Предчувствие замысла
В любом пиру под шум и гам
Ушедших помяни.
Они хотя незримы нам,
Но видят нас они.
Игорь Губерман
75 лет исполнилось Калмыцкому театру, единственному в мире. Я прослужил в нем 46 лет. Мне выпала честь работать и общаться со всеми поколениями актеров, режиссеров, художников. Это выпускники Астраханского техникума искусств 1936 года, первой калмыцкой студии ГИТИСа (Москва, 1941 г.), калмыцкой студии Ленинградского института театра, музыки и кино (ЛГИТМиК, 1963 г.), Ростовского училища искусств (Ростов, 1972 г.), калмыцкой студии ГИТИСа (Москва, 1980 г.), Элистинского училища искусств (Элиста, 1985 г.), третьей калмыцкой студии ГИТИСа (Москва, 1992 г.), ВТУ (института) имени М.С. Щепкина (Москва, 2011 г.). Это восемь поколений выпускников, более 100 актеров.
Это воспоминания об актёрах, режиссерах, художниках, которые ушли ТУДА, ушли достойно, с миром в душе к людям.
Воспоминания – это вызов Большому Сценарию Жизни в пользу собственного другого сценария. Творчество – литература, театр, кино, музыка, живопись, это игра. И воссоздать какое-то событие, образ, характер человека – всегда субъективно, при всем старании быть объективным. Оставлять след – ответственно. Придется выкладывать то, что тихо дремлет в святом колодце, гардеробе памяти. Цензура рассудка – совесть, мораль, здравый смысл – будут присутствовать, как адвокат и прокурор при написании. Конечно, написание никак не может конкурировать с реальной жизнью, которая не поддается никакому адекватному описанию. У меня не будет общего сюжета, и я не пытаюсь его сотворить. Сюжета, жанра нет, это будет, скорее всего, течение мысли, течение жизни. Свобода мысли. А свободны ли мы? Нет. Свобода бывает только в мысли.
У мысли нет проблем с географией, пространством и временем. В мыслях я могу быть падишахом, царем, ламой, президентом. Жить на Суматре, Марсе, в Хар-Булуке. У мысли нет границ. Фантазируй. Мне кажется, настоящее творчество не имеет сверхзадачи, только концептуальную, эстетическую, философскую. Это гении могут хулиганить в творчестве. Пушкин, например. Он не ставил себе сверхзадачи, как мы, режиссеры, для спектакля. У гениев все получалось само собой. Повествователь вроде меня, со средними амбициями (а может и таковых нет), должен хотя бы получать удовольствие от написания и желательно не приукрашивать и не затушевывать явления, события, образы, характеры того времени и ушедших ТУДА личностей.
В этой книге, как и в первом издании 2011 года не будет хронологической последовательности. В начале книги я буду её придерживаться, чтобы было понятно как создавалось мировоззрение такого оболтуса как я. А потом брошусь во все тяжкие.
Книги о театре моих бывших коллег, вроде стремящихся к последовательности, не последовательны. Много пропущенных знаковых спектаклей. Оценки спектаклей субъективны, это естественно. Но все-таки должна быть какая-то общая объективная оценка, а не довлела чисто личностная. Не точны даты постановок, фамилии режиссеров, пьес, спектаклей и т. д. Книги о театре не должны быть такими пресными, по-чиновьичьи написанные. Это же театр, а не суконная фабрика.
С 1965 года по 2011-й я варился в этом театральном котле, и буду не скромным, знаю больше и точнее. Есть записи худсоветов в моих талмудах, записано всё и даже диалоги, реплики, оценки.
В этой книге больше о театре, о тех событиях, где фигурировала моя персона. Я буду писать как было, а не так как трактуют некоторые в угоду своих оправданий. Авторы книг писали, ЧТО происходило, я же пишу КАК и почему это происходило. Для чего? Чтобы в будущем не повторяли тех ошибок, которые были.
Жизнь – это цепь страданий, минуты счастья, часы недовольства, дни тоски, годы прозябания. И из всего этого складывается жизнь. Такой дебет, кредит у всех по-разному.
ПТИ-ГЛАВА
Ни за какую в жизни мзду
Нельзя душе влезать в узду.
Игорь Губерман
Хочется написать в этой мини-главе какие-то оправдательные слова, почему так, а не эдак, и так далее. Снисхождения не прошу. А его не будет. Я знаю.
Во-вторых, доставать, извлекать из подкорки, из подсознания дела давно минувших дней – архисложно. Годы вышли на медленный ужин. Да и память стёрлась и засорилась в буднях годов и дней. Поэтому я выбрал жанр письма в виде потока сознания. Я не преследовал хронологию «этапа большого пути», не делал автобиографических зарисовок. Эта мозаика складывалась из эпизодов, мазков, осколков воспоминаний. Но к концу писания я приведу что-то в порядок, причешу какие-то мысли, сглажу острые углы. А если кого-то покоробят мои воспоминания из Сценария Театральной Жизни – не обессудьте. Это мои личные, корявые, куцые зарисовки. Таблетки озверина при написании не принимал. Старался не обескуражить творцов и тех, с кем пришлось общаться вне театра. Старался избежать аллилуйщины, хотя некоторым надо было бы спеть оду, но это не мой жанр. И ни за какую мзду нельзя душе влезать в узду ненависти и отторжения читателя, хотя бы в этой книге. У каждого читателя об ушедших ТУДА имеется своё мнение, видение, понятие.
Единственно, что наличествует – радость графоманства и зуд писательства. Поэтому буду аккуратен в характеристике творцов и их помощников.
За время существования Калмыцкого театра творцы и их помощники внесли частицу духовного добра и знаний в мозаику развития калмыцкого искусства. И я имел честь вариться в этом котле созидания во имя духовного роста нашего многострадального калмыцкого народа. Извините за пафосность и нескромность письма.
ГЛАВА 1. О БРЕННОСТИ И ОТНОСИТЕЛЬНОСТИ ВСЕГО
Годы, люди и народы
Убегают навсегда
Как текучая вода,
В гибком зеркале природы
Звезды – невод, рыбы – мы,
Боги – призраки у тьмы.
Велимир Хлебников
В Париже стоит вывезенный из Египта древний обелиск – шестидесятиметровая «Игла Клеопатры». Американский космогонист Джинс, автор популярной гипотезы об образовании нашей планетной системы, подсчитал, что, если все время существования живой материи на Земле изобразить в масштабе в виде этой иглы (60 метров), а сверху положить монету, в том же масштабе толщина монеты изобразит время существования человека на Земле. А если на монету положить и почтовую марку, то ее толщина представит так называемый исторический период жизни человечества. Что же тогда остается на долю даже целых исторических глав многих цивилизаций, всяких «измов» и пр.пр., которые исчезли? И уже подавно на долю отдельного промелькнувшего на Земле индивидуума вроде меня.
И еще, в наше атомное, непредсказуемое, ожесточенное время, неизвестно, сколько просуществует человечество. Дай-то Бог на многие века! Но у человечества всегда найдется ГЕРОСТРАТ (сжег храм, чтобы войти в историю). А еще ученые предположили, что Солнцу осталось светить несколько миллиардов лет. Потом оно погаснет. Вселенная расширяется, и вся Вселенная исчезнет. Даже нейтронов не будет. Всему, следовательно, определен срок: и человеку, и памяти, и цивилизациям, и эпохам, и Вселенной. И смешон субъект, не сделав гениального открытия, не создав спасительного лекарства для людей, не изобретя механизма, улучшающего жизнь людей, а написав никому не нужный опус, вроде меня, или что-то в этом роде, возомнит о себе и кричит на каждом углу – я останусь на века! Не то страшно, что он кричит о себе, а то, что становится невыносим для окружающих. Его потуги, претензии приносят не только вред ему, но и другим. Некоторые индивидуумы лезут из кожи вон, чтобы наследить в истории. Но надолго ли? К чему излишняя энергия пролезть, пробиться?
Все хотят наследить, оставить свой след при жизни, не думая о том, что этим занимаются Время и История, или Создатель. Только ОН знает все и вся, и кому остаться в Истории. Не все выдержат испытание Историей. Память избирательна. Тайну памяти никому раскрыть не дано. Сократ ничего не написал, а о нем помнят.
И еще витает в воздухе мысль многих ученых, что грядет семимильными шагами глобализация и к 3000 году человечество отбросит национальные и религиозные предрассудки и станет единым сообществом человеков. И сократит свою численность. Вот тогда выберут какой-то международный язык, и это сообщество человеков, мол, заживет гармонично, и каждый человек в нем станет развитой личностью. И тогда будет кирдык всем нашим писакам и знаковым фигурам. Но пока это – предположения ученых. А что делать с сиюминутным временем? Жить надо жизнью и наслаждаться Жизнью. Ну а если повезет, то принимай как должное и не очень мни о себе, и не гордись, и не зарывайся. Не ходи по трупам, не работай локтями. В застое, да и раньше, чтобы уничтожить конкурента, писали в высшие инстанции. Вверху поддерживали доносчиков, писак подметных опусов. Да и сейчас так. Хотелось бы жить, как все, да совесть не позволяет.
У каждого человека есть какая-то тяга к творчеству. Один любит мастерить, другой занимается собирательством – старины, марок, бутылок и т.д. У другого вдруг появляется зуд к писательству, рисованию и т.д. Наступает момент томления духа. Писание – это акция гипноза. Я начал писать всякие глупости в школьной стенгазете. Мне как-то поручили ее оформить. Все помощники отбоярились, и я вынужден был всю стенгазету выпустить один. Мне это понравилось. Первая полоса – это Спасская башня Кремля. Вторая – что происходит в стране. Потом – школьные события, и последняя полоса – карикатуры на школьную тему. Однажды я занял первое место в районе как лучший редактор газеты.
Я – калмык, восьмиклассник, занял первое место, в сибирской ссылке. Мать была горда, в школе пацаны и учителя зауважали. В то время голод уже был не так страшен. (Один профессор в Ленинграде в институте сказал: «Не будьте приложением к своему животу и гениталиям». В словаре посмотрел, что такое гениталии. Рисовать я любил с детства. Мама мне всегда покупала цветные карандаши и «Пионерскую правду». Оттуда я срисовывал и Спасскую башню, и шрифт, и карикатуры для стенгазеты.
Уже работая в театре, я потихоньку сочинял всякие опусы для капустников, на дни рождения и т.д. Написал как-то пьесу про молодых наших партизан и показал Кугультинову. Он мягко сказал: «Изучай жизнь и читай больше драматургию». Это было в 1967 году. По его совету стал изучать жизнь и записывать интересные случаи. Пьесы читал подряд. Появился кураж, и хотел избавиться от демонов, которые внутри. Меня тянуло к писательству. Стал записывать в толстую тетрадь всякие размышлизмы.
В тетради написано: «Начал писать 3 мая 1989 года». И в течение 18 лет записывал. Лень родилась раньше меня, и поэтому все шло черепашьими шагами. Собрал, прочел написанное в разное время, и усомнился. А кто будет читать? Время телевидения, компьютера и не до чтива. Ушла та эпоха, когда зачитывались мемуарами. Сейчас по телевидению, в интернете можно увидеть, про знаменитых, знаковых, медийных, про скандальных и про шелупенистых людей московской тусовки. Всю изнанку, о чем до гласности стеснялись говорить на кухне. Прет физиология с унитазной клюквой. Публика глотает все это с удовольствием. А тут какой-то периферийный графоман-мемуарист со своими театральными заморочками. Никого это не интересует, как заплесневевший хлеб. Может с десяток любопытных, не театральных, читателей найдется. Работники театра читать не будут, а те кто случайно наткнется на книгу, будут листать страницы, не читая, и искать свою фамилию. Не найдя, отбросят в сторону. Мы, театралы, не любопытны. Про свою профессию мало читаем. Прочтут меньше, чем появится врагов. Враги будут расти в прогрессии. Персонажи книги, плюс родственники, плюс «единомышленники» и те, кто не читал, но услышал со слов всех перечисленных. Я писал правду, не свою, а объективную, фактологическую. Можно будет проверить. Некоторые бумаги приказов, письма подписантов наверх, кляузы сохранились у меня, некоторые дали коллеги.
В свое время, в течение многих лет, я по-своему разрешал томление духа. Переводил, излагал на бумаге. Пьесы читал, ставил. Рассказы, юморески, стихи, эпиграммы, пародии складывал в стол. Некоторые печатались, если просили журналисты. Зуд писательства был, зуд издаваться тлел, как головешка. Не было амбиций увидеть написанное в печати, как было большое желание выпить пива в жару.
Я выполнил зуд своего времени, когда перо просилось к бумаге, а сейчас все желания истощились, ввиду бессмысленности. Зайдешь в библиотеку, в книжный магазин и поражаешься. Такое впечатление, что пишут, кажется, все. И утонуть в этом океане книг – запросто. Зачем, думаешь, и ты в этот сонм графоманов? Классики не в счет. Я зачитывал некоторые куски записей друзьям по духу, когда «попив нарзану», начиналась вакханалия тщеславия. Кто-то читал стихи поэтов, ну а я свои вирши. И друзья говорили: – печатайся. Раздумья про печатание длились несколько лет. Прочел много мемуарной литературы российских, калмыцких авторов. Разные по художественной глубине, по широте мыслей, взглядов. Наши авторы больше пишут о своем пути и какой выдающийся вклад сделали в культуре. Особенно отличаются этим чиновники от культуры, министры. Вот они меньше всего и внесли «выдающегося вклада». Но каждому свое. Им кажется, что они занимаются творчеством. Один министр написал книгу, и теперь на всех тусовках, надо не надо, на торжествах, похоронах, на улице постоянно влезает и озвучивает свой «вклад». Это уже раздражает. Видно хочется и ему остаться в ИСТОРИИ.
Какое творчество у чиновника? Собрания, конференции, симпозиумы, торжества, банкеты, перерезание ленточек, сидения в президиумах. Везде они. А творцы в зале. Может, оно так и нужно. Но ты будь в материале, а не витийствуй по-дилетантски. Когда большие юбилеи и даты, конечно, кто-то должен возглавлять организационно, то есть быть завхозом. А выдается эта работа как творчество.
В истории Калмыкии, в памяти, если республика будет существовать, останется несколько людей, а в России может только двое-четверо наших. В России своих знаменитых творцов уйма. Им будет не до нас, если упразднят все республики. Создадут какие-нибудь Соединенные штаты России – и каюк нашим достояниям республики. Найдутся глашатаи новой формы государственности. И уникальное в мире содружество республик исчезнет. Тогда будут помнить только то, что была когда-то Калмыцкая республика, а про знаковых людей Калмыкии и не вспомнят.
История – дама капризная. История и память избирательны. Я уже писал об этом. Есть «творцы», которые накропают какую-нибудь «нетленку» и мнят о себе. Я наследил, мол, в ИСТОРИИ.
