Глава 1 АНАЛИЗ ПОНЯТИЯ НАЧАЛА ИСТОРИИ

I. Ускорение исторического прогресса

Проблема настоящего исследования — возможность значительно укоротить человеческую историю сравнительно с распространенными представлениями. Если бы это позволило правильнее видеть историю в целом, то тем самым увеличило бы коэффициент прогнозируемости. Ведь историческая наука, вольно или невольно, ищет путей стать наукой о будущем. Вместе с тем, история стала бы более историчной. Автор привержен правилу: «Если ты хочешь понять что-либо, узнай, как оно возникло». Но как поймешь историю человечества, если начало ее теряется в глубине, неведомой в точности ни палеоархеологии, ни палеоантропологии, уходит в черноту геологического прошлого. При этом условии невозможно изобразить историю как траекторию, ибо каждую точку на траектории ведь надо бы откладывать от начала. Каждый факт на траектории мировой истории надо бы характеризовать его удаленностью от этого нуля, и тогда факт нес бы в своем описании и объяснении, как хвост кометы, этот отрезок, это «узнай, как оно возникло».

Эмпирически наш современник знает, как быстро происходит обновление исторической среды, в которой мы живем. Если ему сейчас 75 лет и если разделить его жизнь на три двадцатипятилетия, то они отчетливо покажут, что каждый отрезок много богаче новациями, чем предыдущий. Но при жизни его предка на аналогичные отрезки приходилось заметно меньше исторической динамики, и так далее в глубь времен. А в средние века, в античности, тем более на Древнем Востоке индивидуальная жизнь человека вообще не была подходящей мерой для течения истории: его мерили династиями — целыми цепями жизней. Напротив, человек, который начинает сейчас свою жизнь, на протяжении будущих 75 лет, несомненно, испытает значительно больше изменений исторической среды, чем испытал наш семидесятипятилетний современник. Все позволяет предполагать, что предстоящие технические, научные и социальные изменения будут все уплотняться и ускоряться на протяжении его жизни.

Фундаментальным тезисом, который ляжет в основу дальнейшего изложения, является идея, что человеческая история представляет собой прогрессивно ускоряющийся процесс и вне этого понята быть не может. Мы не будем здесь касаться обширной проблемы, не надлежит ли вписать динамику человеческой истории в более пространный ряд: в возможный закон ускорения истории Вселенной, ускорения истории Земли, ускорения истории жизни на Земле? Это значило бы уплотнение времени новшествами (кумулятивными и необратимыми) и в этом смысле его убыстрение. Это касалось бы предельно общей проблемы ускорения мирового времени, иначе говоря, его все большей наполненности новациями. Человеческая история выглядела бы как отрезок этой кривой, характеризующийся наибольшей быстротой, точнее, наибольшим ускорением. Хотя в третичном и четвертичном геологических периодах развитие биосферы достигает максимальной ускоренности, мы все же можем человеческую социальную историю начинать как бы с нуля: ускорение продолжается, но оно возможно лишь благодаря тому, что в мире появляется эта новая, более высокая форма движения материи, при которой прежняя форма, биологические трансформации, уже может быть приравнена неподвижности. Да и в самом деле, Homo sapiens во время истории телесно уже не меняется.

Разные исторические процессы историки делят на периоды. Периодизация — основной прием упорядочения всякого, будь то короткого, будь то долгого, общественного процесса в истории культуры, политического развития какой-либо страны, в истории партии, войны, в биографии исторического персонажа, в смене цивилизаций. И вот я пересмотрел десятки частных периодизаций разных конечных исторических отрезков. Вывод: всякая периодизация любого исторического процесса, пусть относительно недолгого, если она мало-мальски объективна, т.е. ухватывает собственный ритм процесса, оказывается акселерацией — ускорением. Это значит, что периоды, на которые его разделили историки, не равновелики, напротив, как правило, один за другим все короче во времени. Исключением являются лишь такие ряды дат, которые служат не периодизацией, но простой хронологией событий, например царствований и т.п.

В долгих эпохах, на которые делят мировую историю, акселерация всегда выражена наглядно. Каменный век длиннее века металла, который в свою очередь длиннее века машин. В каменном веке верхний палеолит длиннее мезолита, мезолит длиннее неолита. Бронзовый век длиннее железного. Древняя история длиннее средневековой, средневековая — длиннее новой, новая — длиннее новейшей. Принятая периодизация внутри любой из них рисует в свою очередь акселерацию.

Конечно, каждая схема периодизации может отражать субъективный интерес к более близкому. Можно также возразить, что просто мы всегда лучше знаем то, что хронологически ближе к нам, и поэтому объем информации заставляет выделить такие неравномерные отрезки.

Однако периодизация мотивируется не поисками равномерного распределения учебного или научно-исследовательского материала в пусть неравные хронологические ящики, а качественными переломами в ходе того или иного развития. Да и невозможно отнести приведенные возражения к далеким эпохам, изучаемым археологией, где не может заметно сказываться преимущественная близость той или иной культуры к нашему времени.

Словом, мы замечаем, что река истории ускоряет свой бег даже изучая отдельные ее струи. Те или иные процессы иссякают, кончают свой цикл предельного ускорения, ибо он — сходящийся ряд, но тем временем другие уже набирают более высокие скорости. Но есть ли вообще мировая история как единый процесс? Первым, кто предложил утвердительный ответ, был Гегель. Правда, до него уже существовали теории прогресса человечества, например схема Кондорсе. То была прямолинейная эволюция, «постепенный» рост цивилизации. Гегелевская схема всемирной истории впервые представила ее как динамическое эшелонированное целое с качественными переломами и взаимным отрицанием эпох, с перемещениями центра всемирной истории из одних стран в другие, но с единым вектором совокупного движения. Суть мирового развития, по Гегелю, — прогресс в сознании свободы. Вначале, у доисторических племен, царят всеобщая несвобода и несправедливость. С возникновением государства прогресс воплощается в смене государственно-правовых основ общества: в древней деспотии — свобода одного при рабстве всех остальных, позже — свобода меньшинства, затем — свобода всех, но лишь в христианском принципе, а не на деле. Наконец, с французской революции начинается эра подлинной свободы. Пять великих исторических эпох, отрицающих одна другую и в то же время образующих целое.

Маркс и Энгельс, сохранив гегелевскую идею развития, перевернули ее с головы на ноги. В основу содержания формации они положили экономические отношения: основой общественной формации является определенный способ производства; его сокровенной сутью — отношение трудящегося человека к средству труда, способ их соединения, ибо мы видим их в прошлой истории всегда разъединенными.

Напрасно некоторые авторы приписывают Марксу и Энгельсу какой-то обратный взгляд на первобытное общество. Среди их разнообразных высказываний доминирующим мотивом проходит как раз идея об абсолютной несвободе индивида в доисторических племенах и общинах. Они подчеркивали, что там у человека отсутствовала возможность принять какое бы то ни было решение, ибо всякое решение наперед было предрешено родовым и племенным обычаем. Маркс писал об этом в «Капитале»: «... отдельный индивидуум еще столь же крепко привязан пуповиной к роду или общине, как отдельная пчела к пчелиному улью». Возвращаясь к этой мысли, Энгельс писал: «Племя, род и их учреждения были священны и неприкосновенны, были той данной от природы высшей властью, которой отдельная личность оставалась безусловно подчиненной в своих чувствах, мыслях и поступках. Как ни импозантно выглядят в наших глазах люди этой эпохи, они неотличимы друг от друга, они не оторвались еще, по выражению Маркса, от пуповины первобытной общности». «Идиллические», иронизировал Маркс, сельские общины «ограничивали человеческий разум самыми узкими рамками, делая из него покорное орудие суеверия, накладывая на него рабские цепи традиционных правил, лишая его всякого величия, всякой исторической инициативы».

На противоположном, полюсе прогресса, при коммунизме, — торжество разума и свободы.

Между этими крайними состояниями совершается переход в собственную противоположность, т.е. от абсолютной несвободы к абсолютной свободе через три прогрессивные эпохи, но эпохи в первую очередь не самосознания, а экономического формирования общества, т.е. через развитие форм собственности. Все три, по Марксу, зиждутся на антагонизме и борьбе. Рабство начинается с того, что исконная, примитивная, первобытная покорность человека несвободе сменяется пусть глухим и беспомощным, но сопротивлением; не только рабы боятся господ, но и господа — рабов. История производства вместе с историей антагонизма идет по восходящей линии при феодализме и капитализме.

Вглядываясь в пять последовательных общественно-экономических формаций Маркса, мы без труда обнаруживаем, что, если разложить всемирную историю на эти пять отрезков, они дают возможность обнаружить и исчислить ускорение совокупного исторического процесса.

