Долг (Повесть)

1

ВЕЧЕРОМ ПЕРЕД ОТЪЕЗДОМ я сидел у раскрытого окна, смотрел в сумерки, где цвели желтыми цветами какие-то кусты, прислушивался к шагам, и думал:


ЕЩЕ ПЯТЬ ЧАСОВ, и мы с Малле поедем к морю. В шесть мы встретимся на автобусной станции, так что все остальное может на время катиться ко всем чертям. Мне хочется перемены места, мне надоело видеть все те же дома, все те же лица, все то же небо. Такой молодой, скажете вы, а уже дошел до точки? Но я вовсе не дошел; откуда вам знать, дошел я до точки или нет? Просто я хочу поехать к морю и немного проветриться.

Даже в «Швейке» сказано: «С юных лет ему хотелось перенестись куда-то далеко». Совсем как про меня, хотя у Гашека этот тип был, кажется, ненормальным. Я тоже хочу вышагивать, как какой нибудь первооткрыватель, хотя земной шар уже открыт и, может быть, только где-нибудь в горах или в болоте случайно сохранился какой-нибудь примечательный квадратный метр, «куда еще не ступала нога человека», или что-нибудь в этом роде.

Я не говорю, что мне надоела жизнь, просто мне все опостылело. И еще: когда же мне переноситься-то куда-нибудь далеко? Ведь годы идут, и скоро уже никуда не перенесешься. Начнешь стремиться к тому, чтобы на полке был подсвечник из толстой проволоки, а на стене оригиналы. Вот именно. Пусть даже самая последняя мазня, но непременно оригинал. Как у моего папаши. Он где-то прослышал, что репродукции — это дурной вкус, и теперь приколачивает на стены квартиры всякие натюрморты.

Да, годы идут, и ты даже не заметишь, как станешь конченым человеком. Но даже и тогда тебе, конечно, нет-нет, да и вспомнится все.

Я очень хорошо представляю себе, как там, через дорогу, в комнате, наполненной звуками танго, сидит мужчина и слушает радио. Там-тара-там… rote Laterne, dunkle Gestalten… Да, вот он поднимает голову, его взгляд скользит по обоям, как у молодого орла, и ему вдруг вспоминается что-нибудь этакое: кабальеро танцуют с прекрасными женщинами под оранжевой луной, благоухают лилии или баобабы… страна юности, синяя птица, лазурное море и так далее, и так далее. Жена, конечно, его не понимает и спокойно вяжет чулок; он припоминает, что и раньше она казалась ему мещанкой, дьявольски бесчувственной и тупой. О, зов просторов… Романтик с досадой топает ногой и отправляется спать.

Я представляю себе это так отчетливо, что начинаю удивляться людям. Кабальеро и лазурное небо… Всегда бывает мало того, что есть.

А я поеду в Пярну, растянусь на песке и закрою глаза. Только море будет шуметь, все остальное исчезнет, и хоть раз в жизни я не должен буду обязательно что-то делать. Если говорить об очищении, то оно возможно только у моря.

Впрочем, я могу посмеяться и над этим. Потому что на самом деле… Ну что такое на самом деле это море? Масса воды без конца и края. Это не такая штука, которую можно взять под мышку и притащить домой. Оно не дается в руки. И твою душу наполняют тоска и сладкая боль.

Но это ничего не значит, что я могу так думать. Я могу думать и по-другому. Я вообще по-всякому могу думать. Иногда мне нравится посмеяться над возвышенными вещами. И не потому, что я какой-нибудь циничный фашистский тип, как заявил наш школьный комсомольский секретарь Пихлак, а потому, что если вещь действительно прекрасна, то ты хочешь изучить ее со всех сторон и не боишься, что она развалится. Она в тебе и она твоя, эта драгоценная вещь, и ты знаешь ее истинную цену.

Я ведь могу сказать, что море и любовь к морю — это все выдумки, но мне ничто так не дорого, как море.

Какой-нибудь пижон может сказать, что для меня нет ничего святого. А вы думаете, что у тех, кто на все глядят влажными телячьими глазами, есть что-нибудь святое? Вы думаете, что тот, кто берет на руки каждого младенца и сюсюкает над ним, обожает детей? Вы думаете, что зевак, рыдавших на могиле Ааво, прямо распирало от жалости и благоговения? Мы, мальчишки, не плакали. Мы знали, чего стоит наш друг, только мы знали это, и мы имели право гордиться и смотреть на других свысока.

Только так можно жить в наше время. Переживать в себе, но не пихать свои чувства другим под нос. Ведь они ни за что в жизни не поймут тебя, да им и незачем понимать. Это нормально. Они тут же выскажут тебе свое мнение, и для них это мнение, конечно, гораздо важнее, чем ты сам.

Вот так думаю я о земных делах. Может быть, я неправ, ведь мне только восемнадцать. Ладно, это мы увидим позже, так как в восемнадцать я в любом случае рассуждаю как восемнадцатилетний, и было бы ужасно, если бы я вдруг стал рассуждать как тридцатисемилетний. Позвольте мне побыть дураком. Все равно с годами я поумнею.


Я СОВСЕМ ОБЫКНОВЕННЫЙ ПАРЕНЬ. Конечно, не самый обыкновенный. Только в романах последнего времени все страшно обыкновенные. Разве я такой уж обыкновенный? Как-то не хочется верить. Даже имя у меня необычное: Лаури. Такие имена встречаются не часто — одно на пятьсот. Так что я уже чуть-чуть необыкновенный. Конечно, не только поэтому. Ведь считать себя обыкновенным — это попахивает притворством, и быть обыкновенным довольно-таки страшно. Тогда ты просто нуль, и тебя можно выкинуть на помойку. Что-то ты все же должен уметь лучше других. Хотя бы копать землю или щелкать на счетах. Тогда от тебя в этом мире будет какая-то польза. Если же ты считаешь себя обыкновенным, то все другие покажутся тебе необыкновенными, и ты готов плясать под их дудку. И тогда все пропало.


ЗАВТРА мы с Малле поедем к морю. Может быть, там будет лучше, чем здесь. Там все чисто и ясно: внизу вода, наверху небо, под ногами песок. Нет этой извечной муры, которая здесь так раздражает и мешает думать. Ох, как мне хочется к морю!

Малле выглядит гораздо спокойнее. Это и понятно, она ведь старше меня на два года… хотя я думаю, что и через два года я останусь таким же.

Я почему-то надеюсь, что никогда не состарюсь. «Пусть в моих членах оседает свинец, пусть увядает луг моих кудрей» и так далее. Понимаете?

А Малле говорит, что чувствует себя старой. И когда она это говорит, у нее такое лицо, что ты уже ничего не можешь возразить. Знаешь, что все это сплошной треп и ерунда, а возразить не можешь. Наверное, я все-таки слишком молод. Но ничего, придет время, и я смогу ответить человеку даже тогда, когда у него такое лицо, от которого немеешь.

Старая в двадцать лет? Смешно, но я готов поверить. Малле говорит это так, что ты, будто воды в рот набрал, начинаешь невнятно бормотать и гладить ее плечо. Но мне кажется, что она была такой уже тогда, когда мы встретились впервые. Это довольно глупая история.


ОДНАЖДЫ ВЕЧЕРОМ я возвращался из кафе. Это было прошлой весной. Мы с приятелями распили пару бутылок, и я чувствовал себя очень легко. Проходя мимо витрины книжного магазина, я заметил, что впереди творится неладное. Два здоровенных парня приставали к какой-то девушке. Когда я приблизился, она довольно громко крикнула:

— Помогите!

Наверно, я все-таки был немного навеселе, ибо во мне проснулся герой. Обычно это не случается так просто и каждый день, как у парней из молодежной газеты. Когда я иду ночью один через пустой парк и мне навстречу попадаются разные типы, я немедленно сворачиваю в сторону.

А сейчас, без долгих раздумий, я пошел через улицу.

Парни смотрели, как я подхожу, но девушку не отпускали. Я подошел ближе и остановился. Их лиц не было видно — фонарь стоял слишком далеко.

— Отпусти девушку, — храбро сказал я.

— Привет, — вежливо произнес один из типов.

— Отпусти девушку, — повторил я.

— А твое какое дело? — спросил тип. — Ты двигай домой. Учи уроки. Повторенье — мать ученья.

— Ну и свиньи же вы, — сказал я. Девушка попыталась вырваться. Я толкнул одного из парней, того, который все время молчал. Он покачнулся, блеснули стекла очков.

— Отойдем на пару слов, — сказал он. Знал я, что это за пара слов.

— Катись-ка ты со своими словами. Отпустите девушку или нет?

— Время покажет, — сказал первый. Похоже, он был напичкан крылатыми словами. Мое терпение стало подходить к концу. Я подошел к нему и попытался отцепить его руку от девушки.

Вдруг раздался топот, и я увидел еще одного парня, который несся ко мне на всех парах. Я в темноте не разобрал, чего он хочет, да и не успел, ибо он со всего размаха заехал мне в лицо кулаком. Тут я и грохнулся.

…Я открыл глаза и увидел небо. Надо мною склонилось девичье лицо. Точь-в-точь как в кино. Раненый солдат и сестра милосердия. Или какой-нибудь граф и княгиня. Я был подобен бравым героям Жана Маре. Я думал об этом вполне сознательно, так как нигде не чувствовал боли.

Я поднялся. Улица снова была пустынна. Только ветер шумел в густой листве.

— Вы ранены? — спросила девушка.

— Да, осколок застрял в боку, — сказал я и стал отряхивать пальто. Девушка помогла мне.

— Куда удрали ваши рыцари?

— Не знаю, не спросила.

Я посмотрел на нее. Она была красива. Светлые волосы, узкие плечи… и, конечно, глаза. Она была так хороша, что я смотрел на нее и думал, уж не такая ли она. Она в самом деле была слишком красива, чтобы быть порядочной.

— Что ж, большое спасибо, — сказала она.

Только сейчас я почувствовал во рту кровь и выплюнул раскрошенный зуб. Заныло.

— Вы же в крови.

— Пустяки, — ответил я таким тоном, как будто мне сказали, что у меня туфли запылились. Я понял, что ушиб и спину.

…После того, как враги в диком галопе бежали, граф де Бомарше стоял все на том же месте. Он вытер кровь носовым платком и застегнул на пальто пуговицы. Графиня Пюви де Шаванн в упор смотрела на него. Но не серебряный медальон вынула она из сумочки, а пачку сигарет.

— Закурите, — сказала она. — Это притупляет боль.

Я дымил и соображал, что предпринять. Девушка мне страшно нравилась. Она могла быть и такая, но сейчас это не имело значения.

— Чего они хотели?

— Чего обычно хотят.

Я был ошарашен, но и виду не подал. Только спросил тоном знатока:

— Попытка изнасилования?

Она рассмеялась.

— Не преувеличивайте, не так уж все это было серьезно.

— А что же? — спросил я опять.

— Просто так.

— Что — просто так?

— Ну, приставали.

— Понятно, — сказал я. До меня дошло, как глупо я вел себя. Поэтому я продолжал уже более решительно:

— Пошли. Или вы ждете, пока они вернутся?

— Теперь не вернутся.

— Откуда вы знаете?

— Знаю.

Мы пошли. Под фонарем я разглядел ее получше. Честное слово, когда я вижу красивую девушку, мне лезут в голову всякие глупости. Например, сейчас я подумал, как было бы здорово, если бы она пригласила меня к себе. Так сказать, врачевать мои раны и… всякое такое… Жан Маре и прочее. На самом деле мало таких девушек, увидев которых, я думаю, что они могли бы пригласить меня к себе, раз я защищал их честь или еще что-нибудь. А про нее подумал, хотя и не считал, что проявил какую-то отвагу, просто дал сбить себя с ног и своим падением, так сказать, спугнул бандитов.

Да, к сожалению, тогда она не пригласила меня к себе. Я проводил ее до дверей огромного дома. Имя я выпытал, совсем обыкновенное: Малле. Одно на семьдесят пять, по крайней мере.


С ТЕХ ПОР МЫ И ЗНАКОМЫ. Теперь я уже не думаю, была ли она такая, или не была. В конце концов, это не мое дело. Священником быть очень просто, а попробуйте верить. Как говорится, пустыми спорами тут ничего не добьешься.

Я был у нее не первый, как и она у меня. Не стоит из-за этого цапаться. К чему растрачивать нашу короткую жизнь на решение подобных проблем. Друзья, это излишняя роскошь!