ВРЕМЯ после нас решит, кого вспомнить. ВРЕМЯ и ИСТОРИЯ не всегда сохраняют твое имя. Время и история избирательны.
ВРЕМЯ до нас и ВРЕМЯ после нас – не наше. Все люди, прошлого, настоящего и будущего времени, только в одном одинаковы – в СМЕРТИ, а в остальном все пo-разному. Память о каждом в отдельности завершится уже на внуках, а дальше решает Создатель. Есть анекдот: «Доктор, у меня есть надежда? – Надежда есть, шансов нет». Вот и ответ всем. Каждый человек – творенье Божие, но не каждый несет в себе свет СОЗДАТЕЛЯ. Это я о себе. Просто утоляю жажду томления духа и пишу.
Я писал, потому что что-то не в порядке в мироздании, как мне казалось. В мироздании нашего калмыцкого театрального мира. К сожалению, наверное, так будет всегда, пока существует человек и человечество. Я прошел высшие курсы жизни провинциального театра. Сдвинулся ли калмыцкий театр в творческом плане в лучшую сторону после 1957-го, после депортации? Естественно. Во многие разы. Но моя духовная, душевная психика больше акцентировала, задерживалась не на позитивных сторонах творчества, а на том, что мешало, тормозило продвигаться вперед без творческих жертв. Или, скажем так, с малыми издержками в творчестве. Поменьше тщеславия, завышенной самооценки. Больше самокритичности и ироничности по отношению к себе! Я заметил, что калмыцкий народ стал в последнее время самокритичен и ироничен. Это говорит о здоровом духе. Не надо аллилуйщины, но и не надо охаивать все и вся. Роден сказал: «Люблю всякое искусство, но не левее сердца». Не ручаюсь за точность, но смысл такой. Сердце должно быть всегда на весах истины.
И конечно, у каждого человека есть осадок на дне сердца. Часть осадка есть и в этой книге. «Пепел Клааса стучит в моё сердце». А когда «стучит в сердце пепел Клааса», устаешь не только от прозы жизни, но и от поэзии жизни.
Я всегда любил творчество вообще и благодарю Создателя, что сподвигнул меня на эту стезю. Творчество – это вид деятельности человека больше интуитивный, подсознательный и недолговечный, но есть исключения. Спектакль, к сожалению, скоропортящийся продукт, как и все на земле, он недолговечен. Спектакль существует, пока его смотрит зритель. Убрали из репертуара – спектакля нет.
Ушла энергетика, духовность, эмоциональность спектакля – в никуда. Фантом виртуальной жизни, придуманный режиссером, на сцене исчез. И через много лет никто не вспомнит о спектакле: ни актеры, ни режиссер, ни тем более зрители.
И сейчас я не претендую ни на что, а только хотел бы поделиться своим опытом, который может пригодиться на ближайшие годы молодым – избежать ошибок, какие были у меня в нашем театральном деле. На кухне моей режиссерской работы над пьесой, спектаклем подробно не останавливаюсь. Она у каждого режиссера индивидуальна, и потом, о режиссерском анализе пьесы, и о сочинительстве спектакля написано много книг, более профессионально и многогранно.
Как бы не было все трагично и безысходно, человеческую мысль не остановить. Поэтому писал. А в 2012 году, понял, когда перечитал книгу, что никому это не нужно. Прочтут случайно несколько человек – и баста. Те, кому эта книга адресована – читать не будут. Мнение о книге у некоторых создалось еще до ее издания. А издал, потому что денег некуда девать, и чтобы нажить врагов.
Не чересчур себя ценя,
Почти легко стареть.
Мир обходился без меня
И обойдется впредь.
Игорь Губерман
ГЛАВА 2. СИБИРСКАЯ ИСКРА
О маме – Анне Егоровне Намуевой
Всему, чего я достиг, и всему хорошему я обязан матери. Она не воспитывала, не нудила каким быть, как жить. Она исподволь подводила к нужному. Кроме Астрахани, где она училась в техникуме искусств в калмыцкой студии, никогда не была в больших городах. Не видела того, что видел я, но она была умнее, добрее меня. Она жила без жалоб на жизнь, не унывала – она жила жизнью. Я не помню, чтобы она с кем-то ругалась, ворчала на кого-то, никого не осуждала. Не идеализирую. Есть такой тип людей. Мне кажется, Арина Родионовна была такая. Не зря Пушкин больше вспоминает о ней, чем о родителях.
Мама после окончания Астраханского техникума искусств в 1936 году влилась в новый первый профессиональный калмыцкий театр. Участвовала в спектаклях «Ончн бок» (Борец-сирота) X. Сян-Белгина, «Гроза» Островского, «Мятеж» Фурманова и других.
Еще в Астрахани, в калмыцкой студии она была закреплена за театральными костюмами. В афишах и программках тех годов написано «костюмы – Намуева». Сохранились редкие фотографии. Многие исчезли в Элисте перед депортацией. Но в архиве театра в СТД есть фотография выпускников Астраханского техникума искусств. Мама стоит во 2 ряду сверху, вторая справа. И фото тех, с кем я работал с 1965 года. Улан Барбаевна Лиджиева с ребенком, Хонинов М., Русакова Лёля, Лиджиев Сангаджи (муж Улан Барбаевны) – 1 ряд. Анохина Анна, Каляев С, Арманова А. – 2 ряд. Мемеев Б., Омакаев Н. 4 ряд.
В Сибири вечерами сидя у печки, при керосиновой лампе чистя картошку и готовя царский суп частенько рассказывала про учебу в Астрахани и работу в театре. Уже там в Сибири я знал про всех актеров, режиссеров, художников театра довоенного периода пофамильно. А в 1965 году работал с ними как режиссер.
В 1942 г. когда немцы подходили к Элисте из Сталинграда, отец отправил меня, маму, брата мамы – дядю Андрея в сторону Лагани на бричке. Всем до и после депортации он говорил, что работал в НКВД. Все говорили: О-о-о, здорово! Но не говорил кем. А был он завхозом. Выдавал портупеи, сапоги и т.д. Там и задержался. В дороге перед Лаганью нас арестовали, посадили в студебеккер и отправили в Улан-Хол к поезду. Так мы попали в Новосибирскую область в деревню Верх – Ича, а отца позже отправили в Омскую область, в Калачинск.
Мама оренбургская крещеная калмычка. И все время говорила: – Меня в детстве силком крестили в с. Троицке Оренбургской области. Я крещенная, но верю в бурхана.
Моя любимая мама, единственный человек, кто не предал меня, из всех женщин и мужчин. А я дурак не мог посидеть часок с ней на кухне, погутарить. Все куда-то спешил, отделывался какими-то подарками, а ей хотелось общения.
У меня многое от мамы. У нее всегда кто-нибудь сидел на кухне и сейчас у меня проходной двор дома. Люблю побалакать обо всем. Иногда вечером, когда уже вечереет, сижу на кухне с чаем и с сигаретой и смотрю в окно, когда свет переходит в темноту. Мама тоже так сидела вечером. Я ей говорил: – Зажги свет. Не жалей. А она – мне так нравится. При закате хорошо думается о бестолковой прожитой жизни. В молодости, в зрелости некогда остановиться, оглянуться. При закате приходят закатные мысли и радуешься, что хорошо прожил день и ждешь счастливое утро. Оглянешься в прошлое. Будущее хоть и неизвестно, но таинственно. Что там? Знаю, что там нет ничего. Но мы всегда в плену мистики.
Судьбу я строил сам. Иногда помогали обстоятельства. Маме не повезло. В молодости пошло хорошо, а потом депортация все сломала. Обстоятельства ей не помогли. У меня было другое время.
Актриса и завлит театра Кекеева Тина, когда составляла буклет к 70-летию театра, заметила: – Ты, Андреич, один продолжатель театральной династии в театре. Твоя мама была актрисой довоенного театра, а ты первый профессиональный режиссер в Калмыкии. И проработал 46 лет в театре.
– А ты что только узнала?
– Когда составляла буклет, тогда я поняла. Твоя мама Намуева Анна Егоровна, а ты то Шагаев. Поэтому невдомек было. Когда я вставляла в буклет фото матери, мне сказали, что Намуева – это Шагаева мама, – пояснила Тина.
– Я тебя уволю за это без выходного пособия, без премиальных, – пошутил я, и мы расхохотались.
– Я помню, как она приходила к тебе на премьеру, сядет в зале в укромное место. Я знаю, что это твоя мама и дома мы были у тебя с Сашей (Сасыков А.), думала фамилия у ней Шагаева, – продолжала оправдываться Тина.
В театре знали, что она моя мама, а фамилии ее не знали. После возвращения из Сибири подруга по техникуму искусств в Астрахани актриса Анна Магнаевна Арманова соблазняла её пойти в театр. Директор Хонинов Михаил Ванькаевич приглашал ее в театр, но она не пошла. Скромная была. Может меня стеснять не хотела. Пошла работать в столовую № 2. Уходила на службу в три часа ночи, приходила в 8–9 вечера. Уставшая и сразу в постель. Я ей говорил – зачем тебе эта каторжная работа? Шеф-повар В. Мемеева просила ее, как безотказную утром рано вскипятить воду в больших кастрюлях, начистить картошки, бросить кости в кастрюли, чтобы они долго варились и т.д. Зарабатывала она в столовой 60-70 рублей. Ушла она на пенсию в 47 рублей. Вот она, благодарность за самоотверженный труд.
Я был постоянно с ней, не считая восьмилетнего житья в Ленинграде. 63 года мы были вдвоем. Я ей был сын, защитник, родня и пр. Она была веселой и грустной. Она была терпеливой маленькой женщиной с размером обуви 33-го размера. Умерла мама в день скорби, в день депортации 28 декабря 2002 года. Умерла тихо, без стонов. Она сама положила руки на груди и успокоилась от земных невзгод и проблем.
Последние три года она лежала только на спине. Перелом шейки бедра. Ей тогда было 82 года. Повернуться налево, направо – причиняло ей сильную боль. Как могла выдержать маленькая женщина три года на спине? Не повернуться на бок, не встать, не сидеть на койке. Иногда я сажал ее в кресло у окна. И она долго смотрела в окно. Глаза у нее были уже плохие. Что она видела в окне? Молодость или Сибирь, или приятные и плохие воспоминания приходили к ней. Я об этом не знал. И она не делилась ни о чем. Она говорила: «Устала. Положи на койку». И все. Мне было интересно знать, что думает человек в конце жизни. Она понимала исход, но молчала.
В Сибири, в Новосибирской области, Куйбышевского районе, в деревне Верх-Ича она шила фуфайки для фронта, но понизили как спецпереселенку. Потом сушила картошку, морковь, лук для фронта. Резала картошку на пластинки и нанизывала на нитку, которую вывешила в жаркой, натопленной комнате. Жара была как в бане. Я заходил в комнату, садился у двери на ступеньки. Мать даст мне украдкой сушеную картошку, я ел и засыпал в тепле. Женщины меня будили и прогоняли, чтобы я не угорел. Одни женщины резали, другие нанизывали на нитки, третьи вешали в комнату свежую партию, и снимали засохшую картошку. Был своеобразный конвейер. Мать все время заставляли работать в жаркой комнате и бросать дрова в печку. После войны поставили техничкой. Она убирала контору, сельпо, чайную, магазин. Мыла полы, скоблила полы косарем – большой нож. Полы были некрашеные.
Когда ее забижали, она не защищалась, не отвечала на оскорбления. Тихо плакала, вытираясь фартуком. Ей было тогда 25 лет. И мне было ее жалко. Маленькая беззащитная женщина плакала, а я шестилетний пацан не мог ее защитить. И мне было тоже обидно и тоскливо. Помню как она мыла полы, а я сидел на табуретке, чтобы не пачкать пол. Вошел пьяный председатель сельпо. Сел на спину матери и кричал: «Но, поехали!». Такой был юмор у этого чалдона. Когда он ушел, мать и я заплакали. Не потому что председатель сел верхом на спину матери, а потому что мы никто…мы скотина. Над ними можно изгаляться, унижать. Наказания не будет.
И в наше время, уже в XXI веке, в мнимой свободе, в 70 лет я ничего никому не могу доказать. Унижения со стороны своих же сослуживцев. Особенно когда пришел не адекватный молодой человек в руководство. Кстати, пришел не за заслуги, а как говорится, через заднее крыльцо. Без уважения к старшим, к каким-то заслугам. Нахрапистость, завышенная самооценка, болезненная тяга к власти, к наградам. Только для сэбэ, только ублажить свой эгоцентризм. Все это не от ума. Но про это позже.
В 1953 году после смерти Сталина, новый председатель сельпо В. Цаплин, который освобождал Элисту, повысил ее в должности и определил поварихой в чайной. Жизнь пошла намного веселее, не такой голодной. В завернутой тряпке приносила мне кусочек хлеба, иногда котлетку.
5 марта 1953 года нас, школьников, согнали в коридор, поставили радио, и мы слушали похороны Сталина. Учителя плакали. Были обмороки. Школьники, оцепеневшие, сгрудившись, стояли молча. Потом старшие ребята говорили, что все кончилось. После смерти Сталина нас всех уничтожат и некому будет вести народ. Какими были глупыми и наивными.
И сейчас мы не лучше. Зашорены, консервативны, заскорузлы в мыслях, вечно запуганные, в плену обстоятельств, погрязшие в сплетнях. А надо иногда надеть крылья – полетать, помечтать, или остановиться – оглянуться. Хочется в мерзопакостный момент уехать, но…мы полагаем, а бог располагает. И хроническое – финансы поют романсы. Ох, уж эта культура с остаточными бюджетными средствами.
Однажды мать с другими сослуживцами перебирали мерзлую картошку, вынутую из погреба. Рядом сидел я на фуфайке. Пацаны дразнили меня. Я плакал. Женщины отгоняли их, но они опять корчили рожи, пугали, сузив глаза и я снова орал. 15-летним оболтусам была забава, а я пятилетний или шестилетний орал и думал, – конец жизни. Потом я понял, что не похож на них и я враг народа.
В школе мы подружились. В 7–8 классе стал заниматься штангой, смастерил сам из колес от трактора. Забижать уже не стали. Сам мог дать сдачи. Но драться я не любил. Не был драчуном. Я больше молчал. Это потом, с возрастом я стал говорлив. Режиссура заставила быть говорливым, доказательным, веселым. Я не был драчуном, но сейчас иногда хочется врезать некоторым.
Мать после войны вдруг закурила папиросы «Бокс». Я ныл – не кури. Потом она бросила. Ей было 26 лет. Молодая, веселая. Тяжело ей было одной. Никакой перспективы. И только инстинкт, как у каждого человека, надежда на что-то лучшее. А лучшего не было и даже когда вернулась домой, надрывалась в столовой. Вот такое было безропотное старшее поколение. Голый энтузиазм. Они радовались, что вернулись на родину и живут не голодной жизнью.
