Мифологемы русской истории

ЛЕТОПИСНЫЙ РАССКАЗ ОБ АНДРЕЕ ПЕРВОЗВАННОМ И ФЛАГЕЛЛАНТСТВО

«Оньдрею учащю в Синопии и пришедшю ему в Корсунь, уведе, яко ис Корсуня близь устье Днепрьское, и въсхоте поити в Рим, и оттоле поиде по Днепру горе́» — так в «Повести временных лет» начинается известный «русский апокриф» об Андрее Первозванном [ПЛДР, XI–XII, 26] [118]. Дальше рассказывается, что «по приключаю», т. е. случайно, без наперед заданной цели, апостол на ночь пристал к берегу под горами, «идеже послежде бысть Киев». Утром Андрей предсказал «сущим с ним» ученикам, что на горах воссияет благодать, воздвигнется великий город с множеством церквей: «И въшед на горы сия, благослови я, и постави крест».

Следующая остановка (мотива случайности уже нет) — в земле словен, «идеже ныне Новъгород». Единственное здешнее впечатление апостола, единственное, чему он «удивися», — это парная баня, «како ся мыють и хвощются». Затем он, преодолев традиционный путь «из Грек в Варяги», добрался (по суше или морским путем — не сказано) до Рима и там как бы отчитался о путешествии. Отчет ограничился только банями: «Дивно видех Словеньскую землю, идучи ми семо. Видех бани древяны, и пережьгут е рамяно (т. е. натопят их докрасна, до большого жара. — А. П.), и совлокуться, и будуть нази, и облеются квасом уснияным (видимо, сывороткой, употребляемой и доныне при обработке кож, а может, и щелоком. — А. П.), и возмуть на ся прутье младое, и бьють ся сами, и того ся добьют, одва вылезут ле живи и облеются водою студеною, и тако ожиуть. И то творять по вся дни, не мучими никимже, но сами ся мучать, и творять мовенье собе, а не мученье». И римские слушатели «слышаще, дивляхуся». Что до апостола, то он, побыв в Риме, вернулся в исходный пункт путешествия — Синоп.

Прежде чем приступить к толкованию этой легенды, обратим внимание на следующее: в Риме Андрей и словом не обмолвился о великом будущем Киева. Не нашла отражения в легенде и та новгородская ее версия, которая зафиксирована в Степенной книге: «Егда проповедал слово Божие в Синопии и в Херсонии, и оттоле бывшу ему на реце на Днепре, и тамо на горах помолися и крест постави, и благослови и пророчествова на том месте бытие Киева града и всей Рустей земли святое крещение. Оттоле же пришед, идеже ныне Великий Новград стоит, и тамо жезл свой водрузи во веси нарицаемой Грузино, идеже ныне есть церковь во имя святого апостола Андрея Первозванного. Прообразована же… крестом на Рустей земли священное чиноначалие… Жезлом же прообразив Руси царское скипетроправление…» [ПСРЛ, 7]. Этот жезл — явно позднего, конкурентного по отношению к митрополии «Киевской и всея Руси» (последним из севернорусских митрополитов, употреблявших этот титул, был св. Иона, умерший в 1461 г.) топонимического происхождения, о чем убедительно писал Е. Голубинский: «От этого водружения апостолом будто бы и село получило свое имя (Друзино или Грузино от водружения или вогружения…). Ясно, что имя села подало повод сложиться сказанию о водружении» [Голубинский, 7, примеч. 4].

Относительно времени, когда легенда попала в летопись, общего мнения нет. Один из последних комментаторов, О. В. Творогов, пишет: «Полагают, что это было сделано кем–то из последующих редакторов „Повести временных лет“, так как сообщение о посещении апостолом Руси… противоречит утверждению статьи 983 г., что в Киеве „и телом апостоли не суть… были”» [ПЛДР, XI–XII, 422]. Другие текстологические построения можно увидеть в статьях А. Л. Погодина [Byzantinoslavica] и А. Г. Кузьмина [Летописи и хроники, 37–47]. Мы уклонимся от обсуждения этих академических проблем, сосредоточившись на изображении парной бани — детали, специально выделенной и поистине поразительной, если учесть общеизвестное пренебрежение летописцев к быту. Прежде всего надлежит «увязать» русский апокриф с тем обширным апокрифическим «андреевским» материалом, который накопился ко времени возникновения русской литературы [119].

Канонически об Андрее известно крайне мало. По Матфею, он был галилеянином и братом апостола Петра (Мф. 4: 18–20). По Иоанну (Ин. 1: 35, 40–42), Андрей — один из учеников Иоанна Крестителя, еще раньше Петра призванный Христом на Иордане (отсюда — «Первозванный»). Наряду с этими скупыми известиями Андрей — персонаж многих апокрифов. О них первым упоминает Евсевий Кесарийский со ссылкой на Оригена. Общей для отмеченных произведений об Андрее чертой надлежит считать то, что он изображается апостолом Севера и скифов, просветителем южных, восточных и северных берегов Черного моря. Местопребыванием Андрей избирает Синоп, откуда и совершает свои миссии. Самый северный предел третьей из них — Херсонес Таврический, Корсунь летописной легенды, так что древнерусский автор как бы вклинился между третьим и четвертым, смертным, путешествиями Андрея (тетрада путей, видимо, состроена по образцу путешествий апостола Павла). Согласно поздним греческим Πραξεις, третье путешествие охватывает Грузию, Кавказ, Пантикапею, Феодосию, Херсонес Таврический. Затем Андрей возвращается морем в Синоп, откуда отправляется в последнюю роковую дорогу. Просветив попутно Византию, он прибывает в Патры Ахайские, где заканчивает служение мученической кончиной на косом («андреевском») кресте.

Ни один из коптских, эфиопских, сирийских, греческих, грузинских, латинских, славянских апокрифов об Андрее Первозванном для понимания нашей легенды не дает ничего. Почему из всех апостолов именно его выбрал древнерусский книжник? Ныне оспорено мнение о том, что якобы «император Михаил VII Дука писал Всеволоду Ярославичу (отцу Владимира Мономаха), что одни и те же самовидцы евангельской проповеди провозгласили Христианство у обоих народов» [Повесть врем. лет, 218] и что имелся в виду как раз Андрей, — оспорено с вескими основаниями, касающимися и автора, и адресата, и предмета письма [см. Мюллер, 48–64]. Поздний русский культ Андрея вообще нет смысла принимать во внимание. Как креститель Руси он появляется в русском сознании уже тогда, когда складывается единое Московское государство, — у Ивана Грозного, затем при царе Алексее (см. «Проскивитарий» Арсения Суханова) и особенно при Петре. В 1698 г. была учреждена «кавалерия» Андрея Первозванного — старший из русских орденов, причем на косом орденском кресте по четырем его концам изображались латинские буквы S, А, Р, R, т. е. Sanctus Andreas Patronus Russiae. К Петровской эпохе относится и морской андреевский флаг, и другие очень яркие проявления культа первозванного апостола, будто бы «святым крещением первоначально пределы наши просветившего».

Наверное, Андрей попал в летопись по той простой причине, что книжники домонгольской Руси из греческих апокрифов знали, что он доходил до Корсуни — города, с которым предание связывало крещение Владимира Святославича. Легко было сочинить новое путешествие, поместив его между третьим и четвертым. Кружной — через Северную Европу — путь в Рим (и потом в обязательный Синоп) не должен казаться нелепостью. Как указывал Л. Мюллер, в 1054 г. папские легаты после безуспешных переговоров с византийскими иерархами возвращались в Рим из Царьграда через Русь [см. Рамм, 58]. Видимо, были причины, заставившие предпочесть кружную дорогу.

В летописи нет и намека на то, что Андрей крестил Русь: крестить — нечто совсем иное, нежели предсказать будущее величие и благочестие пустых киевских гор. В медиевистике расхожее и, так сказать, житейское объяснение летописного предания сводится к тому, что летописец–киевлянин, не знавший парных бань (как и теперь их не знают на Украине), будто бы высмеял новгородцев. Но предание (и на это также обратил внимание Л. Мюллер) явно распадается на две автономные части — киевскую и новгородскую; причем киевская не имеет никаких сюжетных следствий, а новгородская имеет, притом незамедлительные (удивление апостола и удивление римлян). Значит, ядро предания было новгородским.

Для его понимания привлекают «банный анекдот» из «Истории Ливонии» Дионисия Фабрициуса (XVI в.). Автор рассказывает о случае, будто бы имевшем место в XIII в. в католической обители в Фалькенау. Местные монахи потребовали у папы увеличить содержание, ссылаясь на свою аскетическую жизнь, на «сверхзаконное», не предусмотренное уставом изнурение плоти. И действительно, посол, специально прибывший из Рима, стал очевидцем того, как ливонские иноки в страшной жаре хлещут себя прутьями, потом окатываются ледяной водой, и так раз за разом. Итальянец не понял, что это «мовенье», а не «мученье» (все прибалтийские, балто–славянские и финноугорские бани в сущности одинаковы). По докладу итальянца папа нечто приплатил монастырю в Фалькенау. Так северяне надули южанина.

Впрочем, исследователь этого анекдота Д. Герхардт [Gerhardt, 1954, 129 ff; Gerhardt, 1995, 82–90] [120] увидел здесь именно «мученье», т. е. некогда актуальный религиозный аскетический обряд, лишь с течением времени ставший «мовеньем», бытовой привычкой. Конечно, баня была связана с языческим культом (по гипотезе Б. А. Успенского, она первоначально выполняла функции домашнего храма Волоса — Велеса) [Успенский, 154]. Баня и после христианизации сохраняла языческие реликты, хотя бы в оболочке «двоеверия». Так, в Великий Четверг, поминая усопших, им топили баню. В предбаннике на протяжении многих столетий обязательно снимали кресты, о чем свидетельствует, например, такой авторитет, как пустозерский узник священник Лазарь: «А егда мужики и женки приходят мытися в торговую лазню… и тогда и той честной и животворящий крест Господа Бога и Спаса нашего Исуса Христа, сметнув с себе безчинно и безстрашно, поверзают его в… свою гнусную и скверную нижнюю одежду» [Материалы для истории раскола, 222].

Но нет резона привлекать языческие верования для толкования русского апокрифа. Не могло быть такого исторического беллетриста, который бы «отправил» Андрея Первозванного из Корсуни в Новгород для освидетельствования тамошних верований (и затем в Рим — для отчета брату Петру, римскому первосвященнику?). Зато нетрудно понять, отчего братии из обители Фалькенау именно в XIII в. легко было обмануть итальянского легата и самого папу. Это — эпоха расцвета движения флагеллантов, т. е. «бичующихся» (flagellare — хлестать, сечь, бить, мучить). Флагелланты сами бичевались в монастырях, бичевали прихожан перед отпущением грехов. Процессии флагеллантов (первая волна — 1260 г.) наводнили Италию, Южную Францию, затем Германию, Фландрию, добирались до Моравии, Венгрии и Польши. Собираясь толпами, обнажаясь (даже в зимнюю стужу), они «удручали» плоть. Только Англия и Русь остались в стороне от этого изуверского движения, которое в конце концов было осуждено и запрещено папством.