Две темы — возрастание роли народных масс в истории и ускорение темпа истории — оказались двумя сторонами общей темы о единстве всемирно-исторического прогресса и в то же время о закономерной смене общественно-экономических формаций. Каждый последующий способ производства представляет собой шаг вперед в раскрепощении человека. Все способы производства до коммунизма сохраняют зависимость человека — его рабство в широком смысле слова. Но как глубоко менялся характер этой зависимости! В глубине абсолютная принадлежность индивида своему улью, или рою; позже человек или люди — основное средство производства, на которое налагается собственность; дальше она становится полусобственностью, которую уже подпирает монопольная собственность на землю; наконец, следы собственности на человека внешне стираются, зато гигантски раздувается монопольная собственность на все другие средства производства, без доступа к которым трудовой человек все равно должен бы умереть с голоду (рыночная или «экономическая» зависимость).

Вдумавшись, всякий поймет, что эти три суммарно очерченные эпохи раскрепощения, эти три сменивших друг друга способа общественного производства именно в той мере, в какой они были этапами раскрепощения человека, были и завоеваниями этого человека, достигнутыми в борьбе. Все три антагонистические формации насквозь полны борьбой — пусть бесформенной и спонтанной по началу и по глубинным слоям — против рабства во всех этих его модернизирующихся формах.

Отсюда ясно, среди прочего, что переход от каждой из трех антагонистических формаций к следующей не мог быть ничем иным, как революционным взрывом тех классовых противоречий, которые накапливались и проявлялись в течение всего ее предшествующего исторического разбега. Они были очень разными, эти социальные революции. Шторм, на несколько последних веков закрывший небеса античности, не все даже согласны называть революцией, но он был все-таки действительной социальной революцией в той адекватной форме, в какой она только и могла тогда извергнуться, — в форме перемежающихся народных движений, вторжений, великих переселений и глубоких размывов. Вторая великая эпоха социальных революций — классический перевал от феодализма к капитализму. Третий — пролетарский штурм капитализма, открывший выход в социалистическую эру.

Если разметить передний край всемирной истории по этим грандиозным вехам — от возникновения древнейших рабовладельческих государств и через три финальные для каждой формации революции, то обнаруживается та самая ускоряющаяся прогрессия, о которой шла речь. Ряд авторов полагает, что длительность или протяженность каждой формации короче, чем предыдущей, примерно в три или четыре раза. Получается геометрическая прогрессия, или экспоненциальная кривая (см. схему 1).

Хотя бы в самом первом приближении ее можно вычислить и вычертить. А следовательно, есть и возможность из этой весьма обобщенной логики истории обратным путем по такой кривой хотя бы приблизительно определить время начала и первичный темп движения человеческой истории: исторический нуль. Но прежде чем совершить такую редукцию, надо рассмотреть еще одну сторону этой общей теории исторического процесса.

Со времени рабовладельческого способа производства мы видим на карте мира народы и страны передовые и отсталые, стоящие на уровне самого нового для своего времени способа производства и как бы опаздывающие, стоящие на предшествующих уровнях. Сейчас на карте мира представлены все пять способов производства. Может прийти мысль, что, стартовав все вместе, народы затем двигались с разной скоростью.

Но если так, нельзя было бы и говорить о выяснении какого-то закономерного темпа истории вообще. Однако на самом деле перед нами вовсе не независимые друг от друга переменные. Отставание некоторых народов есть прямая функция выдвижения вперед некоторых других. Так вопрос стоит на протяжении истории всех трех классово антагонистических формаций. Чем больше мы анализируем само понятие общества, основанного на антагонизме, тем более выясняется, что политическая экономия вычленяет при этом «чистый» способ производства, стоящий на «переднем крае» экономического движения человеческого общества. Но в сферу политической экономии не входит рассмотрение того, как же вообще антагонизм может существовать, как он не пожирает себя едва родившись, как не взрывает сразу общество, основывающее на этом вулкане свое бытие? Ответ на этот вопрос дает только более общая социологическая теория.

Социально-экономические системы, наблюдаемые нами на «переднем крае» человечества, существуют и развиваются лишь благодаря всасыванию дополнительных богатств и плодов труда из всего остального мира и некоторой амортизации таким способом внутреннего антагонизма.

Этот всемирный процесс перекачки в эпохи рабства, феодализма и капитализма лишь иногда (при первой и третьей) выступал в виде прямого обескровливания метрополиями и империями окрестных «варваров» или далеких «туземцев» в колониях. Чаще и глубже — перекачка через многие промежуточные народы и страны как через каскад ступеней, вверху которого высокоразвитые, но и высокоантагонистичные общества переднего края. Ниже — разные менее развитые, отсталые, смешанные структуры. А глубоко внизу, хотя бы и взаимосвязанные с внешним миром, в том числе с соседями, самыми скудными сделками, но вычерпанные до бесконечности и бесчисленные в своем множестве народности пяти континентов почти неведомое подножие, выделяющее капельки росы или меда, чтобы великие цивилизации удерживались. Насос, который непрерывно перекачивает результаты труда со всей планеты вверх по шлюзам, — это различия в уровне производительности труда и в средствах экономических сношений.

Таков в немногих словах ответ на вопрос, двигалось ли своей цельной массой человечество в ходе всемирной истории, в ходе ускоряющихся прогрессивных преобразований, совершавшихся в классово антагонистические эпохи на его переднем крае. Да, при изложенном взгляде история предстает, безусловно, как цельный процесс.

Вернемся же к его свойству — ускорению. В истории освобождения человека мы ясно видим, пожалуй, только ускорение. Мы не можем описать, каким же станет человек в будущем. Между тем при достигнутых скоростях и мощностях пора видеть далеко вперед. И вот, оказывается, у нас нет для этого иного средства, как всерьез посмотреть назад. Как оказался человек в той несвободе, из которой выходил путем труда, борьбы и мысли? Иными словами, если есть закон ускорения мировой истории, он повелительно ставит задачу новых исследований начала этого процесса. Что закон есть, это можно еще раз наглядно проиллюстрировать прилагаемыми схемами (см. схемы 2, 3).

В этих схемах дано представление об относительном времени (абсолютное время измеряется в геологических масштабах). Читатель может мысленно преобразовать эти схемы таким образом, чтобы каждое деление на транспортире, скажем, каждый градус поставить в соответствие неравным величинам времени. Допустим, приняв последний градус за единицу (все равно 200 это лет или 33 года), предпоследний градус будем считать за две единицы, или за четыре, или в какой-либо иной прогрессии, можно брать и по другим математическим законам. В такой Преобразованной схеме выделенные эпохи расползутся равномерно, т.е. они не будут сгущаться к концу, зато идея ускорения мировой истории получит новое выражение, более близкое математическому мышлению.

Однако для первой схемы навряд ли возможно подобрать такую прогрессию хронологических значений градусов, при которой основные эпохи расположились бы равномерно. Здесь «доисторическое время» совершенно задавило «историческое время». Последнее заняло такую ничтожную долю процесса, что зрительно как бы оправдывается ошибка Тойнби: все, что уложилось в «историческое время», можно считать «философски одновременным» по сравнению с протяженностью «доистории». Во второй схеме для такой аберрации уже нет места. Нам как раз и предстоит в дальнейшем выбор между ними.

Пока что мы ограничимся немногими заключениями из сказанного. Если бы не было ускорения, можно было бы мысленно вообразить некую логику истории, вполне абстрагируясь от какой бы то ни было длительности, т.е. протяженности во времени каждого интервала между социальными революциями, разделяющими формации: можно было бы пренебречь эмпирическим фактом, что на жизнь любого способа производства ушло некоторое время; ведь оно при изменениях конкретных обстоятельств могло бы оказаться и покороче, причем неизвестно насколько. Но нет, даже в самой полной абстракции невозможно отвлечься от времени, ибо останется время в виде ускорения, иными словами, длительность заявит о себе в форме неравенства длительности. Точно так же каждая антагонистическая формация проходила в свою очередь через ускоряющиеся подразделы — становление, зрелость, упадок. Если же охватить всю эту проблему ускорения человеческой истории в целом, последует вывод: в истории действовал фактор динамики, т.е. История была прогрессом, но действовал и обратный фактор — торможение, причем последний становился относительно все слабее в соперничестве с фактором динамики, что и выражается законом ускорения истории. Однако лишь при коммунизме динамика неизменно имеет перевес над торможением.

Начальный отрезок истории был наиболее медленно текущим, следовательно, на нем торможение имело перевес над динамикой. Но этот начальный отрезок — необходимый член траектории, которая, как мы уже знаем, будет характеризоваться ускорением по типу экспоненты.

Наконец, мы констатируем еще раз, что вся наша кривая, а тем самым и начальный отрезок истории, — это не сумма некоторого числа кривых, иными словами, не история племен и народностей, а история человечества как одного объекта.

