Прихожу в красный дом. Большой кабинет. Столы буквой П, а напротив председателя один стульчик. Это для меня. За столом человек 20–30 мужчины, женщины. Русские, калмыки. Какие-то трухлявые старушки, со швейной фабрики беряшка, рабочий класс, прокурор Федичкин, квалифицированный карьерист, постоянно балаболивший на собраниях, съездах. То ли члены коллегии, то ли представители горкома партии, в общем, партийная свора. Много людей оторвали от работы. Как же, антисоветчика судить пришли. Подрывает устои к подступу коммунизма. В общем замкнутая суперсекта в сборе. Председатель был какой-то Бамбаев или как его там. Он сразу быка за рога: «Кто хочет выступить?». Пауза.
Видимо, до меня изложили суть дела. Никто не решался первым лезть на амбразуру. Еще бы. Вопрос-то обоюдоострый, щекотливый. Можно и опростоволоситься. Не каждый день разбирают антисоветчика. Я почему употребляю это слово, потому что одна бабенка, швея по-моему, употребила это слово, председатель, тут же осек ее: «Осторожно с ярлыками. Мы хотим разобраться с этим явлением». Швея не возникала. Поняла каким-то внутренним партийным соображением или женским чутьем, что вопрос большой государственной важности и просто так с кондачка не решить.
Председательствующий: «Смелее товарищи. Кто желает?». Опять тревожная пауза. Тревожная для меня и для них. Героев в мирное время бывает только единицы. Рабочий мужик с места спросил: «А текст есть? Можно послушать?». Председательствующий: «Я вам кратко объяснил. Текста нет». Прокурор Федичкин, я его узнал, потому что прокуратура рядом с театром, и я его видел, тоже с места спросил почему я обратился к 1 секретарю Городовикову. «Почему так неуважительно вы обращаетесь на сцене в какой-то несерьезной шутке?». Это прокурор задал вопрос и думаю, надо как-то так ответить, чтобы он больше не возникал.
Я начал громко объяснять, что обратился как к отцу нации, и он у меня был положительным лицом. В общем наговорил бдительному партийцу, да еще прокурору. Птица-то большая. Наговорил, что-то с уклоном в защиту советской власти и что страна движется семимильными шагами, а есть элементы, которые отдаляют от нас светлое будущее. Были еще вопросы. Прокурор дважды или трижды встревал и все хотел сбить меня с панталыку, зная что словесная казуистика может отвести от пропасти у которой я балансировал. А я отдалялся от нее. Смотрю, некоторые члены бюро как-то смягчились. Глаза стали другие. Оглядываются друг на друга. Нет такой настороженности и гневного взгляда. Были еще не значительные вопросы. Но некоторые затихли. Слышно было как у одного функционера шла титаническая работа мозга, но он не преодолел свою трусость. Видимо, моя убежденность и словесная эквилибристика его подточила, и он было решился что-то сказать или спросить, но вдруг стал чистить рукав пиджака.
Я чувствовал кожей, что некоторые думают, что художник, творец, всегда враждебен и опасен любой власти. Сознательно или бессознательно, именно в искусстве видят опасность, таинственность, неуправляемость по отношению к власти. Некоторые не знали предмета разговора, щепетильность рассматриваемого вопроса. И впервые, наверное, шло такое разбирательство. Поэтому члены бюро не выполнили «план», не подвели жирную черту, не выполнили партийный заказ или не хотели брать на себя ответственность. Мы, мол, провели разговор на уровне города, а там пусть решают вышестоящие органы. Никаких оргвыводов и меня отпустили без охраны и наручников. Только почистили перышки и пригладили некоторые взъерошенные мысли.
А позже, недели через три пришли в театр представители горкома партии во главе с Матреной Викторовной Цыс – секретарем горкома партии. Все эти коммунисты идеологию партии превратили в религию. Мыслили одинаково и примитивно.
Свою ущербность, недалекость, незнание предмета разговора, бедный словарный запас прикрывали партийными лозунгами и клише.
Олигархия функционеров, партийцев такова, что кардинальных изменений изнутри аппарата невозможно. Поэтому все мыслили шаблонно, а нехватка аргументации заменялась окриком от имени партии. Эти мешковатые старички и молодые, которые говорили «коммунизьма», «социолизьма», старались выглядеть либералами, демократами, а на самом деле в стране был полицейский вариант сталинизма. Он был и после смерти Сталина. Сталинизм – это не просто прихоть или ошибка Сталина, это исторически сложившаяся ситуация, мешанина, которая подавляла свободомыслие. И любая сказанная мысль не в угоду партии – наказывалась. Эта партийная система не давала шаг влево или вправо. Закостенелость партийных догм и сожрали саму партию.
Система представляла собой отлаженную машину. И места занимаемые человеками являются винтиками этой машинерии. И кто пытается персонально повлиять или сделать критическое замечание по поводу партии вылетает из машины или уничтожается ею. Иванова, Петрова, Манджиева, Санджиева можешь критиковать, а партию в целом – преступно. В партию многие вступали из карьеристских целей. Поэтому там было много серых мышек. Один лояльный коммунист из обкомовской структуры, любивший вмазать по наркомовской, сидя в мастерской у художника Очира Кикеева ляпнул: «Партия – это торжество посредственности». Америку он не открыл, а хотел прослыть, что он натуральный коммунист, а многие «химия».
У нас в театре я спрашивал у молодых женщин, мол, а ты зачем вступила в партию? Ответа не было. Итак понятно. На партийных собраниях всегда молчали. А вдруг как партийную поднимут по лестнице вверх? Тогда многие уходили наверх, а потом возвращались. Убегали в обком партии, а леща схлопочут, и снова возвращались.
У Кугультинова и в обкоме партии у
III
секретаря Намсинова И.Е.
Вот так мне из-за «Ваньки Жукова» перекрыли кислород. И однажды Лия Щеглова (Петрова) сказала: «Обратись к Давиду Никитичу. Он человек мудрый, что-нибудь придумает». В общем, только она одна за эти месяцы дала вразумительную наколку. За что ей благодарен.
В общем собрался я с мыслями, позвонил поэту, надел лучший лапсердак и прямиком к спасителю. До этого я обращался ко многим знаковым фигурам того времени. Все отбоярились.
Пришел к частному дому на песках возле РСУ, а во дворе большая собака. Не попасть, думаю, к поэту. Начал кричать, как утопающий. Вышла Алла Григорьевна, жена Давида Никитича. Мэтр сидел в кресле в халате как хан, сложив ноги по-азиатски. На столе книги, бумаги, письма. Вид был угрожающий, и мизансцена не предвещали ничего хорошего. Как будто приготовился крушить меня, а не помочь. В голове молнией мелькнула мысль: «Зачем я пришел к нему. Доконает он меня совсем».
«Садись», – сказал Мастер. Пауза. «Слышал, слышал». Опять пауза. Голос его ничего пока не предвещал. Вошла Алла Григорьевна, жена: «Давид Никитич, может чаю?». «Подожди. Потом…» – махнул рукой. Она ушла.
– К работе тебя не допускают?
– Нет.
– Кто с тобой разговаривал? К кому ходил?
– Было собеседование с представителями горкома партии, с Пантелеймоном Васькиным и сидел какой-то чиновник или из КГБ, я не знаю. Потом вызвали на коллегию в горком партии. Сидело человек 20–30. Расспрашивали меня.
– Кто, что спрашивал? – спросил поэт.
– Первый выступил, по-моему, какой-то Бамбаев. Он объяснил суть дела. Больше всех вопросы задавал прокурор Федичкин. Он спросил, кто меня надоумил переделать рассказ «Ванька Жуков» и навести критику на власть, город. Были еще вопросы. Почему я обратился к 1 секретарю, спросила какая-то женщина. Я ответил, что обратился как к отцу нации. И меня отпустили. Шло это минут тридцать, а может больше. В основном меня ругали.
– Понятно, что обратился к отцу нации, ты хорошую защиту придумал. И сколько ты висишь в неопределенности?
– Несколько месяцев.
– Многовато. Они все ждут решения ЕГО и поэтому боятся, что-либо решать. Вопрос-то щепетильный. Ты не украл, никого не бил, не оскорбил матом, только критиковал власть города, а критиковать власть не положено, но статьи такой нет, чтобы тебя наказать строго. Я сейчас пишу поэму «Бунт разума», у меня есть такие слова в начале поэмы «Сначала покарай, потом лечи. А потому сейчас нужны врачи». «Покарать» они не знают как тебя. А вот «врачи», образно говоря, заступники тебе нужны.
Вот мы ездили с Гамзатовым в Югославию, а когда приехали в Москву, в Союзе писателей был вечер и там про поездку сделали капустник, – продолжал Давид Никитич. – Мы идем по городу, за нами Топтыгин, мы в магазин – за нами Топтыгин, в туалет – за нами Топтыгин, т. е. стукач. Писатели посмеялись и никаких оргвыводов, это же Москва. А тут другое дело. У меня сейчас натянутые отношения с Ахлачи. Наши осведомители коллеги стучат на меня ЕМУ, поэтому я тебе помочь не могу».
Во-первых, меня ошеломила откровенность мэтра по поводу напряженности с Б.Б. Городовиковым. Во-вторых, что нашептывают 1 секретарю коллеги из союза писателей на Кугультинова. Фамилии мэтр сказал, но я не буду их «рассекречивать» до поры, до времени. Я тогда многое не знал. В-третьих, я подумал, а зачем он мне рассказывал про «Бунт разума», про вечер в союзе писателей, расспрашивал с кем я встречался и т.д.
Во время моих глобальных размышлений о сказанном мэтра, вошла Алла Григорьевна, поставила чай и добила меня: «Что это вас угораздило так вляпаться? Теперь они с вас не слезут. Накажут вас, чтоб другим неповадно было. Власть не любит, когда их ершат». Давид Никитич улыбнулся и сказал: «Не слушай ее. У ней своя женская логика. Не бери в голову». Давид Никитич сбросил халат, встал, взял «Литературную газету» и сказал: «Вот тут песочат Олжаса Сулейменова. Тоже надо поддержать его. Обвиняют почему-то в национализме. Не дают мыслить другими категориями, только надо идти в русле суждений Суслова. Времени маловато. «Бунт разума» надо закончить. По плану я должен сдать в 1970 году, союз писателей уже застолбил место». Чуть походил и сел на диван. Пауза. «Смело, смело ты поступил. Наверняка ОН в курсе дела. Только ОН разрулит ситуацию. А при моих обстоятельствах я тебе не помощник. Но надо выходить из этого тупика. Сколько тебе лет?»
– Тридцать, – выпалил я.
– Все впереди.
– А я в твои годы был в заключении.
Опять воцарилась гнетущая пауза. У меня в голове все смешалось, реле замкнуло и все вопросы исчезли. Хотелось курить, но …
– Давай сделаем так. Сам я не могу к нему пойти, попрошу Намсинова И.Е. (III секретарь по идеологии). Сам Намсинов решать не будет. Уж очень щекотливое дело. Только ОН может поставить точку. Жди моего звонка.
Я грешным делом подумал, что Давид Никитич отбоярился от меня. Кто пойдет просить аудиенцию для меня у Б.Городовикова и просителю могут дать нагоняя. Прошляпили, мол, ваша оплошность, вина. И Намсинов может отказаться, зачем ему эта обуза? Это произошло в самый застой. Партия во главе с Брежневым хоть и дремала, но за шалости с ней наказывали. Шли дни, недели, а звонка все нет. Друзья и сочувствующие, а их было мало, уже смирились и ждали, какое будет наказание, или посадят за клевету. Но в юмореске «Ванька Жуков» фамилии не указывались. Правда в конце Ванька передает привет сельчанам Намсинову, Кичапову, Ножкину (секретари обкома партии). Критики на них не было. Они были, как и Городовиков у Ваньки Жукова душеспасателями, добрые друзья… Критика была на городскую власть безфамильно, которая бездействует. Но это было не впрямую, а по касательной, мол, в магазинах того-то нет, город не строится, улицы грязные. Правда, был один укус – а дома рядом с театром, обкомовские и т.д. Но это было действительно так. И стоял обкомовский магазинчик, в котором отоваривались все. Правда, тем что лежало на прилавках, а за прилавком не для блуждающего люда. Сейчас это все смешно и непонятно многим. У Райкина Аркадия масса миниатюр было про «Заднее кирльцо», про «дефисит». Но это была другая Вселенная, там можно говорить, а тут – НИЗЗЯ!
В общем я уже отчаялся. Рассказывал несколько раз друзьям разговор с мэтром. Никто не посочувствовал, не успокаивал. Только один знакомый юрист сказал:
– Плохо вы думаете о Городовикове. Он не такой, как другие партийцы. Он генерал, а не чиновник. С другой стороны, как подадут ему. Всяко может обернуться.
А я подумал – хорошо начал, а закончил за упокой души.
Потом приходили в театр из горкома партии коммунисты во главе с М.В.Цыс, было собрание. Актеры говорили, что это театральная критическая шутка, безобидная шалость и никто за спиной Шагаева не стоит. Спросили, кто нуждается в чем, какие просьбы. Актриса З.Манцынова просила устроить детей в садик, художник Ханташов просил на домах большими цифрами писать номера домов. Добрались до мелочей.
В театре я ни с кем не делился. Вообще с театралами я жил другой жизнью и не очень плакался им в жилетку. Этот «террариум единомышленников» я хорошо знал.
В Ленинграде в студенчестве я не знал историю про калмыков, про ханские раздраи. Почему убежали с Родины? Сейчас что-то познав, поняв геополитику тех далеких времен, думаю, что ханы тогда погрязли в мелочах, мелочных ссорах. А об этносе не думали. Хотя враги постоянно были вблизи. Никто из предводителей ханства не задумывался о глобальном. Сейчас в 21 веке то же.
Однако вдруг после долгой паузы позвонил Кугультинов: «Звони Намсинову. При встрече все ему расскажешь». Уже теплее, но пока это полдела. Намсинов, значит, храбрый мужик. Решился помочь. Кугультинов тоже свое слово сдержал. Не каждый мог в то время пойти на такое. Вызволять из беды бунтовщика, который родную власть полоскает.
К Намсинову в кабинет я зашел в 5 часов вечера, а в 8 часов вышел. Курили. Это в обкоме-то партии! Илья Евгеньевич угощал «Мальборо». Это было из ряда вон. Он ни разу не спросил о юмореске «Ванька Жуков». Видимо все ему доложили в общих чертах. Он не воспитывал меня, а рассказывал про службу, про Новосибирск, как учительствовал. Я постепенно оклемался, обрел покой. Не от курева, конечно. Илья Евгеньевич умно, тактично уводил меня от мрачных мыслей. Из всего разговора я понял, что Илья Евгеньевич уверен в «акции» у Городовикова. Только одно напутствие он дал мне: «Он, во-первых, генерал, а потом 1 секретарь. Говори кратко, точно, без лишних украшений. Жди моего звонка».
