V. Мужество веры

Отец Гиацинт (ниже мы еще будем говорить о нем более подробно), детскими воспоминаниями которого были «католическая печаль домашнего очага, гордая душа его почтенного отца и смиренная душа его доброй матери» (Houtin, be p. Hyacinthe, III, p. 250), этот несчастный отец Гиацинт, мечтавший обрести свою Церковь в саду и келье своего монастыря, вступил в переписку с Эрнестом Ренаном и 11 мая 1891 года написал ему следующее: «Это иллюзия? Не более, чем воспоминание? Всего лишь надежда? Мне с моею простой и наивной верой спиритуалиста и христианина подходит это последнее предположение. Во всяком случае, я так твердо верую в загробную жизнь и конечное спасение души человеческой, что не теряю надежды, что мы с Вами придем к полному согласию если не на этом свете, то в мире ином» (Houtin, Le p. Hyacinthe, III, p. 370).

Отцу Гиацинту с его простой и наивной верой было невдомек, что иллюзия, воспоминание и надежда – это все одно и то же «предположение», а вовсе не три разных, что надежда это и есть воспоминание, что и то и другое суть иллюзия, и, наконец, что вера, согласно Святому Павлу, это осуществление ожидаемого (Евр., XI, 1). Иначе говоря, надежда есть факт воли. Но разве воспоминание не зависит точно так же от воли? Святой Павел и сам с пиндаровским пафосом говорит, что пища, питье, праздники и Суббота «это есть тень будущего»– σκιά των μελλόντων (Колос, II, 17). И если верно, что воспоминание – это тень будущего, то не менее верно и то, что надежда – это тень прошлого.

В Дневнике отца Гиацинта в записи от 18 октября 1892 года читаем: «Мыслитель должен либо утверждать, либо отрицать что-либо, Ренан, при всей своей интеллектуальной мощи, не сумел преодолеть сомнений, для этого ему не хватило мужества».

Мужество! Для святого отца, монаха, который в то же время желал стать отцом и оставить в этом мире телесное семя Воскресения из мертвых, факт преодоления сомнения, утверждения либо отрицания, веры либо неверия – а неверие это ведь тоже вера, ибо «не верую в Воскресение из мертвых» может превратиться в «верую, что мертвые не воскресают, верую, что мертвые умирают», – все это было для него проявлением мужества. Вера – дочь мужества; утверждение, отрицание, догма – сыновья мужества.

Мужество (virilidad) происходит от vir – мужчина, самец. Ту же самую корневую основу имеет и virtus,[72] и вера, по словам христианских богословов – хотя «богослов» и «христианин» противоречат друг другу, – это богословская добродетель. Богословская добродетель, но не добродетель богословия. Нет никаких добродетелей богословия, кроме разве что furor theologieus,[73] отца Инквизиции. Но давайте присмотримся к этому пониманию мужества, поскольку святой отец думает, что способность утверждать или отрицать, преодолевать сомнения это скорее факт воли, нежели интеллекта. Обратимся же к воле и воле к вере.

Уильям Джемс, прагматист и еще один отчаявшийся христианин, в душе которого агонизировало христианство, одно из своих эссе целиком посвятил воле к вере (the will to believe). Но имеет ли эта воля какое-нибудь отношение к мужскому естеству? Является ли мужественность источником воли?

Шопенгауэр полагал, что дело обстоит именно так, и что средоточие воли находится в мужских органах, поэтому он восхищался нами, испанцами, видя в нас свидетельство истинности его мысли, в доказательство чего он ссылался на обычные, довольно популярные и широко распространённые у нас в Испании весьма грубые выражения. И вправду, у испанцев названия этих органов буквально не сходят с уст. Испанцы считают себя людьми волевыми, энергичными, всегда готовыми действовать. И отовсюду несутся чудовищные богохульства, в которых священное имя Божие, которое должно вызывать благоговение, употребляется как в знаменитой фразе из Сатирикона Петрония (II, 4) о человеке, который putabat se colleum Jovis tenert.[74] Но является ли все это действительно волей?