Когда бы легенда о новгородских банях ни попала в «Повесть временных лет», все же это случилось ранее 1260 г. Но и флагеллантство — как теория и как практика — тоже появилось задолго до этой даты. При Карле Великом «самоистязателем» был св. Вильгельм, герцог Аквитанский; в X в. на этом поприще рьяно подвизался св. Ромуальд, жестоко истязавший себя и своих монахов. XI век дал теоретика флагеллантства Петра Дамиани (1007–1072), автора трактата «De laude flagellorum» («Похвала бичам»), где дана следующая апология бичевания и самобичевания: 1) это подражание Христу; 2) деяние для обретения мученического венца; 3) способ умерщвления и наказания скверной и грешной плоти; 4) способ искупления грехов. Образцом ревностного флагелланта Петр Дамиани выставлял св. Доминика, биографию которого и написал.

В этой связи понятно любопытство Андрея (точнее, псевдо-Андрея), заставившее его посетить Новгород. Апостолу хотелось узнать, что же происходит в жарко натопленных «банях древяных», где «разболокшиеся» словене били себя младым прутьем, так что становились чуть живы: «и облеются водою студеною, и тако ожиуть». И альтернатива относительно «мученья» и «мовенья» — альтернатива не случайная и не только эстетическая. Гостю–южанину здесь могло почудиться флагеллантство, но «словене» (летописца включая) разубедили его, а он разубедил и римлян, хотя младшие современники Петра Дамиани «слышаще, дивляхуся».

Таков смысл новгородского путешествия «апостольской тени»: наблюдатель встретил культуру, вовсе не восхваляющую самоуничижение и самоуничтожение. Ради истины, ради здравого смысла летописец не воспользовался анекдотической пуантой, которая оказалась столь дорогой хронисту, повествовавшему о монастыре Фалькенау. Впрочем, быть может, такая пуанта в первоначальной версии древнерусского апокрифа и существовала: «словене», подобно своим ливонским соседям, могли и посмеяться над чужаком.


ЛИТЕРАТУРА

Голубинский. Голубинский Е. История русской Церкви. М., 1880. Т. 1. Ч 1.

Летописи и хроники. Летописи и хроники: Сб. статей 1973 г. М., 1974.

Материалы для истории раскола… Материалы для истории раскола за первое время его существования / Под ред. Н. Субботина. М., 1878. Т. 4.

Мюллер. Мюллер Л. Древнерусское сказание о хождении апостола Андрея в Киев и Новгород // Летописи и хроники: Сб. статей 1973 г. М., 1974.

Панченко, Понырко. Панченко А. М., Понырко Н. В. Апокрифы об Андрее Первозванном // Словарь книжников и книжности Древней Руси. (XI — первая половина XIV в.). Л., 1987. Вып. 1.

ПЛДР, XI–XII. ПЛДР: XI — начало XII века. М., 1978.

Повесть врем. лет. Повесть временных лет. М.; Л., 1950. Ч. 2: Приложения.

ПСРЛ. ПСРЛ. СПб., 1908. Т. 21, 1–я половина.

Рамм. Рамм Б. Я. Папство и Русь в X–XV веках. М.; Л., 1959.

Успенский. Успенский Б. А. Филологические разыскания в области славянских древностей: Реликты язычества в восточнославянском культе Николая Мирликийского. М., 1982.


Byzantinoslavica. Byzantinoslavica. Praha, 1937–1938. R. 7.

Gerhardt, 1954. Gerhardt D. Das Land Ohne Apostel und seine Apostel // Festschrift fur D. Cyżevskyj zum 60. Geburtstag. Berlin, 1954.

Gerhardt, 1995. Gerhardt D. Uber Vorkommen und Wertung der Dampfbader // Zeitschrift fur slavische Philologie. Leipzig, 1995. Bd. 24.

«ПОТЕМКИНСКИЕ ДЕРЕВНИ» КАК КУЛЬТУРНЫЙ МИФ

Словосочетание «потемкинские деревни» давно стало фразеологизмом. Так говорят «о чем–либо, специально устроенном для создания ложного впечатления видимого, показного благополучия, скрывающего истинное положение, состояние чего–либо» [Словарь, стб. 1595]. Общепринято, что это выражение — реакция трезвомыслящих и наблюдательных людей, русских и иностранцев, которые во время путешествия Екатерины II в Новороссию и Крым не дали ослепить себя пышными празднествами, устроенными Потемкиным [121]. За пышным фасадом эти люди разглядели истинное и весьма печальное положение дел.

В самом деле, современники путешествия 1787 г. высказали немало резких суждений о «чудесах», показанных императрице. «Монархиня видела и не видала, — писал князь Μ. М. Щербатов, — и засвидетельствование и похвалы ее суть тщетны, самым действием научающие монархов не хвалить того, чего совершенно сами не знают» [ЧОИДР, 60]. Из соотечественников Μ. М. Щербатова его взгляд разделяли такие государственные умы, как П. А. Румянцев и А. А. Безбородко. Что касается иностранцев, то их скепсис был выражен довольно отчетливо. Типичным в этом смысле можно считать высказывание шведа–очевидца Иоанна–Альберта Эренстрема: «От природы пустые степи… были распоряжениями Потемкина населены людьми, на большом расстоянии видны были деревни, но они были намалеваны на ширмах; люди же и стада пригнаны фигурировать для этого случая, чтобы дать самодержице выгодное понятие о богатстве этой страны… Везде видны были магазины с прекрасными серебряными вещами и дорогими ювелирными товарами, но магазины были одни и те же и перевозились с одного ночлега (Екатерины И. — А. П.) на другой» [ЧОИДР, 12]. Правда, это выдержка не из дневника, а из мемуаров, которые сочинялись спустя десятилетия после путешествия (автор этих мемуаров дожил до 1847 г.). Этот жанр вообще не свободен от анахронизмов — не только фактических, но и умозрительных, оценочных. К тому же швед–очевидец сам по себе человек ненадежный: это политический авантюрист, который служил то своей родине, то России, стаивал у позорного столба (в буквальном смысле слова) и однажды чуть не потерял голову на эшафоте, получив помилование в самый последний момент.

Но примерно то же писал и Гельбиг, отражая мнение императора Иосифа II: живописные селения были всего–навсего театральными декорациями; Екатерине несколько раз кряду показывали одно и то же стадо скота, которое перегоняли по ночам на новое место; в воинских магазинах мешки были наполнены не зерном, а песком [Брикнер, 101].

Но нельзя считать, что «таков был общий глас». Вовсе не легковерный принц де Линь, возвращаясь из Тавриды в Петербург, в Туле назвал рассказы о декорациях нелепой басней [Брикнер, 101] (из чего ясно, в частности, что миф о «потемкинских деревнях» — если не как фразеологизм, то как идея — современен самому событию). Значит, даже в окружении «графа Фалькенштейна» не было единодушия по этому поводу. Вообще было бы наивно верить на слово как иноземным, так и русским хулителям Потемкина. Канцлер А. А. Безбородко всегда составлял ему оппозицию. Граф П. А. Румянцев, в качестве генерал–губернатора Малороссии, явился естественным соперником человека, которому было вверено новороссийское наместничество. Что до Μ. М. Щербатова, то его неприязнь к «прожектам» Екатерины и Потемкина достаточно хорошо известна. Поэтому нет резона относить на счет обыкновенного придворного интриганства слова последнего, когда он писал 17 июля 1787 г. императрице из Кременчуга: «Матушка государыня! Я получил ваше милостивое письмо из Твери. Сколь мне чувствительны оного изъяснения, то Богу известно. Ты мне паче родной матери, ибо попечение твое о благосостоянии моем есть движение, по избранию учиненное. Тут не слепой жребий. Сколько я тебе должен, сколь много ты сделала мне отличностей; как далеко ты простерла свои милости на принадлежащих мне, но всего больше, что никогда злоба и зависть не могли мне причинить у тебя зла и все коварства не могли иметь успеха (курсив мой. — А. П.)» [122].

В связи с вышесказанным должно сделать заключение, что миф о «потемкинских деревнях» — именно миф, а не достоверно установленный факт. Как миф его и надлежит анализировать. В какой обстановке он возник и насколько соответствует реальности? Можно ли в толковании его ограничиться указанием на борьбу придворных группировок и «злобу и зависть» иностранных наблюдателей, т. е. недоброжелательство к постоянно усиливающейся России? Не было ли в «чудесах» Потемкина чего–то большего, нежели элементарное карьеристское желание угодить царице, посрамить своих многочисленных врагов и упрочить свое первенство в государстве? Наконец, как выглядят эти «чудеса» с культурно–исторической точки зрения, была ли лихорадочная колонизация Новороссии и Тавриды только цивилизационной деятельностью, не скрывался ли за нею некий «новороссийский прожект», подобный «греческому прожекту» канцлера А. А. Безбородко?


* * *

Разбор источников не оставляет сомнений, что мысль о «потемкинских деревнях» возникла за несколько месяцев до того, как Екатерина II ступила на новоприобретенные российские земли. Миф предварял реальность, и в этом нет никакого парадокса, если учитывать атмосферу соперничества, наговоров и взаимной ненависти, в которой жил петербургский высший свет. О том, что ее ожидает лицезрение размалеванных декораций, а не долговременных построек, царице твердили еще в Петербурге (об этом есть много тревожных помет в «Записках» М. А Гарновского [см. Гарновский], который управлял делами Потемкина в Петербурге). Еще оживленнее разговоры о непременной мистификации стали в Киеве, и Екатерина II вполне серьезно к ним прислушивалась.

Не случайно в дневнике А. В. Храповицкого находим такую запись от 4 апреля 1787 г.: императрица порывается как можно скорее отбыть в Новороссию, «не взирая на неготовность к<нязя> П<отемкина>, тот поход удерживающего» [123] [Храповицкий, 77]. Постоянная перлюстрация депеш европейских дипломатов, сопровождавших Екатерину II в путешествии на русский Юг, часто укрепляла и усиливала ее сомнения. Английский посланник Фиц–Герберт, например, отправлял донесения о непомерном, превосходящем все мыслимые границы честолюбии Потемкина, скептически замечая, что Потемкин ищет первенства только ради первенства. Фиц–Герберт даже придумал новороссийскому генерал–губернатору подходящий латинский девиз: «Nec viget quiquam simile aut secundum», т. e.: «Да не пребудет на кого–либо похож или после кого–либо вторым» [Храповицкий, 16]. Что же в действительности увидели в Новороссии императрица и ее великолепная свита? Что им показал Потемкин?

Для них было приготовлено и им было преподнесено великолепное по разнообразию и пышности зрелище. Само собою разумеется, что многие ее частности следует трактовать как проявление того прихотливого самодурства, которым славился Потемкин. Такова, бесспорно, история с пресловутой амазонской ротой [см. Дуси, 226–268]. Согласно одному из тогдашних анекдотов (это слово я употребляю в его изначальном значении; анекдот — не вымысел, а рассказ о реальном и чем–либо замечательном происшествии), Потемкин незадолго до путешествия, еще в бытность в Петербурге, в разговоре с царицей «выхвалял храбрость греков и даже жен их». Екатерина выразила сомнение по этому поведу, и Потемкин обещался представить доказательства в Крыму. Тотчас (дело было в марте) в Балаклавский греческий полк поскакал курьер — с предписанием «непременно устроить амазонскую роту из вооруженных женщин». Ее командиром сделали Елену Сарданову, жену ротного капитана; «сто дам собрались под ее начальство».

Балаклавским амазонкам придумали маскарадный наряд: «юпки из малинового бархата, обшитые золотым галуном и золотою бахромою, курточки зеленого бархата, обшитые также золотым галуном; на головах тюрбаны из белой дымки, вышитые золотом и блестками, с белыми страусовыми перьями». Их даже вооружили — дали по ружью и по три холостых патрона. Недалеко от Балаклавы императрица в сопровождении Иосифа II делала смотр амазонкам. «Тут устроена была аллея из лавровых деревьев, усеянная лимонами и апельсинами» и т. д. Это штрих характерный, но мелкий и в нашей теме ничего не проясняющий.