КАК НАЗВАТЬ МНЕ то, что случилось недели через две? В нашей литературе на этот счет ужасно маленький запас слов. «Он остался на ночь», «Он переночевал у нее». «Он потушил свет». Вам не кажется иногда, что большинство эстонских писателей — евнухи?

Но в конце концов, меня это не касается. У книг своя жизнь, а у меня своя.

Мы с Малле были где-то на озере. Солнце как раз садилось, и озеро было красное. По длинным мосткам мы перешли с размытого берега на дощатую площадку посреди озера. Малле провела ногой по воде. Я скинул одежду и спустился по прогнившим ступенькам в воду. Отплыл подальше и окунулся с головой; солнце алело у горизонта.

Малле в нерешительности стояла на площадке. Я окликнул ее. Она сняла блузку с юбкой и осталась в голубом купальнике. Она была очень загорелая. Это мне понравилось. Я не переношу отвисшие белые животы. Вы не представляете, как я боюсь растолстеть.

Малле была в самом деле коричневой, а свет заходящего солнца превращал ее в индианку.

— Иди сюда, — повторил я и подплыл ближе.

Она вошла в воду. Озеро было теплое, как парное молоко, и очень странного цвета, потому что солнце как раз опускалось за лес. Она подплыла ко мне, и я взял ее на руки. Вы ведь знаете, каким легким становится человек в воде. Я чувствовал, какая у нее гладкая кожа и что она вообще красивая. Я взглянул на нее. В ее глазах не было как будто ничего особенного, но мне вдруг стало жарко. Она выскользнула из моих рук и уплыла.

Потом нам стало прохладно. Мы выбрались на площадку и начали вытирать друг друга. Малле сказала, что замерзнет в мокром купальнике. Я не успел ничего ответить, как она повернулась ко мне спиной и попросила развязать узел. Я развязал, и она стала вытираться, все еще стоя ко мне спиной. Затем отжала лифчик и надела блузку. Солнце теперь зашло совсем, и на небе не было ни облачка.

Мы сошли по мосткам на берег, и в лесу я стал целовать ее. Затем случилось все это. Я говорю, как те эстонские писатели, которых я ругал, но я не знаю, как сказать иначе. Каждый и сам поймет. Кроме блузки и юбки, на ней ничего не было. Честно говоря, я вовсе не думал, кто она. Я не знал этого, мы были слишком мало знакомы. Я знал только, что она Малле. Но имя тоже не имело значения. Это был ничтожный звук, который я мог шептать ей на ухо, и это заменяло всю болтовню, которую выдают в романах и в кино. Пахло лесом, а может быть, это был аромат ее кожи. Неважно. Главное, что пахло так хорошо.

Потом она уже не стеснялась меня. Оделась и только сказала, что из-за этих мокрых трусов она может в будущем не иметь детей. От этих слов я слегка опешил, но не очень.

Лесом мы вышли на дорогу, а по дороге — в город. Так это и случилось в первый раз. У меня не хватало одного зуба, и я пробовал кончиком языка пустое место, как будто за этот вечер я отдал зуб. И я отдал бы все свои зубы, лишь бы впереди были такие же вечера. За каждый такой вечер, когда на ней нет ничего, кроме блузки и юбки, я отдал бы по зубу. А к тому времени, когда зубы кончатся, я провел бы с ней уже тридцать два вечера, а там поглядел бы, как быть дальше. Наверное, я стал бы отдавать пальцы, нос и уши. Я отдавал бы до тех пор, пока не превратился в урода, и она отвернулась бы от меня. И тогда я мог бы спокойно умереть, сложа руки на груди, если они у меня останутся.


ТАКИЕ ГЛУПЫЕ МЫСЛИ лезли мне в голову, когда мы шли в сторону Тарту. И еще я думал, как странно может рассуждать человек, и какая была бы ерунда, если бы все стали говорить то, что они думают. Пишут, что недалек день, когда машины станут читать мысли. Ученые заявляют об этом с гордостью, но, по-моему, человека, который изобретет подобную машину, следует немедленно расстрелять, а машину сжечь. И в дальнейшем запретить это изобретение под страхом смерти. А то произойдет та же история, что и с атомной бомбой, которую тоже не хотели изобретать, но все же изобрели, а теперь каятся.

По дороге Малле спросила, кто же я такой. Мне нечего было ответить, так как месяц назад я окончил школу и пока собирался идти в шоферы. Дальше учиться я не думал — не настолько умен, да и в аттестате зрелости несколько троек. И чего я забыл в этом университете? Общественной работой я почти не занимался, сыграл пару раз в драмкружке, только и всего. Комсомольцем я был, но в комитет меня не избрали. Действительно, что я забыл в этом университете?


Я ПОМНЮ, как меня принимали в комсомол. Я учился тогда в десятом. До этого у нас с секретарем Пихлаком было несколько разговоров.

Пихлак был очень странным парнем. Он был умным и знал, как надо жить. Если бы вы слышали речи, которые он произносил на собраниях и торжественных вечерах! Они были великолепны. Его можно было слушать, раскрыв рот. Он говорил о честности и неподкупности, о дисциплине и будущем человечества.

В узком кругу он заводил другую пластинку.

— Ты должен вступить в комсомол, — сказал он мне. — Вообще-то, откровенно говоря, кому это нужно… Я бы тоже не занимался этими делами, но, видишь ли, я собираюсь в Москву, в институт международных отношений. А там, знаешь, такой порядок, что… ты и сам понимаешь. Надо уметь. А ты? Ты думаешь, что сможешь учиться дальше, если не вступишь в комсомол?

— Я собираюсь идти работать.

— Оригинальничаешь? Так сказать, родина нас зовет?

— Нет. Просто, куда большинство идет.

— Ну да, — озабоченно вздохнул он. Я понял, каким умным парнем он себя считает.

— Ну, а дальше?

— Пока не знаю.

Он покачал головой. Он мог чертовски гордиться своими блестящими перспективами, а я был представителем серой массы, с которым не стоит обострять отношения. Поэтому он протянул мне руку и по-мужски пожал мою. Что-то вроде того, что свои, мол, парни и т. д. Я понял, что ни сегодня, ни в дальнейшем ему не о чем говорить со мной.

Меня принимали в комсомол.

— Следующий! — выкрикнул Пихлак из радиорубки, где заседал школьный комитет.

Я вошел. Секретарь стоял. Две девятиклассницы внимательно разглядывали меня. Мой друг Энно сидел в кресле, закинув ногу на ногу, и лузгал семечки. Пихлак зачитал мое заявление и спросил:

— Какие будут вопросы?

После небольшой паузы одна из девятиклассниц спросила:

— Что такое демократический централизм?

Это я, конечно, знал. Энно поднял голову и с присущей ему манерой растягивать слова, лениво протянул:

— Кто твой любимый писатель?

Я знал, что он это спросит. Энно и прежде говорил, что он задает разные вопросы, а то Пихлак оставляет очень странное впечатление.

— Таммсааре, — ответил я.

Энно кивнул. Секретарь вдруг улыбнулся:

— Если бы твой отец был контрреволюционером, ты бы выдал его?

Я хотел спросить, как бы он поступил, но решил не возникать. Просто ответил:

— Мой отец не контрреволюционер.

— А если бы он был? — не унимался Пихлак.

— Но он не контрреволюционер, — упрямо стоял я на своем. Я не люблю, когда мне задают такие вопросы. Тем более, когда это делает наш секретарь. Меня выручил Энно.

— Когда ты в последний раз ходил в кино?

— Позавчера.

— Что ты смотрел?

— «Аиду».

— Ясно.

Энно хотел еще что-то спросить, но Пихлак прервал его.

— Так… Вопросов больше нет? Ставлю на голосование. Кто — за? Единогласно. Кто — против? Против — нет. Позвольте вас поздравить, товарищ Лаури Мяги.

Он энергично пожал мне руку. Я стоял в недоумении.

— Разве?..

— Пока все, — сказал Пихлак.

Я вышел чертовски злой.

Вечером я спросил у Энно:

— Почему ты не спросил, зачем я вступаю в комсомол?

— А ты хотел, чтобы я спросил это?

— Конечно.

— Почему?

— Ты можешь быть искренним со мной?

Энно долго шел молча. Потом остановился и посмотрел на меня:

— Ты уверен, что сумел бы ответить на этот вопрос?

— Не знаю.

— А я знаю. Ты сказал бы: хочу быть активным строителем коммунизма. Хочу помогать созидательному труду нашего народа. Твой ответ был бы очень скользким, потому что такими фразами каждый день полны наши газеты. Это, конечно, верно, никто из нас не хочет поступать наоборот. Но скажи, ты уверен, что в комсомоле сумеешь принести больше пользы?

Я задумался.

Мне в голову не приходило ничего существенного. Комсомольцы платили членские взносы да время от времени проводили собрания. Последнее, на тему «Моя любимая книга», состоялось два месяца назад. Пришли человек пятнадцать и перечислили свои любимые книги. На том и разошлись.

Мы долго говорили о всяких вещах. Энно спросил, не думаю ли я, что последние настоящие комсомольцы были во время Великой Отечественной войны. Меня удивили его слова. Энно сказал, что сам он, пожалуй, не думает так, но ему хочется, чтобы я поспорил. Мне хотелось спорить, но я не умел. Энно сказал, что людей мало что трогает. Главное, чтобы им хорошо жилось, а до остального им нет никакого дела. Построят себе дом, уставят шкаф подсвечниками, постелят на пол медвежью шкуру. Страсти и пафос уже как будто не вписываются в интерьер.

Мне было неприятно слушать его. Потому что мой отец тоже построил дом и у нас на полу лежит медвежья шкура. Я не имею ничего против медвежьей шкуры, на ней так приятно поваляться. Я спросил у Энно, разве это плохо, когда мне хорошо. Энно ответил, что плохо тогда, когда ты уже ничего больше не хочешь. Если человеку очень хорошо, он скоро умрет. Он будет жить до тех пор, пока его тормошат. Энно сказал, что его девиз — беспокойство.

Все это было настолько путано, что мы ни до чего не договорились. Ночью я стал гадать, чего же мне хочется. И ничего не смог придумать. Но это было неудивительно, ведь мне только-только исполнилось семнадцать.


ТЕПЕРЬ МНЕ ПОЧТИ ДЕВЯТНАДЦАТЬ, и я смотрю в окно. Отец говорит, что он уже в четырнадцать начал зарабатывать себе на хлеб. Что ж, я верю. А я пошел работать только через год после окончания школы. Вот уже почти двенадцать месяцев я шофер.

Да, мой отец начал свой трудовой путь с четырнадцати лет, и сейчас он вполне положительный тип. Он работает завскладом, построил себе дом и учит меня, что нельзя держать руки в карманах, что мы живем в великое время и что курить так рано вредно. Он боится ревизии, так как у него явно что-то не в порядке. Так же и с домом, а то зачем бы ему брать в жильцы дядю Альберта, который, приходя к нам в гости, вытягивает из дивана конский волос и говорит глупости.


Я ТАК МНОГО УСПЕЛ ПЕРЕДУМАТЬ, но это потому, что во время долгих поездок привыкаешь размышлять. В последнее время я курсирую между Тарту и Таллином на «Праге». Дорога прямая, надоедливо прямая. Если, не отрываясь, глядеть вперед, то кажется, будто между колесами машины протаскивают черную ленту. Иногда у обочины голосуют люди. Если в это время у меня включена не очень большая скорость, я беру их. Если мне предлагают рубль, не отказываюсь, а если не дают — кислой мины не строю. У «Праги» большая кабина. Сижу и еду. Иногда курю или насвистываю, особенно, когда еду один. В жаркий день остановишься в каком-нибудь городишке, а он как будто вымер. На улице — ни души, даже кур не видно, только громкоговоритель надрывается на столбе. Вечером едешь навстречу закату. Чертовски здорово. А зимой снег бьет в лицо… и так далее, и так далее.

Так я разъезжаю между Тарту и Таллином. Казалось бы, чего лучше — жизнь на колесах и прочее, но я чувствую себя маятником, который качается по Эстонии: Тарту — Таллин, Тарту — Таллин… Хочется в сторону. Нет, профессия шофера не по мне.

Завтра у меня начинается отпуск. И я смоюсь отсюда. В шесть утра.