А в это время, в Ленинграде, я вижу, как приезжают старики-пенсионеры, туристы: финны, французы, американцы, японцы. Все холеные, одетые модно, с кинокамерами, фотоаппаратами. Я жил рядом с гостиницей «Астория» в Ленинграде и привозил дочку в коляске к Исаакиевскому садику и видел как «загнивает Запад». А мать жила в саманной землянке размером 5х6 метров, была довольна тем, что есть крыша над головой. Взяла ссуду 10 тысяч на постройку землянки, платили каждый месяц, через три года набежали проценты. Мама скрывала от меня. Однажды по приезду на каникулы увидел повестку за неуплату ссуды за дом. Взяла 10 тысяч – платила ежемесячно, а долг – 15 тысяч. Я начал действовать. Короче, часть заплатили, а остаток списали после беготни по чиновникам. Мама всегда мечтала увидеть Москву. Училась она в Астрахани и ездила в Гурьев за театральными костюмами и все. Как-то я ей сказал: «Летом поедем в Москву. Посмотришь». Она обрадовалась. К лету она придумала себе препятствие. Тошнит, мол в транспорте, негде жить и т.д. Пожалела, что я буду тратиться. Я в атаку. Не доказал. На следующий год начал по новой уговаривать. Но у ней уже запал прошел, и она спокойно отказалась. Была на пенсии. Действительно, она пройдет по магазинам, попьет чай и ложилась. Уставала. Сказывалась Сибирь. Сердце, давление, ноги были уже не те, что в молодости.
В Сибири мама часто рассказывала про Элисту, про театр, про Каляева, Хонинова, про Улан Барбаевну Лиджиеву, с которой она училась в Астрахани, про художников Сычева, Нусхаева, Очирова (Очировский). Как открывался театр в здании ЦК, ныне здание КГУ, про спектакль «Ончн бок» Хасыра Сян-Бельгина, про Анжура Пюрвеева. Уже тогда она жила прошлым. Впереди ничего хорошего не светило. И это в 25 лет. Погубили молодость, да и все поколение калмыков партия и правительство во главе с вождем всех народов.
Она всегда посылала мне в Ленинград деньги, посылки. Однажды я приехал на каникулы в Элисту и узнал, что она лежала парализованная в больнице. Я не знал, и она не писала об этом, а письма шли хорошие. Все было безоблачно. Один год я работал на заводе «Севкабель» в Гавани, в Ленинграде, и не приезжал. Ей парализовало левую сторону. Но, к счастью, все обошлось благополучно. Удивительно, но факт. Всевышний помог. Когда я узнал о ее болезни, было не по себе. Какие мы в молодости не внимательные, бессердечные, черствые. Понимаешь только задним числом. Сколько поколений проходит и все повторяется. Ничему человечество, человек, не учится. Меняются века, системы, архитектура, люди, но мы, люди, меняемся мало.
Как уже говорил, в конце жизни мама пролежала на спине три года. И эта маленькая женщина, моя мама, мужественно, спокойно, просто, мудро провела эти годы. Она опять была на высоте. То, что я сделал ей, ничто по сравнению с тем, что сделала она мне. Перелом шейки бедра произошел по вине одного невоспитанного художника. Она прожила бы больше и без меньших мучений.
Мама ночью стучала в стену деревянной колотушкой, и я шел менять судно. Зимой и летом. Летом мыл хлоркой, а зимой мыл и грел судно горячей водой и ставил. Итак, ночью три-четыре раза. Вначале было трудно, а потом привык. Год, другой и стало нормой. Человек ко всему привыкает. И молча тянул лямку буден. В это время написал, когда не спал, пьесы «Зая-Пандит», «Аюка-хан», сказку «Волшебная стрела». Написал и поставил. В это же время поставил в 12-й школе, у Яшаевой Веры Аббяевны директора школы: «Недоросль», «Цыгане» Фонфизина, Пушкина. Написал сценарий и поставил на конкурс «Цаган Ботхн». По-моему, они заняли первое место. Писал статьи, сценарии разным людям. Но это не оправдание тому, что так мало внимания уделял матери. Она хотела, чтобы я посидел рядом, поговорил с ней. Она интересовалась моими делами по работе. Я скупо отвечал. Просеивал, проблемы затаивал. Она была рада, что я еще что-то делаю. В свой юбилей 60-летия, повез в театр. Она молча слушала, а дома немного поплакала. Она была довольна. Она, наверное, поняла, что труды ее не прошли даром. Я так думаю.
В Сибири я сам пошел в школу с сельскими пацанами. Придя из школы, сказал матери, что пошел в школу. Она ответила: «Молодец!» В театральный сам решил поступать. Мать одобрила. Она никогда не перечила, никогда не учила. Она мудро, без назойливости вела по крутым буеракам жизни. Она не говорила: учись хорошо, готовь уроки, не пачкай одежду, не ходи долго по вечерам. Она никогда не жаловалась на жизнь, как мы, не обсуждала соседей. Я удивлялся иногда, как будто она живет в другом измерении. Кого бы я не привел домой, она всегда привечала.
Из музучилища (через дорогу пройти) заходил Петя Чонкушов. Мама на радостях поставит ему наркомовскую норму. Петя закуривал, и они вели какие-то свои беседы. За много лет она рассказала ему всю свою автобиографию. Мать не говорила, что он бывает у нас. Случайно, придя пораньше, застал его на кухне. Петя, по-моему, дважды писал музыку для моих спектаклей. Но с матерью у него были свои доверительные беседы. Петя тихо, не торопясь, вел разговор. Ей это нравилось. Он был не шумливый, не объяснялся в любви к ней, к народу. Он был естественный и порядочный. Она это чувствовала и уважала.
Также частенько захаживал с хорошей заваркой чая и с молоком «Буренкой» Жемчуев Виктор Петрович. Они оренбургские, у них тоже были свои беседы. С оренбургским уклоном. Мы знали его отца – Петра Павловича Жемчуева. Теперь республиканская больница зовется его именем. Так вот Виктор Петрович человек начитанный, любитель побалакать. Мать была хорошим слушателем и потом было с кем скрасить тоскливое время. Они ее уважали, и она платила им тем же. Есть еще хорошие люди. Редко, но встречаются.
В третьем микрорайоне ее все знали. С продавцами магазина вела свои нехитрые беседы. И когда она умерла, они по-доброму говорили о ней. Маленькая женщина с размером обуви 33-го размера была доброй и беззлобной от природы. Любовь бывает разной: к женщине, к книге, к Родине, к братьям и сестрам. Она не похожа на любовь к матери. Это необъяснимо. Книгу можно забыть, Родину вспоминаем только когда далеко. Мать помним всегда. Это жалость и нежность как к ребенку. Помнишь ее голос, характер, привычки, повадки. Ее нет, а она рядом всегда, она внутри, она в голове. Она твоя часть.
Рассказы матери о театре
Сибирь. 40-е годы, после войны. Деревня Верх-Ича, Новосибирская область. Мы с матерью жили вначале в землянке. Сугробы закрывали окна. Маленькая керосиновая лампадка, в четыре вечера уже темно. Тюрьма. Выйти я не мог. Буран занес и входные двери. Мама, придя с работы часов в десять вечера, разгребала снег у дверей, потом топила печку. Мы садились у печки, чистили мелкую картошку, и мать рассказывала про прошлую жизнь. Она никогда не говорила, что вот нас освободят и мы поедем на Родину. Это было исключено. И я понимал, что мы здесь, калмыки, навсегда. Тогда ум работал интенсивнее, чем душа. Тогда мы с матерью думали, как прожить, а не зачем. Стабильно на Руси только горе и слезы – это я прочел уже в 21 веке у М.Плисецкой. И вот, обремененная тоской и нуждой мать скрашивала нашу растительную жизнь рассказами о ТЕАТРЕ. О Калмыцком театре. Это была ее единственная отдушина в обрамлении нужды, унижения и безысходности.
Но это я понял позже, а мама так и осталась в своём девичьем состоянии. Разогревшись у печки, мама иногда напевала какую-то калмыцкую песню или просто мелодию. Она была там, в прошлой жизни. Иногда вдруг тихо произносила:
– Интересно, жива ли Улан Барбаевна?
А я спрашивал у нее:
– Кто такая?
– О-о-о, актриса. Мы с ней учились в Астрахани. Она в молодости была рыбачкой. А как она пела! К нам в студию приходил молодой Кугультинов. Он учился тогда в Совпартшколе. Они уйдут с Улан Барбаевной в сторону и всё говорят что-то. Она была мудрая. А нас Кугультинов щипал, веселый был. Потом Улан Барбаевна играла главные роли уже в Элисте. Вначале театр назывался театром-студией. А главным режиссером был Гольфельд. Позже я прочел в программке: художественный руководитель театра-студии и главный режиссер – Вл. Гольф. А мама по совместительству была зав костюмерным цехом. «Зав. Намуева А.Е.», – написано в программке и в афише.
Мама рассказывала про других актрис. Рассказывала про Улан Барбаевну Лиджиеву, Булгун Бадмаевну Бальбакову, про Анну Анохину, Анну Арманову, Бориса Мемеева, Лагу Ах-Манджиева. Частенько упоминала Джапову Кермен, Русакову Елену, Эрендженова Нарму. Эрендженов Нарма Цеденович был рассудительным, строгим, опрятным. Он был режиссером-лаборантом у Вл. Гольфа. Мама рассказывала про них в Сибири, а потом уже в Элисте в 70–90 годы. Рассказывала и о приезжих в театре. Из Москвы приехали молодой режиссер Лев Николаевич Александров с женой Л.П. Костенко, Сычев Дмитрий Вячеславович, Тритуз, Марголис, Тимухин. И о калмыцких художниках Н.Нусхаеве и А.Очирове. Позднее Очиров почему-то стал писаться Очировским. Оба художника были, как говорят нынче, пижонами. Всегда опрятный костюм, яркий галстук, штиблеты по моде. Мама их так запомнила и еще в Сибири она мне заговорщически, тихо сказала: «Пришли в театр двое в штатском, забрали Нусхаева и Очирова». Потом их, видимо, расстреляли. Потому что ни тогда, ни после депортации никто о них ничего не слышал. Талантливые были ребята. Мама одно время, до поступления в Астрахань, была нянькой у Председателя Совнаркома Анджура Пюрбеева. У него три сына, мама смотрела за ними. Уже в 2000 году старший сын Анджура Пюрбеева встретился с мамой. Она много рассказала Льву Анджуровичу про отца. Что за стеной их квартиры жили представители из Москвы – первый секретарь обкома партии Карпов и завотделом пропаганды Озеркин, он же и нарком внутренних дел КАССР. Они впоследствии оклеветали Анджура Пюрбеевича. Но эта другая история, факты не для этой книги.
Меня всегда удивляли имена в ее воспоминаниях. Улан, да еще Барбаевна. То Анджур или Санджи Каляев, то Ах-Манджиев Лага. Почему, думал я, перед фамилией приставка «Ах». Ах какой Манджиев, что ли? В Сибири все с русскими фамилиями. Все ясно. А тут экзотическая фамилия. Дурак был, несмышленыш. А тут еще Эрдни-Гаря Цеденович Манджиев. Вспоминается байка наших времен. «Приезжает в Москву, предположим, Лаг Цаган-Манджиевич Эрдни-Гаряев. Представился секретарше. Та пошла доложить столоначальнику: «К вам из Калмыкии Лаг Цаган-Манджиевич Эрдни-Гаряев». Столоначальник сказал: «Пусть войдут все пятеро».
Когда мама произносила имена Анджур Пюрбеев, Санджи Каляев, Улан Барбаевна, то в ее голосе звучало почтение, уважение. У Санджи Каляевича Каляева, первого директора Калмыцкого театра, первой женой была балетмейстер Марголис. Из рассказа мамы меня больше удивляла фамилия Марголис, чем то, что она была первой женой Каляева. Хорошим была балетмейстером. Она ставила танцы в «Цыганах». А когда Каляева арестовали, она уехала в Москву. У них была дочка. Мама сказала, что мать Санджи Каляева немного прихрамывала, и сын, Каляев, прихрамывал. «Наследственное, что ли?» – вопрошала она.
Рассказывала про Эрдни-Гаря Цеденовича Манджиева, как он снялся в фильме «Гайчи» у знаменитого тогда кинорежиссера Шнейдерова. В театре же в 70–80 годах Манджиева звали просто Гаря Цеденович. Эрдни актеры самолично упразднили.
Более 15 лет мы с мамой жили вдвоем. За это время мама многое рассказывала про открытие театра, про премьеру спектакля «Ончин бок» («Борец-сирота»), как участвовала в массовых сценах в «Грозе» Островского, в «Цыганах» Пушкина, «Мятеже» Фурманова. В «Цыганах» играла одну из цыганок, которая пела и плясала. Петь и плясать мама любила. В Сибири, возле «чайной», где она работала, в праздники собирались мужики и бабы, немного подвыпившие, они заводили хороводы, песни, пляски. Мама тоже пускалась в пляс. А вечером у печки снова шли рассказы о театре, об Элисте. Название города мне нравилось. Элиста! Слово-то какое! Красивое, загадочное. Что-то от греческих мифов. В 80-х годах в Москве, в театре «Сатиры» шел парафраз пьесы Ленского «Лев Гурыч Синичкин» – «Гурий Львович Синичкин», современная комедия Дыховичного и Слободского. Там в спектакле была сценка, где объявили, что есть путевки в Элисту. Все актеры думали, что это заграница, Греция. И стали доставать справки, больничные, что только там они должны лечиться. А когда узнали, что Элиста в Калмыкии, стали доставать справки, что там им лечиться вредно. Потом нар. арт. СССР А. Папанов читал это с эстрады, и когда я смотрел этот спектакль «Сатиры» в те годы, зритель ржал и рядом сидящие ухахатываясь смотрели на меня. Не калмык ли из Элисты? А я сидел в темных очках, в кожаном пиджаке и делал вид, что ничего не понимаю. И где эта Элиста, и что, мол, тут смешного. Хотя внутри мне было приятно, что вспомнили про мою Родину, про Элисту. Гордости в нас нет.
Сейчас, в 21 веке, на душе другие мысли и песни. Гордиться надо делами, а не бряцать словесами. А тогда в Сибири, когда мама рассказывала про Элисту, думал, вырасту, обведу всех комендантов, прорвусь в Элисту. Ни мама, ни я не думали, что через десять лет вернемся на Родину. И тем более никакая фантазия не предполагала, что я встречусь со всеми творцами довоенного театра, да еще буду работать и общаться с ними. И не одно десятилетие.
Когда мама рассказывала про актеров, режиссеров, художников калмыцкого театра, в моем воображении они были другими.
Элиста, 1957 год.