Испанское слово voluntad (воля) не имеет живых истоков в обыденном народном языке. Французское volonté близко к vouloir, к неолатинскому volere и к классическому velle. Но у нас, в испанском, нет производных от этого латинского корня. Вместо vouloir мы говорим querer от латинского quaerere, искать, домогаться, и от querer мы имеем существительное querenda, которое применяется только к животным и означает их привязанность к определенному месту или к другой особи. В испанском то, что исходит из мужских органов, называется не волей, а желанием, хотением (la gana).

Хотение! Превосходное слово! Gana – по всей вероятности, слово германского происхождения, хотя испанский это самый латинский из всех языков латинского происхождения, даже в сравнении с итальянским он гораздо ближе к латыни и содержит в себе гораздо меньше элементов германского происхождения, gana это нечто близкое хотению, жажде, голоду. Существует великое множество самых разнообразных хотений – можно хотеть есть, пить, можно, наоборот, хотеть избегать излишеств в еде и питье. Можно хотеть работать и можно хотеть ничего не делать. А кто-то может сказать и так: «Неправда, что я не хочу работать, я хочу не работать». Но хотение не делать что-либо есть нехотение. Мужество кончается самоуничтожением, оно встает на путь безбрачия, на путь скопства. Именно волюнтаристы чаще всего страдают абулией.[75]

Как много и красиво можно рассуждать о духовном сладострастии! Об этом сладострастии одинокого онаниста вроде несчастного Юсмана,[76] который тоже агонизировал в поисках монашеской христианской веры, веры отшельников, отказавшихся от брака и телесного отцовства. «Не хочу и все тут», – сказал один испанец. И прибавил: «Хотение не идет из моего… мужского естества» (это, конечно, эвфемизм). Но что же все-таки является источником хотения?

Как я уже сказал, хотение не есть способность интеллектуальная, и хотение может привести к не-хотению. Вместо воли оно порождает не-волю, noluntad от nolle, не хотеть. А не-воля, дитя не-желания, ведет к ничто.

Ничто, nada! Вот еще одно испанское слово, полное жизни и бездонных резонансов. Бедняга Амьель,[77] еще один агонизирующий одиночка – и как же мучительно он старался преодолеть в себе свое мужское естество! – в своем Личном дневнике писал это слово по-испански. Ничто! Это и есть то, чего достигает вера мужества и мужество веры.

Ничто! Так возник тот своеобразный испанский нигилизм (лучше было бы назвать его надизмом, чтобы подчеркнуть его отличие от русского нигилизма), который намечался уже у Святого Хуана де ла Крус,[78] получил довольно слабое выражение у Фенелона[79] и мадам Гюйон,[80] и, наконец, назвался квиетизмом в устах испанца – арагонца Мигеля де Молиноса.[81] Но лучше всех выразил суть надизма художник Игнасио Сулоага.[82] Показывая одному из друзей свой портрет сапожника из Сеговии, безобразного, как уроды Веласкеса, отвратительного и сентиментального карлика, он сказал: «Понимаешь, ведь это истинный философ!.. Он ничего не говорит!». То есть дело не в том, что он говорит, что ничего не существует или что все в конце концов обратится в ничто, а именно в том, что он ничего не говорит. Быть может, он был мистик, погруженный в темную ночь духа Святого Хуана де ла Крус. Быть может, и все уроды Веласкеса – тоже мистики того же рода. Не является ли наша испанская живопись совершенным выражением нашей мужественной философии? Сапожник из Сеговии, ничего не говоря ни о чем, освободился тем самым от самой обязанности мыслить; перед нами истинный свободомыслящий.

Итак, что такое вера мужества? Есть нечто такое, что лучше было бы назвать не верой и не волей к вере, а хотением верить. Это последнее исходит из плоти, которая, согласно Апостолу, желает противного духу (Гол., V, 17). Даже когда он говорит о воле, действующей в тех, кто живет по плоти, Θελήματα τηζ σαρκόζ (Ефес, И, 3), по той самой плоти, от которой вся тварь совокупно стенает и мучится до ныне (Рим. VIII, 22). Но, несмотря на это, следует сеять плоть. И в то же самое время следует сдерживать мужское естество, чтобы рождать детей по духу. Которыми же мы спасемся: детьми по плоти в воскресении плоти или детьми по духу в бессмертии души? И разве эти вещи не противоречат друг другу?