II. Внешнее и внутреннее определения понятия начала человеческой истории

Понятие начала человеческой истории в широком философско-социологическом плане имеет теоретическую важность не только для тех дисциплин, которые прямо изучают древнейшее прошлое человечества, — для палеоантропологии, палеоархеологии, палеопсихологии, палеолингвистики. Влияние этого понятия сказывается во всем нашем мышлении об истории. Подчас мы сами не сознаем этого влияния. Но то или иное привычное мнение о начале истории, пусть никогда критически нами не продумывавшееся, служит одной из посылок общего представления об историческом процессе. Более того, вся совокупность гуманитарных наук имплицитно несет в себе это понятие начала человеческой истории.

Но хуже того, начало человеческой истории — своего рода водосброс, место стока для самых некритических ходячих идей и обыденных предрассудков по поводу социологии и истории. Самые тривиальные и непродуманные мнимые истины становятся наукообразными в сопровождении слов «люди с самого начала...». Задача, следовательно, двоякая. Очистить действительные фактические знания о глубочайшей древности от наносов и привычек мышления, что требует значительных усилий абстракции. Опереться на это действительное знание начала человеческой истории как на рычаг для более глубокого познания истории в целом.

Начало истории, рассматриваемое с чисто методологической точки зрения, должно быть подразделено на внешнее и внутреннее, т.е. на начало чего-то нового сравнительно с предшествующим уровнем природы и на начало чего-то, что будет изменяться, что будет историей.

Внешнее определение начала истории в свою очередь может быть двояким. Ведь, строго говоря, оно не должно бы быть просто указанием на тот или иной атрибут, присущий только человеку. Чтобы быть логичным и избежать произвольности, следовало бы начинать с вопроса: что такое история с точки зрения биологии? Шире, можно ли вообще определить человеческую историю с точки зрения биологии, не впадая при этом в биологизацию истории? Иными словами, что присущее биологии исчезло в человеческой истории? Да, такое определение разработано материалистической наукой: общественная история есть такое состояние, при котором прекращается и не действует закон естественного отбора. У человека процесс морфогенеза со времени оформления Homo sapiens в общем прекратился. При этом законы биологической изменчивости и наследственности, конечно, сохраняются, но отключено действие внутривидовой борьбы за существование и тем самым отбора. «Учение о борьбе за существование, — писал К. А. Тимирязев, — останавливается на пороге культурной истории. Вся разумная деятельность человека одна борьба — с борьбой за существование».

Но конечно, биологическое определение истории недостаточно. Оно лишь ставит новые вопросы, хотя оно уже несет в себе ясную мысль, что нечто, отличающее историю, должно было некогда начаться, пусть это начало и было не мгновенным, а более или менее растянутым во времени. Почему прекратилось размножение более приспособленных и вымирание менее приспособленных (за вычетом, разумеется, летальных мутаций)? Иначе говоря, почему забота о нетрудоспособных, посильная защита их от смерти стали отличительным признаком данного вида? Ответ гласит: вследствие развития труда. Взаимосвязь, как видим, не простая, а диалектическая — труд спасает нетрудоспособных. Мостом служит сложнейшее понятие общества.

Пока нам важно, что мы перешагиваем тем самым в сферу второй группы внешних определений начала истории, тех, которые указывают на нечто, коренным образом «с самого начала» отличавшее человека от остальной природы. Это такие атрибуты, которые якобы остаются differentia specifica человека на всем протяжении его истории. К ним причисляют труд, общественную жизнь, разум (абстрактно-понятийное мышление), членораздельную речь. Каждое из этих явлений, конечно, развивается в ходе истории. Но к внешнему определению начала истории относится лишь идея появления с некоторого времени этого в дальнейшем постоянно наличного признака.

На этом пути раздумий что ни шаг возникают гигантские методологические трудности. То это граница настолько абсолютна, что грозит стать беспричинной и метафизической; проблема генезиса этих отличительных признаков отступает в туман, или на третий план, или (что наиболее последовательно) вовсе в сферу чуда творения. То, наоборот, предлагаемые отличительные признаки трактуются как не очень-то отличительные: «почти» то же самое имеется и у животных, причем, в соответствии с установкой исследователя, это «почти» способно утончаться до величины весьма малого порядка. Иными словами, differentia specifica, к констатации которой сводится проблема начала истории, может оказаться и бездонной пропастью, и мостом, т.е. безмерно плавной эволюцией скорее количественного, чем качественного рода.

Надо сказать и о другом возможном подступе к проблеме начала человеческой истории. История есть непрерывное изменение, в том числе, если брать большие масштабы, изменение, имеющее направление, вектор, — это называют прогрессом. Следовательно, попытки определить начало человеческой истории могут быть двоякого характера. Либо в центр внимания берется константный признак, навсегда отличающий человека от животного, либо возникновение свойства изменяться, иметь историю, причем прогрессирующую историю. Это и будет внутренним определением. Это свойство в свою очередь тоже может рассматриваться как differentia specifica человека, следовательно, в логическом смысле как константа. Тогда началом истории во внутреннем смысле мы будем считать момент, с которого человеческая история стала двигаться быстрее истории окружающей природной среды (как и быстрее телесных изменений в самих людях).

Итак, понятие «начало истории» в значительной степени зависит от того, сделаем ли мы акцент на неизменном в истории или на изменчивости, т.е. на историчности истории. Хотя несомненно, что обе стороны не чужды друг другу и на высшем уровне анализа составят единство, но во втором случае исторический прогресс выступает как продукт неумолимой необходимости избавиться от чего-то, что знаменовало начало истории.

Заметим, что второй вариант заставляет думать также о проблеме конечности и бесконечности процесса. Эта проблема теоретически абсолютно чужда вопросу о существовании или исчезновении людей, будь то на планете Земля, будь то за ее пределами. В плане методологии истории речь может идти только о конечности тех или иных явлений, преодоление которых составляло исторический прогресс. Если прогресс предполагает последовательное устранение и пересиливание чего-то противоположного, то прогресс должен быть одновременно и регрессом этого обратного начала. Историческое развитие, понимаемое как превращение противоположностей, допускает мысль, что исходное начало действительно превратилось в противоположное. В этом смысле оно исчерпано, окончено, «вывернуто», по выражению Фейербаха.

Ближайшая задача состоит в критике привычной обратной модели: начало истории — как синоним не того, что будет затем отрицать история в своем развитии, а того, что составит ее положительный генерализованный отличительный признак.

Для всякой системы субъективного идеализма нет испытания более тяжкого, чем наука о том, что было до появления субъекта, т.е. о природе, существовавшей до человека и в особенности накануне человека. Если вся дочеловеческая история природы — конструкция разума, то в какой момент и как к этой конструкции разума подключается история конструирующего разума? Следовательно, наука о начале человеческой истории находится в самом гносеологическом пекле. Вся силища материализма проявляется здесь воочию. Было бытие до духа! По соответственно и вся изощренность сопротивления материализму, вся многоопытная поповщина, запрятанная под покровы точной науки, помноженная на всю бесхитростность и самоочевидность воззрений обыденного сознания, спрессованы в теориях и исследованиях о начале человека. Не случайно в развитии западной палеоантропологии и палеоархеологии заметное место принадлежало и принадлежит специалистам, имеющим по совместительству и духовный сан.

Не только идеалисты, но и многие материалисты заняты поисками признака, который отличает человека от животных «с самого начала» и по наши дни. Подразумевается, что такой единый признак должен быть. Подразумевается также, что задача науки состоит в том, чтобы определить эту главную отличительную особенность людей. На происходившем в 1 9 64 г. в Москве VII Международном конгрессе по антропологии и этнографии был даже организован симпозиум «Грань между человеком и животным». Было намечено немало частных граней, но общая задача симпозиума осталась нерешенной.

Некогда искали эту differentia specifica в анатомии. Рассмотрим одну из попыток, сделанную в том же 1964 г., хотя и вне названного конгресса. Видный французский археолог и антрополог профессор Сорбонны А. Леруа-Гуран выступил с двухтомным трудом для обоснования на новейших данных синтетической концепции происхождения человека. Вот его вывод. После ста с лишним лет накопления знаний и смены ошибочных гипотез все, наконец, становится на свои места. Решающее, исходное отличие человека от обезьяны и от других млекопитающих — вертикальное положение тела, т.е. двуногое прямохождение. Это (но и только это) можно объяснить логикой всей предшествовавшей морфологической эволюции позвоночных, начиная от рыб. А именно их развитию сопутствует нарастание проблемы соотношения позвоночного столба, морды и передних конечностей. Переход к вертикальному положению разом повлек укорочение морды (отразившееся и в зубной системе) и освобождение рук при локомоции. Отсюда проистекли три тесно взаимосвязанных следствия: вертикальное положение вызвало нервно-физиологические трансформации; морда освободилась от части функций (нападение, оборона, пищевое обшаривание) и смогла обрести функцию речи; освободившаяся от функции локомоции рука обрела техническую активность и стала прибегать к искусственным органам — орудиям — в возмещение исчезнувших клыков. Что касается разрастания объема головного мозга, то это, по Леруа-Гурану, не первостепенное явление (иначе он не мог бы зачислить австралопитеков с их обезьяньим мозгом в число людей), а вторичное производное от вертикального положения. Однако развитие мозга играет решающую роль в развитии общества: вместе с прогрессом орудий и речи анатомическое тело человека у Homo sapiens находит продолжение в социальном теле, набор биологических инстинктов заменяется коллективной памятью, видовые и расовые сечения перекрываются этническими как формой организации коллективной памяти.