Среди потемкинских зрелищ было много и таких, которые дают интересный материал для истории развлечений XVIII в., истории придворного быта и придворного поведения. Таковы, прежде всего, иллюминации и фейерверки. В Каневе вечером 7 мая, при отъезде польского короля Станислава–Августа «с императорской яхты ему салютовали пушками с флотилии, как утром. Иллюминация обелиска с вензелем императрицы была весьма удачна, так же милы были жирандоль с букетом, в четыре тысячи ракет, и огненная гора, которая казалась лавою» [Дневник, 30–31] [124]. Особенно большое впечатление произвел фейерверк в Севастополе. Принц Карл–Генрих Нассау–Зиген, состоявший в русской службе, так описывает восторженную реакцию «графа Фалькенштейна»: «Император говорит, что он никогда не видел ничего подобного. Сноп состоял из 20 тысяч больших ракет. Император призывал фейерверкера и расспрашивал его, сколько было ракет, „на случай, — говорил он, — чтобы знать, что именно заказать, ежели придется сжечь хороший фейерверк”. Я видел повторение иллюминации, бывшей в день фейерверка; все горы были увенчаны вензелями императрицы, составленными из 55–ти тысяч плошек. Сады тоже были иллюминированы; я никогда не видел такого великолепия!» [В. В. Т., 298]. Столь же роскошные и расточительные иллюминации были в Бахчисарае и других городах.

Конечно, многое, очень многое в задуманной Потемкиным феерии имело чисто развлекательные цели. Конечно, на это ушла уйма казенных денег, миллионы и миллионы, которым нужно и должно было найти лучшее, полезное стране применение. В этом отношении, пожалуй, прав был граф де Людольф, заметивший, что «для разорения России подобно не особенно много таких путешествий и таких расходов» [Людольф, 183]. Но вот что важно: Потемкин действительно декорировал города и селения, но никогда не скрывал, что это декорации. Сохранились десятки описаний путешествия по Новороссии и Тавриде. Ни в одном из этих описаний, сделанных по горячим следам событий, нет ни намека на «потемкинские деревни», хотя о декорировании упоминается неоднократно. Вот характерный пример из записок графа Сегюра: «Города, деревни, усадьбы, а иногда простые хижины так были изукрашены цветами, расписанными декорациями и триумфальными воротами, что вид их обманывал взор, и они представлялись какими–то дивными городами, волшебно созданными замками, великолепными садами» [Сегюр, 233].

Важно и другое: потемкинская феерия была так блестяща, так разнообразна и непрерывна, что не всякий наблюдатель был в состоянии отличить развлечения от идей — в высшей степени серьезных, поистине государственного масштаба. Если пользоваться принятой ныне терминологией, то можно сказать, что некоторые из потемкинских «чудес» обладали повышенной знаковостью. Обозревая путешествие Екатерины II внимательно и день за днем, мы в силах отделить плевелы от зерен, выявить сквозные мотивы, на которых делался постоянный акцент.

Прежде всего, это флот. Тема флота — первая из звучащих в описаниях тем. Она начинается уже с Киева, когда Потемкин перенял от П. А. Румянцева попечение над державной гостьей. Екатерина со спутниками отплыла вниз по Днепру на галерах. Они были построены в римском стиле, отличались колоссальными размерами (на галере «Десна» была даже особая обеденная зала) и богатейшим декорумом. Окруженные малыми судами, шлюпками и лодками, галеры возглавляли целую флотилию, которая и правда представляла собою величественную картину.

Быть может, это просто–напросто «царский поезд», роскошное средство передвижения? Ничуть не бывало. Галеры были вооружены, производили маневры, салюты и т. д. Вот как готовилась встреча польского короля: «Ему будет оказана церемониальная встреча; все галеры выстроятся в боевом порядке и будут салютовать из орудий. Все катера поедут за ним, с высшими придворными чинами» [В. В. Т., 189]. Покуда это выглядит как развлечение или нечто подобное, но тема флота продолжается и звучит все громче и громче — и в переносном смысле и в буквальном, поскольку становится все мощнее гром корабельных пушек.

Последние дни мая 1787 г., Херсон. Иосиф II, он же «граф Фалькенштейн», уже присоединился к русской царице. Предоставляем слово графу де Людольфу: «26–го я присутствовал при самом великолепном в мире зрелище, так как в этот день был назначен спуск военных кораблей. По моем приезде в Херсон (сколько можно судить, автор прибыл туда ровно за две недели до описываемого торжества, 12 мая. — А. П.) я не мог себе представить того, чтоб эти суда могли быть готовы к прибытию императрицы, но работали так усердно, что к назначенному сроку все было готово… Все сделано только на скорую руку. Тем не менее я был поражен прилагаемою ко всему деятельностью. Это страна вещей удивительных, и я их всегда сравниваю с тепличными произведениями, только уж не знаю, будут ли они долговечны» [Людольф, 180].

Далее описывается спуск на воду трех кораблей, одному из которых из любезности по отношению к австрийскому императору было дано название «Иосиф II». В только что приведенной цитате восхищение перемешано со скепсисом. Это вообще свойственно отзывам иностранцев [125], как видно хотя бы из такой сцены, зафиксированной де Людольфом: «Император Иосиф и весь двор поздравляли императрицу с таким успехом, государыня спросила у императора по–немецки о том, что он думает об ее хозяйстве. Но он ограничился тем, что ответил ей глубоким безмолвным поклоном, предоставив зрителям истолковывать по своему усмотрению это весьма двусмысленное выражение того, что он думает!» [Людольф, 181]. Европейцы оставались неисправимо самодовольны: всякий русский успех казался им нонсенсом: «Строитель — русский, и никогда не выезжал из своего отечества, но, по–видимому, он хорошо знает свое дело, потому что знатоки говорят, что корабли эти очень хорошо сделаны» [Людольф, 181]. Главный сюрприз, однако, был еще впереди.

Апофеоз флотской темы — посещение Севастополя. Нет нужды описывать знаменитый парадный обед в Инкерманском дворце, из окон которого открывался великолепный вид на севастопольский рейд. По знаку, данному Потемкиным, занавеси были отдернуты и стоявший на рейде черноморский флот салютовал Екатерине и ее гостям. Нет нужды описывать также объезд кораблей [Отрывки из записок…, 40–41, ср.: 44]. Впрочем, одну деталь стоит упомянуть, поскольку она «маркирована», поскольку ей придана «повышенная знаковость»: Екатерина объезжала суда на катере, который был точной копией султанского.

Чрезвычайно интересна реакция иностранцев, присутствовавших на обеде в Инкерманском дворце, «Император был поражен, увидев… прекрасные боевые суда, созданные как бы по волшебству… Это было великолепно… Первой нашей мыслию было аплодировать» [В. В. Т., 294–296], на прогулке граф Сегюр говорил «графу Фалькенштейну»: «Мне… кажется… что это страница из „Тысячи и одной ночи”, что меня зовут Джаффаром и что прогуливаюсь с калифом Гаруном–аль–Рашидом, по обыкновению его переодетым» [Сегюр, 249]. Иначе говоря, Потемкин добился своего. Мысль о флоте, о черноморской эскадре, прочно укоренилась в умах путешественников.

Следующий из сквозных мотивов — мотив армии. «Переехав через Борисфен, мы увидели детей знатнейших татар, собравшихся тут, чтобы приветствовать императрицу. Поговорив с ними, мы двинулись к каменному мосту, до которого оставалось более 30 верст… Тут ожидало нас до трех тысяч донских казаков со своим атаманом. Мы проехали вдоль их фронта, весьма растянутого, так как они строятся в одну линию. Когда мы их миновали, вся эта трехтысячная ватага пустилась вскачь, мимо нашей кареты, со своим обычным гиканьем. Равнина мгновенно покрылась солдатами и представляла воинственную картину, способную всякого воодушевить» [В. В. Т., 291].

«Воодушевление» охватывало участников путешествия и в других местах. В Кременчуге состоялись большие маневры («блистательный смотр войск» [Сегюр, 240]); татарская конница сопровождала Екатерину (в качестве почетной охраны) от Перекопа; демонстрировалось как регулярное, так и иррегулярное войско, в частности калмыцкие полки и т. д.

Третий мотив, который, подобно флоту и армии, воплощался зримо и наглядно, — это мотив цивилизации. Все знали, что Новороссия совсем недавно была присоединена к империи Екатерины II; что это пустынная степь, без городов, дорог, почти без оседлого населения. Целью Потемкина было продемонстрировать, что этот обширный край уже практически цивилизован или, по крайней мере, энергично цивилизуется.

«Признаюсь, что я был поражен всем, что видел, — писал граф де Людольф, — мне казалось, что я вижу волшебную палочку феи, которая всюду создает дворцы и города. Палочка князя Потемкина могущественна, но она ложится тяжелым гнетом на Россию… Вы без сомнения думаете, друг мой, что Херсон пустыня, что мы живем под землей; разуверьтесь. Я составил себе об этом городе такое плохое понятие, особенно при мысли, что еще восемь лет тому назад здесь не было никакого жилья, что я был крайне поражен всем, что видел… Князь Потемкин… бросил на учреждение здесь города семь миллионов рублей». И далее следуют похвалы «кремлю», домам, планировке улиц, «саду императрицы» («в нем 80 тысяч всевозможных плодовых деревьев, которые процветают» [Людольф, 170, 172, 175], построенному для императрицы дворцу, верфи и т. д.

Даже упомянутый выше Иоанн–Альберт Эренстрем, апологет мифа о «потемкинских деревнях», вынужден был сделать оговорку, которая свела на нет все его инвективы по адресу новороссийского наместника. От инвектив автор переходит к похвалам «более существенных предметов для глаз» [Эренстрем, 12] — триумфальных ворот города, арсеналов, красивых каменных и деревянных домов и дворцов, крепостей и т. п.

Символом цивилизаторских усилий стала закладка Екатеринослава; это произошло тотчас же по приезде императора Иосифа II, на другой день. Не все в этой церемонии удалось Потемкину так, как он задумал. В частности, не успела прибыть из Берлина гигантская статуя Екатерины. Но грандиозность планов Потемкина и без того поражала воображение. После того как в походной церкви (т. е. шатре, раскинутом на берегу Днепра) отслужили молебен, два монарха заложили первый камень в основу екатеринославского собора.

Согласно проекту, он должен был походить на собор Св. Петра в Риме. Существуют достоверные рассказы, что Потемкин приказал архитектору превзойти эту главную святыню католического мира, «пустить на аршинчик длиннее, чем собор в Риме» [126]. Пусть «граф Фалькенштейн» в разговорах с Сегюром и де Линем смеялся над Потемкиным; пусть грандиозная постройка так и не осуществилась (возвели только фундамент, обошедшийся в семьдесят тысяч рублей; впоследствии, когда Екатеринослав из проекта превратился в реальный город, церковь все же была выстроена — но такая обыкновенная и скромная, что фундамент стал ее оградой). Но нас занимает не только реальность, но также идея, также планы Потемкина. Они были грандиозны до фантастичности.