Опять пошли неопределенные, мучительные дни. Я что-то кропал, а вечерами бражничали с друзьями. Надо было притупить не «всенародное горе», но тоже все-таки, горе, сочиненное самим, при отягчающих обстоятельствах. А обстоятельства были жесткие. На дворе и в воздухе витали идеи партии и соответствующие порядки. А тут уж совсем распоясавшийся интеллигент вольность мыслей позволил. Критиковать власть решил. Не положено!
Это я сейчас в 2000 годы так рассусоливаю, а тогда был регламент во всем. А трогать партию и их проводников ни-ни. Люди в массе всего боялись. Шаг вправо, шаг влево лишаешься чего-то. Расстрела, конечно, не было. Но сажали. За высказывания сажали. Сейчас скажут, ну чего это он преувеличивает. Но все это было.
Илья Евгеньевич Намсинов устроил аудиенцию с Городовиковым. Разговор был 3–5 минут. Городовиков, хоть и генерал, I секретарь обкома, но оказался мудрой, просветленной личностью, не погрязшей в бытовых дрязгах. Поставил точку в моем деле. Басан Бадминович Городовиков был масштабной личностью.
Встреча в Москве
Как-то в 1970-х годах я приехал в Москву. Я тогда ходил в кафе, в гостинице «Националь», где собиралась молодая московская богема. Поэты, художники, киноактеры, операторы, фарца промышляющие у иностранцев доллары. Иногда советских туда пускали, но шел фильтраж. За кого швейцары принимали меня, не знаю, но пускали. Я показывал ВТО (Всероссийское театральное общество) ксиву и оказывался на территории «загнивающего Запада». К ней относились также ленинградская гостиница «Астория» и «Европейская». Киноактер Лева Прыгунов, с которым мы учились в институте и жили в общежитии на Опочинена 8, тоже был постоянным завсегдатаем этого западного островка в Москве. Чашечка кофе, 50 грамм коньяка и Запад у тебя под ногами. Иностранцы кучковались за отдельными столиками и надменно посматривали на нас. А советская богема была уже чуть раскована и вела себя вольготно. На копейки делали праздник для души. В советские кафе не ходили. Им нужна было кроме радостей, еще чтобы журчала иностранная речь, чтобы в воздухе витал космополитизм. Совковсть уже всем приелась.
Так вот, только я направил свой навигатор в растлевающий островок «сладкой жизни», группа азиат преграждает мне дорогу к европейцам. Это были писатели Калмыкии. Живые классики и где, в Москве! В Элисте в таком сборе не часто увидишь. Писатель Тимофей Бембеев говорит массе: «Молодой режиссер. Наш, калмыцкий». Кугультинов протягивает мне руку и говорит: «Да я его раньше тебя знал. Я был у них в институте, и не раз». Толпа улыбается. «Куда идешь?», – спросил кто-то. Не буду же говорить, что иду в кафе «Националь» загнивать среди капиталистов и буржуинов. Давид Никитич скомандовал: «Пойдем с нами». Часть группы сразу откололась, а Кугультинов, Бембеев, Балакаев и я двинулись в логово советских провинциальных командировочных. Давид Никитич дал ассигнации, чтобы я купил злодейку с наклейкой и закусь. Я отоварился и пошли в номер. Номер был шикарный. В маленькой прихожей две колонны. Сталинская мебель, дубовые торшеры. Люстра над столом как в метро.
Я, как самый молодой, как новый слуга стал сервировать стол, т.е. разливать не нарзан, конечно, для живых классиков. Кугультинов стал звонить и кого-то приглашать.
Выпили. Я старался вести себя подобающим образом среди классиков и чуть пригубил. Хотелось есть, но нажравшись картошки в Сибири, я изображал сытого бездельника, которому не интересно заполнять бренное тело. Мне, мол, духовная пища нужна. Давид Никитич расспросил цель приезда в Москву и так далее. Через какое-то время интерес ко мне у них потерялся, и они начали говорить о своей «кухне». Я только наполнял жидкость в хрусталь. Во время их разговора я понял, что Т. Бембеев – председатель союза писателей Калмыкии. Я же тогда был в неведении кто в генеральской форме, кто рядовой – классики и всё. Давид Никитич, конечно, лидировал в разговоре. «Он сам шумел. Как море пенный вал» (Кугультинов «Бахчисарай»). Помнится Давид Никитич что-то убежденно доказывал на калмыцком языке Т.Бембееву, а последний отбивался. Потом перешли на русский.
А Алексей Гучинович Балакаев тихо, скромно интеллигентно успокаивал их. Кугультинов пошел к телефону снова звонить. Чувствую, что я тут инородное тело. Попрощался с двумя писателями и тихонько улизнул.
Один сборник Кугультинова издали в Москве в 1965 году, второй двухтомник вышел в 1970 г. Мы тогда встретились в Москве где-то в 1966 г., когда я ехал в Ленинград через Москву, к семье.
После московской встречи были мимолетные заседания в союзе писателей. Мне было интересно и любопытно наблюдать не только «как строка рождалась в муках», но их отношение к жизни к тому или иному событию. Обменяться мнениями, посоветоваться, подышать воздухом творчества.
Давид Никитич никогда не задавал дурацкие вопросы типа «Как жизнь? Что нового?». Эти праздные, ничего не значащие, дежурные вопросы он избегал, потому что жил другими категориями. Его вопросы были полезные как для него, так и для собеседника. Например «У вас в театре нехватка национальной драматургии. Посмотрите такой-то роман, такого-то писателя. Любопытная вещь». Однажды при Л.Инджиеве, М.Нармаеве спросил, кто надоумил поставить театр в таком месте. Даже в 30-х годах театр сделали в центре. Потеснили ЦК.
В другой раз мэтр рассказал как прорвался будучи молодым еще поэтом в гостиницу к приехавшему в Элисту Семену Липкину и Баатру Басангову и дал тетрадь со стихами, чтобы оценили его творчество. Очень хорошо отзывался о Б. Басангове. Когда узнали, что арестовали Анджура Пюрбеева, они с Баатром Басанговым пошли на квартиру к Пюрбеевым, чтобы забрать его рукописи. Анджур Пюрбеев просил Баатра Басангова, еще до ареста, вплотную заняться эпосом. А.Пюрбеев собирал материалы и сам переводил некоторые главы эпоса с поэтом Исбахом. Б.Басангов сказал, что надо сохранить эти бумаги для истории. Следователи, которые искали компрометирующие материалы Пюрбеева, просмотрев рукописи, отдали им. «Ставь пьесы Баатра Басангова. Читай эпос на калмыцком», – не раз говорил мне поэт. И всегда при окончании разговора Давид Никитич спрашивал: «Ну, ты читаешь "Джангар" на калмыцком языке?».
Московский композитор Кирилл Акимов играл мне у себя дома в Москве свою партитуру оперы "Сар-Герел" по сказке Кугультинова и постановка должна была состояться в Харьковском театре оперы и балета. Музыка оказалась потрясающая и очень национальная по содержанию. Калмыцкую музыку он знал. Для моей пьесы и спектакля «72 небылицы», который был дважды поставлен в калмыцком театре, он написал музыку. Мы записали ее на всесоюзном радио. Исполнял оркестр под управлением Вячеслава Мещерина. Это была знаковая фигура в музыкальном мире в то время. Композитор Акимов написал музыку к спектаклю «Дурочка» Лопэ Де Вега, для спектаклей театра "Советской Армии", для чувашского и марийского театров.
Оказывается Давид Никитич помогал ему вступить в союз композиторов. Он чувствовал талантливых людей и считал долгом помочь. И тот в знак благодарности написал музыку к спектаклю-сказке «Сар-Герел». Композитор и поэт зажглись этой идеей. Но не нашелся оперный режиссер и потом смена власти в театре. Пока все тянулось, композитор Акимов умер. Творческий акт не состоялся. Кугультинов об этом харьковском проекте нигде не говорил. Когда на какой-то встрече я рассказал Давиду Никитичу, что слушал на рояле музыку к опере "Сар-Герел", мэтр удивился. И очень сокрушался, что умер Акимов и проект не состоялся. Партитура сохранилась у жены Акимова.
Кугультинов и монголы.
Звонок. По телефону плохая русская речь с монгольским акцентом:
– Борис Андреевич, это вы?
– Я, конечно, это ты Амр?
Амр расхохотался.
– Вы меня узнали?
– А как же не узнать режиссера-монгола! Знаковая фигура на всем безбрежном азиатском континенте! – поддерживаю представителя Монголии.
– Мы с женой приедем к Вам. Вы там же живете? – на плохом русском изъяснялся Амр. Ранее Амр ставил у нас дипломную работу – спектакль "Гномобиль" Драйзера.
– Помогите организовать встречу с Давидом Кугультиновым. Никто не может. В министерстве культуры отказались, говорят сами ищите выход на него.
Амр приехал с женой Сувд и водкой «Чингисхан». Рассказал, что все эти годы работал в Монголии, ставил спектакли. Помогал в Польше. Они с Сувд организовали в Монголии свой телевизионный канал. В Калмыкию привезли ансамбль «Нюанс», это четыре певца из монгольского оперного театра. Дали 3 концерта и хотели записать Давида Никитича для телевизионной передачи. Министерство культуры почему-то отбоярилось и мне пришлось лично договариваться с мэтром о записи.
Я позвонил Давиду Никитичу. Извинился за назойливость и объяснил суть дела. Давид Никитич болел, плохо чувствовал себя, но для братьев-монголов, сказал надо собрать все силы.
– Когда, где? – спросил мэтр. – Давайте завтра силы соберу. В 13 часов дня, в 11 я отдыхаю и в 3. Два часа хватит?
– Вполне, – успокоил я пожилого человека. Ему тогда было лет 79–80 лет.
На следующий день мы в 13 часов дня стоим у главного входа театра. Подъезжает «Волга». Все монголы и я бросились к машине. Проводили поэта внутрь театра. Заранее приготовили диван, кресло. Мэтр сел и спросил:
– Что говорить?
– Амр сказал, что хотите говорите, мол потом в Монголии смонтируем.
К слову, в Монголии на гастролях нам говорили братья по крови, что если монгол сказал «маргаш», т.е. завтра, то никогда не сделает, не вернет, не придет, не исполнит. Так и получилось.
– Что, начинать? – спросил Д.Н. Кугультинов у монголов.
– Начинайте, – скомандовал артист оператор.
Д.Н. плохо уже видел, он положил свою руку ко мне. Я сидел рядом и сказал:
– Я тебя буду держать, чтоб никуда не сбежал.
Публика среагировала хохотом. Давид Никитич начал говорить на калмыцком языке. В преамбуле мэтр сказал, что много раз бывал в Монголии. В Монголии у него много друзей писателей. Тогда Д.Н. сказал, что с А.Э. Тачиевым впервые был в Монголии перед войной. Он рассказал о монгольской диаспоре в Америке. С Монголией большие контакты были. Сейчас, мол, из-за возраста никуда не выезжает, перечислял монгольских писателей. Говорил, что Монголия процветает, и мы калмыки гордимся ими. И что когда калмыков выселяли, монголы просили советскую власть чтобы калмыков отправили в Монголию. Но не случилось. Благодарил ту монгольскую власть. Он говорил так, как будто был в Монгольской студии и впрямую обращался к монгольским зрителям. Память и знания о Монголии были потрясающие. Как будто мэтр только что приехал оттуда.
В общем мэтр был в ударе, кураж. Его захлестнуло и он без остановки говорил на калмыцком языке три часа. Монгольский оператор только успевал менять кассеты. Монголы попросили Кугультинова пятиминутный перерыв, покурить. Все вышли, а он меня не отпускает, все рассказывает, а я уже теряю здоровье без курева. После перерыва Д.Н. еще полтора часа говорил о Монголии, о монгольских друзьях, о дружбе. После интенсивного монолога мэтр сказал, что устал. Я поставил точку. Все стали благодарить Давид Никитича, извиняться, что замучили его, а он говорит: «Это я Вас замучил, мне-то только около 80». В общем его положительной энергетикой пронизало и нас. Монголы были довольны.
Прошло много месяцев. Я несколько раз звонил в Монголию, абонент не отвечал. То ли мобильник неправильно записали. А я вспомнил монгольское обещание «маргаш», но пока не терял надежду. Звонила Алла Григорьевна и спрашивала: «Ты что Боря молчишь, монголы передачу сделали?». Я сказал, что передача была только 30 минут. А она говорит, пусть вышлют всю трехчасовую запись. Но братья по крови не обязательны. Праздник для души мэтру не сделали. Эта запись сохранилась на телевидении в Улан-Баторе.
Вспоминая этот эпизод, я все удивляюсь Давиду Никитичу. В таком возрасте мэтр три часа говорил на калмыцком языке и говорил он то серьезно, то с юмором, приводя разные притчи, поговорки. Говорил без всяких вопросов со стороны монголов, но речь была как будто специально продуманная. Имела сюжет. Была преамбула – завязка, потом сюжет, развитие. В конце монолога мэтр выдал спич в честь монгольского народа. Говорил он четко, яростно, как в бытность выступал на трибуне. Не запинался, не делал пауз, речь шла по накатанной. Как будто он читал с листа, с выражением. Я гордился нашим мэтром. А монголы после записи, когда мы поехали к ним на махан, восхищались его эрудицией, ясностью ума. Мы, мол, молодые попросились на перерыв, а он просто своей энергией потрясал. Давид Никитич понимал, что в Монголии ему уже не бывать и он то ли прощался с братьями по крови, то ли хотел через тысячи километров передать положительную энергию. И мэтр это сделал. Большой человек! Повторяли оперные певцы из Монголии. Режиссер Амр был доволен, что застолбил хорошую передачу с Кугультиновым. Он думал о рейтинге. У них там, в Улан-Баторе, кроме госканалов 3 или 4 частных. Вот такой эпизод был у Кугультинова с монгольскими товарищами в Элисте.
Кугультинов в театре
Давид Никитич, после встреч со студийцами Калмыцкой студии в Ленинграде постоянно отслеживал судьбу каждого. Сожалел, что некоторые ушли из театра. На посиделках в союзе писателей он расспрашивал про них. Видимо он был о чем-то наслышан, но уточнял, проверял, в театр приходил. Давид Никитич дружил с Каляевым, уважал его. Уважительно относился к Лиджи Очировичу Инджиеву, Морхаджи Нармаеву, к Босе Бадмаевне Сангаджиевой, Андже Эрдниевичу Тачиеву. Это я видел и чувствовал на беседах в Союзе.
В 1971 году Санджи Каляев пригласил Давида Никитича на премьеру своей пьесы в моей постановке "Воззвание Ленина". После спектакля Д.Н. пришел за кулисы к актерам. Я завел его с Каляевым в мужскую гримерку. Он пожал всем руки, поздравил с премьерой и сказал: «Этот спектакль не стыдно вести в Москву». Потом был небольшой разговор. «Ну, переодевайтесь, снимайте грим, отдыхайте. Вы заслужили паёк». Все расхохотались, мужики поняли, какой паёк.