В 1957 году, когда я приехал в Элисту, первая встретилась Улан Барбаевна Лиджиева. Это произошло возле нынешней прокуратуры, на улице Люксембург. Навстречу нам шла женщина, и вдруг мама и та женщина вскрикнули обе.
– Аня, ты жива?!
– Улан Барбаевна, ты тоже жива?!
Они обнялись и всплакнули. Улан Барбаевна спросила: «Это твой сын? Какой большой! Молодец! Школу окончил?» Мама с радостью:
– Закончил. Из Сибири один приехал.
Мама приехала в Элисту раньше, я сдавал экзамены. Мама рвалась на Родину, и я ее не держал.
– Это Улан Барбаевна, Боря. Я про нее тебе рассказывала.
Улан Барбаевна вынула из кармана какую-то деньгу и стала совать мне в руку. Я вообще сконфузился. Про обычаи калмыков не знал. Да и сейчас, многого не знаю. А жаль.
Передо мной стояла простая женщина, не очень хорошо одетая. Мое нарисованное воображение об актрисе сразу улетучилось. Передо мной стояла женщина, как и мама, невысокого роста, а рядом все это время канючил мальчик лет пяти-шести. «Мама, пойдем! Мама, ну пойдем!», – тянул он мать за руку. «Какой капризный мальчик!», – подумал я. Мы в Сибири не были такими. Всё принимали стойко, терпеливо, молча. Обстоятельства были не те, да гордость азиата не позволяла. А Улан Барбаевна спокойно просила сына не капризничать. Это был сын Улан Барбаевны, Арслан. Через 15 лет, когда Арслан работал на телевидении, мы стали друзьями. Бажа, – так звали Арслана на телевидении, да и в театре. Говорили, что в чем-то похож на меня. Нас иногда путали. Однажды в театре молодая актриса спросила у Арслана:
– Борис Андреевич, извините, мы где репетируем, в фойе или в зале? Арслан ответил, не задумываясь:
– Во-первых, не опаздывайте. И потом есть расписание. На первый раз прощаю и докладывать директору не буду. Арслан был хорошим сыном, компанейский, с юмором.
Улан Барбаевна Лиджиева была первая из актрис и актеров, с кем я познакомился. Это было до поступления в театральный институт. Я помню, как в Сибири, когда я готовил уроки, услышал по радио передачу из Москвы про калмыков и песню «Нюдля» в исполнении Улан Барбаевны. Вечером, когда мама пришла с работы, я сообщил ей новость. Она сказала:
– Это пела Улан Барбаевна, – и заплакала.
Я молчал. Внутри была радость и какая-то грусть. На следующий день вся деревня говорила о таком событии. Лед тронулся. И стала заметна человеческая доброта сельчан – мы не враги. Но это после съезда.
Моя маленькая, нежная, любимая мама никогда не узнает, что я напишу о ней. Расскажу об её учёбе в техникуме искусств в Астрахани и про работу в калмыцком театре с 1936-го. Что будет её фотография на стенде в фойе театра в 2015 г.
Театр она любила. Приходила на мои спектакли, а вечером, после спектакля, рассказывала про актеров, кто понравился ей и большую часть рассказывала про прошлый довоенный театр. Она не говорила открыто, но я чувствовал, что она горюет про загубленную молодость в Сибири. В Сибири ей было только 26 лет.
Рассказывала про свой светлый путь довоенного времени театра. О Сибири и про возвращение на родину говорила мало. Директор театра Михаил Ванькаевич Хонинов приглашал её в 1959 году в театр, но мама отказалась. Когда открылся театр в клубе «Строитель» она посмотрела один спектакль, пришла домой и плакала. После этого она в театр не ходила, не хотелось расстраиваться.
А когда я уже работал в театре с 1966 года ходила только на мои спектакли и говорила, говорила про увиденное и дивилась, что я могу ставить спектакли, как режиссер Лев Николаевич Александров. Она участвовала в его спектаклях до выселения.
Актриса Булгун Бадмаевна Бальбакова приходила к ней домой на переулок Победы, не далеко от театра и за чашкой чая они вспоминали молодость, смеялись и плакали. Это мне рассказывала Булгун Бадмаевна, когда я приехал из Ленинграда. Булгун Бадмаевна всегда подытоживала свой разговор:«Береги маму. Ей, как и мне, без мужа тяжело досталось».
Мы с мамой ходили к ней в гости. Она жила тогда возле бани на ул. Виноградова в общежитии. После ухода из жизни Булгун Бадмаевны мама часто вспоминала свою подругу.
Когда они «заседали» с мамой в землянке, то вспоминали про довоенный театр и Сибирь. Сибирскую жизнь не хаяли, а по-женски обтекали суровую сибирскую одиссею, а вспоминали какие-то забавные случаи.
Мама уважала Булгун Бадмаевну за её оптимизм. Когда мы жили с мамой на 3-м микрорайоне она частенько говорила про нее.
«Посиди возле меня» была дежурная фраза у мамы. Это значит что-то важное хочет сказать. Внука, Алишера, она любила и всегда говорила: «Он маленький, ничего ещё не понимает. Не обижай его. Свози куда-нибудь». То поколение, которое прошло Сибирь, депортацию, были мудрее, добрее, оптимистичные, вещизмом не увлекались, были совестливые и порядочные.
В Сибири она вставала рано. За ночь землянка промерзала. Мама зажигала керосинку, закладывала дрова в печку, ставила чугунок с водой и варила картошку. Берегла керосин. Приехали в Элисту в 1957 году, ходил в центр за керосином, где была очередь, тоже была напряженка с этим энергетическим сырьём. Согрев землянку, сварив картошку, она будила меня. А мне не хотелось вставать в ещё не согретой землянке. Поставив алюминиевую чашку с картошкой, она уходила на работу в 6–7 часов утра. На улице темно и в комнате мрак. Окна были чуть не на уровне земли и снег лежал до самого верха окна. Я уходил в школу в 7–30, после школы часа в 3 я доедал остывшую картошку и принимался за уроки. Тогда я прочёл книгу Аксакова «Детские годы Багрова – внука» и ужаснулся контрасту моей жизни и Багрова – внука.
Вечером приходила мама с работы часов в 8–9, я уже спал. Она зажигала печку и будила меня. Я, сидя спиной к плите-печке, слушал рассказы мамы и чистил мелкую картошку мне на завтрак. Она рассказывала про театр и знакомых с какими – то странными фамилиями, тогда мне так казалось. Вспоминала какого –то Бузутова, про прокурора города Хонхошева, который пристроил её нянькой к главе республики Анджуру Пюрбееву. Про его жену Нимю Хараевну, с которой я познакомился в Элисте в 1970-х годах. У них было 3 детей. Мама за ними присматривала, кормила. В 2000-х годах старший сын Анджура Пюрбеева Лев часто бывал у нас и расспрашивал у матери об отце, о тех 30-х годах.
В Сибири она рассказывала мне о прошлом, а в Элисте в 1980-2000-х годах расспрашивала уже меня о театре, о том, о сём. А я, постоянно куда-то спешащий или не спешащий, посижу с ней на кухне только во время завтрака и обеда. А в поздний ужин мама уже спала. Я приходил с вечерней репетиции поздно, после 9–10 часов вечера. Утро, вечер репетиции и так более четырёх десятилетий. Маме хотелось поговорить со мной, расспросить про довоенных актрис – подружек. Она знала всех и ленинградских выпускников. А мне было неинтересно говорить про актеров, которые на работе в постоянном психофизическом контакте, да ещё мысленное их присутствие. Я старался поскорее поесть и снова куда – то бежать, толочь суету сует в беготне, в сибурде, якобы что-то создаю, а она хотела общения со мной.
И надо было мне больше расспрашивать о довоенном театре, об актерах, о республике тех годов. Она многое знала. Сейчас у меня желание с ней поговорить, но увы. Её нет. И я сейчас казню себя за это. Вину эту чувствую постоянно. Бессердечны, не любопытны мы к родителям. Мало теплоты, положительной энергетики даём своим близким. Всё мчимся в мнимую, мистическую, не разрешенную даль. А то, что рядом, не замечаем.
Когда приходил с работы, обед уже был готов. Она ставила еду на стол и ждала меня. Иногда звала. Когда я обедал, смотрела на меня и ловила удобного момента, чтобы спросить что-то. А я быстрее набросал в желудок пищу и из кухни. А мама остаётся голодной без информации, вопросов, ответов. Это мне, дураку, надо было выуживать из неё информацию.
Мы постоянно жили вдвоём. После того, как в 1942 году, при наступлении немцев, отец отправил нас в сторону Лагани, от него было ни слуху, ни духу. А когда реабилитация, он, узнав наш адрес, выслал нам деньги. Мама сразу купила мне велосипед. Пусть, мол, завидуют сельчане, что мы тоже не хухры-мухры. Народ нас зауважал, потому что реабилитация, а пацаны зауважали, потому что я давал им велик покататься. Калмыки собирались у нас. Организуют на радостях какой-то шмурдяк, выпьют и строят планы, костят Сталина, а до реабилитации ни-ни, опасно. А я все усекал и поэтому у меня такая «любовь» к нему. В 2014 году читаю в газете один соплеменник поёт аллилуйю Сталину, ну, думаю, есть и у нас «овца» с внутренней аномалией.
В Сибири, в деревенском сельпо, маму уважали, она никогда не жаловалась на жизнь, была всегда веселая, юморила. Есть сибирские фотографии, где она в центре снимка, сидит на стуле, а вокруг неё представители титульной нации.
А праздники работники сельпо отмечали в чайной. Все плясали и мама в фартуке пускалась в пляс. Все хохотали, хлопали в ладоши, подзадоривали, а я думал, что они смеются над ней и дергал за фартук скуля: «Мама, не надо! Мама, не надо! Они смеются над тобой!». Я не понимал её праздника души и сельчан. Это сейчас я понимаю, что народ и власть – это разные вещи. Местный народ, в целом, что-то поняли и были доброжелательны. Но были и другие редиски. К счастью, их было мало.
В деревне наши соплеменники работали в колхозе: то пастухи, то на разных работах. Их очень обижали, а они безропотно, молча, тянули лямку буден. Мама иногда просила помощи у председателя сельпо и сельсовета, чтобы к соплеменникам относились помилосерднее. Однажды председатель сельпо накричал на нее. Чего, мол, заступаешься за своих, а то и тебя загоним назад в колхоз. Прошло уже более 50 лет, этого председателя ненавижу до сих пор.
Пошли весной на колхозное поле с мамой собирать мерзлую картошку. Мы жили на окраине деревни, а колхозное картофельное поле метров 700. Я учился во 2–3 классе. Земля сырая, вязкая, обувка вся в грязи. Но голод и не до романтики и на обувку наплевать. И вдруг нарисовался откуда-то в бричке председатель колхоза Тырышкин. Мама и его хорошо знала. Он всегда смачно матерился на доярок, а сам их по одной окучивал. Все его боялись. В то время мат был разговорной речью. И народ, привыкший к такому обращению, считал это в порядке вещей. Это сейчас только пацанва гарцует по улице и лихо так, через каждое слово, мат. Свобода, раскрепощенность.
Председатель колхоза вышел из брички, подозвал нас. Грязь месить не захотел. Сапоги хромовые, солидолом намазанные. Мы перепуганные подошли к нему. Поймал на месте «преступления»
– Вы что, не знаете – собирать картошку нельзя! Или вы не знаете?
Мать молчит, а я тем более. Я до 1969 г. до «Ваньки Жукова» вообще не возникал. Это было уже рефлексом по отношению к представителям власти. Председатель говорил как на колхозном собрании. С выражением, с вкраплением каких-то партийных слов. То ли он тренировался перед выступлением с колхозниками, то ли напугать нас хотел. Я уже понимал, что мы «враги народа» и воруем стратегическое сырьё. Наносим урон государству. А председатель вытащил пучок соломы, бросил под ноги и почистил сапоги. Сапоги ему жалко, а что народ голодный ему по хрену.
А потом вдруг смягчился и говорит: «Вступай в колхоз. Сотки дадим. Будешь картошку садить». Мать молчит. «Ладно, идите к центру, там чего-нибудь найдете. А то будешь мыкаться в этом сельпо. Подумай, подумай». Хотел что-то сказать, но, видимо, истощился словарный запас, постучал плеткой по голенищам сапог, сел в кошёлку и уехал.
Я вот и сейчас думаю, почему не разрешали собирать мерзлую, вонючую картошку, колоски? Все равно сгниет. Или это была своеобразная забота о трудящихся? Или это глупость какого-то чиновника – партийца, который дал такую установку.
И сейчас в 2015 г земельный участок для строительства не заполучить. Какие-то препоны. Земли то много, пусть люди строят. А двухэтажные ларьки посреди улицы разрешают, абсурд! И все это делают такие же умные, жадные чиновники – коррупционеры.
ГЛАВА 3. УЧЕБА: ЛЕНИНГРАД-МОСКВА
Театральный институт.
Я шестидесятник. Это особое поколение после войны. 70-80-е годы – это не то. Прагматичные, скупые, пресные. Куража нет. Шестидесятники были романтичней. Хрущевская оттепель вызвала их к жизни, она разбудила в них человеческое, гражданское, а то, что прокисло, перешло к другим поколениям.
В самый расцвет оттепели я попал в Ленинград и на целых восемь лет! Что это? Случай, везение? Да, и то, и другое. Если бы не хрущевская оттепель, если бы я не закончил к этому времени школу в Сибири, если бы не произошла реабилитация калмыков, судьба сложилась бы иначе. Я верю в случаи, везения, обстоятельства. Обстоятельства были в мою пользу. Когда я копал свой огород в 5 соток в Сибири, я молил Бога изменить мою жизнь. Никогда не был набожным. И вдруг реабилитация! Все калмыки воспрянули. Появился свет в конце туннеля, появилась перспектива. Меня почему-то тянуло на Запад. Там большие города, интересные люди. Прогресс там. Я человек восточный, но меня никогда не тянуло на Восток. В Китай, Японию, скажем. Почему-то мне казалось, что там архаика, средневековье.
И вот Ленинград!
Театральный институт!
Первые впечатления потрясающие!
После Сибири, после деревни – это был другой мир.
С Московского вокзала протянулся широченный Невский, с потрясающей архитектурой. Аничков мост с конями Клодта, Дворцовая площадь и Эрмитаж. Широченная, величавая Нева. С Дворцового моста видны Ростральные колонны, Петропавловская крепость. С первых минут Ленинград покорил безнадежного провинциала. Великий Питер, город-музей, один из лучших мегаполисов мира до конца жизни будет моей второй Родиной. Это я себе так обозначил. Есть одна Родина. Это аксиома. Но у меня их три. Это Сибирь, Ленинград и главная Родина – Элиста. Это они сформировали меня, оставили глубокий след в моем сознании и в моей судьбе. Каждый период по-своему.