Казалось бы, в этой схеме Леруа-Гуран достиг некоторого естественнонаучного монизма. Все выводится из основного отличия человека — вертикального положения которое само выводится из чисто биологических предпосылок, заложенных в эволюции позвоночных. Но как ни жаль, концепция эта построена на логической ошибке, а потому неминуемо в конце концов опровергается и палеонтологическими фактами. Ее логическая неправильность состоит в отождествлении возможного и необходимого.

Да, прямохождение было первым условием, без которого не могли произойти последующие морфологические и функциональные изменения в развитии головы и верхних конечностей. Но из прямохождения нельзя извлечь все это, как фокусник вынимает кролика из шляпы. При наличии прямохождения могли быть такие трансформации, однако в других случаях продолжение могло оказаться и иным. Вот это и показывают находки.

Леруа-Гуран писал под непосредственным впечатлением открытия «зинджантропа», несомненного австралопитека, но, как в тот момент думали, создателя галечных орудий, найденных поблизости. Потом выяснилось, что орудия эти следует связать с другим видом, названным по случайным стратиграфическим обстоятельствам «презинджантропом», но стоящим морфологически ближе к человеку. Однако и тот и другой — прямоходящие. Целая ветвь прямоходящих высших приматов — мегантропы и гигантопитеки — безусловно не имела орудий. Некоторых астралопитековых можно связать хоть с элементарнейшими орудиями, других, телесно не менее развитых, — нет оснований. Оказывается, вертикальное положение не всегда является признаком человека, даже если считать таким признаком только искусственную обработку камней.

Сложившуюся в связи с этим ситуацию весьма тщательно рассмотрел советский антрополог М. И. Урысон. Он признает за аксиому, что человека отличает изготовление и использование орудий, но показывает невозможность связать появление этого признака с какими бы то ни было существенными анатомическими изменениями. Ни прямохождение, ни строение верхних и нижних конечностей, ни зубная система, ни объем и форма мозговой полости черепа не засвидетельствовали этого сравнительно анатомического барьера, или рубикона.

Допустим, мы формально удовлетворимся этим критерием: многие антропологи согласились называть людьми все те живые существа, которые изготовляли искусственные орудия. Среди находок ископаемых можно отличить, приматов, хотя бы грубо оббивавших гальки, от анатомически сходных, но не обладавших этим свойством. Отсюда с легкостью извлекаются понятия «труд», «производство», «общество», «культура».

Однако ведь главная логическая задача состоит как раз не в том, чтобы найти то или иное отличие человека от животного, а в том, чтобы объяснить его возникновение. Сказать, что оно «постепенно возникло», — значит ничего не сказать, а увильнуть. Сказать, что оно возникло «сразу», «с самого начала», — значит отослать к понятию начала. В последнем случае изготовление орудий оказывается лишь симптомом, или атрибутом, «начала». Но наука повелительно требует ответа на другой вопрос: почему?

Всмотримся поближе в логическую ошибку, которая постоянно допускается. Берется, например, синхроническое наблюдение Маркса над различием строительной деятельности пчелы и архитектора. Поворачивается в план диахронический: «С самого начала человек отличался от животного тем...», или «человеческая история началась с того времени, как наши предки стали...» Словом, постоянный атрибут человека и начало истории выводятся друг из друга. Почему, почему, почему, вопиет наука, человек научился мыслить, или изготовлять орудия, или трудиться?

Подчас мы встречаемся с очень распространенной и соблазнительной моделью мышления о начале человеческой истории — с помощью возведения в степень свойства, присущего животным. Человека отличает это же свойство в квадрате как новое качество.

Некогда И. П. Павлов думал объяснить мышление человека как «условные рефлексы второй степени». И. П. Павлов сначала предполагал, что каким-то качественно исключительным достоянием человека является свойство вырабатывать условные рефлексы на условные раздражители. Все выглядело заманчиво просто. Опыты показали иллюзорность этой ясности. Удалось получить и у животных условные рефлексы второй степени. Потом не без труда добились и рефлексов третьей степени, а дойдя, наконец, чуть ли не до седьмой, бросили эти опыты, ибо они выполнили свою отрицательную задачу. Но ведь они послужили и более общим уроком: свойств человека не выведешь из свойств животного путем возведения в степень. Что из того, если какое-то животное не только «изготовляет орудия», но «изготовляет орудия для изготовления орудий»? Мы не перешагнем на самом деле никакой грани, если мысленно будем возводить то же самое в какую угодно степень. Это так же ошибочно, как названное начальное представление Павлова о сущности второй сигнальной системы.

Весь этот технический подход к проблеме начала человеческой историй на самом деле всегда подразумевает и, психологическую сторону. А представление о какой-то изначальной особенности ума или психики человека, пусть обусловленной особенностями строения его мозга, так или иначе таит в себе именно то мнение, для опровержения которого Энгельс написал свою работу об очеловечении обезьяны. Он писал, что в обществе, разделенном на повелевающих и трудящихся, накрепко укоренилось мнение, будто все началось с головы. Это мнение, по Энгельсу, заводит вопрос в тупик, в идеализм, в индетерминизм. А вот в научной литературе ссылки на трудовую теорию антропогенеза сплошь и рядом делаются именно для того, чтобы аргументировать это самое мнение: вначале было не дело и даже не слово, нет, вначале был ум.

За наидревнейшими каменными орудиями усматривают что-то качественно отличающее человеческий ум от даже самых высших функций нервной системы животных. Например, эти орудия якобы свидетельствуют о способности только человеческого ума вообразить «посредника», т.е. посредствующее звено между субъектом и объектом труда (Г. Ф. Хрустов). Или говорят, что при изготовлении каменных орудий сумма отдельных движений или действий, каждое из которых образует новую связь в головном мозге, значительно превосходит сумму нервных связей в любом поведенческом акте любого животного, не вспоминая при этом, скажем, о сложнейшей гнездостроительной работе многих видов птиц (С. А. Семенов). Или же упор делают на то, что изготовление каменного орудия отвлекало ум от удовлетворения непосредственной потребности, тогда как ни одно животное якобы не способно отвлечься от нее в своей деятельности, — при этом забывается, скажем, деятельность животных по созданию кормовых запасов нередко в ущерб непосредственному удовлетворению аппетита (А. Г. Спиркин). Или утверждают, что уже древнейшие каменные орудия своей шаблонностью свидетельствуют об отличающей человека от животных способности отчетливо представлять себе будущую форму изготовляемого предмета, упуская из виду, скажем, шаблонность тех же птичьих гнезд (В. П. Якимов). Не будем перечислять всех примеров такого рода, попадающихся в литературе.

Общим недостатком всей этой серии сравнительно-психологических противопоставлений является прежде всего неудовлетворительное знание зоологии. Я имею в виду действительную зоологическую пауку, а не засоряющие ее займы понятий и терминов из сферы социальной жизни и психики человека. Получается, конечно, замкнутый круг, если сначала переносить на животных некоторые свойства человека, затем утверждать, что у животных эти свойства стоят на более низком уровне, чем у человека, а затем определять сущность человека по его способности поднять эти свойства на более высокий уровень. Подлинная биологическая наука ведет войну со всяким антропоморфизмом. Для изучающих начало человеческой истории открыт и обязателен вход в зоологию на ее современном уровне.

Только на этой строго зоологической платформе и должны были бы предприниматься все попытки вскрыть коренное отличие человека от животных с помощью психологического анализа нижнепалеолитических грубо оббитых кремней. Догадки отпадали бы одна за другой. Нашлись бы и примеры использования животными искусственных «посредников» между собой и объектами, и «отвлечение» от прямого мотива деятельности, и изготовление орудий «второй степени», и «стереотип» изделий. Словом, широкое привлечение данных зоологической науки неминуемо должно устранить из научной литературы все наивные усилия подобрать простой сравнительно-психологический ключ к проблеме начала человеческой истории.

Рассмотрим более пристально один из вариантов рассуждений. Говорят, что орудия древнейшего человека отличаются от любого подобия орудий, как и от любых искусственных сооружений, наблюдаемых у животных, одним решающим признаком, свидетельствующим об особой психической силе человека.