Когда я провожал их, Давид Никитич спросил у Каляева: «Ну, ты сам-то доволен?». А Каляев отшутился: «Порадовали ребята, пьеса-то хорошая. Это все Шагаев меня взбаламутил. Давайте поставим. А в начале упирался, ругался с Алексеем (министр Алексей Урубжурович Бадмаев), а через месяц, когда 2 раза прочел, калмыцкий-то они, молодежь, плохо знают, пришел ко мне домой и стал уговаривать меня», – весело рассказывал МЭТР МЭТРУ.
В 1994 году я пригласил на генеральную репетицию Давида Никитича на спектакль "Карамболь". После генерального обсуждения в узком кругу, Давид Никитич сказал: «Разрешите я буду говорить сидя?». Мы все, конечно, как дети: «Сидите, сидите». А он продолжает: «Так я буду выглядеть важнее». Все засмеялись. «Хорошо начал. Значит костить не будет», – подумал я. А он: «Это не спектакль». Пауза, я обомлел. А он повторил: «Это не спектакль, а жизнь. Очень нужный спектакль и современный. Водка губит человека, у нас это беда зашкаливает». У меня, да и у всех актеров нормализовалось давление и не слышно уже было как бьется сердце. Кугультинов сказал много хороших слов.
Пьеса и спектакль были о вреде алкоголя и как он разрушает человека и семью. Он улыбаясь хвалил Дорджи Сельвина, который играл главную роль мужа-пьяницу, актрису Л.Довгаеву, которая играла жену Дорджи по пьесе. Д.Сельвина мэтр хорошо знал еще с Ленинграда. Дорджи Сельвин в Ленинграде при Д.Н. читал его стихотворение «Бахчисарай», «Хадрис». Сельвин был талантливый, начитанный актер, редкое качество среди актерской братии. Когда я провожал Д.Н. домой он деликатно так спросил: «Дорджи, как сейчас? Не увлекается?…»
«Что вы! Его не узнать. Совершенно другой человек!», – вешал я лапшу большому поэту. Поэт, по-моему, поверил мне, внял моим сопливым оханьям, аханьям. Город-то маленький, он что-то слышал, расспрашивал. Но Д.Н. уважал талантливого человека. Он видел людей своим прозорливым оком.
А уже много позже мэтр Давид Никитич Кугультинов спросил у меня:
– Как там В.Яшкулов, работает?
– Работает, – скупо ответил я.
– Зря я помогал ему с Нонной Гаряевной (жена Б.Б.Городовикова) чтобы их с дружком не посадили из-за арки в Цаган – Амане. Председатели колхозов, совхозов написали письмо в обком, что они попросили деньги на арку, а она позже треснула, и они ее сами заделали. Оказывается была завышенная оценка работы их родственником архитектором Машаевым. После их письма возник сыр – бор. Меня попросил Илья Евгеньевич Намсинов, потому что участвовал в строительстве арки его сын.
Позже я сказал про это Яшкулову, а он говорит:
– А я не знал про помощь Кугультинова.
Как он мог знать, когда они уже сидели под следствием больше 10 месяцев. Позже, после многих ходатайств их освободили. Вот такие характеристики случайно узнал от разных людей.
Я проводил Давида Никитича. Это я воспроизвел то, что у меня записано в моих «нетленках», записных книжках. А так писатели не очень баловали театр своим посещением. Егор Буджалов, Бося Сангаджиева частенько забегали на спектакли. Б.Б. Городовиков, 1 секретарь, занятой человек и то посещал, а с ним двое или трое, и кавалькада рангом пониже. В театре КГБ, МВД и полный зал, а после спектакля буфет. А до этого ни-ни. Никакой наркомовской нормы.
Собеседование в Союзе
Давид Никитич с его авторитетом был вхож в любые структуры, министерства, союзы, организации. Его интересовала культура Республики, он активно оказывал помощь. Кугультинов Давид Никитич дал идею и пробивал, чтобы Санджи Каляевич пошел преподавать в университет. Сам С.К. Каляев говорил мне, что Кугультинов сказал ректору или кому там, чтобы его взяли преподавать калмыцкий язык.
Когда мы учились в Ленинграде, поэт дважды или трижды приезжал к студийцам. Есть фотография встречи. Тогда я уже учился на режиссерском. Меня студийцы не позвали. Потом Кугультинов спрашивал: «Чего это тебя не было на встрече в институте?».
Давно это было. Я жил на 1 мкр. и ко мне заходил поэт Джангар Насунов. И как-то в разговоре он обронил, что его зажимает Давид Никитич, где-то он, мол сказал не хорошо о нем. Я накинулся на него. В политпросвещении был такой зал в корпусе университета возле архива. Фильмы зарубежные показывали, встречи были и прочее. Однажды я присутствовал на собрании Союза, где выступал Давид Никитич и сказал, что появился талантливый молодой поэт Джангар Насунов. Жаль не пишет на калмыцком языке. И всё. Потом я слышал уже разные трактовки. Это сочиняли враги Кугультинова. Специально говорят, что зажимает молодых. Глупости! Кугультинов другого масштаба, чтобы говорить такое! В Союзе писателей как-то Кугультинов спросил у Л.О. Инджиева: «Ты знаком с молодым поэтом Д.Насуновым?». Инджиев Л.О. ответил, что знаком. «Калмыцкий он знает?» –спросил Кугультинов. Инджиев ответил: «Он пишет на русском» – «Жаль», – сказал Кугультинов. И что ты такой мнительный? И всё. Не больше, не меньше. И это ты называешь Кугультинов зажимает?», – сказал я – Кто тебе это нашептывает?».
– Нет, я тоже такое слышал, но и другое говорят.
– Я знаю, кто говорит. Работы у него тогда не было, и я устроил в театр завлитом. Он всё комплексовал «не удобно, я ничего не знаю и т.д.» Я ему «читай пьесы на русском», сказал записывать высказывания и т.д. Поработал месяц, а когда актеры пришли с отпуска уволился. Зам.директору Кичику сказал, найдите его и пусть придет ко мне домой. Пришел он ко мне и сказал, что уже устроился на завод «Одн» сторожем или вахтером. А Кугультинов действительно сказал, что появился молодой талантливый поэт. Это ли не поддержка?
Д.Н. хотел помочь другому поэту Васе Чонгонову, когда тот попал в оказию, но не смог. Там была другая структура, которую не убедить.
Дома у мэтра
Как-то на мою репетицию в театр пришел мэтр. Я сидел с актерами в зале у сцены и вдруг подходит актер Ильянов и говорит: «Тише, в зале Давид Никитич». Я увидел мэтра с актерами подошел, поздоровался. Я сказал, что актеров отпустил, а сам шепнул, чтобы всех отпустили.
– Ну, раз свободен, проводи меня.
Дорогой он расспросил меня о театре, о пьесе, что ставил, кто главный. Я ответил:
– Ваш покорный слуга.
– Ну, молодец, слышал, ты выиграл по суду! А чего не позвонил. Благодарностей не ждал, но сообщить то мог, – Давид Никитич засмеялся.
– Давид Никитич, благодарю за «Ваньку Жукова», за многие советы, я в долгу перед вами – стал оправдываться и мямлить перед мэтром. Подошли к дому-музею. От театра сто шагов. Вошли в дом. Навстречу Алла Григорьевна. «А кого ты привел? А-а-а, Борис. Тут приходили давно три актрисы. Я не пускала их, а одна проскочила и замучила Давида Никитича стихами». И назвала приходивших актрис. Давид Никитич сел в кресло и меня усадил. Пауза.
– Вот здесь на полу спал пьяный Расул Гамзатов, – огорошил меня мэтр. – Это после торжественного юбилея пришли, и он не хотел спать на кровати. Сказал, постели мне что-нибудь на полу. Алла Григорьевна свалила все мягкое, а он выбрал какой-то плед завернулся и спал. А ты знаешь, что Расул Гамзатов сказал в Москве Кирсану? Он сказал, мне в Дагестане построили дом-музей. Сделай такое же моему другу. Вот как было…
Я сидел, и старался не вякать. Пусть, думаю, аксакал выговорится.
– А позвал я тебя вот зачем. До меня дошли слухи, что якобы я попросил Кирсана, президента, имя Баатра Басангова убрать с названия театра.
Я хотел что-то сказать, но Давид Никитич перебил меня и продолжал:
– Я знаю, кто распускает эти слухи, но не пойман не вор. Не буду же я выяснять, расследовать. И он прочел какое-то четверостишие про навет, клевету. Я посмотрел в его томах, но не нашел это четверостишие. Когда Давид Никитич замолчал, я решил сказать.
– Давид Никитич, когда президент Илюмжинов К.Н. преобразовал театр Б.Басангова в музыкально-драматический театр, то имя Б.Басангова, соответственно, убрали. Тогда ходили молодые ходоки к президенту и говорили, что нужен музыкальный театр. Народ, мол, любит песни и танцы. Преобразовали. Когда позже прошло какое-то время пришел на встречу президент и был вопрос со стороны актеров:
– Зачем сделали музыкально-драматический театр?
Тогда президент сказал, что его, увы, неправильно информировали уходувы. Оказывается, в музыкальном театре нужен хор, оркестр, балетмейстер, и поющие и танцующие актеры. Сказал, я подумаю. Вернем театру название драматический. Вы здесь не причем. В театре актеры смеялись и говорили, что мы теперь музычно-драматичные актеры.
Я подумал, что не много ли гружу и замолчал. Давид Никитич о чем-то долго размышлял и что-то буркнул, но я не расслышал.
– Потом вы помните, когда нас с Ханташовым вызвал Вячеслав Илюмжинов, а пока он был занят, мы зашли в ваш кабинет «Совета старейшин». Вы расспрашивали про театр. А когда я спросил у вас, почему сняли имя Б. Басангова с театра, вы сказали, что вы пошли к Илюмжинову с этим вопросом, сказали, народ, мол, не поймет. Вы помните это? Вы были против снятия имени Басангова.
Аксакал улыбнулся и сказал: «Вы мои душеспасители. Я уважаю Б. Басангова и это благодаря ему эпос «Джангар» увидел свет на русском языке. А какие пьесы! Он наш классик. Когда мы были молодые, я дружил с ним. Он был старше меня. Это он с Семеном Липкиным рекомендовал меня в союз. А мне тогда было 18 лет. А когда арестовали Анджура Пюрбеева пошли с Баатром домой к нему, когда шел в квартире обыск и забрали рукописи «Джангара». Баатр также занимался эпосом, его Анджур Пюрбеев силком заставлял. Но Басангов сам уже заразился эпосом. А сколько тогда клеветы было на него. Мол, зачем нам байский эпос и т.д. Ты понимаешь, каково ему было? Я это знаю, слышал. Баатр очень переживал. Но заткнуть клеветников не мог. Народ многое не понимал, если честно говорить. Но у Анджура были свои думы по поводу эпоса. Я знаю от кого это идет, но не буду говорить, разгребать эту грязь мелких людей». Я, молодой поэт, принес в гостиницу Семену Липкину свои стихи. Сидел у него Б. Басангов. С.Липкин и Б.Басангов позже меня похвалили и сказали заниматься стихами. Я принес стихи на калмыцком, а Баатр Басангов ему переводил. Вот так это было.
Расстались мы с мэтром по-доброму. Он, не вставая с кресла, пожал мне руку и сказал: «Успокоил старика. Хоть кто-то знает правду. Но ты об этом никому не говори и не рассказывай». И мэтр улыбнулся. Это была последняя улыбка и последняя встреча. Позже я звонил ему домой, но это уже другие зарисовки.
Когда Д.Н. не было уже, я спросил у жены писателя А.Балакаева, тети Цаган, кто снял имя Б.Басангова с театра? Она сказала, что знает, но не скажет. Я наводящие вопросы: А почему валят на Кугультинова? Она резко ответила – нет, это не он. Сейчас она жива. Откажется, скажет, что не было такого разговора. А ведь было. Позже я расспрашивал у других аксакалов. Отвечали по-разному. Ну, думаю, соплеменники какие! Зависть – вот что толкало на такой шаг. Есть такая порода людей. Талантом не могут взять, то кляузу распустят, то накатают в вышестоящие организации.
Телефонные разговоры с мэтром
После беседы в доме у мэтра я чувствовал долг перед большим человеком и стал хая-хая названивать. Давид Никитич уже часто болел и почти не выходил из дома. Но душа поэта требовала подзарядку от народа, и он делал вылазки на разные мероприятия. Все искали встречи с ним, а он и сам желал общения, но он один, а нас страждущих полгорода и у всех свои проблемы, а некоторые домогались по всяким пустяковым житейским вопросам. Помогал он многим, правда по телефону. А когда был в силе, он был в гуще событий республики и что мог, разрешал вопросы сразу. И я тоже входил в этот сонм страждущих и названивал.
Однажды я позвонил и спросил, как здоровье, Давид Никитич немного помедлил и выпалил:
– Ты что Борис? Какое здоровье, когда девятый десяток пошел. Уже ничего хорошего не будет. Сейчас только благодаришь Бога за каждый день. Глаз один только 8% видит, писать, читать не могу. Вот приехала с Москвы дама. Я только наговариваю, а она пишет. Старость не радость. Тебе это не понять. Вот доживешь до моих лет – поймешь. Тебе сколько сейчас?
– 63. У тебя все впереди. Болезни приходят, не спрашивая у хозяина. Бренное тело не подвластно нам и времени. У тебя дело ко мне?
– Нет, просто справиться о вашем самочувствии.
– Звонят многие. Но Алла Григорьевна не дает мне общаться с народом. Бережет меня. Ну ладно. В 11 дня я ложусь отдыхать. Буду общаться с Богом. Просить у него отсрочки. Вот плохо вижу. Слепну. Но хуже когда душа слепнет. Душа – это загадочная субстанция. Мы все пришли из праха и уйдем в прах. И между этим появляется душа у человека. Интересно. И кто разгадает душу? Какая эта штука жизнь? Все равно окажется подменой. Или тебя сделают или твои же соратники наклеят ярлык подлеца. Хотя на самом деле таковым не был. Это Горький сказал, я сейчас размышляю об этом. Но что толку, слепну. Писать не могу, старался не упустить время, а многое не сделал. Чувствую и душа устала, просит отдохнуть. А тут ты позвонил, а душа встрепенулась, значит, я кому-то нужен.
Я тут же встрял в монолог мэтра и решил подставить костыли поддержки словами, мол, вы, Давид Никитич и сейчас всем нужны. Мэтр перебивает меня и говорит:
– Да я так кокетничаю, – и засмеялся. – Что я совсем выживший из ума старик? Душа, мозг работает интенсивно, а бренное тело отстает и дряхлеет. Я знаю, что многие хотят общения со мной, но здоровье шалит. Поэтому Алла Григорьевна оберегает меня. Всем говорит, что я отдыхаю. Кто-нибудь позвонит утром и вечером, а я все отдыхаю. Скажут он что, все 24 часа спит? – и мэтр громко расхохотался.