Малле поедет к тете, ну что ж, и я поеду. Так что впереди — веселая жизнь.

Я вот шучу, но все-таки мне почему-то грустно. Сам не пойму, отчего.

Ночи становятся уже темными. Начало августа.

2

МЕНЯ РАЗБУДИЛА СИРЕНА. Я открыл глаза и увидел красный свет, который дрожал на стене против окна. Кроме сирены, с улицы доносились крики, рев машин, топот бегущих.

Я вскочил с постели и подошел к окну. Распахнул его. В комнату ворвались шум и завывания.

Я увидел, что улица полна народу, у соседнего дома на машину грузили мебель. Красный свет, падавший на стену, шел с моря. Только сейчас я вспомнил, что нахожусь в Пярну.

Я понял, что произошло или происходит что-то опасное. Я быстро оделся и вышел на улицу. Мимо с криком бежали люди — одетые и голые.

Я попытался остановить кого-нибудь из бегущих, но из этого ничего не вышло. Казалось, все сошли с ума. Рев сирены приближался. По улице промчалась большая черная машина, и дребезжащий голос прокричал: «Эвакуация с автобусной станции!»

Без долгих раздумий я бросился в темноту парка. Здесь было потише, только ветки трещали под ногами. Вдруг послышалось сопение, и мимо пронесся какой-то человек.

Я едва успел отскочить, и фигура исчезла в темноте. Я побежал в ту сторону, откуда она появилась. Наконец, деревья стали редеть. Еще несколько шагов, и я оказался на берегу возле ресторана.

Море светилось красным светом, и на всем пространстве, насколько хватал глаз, было покрыто круглыми черными предметами. Их было бесконечно много. На горизонте они сливались в сплошную черную массу. Первые находились в метрах трехстах от берега, можно было предположить, что они величиной с двухэтажный дом.

Эта лавина приближалась медленно и уверенно. Мой взгляд скользнул по пустынному берегу, и тут я увидел солдат. Они стояли у пулеметов и ждали. Я побежал к ним. Офицер заметил меня. «Здесь запрещено находиться! Вон отсюда!» — заорал он.

— Что это? — закричал я в ответ. Офицер не слышал. Он приложил ладони ко рту и крикнул: «Огонь!». Затрещали пулеметы. Только сейчас я заметил, что они расставлены по всему пляжу.

Они стреляли, и казалось, что берег прошит огненными нитями. Пули разрывали воду, но гигантские шары были невредимы. Они все приближались. Наконец, один шар разлетелся на куски. Второй. Но подплывали новые. Стучали пулеметы. Чувствовалось странное зловоние. Впереди упал солдат. «Газ!» — закричал кто-то. На море разорвалось несколько шаров. На нас шло серебристо-серое облако. Упали два солдата. Офицер схватился за пулемет и взглянул на меня. Я понял. Всю жизнь я ждал этого мгновения. Я схватил пулемет, и мы побежали назад к деревьям.

Под деревьями офицер снова открыл стрельбу. Я подавал ленту. Теперь шары находились примерно в пятидесяти метрах от берега. Затем офицер упал на ствол пулемета. Не знаю, что случилось. Я схватил рукоятки. Они были мягкими, как пластилин.

Пулемет дрожал. Я описал широкую дугу вдоль берега. Разорвался один шар. Браво! Еще один! «Лаури!» — позвал вдруг кто-то звонким голосом, и я увидел Малле, бежавшую к воде. На ней было светло-желтое платье, в руке — дорожная сумка.

Над морем вспыхнул яркий свет — ракеты — и фигура Малле оказалась в ореоле лучей. Потом на нее наплыла черная масса, я стрелял, стрелял, как безумный, стрелял, но она пропала.

3

Я ОТКРЫЛ ГЛАЗА и увидел яркий солнечный свет.

Я немного полежал с открытыми глазами и вдруг почувствовал странное беспокойство. Некоторое время я смотрел в потолок. Потом повернулся на бок и увидел часы. Стрелки показывали четверть седьмого. Прошла еще масса времени, прежде чем я сообразил, что это значит.

Как сумасшедший, я вскочил с кровати и натянул на себя брюки и рубашку. К счастью, некоторые вещи были собраны с вечера. Я взял из ящика стола двадцать пять рублей и сунул их в задний карман брюк. Я не понимал, что случилось. Ведь я завел будильник на без четверти пять.

Я выбежал из дома. День был в полном разгаре. Сбежал с горки. Пять раз по семь ступенек. Метнулся к автобусной остановке. И тут же вспомнил, что сегодня воскресенье и автобусы еще не ходят.

Я уже готов был отчаяться, как вдруг из-за угла показалось такси, еще раз доказав, что я родился под счастливой звездой. Я поднял руку и сел в машину.

«На автобусную станцию!»


ТОЛЬКО ТЕПЕРЬ я начал размышлять более трезво. Все мои действия бессмысленны, ничто не может спасти положения. Сейчас двадцать пять минут седьмого. Пярнуский автобус давно уехал. Смешно надеяться, что Малле будет ждать меня на автобусной станции.

В конце концов, к тете должна была поехать Малле. Я же был только сопровождающим.

Ну и что же?

Подъехали к станции. Я обошел все вокруг. Малле, конечно, не было.

Я присел на скамью у реки и задумался. Солнце уже поднялось высоко. Сейчас где-то по Эстонии едет автобус, который увез Малле и который я никогда не смогу догнать. Я поразился, каким я вдруг стал сентиментальным.


ИЗРЕДКА, когда в моей жизни происходят какие-то перемены или случается что-нибудь неожиданное, или у меня плохое настроение, я задаю себе вопрос: что тебя связывает с Малле? То, что у нее красивая фигура? Или то, что из-за нее тебе набили морду?

Сижу и взвешиваю эти крайности, думаю, что им противопоставить, вспоминаю ее женскую мудрость, душевную чуткость и так далее. Постепенно любовь возвращается. А потом вдруг осенит, что ведь конец любви начинается с таких вот идиотских сомнений. Я уже давно заметил это. Прежде всего зарождается сомнение. Пока оно еще ничего не значит. Сомнение растет, но я по натуре такой человек, что боюсь сказать девушке: я тебя больше не люблю. Мне как-то жаль ее. Энно всегда говорит, что я размазня и однажды какая-нибудь женщина женит меня на себе. Пока что этого не случилось. Каждый раз вовремя приходит новая девушка, и мне еще не приходилось оставаться одному.

Когда я так рассуждаю, вам, конечно, кажется, что я какой-нибудь мерзкий тип или бабник. Но я могу вам признаться, что за всю мою жизнь у меня было всего четыре девушки. Кроме того, первая была той самой первой любовью, на которую смотришь точь-в-точь, как баран на новые ворота, и когда идешь с ней танцевать, у тебя начинают дрожать ноги. Это было в шестом классе. Поверьте, это была самая невинная любовь.

В девятом классе моя первая любовь кончилась, и наступил небольшой перерыв. Невинность я потерял в десятом классе. Девушку звали Даги, она работала на почтамте, и я уже точно не помню, как это у нас произошло. Сейчас мы с Даги очень хорошие знакомые, и у нее есть ребенок, которого назвали Юрием — в честь Гагарина.

Одно время я был близок с Айли, которая училась со мной в одном классе. Она была очень симпатичной, но наредкость глупой. Это было в одиннадцатом классе, осенью.

Я думаю, если бы об этом узнала старуха Вяртен… Вообще, учителя считают, что их детки-выпускники ужасные паиньки. А впрочем, ладно, пускай тешат себя этой мыслью.

Айли мне быстро наскучила. Она и сама понимала, что не стоит принимать меня всерьез. Потом я дал себя сбить с ног и переключился на Малле. Ничего себе молодец, думаю я иногда. Куда же ты катишься, парень? Но утешаюсь тем, что я не исключение, хотя утешение это весьма скверное. В конце концов, и в школьных стенах случаются иногда такие штучки, о которых учителя никогда не узнают, а если бы узнали, то не поверили бы. Я видел. Наша географичка чуть не получила нервный шок, когда узнала, что один из выпускников пил вино. Нам было жаль бедную старую даму, она жила в неведении.

Я не хочу сказать, что пить вино — это прогресс, я ничего не хочу этим сказать. Просто я говорю то, что говорю. Конечно, лучше, когда учителя не знают и не понимают частной жизни своих учеников. Сейчас им живется так спокойно. А если бы они узнали, что уже восемнадцатилетние мальчишки пьют водку и спят с девушками, они навеки бы потеряли душевное равновесие. Их начали бы одолевать сомнения, как же так, ведь молодежь должна быть такой порядочной, а вот видите, что выясняется… Да, да, конечно, о таких вещах можно говорить лишь шепотом… вы и сами знаете…

Да, обратите внимание, все глупости начинаются таким образом. Пускай уж наши учителя читают ту красивую книгу, в которой один парень говорил девушке нецензурные слова, а потом дал убить себя из-за этой девушки. Другой же был насквозь отрицательным — даже внешне: он был красив, играл на рояле и даже набрался наглости поцеловать девушку. Но в ней вовремя проснулись женские инстинкты, и она отшила его.


Я КУПИЛ БИЛЕТ НА СЛЕДУЮЩИЙ АВТОБУС. До его отхода оставалось полчаса. Я обошел вокруг станции и снова уселся на прежнее место.


ШУТКИ ШУТКАМИ, но я не моралист и не буржуй. Да, я верю, что есть настоящая любовь, и большинство людей должны ее однажды встретить. Я даже верю, что сам найду ее, настоящую. Она придет сама, ее не надо искать на танцах или на пляже. Так можно искать до конца жизни, и на смертном одре ты не сумеешь подсчитать, сколько у тебя было этих «настоящих». Я не ищу. Она придет сама. Но… если прежде явятся ненастоящие, я не стану обращаться в бегство. Никогда ведь не знаешь наперед.

Сложный вопрос, настоящая Малле или нет. Мы уже два года вместе, а я все-таки этого не знаю. Иногда мне с ней очень хорошо, а порой мне совсем не хочется ее видеть. Так я и верчусь.

Мать с отцом не подозревают о существовании Малле. Они вообще ничего обо мне не знают. Они, как и учителя, боятся узнать больше. Отец время от времени предостерегает меня от дурных женщин. Он читал в «Работнице», что с сыном надо говорить откровенно, даже на сексуальные темы. Поэтому-то он иногда и рассказывает, как в двадцать один год он чуть не женился по глупости. Но об этом вовремя проведал дедушка и выбил у него эту дурь из головы. И сейчас он вроде бы благодарен дедушке.

Знаете, мне немного жаль отца.

Но к чему об этом так много говорить. Я спорю больше из принципа, на самом деле я ведь не собираюсь так скоро жениться.


ПОДЪЕХАЛ АВТОБУС. Я сел и поехал. Мое место было у окна. Свежий ветер дул в лицо. Впереди орал чей-то ребенок, но вскоре он заснул. Было тихо и хорошо. Дорога то поднималась в гору, то опускалась. Это и был южно-эстонский пейзаж с открыток, который я не хочу и видеть. Особенно сейчас. Пустите меня к морю! Но кому ты это кричишь? Нет, времена романтики прошли. Никто не собирается сажать меня за решетку, никто не нападет из-за скалы. За билет уплачено 2 руб. 90 коп., и у меня нет никаких забот.


НЕТ, все-таки странная история с этим героизмом. Я знаю, что в моем возрасте все мечтают стать героями. Им внушают, что и обыденная жизнь содержит в себе множество незаметных на первый взгляд героических дел. Верно, но кого это успокоит?

Я, например, шофер. Какой героический поступок я могу совершить? Бороться со шпионами, которые нападут на меня? Но их нет. Оттащить с края пропасти чужую машину, повисшую на последнем уступе? Послушайте, ведь пропастей-то нет! Эта Эстония дьявольски безопасная страна. Ты можешь отправиться в лес, лечь на спину и закрыть глаза, и ни один крокодил, удав, леопард, кобра или скорпион не тронет тебя. В лучшем случае, увидишь белку. Землетрясений не бывает, наводнений тоже. Ничего.

Ну что еще?