Все приемы воздействия на среду присущи данному виду животных неизменно, тогда как человеческие орудия изменяются, эволюционируют при неизменности телесной организации, т.е. морфологии человека как вида. В доказательство приводится не только смена типов орудий со времени появления вида Homo sapiens, т.е. в верхнем палеолите и позже. Нет, указывают на то, что изощренный глаз археолога различает этапы развития шелльских орудий, изготовлявшихся гоминидами типа археоантропов (питекантропов). Тем более различимы разные стадии техники мустьерской эпохи, связываемой с палеоантропами (неандертальцами). Это наблюдение ряду археологов кажется решающим для проведения грани между человеком и животным (А. П. Окладников, П. И. Борисковский, М. 3. Паничкина). Правда, подчас антропологи отмечают, что ведь до появления Homo sapiens и сами гоминиды физически менялись, эволюционировали, причем не медленнее, чем их орудия (Я. Я. Рогинский). Но допустим на минуту, что их морфология оставалась неизменной. Все равно данное обобщение зиждется на игнорировании зоологии.

Возьмем далекий пример. Вот что говорят современные данные об изменчивости и эволюции гнездования у некоторых видов птиц. Стереотип гнездования не остается нерушимым шаблоном. Иногда отклонения от него носят индивидуальный характер. Подчас же резкое отклонение от видового стереотипа принимает устойчивый и нарастающий массовый характер в связи с экологическими изменениями. Птицы обнаруживают экологическую и этологическую пластичность при полной неизменности их анатомии. Другой пример, тоже из орнитологии: хорошо изучено изменение напевов (голосов) у некоторых географических групп птиц одного и того же вида при полной неизменности видовой морфологии.

Как видно из этих двух примеров, общий шаблон или стереотип сдвигается, однако в известной связи с изменчивостью экологических условий. Но ведь ископаемые гоминиды жили как раз в условиях очень нестабильной, многократно менявшейся природной среды с перемежающимися похолоданиями и потеплениями, со сменяющимися сухостью и влажностью, со сменяющимися биогеоценозами. Орудия нижнего и среднего палеолита изменялись ни в коем случае не быстрее этих экологических перемен. Есть полное основание считать, что и с появлением Homo sapiens изменения его каменной техники в верхнем палеолите еще долго не обгоняли по своему темпу изменений природной обстановки позднего плейстоцена.

Значительно позже, чем допускают археологи, в конце плейстоцена, совершается действительный разрыв в темпах развития человеческой материальной культуры и окружающей человека природы. Может быть, это и есть в экологическом смысле начало человеческой истории?

Итак, все попытки добиться от палеолитических каменных орудий ответа на вопрос об основном отличии человека от животных построены на желании видеть в древних каменных орудиях своего рода скорлупу, раздавив которую мы найдем понятие «труд», которое в свою очередь — скорлупа, скрывающая суть дела, ум, психику человека. Однако, чем больше акцентируется «коренное отличие» человека от животных, тем более туманными становятся механизм и непосредственные причины перехода от одного к другому.

Задача настоящей главы — еще не описание или исследование начала человеческой истории, а попытка «очищения рассудка», как выражались некогда философы, т.е. рассмотрение логики и методологии этой проблемы. Продолжим критику всякого вообще мышления о «сущности человека» как неизменном качестве.

Такое мышление генетически восходит опять-таки к богословской схеме: из суеты земного странствия человек внешним велением снова вернется в лоно божье таким же, каким и изошел. Эта схема не принадлежит только средневековью, она находится на вооружении и очень сильных отрядов современных ученых. Так, она составляет философскую основу десятитомной католической «Historia mundi». Тезис о неизменной, константной сущности человека, начиная с питекантропа и его шелльских орудий, изложен во вступительной статье основателя этого издания боннского историка и теолога Ф. Керна. Философия истории Керна и его сподвижников сводится к тому, что «природа человека» никогда не менялась с того времени, когда он был создан; душа, составляющая природу человека и отличающая его от животного, есть явление качественно неизменное, оно проявляется в труде, культуре, нравственности, языке, пользовании огнем и в других «изначальных явлениях человеческого бытия».

Рассмотрим теперь другой, несколько отличающийся путь мышления о начале истории.

Согласно этому варианту, то, что характеризовало человека вначале и что составляет его истинную природу, было в ходе дальнейшей истории в большей или меньшей мере утрачено и подлежит восстановлению. Такое мышление тесно связано с развитием способности человеческого ума ставить сознательно цель переустройства общества. С тех времен, как люди стали ставить перед собой такого рода общественные цели, они старались осознавать их как борьбу за восстановление утраченного прошлого. Так, еще в древности сложилась устойчивая, владевшая умами легенда о «золотом веке». Хилиазм отвечал чаяниям его восстановления. Народные христианские ереси отождествляли это с установлением «царства Христа» на земле. В дальнейшем, чем радикальнее было намерение изменить мир, тем отдаленнее бралась точка прошлого, где помещался идеал. Теория естественного права и естественного состояния хронологически исчерпала этот круг возможностей: для обоснования буржуазного идеала переустройства общества была взята идеально отдаленная точка, т.е. апеллировали не к дедам, не к старине, не к раннему христианству, а просто к тому, что было «с самого начала». Рационализм XVII — XVIII вв. неизменно опирался на пример «дикарей», живших в «неиспорченном», «исходном» состоянии. Нередко схема мышления получала обратный знак: чего-то в начальном состоянии не было, затем оно возникло и в качестве «злоупотребления» или «человеческого измышления» подлежит упразднению. Но ни севарамбы Верасса, ни обезьяноподобные добрые дикари Руссо, ни злые дикари Гоббса, ни все более облекавшиеся научной плотью представления XIX в. о первобытном, т.е. начальном, человеке не были и не могли быть отражением действительного прошлого: слишком много стекалось туда, к этому началу, представлений о желаемом и предвосхищаемом будущем. «Естественное» «изначальное» состояние бесконечно варьировалось у разных авторов как в связи с изменением классовых идеалов, так и в связи с накоплением этнографических и археологических знаний, фактов, все более усложнявших задачу узнавания идеала в первобытности. Поскольку опорой буржуазного общественного мышления в его развитии долго оставалось понятие «естественных свойств человека», присущих ему «с самого начала», постольку именно там, в исследованиях самых начальных эпох человеческой истории, нагромождалась вся основная масса заблуждений буржуазного, да и вообще ненаучного мышления.

Идея первобытного бесклассового коллективизма, «первобытного коммунизма» представляет значительно более сложную и обоснованную картину, противостоящую буржуазным идеям о естественном состоянии, включающем частную собственность, индивидуальную инициативу, религию, войны и т. д. Но и к идее «первобытного коммунизма» слишком часто примешивается кое-что от утраченного рая или не испорченной классовым антагонизмом природы человека. Между тем малейший привкус любования и идеализации неумолимо враждебен научному познанию действительной картины первобытности.

Отсутствие семьи, частной собственности и государства, отсутствие классов и эксплуатации — это негативные понятия, расчищающие дорогу этнологу и археологу к познанию глубочайшего прошлого. Но это именно негативные понятия, полезные лишь в той мере, в какой они препятствуют привнесению в это прошлое иллюзий из настоящего и будущего. Эти определения ничего не могут сказать утвердительного о том, что было в древнейшем прошлом, если смести с него все эти иллюзии.

Надежный факт лишь то, что история была прогрессом. Он имел диалектический характер, развертывался по спирали, шел через отрицания отрицаний, но в конечном счете он шел вперед. Следовательно, нам нечем любоваться в первобытности. Человечество отходило от нее все дальше и дальше. Понятие всемирно-исторического прогресса глубже и сильнее представления о триаде, связывающей «первобытный коммунизм» с современным коммунизмом. В частности, надо еще раз подчеркнуть, что первобытный человек был еще более несвободен, чем раб: он был скован по рукам и по ногам невидимыми цепями. Это был парализующий яд родоплеменных установлений, традиций, обычаев, представлений. Человек не мог влиять на свои отношения: «..в большинстве случаев вековой обычай уже все урегулировал». Рабство явилось в этом смысле уже шагом вперед, ибо человек первобытного общества даже не догадывался, что он носит какое-нибудь ярмо, а раб догадывался.

Нет, человек современного социалистического общества ни в малой мере не ищет свой идеал в отдаленнейшем прошлом — подлинное освобождение человеческая личность обретает только в социалистической революции и в борьбе за коммунистическое завтра. Оглядываясь же назад, мы видим в общем тем больше отрицательного, чем отдаленнее перспектива.

Но и одно, и другое представления о наидревнейшем историческом времени, описанные выше, сводятся к сознательным или бессознательным поискам чего-то неизменного в истории. Обыденное сознание подсказывает подчас и ученому этот подтекст: найти в истории нечто привычное, свойственное мне и моим ближним, или то, что я нахожу в себе и в них похвальным. Я разумен, я тружусь, я подавляю в себе некоторые вожделения. Вот вам и начало истории!