– Ну, ладно, Борис, поговорил, отвел душу. Буду отдыхать, – и опять расхохотался.
После звонка я будто опять получил подзарядку. Иногда устыдившись, что возрастной Мэтр при всей своей немощи здраво мыслит, и я начинал что-нибудь кропать или читать. Давид Никитич незримо, как локомотив тащил меня вперед к действиям и размышлениям.
Проходит какое-то время и опять звоню. Пресс-секретарь Ирина Царева ворчит:
– Ну что ты беспокоишь старого человека?!
А я настырно хочу услышать голос мэтра и поумнеть от его мыслей. Звоню. Говорю: «Мендт, Давид Никитич!». А он сразу: «Ты работаешь, Борис?».
– Нет, Давид Никитич. Веду праздный образ жизни. И мне нравится, никому не обязан, не перед кем ни отчитываюсь, веду растительную жизнь.
А он: «Хорошо, что не попал к коменданту». Комендантом Давид Никитич любя называл Аллу Григорьевну. В начале, когда он сказала такое про женщину, я был ошарашен. Но после понял, что это у них шутейные обращения. Но Алла Григорьевна при людях всегда обращалась к нему по имени и отчеству.
– Понимаешь, она мой комендант, говорит: «Давид, давай приватизируем дом. А я ей говорю, мне построила дом республика, а я пойду на такой срам. Хотя много тоже положил денег из своего кармана. Ты как думаешь?
Я опешил. Вопрос на засыпку. Такого вопроса не ожидал. Это как на экзамене в школе, когда вытащил билет, а ответ не знаешь. Я начал словоблудить, ходить вокруг да около, то давать круголя, то снова возвращался на исходную. Но была фраза: зачем вам это нужно, совесть дороже. Это я вспомнил название пьесы актера Ах-Манджиева. Которая называлась «Совесть дороже». И подумал, что у него детей нет, с женой живут. Но мэтр понял, куда я гну и пробросил:
– Вот задача. Со многими неизвестными. – Пауза. – Ну ладно. Ты может и прав. Я в последнее время с Кирсаном не могу общий язык найти. Надел цацки (так и сказал Мэтр) пошел на прием, а он не принимает. Три часа сидел. Не принял.
– А зачем вы ходили?
– Хотел сказать, чтобы гнал Одинокову и за Бадика Тачиева хотел заступиться, – горестно так сказал Давид Никитич.
Через какое-то время, в разговоре, я рассказал про этот случай министру культуры Санджиеву Н.Д. А он говорит:
– Было такое, я свидетель, как Кугультинов ждал аудиенции у Илюмжинова. Через какое-то время я увидел по телевизору, что президент Илюмжинов в доме-музее Кугультинова. Ну, думаю, есть повод позвонить. А мой пресс-секретарь Ирка Царева:
– Опять старика мучаешь?
– Не старик, а Мэтр.
– Давид Никитич, это я Борис. Здравствуйте. Про здоровье я уже не спрашиваю. Давид Никитич, вы говорили, что президент от Вас отвернулся, а я смотрю по телевизору он у вас в гостях был.
– Да, был конструктивный разговор. Нашептали ему против меня… Все это… – и он резко сказал об одиозной фигуре, которая служила у президента. – По телевизору неустанно, с непосильным трудом, рассказывала сказки. После этих сказок народ стал абсорбировать и появилась негативная энергетика в воздухе республики. Почему это не замечал президент республики со своим этнопланетарным мышлением? Они сделали обрезание народу. И появилась импотенция не только у власти.
Давид Никитич после снятия Одиноковой и посещения президента был доволен. Голос окреп. Появилось второе дыхание, сказал:
– Бедный калмыцкий народ! Периодически появляются какие-то «просветители», учителя, начинают нас зомбировать своими «просвещенными распознаниями».
Да, придут, наловят чинов и счастливы… А мы, раскрыв рот, еще прогибаемся перед ними, а потом задним числом начинаем их костить. Недавно узнаю, что дом-музей уже приватизирован и живет частное лицо. Насчет приватизации точно не знаю, но там живут не привидения. Обычно проходя площадь, в Элисте, я поднимаюсь к пагоде, кручу барабан и продолжаю путь в светлое будущее. В теплый редкий день я решил покрутить барабан, убрать все грехи. Стоявшие четыре европейской внешности девушки и молодые люди тут спрашивают меня, что означает этот барабан. Я сам темный в этом человек объясняю, что там лежит миллион мантр, молитв, кто прокрутит барабан и три раза и пройдет круг, тот все грехи замолит и т.д.
– А вы откуда?
– Из Пятигорска. Едем в Волгоград домой. Решили посмотреть Элисту. Как красиво у вас. Какая необычная архитектура! Сейчас едем смотреть вашу церковь.
– Хурул называется по-нашему, – процитировал я свою просвещенность.
– А где музей Кугультинова? – спросил парень.
– Ребята, спасибо, что приехали, но огорчу вас, он на реставрации, – соврал я. Но не буду же я говорить, что там живет другой человек.
– Ну нам хоть издалека посмотреть.
И я дал наколку куда ехать. Вот так вот молва распространилась, что у нас есть музей Кугультинова.
Сасыков Александр Тимофеевич
Мы познакомились с Сашей более 50 лет назад. Это произошло в управлении культуры, которое находилось на улице Розы Люксембург (сейчас там детский сад). Он был в широких брюках, стрижка "полубокс", с налетом богемности. Шустрый, улыбчивый, открытый, Саша все-таки выделялся своим поведением и внешностью. Тогда, в 1957 году, в Элисту съезжалось много молодежи из Сибири. Выглядела она шпанисто. Знакомились, ходили на танцы. Саша любил танцевать, особенно чечётку, похожую на степ. Как молоды мы были, как верили в судьбу…
В Ленинграде, в театральном институте, ни педагоги, ни сокурсники не сомневались в актерских способностях Сасыкова. Он был старостой курса, организатором, аккумулятором интереснейших идей все годы учебы. И потом, работая в театре актером, был председателем Калмыцкого отделения Всероссийского театрального общества (ВТО). Это был самый активный, плодотворный период нашего ВТО. Саша был зачинщиком, участником, даже столяром и художником (само собой) всех мероприятий, вечеров ВТО. В тот период ВТО было настоящим помощником театрального дела в Калмыкии, и в этом заслуга Александра Сасыкова. Это позже ВТО (СТД) номинально числилось. А в один период при правлении В.Яшкулова пошли то неурядицы, то конфликты из-за ордера квртир. Командировки по линии СТД получали одни и те же люди. Странные взаимоотношения с приезжими критиками из Москвы. Попойки. Ты мне, я тебе. СТД в то время был не помощник театру, а наоборот постоянное противостояние. Теперь будут оправдываться, что было не так.
Еще в Сибири Саша подрабатывал как художник-исполнитель. И впоследствии, при случае, всю жизнь рисовал, лепил, вырезал фигуры из камня. Много осталось его работ. Надо их сохранить. Все они сделаны профессионально, с фантазией, вдохновенно. Последняя его работа, вырезанная из дерева, "Будда". А последний спектакль – "Все, как у всех". Мы договорились с ним: на сцене он будет вырезать "Будду". Как бы его персонаж Лага Каляевич к концу жизни обращается к Богу. И на премьере Саша работал со своей последней скульптурой. Имя «Лага» в честь актера Ах-Манджиева. Отчество «Каляевич» в честь Каляева. Саше нравился персонаж, названный в честь Ах-Манджиева, Каляева.
Но поистине народным Саша стал как актер театра. Весь его творческий путь прошел на моих глазах. Диапазон актера Сасыкова был огромен. Он играл в трагедии, драме, музыкальной комедии. Ему были подвластны роли классических и современных пьес любого жанра. С удовольствием Саша играл в детских спектаклях. Он придумывал персонажам потрясающий грим, всегда отвечающий характеру, образу того или иного героя. Я всегда был спокоен за его фантазии, которые были интересными, логичными, расширяющими рамки и дополняющими характеристику персонажа. Он, по сути, был соавтором режиссера. Есть актеры-оппоненты, говоруны или безынициативные. Александр Тимофеевич был из другого теста. Он был деятельной натурой во всем. Саша был профессионалом, а не ремесленником.
В "застольный" период, когда идет анализ пьесы, разведка умом, как говорят режиссеры, Саша не выдавал своих мыслей. Монотонно бубнил текст. Иногда задаст вопрос, и потом что-то записывал. На площадке также записывал мизансцены. У него всегда был в кармане маленький карандашик, как и валидол. Иногда он и мне одалживал таблетку. За десятилетия совместной работы мы так притерлись друг к другу, что нам хватало перекинуться парой фраз о характере, внешнем виде и пластике персонажа, чтобы понять друг друга. Профессионализм и интуиция делали свое дело. Но будет неправдой, если скажу, что все было гладко. Гладко бывает только на стекле.
Зато ни одна из созданных за четыре десятилетия ролей не имела провала, каждая его роль была успешной. И это не преувеличение. Он любил роли, где была полифония чувств, где был юмор, конфликт, драматизм и сложный неординарный характер. В своем любимом спектакле "Иван и Мадонна", где Сасыков играл главную роль – Ивана, он вывел сильный, содержательный образ, в котором угадывался и глубоко ранимый человек. А в каляевской пьесе "Воззвание Ленина" – это живой, конкретный, полнокровный человек. Автор пьесы, народный поэт Калмыкии Санджи Каляев, был доволен спектаклем, особенно Сашиной работой. Репетировал он легко, без пота, как говорят: процесс репетиций ему нравился. Но на спектаклях с него пот бежал ручьями.
В хорошем расположении духа Саша балагурил, рассказывал анекдоты, случаи из жизни. Иногда многословил. Другой раз на репетиции сидел молча. Думаю, в нем шла огромная внутренняя работа над образом.
С первых же спектаклей его полюбил зритель. Его любили, уважали коллеги. Есть актеры, обаяние которых обезоруживает. Саша из той породы. Он играл разные роли – путевых и непутевых, гордых и трусливых, хвастливых и умных. Но все его персонажи были незлые. Как и он сам.
Театр – это специфический организм. В нём каждый знает о другом всё. С кем-то получается дружеский контакт на многие лета, а с кем-то чисто служебные отношения.
Помогал он всем, как мог. Объяснял роль коллеге-актеру, советовал, какой подобрать костюм, подсказывал характерные черты того или иного персонажа, подправлял переводный текст. А как он гримировал! Тут он был мастер.
В последние годы он глубоко и болезненно переживал происходящее в театре, за судьбу национального театра, особенно его раскол. Саша был открытым, доверчивым человеком. После бенефиса ему предлагали уйти на пенсию. Он очень переживал из-за такого предложения директора К.Сельвиной. Он сам мне это сказал. И что Тине (его жена) предлагали.
Когда-то в Пушкинском академическом театре отправили на пенсию великого Н. К. Черкасова. Чиновники от культуры не вняли просьбам народных артистов СССР Райкина и Товстоногова, Мравинского и Кабалевского о том, чтобы Черкасов остался в театре. Через некоторое время он умер. В прессе той поры об этом говорилось. Не хочу и не имею права проводить аналогию с нашим актером, первым народным артистом России в Калмыкии, но есть какая-то никому не адресованная обида, что не ценим мы хороших, талантливых людей при жизни. Талант – это ведь штучный товар, и он требует особого отношения.
В последнее время Саша искал внутреннего покоя. Но… Покой нам только снится. Он был открытым, хотя не нараспашку. Были у него и сокровенные мысли, которые он доверял лишь близким.
Саша не жаловался на судьбу, на обстоятельства, а только сожалел, что все сделанное уходит в пустоту. Наши монологи и диалоги с ним не имели адресата. Мы лишь резюмировали, что время работает не на нас. В последнее время Саша частенько был грустным и во время репетиции не то в шутку, не то всерьез повторял: "Мы саксаулы, аксакалы никому уже не нужны". Я его понимал.
… Время стирает многое. Только культура остается в памяти народа, а не сколько съедено баранов. Саша был духовный творец. Таких немного. Он – национальное достояние.
Русский калмык. Режиссер Лев Александров
Режиссер Лев Николаевич Александров приехал в Элисту в 1937 году, художник Дмитрий Вячеславович Сычев – в 1936-м. Оба молодые. А театру пошел второй год. После войны и реабилитации калмыцкого народа Александров и Сычев снова приехали в Элисту и до пенсии работали в Калмыцком театре. Для торжественных проводов аксакалов на пенсию я написал и поставил сценарий. Вел торжество я и там сказал: «Вот, аксакалы, из одной столицы, из Москвы, приехали в другую лучшую столицу, в Элисту. За этот смелый, героический поступок калмыки вас не забудут». Аплодисменты! К Сычеву приехала жена из Москвы. Она хохотала и хлопала. Подарили магнитофоны, цветы и другие подарки. Сотворили банкет, аксакалы были довольны.
Льва Николаевича и Дмитрия Вячеславовича любили и уважали театралы и жители Элисты. Любовь была искренняя, не наигранная, как часто бывает. Они занимали свое особое место, внося необходимую «ноту» в калмыцкий театр.
Лев Николаевич закончил ГИТИС, учился параллельно с Г.А. Товстоноговым. «Товстоногов был скромным, но закрытым студентом. Был себе на уме грузинский еврей, к сожалению, наши судьбы после института не пересекались. А ты вот общался с ним», – говорил Лев Николаевич. «Жизнь трагична, но не пуста», – однажды вдруг сказал режиссер, когда мы стояли возле шестого жилдома, где он жил.
Александров и Сычев были высокие, а Дмитрий Вячеславович был еще и крупным. Чувствовалась порода, идти по городу с ним было приятно. Рядом с ними и я чувствовал себя человеком и приобщенным, якобы, к большому искусству. Присутствие их облагораживало тебя и возвышало.
Лев Николаевич знал маму еще до войны. И она частенько вспоминала о нем в Сибири. Когда они встретились после депортации в Элисте, Лев Николаевич пошутил: «Ты что, Анечка, за 13 лет не подросла? Хотя на картошке не подрастёшь». Лев Николаевич обнял её, и они пошли к столовой № 2, где она работала. Мама рассказала мне про этот случай и была довольна, что Лев Николаевич так уважительно к ней относится.
На репетициях Лев Николаевич частенько кричал, когда делал замечания актерам. Не кричал, а вернее сказать, громко говорил. «Зогсча!», – кричал режиссер. Стой, значит. Остановив сцену и делая замечания, он говорил уже тише. Его крик, громкий голос был безвредным. Своим окриком приструнивал не занятых в сцене актеров. Актеры притихали, а потом снова шептали, решали глобальные задачи. Где перехватить до аванса деньгу или как устроить дитя в садик. Да мало ли проблем у актеров-«олигархов».