Погрузить неимоверно большой груз и перевезти его к месту назначения? Или ехать так быстро, как можешь? Дорогие мои, ведь инспектор остановит. Или сидеть за рулем три дня подряд? Эстония слишком мала для этого… Ну? Вы тоже молчите? Жаль…

Ну, да что с этого. Мы сделаем свое дело и без героизма, и даже план будет выполнен. Дался мне этот героизм… Это слово для журналистов. И если им очень хочется, тогда… одним словом, я все-таки не теряю надежды когда-нибудь спасти утопающего или вынести из горящего дома ребенка…


ВДРУГ В НЕБЕ ПОЯВИЛОСЬ МНОГО САМОЛЕТОВ. Временами их рокот заглушал шум мотора автобуса. Они сверкали в вышине, как иголки.

Когда я вижу самолеты, мною овладевает странное чувство. Иногда думаешь, что земной шар так густо завален атомными бомбами, что стоит только чихнуть немного сильнее, как от нашей планеты ничего не останется. Время от времени в газетах печатают снимки складов, где хранятся бомбы, от них я теряю дар речи.

По вечерам я иногда думаю, а вдруг я и есть это последнее поколение и что это ко многому обязывает. А если и вправду завтра все взорвется? И я должен сегодня жить так, будто завтра произойдет огромный взрыв. Я где-то читал, что каждую весну человек должен представлять, будто это его последняя весна, тогда он сумеет правильно взглянуть на мир и многое увидеть. Быть может, каждое поколение должно думать, что оно последнее перед грандиозным взрывом; только тогда оно будет жить правильно…

Я понимаю, что эта мысль реакционная и прочее, но, наверное, иногда нужно думать и так. Людям нужен страх, который подгонял бы их. Иначе они заснут.


БЫЛО УЖЕ ВОСЕМЬ ЧАСОВ. Мы ехали по этой маленькой Эстонии. Разные цветочные запахи врывались в окно, и вообще было очень хорошо.

По радио раздавались немецкие песенки.

Не знаю, почему, я вспомнил Иванов день, который мы провели с Малле.

Потрясающая штука — эти эстонские народные гуляния.

На опушке леса горел костер. Вокруг него толпился народ. Все стояли лицом к огню. Некоторые пытались протиснуться вперед, но безуспешно. Непонятно, что они там разглядывали.

Немного поодаль молодежь отплясывала эстонские народные танцы. В основном, фокстрот, потому что было мало свободного места. Мы тоже пробрались к танцующим. У меня было такое чувство, словно я сижу в стакане с водой, который беспрестанно взбалтывают. Расположившись под деревьями, представители старшего поколения распивали эстонские национальные напитки: саперави, цинандали… Все заглушала эстонская народная мелодия: А я иду, шагаю по Москве… и так далее.

Мы спустились к реке. На ее неподвижной глади отражалось закатное небо, поэтому вода была розовой. За нашей спиной слышались песни и притоптывание. Я почувствовал запах реки. Вы, наверное, знаете, как воняет Эмайыги. Костры горели и дальше. Попискивала какая-то птица.

— Что с тобой? — спросила Малле. Я поддал ногой камешек и закурил.

— Ну? — повторила она. Я знал, чего она боялась. Она боялась, что надоела мне. Вообще-то так оно и было, но не совсем. Вы думаете «не совсем» — это ничего не говорящие слова? Нет. Именно это «не совсем» и было той дурацкой штукой, от которой у меня начинала болеть голова.

— О ком ты думаешь? — спросила она.

— Как — о ком?

— Я же вижу, что не обо мне.

— Ты рядом, почему я должен думать о тебе? — сказал я.

— Как это?

— Ну, думают о тех, кто уехал… или где-то далеко.

— Значит, ты никогда не будешь думать обо мне? — Это был странный вопрос.

— Когда-нибудь буду.

Вообще я тогда не принимал всерьез наш разговор.

— Когда уйдешь?

— Наверное, тогда.

— И больше не вернешься?

Что-то в ее голосе заставило меня насторожиться. Она стояла спиной к закату, и я не видел выражения ее лица. В реке всплеснула рыба.

— Я думаю, ты не будешь скучать?

— Буду, — просто ответила она.

— А Велло? — вспомнил я парня, который расквасил мне подбородок.

— А пусть он идет… — сказала она так просто, что это грубое слово прозвучало вполне нормально. Оно-то и убедило меня окончательно. Я стал серьезным. В стороне трещал костер и от него сыпались искры. Я вдруг понял, что Малле крепко привязана ко мне. И я к ней. К сожалению. Но мы же совсем не подходим друг к другу. Мы и не собирались подходить. И как это с нами случилось?

Мне показалось, что и она думает об этом. Но она не подавала виду, как и я. Это было чертовски странно: она знала, что мы не подходим друг к другу, но говорила, что подходим; я тоже знал, что не подходим, но говорил, что подходим. Наверно, кто-то третий заставлял нас так говорить и держал на привязи.

Я бросил в воду камешек. Розовая гладь с плеском разбилась. Вдалеке слышалась песня. На Малле было новое желтое платье, как раз такое, как мне нравится — с глубоким вырезом и неотрезное по талии.

Мне хотелось плясать или драться. Хотелось выть. Я был готов делать что угодно, только бы нарушить это невыносимое молчание. Оно тяготило меня. Это был дурной знак. Я знаю, что только те люди действительно близки мне, с кем я не испытываю необходимости что-то говорить. И не ощущаю страха перед молчанием. С Малле я чувствовал этот страх.

— Все-таки я старше, — сказала она тихо.

— Дура!

— И это верно, — сказала она.

— Что за чушь ты несешь? Прекрати, черт возьми!

— Ты, видимо, хочешь меня перевоспитать, комсомольское поручение?

Я стиснул зубы. Перевоспитать? Поручение? Я вдруг вспомнил, как Пихлак на одном собрании сказал, что комсомольская работа наряду с прочим дает возможность показать себя человеком. Наряду с прочим! Человеком! Ерунда. Я не верю в это. Хотя… нет, почему же? Но тогда любви там будет меньше всего. Одно только перевоспитание и никакой любви. В любви человек может расти, но не перевоспитываться.

Если смотреть со стороны, Малле как раз нуждалась в перевоспитании. Уже год она нигде не работала, считала себя старой и ни во что не верила. Иногда у меня мелькала мысль, что с этим уйдет и то наше последнее чувство, которое еще теплилось. Я утешал себя тем, что наша любовь так или иначе сойдет на нет и, когда совсем исчезнет, я начну перевоспитывать Малле. Ничего себе утешение! Не правда ли?

И тут же я спрашивал у себя: какое твое дело?

Если ей нравится жить так, пускай себе живет. Зачем тебе совать нос в чужие дела?

Но я понимал, что все эти доводы я привожу, чтобы оправдать себя. Иногда мне казалось, что я рехнусь от этих мыслей. Мне на ум пришло предостережение отца — держаться подальше от женщин. Я невольно усмехнулся.

— Ужасно смешно! Юмор, да? — сказала Малле.

Я подошел к ней и обнял ее. Она положила голову мне на плечо, повернулась и нашла мои губы. Я закрыл глаза. Проклятая розовая река с темными берегами исчезла. Было тепло и сумрачно. Малле была со мной. В стороне кто-то кричал: «А ты что думаешь, не могу, да?» Другой голос отвечал ему: «Я тебе говорю, катись отсюда!» Не знаю, что там происходило. Праздник подходил к концу. Все уезжали в город. В серовато-розовом свете было видно, как к причалу тянется длинная очередь. Площадка у костра опустела. Только несколько особо подгулявших еще горланили песни. Меня охватило чувство ужасной пустоты. Я все целовал Малле, она стояла, крепко обхватив меня, но чувство пустоты не уходило.

Утром я сел за баранку и поехал в Таллин. Около Пыльтсамаа стали слипаться глаза — страшно хотелось спать. Мухи жужжали на ветровом стекле и от солнечного тепла в кабине воняло нагретой краской. Я остановил машину у какой-то речушки, чтобы освежить лицо. В ней плескались рыбы и по берегам росли цветы. На миг я подумал: хорошо бы тут поселиться навсегда. Но кто тебе позволит?


ПОЧТИ ТАКОЙ ЖЕ ВИД ОТКРЫВАЛСЯ за окном сейчас. Странно, что же все-таки значит один человек для другого? Он не может без другого жить и в то же время тот, другой, для него ничего не значит. Я не знаю, как все это будет выглядеть при коммунизме. Вот мне очень нравится, когда люди относятся друг к другу по-дружески. Иногда от этого на душе становится так тепло. Знаете, как много значит, когда у тебя кончился бензин, и кто-то поделился своим? А разве не здорово пожелать утром в молочном зале приятного аппетита совсем незнакомому человеку и получить улыбку в ответ.

Это совсем не мелочи. С этого все начинается. Поверьте, и коммунизм начнется с того, что ты пожелаешь приятного аппетита незнакомому человеку, и он улыбнется в ответ. Мне не важно, сколько булочек можно купить на тридцать копеек — пять или пятьдесят. Это еще не означает коммунизма.

Я часто думаю о том случае прошлой зимой. Мне в жаркий день становится холодно, когда я вспоминаю тот зимний вечер, когда зарезали моего друга Ааво.


ЕГО НАШЛИ УТРОМ В ПАРКЕ, снег вокруг него был красный от крови. Я не знаю, как долго он умирал, но я уверен, что он умер не сразу. Позднее я несколько вечеров думал о том, что он чувствовал перед смертью. Я даже не знаю, молчал он или звал на помощь.

Хуже всего было то, что я должен был сказать об этом Лийви. Лийви была девушкой Ааво, у меня были с ними очень хорошие отношения. Я был готов лучше сам умереть, чем сказать ей об этом. Но я должен был сказать, и я сказал.

Лийви… Лучше не вспоминать, что с ней творилось. В конце концов, это касается только ее и Ааво, немного и меня. Другим нет никакого дела до этого. Я не хочу видеть тех старух, которые заранее собираются к вырытой могиле, особенно когда предстоят похороны утопленников или самоубийц.

Да, это касалось только Ааво и Лийви. И даже то, что она вышла весной замуж, ни черта не значит. Кто-то хмурит брови? Да ну вас, не стоит валять дурака! Что же теперь делать молодой девушке — всю жизнь хранить верность мертвецу?

Все это касалось только Ааво и Лийви. А то, что происходило позже, касается меня и всех вас. Мы с ребятами ломали голову, зачем они убили Ааво. Мы находили вероятные и невероятные причины и отбрасывали их.

Суд состоялся через два месяца, и на нем выяснилось, что они убили Ааво просто так, «из хулиганских побуждений», как об этом хладнокровно заявил сам подсудимый. Я бы растоптал его, если бы мог. Некоторые в зале плакали. Идите вы к черту, хотелось мне сказать им. Чего вы воете? Ааво мой друг, и я растопчу этого типа, убившего Ааво просто так. Я ненавижу слезы. Наверно, потому, что моя мама часто плачет. Мне надоело слышать плач.

Убийцу приговорили к расстрелу. Остальных посадили. Вот и все.


АВТОБУС ОСТАНОВИЛСЯ.

Вошла только одна девушка лет пятнадцати-шестнадцати. Пока она покупала билет, я оглянулся и увидел, что единственное свободное место — рядом со мной.

Но девушка, видимо, не собиралась идти в мою сторону, хотя мне этого вдруг очень захотелось, сам не знаю, почему. Кондуктор указал рукой назад.

— Там есть свободное место, садитесь!

Девушка пожала плечами и подошла ко мне. Автобус подбрасывало, и она держалась за спинки кресел.

Я привстал и спросил:

— Может быть, вы хотите сесть к окну?

Она пожала плечами, и я опустился на свое место.


ДЕВУШКЕ, наверно, в самом деле было пятнадцать. В ней не было ничего особенного, и я не понял, в тот раз, да и не понимаю сейчас, что заставило меня приподняться, когда она подошла, и почему меня время от времени тянуло взглянуть на нее.

Я откинулся назад и почувствовал ее плечо. Тут же отодвинулся, как школьник, у которого еще и борода не растет. Вдруг громко заиграло радио:

Eine Reise mit dir

an das blaue Meer…

Все шло как в плохом фильме. Точь-в-точь. Ладно, особенно робким я никогда не был. Автобус набирал скорость, и веселые немецкие ребята пели над моей головой eine Reise mit dir… и весь мир сиял. Я наклонился к своей соседке и спросил:

— Извините, как называется та остановка, где вы вошли?