Екатеринослав предполагали сделать столицей Новороссии. Все было предусмотрено — не забыта даже музыкальная академия, которой предназначалось заведовать знаменитому Сарти. Если и позволительно говорить о «потемкинских деревнях», то к ним относился один Екатеринослав — город–мираж на днепровском берегу. Парадоксальность ситуации состоит в том, что Потемкин более всего потряс путешественников не тем, что он им показал, а тем, что они могли увидеть только на планах. Здесь мы вступаем в мир идей — и это, вне всякого сомнения, самое интересное в новороссийском путешествии.

Над ним как бы витал дух истории. И русские, и иностранцы, сколько можно судить по запискам, корреспонденциям и мемуарам, все время о ней думали и разговаривали. Когда после встречи со Станиславом–Августом царица послала ему знаки и ленту ордена Андрея Первозванного, она сопроводила этот жест грамотой, в которой упоминалось легендарное путешествие апостола Андрея по Днепру, «из Грек в Варяги» (ведь встреча с польским королем произошла на Днепре). Граф де Людольф — на археологические темы: «При раскопках в развалинах Херсонеса найдено множество монет Александра Великого, некоторых римских императоров и Владимира Первого, явившегося сюда в 988 году, чтобы креститься. Он женился на дочери константинопольского императора Анне» [Людольф, 157].

Не будем уличать автора в недостаточном знании истории (это проявилось бы, если бы цитата была продолжена). Важнее то, что он очертил некоторые исторические вехи, которые присутствовали в сознании путешественников, идею преемства от Греции прежде всего. Эту идею подтверждает такой красноречивый и беспристрастный источник, как топонимика: отнюдь не случайно возникавшие в Новороссии и Тавриде города получали греческие названия. Не случайно столицей Крыма не был оставлен Бахчисарай. Его должен был заменить Симферополь, ибо в глазах Потемкина и Екатерины это был уже не татарский Крым, а именно Таврида.

Вторая веха обозначена именем Владимира I Святославича. Каждому было ясно, что речь идет о законных и стародавних правах России на новые земли. И наконец, третья — и главнейшая веха. Она связана с именем и делом Петра I.

Приведем в высшей степени характерный разговор графа Сегюра с Екатериной II: «Ваше величество загладили тяжкое воспоминание о Прутском мире:.. Основанием Севастополя вы довершили на Юге то, что Петр начал на Севере» [Сегюр, 580]. Тема Петра отмечена и А. В. Храповицким, передавшим слова, сказанные императрицей в Кременчуге: «Жаль, что не тут построен Петербург; ибо, проезжая сии места, воображаются времена Владимира I, в кои много было обитателей в здешних странах». Другая запись — спустя две недели: «Говорено с жаром о Тавриде. Приобретение сие важно; предки дорого заплатили бы за то; но есть люди мнения противного, которые жалеют еще о бородах, Петром I выбритых» [Храповицкий, 20 (4 мая), 21 (21 мая)]. Даже в побочных, факультативных аналогиях явственно звучит петровская тема: так, Херсон однажды был сопоставлен с Воронежем (там Петр, как известно, выстроил корабли для Азовского похода; это был первый русский флот). В другой раз Херсон сопоставлен с Амстердамом: там Петр учился корабельному делу.

На этом фоне особое значение приобретает закладка Екатеринослава, становится понятной потемкинская мегаломания. Екатеринослав призван был стать соперником Петербурга. Это вполне русская традиция; чтобы ее понять, приведем несколько исторических справок.

Еще со времен Московской Руси идея преемства и государственного развития символизировалась «обновлением» столиц и патрональных храмов. Иван Грозный противопоставляет Москве Александровскую слободу и Вологду. Первая — это личная резиденция царя (иностранцам твердят, что царь уехал туда для «прохладу», т. е. для отдыха, развлечений), зато вторая призвана быть столицей новой России. В Вологде Иван Грозный строит Успенский собор (называемый также Софийским) по образцу московского, который в свою очередь через владимирский Успенский собор преемственно связан с киевской Софией.

При Петре I роль Александровской слободы играет Преображенское, роль Вологды — Петербург. Он, по словам Феофана Прокоповича, олицетворяет новую, «златую» Россию, которая рассматривается как противовес и противоположность Московской Руси, России «древяной» [Феофан Прокопович, 113].

Та же линия очевидна в деятельности Екатерины II и Потемкина. Присоединенные к империи земли прямо именуются «Новороссией». Екатеринослав по названию своему прямо ассоциируется с Петербургом, «городом Петра». Что касается задуманного екатеринославского собора, то мысль сделать его «на аршинчик длиннее» собора Св. Петра в Риме — это мысль конкурентная. Как некогда соперничали Константинополь и Рим, так ныне Екатеринослав, столица наместничества, включающего Тавриду (т. е. перенимающего ответственность за греческое и византийское наследство), бросает вызов Европе. Если Петр «прорубил окно в Европу» на Балтике, если он там создал флот, то Екатерина добилась выхода к другому морю, Черному (что в свое время не удалось Петру). Гром пушек севастопольской эскадры, который так потряс присутствовавших на парадном обеде в Инкерманском дворце, призван был еще раз напомнить о том, что Екатерина — счастливая продолжательница дела Петра. Петр — первый, до него никто из русских монархов не «нумеровал» себя, непременно именуясь «по отчеству». Такое наименование подчеркивало эволюционность престолонаследия, мысль о традиции, о верности заветам старины. Назвав себя Первым, чему в русской истории не было прецедента и что вызвало прямо–таки апокалипсический ужас старомосковской партии, Петр тем самым подчеркнул, что Россия при нем решительно и бесповоротно преобразуется.

Екатерина именовалась Второй; с чисто легитимной точки зрения она соотносилась с Екатериной I. Но с точки зрения культурологической, Второй она была по отношению к Петру Первому; именно таков смысл надписи на Медном всаднике.

Понимали эти «прожекты» иностранцы или не понимали? Если и нет, им, по всей видимости, постарались это разъяснить. Впрочем, в записках путешественников то и дело встречаются темы проектов и планов. Об этом все время рассуждал граф Сегюр: он думает, что цель Екатерины II — «не покорение Константинополя, но создание Греческой державы из покоренных областей, с присоединением Молдавии и Валахии для того, чтобы возвести на новый престол великого князя Константина». Если отвлечься от частностей, надо признать, что граф Сегюр обладал глубоким и метким умом. Он высмеял европейские слухи о том, что про путешествие «везде будут думать, будто они (Екатерина II. — А. П.) с императором хотят завоевать Турцию, Персию, может быть, даже Индию и Японию».

Среди иностранных гостей ходило много толков о русских прожектах: «В этой стране ежедневно появляются новые планы; они могут быть лишь вредными, если они не выполняются с мудростью и если они не представляют собой никакой действительной пользы; но я замечаю, что в данную минуту это есть наиболее обильная проектами в мире страна» (граф де Людольф).

Следовательно, Иосиф II и посланники европейских держав превосходно поняли, с какой целью взяла их в путешествие Екатерина. Их скепсис был скорее маской. За нею скрывался страх, что Россия сумеет осуществить свои грандиозные планы. В этой среде и появился миф о «потемкинских деревнях» (конечно, нельзя забывать и о русских подголосках — о них речь шла выше; их позиция — это позиция конкурентов Потемкина, их поползновения были прежде всего карьеристскими).

Заметим, что уже во время путешествия и особенно сразу после него буквально все иностранные наблюдатели пишут о неизбежной и близкой войне России с Турцией. Известно, что не только Франция и Англия, не только Пруссия, но даже союзная внешне Австрия буквально толкали Турцию на открытый конфликт. Коль скоро в Новороссии и Тавриде нет «существенного», нет хорошего войска, нет хорошего флота, коль скоро там есть только «потемкинские деревни» — значит, победа Турции возможна, значит, Крым снова будет ей принадлежать.

Турции пришлось убедиться, что миф о «потемкинских деревнях» — это действительно миф.


ЛИТЕРАТУРА

Брикнер. Брикнер А. Г. Потемкин. СПб., 1891.

В. Β. Т. В. В. Т. Императрица Екатерина II в Крыму. 1787 г. // Русская старина. 1893. Ноябрь.

Гарновский. Гарновский М. А. Записки Михаила Гарновского: Двор императрицы Екатерины II // Русская старина. 1876. Т. 15. №1; Т. 16. №2.

Дневник. Дневник, веденный во время пребывания императрицы Екатерины II в Киеве и Каневе одною из придворных дам короля Станислава–Августа // Сын отечества. 1843. Кн. 3.

Дуси. Дуси Г. Записка об амазонской роте // Москвитянин. 1844. Ч. 1. № 1.

Людольф. Людольф де. Письма о Крыме // Русское обозрение. 1892. Март.

Отрывки из записок… Отрывки из записок севастопольского старожила // Морской сборник. 1852.

Сегюр. Сегюр Л. Ф. Пять лет в России при Екатерине Великой. Записки графа Л. Ф. Сегюра (1785–1789) // Русский архив. 1907. № 10.

Словарь. Словарь современного русского литературного языка. М.; Л., 1960. Т. 10.

Феофан Прокопович. Феофан Прокопович. Слова и речи поучительные, похвальные и поздравительные. СПб., 1760. Ч. 1.

Храповицкий. Храповицкий А. В. Дневник. 1782–1793. М., 1902.

ЧОИДР. ЧОИДР. 1860. Т. 1.

Эренстрем. Эренстрем И. — А. Из исторических записок Иоанна–Альберта Эренстрема / Сообщил Г. Ф. Сюннерберг // Русская старина. 1893. Июль.

ОСЬМОЕ ЧУДО СВЕТА [127]

Среди чтимых в античном мире семи чудес света была и галикарнасская мраморная гробница Мавзола, царя Карии в Малой Азии. Гранитный Мавзолей Ленина, намеренно или случайно примыкающий к этой традиции, отличается от неё тем, что тело покойника не было предано земле и тем самым укрыто от глаз живых. Этот странный способ обращения с усопшим, вызвавший протесты его вдовы и родственников, неслыханный в русской и европейской обрядовой практике (если не считать подражательного мавзолея Георгия Димитрова в Софии), нуждается в объяснении. Начнем с фактов.

Меньшевик–эмигрант Н. Валентинов (Н. Вольский) в своей мемуарной книге пишет о заседании шести членов Политбюро, состоявшемся за несколько месяцев до смерти вождя: «„Предысторию” Мавзолея Бухарин поведал Рязанову, а я узнал ее не прямо от него, а в передаче некоторых посредников. Нюансы, оттенки мысли, выражения людей, создавших эту „предысторию”, крайне интересны. Вряд ли мне удастся их передать во всей их „выпуклости”, тем не менее я постараюсь, чтобы, хотя бы грубо и кратко, была охарактеризована позиция в этом вопросе Калинина, Сталина, Рыкова» [Валентинов, 146].

Итак, осень 1923 г., по–видимому, конец октября. Ленин обречен. Троцкий, Бухарин (тогда первый кандидат в члены Политбюро), Каменев, Калинин, Сталии и Рыков загодя вели беседу (полуофициальную и без протокола) о его похоронах. Первым выступил председатель ДИК Калинин: «Это страшное событие не должно застигнуть нас врасплох. Если будем хоронить Владимира Ильича, похороны должны быть такими величественными, каких мир еще никогда не видывал». Речь второго оратора, Сталина, содержала не только эмоции, но и рассуждения: «Этот вопрос, как мне стало известно, очень волнует и некоторых наших товарищей в провинции. Они говорят, что Ленин русский человек и соответственно тому и должен быть похоронен. Они, например, категорически против кремации, сжигания тела Ленина. По их мнению, сожжение тела совершенно не согласуется с русским пониманием любви и преклонения перед усопшим. Оно может далее показаться оскорбительным для памяти его. В сожжении, уничтожении, рассеянии праха русская мысль всегда видела как бы последний, высший суд над теми, кто подлежал казни. Некоторые товарищи полагают, что современная наука имеет возможность с помощью бальзамирования надолго сохранить тело усопшего, во всяком случае достаточно долгое время, чтобы позволить нашему сознанию привыкнуть к мысли, что Ленина среди нас все–таки нет» (Валентинов, 147].