Кстати, о поведении режиссеров на репетициях в Москве среди театралов ходили байки или быль в то время. Но и сейчас нет-нет да вспомнят актеры театра им. Маяковского, да и Татьяна Доронина при случае, как вел себя на репетиции главный режиссер Андрей Гончаров. Нормально Гончаров не мог говорить замечания актерам. Он почему-то всегда кричал. К этому в театре все привыкли. И когда Гончаров неделю отсутствовал, актеры себя чувствовали неполноценно. Чего-то не доставало. В театре было тихо и неуютно. Кстати, в хороших театрах трансляция репетиций из зала идет по всем гримерным, кабинетам, цехам и даже на вахте. Поэтому в театре все знали, что происходит на сцене и кого режиссер «мочил» не только в сортире.
Сейчас, в 21 веке, в Калмыцком театре трансляция есть. Хоть в этом мы относимся к хорошим театрам. Андрей Гончаров в ГИТИСе учился с Наташей Качуевской, которая погибла в 1943 году в Калмыкии, в Хулхуте. Там есть ее музей. Режиссер имел виды на нее и хотел жениться, но война создала другой сценарий жизни.
Так вот, Лев Николаевич тоже имел обыкновение говорить на репетициях на повышенных тонах. Значит у него пошел кураж. Репетиция будет полноценной. В те годы трансляции не было. Лев Николаевич знал много калмыцких слов и иногда понимал, о чём речь, о чем говорят калмыки. Актёры его за глаза называли Арслан Нимгирович. Он это знал и считал, что это большое признание. Значит, он в своей стае. «Ты знаешь, как меня зовут по-настоящему?» – однажды спросил у меня Лев Николаевич.
– Арслан Нимгирович, – брякнул я.
– Я это ценю! Это надо заслужить! – громко сказал Арслан Нимгирович и причмокнул губами (он любил причмокивать губами, когда разговор шел ему в кайф, и что-то жевал пустым ртом).
Я как-то сказал ему, что он не друг врагов и не враг друзей.
– Как ты сказал? – удивился Нимгирович.
– Вас уважают актёры и весь калмыцкий народ! – пробросил я.
– Ну, ты уж хватил. Меня знают актёры и шестой жилдом, – заскромничал Лев Николаевич. – Умрём и никто не вспомнит нас. Помяни меня, Боря Шагаевич.
Лариса Павловна, жена Александрова, увидев мою маленькую Регину, дочь, сказала: «Вылитая Шагаевич».
– У меня тоже есть любимая дочка. Нонка! Она сейчас снимается в массовке в кино, ВГИК окончила, – гордо сказал Лев Николаевич.
В 70-годах друг, киноактер Игорь Класс, спросил у меня, есть ли у нас в театре режиссер Александров?
– Есть, – ответил я.
– Так вот, – пояснил Игорь, – помнишь Ананьева Володьку? Он женился на Александровой дочке, и у них родился ребенок в Ленинграде.
Ананьев учился на актерском факультете вместе с Классом. Я его хорошо знал по институту. Я всегда говорил Ананьеву: «Ты будешь играть белогвардейцев в кино». Но судьба распорядилась по-другому. Владимир уехал в Мурманск и пути с дочерью Александрова разошлись. Мир тесен, но не до такой степени.
У Льва Николаевича были любимые калмыцкие слова, и он частенько их употреблял: «зогсча!» (стой), «болх!» (хватит), «арк уга» (водки нет), «бичя хуцад бя» (хватит собачиться), «сян бяятн» (всего хорошего).
У него были какие-то особые взаимоотношения с Лага Нимгировичем Ах-Манджиевым. Лага Нимгирович на репетициях любил пофилософствовать не по делу и не по сути.
Лев Николаевич кричал ему: «Зогсча!». Лага Нимгирович ещё больше заводился. Говорил он немножко с акцентом. Лев Николаевич не выдерживал и по-доброму кричал: «Бичя хуцад бя!» И начинались элистинские перепалки. Однажды после такой перепалки Лага Нимгирович подошел к Александрову, подал руку и говорит: «Нимгирович, я же шучу, не обижайся». А Александров отвечает: «А я что делаю?» Грохот актеров. Разрядка произошла, и дальше продолжали ваять нетленку.
На моей ассистентской практике на спектакле «Обелиск» Лев Николаевич частенько просил меня провести репетицию над новым куском, сценкой. Но я отказывался. Хотел оглядеться. Понять настроение, атмосферу театра, актеров. Я знаю, что некоторые молодые, сломя голову, авантюрно ввязываются в неизвестный организм и ломают дрова, аж щепки летят. В спектакле участвовали актеры ленинградской студии, и мне легче было бы с ними работать, но я не гнал гусей. Впереди еще много лет, и нахлебаться театральных щей я успею, думал тогда я, ассистент-режиссер.
Мне многое не нравилось в режиссуре той поры. Уже много было вздохов, акцентов не по сути, придыханий, криков, не обоснованных в сценах. Событийный ряд был не уточнен, и поэтому события чуть не на каждом шагу. Так не должно быть, думал я. В это время театр «Современник» проповедовал современную игру. По крайней мере, так отмечали и приветствовали театралы, критики, зрители. Шло течение жизни по правде, но какие-то сцены акцентировались, и получалось не монотонно. Монотонно может быть и при громком ведении сцены, и при тихом, мы же не кричим все время или только тихо говорим. Сцена – это другая реальность, похожая и не похожая на жизнь. Сцена – эта жизнь плюс театральность по сути. Не та театральность – опошленная, заштампованная. Иногда актер или актриса из спектакля в спектакль проводят сцену, допустим, ревности, любви, ненависти одинаково. А ведь есть характер, обстоятельства, состояние персонажа и т.д.
Жан Габен, Джигарханян, Евстигнеев где-то похожи из фильма в фильм. Это приходит с опытом, мировоззрением, и если к тебе прикоснулся Создатель. А нам, простым смертным, надо пахать по 25 часов в день. Набираться опыта. Душа должна трудиться и день и ночь, и день и ночь. На первых порах я приглядывался к режиссуре, стилю, методу Льва Николаевича, и что-то мне нравилось, что-то – нет. Но я учился тому, чего еще не умел и не знал. Придя домой, как бюрократ, записывал, что надо брать на вооружение, а что резать, как загнивший аппендицит. Институт нагружает мозги, а в театре требуются знания, воля, настойчивость, надо иногда проявлять характер, но не в ущерб себе и делу. В театре требуется дипломатия, надо знать и чувствовать психологию людей. Начиная с вахтера, заканчивая директором.
Театр – это особый организм, который не похож ни на какие учреждения.
Лев Николаевич иногда в беседах просвещал не по режиссуре, а по тем предметам и явлениям, которых в институте не преподают и даже не заикаются о них. Мой учитель Вивьен Леонид Сергеевич говорил так: «Уважаемые академики, театр – это другая Вселенная».
И в каждом театре свое мировоззрение, свои причуды, свои законы. В каждом театре кошки скребут по-своему. И если вы подставите свою спину, то так исполосуют, что зебры позавидуют. Но не пугайтесь. Лет через 20–30 станете режиссерами. Поэтому Александров учил не подставлять спину, но и не выпячивать грудь. Я не видел Льва Николаевича злым, скорее, он кричал, как пастух на коров. Беззлобно. У него это был свой конек, и актеры привыкли к его стилю в общении с актерами. Во-первых, у него лицо и вся его конституция были миролюбивые, если можно так сказать. И он источал положительную энергетику. А я знаю и видел режиссеров с такими личиками, что не можешь знать, как этот режиссер к тебе повернется – ангельским ликом или оскаленной пастью. На Льва Николаевича можно было положиться. Он действительно болел душой за калмыцкий театр. Его озабоченность и боль не были декларативными, квасными, а были естественными – как дышать, не замечая это явление.
И спектакли у него были ясные, общечеловеческие, он не утруждал себя всякими заморочками в режиссуре. Но иногда я замечал в спектаклях, что мизанцены похожи на разводку. Есть режиссеры, они мизансцены ставят так, что в них проглядывает неряшливость, не профессионализм. Например, в спектакле «Женитьба» катализатор Кочкарев уговаривает жениха. Жжет глаголом, действует, убеждает, тормошит, а он, как резонер, стоит на авансцене и как будто ему все равно. Нет, это его работа, его жизнь. У него такая планида, он не о государстве думает, а хочет выручить друга, вывести на другую орбиту жизни. Мизансцена иногда визуально должна или расшифровывать сцену, или разоблачать суть. И логичней было бы быть рядом с героем, а не на авансцене.
Еще пример в другом спектакле. Антигерой стоит на стуле и произносит монолог, как Павка Корчагин. А по идее он не герой. Персонаж профукал жизнь, у него кошки скребут на душе. Он упал морально, духовно, физически и поэтому должен не на стуле стоять, а на полу. Но если ты захотел сделать от обратного, то убедительно покажи это. Это из записей тех далеких времен. И оформление спектакля мне не нравилось. Сцена была обставлена полукругом большими игральными картами. Это поверхностно, это наверху, а что хотел сказать Гоголь, этого не было.
Когда Александров ставил калмыцкие пьесы Б.Басангова «Чууче», «Случай, достойный удивления», Амур-Санана «Буря в степи», он был в своей стихии. Он интуитивно чувствовал калмыцкий менталитет. Обычаи, нравы, атмосферу создавал грамотно и ставил как будто с приглядкой со стороны. Была ирония и душа народа. В «Случае, достойном удивления» Лев Николаевич использовал маски козла, лошади, коровы и т.д. Спектакль был решен в жанре комедии с элементами буффонады. «Чууче» тоже была поставлена в комедийном жанре с элементами сатиры.
Когда я ставил «Чууче» в 1968 году с молодыми актерами, уделил внимание социальному расслоению в среде калмыцкого народа. Тогда это было требование времени. Сейчас пьесу Б.Басангова надо ставить под другим углом зрения. Времена на дворе другие. Лев Николаевич был с русским лицом, но с калмыцкой душой. Он был интернационалистом, а не толерантным. Толерантность на западе трактуют так: ненавижу, но терплю. Жена его, Лариса Павловна, варила джомбу, дотур, пекла борцоки. Друзья у них были из среды калмыцкой интеллигенции. Они жили скромно, просто. Никогда ничего не просили. Это была старая российская интеллигенция, Совесть, порядочность были превыше всего. Они не занимались сплетнями, интригами, как бывает в театре в любой точке земли. У Льва Николаевича не было врагов. Он умел ладить с совестью, с долгом, с коллегами, с чиновниками, но он не шел на компромиссы, когда касалось дел театра. Я помню, как он выступал на собраниях. А тогда ох как любили погорланить, прикрываясь партией и народом. Он умел отстоять идею, не оскорбляя, не унижая никого, не подыгрывая власти. А это очень тяжелая нравственная ноша. Быть требовательным и не опаскудиться при этом. Были грехи у Льва Николаевича? Наверное. Но я их не замечал. Это не значит, что он был идеальным. Идеальных людей на земле нет. Я премного благодарен Льву Николаевичу за его служение калмыцкому театру. Мы калмыки, будем помнить его.
Как раньше в юности влюбленность,
Так на закате невзначай
Нас осеняет просветленность
и благодарная печаль.
Игорь Губерман
Ироничный мудрец. Художник Д.В. Сычев
Главным художником Калмыцкого театра в 1968 году был Дмитрий Вячеславович Сычёв, ростом под два метра, грузный, лысоватый, сократовский лоб. Москвич. Оформлял спектакли в студии при Мейерхольде. В общем, та ещё птица. Мама упоминала его фамилию в Сибири, но это как-то не зацепилось в памяти. После знакомства с режиссёром Александровым Л.Н. я был на ассистентской практике в 1965 году, в фойе театра повстречался с Сычёвым. Я его сразу узнал. Скорее понял, кто это. Идёт огромная, грузная фигура навстречу и говорит: «Товарищ режиссёр, с Александровым познакомились, а мною брезгуете? Позвольте представиться, Сычёв Дмитрий Вячеславович, художник. В афишах пишут главный художник, но я этого не чувствую. Живу в съёмной квартире, в землянке, у бани, у Ермошкаева». Я опешил. Не понял, в каком ключе он ведёт разговор со мной. То ли серьёзно, то ли шуткует. На всякий случай я представился: «Борис». И вдруг Сычёв даёт мне конфетку и говорит: «Для вдохновения. Ну, как будем общаться, на «вы» или на «ты»? Извините, конечно, что я так сразу. В Ленинграде я не учился, академий не кончал. Вот только мельком пообщался с мейерхольдовской братией».
Сказав про братию, Сычёв улыбнулся. Я начал бормотать что-то вроде «чего тут, зовите меня на ты». Дмитрий Вячеславович сделал поклон головой и вымолвил: «Благодарствую. Мать твою видел. Она же работает в столовой № 2? Не будете так любезны посетить её заведение и за знакомство откушать по 50 грамм коньяку». Я с радостью согласился. Кто бы ещё со мной так разговаривал в бытность. Сычёв сразу меня обезоружил своим изысканно снисходительным обращением. Мне это понравилось. Пришли в столовую № 2. Сейчас на том месте медколледж. Это был единственный пищеблок в центре и очень популярный. У входа в столовую, как всегда, блаженный Василь Васильевич делал свой коронный номер – ласточку. Он стоял на одной ноге, разведя руки в стороны, а другую ногу, свободную, убирал назад. В те годы это было достопримечательностью Элисты.
В столовой Дмитрия Вячеславовича обслуживали вне очереди. Он был уважаемый посетитель. «Что будете, уважаемый режиссёр?» – спросил Дмитрий Вячеславович. Он специально подал меня так уважительно, чтобы кассирша-буфетчица усекла, с кем, мол, имеет дело. Кассирша сразу: «Садитесь, Дмитрий Вячеславович, сейчас принесут заказ». Столовая, кстати, была на самообслуживании. Нам на подносе принесли заказ. Сычёв произнёс: «Благодарствую, Бося!» Только мы пригубили по 50 грамм коньяку, подошла мама, кассирша уже настучала маме. Мама поздоровалась с Сычёвым, села, поговорили о здоровье, и мама ушла.
Вот так произошло знакомство с Сычёвым. Ну как после этого вести себя неблагодарно. Первый свой спектакль, через несколько месяцев, я сочинял с Сычёвым. Это была пьеса Виктора Розова «Затейник». Я рассказал, о чём спектакль и что бы хотелось видеть в оформлении. Герой живёт на югах, на курорте, в какой-то халабуде. Работает затейником в затрапезном доме отдыха. Герой опустился, пьёт. Ведёт праздную жизнь. Молодость профукал, с женой связка не получилась. В общем, живёт, как в клетке. Сычёв уцепился за образ клетки и сотворил жилище героя в виде большой клетки. Альянс состоялся. Разница в возрасте в 35 лет была не помеха. Потом мы ещё работали совместно. Дмитрий Вячеславович приглашал меня домой, в Москву. Я был не однажды на улице Каштоянца в Москве. Ездили к нему на дачу. Пили домашнее вино.