— Тяхемяэ, — ответила она тихо. Ух ты, как она вскинула на меня свои глазищи! Я чуть не покраснел. Такое случалось со мной в последнее время весьма редко. Она была худенькая, с темными, коротко подстриженными волосами. Почему-то мои мысли все время кружились вокруг нее. Вы думаете, со мной так всегда бывает, когда я вижу более или менее симпатичную девушку?

Ошибаетесь. Такого чувства я раньше никогда не испытывал. Еще никогда не случалось, чтобы я не сумел заговорить с девушкой. Я чувствовал себя набитым дураком. Нет, это было действительно смешно, очень смешно, я не мог выжать из себя ни одного слова.


МНЕ КАЗАЛОСЬ, что с меня требуют огромный долг, и я не в состоянии его заплатить. Я обыскиваю все карманы, я собираю все копейки, и все равно не хватает. Человек стоит и ждет. А ты не можешь и не сможешь заплатить долг.

Я не знаю, что это за дурацкое состояние. Но такое случалось со мной и раньше, причем всегда в самых разных случаях и в самые разные моменты. Иногда при виде какого-нибудь дряхлого старичка в автобусе или на улице, иногда при мысли об Ааво, иногда в понедельник после воскресной попойки, а иногда у моря. И каждый раз мне кажется, что с меня требуют долг. Что же это, думаю я, и к горлу подступает комок.

В такие минуты хочется совершить что-то очень хорошее, очень человечное…

Что-то звякнуло, и на пол автобуса потекло. Я поднял голову и увидел, что, поправляя пиджак, я задел сетку с бутылкой лимонада, которую пристроила на тот же крючок сидевшая впереди меня женщина.

Лимонад полился женщине на колени, она вскочила.

— О, господи!

Ее сосед встал и пропустил женщину в проход.

На платье было огромное мокрое пятно, и на самом неприличном месте. Женщина отряхнула платье и уставилась на меня.

— Ты что, бесстыдник! Где твоя голова?

На нас смотрел весь автобус. Я очутился в идиотском положении.

— Я нечаянно… Я не виноват… Простите, пожалуйста…

Мое извинение почему-то еще больше рассердило женщину, теперь я услышал ее настоящий голос.

— Он еще не виноват! Вы слышите, он не виноват! Что за чертова молодежь пошла! Вечером страшно на улицу выйти. Если встретишь какого-нибудь парня, сразу же переходи на другую сторону; мы работали, надрывались, голодали, а они так обнаглели, что лучше не подходи!

Я боялся открыть рот. Это так походило на конфликт между отцами и детьми из какого-нибудь современного бульварного романа, что я не удержался от улыбки. Ну и досталось же мне за это!

— Чего ухмыляешься! Вечером небось пристукнешь меня, если встретишь! Всадит нож, как ни в чем не бывало.

Она повернулась к пассажирам автобуса, как бы ожидая поддержки.

Я почувствовал, что мои руки сжимаются в кулаки. Я снова увидел бледное лицо Ааво на столе прозекторской. Я хотел что-то ответить, но моя соседка весьма откровенно прыснула. Я понял, что она на моей стороне.

— Гляди-ка, — ядовито сказала женщина. — Все платье залил… — Кажется, она выбилась из колеи и подыскивала слова. — Смеются… — Она напрягла все свои способности и пошла с последнего козыря: — Только детей стряпать вы мастера!

Чаша моего терпения переполнилась. Мне уже не хотелось просить прощения. Теперь извиниться должна бы она. Не знаю, какую бы глупость я ляпнул, если бы вовремя не вмешался один старик:

— А как же без детей-то, дорогуша? Жизнь-то должна продолжаться.

Смеялось уже пол-автобуса. Я победил. Женщина еще раз отряхнула платье и уселась на свое место. Она открыла окно и расправила на коленях платье так, чтобы его обдувал ветерок.

Я взглянул на свою соседку. Она посмотрела на меня и улыбнулась. Это была чертовски приятная улыбка, и я понял, что мы друзья. Настроение опять стало хорошим. Я весело подмигнул ей и тут же испугался: не слишком ли я разошелся! Я попытался определить по ее виду, не обиделась ли она на мою фамильярность.

Нет, она слегка покачала головой. Я успокоился. Тьфу ты, черт, что это со мной случилось?

Женщина впереди, повернувшись к своему соседу, рассказывала, как месяц назад у нее на улице сняли часы. К ней подошли два парня и попросили закурить («представляете, у меня — закурить!»). При этом один заломил ей руку за спину. Часы и парни исчезли в темноте так быстро, что она вначале даже не поняла, что случилось.

Я слушал женщину и начинал ее понемногу понимать. Но одного я не понял: как можно из-за нескольких подлецов возненавидеть всю молодежь? Сколько людей в Эстонии думают подобно ей? Неужели через сорок лет и я стану таким?

— Глупо получилось, — сказал я соседке.

— Ничего.

— Да, но все-таки глупо.

— Бывает.

— Да, — кивнул я. — Прошу прощения.

— За что?

— Ну… что и вас побеспокоили.

— Перестаньте, — засмеялась она. — Неужели больше не о чем говорить.

— Не говорите мне «вы», — заметил я. — Противно, когда ровесники говорят друг другу «вы».

Она кивнула.

— Ну хорошо.

Я протянул ей руку.

— Давайте знакомиться. Лаури.

— Рэзи.

Одно на пятьсот, подумал я. Ее ладонь была прохладной, как будто на улице стояла зима. Я немного задержал ее руку, потом отпустил.

— Куда вы… ты едешь?

— В Пярну.

— И я туда же.

И больше не о чем говорить. Я прислушался к шуму мотора, посмотрел на часы. Девять часов, скоро половина дороги позади.


РЭЗИ. Это имя мне что-то напоминало. Но я не стал напрягать свою память. К чему мне знать, что означает это имя, главное, оно что-то значит.

Видел ли я во сне какую-нибудь Рэзи? Неизвестно. Я быстро забываю то, что вижу во сне. Даже то, что видел сегодня под утро.


И ЕЩЕ ОДНУ ИСТОРИЮ ВСПОМНИЛ Я. Как-то я ехал из Таллина в Тарту. Ночь была туманная. Мне хотелось спать. Сквозь туман было плохо видно, я боялся ехать слишком быстро.

Я смотрел вперед. И вдруг — это было рядом с какой-то небольшой деревней — я увидел на дороге что-то темное. Я подумал, что это — охапка сена или что-нибудь подобное. Я уже собирался переехать через это, но в последнюю минуту вспомнил предупреждение старых шоферов: берегись гвоздей! и затормозил.

Выйдя из кабины, я обнаружил вдребезги пьяного мужчину, спокойно спавшего посреди дороги. Я не знаю, сколько времени он там пролежал; вероятно, не очень долго, ведь и ночью движение частое, и ему не дали бы там долго валяться.

Когда я вспоминаю этот случай, по коже всегда пробегают мурашки.

…В это мгновение раздался хлопок. Автобус остановился. Нет, это не «лесные братья» сороковых годов напали на нас. Мне не пришлось своим телом прикрывать Рэзи.

— Лопнула шина, — сказал шофер. — Прошу пассажиров выйти из автобуса.


РЭЗИ ПОДНЯЛАСЬ И ВЫШЛА. Я увидел ее во весь рост. Я достал из кармана пиджака сигареты и остановился на обочине канавы.

По обоим сторонам простиралось заросшее кустарником болото. Пахло всякими болотными травами. Шофер возился с домкратом. Пассажиры разбрелись вдоль дороги. Я держался поближе к Рэзи.

На ней было пестрое синее платье. Ветер шевелил ее волосы. Стоял конец августа. Тысяча девятьсот шестьдесят третий год. Двадцатый век. Мы находились где-то в районе Петушиного болота.

— Пахнет, — сказала Рэзи.

Я кивнул.

Мы пошли вперед вдоль дороги. Дорога была прямой и уходила, не сворачивая, к горизонту. По такой дороге ужасно скучно ехать. Иногда кажется, что больше не выдержишь и свернешь в сторону — будь что будет.

— Вы… ходите… ты еще ходишь в школу? — спросил я и рассердился на себя. Слишком уж фамильярно это прозвучало.

— Да, — ответила она. — Перешла в десятый. А что?

В десятый, подумал я. Тогда ей должно быть не менее шестнадцати.

Над болотом пронесся порыв ветра.

— А ты?

— Я? Я — шофер.

Она улыбнулась.

— А на чем ты ездишь?

— На «Праге».

— Не знаю такой.

— Их еще мало.

Солнце зашло за тучу. Стало прохладно.

— А кто у вас в Пярну? — спросил я.

— Тетя.

Ну и ну, это же просто Теткинград. Между прочим, я соврал, когда сказал, что еду к тете. Нет у меня никакой тети в Пярну, а отцу я сказал, что еду на экскурсию. Я думаю остановиться у Энно. Он учится в художественном институте. Сейчас у него должны быть каникулы.

— Я люблю всякие болота и топи, — сказала Рэзи. — Просто ужас, как люблю.

— Почему?

— Там… ну, я не умею красиво сказать…

— Скажи просто.

— Нет, я могу и красиво. Там сердцу немного больно, но так и должно быть иногда. Ты видел когда-нибудь, как опускается солнце за огромные болотные топи? Когда уже поднимается туман?

— Нет.

Рэзи покачала головой. Я поразился, как свободно она заговорила, раньше она казалась такой замкнутой.

— Ты ничего не знаешь. А ты знаешь, что это за цветок? — Она сорвала какое-то растение с белыми соцветиями и поднесла к моему носу. Я почувствовал острый запах.

— Не знаю, — снова по-дурацки улыбнулся я.

— Багульник, — ответила Рэзи.

Шофер подал гудок. Пассажиры полезли в автобус. Пошли и мы. Да, в этой девушке и в самом деле есть что-то необыкновенное.


КОГДА Я СНОВА СЕЛ В АВТОБУС и он поехал, я вдруг вспомнил, зачем еду в Пярну. С той минуты, когда рядом села Рэзи, я впервые подумал о Малле.

Я кажется, запутался, хотя еще ничего не случилось. Я предчувствовал, что впереди меня ожидает какое-то большое недоразумение, но какое именно, я не мог понять.

До чего же запутана жизнь, думаю я иногда. Впрочем, так считали до меня, так будут считать и впредь. Но я не пойму одного: почему нам лгут, к чему обманываться, что жизнь проста, что тебе стоит лишь захотеть, и ты сделаешь все, что хочешь. Может быть, мое удивление просто доказывает, что я чертовски наивен и не знаю, какова жизнь.

А Пихлак знал. В его речах было три направления.

На открытом собрании он выступал очень смело. Он назвал фашистом одного семиклассника, нарисовавшего на доске свастику, и отказался дать ему рекомендацию для вступления в комсомол.

В небольшой компании Пихлак вел себя очень странно. Его слова звучали очень смело.

— Ребята, давайте организуем собрание, дискуссию, обсуждение! Главное, говорить, что думаешь, будем же честными! Вы и сами понимаете, ребята (при этом он многозначительно поднимал вверх палец), они все равно не поймут… но мы пока не старики…

Он так подчеркивал это «говорить, что думаешь», что у нас возникало сомнение, все ли в порядке с нашим мышлением, а то зачем нам скрывать свои мысли и зачем такие страстные призывы выражать их. Говорили о влиянии культа личности, но Сталин умер десять лет назад. А наш секретарь продолжал таинственно подмигивать: «Тсс… давайте мыслить самостоятельно… говорить, что думаем…» Нам становилось не по себе.

Когда мы оставались с глазу на глаз, он крутил другую пластинку. Я уже рассказывал, как он агитировал меня вступить в комсомол. Иногда Пихлак начинал делиться жизненным опытом.

— Я-то знаю, как надо жить. Будь умным, но не очень. Будь честным, но не очень. Будь смелым, но не очень. Не смей быть посредственностью. Ты должен гореть, но не очень. Начальство любит именно таких, а начальство всегда останется начальством. Вот так надо жить, милый Лаури. Ну, выпьем.

Печальнее всего то, что многие принимали его слова всерьез. Один молокосос, сияя от восторга, сказал мне:

— Если бы ты знал, до чего смелый парень Пихлак! Есть же у человека свое мнение. Если бы ты слышал, до чего смело он говорил, когда мы были вдвоем…

Веселенькая история.

На выпускном вечере Пихлак сказал, что теперь у нас начинается самостоятельная жизнь. Если раньше нам прокладывали дорогу учителя, то теперь… и так далее, и тому подобное.