Возникло ли это качество сразу или исподволь? Выше мы уже говорили, что все попытки определить отношение человеческой истории к остальной природе тем или иным атрибутом (кроме атрибута ускорения и превращения противоположностей) связаны либо с одним, либо с другим представлением: либо с бездонной пропастью, либо с плавным мостом, Сравнительная психология хорошо знает эту роковую альтернативу. Ее выражают словами: либо вы на точке зрения непрерывности, либо — прерывности (И. Мейерсон). Третьего не дано. Это старое размежевание, ведущее свое начало со времен Декарта. Он, один из великих зодчих материализма, в то же время был решительно за прерывность, за бездонную пропасть. И с тех пор надолго, очень надолго прерывность стала синонимом допущения богословской, метафизической точки зрения на место человека в природе: раз его появление и его свойства не могут быть объяснены причинно, значит, признается право за беспричинностью, иначе говоря, за чудом. Концепция прерывности была равнозначна концепции креационизма.

Поэтому естественнонаучной антитезой метафизике и богословию стала концепция непрерывности, моста. Она успешно утвердилась через Линнея, Гексли, Швальбе и многих других в вопросе об анатомической принадлежности человека к отряду приматов, о его подданстве зоологии в том, что касается тела. Но против всего этого не возражал бы и Декарт. Однако Дарвин, а за ним огромная плеяда зоопсихологов покусились и на психику — провозгласили общность эмоций и элементов интеллекта у животных и человека, а иные — и общность основ общественной жизни, этики, речи, искусства. Все это было решительно против картезианского разрыва, но уже куда более зыбко, чем анатомические сближения.

Нас сейчас интересует только логическая сторона этого потока мыслей. По содержанию же это — усилия закидать пропасть между человеком и животным до краев: человеческую сторону — сравнениями с животными, но в гораздо большей степени животную сторону — антропоморфизмами. Такой эволюционизм не столько ставит проблему перехода от животного к человеку, сколько тщится показать, что никакой особенной проблемы-то и нет; не указывает задачу, а снимает задачу; успокаивает совесть науки, словесно освобождая ее от долга.

Главный логический инструмент эволюционизма в вопросах психологии (и социологии) — категория, которую можно выразить словами «помаленьку», «понемножку», «постепенно», «мало-помалу». Помаленьку усложнялась и обогащалась высшая нервная деятельность, мало-помалу разрастался головной мозг, понемножку обогащалась предметно-орудийная и ориентировочно-обследовательская деятельность, постепенно укреплялись стадные отношения и расширялась внутривидовая сигнализация. Так по крайней мере шло дело внутри отряда приматов, который сам тоже понемногу поднялся над другими млекопитающими.

Если вглядеться, увидим, что тут скрыты представления о неких «логических квантах» или предельно малых долях: «немного», «мало» и т.д. Раз так, уместно задуматься: разве чудо перестанет быть чудом от того, что предстанет как несчетное множество чудес, пусть «совсем маленьких»? Ведь это разложение не на элементы, а на ступени лестницы.

Теологи это давно поняли, вот почему они перестали спорить с эволюционистами. Да, говорят они, человек создан богом из обезьяны (неодушевленной материи), и то, что в мысли бога — вневременный миг, «день творения», то на земных часах и календарях можно мерить несчетным числом делений. Создатель вполне мог творить человека так, как описывает эволюционная теория. Слепцы, продолжают теологи, вы думаете, что своими измерениями переходных ступеней вы посрамили чудо, а вы теперь поклонились ему несчетное число раз вместо того, чтобы поклониться один раз. Раз чудо совершается в материи, естественно, что оно совершается и во времени. Разве чудо воскрешения Лазаря перестало быть чудом оттого, что он оживал несколько секунд или минут? Чудо в необъяснимости, беспричинности, а не в мгновенности. Категория постепенности никак не заменяет категорию причинности.

Вот в противовес теологам и получилось, что такой психолог-материалист, марксист, как И. Мейерсон (следуя в этом за одним из основателей марксистской психологии А. Баллоном), относит себя снова к решительным сторонникам «перерыва». И я открыто присоединился к нему (на семинаре в Париже в 1967 г.). Возврат к концепции перерыва стал насущной потребностью: она по крайней мере ставит кричащую задачу. Мы не потому за пропасть, что хотим с ней навеки примириться. Нет, мы не картезианцы и не креационисты. Но мы открытыми глазами смотрим на тот факт, что переход от зоологического уровня к человеческому еще не объяснен. Теология в равной мере чувствует себя удобно и с пропастью, и с мостом, и с прерывностью, и с непрерывностью. Так уж лучше штурмовать крепость без иллюзии, что она уже сдалась.

В советских учебниках и обобщающих книгах мы находим микст из того и другого: и качественный рубеж, отделяющий человека, подчиненного законам социологическим, от обезьяны, подчиненной законам биологическим, и иллюзию эволюционного описания того, как «последняя обезьяна» доросла до роковой точки, а «первый человек» постепенно двигался от этой обезьяньей точки дальше. Это лишь иллюстрирует, что обе позиции действительно сходятся в одну. Самое главное все равной остается вне поля зрения: почему произошел переход. Это разочаровывает и заставляет искать новые пути.

Очевидно, дело в ошибочности самой идеи определить однозначный отличительный атрибут человека на всем протяжении его истории. Допустим, можно построить какую-то логическую модель полного континуитета при переходе от животного к человеку. Тем более мы должны были бы сформулировать в дополнение к кантовским антиномиям еще одну, где с полным основанием утверждается как полная правота Декарта (пропасть), так и полная правота противоположного воззрения (мост). Ученые могут в разные моменты так или иначе группироваться по этому поводу (или непоследовательно совмещать обе истины), но если не будет предложено какое-то совсем новое решение задачи, они никогда не переспорят друг друга.

Новое решение и предлагается отчасти в этой книге, отчасти в том опущенном мною анализе экологии троглодитид, который из-за недостатка места не мог быть в нее включен. Суть решения в методологическом смысле состоит в том, что процесс перехода от животного к человеку разделяется на два последовательных процесса: первый — возникновение в нейрофизиологии предков людей механизма, прямо противоположного нейрофизиологической функции животных, второй — снова переход в противоположность, т.е. как бы возвращение к началу, но в то же время еще большее удаление от него. Фейербах пользовался выражением, которое мы уже упоминали: выворачивание вывернутого. Вместе с тем предлагаемое решение связывает «выворачивание» в функционировании индивидуального организма не только с видовым уровнем нервной системы, но и еще больше с судьбой вида как сообщества. Это излагается в главах пятой, шестой, седьмой.

Прежде чем убедиться в продуктивности такого решения, читатель должен будет пройти с автором анфиладу глав. Пока же мы только разбираем логику всех возможных постановок вопроса о начале истории. Поэтому рассмотрим теперь тот путь рассуждения, который мы назвали внутренним определением начала истории.

Если история есть развитие, если развитие есть превращение противоположностей, то из животного возникло нечто противоположное тому, что развилось в ходе истории. Речь идет о том, чтобы реконструировать начало истории методом контраста с современностью и ее тенденциями.

Историзм требует не узнавания в иной исторической оболочке той же самой сути, а, наоборот, обнаружения по существу противоположного содержания даже в том, что кажется сходным с явлениями нынешней или недавней истории. Разумеется, в категорической форме это можно утверждать только при сопоставлении огромных промежутков времени, точнее даже, говоря обо всем ходе истории в целом. Подлинный историзм должен всегда видеть целый процесс исторического развития человечества и, сравнивая любые две точки, соотносить их с этим целым процессом. Историк может сказать, что за истекшее столетие (или за любой другой отрезок времени) произошло ничтожно малое, даже близкое к нулю изменение этого явления, но все же и это крошечное изменение может соответствовать генеральной линии и представлять частицу большого движения — развития в собственную противоположность. Это не исключает того, что история развивается по большей части зигзагами, знает повороты и возвращения вспять, но все это накладывается на единый закономерный процесс постепенного превращения того, что было в наиболее удаленной от нас части истории, в собственную противоположность.

Только такой взгляд дает мировой истории подлинное единство. Тот, кто изучает лишь ту или иную точку исторического прошлого или какой-либо ограниченный период времени, — не историк, он знаток старины, и не больше: историк только тот, кто, хотя бы и рассматривая в данный момент под исследовательской лупой частицу истории, всегда мыслит обо всем этом процессе.