Однако, согласно Святому Бернарду, этому предтече францисканского естественного благочестия, столь снисходительного к «брату свину», то есть к плоти, плоть – очень добрая и верная подруга доброго духа, «bonus plane fidusque comea caro spiritui bono» (De diligendo Deo, cap. XI). И надо ли напоминать mens sana in corpore sano[83] Ювенала? Но может быть совершенно здоровое тело имеет душу, погруженную в ничто, подобно душе сапожника из Сеговии.

Хотение верить! Святой Хуан де ла Крус говорил о «голоде по Богу?» (Восхождение на гору Кармел, кн. I, гл. X). Этот голод по Богу в том случае, если не сам Бог нам его внушил, то есть если он исходит не от божественной благодати, «имеет ту же самую субстанцию и природу, что и голод, направленный на какой-либо материальный, природный объект», он тогда не более, чем естественное желание, и останется таковым до тех пор, пока Бог не просветит его» (Указ. соч., стих IV, строфа III. См.: Juan Baruzzit Saint Jean de la Croix et le probl'éme de l'experience mystique. Paris, Аlсan, 1924, lib. IV, cap. IV: «Голод по Богу не всегда угоден Богу»).

Желание слепо, говорит мистик, но если оно слепо, то как же может оно верить? Ведь уверовать – значит прозреть, а будучи незрячим, как может оно утверждать или отрицать что-либо?

«Ибо все, что в мире: похоть плоти, похоть очей и гордость житейская», говорится в первом из посланий, приписываемых Апостолу Иоанну (II, 15–16). И похоть плоти – искать Бога в мире, стремиться к воскресению своей плоти. И если агоническим безумием было стремление распространить христианство с помощью меча, креста и крестовых походов, то агоническим безумием является также и стремление распространить его телесно, производя на свет христиан, посредством телесного прозелитизма, вегетативного размножения.

Крестовый поход это тоже проявление мужества, порождение свободной воли, а не благодати. И крестовые походы это одно из самых агоничных деяний в истории христианства. Тот, кто стремится с помощью меча навязать свою веру другому, на самом деле хочет самого себя заставить поверить в свою веру. Он требует знамений, сотворения чуда для того, чтобы укрепить свою собственную веру. И всякий крестовый поход с мечом приводит в конце концов к завоеванию завоевателя завоеванным, и завоеватель становится надистом.

Надо сдерживать мужское естество в безбрачии. То есть в деятельном монашестве. Перу Оноре де Бальзака, автора Peau de chagrin,[84] который оставил после себя великое множество – целый народ – детей по духу, и не знаю, остался ли после него хотя бы один сын по плоти, принадлежит один проницательнейший этюд о провинциальной жизни, «жизни хотений». Я имею в виду Турского священника, где мы читаем эти изумительные строки о citté dolente[85] старых дев, о мадемуазель Саломон, которая приобщилась к материнству, оставаясь девственницей; в конце этого ювелирно тонкого психологического исследования Бальзак написал одну незабываемую страницу о безбрачии. Обратите внимание прежде всего на грозного папу Гильдебранда – только тот, кто соблюдает обет безбрачия, может быть непогрешимым, только он, не расточающий свое плотское мужество, способен бесстыдно утверждать или отрицать, говоря: «Именем Господа отлучаю тебя! «и думая при этом: «Господь во имя меня отлучает тебя! Anathema sit!».

А еще там говорится о «кажущемся эгоизме людей, вынашивающих в себе научные открытия, судьбы народов и законы… чтобы пробуждать к жизни новые народы или создавать новые идеи»; Бальзак называет это «чувством материнства, обращенным на народные массы», причем он говорит именно о материнстве, а не об отцовстве. Точно так же он говорит не «положить начало» новым народам, а «пробудить к жизни» (породить) новые народы. И добавляет, что могучий мозг таких людей «должен обладать одновременно и животворной щедростью, подобно материнской груди, и силой самого Бога». Сила Бога это мужская сила. Но все же, кто Он, Бог, – мужчина или женщина? В греческом языке Святой Дух среднего рода, но он идентифицируется со Святой Софией, Святой Премудростью, то есть с женским началом.