Неправда! Мы не получили никакой свободы. Мамки и няньки не исчезли, их даже прибавилось. На место учителей пришли милиционеры, дружинники, директора, мастера, бригадиры, общественные контролеры, прохожие на улице, все, все.

Мы выскочили, как телята из загона. Раньше приходилось следить, не маячит ли где-нибудь учитель. Теперь на учителей было наплевать, и мы воображали, что обрели свободу. Как бы не так! Теперь за тобой следили все. Хлоп! Общество приняло нас.


ПИХЛАК ЛГАЛ и грязнил комсомол, но в моем представлении комсомол все-таки остался чистым. Я верил и верю, что комсомольцы могут немало сделать, и революция совсем не умерла, как думал когда-то Энно. Она может умереть, если мы перестанем заботиться о том, чтобы она жила. Сама по себе она не будет жить. Что такое революция? Она может быть ничего не значащим громким словом. Покажите мне революцию! Ее не возьмешь в руки. Посмотрите на людей. Это они — революция. Пока они живут, живет и революция. И вместе с ними она умрет. А если умрет какой-то Пихлак, то это еще не значит, что умерла революция. Ведь то, что Пихлак по должности был комсомольским секретарем и должен был бы стать одним из тех людей, благодаря которым живет революция, еще ничего не значит.


ВДАЛИ ПОКАЗАЛОСЬ МОРЕ. Показалось и снова исчезло.

— Море, — сказал я Рэзи.

Она кивнула.

Автобус въехал в город.

Встречать его пришли незнакомые мне люди. Пассажиры стали собирать вещи.

4

ВЫЙДЯ С АВТОБУСНОЙ СТАНЦИИ на улицу, мы пошли рядом. Я, кажется, вовсе не думал о том, что у нас могут быть разные дороги. Я ведь не знал, куда мне идти. К Энно я собирался зайти вечером, а про Малле, я почему-то не вспомнил.

Мы перешли главную улицу и оказались в тени деревьев.

Рэзи остановилась.

— Ты куда идешь? Ты приехал… отдыхать?

Зачем я приехал? Зачем же я все-таки приехал? Ах да, черт возьми. Я, не отрываясь, глядел на удалявшуюся голубую детскую коляску.

— Пожалуй, да.

— Пожалуй? Какой же ты рассеянный.

— Пожалуй, да. А ты куда идешь?

— К тете.

— Где она живет?

— А зачем тебе это знать?

— Да, вроде незачем. Но… я еще увижу тебя?

— Меня? Зачем? — удивилась она.

— Просто хочу тебя видеть, и все.

Она испытывающе посмотрела на меня, и я снова испугался, что зашел слишком далеко. Но она улыбнулась и сказала:

— Хорошо, я приду… к половине первого на пляж.

— Скажем, на углу возле курзала? — предложил я. — Ладно?

Она кивнула. Затем повернулась и ушла по какой-то зеленой улице.

Я смотрел ей вслед, на ее длинные загорелые ноги, синее платье, темные волосы и вдруг поймал себя на мысли, что все это — чертовски глупая история.


Я ШАТАЛСЯ ПО ГОРОДУ и разглядывал прохожих. Было много курортников в соломенных шляпах, с пучками ревеня в руках.

Странный все-таки город Пярну. Отдыхающие убеждены, что он создан для них, что здесь есть только то, что требуется им. Пляж, приморское кафе, столовые и лотки с мороженым. Дома обставлены удобной старомодной мебелью, в них живут ласковые старомодные тетушки, которые берут тебя на пансион. Дома окружены садиками. Приляжешь в таком саду вечерком и забудешь все свои невзгоды. Погода будет как на заказ, чтобы, вернувшись из отпуска, ты мог похвастаться своим загорелым телом. Так они считают.

А местный житель продолжает работать, варить обед, стирать белье, поливать грядки, и у него совсем не остается времени сходить на пляж. Приезжие для него — надоедливые мухи, и если уж он пустил к себе дачников, то на будущий год он этого не сделает. Дачники залили боржомом его книги, а их собака загадила все углы.

Таков Пярну.

Но мне здесь ужасно нравится.

Два года назад я впервые был на молу. Мы ходили туда с Энно.

Когда мы дошли до конца мола, мы увидели кучу народу. Были там парочки, были и старухи, в общем, самые разные люди. Вроде того, что «на последнем камне мола милый поцелует…»

Все это было в самом деле чудесно. Солнце село, вода была такого цвета, что уже и не понять, где ты находишься.

Вдали тарахтела моторка. И верилось, что двое стоящих на самом конце мола уже давным-давно слышали легенду о пярнуском моле. Честное слово, это походило на земной рай. Границы между небом и водой не было видно. Воздух был так чист, что можно было обалдеть. Я подумал, что на земле все-таки можно быть счастливым.

Но тут этот известный певец… сами знаете, кто… во всю глотку завел песню про бригадира Юри, который, в общем-то, парень хоть куда, но вот навоз он до сих пор не вывез и т. д. Да вы знаете эту песню. Народная такая и прочее. Сперва я не понял, откуда она. Подумал, что свихнулся. А потом увидел, что один элегантный молодой человек завел свою шарманку. Шарманка болталась у него на шее и оба — он и его девушка — слушали с невероятно блаженными лицами. Юноша, кажется, даже отбивал такт ногой.

Энно поглядел на них и сказал, что пойдет спихнет их в море. Мне с трудом удалось удержать его.

Потом мы говорили о том, что люди боятся тишины. Вы не замечали этого? Обычно шума хватает. Но если найдется местечко потише, то непременно начинай свистеть или горланить. И пускай этот Юри возит навоз в сопровождении эстрадного оркестра, а то еще кто-нибудь заподозрит тебя в дурацкой чувствительности. Вдруг подумает, что ты какой-то сентиментальный чудак. Разве это допустимо в наше время?

Мы с Энно и у себя обнаружили этот недостаток. Скажем что-нибудь хорошее, душевное, а потом быстренько съязвим, чтоб, не дай бог, не подумали, что мы действительно так думаем.

Недавно в театрах и в кино полно было всяких молодых людей, которые выступали против громких слов. По-моему, это напрасная трата сил: ведь никто, кроме карьеристов, не пользуется громкими и пустыми словами. Мне кажется, беда в другом. Молодежь теперь боится и красивых слов. Никто, например, не скажет: «Мари, мое сердце переполнено любовью к тебе», а скажет примерно так: «Мари, мое сердце, так сказать, переполнено, как говорится, любовью к тебе…» Ох, молодежь, с тобой забот не оберешься. Да, я и сам такой…


РЭЗИ ПРИШЛА ровно в половине первого, и мы отправились на пляж. Мы торчим здесь вот уже полчаса. Солнце светит тускло, вокруг него расплылись круги. Они означают, что погода скоро испортится, но также и то, что сейчас загар пристает чертовски здорово.


Я СИДЕЛ, обхватив руками колени, и глядел сквозь черные очки на воду. Я люблю носить черные очки, как Збигнев Цыбульский. Знаете, как приятно, если ты видишь всех, но никто не видит, что ты на них смотришь.

Море сводит меня с ума. Я вдруг подумал, что случилось бы, если бы через море ко мне направился циклоп. Так сказать, конец человеческого рода. Но эта мысль показалась мне дико реакционной, и я перестал об этом думать.

Приятно посмеяться над такими вещами. У моего поколения, кажется, и вправду, всего достаточно, раз оно может так смеяться. Это по-своему опасно. Я могу смеяться над концом света потому, что уверен, что этот конец не придет. По крайней мере, не так скоро. Но, может быть, если я буду таким беспечным, то конец и наступит. Кто знает, как связаны между собой земные дела.


Я ДУМАЮ ТАК МНОГО, что вы небось уже усмехаетесь, что это за шофер такой.

Вы лучше не суйтесь, я могу рассердиться. Меня раздражает, какими глупыми выставляют рабочих людей в современной литературе.

Вы не очень-то, и шофер может мыслить. Кроме того, я не считаю себя последним дураком и даже собираюсь учиться дальше. Ну, теперь вы довольны? И буду учиться. Мир стал настолько сложным, что без учения больше не прожить. До чего же простые слова. Но вдумайтесь в них: по-своему они даже смешны. Человек хочет ужасно много знать. Он хочет проникнуть во все. Я тоже хочу. Ведь я все время толкую об этом.

Люди летают в космос, это так здорово. Я бы и сам полетел. А с другой стороны — какой в этом толк. Космос бесконечен, лети, куда хочешь — все равно никуда не прилетишь. Это палка о двух концах. Как и все в этом мире. Хорошо, что пока люди не перевелись, они могут лететь все в новые и новые места и тратить на это все свои деньги. Опять же денег жалко. Но человек таким уж создан. С космосом такая же история, как со мной. Я помчался на свидание с девушкой и не поел. Вот где проклятье человеческого рода: будь то звезда или девушка, а ты должен идти.


А ДЕВУШКА ЛЕЖИТ здесь же на песке, раскинув руки и повернув лицо к солнцу. Мы уже купались два раза, и теперь, закрыв глаза, она загорает… Я смотрю на нее, и у меня такое чувство, какое всегда бывает, когда разглядываешь девушку на пляже.

Она чертовски красива. Слева слегка бьется сердце. Я смотрю и чувствую, что почти хочу ее. Глупости, глупости, парень, замолчи, этого еще не хватало. Пойди, окунись, тогда пройдет.


Я ПОДНЯЛСЯ.

— Ты куда? — спросила Рэзи, поглядев на меня затуманившимся от солнца взглядом.

— Пойду искупаюсь. Ты не хочешь?

— Неохота. Иди один.

Я пошел по песку. Примерно в пяти метрах от воды он становился мокрым и твердым.

Когда я шел к морю, у меня было такое чувство, словно все деревья, цветы и города остаются позади, а впереди нет ничего.

Я вошел в воду и пошел вперед. Затем поплыл. Я заплыл далеко. В воде были разные типы. Несколько толстух, не умевших плавать, стояли по грудь в воде, шлепали руками и воображали, что никто ничего не понимает. Какая-то девушка лупила своего парня по голове резиновым крокодилом. Оба визжали. Им было невероятно весело.

Я поплавал и повернул к берегу. До чего хорошо, когда сзади тебя догоняют волны. Сначала волна ударяет в затылок, затем поднимает, как будто бы ты оказался на спине огромного зверя, и идет дальше. А сзади шумит новая волна.

Впереди кричали дети, играла музыка, и все так сияло и сверкало, что у меня стало чертовски хорошее настроение. Какая-то девушка с глазами Уллы Якобсон неслась мне навстречу, и я подмигнул ей. Она прыснула, а я пошел дальше и побежал к Рэзи.


ОНА СИДЕЛА НА ПЕСКЕ И УЛЫБАЛАСЬ. Я присел рядом.

— Который час? — спросила она.

— Четыре.

— Уже?

— Вот именно.

Она поднялась, и я опять залюбовался ею. Лениво потянувшись, она сказала:

— Мне пора к тете.

— Почему?

— Она просила.

— Обязательно?

— Да.

— А вечером? — спросил я.

— Вечером?

— Придешь?

— Куда?

— Все равно, куда.

— Но зачем?

— Просто так.

— А все-таки зачем? — повторила она.

— Мне так хочется.

— Правда? — Она вдруг улыбнулась совсем по-женски.

— Да, честное слово.

— Хорошо. А куда?

— Сюда же.

— Во сколько?

Я подумал.

— Ну, скажем, в половине восьмого.

Она кивнула, натянула через голову платье и собрала свои вещи. Мы пошли в город, и она снова свернула на ту же зеленую улицу, на которой жила ее тетя.

Я пошел к Энно.


ЭННО был в школе моим лучшим другом; теперь мы уже долгое время не виделись. Он принадлежит к богеме: учится в художественном институте и в то же время пишет рассказы и стихи. Он хороший парень, хотя наши мнения порою расходятся.

В школе он ужасно менялся. Неделю он мог быть очень аккуратным и тихим. А на следующей неделе он мог прийти в носках разного цвета или выкинуть что-нибудь такое, от чего волосы у учителей вставали дыбом. Но он был честью и гордостью нашей школы, и поэтому на многие его выходки смотрели сквозь пальцы.

Считалось, что он гордый. Я могу вам сказать, что это не так. В школе ведь про всех, кто хоть что-то делает, говорят, что он задается.