А Ленинград в это время жил своей духовной жизнью. В институте преподают много знаменитых людей по театру и кино. В театрах живые легенды. На Невском встречаются знакомые лица по театру, кино, литературе. Голова идет кругом. В общежитии студенты поют песни Окуджавы, который только набирал популярность. Всюду читают стихи Вознесенского, Евтушенко, Рождественского, Ахмадулиной. Зачитывались Аксеновым, Конецким, Ремарком, Сэлинджером, Джеком Керуаком, певцом битников. Позже засветились Шукшин, Вампилов. Ты был не модным, не современным, если не знал творчества Айтматова, Межелайтиса, художника Красаускаса, американских фантастов Брэдбери, Шекли, Хаксли, оркестра Рэй Кониффа. Эпизодически на книжных прилавках появлялись маленькими тиражами книги о творчестве Хокусая, Пикассо, Модильяни, импрессионистов.
В Ленинграде жили Шостакович, Мравинский, режиссеры Товстоногов, Вивьен, Акимов. Теперь театры названы их именами. Это тогда я прочел у Шостаковича емкое и лаконичное изречение: «Мудрость. Точка. Любовь. Точка. Творчество. Точка. Смерть. Точка. Бессмертие. Точка». Это он про себя.
Мой учитель Народный артист СССР, главный режиссер им. Пушкина, Александринского (императорского театра) Леонид Сергеевич Вивьен частенько изрекал нам студентам на занятиях по режиссуре: «Никогда не спешите в никуда. Поставьте цель».
Однажды во время репетиции у Акимова сильный стук в репетиционный зал. У Акимова на репетиции никто не входил и не выходил. Дверь закрывалась на крючок. Я сидел у него за спиной. Народные артисты России Ирина Зарубина и Сергей Дрейден смотрят на Акимова. Помреж тоже смотрит. Акимов молчит. Снова резкий стук. Акимов кивнул головой. Помреж побежала открывать дверь. Нонсенс. Стук в дверь к Акимову на репетицию – это значит, пожар или умер кто-то из Генсеков. Открывают дверь. Вбегает народный артист Г. Воропаев (снимался в фильме «Высота» – персонаж который слепнет). Другие актеры побоялись бы стучать. Гена Воропаев играл «Дон Жуана». Отдышавшись, Воропаев радостно сообщил:
– Николай Павлович, в космосе трое космонавтов!
Акимов никак не реагируя, тихо промолвил: «А местком там есть?».
Н.П. Акимова, говорят, боялась даже министр культуры СССР Е. Фурцева. Его язык был острый, язвительный.
А вообще о моем учителе, мастере Вивьене, о режиссере Акимове можно многое вспомнить. Потрясающие были личности. Уходят одни, приходят другие властители дум. Кого-то помнят, кого-то забыли. Память избирательна.
Театры я посещал часто. В год выходило больше сотни посещений – итого более 500 спектаклей за ленинградский период. В студенчестве вел дневники, которые так и остались в камере хранения общежития. Там все описано. Быть может, дневники случайно сохранились. Всякое бывает. Прошло уже более 50 лет. Любопытно было бы прочесть записи. Восторги, глупости, резюме, сопоставления, оценки тех беззаботных дней. Ленинградский период давно позади, но «пепел Клааса стучит в моё сердце» (Шарль Де Костер). Когда у меня спрашивают, был ли я в Санкт-Петербурге, отвечаю: – «Никогда». Но ты же там жил восемь лет – «Да, жил, но в Ленинграде», – отвечаю я. Ленинград – это другая Вселенная. Замечательные музеи, архитектура, театры. А сколько зарубежных гастролеров!
Знаменитый французский мим Марсель Марсо, которого я снимал из темного зала своим «Зорким». Потрясающая кинодива мирового класса Марлен Дитрих. Она пела. В свои 70 лет она выглядела, как девушка. ( У нас в России была такая – Людмила Гурченко). Пела она на английском и немецком. Языки я не знал, но это было завораживающе. Это были актерские выразительные песни. Каждая песня прожита и все было понятно.
Театр Питера Брука, английского режиссера мирового класса, привез популярный спектакль «Король Лир». Это было современное, необычное зрелище по форме, по актерскому исполнению. Не только студенты, но и актеры ленинградских театров были в шоке. Пол Скофилд, играющий короля Лира был больше похож на современного интеллектуала 60-х годов. С короткой стрижкой, седой. Скорее напоминал физика-атомщика. Одет был в коричневый кожаный хитон, напоминающий современный плащ. Вроде бы и эпоха Шекспира сохранена и напоминал современника 60-х годов.
Оформление было аскетичное, без псевдопышности, как было принято в советских театрах. Советский театр тогда жил по канонам архаики. Другие персонажи одеты были так же в кожу других цветов. После этого кожа опять пошла в моду, в жизни. Но почему Запад всегда первый диктует моду? Единое решение оформления. Нет степи, нет дворцов, нет пышных комнат короля. Пустая сцена, грубые деревянные средневековые лавки и все. Сверху свисали жестяные пластины. Они, скорее всего, напоминали угрожающие атомные бомбы, а король Лир, повторюсь, напоминал современника – атомщика. И невольно возникала мысль: не только раздрай королевства Лира, предательство дочерей и приближенных, а раздрай планетарного масштаба. Пол Скофилд – Король Лир больше сидел на грубой табуретке и, как бы отсутствующий, следил за развитием событий. За коварством и предательством дочерей. Сцены без присутствия Короля, но актер присутствовал на сцене. Зоны молчания актера потрясли театральный мир Ленинграда. Все были в плену замысла режиссера и игры актера.
Мы студенты, не понимая многого, интуитивно чувствовали что-то великое. Профессионалы и критика высоко оценили поиски неутомимого режиссера Питера Брука. По прошествии многих лет, когда я ставил «Короля Лира» все время оглядывался на спектакль Питера Брука, но не мог найти точек соприкосновения.
Молодые театралы, читайте книгу Питера Брука «Пустое пространство». После «Короля Лира» был «Гамлет» Эти спектакли дали новый толчок в реализации классиков на сцене. Раньше в СССР, да и не только, обозначали каждое место действия по автору, костюмы шились точно по эпохе. Правда, делалось это не всеми, но в массе было нормой. В 21 веке могут стилизовать или силуэтно сохранить, или выделяют крупно какую-то деталь, например жабо или силуэт и воротник, и все. Классика одета в современные костюмы, и даже время и место действия переносится в наше время. Шокируют публику «новизной», а не глубиной. Товстоногов в Ленинграде поставил «Мещане» М. Горького. Традиционно, но какая была глубина, широта мысли. Спектакль заставлял думать, философствовать. Это был действительно современный творческий акт. Сейчас в начале 21 века, когда народ в массе находится в плачевном состоянии, тема мещанства, мне кажется, не сработает. В Москве и у нас я вижу людей, роющихся в мусорных баках. Не до мещанства.
Время было глубокого застоя. Времена Брежнева. Все врали. Генсеки, правительство, СМИ. Все преукрашивалось, нивелировалось. Жили за счет продажи природных ресурсов, как и сейчас. Поэтому была колбаса. И было безмятежное время. Знаменитому шекспироведу, преподавателю ГИТИСа А. Бартошевичу я рассказал свой замысел постановки. Все сводилось к одной фразе. Ложь общества на всех уровнях. Дочери лгут отцу. Друзья предают. Отсюда подонкизм и предательство. Мэтр одобрил.
В 1959-м впервые ленинградцы увидели и услышали бродвейский мюзикл «Майн фэр леди» («Моя прекрасная леди»). Это было музыкальное представление по пьесе Бернарда Шоу «Пигмалион». Музыка Фредерика Лоу. Этот мюзикл тоже произвел фурор в Москве, Ленинграде. Впервые в стране увидели живьем настоящий мюзикл. Жанр, родившийся в Америке, на Бродвее, еще в 20-30-е годы. Наши российские музыкальные спектакли не были похожи на бродвейский мюзикл. Вроде бы и там, и тут поют, и танцуют, но это не близнецы, а скорее музыкальные братья или сестры. Чуть позже студенты Народного артиста СССР Г. Товстоногова играли мюзикл «Вестсайдская история» (музыка Бернстайна), в институте, а потом перенесли в театр им. Ленинского Комсомола. Это было в Ленинграде. Говорят, в Прибалтике, ставили приближенные к мюзиклу, но все попытки других были стыковка песен, танцев к тексту. Они не рождались от действия или события происходящего. Скорее это было музыкальное представление. Я всегда мечтал поставить мюзикл, но сдерживало то обстоятельство, что нужна хорошая музыка к конкретному произведению, хороший тренированный, пластичный многочисленный контингент молодых актеров и балетмейстер, чувствующий этот жанр. Сейчас, спустя 50 лет после увиденного первого мюзикла, подмывает поставить что-нибудь на 30–40 молодых актеров, с хорошей музыкой.
Но вернусь к мюзиклу «Моя прекрасная леди». Потрясающая музыка Фредерика Лоу. Красивая, мелодичная. В зале подпевали зрители. Это были артисты Мариинского театра. Они смотрели его раньше в Америке, на Бродвее. Партии Элизы Дулитл и мистера Хиггинса и сейчас частенько звучат по радио, телевидению.
Шокирующая пластика была на балу у дам. В длинных платьях они стояли, отклонившись всем корпусом и одной ногой назад. Она и была опорной точкой. Выглядело это необычно и красиво. И все это на фоне викторианской мебели, привезенной из-за океана.
Великолепное произведение Бернарда Шоу, божественная музыка Фредерика Лоу, пластика, режиссура, актеры, сценография – все это способствовало созданию театрального шедевра того времени. Вот уже прошло более 50 лет после тех потрясающих мгновений, а в памяти свежо эмоциональное состояние, положительная энергетика того великолепного спектакля. Особенно на фоне сегодняшнего дня. Убийство на телеэкране, криминальные разборки, чернухи. Даже в столице ударились в шоу – развлекательный жанр в спектаклях. Психологизм уходит со сцены. Прекрасное в человеке, красота души испарились. Как будто боятся показать величие духа. На экране, на сцене какие-то упыри, вурдалаки. Но не всё и не везде так мрачно. Бывают и жемчужины среди потока второстепенных произведений.
Вернусь к Ленинграду 60-х годов. После театра гастроли «Американского сити балета». Это был не похожий на наш балет. Уже позже прорвался на сцены театров Москвы и Ленинграда балет модерн. Границы балетной выразительности раздвинулись. Ну, почему же наши так заморочены, кондовы и консервативны?! – возмущались мы, студенты на общей кухне в общежитии после просмотренных спектаклей. Время было такое. Чиновники от культуры не пущали, не разрешали лишнего. Охраняли советское искусство, лучшее в мире.
Гастроли французских театров «Комеди Франсез» и «Старая голубятня». Французы привезли однажды спектакль «Три мушкетера». Пародийный, шутливый, капустнический жанр. Все были удивлены. Оказывается, можно и так делать. А мы все серьезно, взаправду. Драка так драка, бои на шпагах всерьез. А тут на планшете сцены Париж, маленькие макеты знаменитых зданий, реки, мосты и т.д. мушкетеры скачут верхом на палочках с картонными головами лошадей. Бои на шпагах поставлены в шутливом ключе и т.д. Это было неожиданно, любопытно и интересно.
Итальянский театр «Пиколло-театр» тоже расширил горизонт жанрового решения.
Театры соцстран. Болгарский, чешский, польский, венгерский того времени не очень отличались от совтеатров.
Режиссура и актерское исполнение западных театров дала мощный толчок в раскрепощении творческих исканий. Инкубационный период совкультуры закончился. Это был период оттепели, конец разрядки, холодной войны. Занавес открылся.
В это время в СССР появился театр «Современник», который создал О. Ефремов и поставил нашумевшие спектакли «Вечно живые», «Голый король». Появилась «Таганка» во главе с Ю. Любимовым с ошеломляющим, шокирующим спектаклем «Добрый человек из Сычуани (Сезуана)». Существование актеров на сцене было не похоже на другие театры. После нашумевших дней москвичи приезжали в Ленинград проверить успех у ленинградских зрителей. Попасть туда студентам было архисложно. Умудрялись проходить со служебного хода, через чердачные ходы, с актерами или 3-4 студента сразу. Билетерши не могли справиться с группой студентов.
В те 60-е годы я впервые познакомился с творчеством О. Ефремова, Ю. Любимова. На спектакле Таганки «10 дней, которые потрясли мир» вместо билетеров стояли актеры, одетые в морскую форму с винтовкой. Билеты зрителей натыкали на штыки. А в фойе В. Высоцкий, В. Золотухин, Б. Хмельницкий с гитарами и гармошкой распевали революционный частушки. Пройти на спектакль нет шансов. Тогда я написал на листе как билет по форме: «Я студент театрального института. Слезно прошу – пропустите!». Моряк-актер прочел, засмеялся. Пропустил. Потом много лет спустя, в доме отдыха «Актер» в Мисхоре я встретился с тем актером с Таганки, который пропустил меня на спектакль. Это был актер Колокольников, парторг театра. Мы жили в одной комнате. Купались, играли в шахматы. Чаще с ним играл наш актер, Юрий Ильянов.
Вернемся в 60-е. Это было ново, свежо и в духе времени. В общежитии студенты обсуждали увиденное, охали, завидовали, загорались и заражались новой формой молодежного театра Таганки. Тогда это был прорыв после советской эстетики. Зашоренность дала брешь. В Архангельске в 1979-м, в молодежном театре, видел подобное. Сцена без занавеса, плакаты в фойе, зале, на сцене. Песни, выкрики лозунговых текстов в фойе, зале, на сцене. Но это был чистый плагиат. Для Архангельска это было ново.
«Современник» проповедовал мхатовскую школу, но была новизна. Актерское проживание на сцене без аффектации, без нажима. Звук не форсировали, не актерничали, не акцентировали на ударные моменты. Это тоже было ново для того времени. Некоторые критики обвиняли театр в шептальном реализме. «Современник» выделялся среди других театров, которые равнялись на поздний МХАТ 50-х годов. И «Таганка», и «Современник» были высоко гражданственными. Это были разные театры и в этом были интересны, как и сейчас после 40 лет, но градус понизился.
ЛГИТМиК, институт расположен в центре Ленинграда, на Моховой, недалеко от Невского, главной магистрали города. Это район где жили и живут актеры, художники, композиторы. Идя по Моховой и перейдя Фонтанку можно увидеть, что на правой стороне стоит цирк. Здесь я впервые, еще в 1958 году, увидел великого иллюзиониста КИО – отца, потом и сыновей. Есть легенда, как произошла фамилия КИО. Однажды КИО – отец увидел на неоновой вывеске «КИНО», где буква «Н» не горела. И он решил взять сценическую фамилию КИО.