Так историзм открывает новые возможности реконструкции далекого прошлого по принципу глубокой противоположности настоящему или близкому к нашим дням. Думается, что именно этот дух мышления руководил титаническими усилиями Н. Я. Марра проникнуть взором в поистине океанские глубины человеческой древности. Лингвисты, критиковавшие методы и гипотезы Н. Я. Марра в 1950 г. и позже, говорили в сущности на другом языке: они решительно не понимали, что у Марра речь шла о масштабах и дистанциях совершенно иных, чем у лингвистики в собственном смысле слова, охватывающей процессы в общем не длительнее, чем в сотни лет. Так точно классическая механика макромира пыталась бы опорочить не согласующуюся с ней физику мегамира или микромира.

. Чтобы реконструировать методом контраста начало человеческой истории, требуется много силы отвлеченного мышления. Отметим две трудности, может быть, основные на этом пути. Прежде всего — проблема этнографических параллелей. Археологические вещественные остатки древнейших эпох жизнедеятельности человека были бы гораздо более немыми, не будь этнографии, подсказывающей те или иные аналогии с ныне живущими, стоящими на низкой ступени развития народами. Не будь этнографических сведений, и наши апперцепции в отношении ископаемых предметов материальной культуры каменного века возникали бы еще проще, но и опровергались бы легче. Скажем, чисто умозрительное построение, что нижнепалеолитические каменные рубила были полифункциональны или даже являлись «универсальным орудием», выглядело бы абсурдом, если бы не приводились примеры из практики тасманийцев, австралийцев, бушменов и других племен, свидетельствующие, что подобия тех каменных топоров используются кое-где в наше время для многих разнообразных функций, в том числе для обработки дерева, корчевания пней, влезания на гладкие стволы и т.п. Наглядность образов, которые подбрасывает этнография, истребляет в археологии всякую склонность к абстракции.

Между тем этнографические аналогии могут быть и бывают иллюзорны. Нет на земле племени или народа, на самом деле и безоговорочно принадлежащего к древнейшей первобытности. Все живущие ныне на земле люди, на какие бы племена и народы они ни распадались, имеют одинаковый возраст, у каждого человека в общем столько же поколений предков, как и у любого другого. Не было и нет также полной изоляции, чтобы в то время, как одни народы двигались своими историческими дорогами, другие пребывали в полном историческом анабиозе. Ошибочно даже само представление, будто в первобытной древности существовали вот такие же, как сейчас, относительно обособленные племена на ограниченных территориях, в известной мере безразличные к соседям, к человечеству как целому. Иными словами, даже самые дикие нынешние племена — не обломок доистории, а продукт истории. Стоит изучить их язык, чтобы убедиться в том, какой невероятно сложный и долгий путь лежит за плечами этих людей.

Сказанное не отвергает использования этнографических знаний о народах мира для реконструкции детства человечества. Но для этого надо уже иметь в голове критерий для признания тех или иных черт «пережитками», «переживаниями», как говорят этнографы, и для расположения таковых в ряду менее и более древних.

Известна традиционная классификация комплекса исторических наук, т.е. наук, изучающих человеческое прошлое: археология изучает его в основном по вещественным остаткам, этнография — по пережиткам, история в узком смысле — по письменным источникам; есть еще более специальные исторические дисциплины, изучающие прошлое по некоторым более частным его следам, например топонимика — по сохраняющимся от прошлого географическим названиям и т. п. Данные этнографического познания прошлого наименее точно датированы, и поэтому тут легче всего ошибиться в выделении того, что является наиболее древним, а что имеет лишь случайную конвергенцию с археологическими памятниками. Но верно и неоспоримо то, что в культуре сохраняются в сложном сплетении с более поздними элементами пережитки, т.е. остатки древних и древнейших черт человеческого бытия и сознания. Они есть и в культуре самых высокоцивилизованных наций. Тончайшие методы современной науки способны вскрывать глубокие эволюционные слои в психике, языке, мышлении современного человека. У так называемых отсталых народов кое-какие пласты этих пережитков выходят на поверхность, представляют обнаженные россыпи. Без изучения всей этой «палеонтологии» в этнографии и лингвистике, в психологии и логике, конечно, невозможно с помощью одних археологических остатков каменного века осуществить подвиг мысли, нужный, чтобы охарактеризовать искомую противоположность современности, которая и есть начало человеческой истории.

Вторая большая трудность на пути реконструкции начала истории методом контраста — это ассортимент терминов и понятий.

Для того чтобы мыслить начало человеческой истории как противоположность современности, надо либо создать для древнейшего прошлого набор специальных слов и значений, которые исключали бы применение привычных нам понятий, либо же примириться с тем, что всякое общее понятие будет употребляться в исторической науке в двух противоположных смыслах — для древнейшей поры и для современности, как и во всех промежуточных значениях. Оба варианта крайне неудобны. Но, по-видимому, это неудобство перекликается с логическими трудностями многих областей современной науки. Уже нельзя обойтись без терминов «античастицы», «антивещество» и даже «антимиры». Смысл упомянутой теории Н. Я. Марра как раз и можно было бы выразить словами: то, что лежит в начале развития языка, это — антиязык. Ниже будет рассмотрен аналогичный тезис в отношении «труда» у порога истории и сейчас. То же можно сказать о понятии «человек». Можно было бы ко всем понятиям, связанным с историей человека, вместо частицы «анти» прибавлять прилагательные fossilis и recens — «ископаемый» и «современный», подразумевая, что они, как противоположные математические знаки, изменяют содержание на обратное.

Отвлеченная философия, конечно, предпочла бы этот второй вариант. Если семантика вскрывает историческое изменение смыслового значения любых слов, то тут, наоборот, вскрывается изменение смыслового значения слов в зависимости от того, к какому концу истерии оно применено. Какое огромное поле для диалектики!

Практически создание нового ассортимента терминов предпочтительнее, чем нарушение на каждом шагу формальнологического закона тождества. Впрочем, и этот новый арсенал научного языка — только отсрочка, только сужение того хронологического интервала, где «ископаемый», «доисторический» инструментарий должен как-то уступить место противоположному — «современному», «историческому». Поэтому, чтобы выйти из затруднения, для ранней поры лучше, например, физиологический термин «вторая сигнальная система», который для более высоких исторических этажей вытесняется словами «язык», «устная и письменная речь». Специальный инструментарий все же помог бы потеснить из «доистории» слишком привычные и потому неясные слова; замена слов легче, чем абстрагирование смысла от привычных слов.

Итак, в результате предварительного анализа мы уже имеем два определения человеческой истории, одинаково нужных для формирования понятий ее начала. Во первых, человеческая история как ускорение. Социальному бытию как форме движения материи присуще 2такое нарастание прогрессивных трансформаций во времени, что сравнительно с этим ускорение, присущее филогении, биологической эволюции, может быть приравнено нулю. Вместе с тем тут может быть приравнено нулю и действие закона естественного отбора.

Во-вторых, человеческая история как превращение противоположностей. Отсюда следует мнимость разных предлагаемых констант. Поясним такое понимание развития с помощью следующей схемы (схема 4).

Здесь показано, что прогресс Б есть одновременно регресс А.

То начало в человеческой истории, которое мы обозначили буквой А, т.е. которое регрессирует, это отнюдь не наше животное наследие. Но это и не то человеческое начало, которое неуклонно побеждает. Значит, в обычных популярных изложениях зари человеческой истории опускается какой-то субстрат огромной важности, без которого развития не понять. Принято же излагать дело так: «формирующиеся люди» четвертичной эпохи — это как бы смесь свойств обезьяны и человека в тех или иных пропорциях, некие дроби между двумя целыми числами. Ничего третьего. Становление человека — это нарастание человеческого в обезьяньем. От зачатков, зародышей до полного, доминирования общественно-человеческого над животно-зоологическим. Эта схема — самообман. Искомое новое не выводится и не объясняется причинно, оно только сначала сводится в уме до бесконечно малой величины, приписывается в таком виде некоей обезьяне, а затем выводится из этого мысленно допущенного семени.

Переход от животного к человеку нельзя мыслить как борьбу двух начал. Должно мыслить еще это А, отсутствующее как у животного, так и у человека: отрицание зоологического, все более в свою очередь отрицаемое человеком. Конечно, в мире животных найдутся частичные признаки этого посредствующего явления, а в мире людей — его трансформированные следы. Но главное, увидеть в картине начала истории не только то, что тут обще с животным или человеком, а то, что противоположно и тому и другому, что обособляет ее от жизни и животного и человека. Человек же рождается в обособлении преимущественно от этого посредствующего, а вовсе не от «обезьяньего». Такое обособление почти не брезжит у истоков истории, но оно наполняет ее долгую первую часть, в известном смысле тянется сквозь всю историю. Однако начинается история именно с той бесконечно малой величины человеческого отрицания, которая затаена в темном массиве этого исходного субстрата.