Вели праздную жизнь. Жена и дочь сочиняли нехитрую закусь, отведав которой, мы шли купаться. Это тоже было творчество домашнего быта. Дмитрий Вячеславович как создавал оформление в спектаклях, так создавал и домашний уют для гостя. Тот человеческий ритуал, созданный вокруг меня, я навсегда запомнил и премного благодарен этому замечательному человеку и художнику. Такое же уважительное отношение было ко мне в Архангельске, со стороны главного режиссёра Эдуарда Симоняна.
Когда мы с Дмитрием Вячеславовичем и с Александровым иногда шли по Пионерской улице, я представлял, будто иду со Станиславским и Немировичем-Данченко. Только я портил их ансамбль. Шли два гиганта, в смысле роста, и я, маленький, непонятно почему-то путающийся у них в ногах и внося диссонанс в их вальяжное, эпохальное движение вперёд к светлому будущему. А светлое будущее было уже не за горами. Их почему-то сразу отправили на пенсию. Дмитрий Вячеславович говорил: «Я бы ещё поработал, но молодой очередной (художник Ханташов) что-то городит вокруг моей персоны. Надо уйти подобру-поздорову». Вот такая правда жизни. Сычёв и Александров тоже находили общий язык и творили на благо калмыцкого искусства, как бы это патетично ни звучало. Что было, то было.
Издательство «Советский художник» выпустило альбом «Калмыцкое народное искусство» и «Историю калмыцкого костюма» в исполнении Д.В. Сычёва. Эти труды художник создал по рисункам путешественников и этнографов того времени, по их записям и высказываниям. В 1970 году Дмитрий Вячеславович отмечал 60-летие. Лев Николаевич (Арслан Нимгирович) – в 19 часов вечера 7 декабря 1971 года. Они оба работали до войны в калмыцком театре, и после депортации в 1958 году вернулись на свою вторую родину. Они были интернационалистами. Калмыки их не забудут!
Свет добра. Г.О. Рокчинский
Однажды мы с художником Очиром Кикеевым фланировали между «красным домом» и кафе «Спутник». То был элистинский «тайм-сквер», как на Бродвее. Нам в 1966 году по 25 лет: всё впереди, деньги, кураж есть. Республика поднимается, народ с Басаном Бадьминовичем Городовиковым действует в созидательном энтузиазме.
Ощущаем внутреннюю и творческую свободу. Проблем пока нет. Хочется похулиганить. Во время «барражирования» в поисках приключений Очир вдруг кричит на весь околоток: «Гаря Оляевич – знаменитый калмыцкий художник!». «Борис, молодой режиссер», – громко представляет меня подошедшему к нам мэтру Очир, как будто он выступает на сцене. Гаря Рокчинский осёк Кикеева: «Тише». Вежливо поклонился и подал руку.
Ну, думаю, интеллигенция есть в городе. Прямо как лауреат Ленинской премии скульптор Михаил Аникушин, с которым я имел честь много общаться, позировал ему у него в мастерской. Такого же роста, в берете, деликатный в манерах. И я оказался в плену обаяния у этого человека.
Пообедали в «Спутнике». Кикеев все говорил и расхваливал мастера, мой друг вошел в раж и, не обращая внимания на окружающих, пел ему «аллилую». А Гаря Оляевич только вежливо улыбался и мягко его осекал: «Ня, болх».
Эта встреча запомнилась и по атмосфере, и по настрою души. Гаря Оляевич понравился как человек. А потом наша дружба, я так думаю, протянулась на десятилетия.
Встречались у меня дома, на кухне Рокчинского, в его мастерской, в художественном фонде. При входе была мастерская Кима Ольдаева. «Пройди незаметно», – в первый раз предупредил Рокчинский. Думаю, применив конспирацию, он был прав: зайдет к нему третий, четвертый – и уже начнется пошлая пьянка. А Гаря Оляевич не очень жаловал горячительное: все у него было в меру. При Рокчинском не пристало быть развязным и выходить за рамки приличий. Это было одним из его уроков.
Однажды мэтр решил показать свои картины. Почему-то они были в мастерской. Музеи их, видимо, еще не купили. Показывал по одной. Я смотрел: подходил, отходил от картин, охал и ахал. Лицом, вроде бы, не хлопотал, но показывал, что внутри меня кипит духовная работа. Как опытный искусствовед, что-то пытался разглядеть, пыжился. А мастер скромно стоял позади меня, скрестив на груди руки.
Наконец, насладившись живописью, даю мэтру «добро», пожимаю ему руку. Убираю с лица глубокомысленный вид и серьезность и только выдавливаю: «Здорово!».
Гаря Оляевич так вкрадчиво спрашивает: «Ну, что еще скажешь?». «Да, Гаря Оляевич, вы за кого меня принимаете? – смеюсь в ответ. – Я же в живописи дилетант, воспринимаю искусство, в том числе живопись, чувствами. Если искусство – театр, кино живопись, музыка волнует, то это настоящее. А как вы мазок кладете, тонируете – это не моя «епархия», пусть искусствоведы копаются в этом».
«Но ты так внимательно разглядывал, рассматривал. Ну, думаю, скажет что-нибудь критичное», – скромно так провоцировал меня на разговор Гаря Оляевич. «Да это я по театральной привычке павлиний хвост распустил, лицо умное сделал». Мэтр хлопнул меня по плечу, и мы расхохотались.
Для меня вход в его мастерскую всегда был свободным, но с одним условием: «Давай предварительно договариваться. Никому не говори, что бываешь у меня. Никите тоже не говори». А «Никита» – это скульптор Никита Амолданович Санджиев. Хотя с ним он жил мирно. Позже я понял, что Гаря Оляевич не всех и не всегда привечает в мастерской. Люди, как правило, отнимали у художника драгоценное время, а он любил уединение и терпеть не мог пустопорожние разговоры.
Однажды Рокчинский спросил у меня: «А что тебе нравится из увиденного?». Вдоль стен были расставлены картины. «Здесь нет «Паганини», «Зая-Пандиты» и «Пушкин: Прощай, любезная калмычка», – сразу выпалил я. «Ишь ты! – кратко выстрелил мэтр. – Ну, ну, обоснуй».
«Ну, во-первых, эти картины достойны любого солидного музея. Они расшифровывают хозяина кисти. Следующее: они написаны в такой манере, что понравится и азиатам, и европейцам. Диапазон тем широк. Зая-Пандита – его лицо говорит, что он будто наш физик-атомщик»… Почему я это брякнул, не помню, но говорил свои ощущения.
А мастер молча слушал. «Такой человек не сотворит пакость, у него нет черных мыслей. Он не только создатель письменности, он просветитель и большой политик!» – не останавливаясь, как ученик у доски, тараторил я.
Мэтр не перебивал, он умел слушать собеседника. «Паганини» – это лицо, характер, техника письма. Это личность, титан! – заходился я в эпитетах. А в «Пушкине» притягательна композиция. Для европейца это экзотическая картина. Здесь этнография, быт, характер народа. Только Пушкин стоит очень картинно».
Гаря Оляевич расхохотался и спросил: «Почему?». «Да Пушкин был прост и естественен, как и его творчество, его стихи. Но за ширмой простоты кроется гениальность. Картины с Паганини, Пушкиным, Зая-Пандитой – эти творения у вас по потребности души»…
«Как ты сказал?» – перебил меня мэтр. «Ну, как бы это вам сказать, – выкручивался и подыскивал слова я. «По заказу души, а не потому, что это надо кому-то, – наконец выпутался из своего словоблудия. – Например, у вас есть картины, которые родились не по желанию души, а по чьему-то заказу. Есть портретные зарисовки. Они так схожи с натурщиком, объектом, личностью. Например, портреты писателя Санджи Каляева, поэта Егора Буджалова, художника Владимира Ханташова, актрисы Улан Барбаевны Лиджиевой, танцора Боти Эрдниева, который работал какое-то время в театре. Я их всех хорошо знаю. И вообще, на мой взгляд, если у художника портрет передает личность самого человека, то он мастер и художник во всем».
Гаря Оляевич опять улыбнулся. Поблагодарил за беседу, за небольшой «разбор». «С чем-то я согласен, но уж больно ты меня, старика, расхвалил», – закатился заливистым детским смехом.
Рокчинский смеялся от души. По натуре он был скромный. Никогда себя не выпячивал, на трибуны не карабкался, во власть не лез. Жил со своим внутренним кодексом. Не давил авторитетом, а в разговоре давал зазор собеседнику, даже провоцировал его на рассуждения. Он впитывал, как губка, даже дилетантские выкладки и выбирал то, что ему полезно и пригодится в работе и жизни. Обладал детской восприимчивостью, деликатно пояснял, с чем не согласен.
Как-то в одной из бесед я вдруг спросил: «Да что вы сомневаетесь?! Вы уже состоялись как художник! И хорошо, что вы не летчик-истребитель, а художник!». Гаря Оляевич рассмеялся, помолчал и сказал: «Кто-то из великих сказал: «Я знаю, что ничего не знаю». А я бы перефразировал: «Я что-то могу, но не всё». Ну, считаю, что это уже было кокетство, ведь диапазон его работ был широким. Он мог писать в любом живописном жанре и стиле. Всегда убедительно, доказательно, начиная от реалистических полотен, портретов и до абстрактных экспериментов.
Про Зая-Пандиту я, тёмный, нелюбопытный, впервые узнал от мастера. После картины Гари Оляевича «Зая-Пандита» я долго осмысливал эту личность и только через 25 лет решил написать о нем не как о создателе письменности и просветителе, а о политике. Между прочим, когда Рокчинский о нём рассуждал, я думал, что это Зая-Пандита был таким мудрым, а когда сам писал об этой личности пьесу, то постоянно вспоминал Гарю Оляевича…
В одну из поездок в Ленинград я решил взять его альбом. Думаю, заеду к народному художнику России Лёне Кривицкому. У него картина с Лениным «Накануне» – висит в Русском музее, а у Рокчинского вождь тоже есть. Похоже и по композиции, и по тематике: Ленин также в Разливе перед революцией.
У Лёни я позировал в Академии художеств, когда он учился там в аспирантуре. Позже он дал «наколку» скульптору Аникушину. Так вот, сидим в мастерской у него. Показал альбом. В альбоме первая иллюстрация – Ленин. Леонид посмотрел на нее, улыбнулся. Спросил: «Когда написана?». «Где-то в 1967-м». Лёня посмотрел на обложку и спросил: «Он что, еврей?». Я рассмеялся. «Гарри Олегович Рокчинский, – громко прочел Лёня. И опять: «Еврей он?». «Лёня, художника зовут Гаря Оляевич! Калмык он! Но почему стал Гарри Олеговичем, я не знаю. Приеду, спрошу».
Потом нашел в конце книги его автопортрет. Леня посмотрел и опять односложно вымолвил: «Надо же такое? Чудеса! Расскажу ребятам. Ты дашь мне альбом?». «Да, возьми, и знай о калмыках».
Вот такой в Ленинграде был эпизод, связанный с Гаря Оляевичем. Как появилась фамилия Рокчинский, как и Хотлин и Сельвин у калмыков, до сих пор не знаю. Кстати, в Нью-Йорке есть частный кинотеатр «Сельвин», у меня есть доказательство – фотография, сделанная сыном артиста Дорджи Сельвина.
С сыном Гаря Оляевича Русиком я часто общался. Он взял многое от отца – такой же талантливый, рассудительный. Часто со своей женой Руслан заглядывал ко мне. Однажды принес маленький глиняный этюд Зая-Пандиты – точную копию его памятника в 5-м микрорайоне Элисты. Тот подарок стоит у меня дома на видном месте и напоминает и о Руслане, и о его великом отце.
От общения с мэтром Рокчинским я познал в жизни многое, а его работы, без сомнения, обогатили калмыцкое искусство. Гаря Оляевич является родоначальником калмыцкой живописи. От него начинается отсчет национальной станковой живописи, портретных работ, пейзажных зарисовок и многого другого.
Талантливый человек не всегда бывает умным. Гаря Оляевич был талантливым, умным и мудрым человеком. И все его творчество светится добром к людям.
Аксакал калмыцкой прозы. А.Б.Бадмаев
В 90-х годах, после многих лет знакомства с Алексеем Балдуевичем Бадмаевым знаменитым аксакалом-писателем, романистом, сидим как-то на лавочке на аллее Героев, балакаем о том, о сём. И он вдруг огорошивает меня: «Мы ведь с тобой какие-то родственники». Я смотрю на аксакала с удивлением, как будто он мне предложил миллион просто так. Мы все калмыки родственники, если разобраться и поискать в родословной предков. Но спросил по какой линии, от какой ветви, от какого листика. Аксакал объяснил. «Ну, а почему не стать родственником такого уважаемого аксакала?» – подумал я. Возражать не стал. Наоборот, приободрился, крылья за спиной стали расти. Кроме матери появилась родня, а то сирота сиротой. А аксакал продолжает: «Зря я тогда согласился и дал режиссеру Э.Купцову инсценировать роман «Зултурган – трава степная» в театре. Спектакль не прозвучал. Не знает он душу степняка. Чужой человек».
А я ему: «Видел. И поэтому сделал инсценировку по своему сценарию на радио. Играли А.Сасыков, С.Яшкулов, Ю.Ильянов». – «Слышал. Надо было тебе дать», – сделал резюме аксакал. Я вообще возгордился, а крылья уже выросли на всю аллею, но вовремя убрал. Прохожим мешает.
Другой раз в Союзе писателей в Красном доме разговорились. Сидели аксакалы Л.И Инджиев, А.Э. Тачиев, Е. Буджалов. Бойцы вспоминали минувшие дни. Алексей Балдуевич вдруг говорит: «Я получил орден Отечественной войны, медали «За боевые заслуги», «За оборону Сталинграда», а меня в 1944 в Широклаг. А потом по состоянию здоровья депортировали в Сибирь, на Алтай. Вот вам советская власть!».
– Арухан, Алексей. Тут Шагаев сидит. Осторожней будь! – на улыбке пробросил бывший директор театра Тачиев Анджа. Все расхохотались. Алексей Балдуевич: «Он мой родственник». Опять нимб вырос у меня над головой, но никто этого не заметил. Тачиев: «Я знаю Бориса. Работали с ним. Ну, ты доволен мной режиссер?». Я серьезно так наиграл чуток: «Анджа Эрдниевич, хорошо жили. Только зарплату мало давали». Все опять расхохотались. Тачиев: «Это не я жадный был, а государство». Алексей Балдуевич: «Прижимал, понимаешь родственника моего. Давай на гастроном». Анджа Эрдниевич бросает на стол деньгу: «Шагаев, беги. Я твой директор и сейчас ответсекретарь. Давай, пока Давида нет». Хорошо посидели. Потом мы с Алексеем Балдуевичем отметились в кафе «Спутник». Хорошее было время. Я все это при встрече стучал сыну Алексея Балдуевича Володе. И он одобрительно подытоживал наши встречи. Володя был прямой, резкий, но справедливый. Он и сейчас такой. За внешней бравадой и резкостью проглядывает отцовская праведность.