Бывший семинарист Сталин знал, о чем говорит: сожжение неизбежно подразумевает, что покойник не будет по–православному отпет и тем самым лишится надежды на вечное блаженство. Напомним хотя бы о казни подпоручика Василия Мировича, который вскоре после захвата власти Екатериной II пытался совершить новый переворот и возвести на престол царственного узника Шлиссельбурга несчастного Иоанна Антоновича. Мирович был казнен 15 сентября 1764 г. на Петербургской стороне, на Обжорном рынке. Сначала палач отрубил ему голову, а потом голова и тело были сожжены «купно с эшафотом». По свидетельству Г. Р. Державина, «народ, стоявший на высотах домов и на мосту, не обыкший видеть смертной казни (отмененной императрицей Елизаветой. — Авторы.) и ждавший почему–то милосердия государыни… единогласно ахнул и так содрогся, что от сильного движения мост поколебался и перила обвалились» [Державин, 446].

Но вернемся в 1923 г. Сталину резко возразил Троцкий, чья речь — тоже рассуждение, отчего и заслуживает подробной передачи. «Когда тов. Сталин договорил до конца свою речь, тогда только мне стало понятным, куда клонят эти сначала непонятные рассуждения и указания, что Ленин — русский человек и его нужно хоронить по–русски. По–русски, по канонам русской Православной Церкви, угодники делались мощами. По–видимому, нам, партии революционного марксизма, советуют идти в ту же сторону — сохранить тело Ленина. Прежде были мощи Сергия Радонежского и Серафима Саровского, теперь хотят их заменить мощами Владимира Ильича. Я очень хотел бы знать, кто эти товарищи в провинции, которые, по словам Сталина, предлагают с помощью современной науки бальзамировать останки Ленина, создать из них мощи. Я бы им сказал, что с наукой марксизма они не имеют абсолютно ничего общего».

Троцкий тоже знал, о чем говорит: действительно, почивающий за Кремлевской стеной (т. е. вне освященной земли) покойник в простонародном сознании стал восприниматься как мощи, способные даже к воскресению. Вот эпизод, относящийся к концу брежневского правления, разговор в очереди к Мавзолею (переводим с английского):

«— А когда Ленин оживет? — послышался детский голос позади меня.

Я обернулась и увидела элегантную женщину в кожаной куртке, сжимающую ладошку мальчика лет восьми. Я с недоумением поглядела на нее.

— Он здесь первый раз, и я сказала мальчику, что иногда, когда хорошие дети приходят посмотреть на Него, Он встает» [Tumarkin, XI].

Марксизм, по крайней мере в русском изводе, — это не наука, но лжерелигия. Достаточно сказать, что метод ее адептов — катехизический: на вопрос (поставленный либо непоставленный) дается ответ, не подлежащий ни доказательству, ни обсуждению. «Учение Маркса всесильно, потому что оно верно»; «Материя первична, сознание вторично»… Партия очень скоро приобрела облик лжецеркви. Обязательные регулярные собрания (это предписано Уставом), даже если не о чем говорить, сродни посещениям храма по воскресеньям и двунадесятым праздникам. Уличные демонстрации со знаменами, серпами и молотами, портретами вождей аналогичны крестным ходам с хоругвями, крестами и образами. Начав с проповеди «свободной любви», партия со временем взяла на себя роль консистории, практически запретив или чрезвычайно затруднив супружеские разводы.

На том же осеннем совещании Бухарин, поддержавший Троцкого, выступил как раз на партийно–церковную тему: «Я замечаю, что где–то в партии, из каких–то щелей несет странным духом. Хотят возвеличить физический прах в ущерб идейному возвышению. Говорят, например, о переносе из Англии к нам в Москву праха Маркса. Приходилось даже слышать, что сей прах, похороненный около Кремлевской стены, как бы прибавит „святости”, значения всему этому месту, всем погребенным в братском кладбище. Это черт знает что!» [Валентинов, 148] [128]. (К месту он черта помянул.) Ни дать ни взять какая–то пародия на поиски Гроба Господня…

Впрочем, ни Сталин, ни Троцкий толком не знали своего предмета, не разбирались в православной доктрине канонизации святых. Оно и неудивительно: Сталин был семинарист–недоучка, а Троцкий, наверное, и вообще в Новый Завет не заглядывал. Рассказывают, что этот председатель Реввоенсовета в разгар гражданской войны сочинил и опубликовал в газетах воззвание к бойцам Красной Армии, озаглавив его так: «Что делаешь, делай скорее». Пришлось в следующих номерах печатать редакционное объяснение, что заглавие, дескать, не имеет никакого отношения к евангельскому тексту — словам, сказанным Христом на Тайной Вечере Иуде Искариоту (Ин. 13: 27). Какова же эта доктрина и как она исполнялась в русской практике?

В православной традиции нет противопоставления нагих костей и нетленных тел. Более того, мы почитаем как святых угодников и мучеников, растерзанных в римских цирках, и тех, кто утонул, кто сожжен, т. е. тех, от которых не осталось ни тела, ни даже праха. Таковы, например, мученики Василий Анкирский (память 1 (14) января), Елладий, Макарий и Евагрий (5 (18) февраля), мученица Антонина (1 (14) марта). Таковы, в частности, канонизированные старообрядцами протопоп Аввакум, трое его соузников и те, кто «без числа» пострадал за древлее благочестие.

Впрочем, русская простонародная религиозность настаивает на другом. Это очевидно хотя бы из сочинений Г. П. Федотова, которому выпала судьба быть свидетелем официального перехода России от богопочитания к марксистско–ленинскому «атеизму». Предоставим ему слово.

«Что касается нетления мощей, то по этому вопросу у нас в последнее время господствовали совершенно неправильные представления. Церковь чтит как кости, так и нетленные (мумифицированные) тела святых, ныне одинаково именуемые мощами. На основании большого материала летописей, актов обследования святых мощей в старое и новое время Голубинский мог привести примеры нетленных (кн. Ольга, кн. Андрей Боголюбский и сын его Глеб, киевские печерские святые), тленных (свв. Феодосий Черниговский, Серафим Саровский и др.) и частично нетленных (свв. Димитрий Ростовский, Феодосий Тотемский) мощей… Хотя Церковь всегда видела в нетлении святых особый дар Божий и видимое свидетельство их славы, в Древней Руси не требовали этого дара от всякого святого. „Кости наги — источают исцеление”, — пишет ученый митрополит Даниил (XVI в.). Только в синодальную эпоху укоренилось неправильное представление о том, что все почивающие мощи угодников являются нетленными телами. Это заблуждение — отчасти злоупотребление — было впервые громко опровергнуто санкт–петербургским митрополитом Антонием и Святейшим Синодом при канонизации св. Серафима Саровского. Несмотря на разъяснение Синода и на исследование Голубинского, в народе продолжали держаться прежние взгляды, и потому результаты кощунственного вскрытия мощей большевиками 1919–1920 годов были для многих тяжелым потрясением» [Федотов, 37–38].

Г. П. Федотов в данном случае выступает как обскурант. Действительно, какое дело русскому народу до мнений митрополита Даниила, ученого и очень почтенного историка Церкви E. Е. Голубинского и тем более Синода, петровской «Духовной коллегии», которую как–никак есть в чем упрекнуть? Русское Православие — это не только догматы, не только обряд, не только вера вообще, это культура, т. е. житейский обиход. «Осьмое чудо света» воздвиглось не на пустом месте.

Вполне возможно, как это ни странно, что идея постоянной (а не временной) мумификации тела Ленина была подсказана именно Троцким, разглагольствовавшим о мощах. Дело в том, что практика государственного церемониала в России XIX в. подразумевала временное бальзамирование тела усопшего императора. Останки Александра I, скончавшегося в Таганроге, были перевезены в Москву, потом в Царское Село и, наконец, выставлены в Казанском соборе Санкт–Петербурга «на поклонение народу в продолжение семи дней» (правда, гроб был закрытым) — с 6 по 13 марта 1826 г. [Шильдер, 381–382]. 27 февраля 1855 г. тело Николая I было перевезено из Зимнего дворца в Петропавловскую крепость. Открытый гроб поставили в соборе, и народ «был допущен… в последний раз поклониться своему Императору, облобызать его обледенелую руку и помолиться над его гробом» [Духовное завещание… Николая Первого, 29–54]. Так же обстояло дело и с останками Александра III.

Можно предположить, что вначале Сталин ориентировался именно на эту традицию и предполагал выставить останки первого «советского царя» лишь на некоторый срок — для «прощания» и «поклонения». Вопрос о сохранении тела Ленина не был окончательно решен и в первые дни после его смерти; Политбюро пыталось обсуждать его с Крупской и родными вождя еще 24–25 января [Волкогонов, 365]. Однако в дальнейшем события приняли другой оборот.

В ночь на 22 января 1924 г. Ленин умер. Профессор В. Розанов, который его лечил, писал (в 1925 г.) о его болезни примерно следующее. Она началась с головных болей и какого–то неудобства в пальцах руки. Диагноз был поставлен сразу и точно — прогрессивный паралич, который был не обязательно третичной стадией сифилиса, благоприобретенного либо наследственного. Один заезжий медик–иностранец вообразил, что недомогание — следствие свинцового отравления от одной из пуль Фанни Каплан, оставшейся в мягких тканях шеи. Розанов и другие русские врачи сочли это вздором — видимо, справедливо; но, чтобы не конфузить коллегу, они предложили Ленину амбулаторную операцию, которая и была сделана. Однако болезнь продолжалась, была скоротечной и привела к кончине.

Тот же Розанов пишет о прощании с усопшим. Вожди разделились на две группы (по ранжиру). Те, кто важнее, приехали из Москвы в Горки на аэросанях, те, кто помельче, — на поезде. Из–за снежных заносов аэросани, где сидел и Сталин, запоздали, так что к смертному одру он подошел не первым. Впрочем, его прощание с вождем Розанову запомнилось: он как бы раздвигал всех плечами, поднял и поцеловал голову покойника. Это, конечно, не православное прощание.

«В 3 ч. 30 м. 22 января Президиум ЦИК Союза ССР избрал Комиссию по организации похорон Председателя Совета Народных Комиссаров Союза ССР и РСФСР Владимира Ильича Ленина в составе Председателя Комиссии Ф. Э. Дзержинского, членов: тт. Ворошилова, Енукидзе, Зеленского, Молотова, Муралова, Лашевича и Бонч–Бруевича. На первом же заседании, в 4 ч. утра 22–го января, Комиссия пополнила свой состав тт. Сапроновым и Аванесовым; 29 января постановлением Президиума ЦИК Союза ССР в Комиссию был введен тов. Красин» [Отчет комиссии ЦИК, 9].