Надо сдерживать мужское естество. Но разве это избавляет от агонии? «Агония» – так озаглавлена заключительная часть Peau de chagrin, этого ужасающего философского этюда, как назвал его сам автор, в конце которого герой-протагонист, то есть тот, кто вступает в борьбу, агонизирует, – Рафаэль де Волентен умирает на груди у жены своей, Полины. И она, Полина, говорит старому слуге Ионафану: «Что вам нужно!.. Он мой и я его погубила! Разве я этого не предсказывала?».

И пусть читатель не удивляется тому, что в этом сочинении об агонии христианства я ссылаюсь на произведение Оноре де Бальзака, ведь он тоже был по-своему христианин, евангелист. Но давайте вернемся к апостолу Святому Павлу.

Апостол Павел не познал женщины (I Кор., VII, 1) и рекомендовал воздержание тем, кто был на это способен. Согласно Евангелию (I Кор, IV, 15), благодаря такому воздержанию Иисус Христос смог породить не плотских детей, но детей Божиих (Рим., IX, 8), детей от свободной жены, а не от рабы (Гал., IV, 23). Он советовал имеющим жен быть, как не имеющим (I Кор., VII, 29). Но для того, кто чувствует себя бессильным следовать этому совету, кто делает не доброе, которого хочет, а злое, которого не хочет (Рим, VII, 19), кто исполняет не духовную волю, идущую от Бога, а хотение плоти, этой дочери земли, тому лучше вступить в брак, нежели разжигаться (I Кор., VII, 9), и жена – средство против похоти.

Средство против похоти! Бедная жена! Она, в свою очередь, спасается через чадородие (I Тим., II, 15), ведь ничего другого она не умеет. Ибо не муж создан для жены, но жена для мужа (I Кор., XI, 9; Ефес, V, 23), ведь Ева сделана была из ребра Адама. А между тем Богоматерь – о чем никогда не говорит мужественный апостол язычников – конечно же не родилась из ребра Христа, как раз наоборот, это Христос «родился от жены» (Гал., IV, 4).

Христос «родился от жены»! И даже исторический Христос, тот, что воскрес из мертвых. Павел рассказывает о том, что Христос был увиден Петром – он не говорит, что Петр Его увидел, но что Христос был увиден Петром, в страдательном залоге, – и последний, кем был Он увиден, был Павел, «наименьший из Апостолов» (I Кор., XV, 9). Но четвертое Евангелие, кем-то названное женским Евангелием, повествует о том, что первой, кому явился воскресший Христос, была женщина, Мария Магдалина, а не мужчина (Иоанн, XX, 15–17). Петром Христос был увиден, а Магдалиной – услышан. Оказавшись перед Ним, она не узнала Его в духовном теле, в образе зримом, пока не услышала, что Он говорит ласково: «Мария! «, и она ответила: «Раввуни!», что значит «Учитель!». И Христос, который не был лишь видением, зрительным образом, который ничего не говорит, но был Глаголом, Словом, заговорил с нею. Иисус сказал Магдалине: «Не прикасайся ко Мне». Это мужчине необходимо было прикоснуться к Нему, чтобы поверить. Фоме понадобилось увидеть на руках Иисуса раны от гвоздей и вложить персты свои в эти раны, чтобы увидеть через посредство осязания. И Иисус сказал ему: «Ты поверил, потому что увидел Меня: блаженны не видевшие и уверовавшие» (Иоанн, XX, 24–30). Поистине, вера не в том, чтоб уверовать в то, что увидено, а в том, чтоб уверовать в то, что услышано. И Христос, сказав Магдалине: «Не прикасайся ко Мне», добавил: «Я еще не восшел к Отцу Моему; а иди к братьям Моим и скажи им: восхожу к Отцу Моему и Отцу вашему, и к Богу Моему и Богу вашему». И Мария стала рассказывать о том, что увидела, а главное о том, что услышала.

Буква видится, но слово слышится, и вера – от слышания. Сам Павел, когда он восхищен был на небо, слышал «неизреченные слова». Самаритянка услышала Христа, и Сара, будучи уже старухой, благодаря вере имела сына, и Раав, блудница, верою спаслась (Евр., XI, 11–31). Что еще? Не женщина, но евнух – Ефиоплянин, евнух Кандакии – читал пророка Исайю и уверовал через то, что услышал из уст апостола Филиппа (Деян., VIII, 26–40).