Пожалуй, Энно и помог мне понять, что такое на самом деле литература и искусство. Он таскал меня на концерты и по театрам. Да, Энно я обязан многим.


ОН ОТВОРИЛ МНЕ ДВЕРЬ, и я увидел, что он носит все ту же ярко-зеленую рубашку, что и в школьные годы. Это, конечно, была замечательная рубашка. При виде ее учителя всегда хмурились.

Рассказывают, что раз он был в Ленинграде. На нем была эта рубашка и шорты. Неожиданно его окружили несколько агрессивных старух и потребовали, чтобы подобное бесстыдство исчезло с улицы. На шум собралась куча народу.

Энно не растерялся и принялся лопотать на каком-то невероятном наречии с массой гортанных звуков. Бабы уставились на него, разинув рты, а Энно с важным видом продолжал свою тарабарщину. Под конец он стал хлопать женщин по плечу и повторять: «Мир, дружба, мир, дружба». Все пожимали ему руки и даже простили короткие штаны. Его отпустили как экстравагантного иностранца.

На такую штуку способен, конечно, один только Энно.

— Привет, — сказал я. Энно сделал широкий жест.

— Чувствуй себя как дома. Мои старики на три дня укатили в командировку.

— Ты совсем один?

— Совсем один.

Он не изменился. Только очки были теперь в черной роговой оправе. Честно говоря, у него был очень важный вид.

Мы прошли в комнату. Пол был завален набросками, они висели на стенах, а два даже были приколоты к потолку. Я думаю, что такой беспорядок был сделан нарочно. Так сказать, ради эффекта. Но в то же время это были дьявольски сильные рисунки.

— Что ты делаешь? — спросил я.

— Курсовую работу, — небрежно махнул рукой художник. — Иллюстрирую.

— Что?

— Да так, ничего особенного. Присаживайся. Я кое-что приготовлю.

Он вышел из комнаты. Я разглядывал валявшиеся на полу наброски. Особенно меня поразило одно лицо на фоне серого неба и болот. Я просто опешил от этого лица. Энно просунул голову в дверь и спросил:

— Слушай, ты хочешь помыться?

Конечно, я хотел. Я мылся в ванной. В это время мой друг достал полбутылки вина.

— Пей, пропащая душа, — сказал он. — «Тот, кто однажды добрался до ада, напрасно трепещет и просит пощады».


ИМЕННО ЭТУ СТРАННУЮ ФРАЗУ, половина которой заимствована, кажется, из «Травиаты», сказал он мне год назад.

Тогда я еще чувствовал боль от выбитого зуба. Три дня тому назад меня поколотили из-за Малле. Мы с Энно кончили одиннадцатый класс.

Айли не знала еще ничего. Иногда я — ужасный трус и боюсь кому-нибудь сказать плохое. Мы сидели у Энно на квартире в Тарту, с нами был еще один парень из нашего класса, который как бы заменял в нашей компании Ааво. Вскоре пришла Малле, и я познакомил ее с ребятами. Я боялся их оценки. Но, кажется, она им понравилась. С тех пор мы с Малле встречались у Энно, так как я боялся приглашать домой знакомых девушек.

Потом мы стояли на лестнице и смотрели, как дождь моет окна, это был первый настоящий дождь в ту весну. Энно демонстрировал нам, как талантливый литератор Нийманд произносит речь. Он был очень хорошим имитатором. В это время на лестнице послышались шаги. Энно жил на третьем этаже большого коммунального дома. Родители Энно уже были отозваны на работу в Пярну, и Энно жил один в квартире. Когда он закончил школу, квартиру отдали, и больше я никогда не приходил в тот дом на улице Тийги.

Услышав шаги, я поглядел вниз. Ах ты дьявол, я понял, что мне предстоит пережить самую мерзкую историю из всех прежних. По лестнице поднималась Айли. Глаза у нее были заплаканы. Она смотрела на меня так, что я вспомнил все дни, проведенные с нею.

Я как раз обнимал Малле, Айли, конечно, все увидела, но слишком поздно. Она была немного близорука и почти вплотную подошла к нам. Энно знал ее. Айли протянула ему руку, потом, в замешательстве, и третьему парню, которого она не знала. Следующей была Малле, Айли уже подняла руку, но тут все поняла.

— Вам, кажется, весело, — сказала она резко. Ей никто не ответил. В окно стучал дождь.

— Я, кажется, лишняя? — спросила она и, так как никто не сумел отреагировать, она постояла, повернулась и спустилась на одну ступеньку с лестницы. Мне стало не по себе. Айли сделала еще шаг, еще один, еще, еще, обернулась и бессмысленно повторила:

— Я, кажется, лишняя, да? Так я могу идти?

Никто не пошевелился, и Айли побежала вниз. Я слышал, как в глубине лестницы исчезает звук ее каблучков. Чешские туфли, тридцать пятый размер, подумал я и закричал ребятам:

— Догоните ее!

Я подумал, что может произойти что-то непоправимое.

Но ничего не произошло. Когда я вышел на улицу, ребята стояли на другой стороне и курили. Дождь все шел. Айли не было.

— Я свинья? — спросил я у Энно.

— Разумеется, — ответил он. Затем отбросил сигарету и сказал:

— Пошли наверх. У меня есть вино. Пей, пропащая душа, ибо тот, кто однажды добрался до ада, напрасно трепещет и просит пощады…

— Ладно, — сказал я.

Энно наполнил стаканы. Это было приятное сухое вино. Мы говорили о том, кто чем занимается и так далее. Думали, что вот и проходит молодость. Все девчонки, с которыми мы танцевали на школьных вечерах, обзавелись шляпками и проплывают мимо с таким гордым видом, что боишься и поздороваться. Уже через шесть месяцев после окончания школы некоторые одноклассницы шли навстречу с детскими колясками. Стражи морали, где были ваши глаза? Ребята смотрят на тебя: «Ну, как живешь? — А ты? А где этот? — Там-то и там. А тот? — В армии — ничего не поделаешь — ну да, так мы еще увидимся…» И такие странные метаморфозы случаются… Парень, который дважды разбивал окна в кабинете директора, выпил школьный спирт и курил на уроке, разгуливает в черном пальто с воротником шалью и лишь приподнимает опухшие веки, когда ты идешь ему навстречу. Наш староста уже успел развестись, а самый глупый парень нашего класса поступил в университет на юридический. Пихлак — инструктор городского комитета комсомола. О чем они думают, эти наши дорогие одноклассники и одноклассницы? О чем вы думали, когда мы были вместе? Не жалеете ли вы теперь, что мы так мало знали друг друга? О чем же вы все-таки думаете?

Но этого нам никогда не узнать. Вот мы и делаемся сентиментальными. А какими чудными вы были, особенно вы, Керсти, Хельга, Анне, Мильви и другие… Постороннему эти имена, конечно, ничего не говорят. Простите нам с Энно это маленькое отступление.


— НЕОХОТА ПИСАТЬ, — сказал вдруг Энно. — Не поймешь, кто чего хочет. Одному подавай Маресьевых, другому — молодых лоботрясов. Довольно шутить. Все равно скоро пойду в армию.

— Ты?

— Да, я пойду. Вот там из меня сделают человека. Знаешь, Лаури, я думаю, что для таких людей, как я, маленькая нивелировка не помешает. А армия по своей сущности — нивелировка, этого никто не скрывает… Я вот ношу сейчас ярко-зеленую рубашку и болтаю чепуху, а там у меня будет форма и я буду говорить «слушаюсь!». Так-то…

— Так ты же никуда не пойдешь, — усмехнулся я. — У тебя ведь очки минус пять.

— Да, верно, — тут же согласился Энно. Он всегда был таким. Никогда не поймешь, говорит он правду или фантазирует.

Он опять вышел, а я стал рассматривать его наброски. Затем он вернулся и спросил:

— Послушай, а ты один в Пярну?

— Нет.

— С Малле? Так перебирайтесь ко мне. Я всегда за аморалку.

Я почувствовал, что краснею. Я не знал, как ему объяснить, и я сам не мог разобраться в этой истории.

— Знаешь… и да и нет… Я с Малле и не с ней.

— Как так?

Энно стал серьезным. Он положил руки на стол и уставился на меня. Он не любил такие вещи, я очень хорошо это знал.

Но делать было нечего. Я рассказал ему всю историю. Как мы с Малле должны были поехать сюда, как я проспал, как познакомился в автобусе с Рэзи и вечером пригласил ее в ресторан.

Энно слушал и глядел на меня, не отрываясь. Затем он снял очки и начал протирать их носовым платком. В комнате жужжали мухи. Энно надел очки и спросил:

— Чего ты хочешь от этой Рези? Уж не?.. — произнес он довольно непристойное слово. Когда Энно начинал сердиться, он всегда говорил резкости.

— Перестань, — сказал я. — Я ничего не знаю. Все это так случилось, и теперь я окончательно завяз.

— Малле здесь или нет?

— Я не знаю.

— Когда ты узнаешь?

— Я думаю, завтра утром.

Энно отхлебнул вина и махнул рукой.

— Меня ты тоже приглашаешь в ресторан?

— Да.

— Я рад. — Он усмехнулся. — Я не судья. Поступай, как знаешь. Во сколько мы должны там быть?

— В половине восьмого.

— У нас еще полтора часа. Какие у тебя новости?

— Кажется, никаких.

— В университет не собираешься?

— Нет. Думаю, на будущий год.

— На физику?

— Попытаюсь.

— Пытаться нельзя. Попытка наказуется законом, — загадочно произнес Энно. — Разве не так?

— Пожалуй.

Я оперся о спинку стула и стал расспрашивать, какие новости у него. Энно рассказал, что ездил на практику и показал несколько картин. В общем они мне понравились, за исключением одной. Мы заспорили и продолжали спорить уже о другом.


МЫ ГОВОРИЛИ О ТОМ, есть ли смысл в самодеятельном искусстве. Я сказал, что искусство должно быть полноценным, если уж оно вообще существует. А второму сорту здесь не место. Энно спросил, неужели я в самом деле считаю, что искусство создают единицы. Я пожал плечами.

— Хотя бы. Но конечно, все его воспринимают.

— Ерунда, — сказал он с видом победителя. — В будущем искусства не будет. Заметь, искусство станет повседневной вещью и его уже не будут выставлять. Искусство растворится в предметах быта и так далее. Куда ни посмотришь, везде — искусство.

Я спросил, не шутит ли он. Он потряс головой и сказал, что и ему самому это не очень нравится, но об этом можно поспорить.

— Искусство должно оставаться на воскресенье, — сказал я. — Ведь нужно и разнообразие, а если все станет искусством, то для разнообразия может потребоваться неискусство.

Энно усмехнулся и сказал, что все это, конечно, звучит красиво, но не убедительно. Я задумался. Энно спросил:

— А если у тебя на душе именно то неповторимое, интересное, чего нет ни у кого другого?

— Но ты художник и…

— Предположим, что нет. Но я знаю, что у меня на сердце именно это неповторимое.

— Ты, конечно, сейчас же постараешься это выложить.

— Может быть.

— Кроме того, — продолжал я, — если ты не художник, то не сумеешь это так хорошо… ну, передать. В конце концов получится что-нибудь обыкновенное, и никто не поймет, что ты хотел сказать что-то неповторимое.

Энно решил, что в таком случае он стал бы учиться. Я сказал, что у меня нет для этого времени, а в свободные часы я отдыхаю. Энно сказал, что, черт его знает, но все-таки… В общем, мы ни к чему не пришли, и казалось, ответа не найти. Мы прервали разговор, так как уже было семь часов.

Мы оделись получше и вышли.

5

РЭЗИ ЖДАЛА НАС. На ней было простенькое светлое платье, на ногах белые туфли. Я познакомил ее с Энно. Затем мы пошли в ресторан. Небо было ясным, солнце опускалось к горизонту.

Вопреки всем обычаям, ресторан оказался сравнительно пуст. Мы нашли место как раз у окна. Отсюда хорошо было видно море.

В зале сидела самая разношерстная публика. Здесь были отдыхающие, от толстых теток до сверхэлегантных пижонов; местная молодежь, также самых разных категорий. На подмостки вышли оркестранты и стали настраивать инструменты. Море было очень спокойным. Мы заказали бутылку сухого вина и какое-то жаркое. Рэзи вначале молчала, но потом освоилась. Она рассказала нам о своем родном поселке. Я смотрел на нее, когда она рассказывала, и вдруг очень ясно представил себе, как там живут.