По–видимому, решающими голосами в комиссии обладали Бонч–Бруевич, Енукидзе (в ту пору ближайший друг Сталина) и Красин. Последнего, наверное, не случайно ввели в комиссию на третий день после похорон Ленина (они состоялись 27 января). Он и объявил публичную дискуссию и конкурс проектов, касающихся постройки второго, тоже деревянного Мавзолея (первый был воздвигнут перед похоронами и назывался «склепом»). О нем с «многоступенчатыми» ссылками пишет уже цитировавшаяся нами американская исследовательница: «Константин Мельников, архитектор, который проектировал саркофаг Ленина, однажды сказал, что „генеральная идея” постоянного сохранения и демонстрации тела Ленина исходила от Леонида Красина» [Tumarkin, 180–181] [129]. Это авантюрист, в начале века увлекавшийся «богостроительством» — вместе с Горьким, Богдановым, Луначарским (последний был непосредственно причастен к конкурсу проектов гранитного Мавзолея), видимо, разделял и идеи Η. Ф. Федорова.

«В 1921 г. в Москве на большом торжественном собрании» Красин «проповедовал своеобразную веру в воскресение мертвых» [Ольминский, 149–150]. Речь идет о гражданской панихиде по Л. Я. Карпову, тогдашнему руководителю советской химической промышленности и члену президиума ВСНХ. В слове, посвященном памяти скончавшегося товарища, Красин, в частности, сказал: «Наука, не останавливаясь на том, чтобы только лечить, восстанавливать здоровье заболевшего организма, уже ставит вопрос о произвольном создании пола, об обмоложении и т. д. Я уверен, что наступит момент, когда наука станет так могущественна, что в состоянии будет воссоздать погибший организм. Я уверен, что настанет момент, когда по элементам жизни человека можно будет восстановить физически человека. И я уверен, что, когда наступит этот момент, когда освобожденное человечество, пользуясь всем могуществом науки и техники, силу и величие которых нельзя сейчас себе представить, сможет воскрешать великих деятелей, борцов за освобождение человечества, — я уверен, что в этот момент среди великих деятелей будет и наш товарищ Лев Яковлевич» [Красин, 1928].

Если Лев Яковлевич, то тем более Владимир Ильич… Не только Православие («Чаю воскресения мертвых»), но и большевистская религия уповала на плотское бессмертие. Луначарский, человек более или менее начитанный, возводил идею «светлого царства коммунизма» к Апокалипсису: «Они ожили и царствовали со Христом тысячу лет» (Ап. 20: 4). Рассуждая о «новом человеке», Луначарский и люди его типа могли вспомнить и новозаветное упование на то, что отряхнувший прах суеты пребывает «в надежде, что и сама тварь освобождена будет от рабства тлению в свободу славы детей Божиих» (Рим. 8: 20–21).

Эти милленаристские настроения вообще были распространены в то время, особенно в нарождавшейся научной фантастике. Достаточно припомнить сочинение Александра Беляева «Голова профессора Доуэля». Конечно, мы не рискнем сравнивать Сталина с нерадивым и вероломным учеником этого мудреца, вопрошавшим отрезанную голову своего наставника, хотя такое сравнение естественно, если учесть версию Троцкого, согласно которой Сталин убил Ленина. Впрочем, «Сталин — это Ленин сегодня», и в Мавзолей на несколько лет он попал вовсе не случайно. (Убрали его оттуда после того, как старой партийке и лагерной страдалице Д. А. Лазуркиной было видение, о котором она поведала с трибуны XXII съезда КПСС. Явившийся ей Ленин сказал, что он не хочет лежать рядом со Сталиным [XXII съезд КПСС, 121].)

Пусть фантаста–прозаика Беляева прокомментирует фантаст–стихотворец Маяковский («Про это») [130]: «Вот он, большелобый тихий химик, / перед опытом наморщил лоб. / Книга — „Вся земля”, — выискивает имя. / Век ХХ-й. Воскресить кого б? / — Маяковский вот… Поищем ярче лица — / недостаточно поэт красив. — / Крикну я вот с этой, с нынешней страницы: / — Не листай страницы! Воскреси!» Поэт мечтает и о воскрешении возлюбленной, предполагая, что некогда и земные чувства преобразятся: «Ваш тридцатый век обгонит стаи / сердце раздиравших мелочей. / Нынче недолюбленное наверстаем / звездностью бесчисленных ночей. / Воскреси хотя б за то, что я поэтом / ждал тебя, откинул будничную чушь! / Воскреси меня хотя б за это! / Воскреси — свое дожить хочу!»

Эти страстные стихи, конечно, тоже вдохновлены буквальным толкованием Писания и Предания (опять тысячелетие: XX век — XXX век; оно подкреплено «общим местом» высоких религий «мир есть книга», когда Господь, словом создавший Вселенную, воспринимается как первый писатель и покровитель всех поэтов). Цитаты, которые мы привели, выбраны из разделов поэмы, озаглавленных в согласии с христианской традицией: Вера, Надежда, Любовь. Жаль только, что Маяковский ограничился триадой и позабыл о тетраде, венчаемой четвертым членом, Софией Премудростью Божией.

Все эти чаяния имели не только литературное, но и прагматическое воплощение, пародийно отображенное в «Собачьем сердце» Булгакова. «Омоложение» было не одной теорией, но и практикой советского обихода. В пореволюционной столице Москве активно практиковал некий медицинский институт, который этим именно и занимался. Естественно, толку из его деятельности не вышло, и верхушка института была расстреляна.

Что предшествовало постановлению президиума ЦИК о сохранении тела Ленина, опубликованному в газетах 26 января (заметим, кстати, что оно датировано 11 часами дня 24 числа [Отчет комиссии ЦИК, 25])? Предшествовали письма граждан (не важно, подлинные или нет), обнародованные только в одном издании, в «Рабочей Москве», органе столичных коммунистов. Приводим выдержки (25 января): «Тело Ленина надо сохранить! Рабочие этого хотят. Как это сделать? — Предавать земле столь великого и горячо любимого вождя, каким являлся для нас Ильич, ни в коем случае нельзя. Мы предлагаем набальзамированный прах поместить в стеклянный, герметически запаянный ящик, в котором прах вождя можно будет сохранять в течение сотен лет. Мы глубоко уверены, что все рабочие поддержат эту мысль. Мы хотим иметь Ильича с собой, не скрывать его от своих глаз. Пусть он всегда будет с нами» (16 подписей «рабочих Рогожско–Симоновского района»).

«Мысль о том, что Ильич физически остался бы с нами и его можно было бы видеть необъятным массам трудящихся утешило бы горе утраты и подняло бы упавший дух малодушных товарищей, вдохновляя их на дальнейшие бои и победы. Мы требуем сохранения на долгое время останков дорогого учителя путем бальзамирования его тела и помещения в прозрачное помещение , где рабочие могли бы всегда видеть своего вождя» (подпись: «Рабочие и служащие строительной конторы постоянной промышленной выставки ВСНХ»).

«Обращаемся к Центральному и Московскому Комитету РКП с глубокой просьбой: не зарывайте прах Ильича под землей от миллионов трудящихся. Мы глубоко уверены, что это было бы желанием сотен миллионов. Надо сделать так, чтобы потомство наше имело бы возможность видеть тело человека, воплотившего в жизнь мировую революцию. Оставьте его на поверхности земли на Красной площади. Пусть он останется для нас неиссякаемым источником идеи ленинизма на благо трудящихся всего мира. Этим мы дадим возможность увидеть его всем, всем трудящимся. Ленин должен быть среди нас. Как это осуществить, подумайте сами (члены РКП: Гятков и Георгиевич)».

Но для какой же такой надобности, с точки зрения авторов либо инспираторов этих писем, необходимо было оставить тело Ленина «на поверхности земли»? Ответ дан на предыдущей, 7–й, странице «Рабочей Москвы» (мы воспроизводили 8–ю). Под заголовком «Что говорят рабочие? (Из разговоров в Доме Союзов)» читаем: «Надо сохранить тело Ильича. Ударишься в оппозицию, пойдешь к телу Ильича и станешь опять на правильный путь». Не Μ. М. Зощенко же это писал, хотя очень похоже на его манеру, вполне «отражающую действительность». Но главное, что мы опять сталкиваемся с религиозным, точнее, дурацко–религиозным мироощущением. Оппозиция — это ересь, и, чтобы очиститься от скверны, надлежит если не приложиться, то приобщиться к чудотворным мощам. Они исцелят согрешившего.

Сказано — сделано. 27 января покойник, скоротечно набальзамированный обыкновенным способом, был помещен в первый Мавзолей, построенный по скоропостижному же проекту А. В. Щусева (между прочим, автора храма–памятника на Куликовом поле и церкви Марфо–Мариинской общины в Москве). Мавзолей из–за спешки закончен не был: верхнюю часть так и не поставили, тем более что зима была очень морозная [Хан–Магомедов, 46–47]. Впрочем, и относились к этой деревянной храмине как сугубо временной.

В феврале по этому поводу началась дискуссия, открытая тем же Красиным. «Первой задачей является сооружение постоянной гробницы на том месте, где сейчас покоится тело Владимира Ильича Трудность задачи поистине необыкновенна. Ведь это будет место, которое по своему значению для человечества превзойдет Мекку и Иерусалим. Сооружение должно быть задумано и выполнено в расчете на столетия, на целую вечность» [Красин, 19246, 24].

Народонаселение принялось размышлять. Сотрудник Народного комиссариата иностранных дел Б. Орлов: «Памятник Вл. Ильичу должен олицетворять не человека, а идею, которую он проводил. Для этого я предложил бы на месте могилы тов. Ленина устроить громадную башню, наподобие Эйфелевой, и даже выше ее. Наверху должен вращаться земной шар, а внизу — огромные маховые колеса, воспроизводящие шум и стук фабрик и заводов. На верху этой башни установить радиотелеграф, способный держать связь со всем миром. В башне можно отобразить постепенный ход революции, или даже исторический путь человечества, от первобытного коммунизма к марксизму…» ([Котырев], отсюда же взяты и следующие цитаты).

Рабочий Пестрецов: «Построить на Красной площади трибуну, на которой поставить радиотелефон. В дни парадов и демонстраций заводить перед радиотелефоном пластинку Ильича, соответствующую данному празднику». Некий П. Сметанников: «Высоко над Кремлем должна стоять фигура Ленина (на земном шаре), указывающая на запад (скорее всего, он заботился о мировой революции. — Авторы.). Ночью освещать ее красным светом». Было также предложение построить новый город имени Ленина с небоскребом в 80–100 этажей, окруженный парками и соединенный с Москвой электрической железной дорогой.

Как известно, эта мегаломания была не только стихийной, но и откровенно официозной. 17 мая 1926 г. на заседании методической комиссии «художественного отдела Главнауки при Наркомпросе» обсуждались проекты постоянного Мавзолея, в частности и тов. Л. Когана, который предлагал «воздвигнуть здание в 15–20 этажей, изображающее собой фигуру В. И. Ленина. Внутри этой фигуры кроме гробницы устраиваются помещения для высших государственных и общественных учреждений» ([Котырев, 110], со ссылкой на архивные материалы) [131]. Хотя предложение тов. Когана было отвергнуто комиссией, но именно в связи с ним уместно вспомнить о не осуществленном из–за войны Дворце Советов с чудовищной фигурой Ленина (это сооружение призвано было заместить взорванный и растащенный храм Христа Спасителя), а также и о Пантеоне, «памятнике вечной славы великих людей Советской страны»: «В целях увековечения памяти великих вождей Владимира Ильича Ленина и Иосифа Виссарионовича Сталина, а также выдающихся деятелей Коммунистической партии и Советского государства, захороненных на Красной площади у Кремлевской стены, соорудить в Москве монументальное здание — Пантеон — памятник вечной славы великих людей Советской страны. По окончании сооружения Пантеона перенести в него саркофаг с телом В. И. Ленина и саркофаг с телом И. В. Сталина, а также останки выдающихся деятелей… и открыть доступ в Пантеон для широких масс трудящихся» (это постановление ЦК КПСС и Совета Министров СССР мы цитируем по журналу «Огонек». 1953. №11 (1344), 15 марта. С. 8).