Вера – пассивное, женское начало, дочь благодати, а не активное, мужское начало, происходящее от свободы воли. Блаженное видение – благодатно для жизни иной; но только видение или слышание? Вера в этом мире – от Христа, который воскрес, а не от плоти (Рим., X, 7), от Христа, который был девствен, члены тела которого – христиане (I Кор., VI, 15), согласно полемической проповеди Павла.

Языческая мифология создала образ мужчины, бога-мужчины, имеющего дочь без посредства женщины. Это Юпитер, рождающий Минерву, но рождающий ее из своей головы.

Так что же такое вера? Вера, поистине живая, вера, которая живет сомнениями, а не преодолевает их, вера Ренана, это воля к познанию, которая превращается в желание любить, воля к пониманию, которая становится пониманием воли, а не те хотения веры, которые через мужество приходят к ничто. И все это происходит в агонии, в борьбе.

Мужество, воля, хотение; вера, женственность, жена. Как Пресвятая Дева Мария, так и вера – это материнство, но только материнство непорочное.

Верую, Господи! Помоги моему неверию (Марк., IX, 24). Верую – это значит «желаю верить», или, лучше сказать, «хочу уверовать», и это – аспект мужественности, свободной воли, которую Лютер называл «рабской волей», servum arbtirium. «Помоги моему неверию» – это аспект женственности, благодати. И вера, вопреки тому, что отец Гиацинт хотел бы верить иначе, приходит от благодати, а не от свободной воли. Тот, кто только лишь хочет уверовать, еще не верует. Мужество само по себе бесплодно. Вместо него христианская религия создала чистое материнство, материнство без содействия мужчины, веру чистой благодати, деятельной благодати.

Вера чистой благодати! Ангел Господень вошел к Марии и, приветствуя Ее, сказал:» Не бойся, Мария, ибо Ты обрела благодать у Бога», и благовествовал Ей о таинстве рождения Христа. И Она спросила его, как будет это, когда Она мужа не знает, и Ангел объяснил Ей это. И Она в ответ ему: «Се, раба Господня; да будет Мне по слову твоему». И отошел от Нее Ангел (Лука, I, 26–39).

Благодатная: Κεχαριτωμένη. Так назвать можно только женщину (Лука, I, 28), символ чистой женственности, непорочного материнства, женщину, которой не нужно было преодолевать сомнения, потому что их у нее не было, и которая не нуждалась в мужестве. «Блаженны нищие духом, ибо их есть Царство Небесное! Блаженны чистые сердцем, ибо они Бога узрят! «(Матф., V, 38).

«Власами Девы» зовутся тоненькие нити паутинки; подхваченные ветром они летают по воздуху, и паучки, которых Гесиод (Труды и дни, 777) называл летучими, на этих паутинках бесстрашно пускаются в путь и в безветренную погоду, и даже в бурю. Есть еще крылатые семена, пух одуванчика. Но эти паучки отличаются тем, что сами из своих собственных внутренностей прядут эти легкие паутинки, на которых устремляются потом в неведомую даль. Вот он, страшный символ веры! Вера висит на волоске Девы непорочной.

Есть такая притча о скорпионе: оказавшись в огне и поняв, что ему грозит неминуемая гибель, он вонзил свое ядовитое жало себе в голову. Не является ли и наше христианство, а также и наша цивилизация самоубийством подобного же рода?

Об агонии, о полемике, апостол говорит, что кто борется, агонизирует, тот воздерживается от всего: παζ ρέ ό άγωνιξόμενοζ πάντα έγκρατεφεται[86]Кор, IX, 25). Павел и сам тоже пережил настоящую борьбу, испытал настоящую агонию, τόν καλόν αγώνα ήγωνιμαι[87] (II Тим., IV, 7). И в конце концов одержал победу? В этой борьбе победить – значит быть побежденным. Триумф агонии – смерть, а смерть эта, быть может, и есть вечная жизнь. Да будет воля Твоя яко на небеси и на земли, и да свершится она во мне по слову Твоему. Рождение – это тоже агония.

Загрузка...