Другой раз Алексей Балдуевич сказал, что в издательстве «Советский писатель» выходит его роман «Бег Аранзала». Купи, мол, книгу и инсценируй для театра. Но я в суете сует, в рутинных заботах и в беготне за призрачным не выполнил просьбу аксакала, каюсь.
Алексей Балдуевич написал 6 романов, 3 повести, 2 сборника рассказов. Более 600 тысяч экземпляров. Потрясающе! А какие романы! Вся история прошлого Калмыкии. А маленький шедевр «Голубоглазая каторжанка»?! Это целый пласт характеристики русской жены калмыка во время депортации. Таких семей было много, можно сварганить по этой повести пьесу. Где показать смелость и несгибаемость русской женщины, интернационализм и жалкое прозябание в депортации. В маленьком рассказе все это есть между строк автора. И материал для домысливания.
В 1981-м я работал в Архангельске. Приехал в отпуск. Пришел в Союз пистолей. В кабинете два мэтра: Алексей Балдуевич и Давид Никитич. А.Б. Бадмаев Кугультинову: «Вот, Давид, единственный профессиональный режиссер работает в России. Почему наши так разбрасываются кадрами?». А Давид Никитич: «А его не возьмут». А я ему сердито: «Давид Никитич, что за шутки?!». А Давид Никитич: «А ты разве не в курсе?». И стал набирать номер телефона. «Матрёна Викторовна, тут Шагаев у нас сидит, ругается. Примите его». Потом мне: «Иди в Белый дом к М.В. Цыс. Она покажет тебе что надо».
Я в неведении побежал: «Матрёна Викторовна, в чем дело? Я ничего не понял»
– Зайдите к Холоденко, бумага у нее.
Что за бумага? Что за дело? Пошел к Холоденко в кабинет.
– Матрёна Викторовна сказала, что у вас какая-то бумага на меня.
Холоденко вынула бумагу и сказала: «Вот эта бумага. Но я вам ее не дам», – и положила снова в стол. «Да я только прочту». И пошел в неведении в Союз писателей.
Поинтересовался у мэтров, что там в бумаге. Кугультинов: «А там тебя с Шкляром обвиняют, что ты в авторство лез к писателю Тимофею Бембееву». Я тогда все понял.Подробногсти в главе «История с непринятой пьесой».
Как-то на лавочке на аллее героев опять заседали. Это было в 90-е годы. Я постоянно допытывался у других аксакалов, у Каляева С.К., у дяди Кости Эрендженова о Колыме. И решил спровоцировать аксакала Алексея Балдуевича рассказать про Широклаг. Начал пространно, чтобы он вошел в кураж и хоть чуть-чуть приоткрыл завесу про мистический тогда Широклаг.
– Алексей Балдуевич, с первых дней революции начались репрессии. То громили эсеров, то кадетов, меньшевиков, то раскулачивали, сажали нэпманов. То боролись с троцкистами, то могли в ссылку как СВЭ (социально вредный элемент), арестовывают «бывших», высылают крестьян, «кировский поток» в Ленинграде. В 1937-м уже не борьба с какими-то отдельными силами, а с течением, фракциями. Тотальный террор. Во время войны вас, орденоносца, сняли с фронта и в Широклаг. Как там было?
Алексей Балдуевич: «Зачет тебе это нужно? Во-первых, это каторжный труд. Так же как на войне со смертельным исходом. Даже в тюрьме проще. Не приведи Господь такое пережить. Не хочу вспоминать!», – и аксакал закрыл тему.
«Вот и Санджи Каляевич Каляев про Колыму не распространялся, не говорил», – опрометчиво вставил я.
– И правильно делал. Всё. Солнце печет. Проводи до «Огонька», а там я сам поковыляю. Приходи сюда иногда. Хочу видеть новых людей. Другие, интересно читали мои романы? – и аксакал встал. Читали, читали, – подбадривал я.
Но он не нуждался в моих заверениях. Аксакал сам все знал. Он, наверное, чувствовал, что оставил след в истории литературы своего многострадального народа.
Алексей Балдуевич Бадмаев является родоначальником калмыцкой романистики, талантливым прозаиком.
Ким Ольдаев. Слово о большом мастере.
Вспоминая Ольдаева, представляю сразу копну волос на его голове. Где бы он ни появлялся – в Москве ли, калмыцкой глубинке ли – народ обращал внимание, прежде всего, на неё. И видел в нём «породу», творческую личность. Имел честь бывать у него в мастерской и плотно общаться с мастером. Ким Ольдаев был личностью во всех проявлениях – и как художник, и как человек. Он был авантажным (привлекательным), куртуазным (изысканно вежливым) творцом. Жизнелюб, оптимист с заразительным смехом и резкими жестами привлекал и оставлял собеседника неравнодушным.
Меня всегда поражало его трудолюбие. За свои 62 года жизни он создал 480 полотен – потрясающий результат! И когда только успевал, ведь вёл бурную общественную деятельность: работал в каких-то художественных секциях, занимался с молодыми живописцами, выезжал на показы в разные города и страны. В течение 30 лет ежегодно устраивал свои персональные выставки, несколько полотен так и не закончил… Он, как и Гаря Оляевич Рокчинский, был настоящим профессиональным художником, вошедшим в историю калмыцкого изобразительного искусства как первопроходец станковой живописи.
Шёл я как-то по бывшей улице Горького в Москве и увидел впереди стаю азиатов. Во главе её «живописная грива». «Да это же Ольдаев!» – воскликнула моя душа. Догнал стаю и спросил: «Гривастый, как пройти на Красную площадь?». Откликнулся тот, что оказался художником Виктором Цакировым: «Ким, Очир, смотрите, это ж Борька! – воскликнул он. – И здесь нас достал!» Другой из компании, тоже художник, Очир Кикеев, заорал, будто в родном 3-м микрорайоне: «Ким, халя («смотри»), ещё один «хвостопад»! Ольдаев все возгласы коллег воспринял с улыбкой и, как предводитель стаи, позвал всех в ресторан.
Ресторан «Москва» находился на 2-м этаже гостиницы такого же названия. Считался он шикарным – с женским джазовым оркестром. Было это в то самое «золотое» время, когда молодость бурлила фонтаном. Сели за столик, огляделись. И поняли, что вокруг сплошь зажиточные москвичи. Помню, что центр зала был опоясан бельевой верёвкой. Как стало ясно, там ужинали футболисты известной ныне «Барселоны» – соперники одной из столичных команд. А отгородили их потому, что были они с «загнивающего Запада».
Во главе стола, как и положено, был Ольдаев. Как сэр Фальстаф Шекспира или Тарас Бульба. Хозяин буйной гривы витийствовал и громко хохотал. От горячительного и интернационала за всеми столами, наблюдали за нами нагло и с интересом. И лишь Кикеев всё пужал нас: «Арһултн, арһултн, кевүдс! Һурвн үзгтə залус дала энд!» («Осторожно, ребята, здесь много кагэбэшников!»). «Һурвн узг» – «Три буквы» (аббревиатура – КГБ). Но нам было «море по колено». Что КГБ, что ЦРУ, что Мосад!
Два нежданных спасителя
Другая «ресторанная» зарисовка. Как память о неисправимом оптимисте и жизнерадостном человеке по фамилии Ольдаев. Без прикрас и ёрничанья. Я не соприкасался с ним в работе, где, как нигде, познаёшь характер и деловые качества человека. Но за 38 лет знакомства у нас не было с ним недопонимания и, тем более, размолвок.
Случай, о котором пойдёт речь, был более полувека тому назад. Студенты из Калмыкии разными путями достигли Волгограда, а в Элисту предстояло добираться на перекладных. Мы понуро толпились на вокзальном перроне, не зная, что делать дальше. Во многом из-за того, что не было денег, да и есть хотелось очень.
Незаметно подошёл поезд, и из его окна раздался крик: «Хальмгуд, помогите!» Все обернулись и увидели торчащую из окна вагона громадную копну волос. Студент-геолог Валера Ашилов вскрикнул: «Ольдаев!». Дружно помогли ему сгрузить большие полотна картин (он возвращался с очередной своей выставки). Потом пожаловались, что умираем с голоду, и Ким скомандовал: «Все – в ресторан! Накормлю!»
При входе в ресторан он сунул швейцару ассигнацию, снял кепку и показал рукой в зал. Ну прямо как в пьесах Островского! Сели, заказали. Ольдаев дал ЦУ: «Хальмгар келтн!» («Говорите по-калмыцки!»). Все дружно кивнули, хотя знание его у многих было «на нуле». Выпили и набросились на барскую закусь. «У меня купили картину», – объяснял командующий столом наличие денег. Студенты, увлечённые едой и спиртным, снова закивали головами.
Потом, когда «червяк» был заморен, заговорили о вечных проблемах калмыков. О языке, который где-то затерялся. О воде, без которой не будет ни молока, ни мяса. О культуре, которая пробуждалась не так, как хотелось бы. То есть о том, что продолжает нас волновать и сейчас, 50 лет спустя.
И вдруг за соседним столом кто-то произнёс: «Смотрите, как эти чернож…е банкуют!» Не знали они, очевидно, что эти самые чернож…е прекрасно знают русский язык (Ольдаев говорил на калмыцком, а все ему поддакивали на нём же).
В общем, перегретые спиртным наши земляки взялись выяснять отношения. На языке силы, и спровоцировали вызов милиции. Пока она ехала, мы расплатились и, быстрее ветра, рванули к выходу. И тут нам здорово помог швейцар, пpeдусмотрительно «прихваченный» Ольдаевым. Спрятал нас в свою бендежку. Милиция в зал, а мы из бендежки рванули на вокзал. Так эти два человека спасли студентов не только от голодного прозябания в чужом городе, но и от ночёвки в милиции. Этот маленький эпизод – свидетельство широкой души Ольдаева и толерантности швейцара. Того, что нынче встретишь не часто.
Я – ХОШЕУТ! НАС МАЛО
В году примерно 92-м застал у себя дома его и другую нашу знаковую фигуру – композитора Петра Чонкушова. Он, как я потом узнал, часто заходил к моей матери (переходил через дорогу от музучилища, где работал), и они часами напролёт задушевно беседовали. Пётр Очирович был человеком интеллигентным и мудрым. Приобщал мою маму к искусству. То есть делал то, чего не делал я. Он написал музыку к двум моим спектаклям.
…Выпили втроём по чуть-чуть. Не только чаю. Потом закурили, и Ольдаев вспомнил про свою выставку в Ленинграде, где я учился режиссёрскому делу. Кстати, та выставка (в 1989 году) была первой и последней для художников Калмыкии. Её открывал Герой Соцтруда, лауреат Ленинской премии Михаил Аникушин. Меня это взволновало, я почти два года был у него натурщиком. В далёком 1962 году. Рассказал об этом Ольдаеву, и он, отметил: «Мы двое из калмыков общались с мэтром!», – громко расхохотался. Ким никогда не был улусистом и хвастуном, но при случае шутил: «Я – хошеут. Нас мало. Так что берегите меня!»
Незадолго до кончины он перенёс три инфаркта. Но не сдавался. Однажды при встрече выдал мне тайну: «Работаю над темой депортации. Никому не говори». Тогда, в конце 80-х, про такое творчество говорить вслух было нельзя.
Борясь с недугом, Ольдаев продолжал много шутить и понимать юмор в свой адрес. Как-то дал ему 30 копеек без слов. Он удивился и спросил: «Зачем это?» – «Подстригись». Думал, обидится, но он смолчал. Сделал вид, что юмора не понял. «Не стригись!» – сгладил я. «Твои полотна и твоя грива – достояние народа! Калмыцкого». Киму это понравилось, и он громко рассмеялся.
Слепящее солнце в хмуром Ленинграде
Когда я ознакомился с его архивом, собранным женой Валентиной и дочерью Герензл, то был ошарашен. Осталась масса картин – разных жанров и размеров. И много, увы, незаконченных. Мало кто знает, но у Ольдаева был «ашхабадский период» (в годы депортации он жил с родителями там). Был ещё «Бакинский период». Там он снялся в эпизоде фильма «Огни Баку» (в интернете можно посмотреть, как подъемный кран поднимает его, улыбающегося, с флагом, вверх, а опускает уже неживого, застреленного).
В 60-90-е годы он выставлялся в одной только Москве 17 (!) раз. Добавим сюда социалистическое зарубежье и десятки других городов Союза. И в каком бы жанре он ни работал, везде ощущается его любовь к родной степи и соплеменникам. И все его работы, даже посвященные депортации, наполнены оптимизмом. Он и в жизни был таким – неунывающим и неравнодушным, стремительным и зажигательным. «Одним из значительных событий в культурной жизни Ленинграда 1989 года стало открытие выставки произведений известного калмыцкого художника Кима Менгеновича Ольдаева. Казалось, что в хмурую ленинградскую зиму с её пасмурными тёмными днями ворвалось слепящее солнце с жарким степным ветром», – писал «ЛенТАСС».
Его полотна отличаются яркой, красочной гаммой. Всё творчество, кроме цикла о депортации, оптимистично и жизнерадостно. В картинах «1812 год. Калмыцкий полк», «В отряд к Пугачёву», «Аюка-хан», «Битва народов под Лейпцигом», «С. Тюмень», «Виват, Россия. Контр-адмирал Денис Калмыков», «Зая-Пандита», «Пережитое. Горькие вехи» читается любовь к родине, родной земле и её людям. Ленинградский искусствовед Л. Яковлева пишет: «Художник Ольдаев вкладывает свой живописный реквием, который может быть одновременно и своего рода памятником страданию и величию души народа».
Несмотря на испытания, выпавшие на долю калмыков, художнику удалось сохранить духовные силы, и он пишет своих современников, достойных людей разных профессий – Героя Социалистического Труда, кетченеровского гуртоправа Бориса Очирова, доктора наук, профессора Дорджи Павлова, заслуженного работника связи РСФСР Григория Эрдниева, поэтессу Веру Шуграеву и многих других. Его полотна академика Ринчена, генералов Родимцева и Городовикова, певицы Валентины Гаряевой, артиста А. Сасыкова, хирурга М. Бочаева потрясающи портретным сходством, а это высший пилотаж изобразительного искусства.
В этих картинах так полно раскрыт их внутренний мир, что, даже не зная этих людей, можно дать им характеристику. Маститый врач предстает перед нами мудрым спокойным профессионалом. При всем, казалось бы, внешнем спокойствии монгольского учёного чувствуются его внутренняя сила, мощь и взрывной характер. Академик Ринчен – это и наш современник, и в тоже время гость из прошлого. Артист Сасыков – это уже другая личность, иной образ. Раскованный, распахнутый Александр Сасыков по внутреннему состоянию напоминал Василия Тёркина, Кееду, Мюнхгаузена и Ходжу Насреддина. Сел позировать, а когда прозвучит команда «на сцену!» – накинет халат и, войдя в родную стихию, будет ваять на подмостках: озорничать, найдет личину другого человека и создаст еще один образ. Мэтр Ольдаев остро почувствовал это и хорошо проник в его характер. В портрете «Певица» Валентина Гаряева предстает как бы олицетворением своего народа. Не приземленная, а одухотворенная, тонкая. Кстати, встречу Аюки-хана с Петром I первым из калмыцких художников отобразил именно он. Ему единственному, как признавался мне мастер, позировал Ока Иванович Городовиков.