В цирке выступали клоуны Ю. Никулин, М. Шуйдин, О. Попов, знаменитая династия итальянских циркачей Фрателлини. Рядом с цирком зимний Дворец спорта, где выступал американский оркестр Бенни Гудмана. Это было столпотворение для джазменов, меломанов, стиляг. Пробиться было сложно. Но только не для нас. Я все таки пробился! Впервые увидел вблизи элегантных музыкальных негров.
Джаз я услышал в Сибири. Однажды в сельском радиоузле радист Сашок Иволин стал искать по волнам. Пели на другом языке, музыка не была похожа на то, что передавали по нашему радио. Я был ошеломлен. Джаз ревел и стонал. Оказывается, есть и другая музыка. Я был обезоружен и пленен. С тех пор я люблю джаз и не только, но не эту попсу, и тук-тук, действующие на мозги. Музыка должна действовать на сердце, на чувства. В Ленинграде я узнал и услышал в записи американский симфонический джаз-оркестр Рэя Кониффа. Его аранжировки. В записи у ленинградского звукооператора с телевидения услышал Гилепси, Кросби, Поля Мариа, Нино Рота, Паппети, Гойя, Гершвина. Это было в 70-х годах.
Но вот пойду дальше. Пройдя площадь, натыкаешься на Ленинградский Дом Радио. И еще дальше, через маленькую улицу, выходишь на Невский. Слева, на углу, театр Комедии. Пройдя через Невский заходишь в садик, где стоит памятник Екатерине II. За памятником Александринка, театр имени Пушкина, бывший императорский театр, где главным режиссером был мой учитель Народный артист СССР Леонид Сергеевич Вивьен, потомок французских эмигрантов. В театре имени Пушкина служили Народные артисты СССР Н.К.Черкасов, Ю.М.Толубеев, Б.Фрейндлих (отец Алисы Фрейндлих), А.Борисов, В.Меркурьев, И. Горбачев, М. Екатерининский, О.Лебзяк, К.Адашевский и другие.
Идя дальше по праздному Невскому встречаешь всякий люд. Сплошной поток по обе его стороны. Невский – это дорога тщеславия. Каких только типов не увидишь на этом проспекте. Трудовой народ, пижоны, стиляги, экстравагантные девушки, выхоленные иностранцы, авантажные парни, бородатые старики – ученые и прыщавые юнцы продают себя и высматривают куртуазных типов. Особенно ярмарка тщеславия гудит летом, под вечер.
Я жил в двух местах в Ленинграде. В Гавани, Опочинена, 24, на Васильевском острове, рядом с Финским заливом и в центре города на Декабристов, 5. Эта улица начинается от мэрии города и тянется несколько километров. Недалеко от места моего проживания находился «Солдатский садик», где я гулял с дочкой Региной. При входе в садик стояло полукруглое, петровских времен одноэтажное здание с колоннами.
Там, в 1960 году, была мастерская М.А. Аникушина, народного художника СССР, лауреата Ленинской премии, Героя социалистического труда, автора памятника А.С. Пушкину на площади искусств. Через год я имел честь познакомиться с живым классиком. Познакомил меня с Аникушиным народный художник РСФСР Леонид Кривицкий, которому я тоже позировал. Картина Л. Кривицкого «Энтузиасты» находится и сейчас в Русском музее, перед которым стоит памятник Пушкину Аникушина М.А.
В Академии художеств, на набережной Невы, я позировал Михаилу Александровичу в учебной мастерской студентов. Мой портрет работы М.А. Аникушина висит у меня дома. Это была черновая работа. Как мэтр говорил: руку надо набить, не разучиться рисунку. За позирование я получал рубль в час. От меня мэтр узнал, что калмыки были выселены в 1943 году. М.А. Аникушин, после сказанного мной, долго смотрел на меня и потом спросил: «Вы тоже пострадали?». Старый коммунист не знал об этом. Странно.
Однажды в перерыве он заметил: «Меня путают с автором памятника Пушкина в Москве. В Москве – автор Опекушин, а я Аникушин и мой памятник Пушкину в Ленинграде». Видимо, мэтр частенько говорил об этом и поэтому, засмеявшись, добавил: «Опекушин жил в 19 веке, а я в 20-м». «Видимо меня плохо знают», – поскромничал мэтр. Сожалею, что по глупости и молодости не смог побольше пообщаться с Мэтром и не сфотографировался. Даже автографа нет. Лень и глупость родились раньше меня.
Академию художеств я посещал года три. Был натурщиком у Л. Кривицкого, у китайца – дипломника. Фотографию картины китайца не сделал. Где-то в запасниках Академии художеств валяется или в Китае. В месяц я зарабатывал натурщиком рублей 20. Стипендия была 24 рубля. Чувствуете, как подсобила мне эта прибавка. Когда я заходил в Академию художеств, специфический запах краски вдохновлял. И сейчас, в мастерских художников, эти запахи вызывают воспоминания о днях проведенных в знаменитой Академии.
Я частенько, перед окончанием ВУЗа, ходил с киноактером И. Классом на Ленинградское телевидение в художественно-драматическую редакцию «Горизонт». Там работали выпускники режиссерского факультета института. Общение с ними дали кое-какие навыки и опыт. Телевидение меня всегда привлекало, но наша встреча так и не произошла, даже в Элисте.
Когда мне говорят про Ленинград, такое же эмоциональное состояние, как про Элисту говорят где-нибудь в Москве, Ростове, в Польше, в Болгарии, где я был. Там, в Ленинграде, я вдохновился, заразился, приобрел творческий багаж, какое-то мировоззрение, вкус. Ленинград был фундаментом для дальнейшей работы. Благодарю Всевышнего, что я там был!
Вивьен – мой учитель по режиссуре.
Высокий, крупный, в пальто с шалевым воротником, с толстой тростью входил в вестибюль театрального института народный артист СССР, главный режиссер Пушкинского театра (императорского), профессор Леонид Сергеевич Вивьен. Студенты знавшие, не знавшие, раскланивались и здоровались. Сам вид его вызывал уважение и почтительность. Вивьен так же уважительно и чуть наклонив голову, здоровался со всеми.
Крупные благородные черты лица и весь его вид говорил о его породе. Шел он медленно и достойно. Чувствовалась личность. Таким я увидел его впервые в институте и не полагал, что буду учиться у этого МЭТРА целых пять лет.
На афишах я видел его фамилию и поэтому теоретически знал и был много наслышан о нем. У Вивьена была кафедра, где были студенты актерского и режиссерского факультетов. На его кафедре преподавали народная артистка СССР Тиме Е.Н. (говорили, что она была любовницей императора). Для нас, студентов, она была уже древней историей. Заслуженный артист России И.О. Горбачев, Н.И. Ян преподавали.
В театре Вивьена, в театре им. Пушкина служили Народный артист СССР Н.К. Черкасов (ученик Вивьена, сейчас институт назван именем Н.К. Черкасова), народный артист А.Борисов, Ю.Толубеев, И.Горбачев, Н.Адашевский, Л.Штыкан, М.Екатерининский, Б. Фрейндлих, В. Меркурьев, Н.Симонов.
Леонид Сергеевич Вивьен для своих современников был живым воплощением связи театральных времен.
Масштаб его деятельности был очевиден и внушителен: 55 лет работы на сцене Александринского – Академического театра им. Пушкина. Из 40 лет его режиссерской работы тридцать – руководство старейшим академическим театром. 50 лет педагогической деятельности, давшей советскому театру многих и многих актеров и режиссеров.
Это огромное историческое время вместило в себя разные театральные эпохи и поколения. Вивьен умел вживаться в них.
Вивьен начинал актером еще до революции. Работал с Варламовым и Давыдовым, для нас, студентов, они были реликты еще той эпохи. Приглашал и работал с Мейрхольдом В.Э. – рассказывал о легендарных В.Комиссаржевской, Ю.М. Юрьеве.
И когда Вивьен в учебных паузах, рассказывал про дореволюционных китов, нам казалось это невероятным. В 60-64-х годах того века, его рассказы были древней историей, а Вивьен рассказывал нам будто это было вчера. Память у него была феноменальной.
Вивьен входил в аудиторию, все вставали, и даже вторые преподаватели. Двое студентов подскакивали, брали трость и снимали пальто. Вивьен говорил: «Благодарю, господа студенты». Садился. Пауза. Ну-с, будем ваять искусство – на улыбке произносил МЭТР.
Вивьена не боялись, его уважали. Он учил не поучая. Редкое качество педагогики. Склонность к иронии, к юмористическому освещению самых трудных моментов жизни. Рассказчик он был изумительный. Полный юмора и самокритики. Он неуклонно избегал сюжетов, могущих его возвысить или вознести в ранг драматического героя. Даже в случае, когда ему приходилось рассказывать историю своего ареста в 1919 году по ложному доносу и освобождение по известной телеграмме В.И. Ленина. Когда у Вивьена спросили за что его арестовали, он ответил: «За то, что плохо сыграл Арбенина в «Маскараде». А в действительности было совсем не так. В 1919 году восстановили «Маскарад», потому что Вивьен был членом Временного театрального комитета. И его арестовали, и потом отпустили. Уже на следующий день пошла легенда. Якобы вели Вивьена по Невскому четверо конвойных в кандалах. У театра он остановился, встал на колени, поцеловал землю, заплакал и сказал: «Прощай, альма-матер!»
Вивьен при рассказе улыбался.
Его дед, Жан Вивьен, рисовал при жизни Пушкина А.С. Отец был потомственный дворянин, надворный советник. Потомственный – значит, имеющий заслуги перед Россией.
Своеобразие личности Вивьена отмечалось всеми, кто писал о нем. Психологическое своеобразие, внутренняя многогранность, широта и человеческое обаяние – вот главные черты Вивьена.
Он преклонялся перед личностью В. Комиссаржевской, актерским искусством Давыдова и режиссурой Мейрхольда.
С Мейрхольдом Вивьен познакомился еще до 1918 года и с ним работал в спектакле «Маскарад». В 1938 году, когда Мейрхольда гнобили в Москве, Вивьен прилагает усилия к переезду Мейрхольда в Ленинград. Для того времени это был смелый поступок. Театр Мейрхольда «имени Мейрхольда» уже закрыли. Критики изощрялись, обвиняя в формализме на сцене. Конечно, была дана команда «фас» сверху.
Мейрхольда застрелили не за формализм в театре. Он был новатор. Причина была в другом. О настоящей причине уничтожения Мейрхольда замалчивается более 60 лет. О настоящей причине знал Сталин, А. Толстой и очень узкий круг людей. Вивьену сказал по секрету очень важный в театральных кругах человек.
В 1937 году Всеволод Мейрхольд в Париже встретился с племянником Троцкого. Тот многое рассказал о негативных сторонах Сталина. А знавший о встрече Мейрхольда с племянником Троцкого, крупнейший писатель, который был в эмиграции, настучал куда надо. Потом этот писатель вернулся в Россию. За стукачество получил всепрощение и печатался вовсю. Это был граф А. Толстой. После такой информации судьба Мейрхольда была предрешена. А вакханалия про формализм Мейрхольда – это прикрытие. Похожее произошло и с С.Михоэлсом в Минске.
А что разве у нас, сейчас в 21 веке не так? Все повторяется. Человек не меняется. Подлость, подонкизм, стукачество, зависть, лесть цветет махровым цветом. Особенно в наше рыночное время. Продаются и покупаются лучшие человеческие качества.
Вивьен был мудр. Он дружил со всеми главными режиссерами театров Ленинграда. Н.П.Акимов много раз рисовал Вивьена. Главный режиссер театра Комедии (теперь театр Комедии его имени), дружил и советовался с Вивьеном. Он просил Акимова поставить в его театре (Пушкинском) спектакль.
Вивьен пригласил главного режиссера БДТ (Большой драматический театр) Товстоногова Г.А. Товстоногов поставил «Оптимистическую трагедию» Вс.Вишневского, получил Ленинскую премию. А у нас, в Калмыкии, такое может произойти? Не верю! А с трибуны говорили: «Давайте дружить!» У того поколения не зависть преобладала, а цеховое взаимопомощество. Они были умнее. Они выручали друг друга. Защищали репертуарную политику другого театра в пику партийно-чиновничьей политики. Поэтому Товстоногов, Акимов, Райкин, Мравинский, Аникушин заступились в печати за актера Н.К. Черкасова, когда его отправил на пенсию директор театра Колобашкин. Чиновники не вняли просьбе таких корифеев театра. Если бы тогда был жив Вивьен, этого бы не произошло.
Н.К. Черкасов, выдающийся актер современности остался одинок. Одиночество при всех. Черкасов, который сыграл у Эйзенштейна «Ивана Грозного», «Александра Невского», у других режиссеров «Профессора Полежаева», «Все остается людям», «Весна», «Мичурин», «Мусоргского», «Ленин в Октябре», М. Горького в театре. Создал образы Хлудова в «Беге» Булгакова, Дронова в фильме и в театре «Все остается людям», «Скупого» и т.д.
А когда Черкасов был не у дел королева Англии пригласила его в Англию, как выдающегося актера современности. Вот такие парадоксы у нас. А разве не похожие истории происходят в калмыцком театральном деле? Примеры приводить не буду.
В 1957 году Вивьен первый в СССР поставил «Бег» М. Булгакова. Москва разрешила. Хлудова играл Черкасов. Прошло уже полста лет, а я помню Черкасова в роли генерала Хлудова. Дворжецкий в фильме тоже был по-своему интересен в роли Хлудова. Но Черкасов создал мощный трагедийный образ. В финале у Вивьена Хлудов возвращается в Россию. Как сейчас помню, выходил Черкасов на помост-пандус в луче прожектора и медленно шел к авансцене, вставал на колени и плакал. Тут было все.
Когда я пишу эти строки, мне как-то не по себе. Энергетика пятидесятилетней давности при мне. В зале была пауза, а потом гром аплодисментов, зритель вставал, а Черкасов – Хлудов все стоял на коленях. Он просил прощения у всех и за всех. И у сегодняшнего зрителя. Это было покаяние. У зрителя был катарсис. В зале плакали, не скрывая слез.
Мы, люди, иногда бываем неблагодарны. Забываем сделанное добро и дела прошлого. У некоторых преобладает сиюминутный расчет.
И Черкасов Николай Константинович, лауреат Ленинской и Государственной премий, депутат Верховного Совета СССР, председатель Всероссийского театрального общества умер после приказа директора театра Колобашкина через несколько месяцев. Вот она людская неблагодарность! Из-за каких-то нескольких государственных рубликов чиновник убил личность. Человека! А мы говорим «Человек это звучит гордо!» Ни хрена! Черкасов лежал дома на диване, отвернувшись к стене, и не хотел ни с кем разговаривать. Это рассказывал его сын. Дело не в деньгах, Черкасов не такого масштаба был человек. Его убила людская черствость, неблагодарность. Чиновники плюнули даже на людей, которые стояли с плакатами в защиту личности возле театра.