Все это было бы заурядной страницей из истории русского простонародно–православного утопизма (Маяковский, «Киев»: «Не святой уже — другой, земной Владимир / крестит нас железом и огнем декретов»), если бы не своего рода индустриальный фермент (Маяковский, «Домой!»: «Я себя советским чувствую заводом, / вырабатывающим счастье»). Это было новым искушением русской цивилизации, официально отраженным в формуле «русский революционный размах и американская (resp. — большевистская) деловитость», которой в обиходной «ахинее» соответствует идиома «помесь негра с мотоциклом». Этого искушения, к сожалению, она также не выдержала.

На русской почве провозглашенная большевиками «индустриализация» имела прямое отношение к чаяниям рая на земле. Примеров можно привести множество, хотя бы «Рассказ о Кузнецкстрое и о людях Кузнецка» Маяковского. Дождь, «свинцовоночие», грязь, лучина, холод… Но тьму сменит свет: «И слышит шепот гордый / вода и под и над: / „Через четыре года здесь будет город–сад! “» Откуда? В эпиграфе к стихотворению, с пометой «Из разговора», автор предупредил: «К этому месту будет подвезено в пятилетку 1 000 000 вагонов строительных материалов. Здесь будет гигант металлургии, угольный гигант и город в сотни тысяч людей». Уголь и цветущий сад отождествимы только в том случае, если Творца представляют себе в роли вселенского инженера. Так и было.

«В воспоминаниях о встрече с Циолковским В. Б. Шкловский пишет о том, что как–то Константин Эдуардович завел с ним речь об „ангелах”, которых сам Шкловский трактовал как символ вдохновения. Но, может быть, под „ангелами” отец космонавтики имел в виду пришельцев (скорее, небесных посланцев. — Авторы.), которые и помогли ему, скромному школьному учителю, пораженному глухотой, стать пророком космический эры» [Кондратов, Шилик, 106]. Кстати, Циолковский тоже был федоровцем. Этот религиозный подтекст, по–видимому, объясняет то, что первооткрывателем этой эры стала разоренная войной Россия, которой подобные занятия были явно не по средствам (рассудительная Англия, например, на лидерство в данном случае не претендовала). Воистину охота пуще неволи.

Противовесом индустриальному раю стал индустриальный ад, выраженный в антиутопиях XX в. Из авторов, подвизавшихся в этом жанре, самый знаменитый, и по праву, — Дж. Оруэлл. Но и русским писателям принадлежат выдающиеся произведения — прежде всего это А. Платонов («Котлован») и Е. Замятин («Мы»).

Советский дискурс изобилует апокрифическими вариациями Православия. К ним, в частности, относятся темы «рождества» и детства. Вот отрывок из воспоминаний прот. Михаила Ардова (из семьи московских друзей и благожелателей А. А. Ахматовой). Он воспроизводит разговор с известным историком искусства А. Г. Габричевским о январской Москве 1924 г.

«— Я помню, — говорит мне Александр Георгиевич, — я вышел из дома… Стояла длинная очередь к гробу Ленина, люди жгли костры и грелись… А вот тут, на Манеже, висел загадочный лозунг: „Могила Ленина — колыбель человечества”… Это я не понимаю, что такое (между прочим, Габричевскому шел тогда тридцать третий год, он окончил Московский университет и слушал лекции в Мюнхене, опубликовал несколько дельных статей. — Авторы.).

— Это не так уж трудно расшифровать, — отвечаю я.

— Ты так думаешь?

— Я надеюсь, вы не станете мне возражать, — говорю я, — если я скажу, что партия большевиков — сатанинская пародия на Церковь, съезды — это соборы, парады, демонстрации и митинги — ритуальные действия, чучело Ленина пародирует святые мощи и так далее…

— Это справедливо, — отзывается Александр Георгиевич.

— Так вот, — продолжаю я, — лозунг „Могила Ленина — колыбель человечества” — это такая же точно сатанинская пародия на слова молитвы, обращенной ко Христу: „Гроб Твой — источник нашего воскресения”» [Ардов, 150].

Пожалуй, можно предложить и другое толкование. Колыбель — прямая параллель к вифлеемским яслям. Не случайно в советское время (и до сих пор) детские учреждения именуются яслями и садами. С этой же символикой явно связана и маленькая деревянная модель симбирского дома Ульяновых, «внутри и снаружи освещенная электричеством», которая была помещена на трибуне 2–го Съезда Советов у стола президиума (об этой «колыбели» вождя сообщалось в вечернем выпуске «Красной газеты» от 4 февраля 1924 г.).

В культе Ленина значительную роль играют мотивы детства и отношения к детям. Трудно сказать, есть ли тут сознательное использование Христовой заповеди «будьте как дети». Состояние детства — как бы порука невинности и совершенства, и поскольку всякий государственный муж (если только он не легитимный властитель) — заведомый насильник, он нуждается в удостоверении непорочности. В этом плане «топорик Джорджа Вашингтона» и «разбитый графин Володи Ульянова» — предметы из одного семантического поля. Чем большая дистанция отделяла советских потомков от своего вождя, тем больше он любил детей: устраивал для них елки (все забывали, что елки, рождественские и новогодние, были запрещены большевиками — и разрешены только в канун нового, 1936 г.), посылал им гостинцы, когда самому нечего было есть, и т. д. В конце концов эта мифологема приелась, и в городском обиходе, быть может в связи со столетием Ленина, появился злой анекдот. Надежда Константиновна Крупская выступает перед детьми (несмотря на бесплодие, она была главным специалистом по их проблемам):

— Знаете, как Ильич любил детей? Помню, жили мы в Поронине. Ильич каждое утро брился опасной бритвой. А у хозяйки был противный мальчишка — все лезет к Ильичу, толкается, мешает. Ну, Ильич и посылает его… Вот как он любил детей: только… послал, а мог бы ведь и бритвой полоснуть.

Впрочем, «детская мифология» появилась очень рано и, скорее всего, не навязывалась. Одно из ее первых документальных свидетельств — «надписи детей школы №2 Московско–Казанской железной дороги, сделанные ими на листьях венка, возложенного на гроб Ленина». Мотивы этих многочисленных надписей таковы: Ленин был «добрый»; «добрый и трудоспособный»; у него «лицо было скучное, а глаза веселые»; он был «мудрый и знал все» и «очень любил котят и детей» [Ленину 21 января 1924, 413–416).

Реализация культа Ленина в мелкой и крупной пластике также находит опору в практике русского Православия. Взять хотя бы скульптурные изваяния, которые в невиданном количестве стали плодиться вскоре после смерти Ленина. В статье «О памятнике Владимиру Ильичу» Л. Красин писал: «Нет почти крупной фабрики или завода, нет деревни и города, где тысячи и тысячи рабочих и крестьян не думали бы о том, чтобы иметь у себя на площади, на улице, в помещении клуба своего Ильича из камня, чугуна, бронзы или, в крайнем случае, из гипса» [Красин, 1924а, 9]. Свой Ильич — это гений места, домашний божок. Такую же роль в традиционной народной культуре играли разные деревянные изваяния Николы и Параскевы Пятницы. «В преимущество перед всеми святыми Православной Церкви, за исключением Николая Чудотворца (так наз. Николы Можайского), сохранился обычай изображать ее (Пятницу. — Авторы.) в виде изваяния из дерева. <…> Начиная с крайних границ болотистой Белоруссии, от берегов Десны и Киева, до далеких окраин Великороссии и Белого моря — поклонение образу Параскевы Пятницы, в виде изваяния, остается до сих пор неизменным и всенародным» [Максимов, 192]. Примечательно, что эти изваяния ставились у местночтимых колодцев и камней, т. е. с простонародной точки зрения на границе сакрального и профанного миров. Это как бы удостоверяло постоянное земное присутствие мифологического персонажа.

В иконографии Ленина отражено и его земное служение. Это могло быть нечто вроде клейм, касающихся различных эпизодов жизни–жития и окружающих портрет–лик. Это мог быть и «набор образов». «В ряде городов нашей страны в 1924 г. издавались плакаты с художественно оформленными фотомонтажами. В Москве издательство „Новая деревня“ тиражом 50 тысяч экземпляров выпустило плакат „Владимир Ильич Ульянов–Ленин” (автор плаката Г. Лебедев). Вокруг портрета вождя даны фотографии, изображающие Ленина в различные периоды его жизни. Внизу плаката был помещен текст биографии Ильича» [Алексеев, 38].

В конце июля 1924 г. было окончено «постоянное бальзамирование» тела (потом в течение десятилетий за ним наблюдал специально созданный институт). К врачам с благодарственной речью обратился Енукидзе, сказавший между прочим следующее: «Само собой разумеется, что ни мы, ни наши товарищи не хотели создать из останков Владимира Ильича какие–то „мощи”, посредством которых мы могли бы популяризировать или сохранить память о Владимире Ильиче. Своим гениальным учением и революционными действиями, которые он оставил в наследство всему мировому революционному движению, он достаточно увековечил себя» [Отчет комиссии ЦИК, 47]. Примечательно, что именно этот фрагмент опускался в публикациях речи 1970–х гг. Между тем он подтверждает достоверность сведений, сообщенных Н. Валентиновым. Енукидзе проговорился и к тому же оказался плохим пророком.

Тело Ленина было перенесено во второй, тоже щусевский и тоже деревянный, Мавзолей, где его осеняло знамя парижских коммунаров, переданное французскими коммунистами Московскому комитету РКП(б). Открытые конкурсы с их шумихой и глупостью, видимо, Сталину скоро надоели. Весной 1929 г. он создал новую комиссию под председательством Ворошилова. Выбор ее опять пал на Щусева, который, доработав свои прежние проекты, и стал автором гранитного Мавзолея. С его открытием 10 ноября 1930 г. окончилась шестилетняя эпопея похорон.

Идеал нетления тела в равной степени характерен и для святого, местночтимого и канонизированного, и для «заложного» покойника. Согласно русскому суеверию, которое обличал еще св. Серапион Владимирский, «заложный» — это нечистый покойник, самоубийца, опойца, утопленник, доживающий «за гробом свой, т. е. положенный… при рождении срок жизни, прекратившийся раньше времени по какому–нибудь несчастному случаю» [Зеленин, 5].

В истории русского Православия есть люди, которые из заложных покойников становились святыми. Таков двенадцатилетний пинежанин Артемий Веркольский (память 23 июня ст. ст.), погодок Ивана Грозного. Он был убит молнией в поле, где пахал вместе с отцом [132]. Его бросили в лесу, а через несколько лет заметили, что тело остается нетленным. Артемий сподобился и погребения, и почитания. Напротив деревни Верколы на низком берегу Пинеги была воздвигнута посвященная ему обитель. Кирилл Вольский, тоже севернорусский подвижник [о них см. Дмитриев], не стерпев боярского гнева, принародно утопился в реке. Этот самоубийца (самоубийц по православным канонам нельзя отпевать и хоронить в освященной Земле) был также причислен к лику святых.