Диапазон его творчества широк. Кроме портретов выдающихся личностей, он создал много пейзажей и натюрмортов. И во всем, за что бы мэтр ни взялся, чувствуется его стилевое решение. Мне лично импонирует его академическое следование письма. Все картины Кима Менгеновича созданы высокопрофессионально, на хорошей основе, во всём чувствуется талант и мастерство художника. Он впитал лучшие традиции русского и калмыцкого искусства, а значит, его творчество глубоко интернационально.
Ким Ольдаев оставил после себя много картин и хорошую память не только на родине. Он был в числе тех, кто по-настоящему прославил республику. И почему бы в знак уважения к этой по-настоящему талантливой личности не назвать его именем одну из улиц нашей столицы? Потомки должны воздать ему должное, мэтр это заслужил. Наш маленький народ должен гордиться таким сыном.
Никита Санджиев. Подмастерье из оперного театра.
Никита Санджиев, наш первый скульптор, был всегда привлекательным в общении, в одежде. В неизменном берете, с усами, с постоянным брелком из драгоценного камня с двумя свисающими верёвочками. Чтобы как-то отличаться от чиновников, вместо галстука носил эту молодёжную деталь. Но всё равно в нём чувствовалась порода. Что он – представитель элиты. А ещё Санджиев ни перед кем не мельтешил, не заискивал. Держался с достоинством. Всегда обстоятельный, в меру весёлый и серьёзный. Был с шармом, но вместе с тем прост в общении. Со всеми всегда на равных. Таким и врезался в мою память.
В начале 50-х годов того века к нам, в деревенскую землянку в Сибири, зашёл дядька с пацаном. Азиатская внешность, в костюме, галстуке и шляпе. Мы, все, кто в землянке находился, обалдели. До такой степени этот незнакомец нас шокировал, что мама и квартирантка Нина Еркшаринова повскакивали со своих мест и замерли. А я, как сидел на маленькой сидушке у печки, так и замер. С раскрытым ртом. Было мне тогда лет 10 «с кепкой».
Прошло с тех пор более 60 лет, а тот случай сидит в моей слегка обветшавшей памяти прочно. Как событие типа возвращения калмыков из высылки домой. В деревне ведь жили пожилые калмыки-пастухи с женами и детьми, а этот незнакомец при галстуке и шляпе свалился на наши головы как кто-то из другой жизни.
Удивил и парнишка, что был с ним. Лет на пять, если не больше, старше меня и одетый в гимнастёрку, опоясанную ремнём. На большой медной бляшке которого выпукло красовались крупные буквы «РУ». Позже я узнал, что это было обмундирование ремесленного училища. В то время все, кто в них учился, считался будущей элитой рабочего класса.
Принаряженный незнакомец, потоптавшись для приличия у входа, подошёл к нашему «хромому» столу, вынул из «балетки» (маленький чемоданчик) газетный кулёк и высыпал на стол содержимое – «кампать, балта» (конфеты, пряники). Все, я в первую очередь, снова обалдели.
– Ешь! – сказал незнакомец мне на родном языке. Такое обилие сладостей я видел только в нашем сельмаге. С одной лишь разницей: пряники там были тёмными (ржаными), а эти белого цвета. Из пшеничной, видимо, муки.
Далее незнакомец, знакомясь, протянул руку моей матери:
– Никита. – А затем добавил, – Санджиев.
Мать, вытерев руку о фартук, протянула её в ответ.
– Аня.
После чего воцарилась неловкая тишина.
– Комендант бывает? – спросил Санджиев.
– Приезжает, – ответила мама. И дала команду Нине готовить чай.
– Ну как живёте здесь? – заполнил тишину гость.
– А вы откуда будете? Из Куйбышева – спросила мать.
– Из Новосибирска, – ответил Санджиев. Потом у печки стали шептаться с молодой Ниной. Потом с мамой и Ниной гость что-то говорил.
Потихоньку разговорились, а я, не теряя времени, продолжал таскать со стола карамельки, разглядывая между делом бляшку с буквами «РУ» на ремне паренька. Наконец, он осмелел и стал показывать мне, как надо накручивать ремень на кисть руки во время драки. У меня голова пошла кругом: пряники, конфеты и новый приём для драки. Теперь оставалось приобрести такой же ремень и свести счёты с массой деревенских недругов. Уж очень обижали они меня, нерусского. За что вот только? За какие прегрешения? А молодая Нина поставила чай, а гость с мамой все говорил.
Потом пили чай. И тут Санджиев мне говорит:
– Ну, мужик, покажи, где тут калмыки живут?
Понравилось, что он обратился именно так – «мужик». Гордость меня обуяла. Что я мужик, а не «калмыцкая харя», как погоняли меня деревенские пацаны. И лишь после смерти Сталина в 53-м они стали вести себя иначе. Власть потихоньку прочищала им мозги, мол, калмыки такие же как все, но только обиженные властью. Незаслуженно обиженные.
Сводил я Санджиева к землякам-односельчанам. Но почти вхолостую: пастухи были в поле, их жёны – на работе, а дома сидели лишь их сопливые дети. Пришли к нам, и гость опять что-то говорил с Ниной и опять с мамой.
Позже, когда гости, попрощавшись, ушли в соседнюю деревню, моя мать напала на Нину. Мама распросила у Нины, о чем говорили с гостем. Замуж предлагал выйти. Он и менгя уговаривал, чтобы ты вышла замуж за меня.
– Что ты, дура, вела себя так? Хороший мужик! Вышла бы за него замуж – другая бы жизнь пошла! Нина молчала. Потому что, никого у неё не было. Был лишь дядя-родственник, живший в дальней деревне Бекташ. И всё. Женихов калмыков в деревне не было. И Нина предпочла о женихе пока не думать. А Санджиев, не дождавшись ответа, ушёл ни с чем.
…Прошло лет 15. Я приехал в Элисту из Ленинграда. Художник Очир Кикеев познакомил меня с художником Гаря Рокчинским, а тот, в свою очередь, – со скульптором Никитой Санджиевым.
Однажды Никита Амолданович позвал меня к себе в мастерскую, которая находилась в клубе «Строитель». Сейчас там Русский театр. Поставил на стол маленький коньячок. Пропуская по чуть-чуть, беседовали. Санджиев обладал божьим даром и умел так подводить разговор, что собеседнику казалось, что он обретал крылья.
Рассказал ему про деревню Верх-Ичу, где жил старик Санджи Лиджиев, дважды ездивший к Сталину в Москву, чтобы донести правду о калмыках. Наивно полагая, что Сталин, решая глобальные проблемы, ничего не знал о трагической участи его соплеменников. И верил, что он его обязательно примет в Кремле, выслушает, накормит и даст денег на обратную дорогу в Сибирь.
Слушая меня, Никита Амолданович вдруг вспомнил, что был в этой самой Верх-Иче, ночевал в доме, где жила женщина Аня с сыном-школьником. «Так это вы у нас были! – воскликнул я, оторопев от неожиданности. – Мою маму зовут Аня! А я её сын! Вы были у нас с мальчиком из ремесленного училища и принесли много пряников и конфет!». Санджиев: – Да! Вот это судьба!
Узнали, словом, друг друга, тепло стало на душе у обоих. «Я тогда невесту себе искал из своих, калмычек, – признался Санджиев. – Всю область объехал. А Нина где?» – вдруг спросил он. «Здесь она, в Элисте», – ответил я.
– А ты знаешь, какова судьба того парнишки-ремесленника? – продолжил воспоминания Санджиев. – Так вот, слушай. Пошли мы с ним от вас пешком и наткнулись на коменданта. Стал он документы спрашивать, но мы ведь нелегально странствовали, а паренёк и вовсе находился «в бегах» из-за драки в училище. В общем, отвёл он коменданта в кусты якобы для объяснений «один на один». Блюститель законности не испугался, пошёл. Возможно думал, что деньги получит типа взятки от спецпереселенца. Но через минуту-другую слышу крики коменданта. Пошёл, чтобы понять, что случилось и вижу: он лежит, а парень стоит над ним с его наганом в руке. Я, честно говоря, испугался, всё-таки комендант, лицо неприкосновенное. «Ты что, охренел совсем!» – кричу парнише, и сломя голову, рванули с того места куда подальше. До сих пор не могу отдышаться!».
Но потом комендант устроил расследование, и больше всех досталось моей матери. Кто-то, видимо, доложил о двух гостях и по приметам установили, что шли они из нашей Верх-Ичи. Каким-то образом то ЧП уладили – рассказал я Никите Омолдановичу.
Разгорячённый коньяком и нахлынувшими воспоминаниями, Санджиев поведал о том, как приехал в Новосибирск и устроился подмастерьем у какого-то скульптора. Приносил глину, воду, месил глину, что-то колотил. Однажды милиционер попросил его документ, а Никита Омолданович только несколько дней назад приехал. Документа не было, и милиционер повел его милицию. Когда пришли в милицию, начальник сразу спросил какой национальности? Никита Омолданович сказал и откуда приехал. Посадили в камеру, дней 5 держали. Видимо, выясняли проживает ли такой-то там-то и т.д. Вызвали и сказали убираться на место жительства, а иначе накажут. Выйдя из милиции Н.О. сразу побежал к скульптору, тот сказал: «Придумаем что-нибудь, ночуй пока здесь и не высовывайся, жрать буду приносить, а ты в это время меси хорошенько глину и прибери в мастерской». Через 4–5 дней скульптор устроил Н.О. в Новосибирский оперный театр, тоже к скульптору-земляку. Скульптор был по национальности татарин. Так несчастье с милицией и подвалило счастье. Н.О. оказался в оперном театре, там и спал, пока все не образумилось. Так с оперного театра в г. Новосибирск началась творческая жизнь скульптора Никиты Санджиева.
В последующем я частенько бывал у Никиты Омолдановича в его доме «на песках». Рядом жил не менее известный Михаил Хонинов, писатель-фронтовик, отважный партизан. С ним тоже говорили о многом. Кстати, когда у Санджиева родился сын, «обмывать» его ходили к Давиду Кугультинову. Там и решено было назвать его именем поэта – Давидом. Потом уехал в Москву. В Москве Никита Омолданович долго жил и там умер, и я лишился, пусть это не покажется нескромным, хорошего друга. Он передал частицу своей богатой души мне, я радовался каждому новому общению с ним, как когда-то его приходу в нашу богом забытую сибирскую хибару. С кульком конфет и пряников.
Художник Очир Кикеев
Заслуженный художник РФ Очир Кикеев в последние годы иронично называл себя «корнем нации». Мною была написана эпиграмма на Кикеева, её даже напечатала одна местная газета:
Говорит он: «Корень нации,
ики-бурульской формации»,
Художник, бражник, сибарит,
«Театру друг», – он говорит.
Прочитав эпиграмму на себя, он позвонил мне. «Какой я бражник, сибарит!? Ты что меня так выставляешь?». Я объяснил ему по поводу бражника и сибарита, и он успокоился. На следующий день в его мастерской эпиграмму и примирение отметили «должным образом». С Кикеевым меня познакомил художник Виктор Цакиров в 1958 году. Поразил выразительный кикеевский нос и замкнутый характер. Это потом, в конце жизни, в хорошем расположении духа он был словоохотлив. Кто только не заходил в его художественную мастерскую – от сантехников и дворников до министров и прочих начальников. И баритон Кикеева постоянно громыхал в просторной подвальной комнате. Он всех подряд привечал, но иногда, когда был сильно занят, мог отказать в аудиенции. Порою в резкой форме. Кто-то обижался, кто-то – нет. Юмор, ирония сквозили в каждом его рассуждении. От него всегда исходил оптимизм, хотя в последнее время все стали замечать: Кикеев погружается в грусть. Что-то не ладилось в его душе, и он искал выход.
Но о своих внутренних томлениях он никому не говорил. Он мог позвонить мне домой в три часа ночи и попроситься на пять минут. Пять минут растягивались на пять часов. Мы говорили. Я пони мал, что его что-то гложет, но он не открывал завесу своей тайны. Мы много говорили о смысле жизни, о республике, о том, что будет после нас. Почти полвека мы были дружны и ни разу не конфликтовали на разрыв. Иногда он представлял меня своим гостям: «БэШа» пришел. Насыпай!». А потом шел треп о вреде алкоголя, о сельском хозяйстве, пользе хорошей закуски, Марке Шагале, Гарри Рокчинском, плохой воде и назойливости тараканов.
Видя его талант, я как-то в разговоре намекнул Кикееву: «Сваргань что-нибудь историческое». Прочитав в его глазах вопрос, добавил: «Ну, вот был Аюка-хан. Пятьдесят лет властвовал, какое ханство сотворил». Через неделю он вдруг сказал мне: «Про Аюку-хана никому не говори. Государственная тайна». И все. И никого не пускал в мастерскую. А через некоторое время заглянул к нему в мастерскую. Дверь была открыта настежь. На большом полотне уже композиционно проглядывались контуры Аюки-хана, Петра I по центру и другие фигуры по сторонам. Я спросил: «А как же «государственная тайна?». Он ответил в том духе, что идея и тема им уже застолблена и никакого «секрета фирмы» нет. Когда в начале 90-х в России пошел тотальный раздрай между творческими союзами, Кикеев создал «Ассоциацию художников Калмыкии». Сколько было энтузиазма в его действиях поначалу, но потом он стал неотвратимо угасать. Художники, не ощутив поддержки, сникли. Помню, когда популярный журнал «Юность» опубликовал картину Кикеева «Счастье», все художники Калмыкии воспряли духом. Оказалось – напрасно. Худфонд распался.
Кстати, о «студебеккере», приносящим беду, мне рассказал он, Очир Кикеев – очевидец этого случая. Это он мальчик, игравший в альчики.
Слово о Константине Сангинове
Костя был самым молодым выпускником калмыцкой студии Ленинградского театрального института. Он ушел в предпоследний день октября 2011-го, на пороге 70 лет…
Считается, что 70 – возраст солидный. Но солидным Костя не был никогда. Ни внешне, ни внутренне. При нашей самой первой встрече я опросил: «Ты после третьего класса в институт поступил?». Он, помнится, обиделся. Уж дюже молодо выглядел. Потом более 50 лет мы с ним дружили. Я вспоминаю его добрые и слегка ироничные глаза. В кино он снимался под именем Хонгр Сангинов. Шариф в фильме «Осада» (1977 г.), Фазылов в «Человек меняет кожу» (1978 г.), «Летучий голландец» (1990 г.), в эпизодах «Лошади под луной» (1979 г.). Проработав 5 лет в Калмыцком драматическом театре, он ушел на телевидение режиссером.