Пацаненком я впервые увидел Черкасова в кино в фильме «Александр Невский» С.Эйзенштейна, а потом в «15-летнем капитане». Черкасов играл Жака Паганеля. Мы, пацаны, сидели в клубе на полу, в метре от экрана. Все, что видели на экране, было потрясающе. Это был другой мир, другие люди, а я выселенный, мальчишка «враг народа». И никогда не думал, что увижу вживую Черкасова. Я стоял в метре от него. В 1959 году, Пушкинский театр, который возглавлял мой учитель Вивьен, поехал на гастроли в Париж. Об этом нам сказал наш педагог по актерскому мастерству М.К. Екатерининский, который уезжал с ними. Проводы на гастроли были на Московском вокзале Ленинграда. На перроне актеров провожали все актеры-пушкинцы, которые не были заняты в спектакле. А в Париж везли «Оптимистическую трагедию» Вс.Вишневского. На перроне стояли все звезды театра, все народные. И мы, студенты, путались у них под ногами. Черкасов высокий, в белом, коротком плаще, выделялся среди всей толпы. Однажды он бросил взгляд на нас. Откуда взялись эти азиаты? – подумал, наверное, Черкасов. Все актеры были радостные, веселые, подшофе. Проводы все-таки. А мы, студенты, трезвые, но по-своему тоже были опьянены и глазели на живых классиков сцены. Даже через 50 лет, у меня в памяти осталась эта картина проводов.
У Черкасова-Хлудова было на сцене покаяние. Он, Хлудов, как бы просил прощения у нынешних россиян – прощения за все. А кто просил прощения у нас, у калмыков? Кто покаялся за нас, калмыков? Пепел Клааса стучит в моё сердце. Кстати, многие педагоги, когда шел разговор о выселении калмыков, возмущались и проклинали Сталина. Для ленинградцев-блокадников все это было знакомо и узнаваемо. Ленинградцы тоже многие пострадали. Ленинград – это гордость моя, Ленинград – это «дети мои» (Джамбул Джабаев, казахский акын).
Другой народный артист СССР Николай Симонов (фильм «Петр I» роль Петра I) тоже, как и Черкасов, огромный, с крупными чертами лица, потряс меня в спектакле «На дне» М. Горького. Он играл Сатина. Симонов – актер школы переживания, но у него были отголоски романтического театра. Когда он произносил монолог Сатина: «Человек это звучит гордо!», – он делал это возвышенно, романтично. Он возвышал человека.
«Человек – это венец всего живого» – слышался подтекст в монологе. Для того времени (60-е годы) это звучало актуально и современно. И через много лет я смотрел спектакль «На дне» в Москве, в театре «Современник», где в роли Сатина был Е. Евстигнеев. Трактовка роли была другая. Когда Евстигнеев произносил монолог «Человек – это звучит гордо» – у зрителя стоял комок в горле. «Человек» – произносил актер тихо, слегка наклонив голову на нары, а потом, через паузу говорил совсем тихо – это звучит гордо. Актер весь трясся. Актер плакал. Подтекст был другой, чем у Симонова в 60-х годах. Человек, мол, ничто, букашка и когда говорят – это звучит гордо – это насмешка, мол. Человек раздавлен, и он ничего не значит. Ценность человека – ноль. Это было новое прочтение, созвучное времени. Да и сейчас этот монолог в исполнении Евстигнеева прозвучал бы современно. В Москве, Ленинграде и в других крупных городах, сколько нищих, сколько роющихся в мусорных баках. Сколько людей, выбитых из орбиты жизни. И их цена жизни – никакая. Человек это звучит гордо – только на бумаге. В жизни же все виртуально. И Н.Симонов и Е.Евстигнеев в роли Сатина обнажили нерв своего времени. Каждый по-своему и убедительно.
На кафедре Вивьена учились еще до войны кинорежиссер С.Герасимов, киноактеры Петр Алейников, Тамара Макарова, Олег Жаков и т.д.
В театре Пушкина (Александринский, бывший императорский) служили актеры – личности. Это была особая каста. Если они шли по Невскому, все смотрели на них, оглядывались. Шла порода.
В 50–60 годы режиссеры Вивьен, Товстоногов, Акимов были властителями дум.
Словесные формулы мэтра:
1. Режиссеру не прощаются отступления от художественной принципиальности ради сохранения душевного покоя и достижения материальных благ, нарушения элементарных этических норм во взаимоотношениях с людьми. Нельзя завоевывать так называемое «положение», самоутверждаться, выпячивать свое «Я», приобретая власть над людьми.
2. Режиссера могут походя обругать в газете неизвестно за что, лишить постановки, снять с работы только потому, что в его спектакле кого-то (ох уж этот таинственный «некто в сером!») что-то не устроило. Режиссер никогда почему-то правым быть не может. Все вокруг знают «как надо», он один почему-то всегда ошибается и заблуждается.
3. Отрицательный опыт – тоже опыт. И им не нужно пренебрегать.
Советский писатель Лев Никулин написал книгу «Люди и странствования». В ней глава о Шаляпине. Юмор высоко ценится в театральной среде. Даже не очень добрый. Настоящий юмор иногда может быть и злым. Актер, изображающий Шаляпина вышел на сцену. Объявили: сейчас выступит Шаляпин и расскажет о Льве Никулине. Вышел и сказал – Лев Никулин… Не знаю… Не помню… И ушел.
Если Вивьену нравился отрывок, какая-то работа студента, он говорил всегда: «Прелестно! Вперед и выше!». Или вначале показа отрывка говорил студенту:
– Ну-с, батенька, покажите, что вы сотворили?
А если не нравилась работа студента говорил: «Гарнира много! Так много, что иногда зайца не видать». Все было ясно. Он не унижал, не костерил, а заставлял студента думать и работать. «Это все внешнее, а вы глубину ищите, господа».
С едким юмором отвергал Вивьен модные в то время «новации». Зритель теперь ко всему привык… Если актеры начнут вылезать из-под стульев или сигать с люстры никто не удивится. Думаю, что скоро новатором в режиссуре будет считаться тот, кто просто начнет спектакль со звонка в фойе и поднимет занавес.
По поводу условности в спектакле: «Поднявшаяся «внебытовая условность», которой увлекаются в последнее время режиссеры, пугает». Это было в 60-х годах. А что творится сейчас на сцене в 21 веке? Условная композиция, инсценировка, условная режиссура с многочисленными якобы символами, условная актерская игра. И зритель думает, чем отличается жанр театра от эстрады, где в основном условны (но бывают и характерны) игра, оформление (а может и вообще не быть) и т.д. И отсюда появляется «бесполая» драматургия.
МЭТР внушал нам, студентам, профессиональные азы.
Первый год я был только вольнослушателем по режиссуре. До этого я учился актерскому мастерству в Калмыцкой студии у преподавателя Альшиц Оды Израилевны. Великолепный человек, тонкий психолог. Мы, полуграмотные студийцы, были как пластилин. Не испорченные жизнью, верили ее каждому слову. Она приобщала нас к театру и вообще к культуре. Она расковала нас. Терпеливо, ненавязчиво шлифовала нас. Делала огранку по-матерински. Нам повезло, что мы попали к ней. Она водила нас всех домой, знакомила со знаменитыми людьми театра. Постепенно в нас исчезала провинциальность, зашоренность, закомплексованность. Светлая память о ПЕРВОМ ПЕДАГОГЕ останется навсегда.
Когда я понял, что к чему, с чего начинается Родина, куда грести и зачем, я тут же заразился режиссурой. Никому о своей тяге не говорил. Стал читать в Салтыковской библиотеке все подряд о режиссуре. Поговорил со вторым педагогом по режиссуре Микеладзе Н.М. на Вивьеновской кафедре об учебе по режиссуре. Посоветовали поговорить с профессором Вивьеном Л.С. Дали домашний адрес. Приехал к нему домой. Позвонил. Вышла домработница и сказала, что МЭТР отдыхает. Итак, раза три я прорывался к народному артисту СССР, профессору – все время открывала домработница. В очередной раз «Леонид Сергеевич занят», – выпалила она. Из комнаты раздался голос Вивьена: «Пусть войдет». Зашел. Стою в прихожей. МЭТРа нет. Вышел. При нем я оказался еще меньше. Так как вблизи Вивьен оказался крупнее. Язык отнялся. Выручил Вивьен: «Ну что, молодой человек, в режиссуру потянуло?». «Здрасте», – промямлил я. Язык-то отнялся, а мозг еще работал. Все про меня знает, мелькнуло в голове.
– Ну что ж, похвально. Походите ко мне для начала вольнослушателем, а там, молодой человек, посмотрим. Согласны?
– Большое спасибо, большое спасибо! – пробормотал с радостью и добавил «до свидания». МЭТР сказал четыре слова и все решилось. Вышел на улицу и закурил. В подъезд заходил какой-то солидный человек и я, на всякий случай, поздоровался. Радость иногда приводит к нелепостям.
На следующий день я подал заявление проректору по учебной части С.С. Клитину. В заявлении было написано мной: «Прошу отчислить меня в связи с депрессией». Клитин С.С. прочел и с гневом бросился на меня:
– Какая депрессия? Ты знаешь, что это такое? Еще ничего не нюхал, а туда же! Вон из кабинета!
Я вышел. Хороший человек оказался. За меня беспокоился. Потом второй режиссер Микеладзе видимо объяснил ситуацию.
– Ну зачем было уходить из института? – недоумевал проректор. Позже, лет через 10, мы встретились на какой-то конференции в Орджоникидзе (сейчас Владикавказ). Встретились как старые друзья, выпили. Вспомнили тот случай, посмеялись.
Год я ходил вольнослушателем на режиссуру и работал на «Севкабеле», сторожем в охране. На следующий год я подготовил этюды, отрывок и все показал Л.С.Вивьену. А когда все студенты ушли, Вивьен, два педагога по режиссуре и я остались. Только тогда я понял, что сделал большую ошибку. Зря рано ушел из института и на режиссуру не возьмут. Пока я сидел в углу, Вивьен пошептался с педагогами и спросил меня:
– Сколько вам лет, молодой человек?
Я ответил.
– Созрел для режиссуры, – сказал Вивьен. Пауза.
– Ну-с, надо на довольствие его поставить, – сказал Вивьен педагогам, режиссерам. Те кивнули. На довольствие – это значит оформить на стипендию. Я был на седьмом небе. Позже издали приказ о зачислении. Второй педагог Н.М. Микеладзе, лауреат Сталинской премии за спектакль «Повесть о Зое Космодемьянской» и парторг института согласились. А до этого я сидел в прострации в подвешенном состоянии пока не услышал слова «на довольствие». Сразу ожил, почва под ногами, и опять стал полноценным человеком. Решалась моя судьба.
Вивьен встал и сказал:
– Ну-с, с богом, батенька, – и ушел. Я вскочил и на ходу бросил:
– Большое спасибо! Большое спасибо.
Я так долго и подробно пишу об этом, чтобы молодые не терялись и задуманную цель пробивали до конца, взвешенно и по уму. Всякое могло случиться в моей ситуации. Вивьен был мудрый, и это он спас меня от глупой выходки.
Режиссура – это другая стихия. Надо знать все. Кроме профессии я стал изучать литературу, драматургию, кино, раскадровку в кино, живопись, музыку и т.д. Когда я закончил институт и приехал домой, Леонид Сергеевич Вивьен умер. Память о нем у меня, как память о матери. Благодарен Вивьену за все. Если бы не он, судьба сложилась бы по-другому. Два человека, которые решили мою судьбу: Мама и Вивьен.
Театр Комедии. Ленинград. Режиссёр Н.П. Акимов.
В центре Невского проспекта в Ленинграде стоит театр Комедии им. Н.П. Акимова. Внизу знаменитый Елисеевский гастроном, выше театр Комедии. Театр Комедии после смерти главного режиссера, главного художника Акимова Н.П. назван его именем. Как и БДТ (Большой Драматический Театр) после смерти главного режиссера Товстоногова Г.А. стал его имени. Главные режиссеры театров Вивьен Л.С., Товстоногов Г.А., Акимов Н.П. дружили. У них была цеховая и личная дружба. Не подсиживали, не капали друг на друга, а защищали в Ленинградском обкоме партии. А что сейчас у нас? Махровым цветом процветает провинциальная зависть. Увлекаются подметными письмами в различные инстанции. Создают кланы, якобы единомышленников. А в Министерстве культуры не знают куда грести, не разбираются, не хотят и главное не могут. Ума не хватает. Поэтому идут на поводу крикливых, воинствующих дилетантов. Все это я прошел и знаю, как свою автобиографию. Речь не о них.
В Театре Комедии, у Акимова, еще студентом, я проходил практику по режиссуре в течение 3 лет, по два часа в неделю. Вначале изучали технические цеха у завпоста Бураковского, а потом у самого Акимова на репетициях. У меня сохранился пропуск в театр и программки тех лет. На практике я был на спектаклях «Гусиное перо» Лунгина и Нусинова и на «Двенадцатой ночи» Шекспира. Я упоминал, что, к сожалению, все блокноты с записями, книги, я оставил в камере хранения общежития и никак не смог забрать.
Акимов говорил на репетиции: «Только одному Рафаэлю можно менять мир. Впрочем, не буду перечислять великие имена и сохраню тайну своей ограниченности в восприятии искусства». Это Акимов так говорил о себе. Он был ироничный, самокритичный. Для него не существовали авторитеты его времени. Но уважал Вивьена, Товстоногова, Райкина, Мравинского, Рихтера, Гилельса, Аникушина и Ростроповича. В редких беседах он упоминал о них. На репетициях Акимов мало говорил, почти что не поднимался на сцену, чтобы показать актеру чего он хочет. В основном сидел с сигаретой с утра до вечера. Без сигареты я его видел, когда он шел по коридору. Меньше меня ростом, с залысиной, с большим носом и ироничными губами и с глазами, говорящими о готовности кого-нибудь «укусить». Про «местком» в космосе я уже писал. Его насмешливый взгляд и сейчас у меня в памяти. Но иногда был грустный, отвлеченный на репетиции.
Еще молодым он поставил в Москве в театре Вахтангова спектакль «Гамлет». «Мой «Гамлет» произвел большой шум и меня объявили злейшим формалистом. Как художник я им полезен, а как режиссер – недопустим», – как-то сказал на репетиции Акимов. Из-за «Гамлета» тогда критики напали на него. Красный шлейф Гамлета шокировал и зрителей, и критиков.
В 1935 году начальник Управления культуры г. Ленинграда сказал Акимову: «У нас есть плохой театр Комедии, если вы за год сделаете этот театр, то беритесь». Акимов победил.
Еще до войны Акимов познакомился с молодым Евгением Шварцем, впоследствии ставшим драматургом. И сподвигнул Шварца на написание пьес. И всю жизнь Акимов ставил пьесы Шварца: «Тень», «Дракон», «Обыкновенное чудо», «Голый король», «Повесть о молодых супругах».