Эти метаморфозы никакими рациональными концепциями, никакими народными размышлениями либо предрассудками объяснить нельзя. Существует фольклорная, эмоционально–аффективная сфера, сопутствующая обряду и произрастающая из него, И заложные покойники, и нетленные святые, и набальзамированное тело Ленина вызваны к жизни и вызывают в народном сознании одни и те же чувственные сигналы: плохо различимый образ иного мира, который может быть и священным, и нечистым, благим и опасным… проецируется в эмпирическую действительность, проще говоря в земную жизнь. Мертвецы — и там и здесь — «как живые». Взаимопроникновение и сосуществование традиций языческих, православных и «атеистических» — вещь вполне естественная. Все они принадлежат общему потоку национальной религиозности, в какие бы одежды она ни рядилась [см. Lenhoff], Странный, поразивший воображение многих обряд погребения Ленина породил соответствующие фольклорные и псевдофольклорные тексты. Побывавший в Москве американец Теодор Драйзер писал в 1928 г.: «Многие рассказывали мне, что его набальзамированное тело — такое же, как и в тот день, когда он умер, — окутано суевериями. До тех пор, пока он лежит здесь, до тех пор, пока он не изменится, коммунизм в безопасности и новая Россия будет процветать. Но (добавляли они шепотом), если он истлеет или будет кем–то потревожен, тогда наступят печальные перемены — конец его великой мечты!» [Dreiser, 31].

По данным политического сыска того времени, в Москве ходили «слухи и толки», что по ночам Ленин встает и бродит по столице, наблюдая ее жизнь [Великанова, 180]. В «Новом мире» в 1925 г. член «Перевала» Родион Михайлович Акульшин опубликовал сказку «Хитрый Ленин» — на ту же тему. Ее герой просит «главного советского доктора» сделать так, чтобы он умер, «только не совсем, а так, для виду» [Акульшин, 120–128].

«— Что же, — отвечает доктор, — это можно. Положим тебя не в могилу, а в такую комнату просторную и для прилику стеклом накроем, чтобы пальцем тебя никто не тыкал, а то затычут.

— Только вот что, доктор, чтобы это было в большом между нас секрете. Ты будешь знать, я, да Надежде Константиновне скажем».

Дальше идет речь о народных стонах, о слезах коммунистов, о том, что все «сердцем трепыхаются»: вдруг на осиротевшую державу «англичане с французами присунутся». Кладут Ленина «в амбарушке, марзолей называется». Однажды он выходит и за три ночи посещает Кремль, завод и крестьянскую избу. Всюду — полный порядок. «Вышел Ленин из избы радостный, в марзолей лег успокоенный и спит вот уже много дней после своих странствий. Теперь уже, наверное, скоро проснется. Вот радость–то будет! Ни словами не расскажешь, ни чернилами не опишешь». Поистине: «В двенадцать часов по ночам из гроба встает император…»

Примечательна судьба этой сказки, о которой автор утверждал, что ее «рассказывают по вятским деревням». Под названием «Скоро проснется Ильич» и с некоторой «подчисткой» ее перепечатал А. В. Пясковский в известном некогда сборнике «Ленин в русской народной сказке и восточной легенде» (М., 1930. С. 40–43). М. К. Азадовский, сославшись, в частности, именно на нее, большинство текстов сборника оценил как явную фальсификацию [Азадовский, 881–897].

Православных параллелей к пересказанным Драйзером слухам немало. Приведем две, «позитивную» и «негативную». Согласно старинной новгородской легенде, город будет благополучен до тех пор, пока сжатая рука Спаса на фреске Софийского собора не разожмется [Новгородский край, 8]. Напротив, сохранность телесной оболочки может вызывать представления о беде и несчастье. Об этом говорит Η. Ф. Сумцов в параграфе «Разрешение проклятого самозванца» [Сумцов, 312]: «Тело проклятого самозванца не могло разложиться, пока проклятие не снял Петр Могила. Эта легенда послужила основой для рассказа Думитрашкова „Заклятый”» [133].

Всякий религиозный, социальный и культурный кризис сопровождается обрядовыми изменениями. Это касается и календаря, и вообще «моды», и круга человеческой жизни, рождения, инициации, брака, смерти. Rites de passage, если воспользоваться термином А. Ван Геннена, — мировой закон, из которого нет исключений. Не стала исключением и большевистская Россия. Она приняла григорианский календарь, крестины попытались заменить «Октябринами» («богоискатель» Луначарский самолично «октябрил» младенцев), а красный угол с иконами в избе — «уголком Ленина». Что до ритуального оформления похорон, оно было и навсегда останется главной и труднейшей проблемой, поскольку последний приют человека теснейшим образом связан с представлениями о бессмертии души, загробной жизни и вечном спасении. Недаром археология опознает появление верований прежде всего по погребениям.

Буквально с октября 1917 г. «новые люди» занялись поисками новых обрядовых форм. Тогда и возникло кладбище на Красной площади, где успокоились «жертвы революции» (в сущности, оно лишь возобновилось, ибо погребения были здесь издавна — вспомним хотя бы о могиле Василия Блаженного, которая была присоединена к Покровскому собору в качестве придела). Очевидец церемонии Джон Рид рассказывает: «Молодой студент заговорил с нами по–немецки.

— Это братская могила, — сказал он, — завтра мы похороним здесь пятьсот пролетариев, павших за революцию.

Он свел нас в яму. Кирки и лопаты работали с лихорадочной быстротой, и гора земли все росла и росла. Все молчали. Над головой небо было густо усеяно звездами, да древняя стена царского Кремля уходила куда–то ввысь.

— Здесь, в этом священном месте, — сказал студент, — самом священном во всей России, похороним мы наших святых. Здесь, где находятся могилы царей, будет покоиться наш царь — народ…» [Рид, 272].

Дополним студента. Разница между царскими могилами и этой — в том, что цари лежат на освященной земле, к тому же и в Архангельском соборе (Михаил Архангел — «царственный» ангел и на Западе, и у нас, он покровительствует и Карлу Великому, и Ивану Грозному), а «наши святые» — за стеной, то есть «за оградкой». Опять–таки приходится вспомнить о заложных покойниках. В городах с ними расставались так: складывали тела в яму (ее называли «убогим домом», «божедомкой» или «скудельницей»), в старой Москве — при Покровском убогом доме, а в семик служили общую панихиду и засыпали землей [Зеленин, 60–63]. Эта яма — разновидность братской могилы.

Таков культурно–религиозный контекст странного погребения Ленина. Оно не поддается и не подлежит рациональному объяснению и рациональной оценке. Дело в том, что обряд, как и любое проявление мифологического сознания, находится вне сферы умозрительных категорий. Это область бессознательного. Что бы ни писали Адлер и Юнг, Фрейд и Фромм, пытаться перевести ее в правильные силлогизмы нельзя. Разум человека не всесилен, и бессознательные процессы могут быть опознаны и описаны только по конечным результатам. Вопрос «почему?» в данном случае неуместен. Так было, так есть и так будет.


ЛИТЕРАТУРА

Азадовский. Азадовский М. К. Ленин в фольклоре // Памяти В. И. Ленина: Сб. ст. к десятилетию со дня смерти. 1924–1934. М.; Л., 1934.

Акульшин. Акульшин Р. Три сказки: Гражданская война и Ленин в народном творчестве // Новый мир. 1925. № 11.

Алексеев. Алексеев Д. Ленин в агитплакатах первых лет Советской власти // Искусство. 1970. № 6.

Ардов. Ардов М., прот. Легендарная Ордынка // Новый мир. 1994. №5.

Валентинов. Валентинов Η. (Н. Вольский). Новая экономическая политика и кризис партии после смерти Ленина: Годы работы в ВСНХ во время НЭП. Воспоминания. М. 1991.

Великанова. Великанова О. В. Образ Ленина в массовом сознании // Отечественная история. 1994. № 2.

Волкогонов. Волкогонов Д. А. Ленин: Политический портрет. М., 1994. Кн. 2.

XXII съезд КПСС. XXII съезд КПСС: Стенографический отчет. М., 1962. Т. 3.

Державин. Державин Г. Р. Сочинения. СПб., 1871. Т. 6.

Дмитриев. Дмитриев Л. А. Житийные повести русского Севера как памятники литературы XIII–XVII вв.: Эволюция жанра легендарно–биографических повествований. Л., 1973.

Духовное завещание… Николая Первого. Духовное завещание и последние дни жизни императора Николая Первого. М., 1856.

Зеленин. Зеленин Д. К. Очерки русской мифологии. Вып. I: Умершие неестественной смертью и русалки. Пг., 1916.

Кондратов, Шилик. Кондратов А. М., Шилик К. К. Как рождаются мифы XX века. Л., 1988.

Котырев. Котырев А. Н. Мавзолей Ленина: Проектирование и строительство. М., 1971.

Красин, 1924а. Красин Л. О памятниках Владимиру Ильичу // О памятнике Ленину. Л., 1924.

Красин, 1924б. Красин Л. Б. Архитектурное увековечение Ленина // О памятнике Ленину. Л., 1924.

Красин, 1928. Красин Л. Б. Памяти Л. Я. Карпова // Лев Яковлевич Карпов: Сборник статей и воспоминаний. М.; Л., 1928.

Ленину 21 января 1924. Ленину 21 января 1924. М., 1924.

Максимов. Максимов С. В. Нечистая, неведомая и крестная сила. СПб., 1994.

Маяковский. Маяковский В. В. Сочинения в одном томе. М., 1941.

Новгородский край… Новгородский край в религиозных преданиях: Легенды о гибели Новгорода. Новгород, 1927. Вып. 1.

Ольминский. Ольминский М. Ленин или не Ленин: По поводу X тома сочинений Ленина // Пролетарская революция. 1934. № 1.

Отчет комиссии ЦИК. Отчет комиссии ЦИК СССР по увековечению памяти В. И. Ульянова (Ленина). М., 1925. (1924 21/1–1925).

Рид. Рид Дж. Избранное. М., 1987. Кн. I.

Снегирев. Снегирев И. М. О скудельницах, или убогих домах // Тр. и зап. Общества истории и древностей Российских. М., 1826. Т. 3. Кн. 1.

Сумцов. Сумцов Η. Ф. К библиографии малорусских религиозных сказаний // Сб. Харьковского ист. — филол. о-ва. 1896. Т. 8.

Успенский, 1982а. Успенский Б. А. Филологические разыскания в области славянских древностей. М, 1982а.

Успенский, 1982б. Успенский Б. А, Царь и самозванец: Самозванчество в России как культурно–исторический феномен // Художественный язык Средневековья. М., 19826.

Федотов. Федотов Г. П. Святые Древней Руси. М., 1990.

Хан–Магомедов. Хан–Магомедов С. О. Мавзолей Ленина: История создания и архитектуры. М., 1972.

Шильдер. Шильдер Н. Александр I // Русский биографический словарь. СПб., 1896. Т. 1.


Dreiser. Dreiser Т. Dreiser Looks at Russia. N. Y., 1928.

Lenhoff. Lenhoff G. The Notion of «Uncorrupted Relics» in Early Russian Culture // Christianity and the Eastern Slavs. Berkeley; Los Angeles; Oxford, 1993. Vol. 1: Slavic Cultures in the Middle Ages. (California Slavic Studies. Vol. 16).

Starr. Starr F. S. Melnikov: Solo Architect in A Mass Society. Princeton, 1978.

Tumarkin. Tumarkin N. Lenin lives. The Lenin Cult in Soviet Russia. Cambridge (MA); London, 1983.

Загрузка...