В заключение — о месте проблемы начала истории в системе мировоззрения как целого. Вот слова уже упоминавшегося Леруа-Гурана: «Я думаю, что занятия предысторией — подпираются ли они религиозной метафизикой или диалектическим материализмом — не имеют другого реального значения, как расположить будущего человека в его настоящем и в его наиболее удаленном прошлом». Иначе говоря, провести прямую линию через две данные точки — через наиболее удаленное прошлое и через настоящее — и протянуть ее вперед. Это очень верно сказано. Но тем больше давления оказывает идеологическое предвосхищение будущего на определение и толкование «наиболее отдаленного прошлого». Леруа-Гуран далее констатирует: «Палеонтология, антропология, предыстория, эволюционизм во всех его формах служили лишь для обоснования занятых позиций, имевших совсем другие истоки. Поскольку проблема возникновения человека существует и для религии, и для естественных наук и поскольку, доказывая одно возникновение или другое, можно рассчитывать опрокинуть противоположное, центральное место долгое время занимал „обезьяний вопрос“. Ныне не подлежит сомнению, что мотивы этих споров лежали вне научного исследования».

Сам Леруа-Гуран считает, что никакого «обезьяньего вопроса» не существует, ибо мысль о переходном звене между обезьяной и человеком должна быть отброшена: всякий прямоходящий примат — человек, а полусогнутого не может быть. Далекий общий биологический предок обезьян и людей не представляет актуального интереса, а черты анатомического сходства между теми и другими могли ведь возникнуть конвергентно. Идеи эти не новы и много раз опровергнуты.

Нет, «обезьяний вопрос» не мертв (чему посвящена следующая глава), а представление, что научное исследование «наиболее отдаленного прошлого» освободилось, наконец, от всякой идеологической подкладки, опровергается хотя бы тем, что мыслью самого Леруа-Гурана руководят в высшей степени несовершенные философско-психологические концепции, лежащие вне современной философской и психологической науки.

Верно лишь, что занятия проблемой начала человека всегда были полем скрещения шпаг религии (хотя бы преобразованной в тончайший идеализм) и естествознания (в его имманентных материалистических тенденциях). Одним из проявлений борьбы были старания удалить или приблизить время возникновения человека. Здесь можно различить два цикла. Задача Ляйеля, Ларте, Мортилье и других пионеров изучения «доистории» прежде всего состояла в доказательстве неизмеримо большей древности человека, чем допускала библия с ее легендой о потопе. Они стремились отнести начало развития человечества к возможно более далекому геологическому периоду, тогда как их противники из церковного лагеря старались укоротить прошлое человечества. Последним удалось в конце концов одержать даже некоторую победу: Мортилье горячо отстаивал существование доисторического человека еще в третичном периоде, но ими было доказано, что находимые в третичных отложениях «эолиты», на которых он основывался, не являются плодом искусственной обработки. Однако эта победа была лишь запоздалым и бесполезным отголоском проигранной ими битвы, ибо искусственные орудия и костные остатки человека четвертичного периода все равно неопровержимо свидетельствовали против библии, подтверждая глубочайшую древность человека.

И вот мы наблюдаем полную смену стратегии: именно эти противники Мортилье теперь стараются отнести возникновение человека как можно дальше в глубь времен. В этом состоит настойчивая тенденция трудов Брейля. Реакционная антропология тоже пронизана этим стремлением. Джонс доказывает, что человек произошел не от обезьяны, а от гипотетического «тарзоида», жившего в третичный период. Вестенгефер доказывает, что предки человека не связаны с обезьяной, а отделились от родословного древа млекопитающих 200 млн. лет назад.

В чем же смысл этого стратегического поворота? Если в глазах Мортилье «доисторический человек» был обезьяночеловеком, существом, развитие которого еще полностью определялось законами биологической эволюции, то Осборн, как и многие другие, утверждает, что человек никогда не проходил стадии обезьяночеловека. Брум пишет, что развитие человека шло под влиянием «высшей целенаправленной силы». Иными словами, новый план состоит в том, чтобы отказаться от безнадежной перед лицом научных данных защиты конкретных черт библейского предания, но спасти главное — учение о сотворении человека богом «по образу и подобию своему», отнеся этот акт творения возможно дальше в темное прошлое.

В современной зарубежной философско-теологической литературе пропагандируется мысль, что явные противоречия библии с данными науки объясняются просто стремлением составителей библии сделать божественное откровение доступным тем людям, которые еще не знали современной науки, приспособить его к их пониманию: они ведь, как дети, не поняли бы писания, если бы оно говорило с ними языком науки. В частности, им сказали, что человек был создан богом из горсти земли, просто в том смысле, что бог вдохнул душу в «прах», в неодушевленную материю, ибо они не поняли бы, если бы было сказано, что бог вдохнул душу в высокоразвитую антропоморфную обезьяну, или «тарзоида», и что этот акт творения осуществился путем особой «мутации». Не все ли равно, в самом деле, какой материал использовал бог при творении человека? Исследование этого материала и его свойств, использованных богом, религия полностью передоверяет науке. Важно лишь, что в один прекрасный момент совершилось чудо — обезьяноподобный предок человека преобразился в человека, в теле которого зажглась божественная искра — душа. Задача антропологии состоит лишь в том, чтобы загнать момент перехода от животного к человеку в какой-либо далекий, не заполненный палеонтологическими данными интервал, где и совершилось таинство, и в том, чтобы приписать всем действительно известным науке эволюционным формам ископаемых гоминид это абсолютное отличие от животных: душу, сознание, мысль.

Так, одно из наиболее распространенных пособий по палеоантропологии — «Первые люди», написанное профессорами Католического института Бергунью и Глори и изданное под попечительством архиепископа Тулузского, сопровождается визой ректора Католического института: «Nihil obstat» — «препятствий не имеется», никаких противоречий с религией нет. Здесь в общем все на уровне современных естественнонаучных и археологических знаний. Но появление Человека (с большой буквы), начиная с питекантропа (может быть, и с австралопитека), трактуется как завершение «творения» — возникновение «духа», «разума», «человеческого психизма», в корне отличного от психики хотя бы и использующих палки обезьян; появление человека было чудом: он изготовляет орудия и оружие, зажигает огонь, внушает трепет животным.

Один из столпов реакционной «палеоэтнологии», Менгин, в книге «История мира» пишет: долгое время думали, чем древнее археологические остатки, тем ближе находился человек к исходному и дикому состоянию, но на самом деле это не так, человек с самого начала появляется со всем своим духовным достоянием — с языком, мышлением, правом, собственностью, нравственностью, религией, искусством. Маститый и авторитетный археолог аббат Брейль в своей обобщающей работе в том же коллективном труде «История мира» доказывает читателю, что уже в нижнем палеолите существовала «творческая духовная деятельность», «богатая духовная жизнь», проявлявшаяся не только в материальной культуре, но и в религиозных верованиях, искусстве и т.д. Хотя кроме остатков каменных орудий и костей животных археология ничего не дает, Брейль из одного лишь факта наличия большого количества человеческих черепов в пещерах Чжоукоудянь и других выводит существование у людей той поры и «культа черепов», а следовательно, культа семейных святынь, и культа предков, ритуального каннибализма, и войн между разными группами. Идея всей этой «Истории мира» такова: «природа человека» никогда не менялась, она остается неизменной с того момента, как бог вложил душу в шкуру обезьяноподобного предка человека; лишь материализм грозит возродить животное начало в человеке, и поэтому десятый том, посвященный современной эпохе, вышел под предостерегающим заглавием — «Мир в кризисе».

Как видим, эти две тенденции в палеоантропологии — отстаивать неизменность человеческой натуры и удлинять, елико возможно, древность его появления в мире — выступают в связи друг с другом.

И я не склонен в конечном счете их разъединять, хотя, разумеется, есть много ученых, которые усматривают в вопросе о древности человека лишь вопрос факта: заполнения и углубления палеонтологической летописи — цепи ископаемых находок, за которыми ученый эмпирически следует.

Действительно, палеонтология гоминид в течение XX в. неутомимо удлиняет время существования человека на земле и тем самым его историю. Упорные усилия исследователей направлены именно в эту сторону. Нет, снова и снова говорят нам, не здесь перерыв между последней обезьяной и первым человеком, а еще глубже, еще древнее. К этому почти сводится сейчас движение науки о происхождении человека, и это кажется отвечающим научной потребности ума (хотя одновременно и потребности верить, что таинство скрыто в вечно недостижимой глубине). Сенсационные открытия следовали одно за другим: австралопитеки Дарта, мегантропы и гигантопитеки Кенигсвальда, Homines habiles Лики. Древность человека возросла от одного миллиона до двух миллионов лет, и похоже, что его останки все-таки обнаружат в третичном периоде (в плиоцене), как предполагал Мортилье.

И вот 17 лет тому назад я отважился поднять голос за обратную перспективу: за решительное укорочение человеческой истории на целых два порядка. Целью и смыслом данной книги является обосновать, что теперь именно это отвечает материалистической тенденции в науке о человеке.


Загрузка...