«Тень» Шварца в театре Комедии стала как «Чайка» для МХАТА, «Принцесса Турандот» для театра Вахтангова.
У Акимова работали такие актеры как народные артисты РСФСР Б.Тенин, Л. Сухаревская, И. Зарубина, А.Панков, А.Бениаминов, Н.Трофимов.
Заслуженный артист А.Бениаминов был парторгом театра. Когда я пришел в первый день на практику в театр, он подошел ко мне, не погнушавшись студента, сказал: «Я, Бениаминов, артист, парторг театра. Обращайтесь за помощью. Есть жалобы – обращайтесь. Не стесняйтесь».
А позже, уже через много лет, когда спросил про Бениаминова, мне ответили:
– Парторг твой первый уехал в Израиль. Вот такой твой парторг.
Показалось я виноват в случившемся.
У Сережи Дрейдена (фильм «Окно в Париж», «Царь») отец Симеон Дрейден написал книгу о посещении Ленина одного спектакля. Книга в триста страниц. И так можно. Дрейден учился параллельно на актерском факультете вместе с И.Резником, А. Шурановой (фильм «Война и мир»). В перерывах репетиций «Гусиного пера» Сережа Дрейден играл главную роль, мы беседовали о чем-то, не относящимся к театру. Запомнились замечательные актеры и как люди: Лева Лемке, П.Суханов, И. Зарубина, Г.Воропаев. Мы с Эльзой Коковой, режиссером-практикантом приходили раньше на репетицию и сидели в курилке. Делали вид, что ничего не подслушивали, а у самих уши были направлены на актерский объект. Я садился сбоку – припеку и ловил сказанное.
Однажды объявили после репетиции худсовет. Я попросил разрешения у Акимова поприсутствовать на худсовете. Акимов резко спросил: «А вы член худсовета?». «Нет», – отвечаю я. И Акимов удалился в комнату. Я понял, что на худсоветы двери для посторонних закрыты.
Атмосфера театра того времени была здоровой. Это был пик расцвета театра Комедии, театр ставил Шекспира «12 ночь», Чехова «Пестрые рассказы», Агаты Кристи, Пристли, Сухово-Кобылина «Дело», «Свадьба Кречинского», современных авторов.
Принесли пьесу «Свадьба на всю Европу» молодые авторы Штейнбок, Штейнрайх. «Что это за фамилии? Придумайте псевдонимы», – сказал Акимов. Так родились авторы Аркадий Арканов и Григорий Горин.
Акимов был достаточно грустный, молчаливый. Подперев рукой голову, сидел как истукан. Я бы не выдержал сидеть в одной позе часами. Может это я попадал на репетиции, когда он был в меланхолии. Замечания актерам делал мало. Почти ничего не говорил. В спектакле «Гусиное перо» были заняты народная артистка РСФСР Ирина Зарубина, которая снималась у Эйзенштейна в «Иване Грозном», в «Петре I», знаковая фигура того времени. Зарубина репетировала одну сцену с молодым актером Дрейденом всегда одинаково, непоколебимо. Даже интонационно каждый день одинаково. Сергей же Дрейден на каждую репетицию вносил что-то новое. Его герой-школьник заходил в кабинет с собачкой на веревочке. Но собачки-то не было. Воображаемую собачку приводил. Она то рвалась вперед, то назад и Дрейден пластичный вытворял такое с этой воображаемой собачкой, что Зарубина смотрела на Акимова с возмущением. Текста возмущения у автора не было, и она не знала как реагировать на все это. Когда Зарубина смотрела вызывающе на Акимова лицо ее выражало возмущение по поводу своевольничания Дрейдена. «Что за безобразие?! Что это отсебятину вытворяет молодой актер?» – было на лице у знаменитый актрисы Зарубиной. Акимов ничего не говорил Дрейдену. Акимову нравился не зашоренный, не закомплексованный молодой актер. Зарубина терялась. Но спектакль был хороший, хотя и рядовой для Акимова. На репетициях он был какой-то даже отвлеченный. Как будто он человек со стороны, просто смотрит. На студентов-практикантов ноль внимания. Просто со всеми «здравствуйте» и точка. Садился в кресло и до конца репетиции не вставал. У него было много всяких студентов-практикантов, и поэтому он был даже равнодушен к нам. У нас была созерцательная практика. Вопросы могли быть, но только после репетиции. Но я боялся что-нибудь спросить. Это с годами приходит нахальство, робость уходит, и городишь всякую чушь.
Акимов что-то получал от института и поэтому он нас, студентов, терпел. Он не любил посторонних на репетициях. Это у Любимова на Таганке сидят студенты, журналисты, телевизионщики, гости, иностранцы и МЭТР витийствует, колдует на сцене, обращается иногда к сидящим в зале, ведет диалоги и т.д.
Акимов был другой. Он не любил пиара. И мы, студенты, старались не мельтешить у него перед глазами, не болтаться под ногами. И МЭТР был равнодушен к нам. Если он что-то спрашивал у студентов, то это был праздник, что-то хорошее произошло у него в жизни.
Акимов как-то в паузе, во время репетиции, спросил, откуда я, у кого учусь. Сказал, что из Калмыкии, учусь у Вивьена Л.С. Акимов подымил сигаретой и спросил: «Вивьен не хворает?». «Нет», – ответил я. «Хороший был актер. Варламова помнит. Играл с ним. Знаете, кто такой Варламов?». «Великий русский актер», – брякнул я. «Калмыков много?» – вдруг спросил МЭТР. «Тысяч 500», – соврал я. «Маловато», – протянул Акимов. Актеры вышли курить, только помреж, любопытная старушенция, сидит. Думаю, сейчас спросит опять про Калмыкию, врать придется. Было это в 1963 году. Что я буду говорить, что у нас баранов много, Красный дом один стоит? А МЭТР вдруг спрашивает: «Кугультинов где живет, в Москве?». «Нет, – отвечаю – в Элисте». «Кто, кроме Пушкина, хорошо о вас писал?» – огорошил меня МЭТР. В голове все помрачилось. Мозг заработал как при виде врага, но ничего в голову не приходило. Да и в то время я, кроме Пушкина, никого не знал. Это потом я узнал про Дюма, Горького, Шолохова. У Горького я помнил про калмыцкую скулу по школе. Но не про это же говорить МЭТРУ. Про Ленина, что у него есть калмыцкая кровь, не стал вякать, а то подумает – вот и этот туда же. В общем, я был в тупике, в стыдливом замешательстве. Акимов помолчал. Понял, что я темный и безнадежно безграмотный субъект. И сказал помрежу: «Приглашайте актеров».
Еще одна бестактность была с моей стороны в другой раз. Все актеры ушли курить. Остались Акимов, помреж, молодая актриса и я. Молодая актриса стала жаловаться на своего жениха. Я сидел за Акимовым, а эта актриса валит на жениха и просит совета. Что делать? Тут я встреваю. То же мне Макаренко, рефери. Надо, мол, прощать жениху. Тут актриса, как взорвалась и на меня спустила полкана. Я обалдел. Акимов молчал. Я понял свою бестактность. Кто я и кто они? Через год эта актриса выбросилась из окна. Не из-за меня, конечно. Это я к чему? Знай свой шесток и не встревай в чужие проблемы, разговоры. Это я для молодых, чтобы не совершали такие ошибки бестактности.
Акимов был мудрый человек. Шутил как бы вскользь, не акцентируя. Мимоходом. Мой учитель Вивьен так же, между прочим, выдавал искрометный юмор. Оба были эрудированные. Без показного выпячивания. Это были большие личности. Это была золотая порода того времени. Практика по режиссуре в Театре Комедии у Акимова многое дала в изучении профессии.
Театр Вахтангова. Москва. Режиссёр Е.Р. Симонов
В советское время была хорошая практика в ВТО (Всероссийское театральное общество) вызывать периферийных режиссеров на стажировки в какой-нибудь из ведущих театров Москвы и Ленинграда.
Стажировки проходили по три-шесть месяцев. Оплачивал театр. Были всякие конференции, съезды, симпозиумы, выездные сессии по режиссуре на неделю и т.д. Все эти стажировки, встречи давали большую пользу. Первое – это просмотр нашумевших спектаклей. Второе – встречи с коллегами из разных городов, разговоры, разбор спектаклей в ВТО, позже в СТД (Союз театральных деятелей), посиделки в гостинице за «рюмкой» чая. Да и сама атмосфера Москвы, театров, встреч дает большой импульс для дальнейшей жизни, работы. В Москве после всех встреч думаешь, вот приеду домой и буду брать новые высоты. Ан, дело-то вовсе не так.
В провинции атмосфера окружения сбивает твой энтузиазм и ты опять в колее неурядиц, интриг, в плену нетворческого состояния. Не хочется об этом писать. Примеров много. Да что уж теперь чирикать, когда не можешь мурлыкать.
К сожалению, в нынешнее время с выездами покончено. СТД не организовывает профессиональную учебу. Накладно всем. СТД платило за гостиницу. Театр за дорогу, суточные. Кончилась советская лафа, наступил рыночный раздрай.
После института, работая в театре, я ездил на стажировки в Москву. Вначале был три месяца в Вахтанговском театре, позже в театре Сатиры. Я договорился с народным артистом СССР, главным режиссером театра БДТ в Ленинграде Товстоноговым Г.А., по поводу практики, но в Министерстве культуры СССР начальник Управления театров Е. Хамаза не разрешила. Чем хуже Вахтанговский театр, молодой человек? – резко зарубила она задуманное. Почему я хотел к Товстоногову? Это был лучший театр и режиссер в СССР. И там были мои близкие. Но мы полагаем, а Бог располагает.
В Вахтанговском театре я был стажером три месяца. Снимал угол у старушки на Сивцевом Вражке. Она работала в Министерстве иностранных дел. Когда она сказала, где работает, я подумал кем же. Ей было лет 55. Когда она рассказала, что протирает пыль, что сидит в кабинете милиционер и читает газеты. Конечно, нужен глаз. Там же секретные документы. Недалеко когда-то жил Хрущев Н.С., поблизости Пушкинский дом, Арбат. Вечером на Арбате ярмарка тщеславия, как и на Невском в Питере.
В Вахтанговском театре руководителем стажировки был народный артист СССР, главный режиссер Евгений Симонов. Он ставил пьесу Шекспира «Антоний и Клеопатра». В спектакле были заняты Народные артисты СССР М.Ульянов, В.Лановой, Ю.Борисова и заканчивал спектакль «Здравствуй, Крымов» Е.Симонов, а параллельно репетировал Народный артист РСФСР режиссер Л.С. Варпаховский спектакль «Выбор» А. Арбузова. В спектакле были заняты народный артист СССР Ю. Яковлев, народный артист РСФСР, В. Шалевич, Л. Максакова. Мы с Захаром Китаем (гл. режиссер Барнаульского театра) умудрялись бегать на репетиции обоих режиссеров. Естественно, с разрешения Е. Симонова. У Варпаховского было начало застольного периода, а Симонов заканчивал спектакль уже на сцене. Общение с такими мастерами сцены незабываемо. Кроме репетиций спектакля, мы видели спектакль взаимоотношений актеров, хорошо спрятанный от посторонних глаз. Мы-то наученные горьким опытом своих театров понимали почем фунт лиха в столичных театрах.
Надо отдать должное – репетиции шли всегда в полную силу. Даже в застольном периоде актеры работали на полную мощность. Речи о дисциплине, об опозданиях там не ведут. Актеры приходят чуть раньше режиссера и разогреваются. Никаких оправданий, якобы актер заболел, кто-то занят на съемках кино, телевидения – ничего этого нет. Театр работал как хорошо налаженный организм. Никакой суеты, криков нет. Атмосфера праздничности и деловой работы. Когда в театре все актеры и цеха задействованы соответственно рождается позитивная атмосфера. А что у нас? Нет.
Когда мы получили пропуска и ознакомились со всеми службами, ринулись в буфет. Буфет в Вахтанговском театре от ресторана «Прага». В буфете одна посетительница. И кто? Народная артистка РСФСР Л.Целиковская! Звезда экрана 40-50-х годов. Не успели мы с Китаем З. войти, как она сразу нам: «Здравствуйте!». Как будто она знает нас много лет. Вот она культура! А мы с калмыцким театром приехали в Майкоп и, проходя через вахту, идем как немые. Здороваться надо вначале, а потом показывать искусство. В Вахтанговском театре с нами, со стажерами, актеры театра здоровались первыми, ну и мы не оплошались. Это я к чему? Культура должна быть вначале, а потом и на сцене будет искусство. Станиславский говорил: «Театр начинается с вешалки. Это то место, где вешают не людей, а пальто, и культуру несут». Гардеробщики вежливые, с юмором. Видимо была работа с ними директора-распорядителя.
В Вахтанговском театре было три директора. У каждого свои функции. Тогда это был правительственный театр. В Москве к этой категории относились Большой театр, МХАТ, Малый, Вахтанговский и соответственно другая дотация и зарплата.
После ознакомления с театром и буфетом мы с Китаем ринулись в зал посмотреть спектакль «Кот в сапогах» нашей землячки Джимбиновой Светланы. Спектакль уже начался. Мы решили тихонько пройти на балкон и вдруг, откуда не возьмись, нарисовался директор-распорядитель В. Спектор (муж актрисы Юлии Борисовой).
– Вы что товарищи-стажеры не знаете положения поведения во время спектакля? Во время спектакля после третьего звонка – не входить. Еще раз увижу, от вашей стажировки откажусь.
Стыдоба какая. Мы, периферийные режиссеры, опростоволосились на мякине. Да еще в первый день. Позже были начеку. Захар Китай шутил: «В туалете не говорим. У них жучки стоят». При всем испуге юмор не теряли.
Одну сцену Симонов повторял дня три-четыре по четыре часа. Шла «утрамбовка» текста, обживание мизансцен, уточнение темпо-ритма и т.д. Симонов делал мало замечаний или делал после, в гримерке. Народных вообще не трогал, но и народные работали от души. На репетиции, как и на спектакле. А у нас? Пардон, мы тоже хороши. Смотря с какого угла посмотреть. Поэтому с репетиции уходишь угнетенный, в отчаянии. С вопросом – неужели так и будем ползти как черепаха Тортилла? Надоедает иногда будить, возбуждать, подстегивать актеров. Да что уж теперь. То ли мы из другого теста? На что прибалты спокойные, но на сцене кавказский темперамент. Видел я за 10 дней в провинциальном Тарту у Карела Ирда. Тамошний театр в 70-х годах был синтетический. Шли оперы, оперетта, драма, балет и спектакли-песни. Смотришь и завидуешь. Ну почему, думаешь, у нас только текст произносят. Вот А. Сасыков – пример для подражания. Но как говорится, лицом к лицу – лица не увидать. Не в полную силу оценили творца.