МАЛЕНЬКИЙ ПОСЕЛОК, который никогда, наверно, не станет городом. Четыре улицы, школа, клуб, четыре магазина, шерстепрядильная фабрика, маслобойня, на горе могила писателя, жившего в прошлом веке. Благодаря этой могиле, поселок и получил некоторую известность. Иногда на могилу приезжают экскурсии, их сопровождает учитель Рооне.

…Весною солнце опускается за гору, и кольцо цветущих черемух неожиданно розовеет. Вечера очень тихие, а пыль на проселочной дороге гладит ноги, как шерстка котенка.

…Рэзи на год старше своих одноклассников, так как она тяжело болела. Поэтому она чувствует себя среди других не совсем хорошо. В мае кружок натуралистов организовал большое соревнование по сбору насекомых. Соревнование было общешкольным. Победителем стал ученик, набравший большее количество разнообразных насекомых. Рэзи не принимала в этом участия.

…Один раз в день мимо проезжает поезд и привозит почту. Это видно из классного окна. Оттуда видно многое. И старый мост, от которого начинается ряд ив, склоненных в одну сторону…

…Мать Рэзи работает счетоводом в колхозной конторе. Рэзи приходится иногда помогать ей. Но для нее нет ничего противнее, чем считать на счетах.

…За неделю до отъезда она и ее подруга налили на коврик перед дверью учителя Куузепуу валерьянки. Они думали, что к утру там соберутся все кошки поселка. Но кошки не пришли. Хотя в полумраке у реки они вопили и мяукали…


— ПОШЛИ ГУЛЯТЬ, — сказал я вдруг. Голова от дыма стала совсем тяжелой. Я поднялся.

— Вы идите, — набрежно махнул рукой Энно. — Мне не хочется. Я покараулю место. Я буду размышлять. Правда, погуляйте. Я могу делать это каждый день. Сейчас девять. В десять возвращайтесь.

Я удивился, хотел ему еще что-то сказать, но он только кивнул головой. Я кивнул в ответ, и мы пошли.


СОЛНЦЕ КАК РАЗ ЗАХОДИЛО. Мы сели у самой воды. Между камнями плескались волны. Мы долго слушали тишину и этот плеск.

— Мне ужасно нравится голос моря, — сказала Рэзи. — Он бывает тихим-тихим, но все же доходит до тебя. Правда? У леса другой голос. — Она посмотрела в сторону горизонта, потом вдруг на меня.

— Знаешь, я иногда думаю, что море будет всегда, и всегда, скажем… через сто лет, здесь будет кто-нибудь сидеть и он еще… будет помнить, что здесь сидели именно мы. Через тысячу лет будут помнить только то, что здесь просто кто-то сидел. А… через миллион раз миллион лет уже не будет никого, кто мог бы что-нибудь помнить. Но море будет… И моя мысль. Она вечна, потому что она может дойти туда, где не будет ни одного человека. Странно, да?

От ее слов у меня закружилась голова. Нет, это не от вина. Солнце висело над горизонтом, как перезрелый помидор. В стороне на пляже несколько дачников вдыхали свежий воздух. Еще дальше висели качели и кольца, совсем как виселица.

— Время — удивительная вещь, — сказала Рэзи. Ее щеки слегка горели. Как цветок, подумал я.

— Ты веришь, что есть реки времени и они текут в море времени? Я иногда плачу от этого… А теперь сиди тихо-тихо, Лаури… Чувствуешь, как сквозь тебя течет время?

Я сидел неподвижно, я не понимал, что со мной. Темнее не становилось, но по тростникам гулял ветер, одна на другую набегали волны. Я почувствовал, как их ритм сливается с моим пульсом и вдруг целиком оказался под этим впечатлением.

Глаза Рэзи сияли. На западе море было точь-в-точь цвета какао. Снова начало темнеть. Мы ждали, когда стемнеет совсем. Скоро темнота наступила и превратилась в августовскую ночь.

Осталось два огонька — ресторан вдали и луна над морем. Вода была темной, почти черной. Только лунная дорожка бежала от горизонта к нам. Сквозь меня текло время. Я вдруг почувствовал, как вращается земной шар. Земля поднималась с запада, отворачивалась от солнца и проваливалась в темноту. И никто не думал о том, с какой скоростью несемся мы через темное холодное пространство.

Девушка посмотрела на меня.

— Хорошо бы выкупаться…

— Сейчас? Давай, — сказал я.

Она смутилась.

— У меня… нет ничего с собой.

— Давай так, — сказал я. — Я не буду смотреть. И кроме того, уже темно.

Рэзи вздохнула.

— Ладно, давай.

Я отвернулся и услышал шорох одежды.

— Не смотри, — сказала Рэзи. — Беги в воду.

И я побежал. Я запомню это на всю жизнь, честное слово. Мы шли вдоль лунной дорожки. Вокруг все было черно, по лунной дорожке бежали редкие черные волны. Затем, против воли, я взглянул на нее. Мы были по пояс в воде. Я не видел в жизни ничего прекраснее, честное слово. Она окунулась и исчезла. Я поплыл к луне, а затем в сторону. Я искал ее, но на море было темно. Вдруг ее голова появилась совсем рядом со мной. Как сияли ее глаза! Я взял ее за плечи и повернул к себе. Какая-то жилка билась под моим пальцем. Нет, нет, подумал я, нет, нет, катись к черту, парень, слышишь… Я нырнул и поплыл к берегу.

Мы оделись. Вдали нарастал рокот, он приближался. Низко над берегом пролетели три реактивных самолета. Вдруг стало холодно и грустно, мы пошли по песку, ноги увязали. Я смотрел на нее, почти ребенка, и произнес слово «любовь». Конечно… Вы помните, как были влюблены в первый раз? Вы не могли понять, что за странное чувство охватило вас вдруг. Просто было странное чувство и все. Хорошее чувство. Пока вы вдруг не понимали, что это любовь. А дальше все шло как положено, как в романах, фильмах, рассказах друзей, подруг, странное чувство исчезало без следа, и вы становились рабом одного слова. Ох, если бы не было слов!


МЫ ВЕРНУЛИСЬ В ПОЛОВИНЕ ОДИННАДЦАТОГО. Энно сидел, опершись подбородком на руки и курил. На столе стояла новая бутылка вина. Мой друг кивнул мне. Мы сели. За окном было совсем темно. Моря почти не было видно, только светилась эта самая лунная дорожка.

Сидели и молчали, сидели и молчали. Мне было очень стыдно.

Вдруг лицо Энно изобразило панику.

— Ах ты, черт возьми… тьфу, извините.

— Что случилось?

— Петька заметил меня, сейчас явится.

— А кто это?

— Мрачный Петька. Критик.

И действительно, к нашему столику подошел мужчина с взлохмаченными волосами.

— Хей-хей! — воскликнул он темпераментно. — Можно?

Энно кивнул, и мрачный Петька сел. Он внимательно оглядел всех по очереди. Энно хотел нас познакомить, но критик улыбнулся.

— Нет, нет, не знакомьте, не стоит, не стоит… Будем жить инкогнито, лучше инкогнито… Можно стаканчик вина?

Он выпил и вдруг закричал:

— Ну, художники и поэты кафе! Какого черта вы здесь сидите! В поля, говорю я вам. Скорее в поля. Хей, ребята! Вырывайте с корнем лошадиные хвосты, давайте собирать конский волос, он здорово ценится!

— Иди сам, — сказал Энно. Кажется, он был хорошо знаком с мрачным Петькой.

— Я? — критик поднял голову. — Я сам был, да, был… — Он достал из кармана бумажник и кинул на стол фотографию. — Прошу, вот вещественное доказательство.

Фотография изображала мрачного Петьку. Он сидел на лугу, на нем были только трусы. Рядом стояли грабли. Фотография была такой потрепанной, что стало ясно: Петька показывал ее, наверно, всем подряд уже несколько лет.

— В поля! — прорычал он. Затем опустил голову на руки, как будто задремал. Оркестр умолк. Петька бессвязано бормотал:

— Я граф.

В это время над морем опять пролетели самолеты. Задрожало оконное стекло.

— Мне делается страшно от этих самолетов, — сказала Рэзи. — У меня такое чувство, как будто идет война.

— Война? — мрачный Петька поднял голову. — Мадам, наверно, не знает, что такое война… Я знаю, мои молодые поэты… Я могу описать вам символ войны, так сказать, в манере Отто Дикса… Около усадьбы моего отца в сорок четвертом нашли труп солдата. У него был разорван живот и выпали кишки. И знаете, какая кошмарная деталь: он полз по земле и кишки волочились за ним, как лента, примерно на десять метров. Вот это война, формалисты. Да, чокнемся!

Мне было противно. Рэзи смотрела на мрачного Петьку не отрываясь и вдруг спросила напряженным голосом:

— Слушайте, можно и мне рассказать историю?

Please, ибо…

— Это даже не история, — начала Рэзи, прервав Петьку… но у нас в школе такой обычай: к Новому году все дарят друг другу подарки — по жребию. У нас в классе была одна… бедная девочка. Отец у нее умер, а у матери было еще несколько детей. Она очень плохо одевалась и всегда держалась в стороне… На Новый год она осталась без подарка. Это заметил учитель и поднял вопрос на вечере. Спросил, кто должен был сделать подарок. Встал один парень… Такой высокий, спортсмен и… сказал, что, кажется, он. И если девочке очень хочется, то он может сделать подарок. И сделал. На следующий день принес в школу, но… представляете, эта девочка не приняла подарка, хотя учитель и сказал, что надо взять, раз виновник раскаивается в своем поступке. Но девочка не взяла. Подарок несколько дней валялся в школе, пока уборщица не выбросила его… Ну вот и вся моя история… Разве это не ужасно?

— Объективно… — начал мрачный Петька.

— Я спрашиваю потому, что я… родилась в тысяча девятьсот сорок шестом году. И… не видела этих кишок, как вы… Мне страшно это.

Мрачный Петька в упор посмотрел на Рэзи. Затем высморкался, приподнял бровь, мгновение помолчал, поднялся и поцеловал Рэзи руку. Не взглянув на нас, он исчез среди танцующих фокстрот.

Deine Heimat ist das Meer,

deine Freunde sind die Sterne…

— Пожалуйста, счет, — сказал, подходя к нам, официант. — Сегодня мы закрываем в одиннадцать.

Мы заплатили. Я дал пятерку и Энно пятерку. Затем встали и вышли.


ПОДНЯЛСЯ ВЕТЕР, море шумело громче. По лунной дорожке бежали большие черные волны.

Мы шли по пустынному берегу. Меня охватило чертовски странное чувство.

Мы подошли к загадочному монстру, стоявшему на песке. Это был горизонтально уравновешенный рычаг. Днем он служил для развлечения отдыхающих. Один мог ухватиться за один конец, а другой за второй. Затем надо было по очереди подпрыгивать. И так качаться до бесконечности. Вверх и вниз, вверх и вниз… Хорошие развлечения придуманы людьми.

Ресторан закрывался. Пьяные горланили:

Прощай, любимый город,

Уходим завтра в море…

Потом все затихло. Рэзи толкнула перекладину, она заскрипела. Я почему-то вздрогнул. Рэзи медленно спросила:

— Ребята, я хочу задать вам необычный вопрос: скажите, зачем вы живете? Ну… что бы вы хотели совершить?

Я посмотрел на нее. Она стояла лицом к морю и улыбалась. Энно поправил очки. В них отразился лунный свет. Мой друг стал очень серьезным.

— Будем говорить честно? — спросил он.

— Конечно. Ну, скажи ты, — обратилась она к Энно.

Мой друг почему-то забрался на перекладину, оперся подбородком на руки и, глядя вниз, заговорил:

— Я хотел бы стать художником, это так… Я писал бы, но этого я, кажется, не умею. Итак, я верю, что искусство делает людей лучше. Это хорошо. Отсюда еще более прекрасное следствие: чего же мне еще хотеть, как не того, чтобы люди становились лучше. Вот и все. Вот какой я хороший, — закончил Энно и спрыгнул с перекладины.

— А ты, Лаури?

— Я? Я всегда хотел… стать физиком. Отец был шофером, и я сейчас шофер. Работа есть работа, но у меня… не тот характер… С отцом я поссорился… И, наверно, следующей осенью все-таки поступлю в университет… Энно уже все сказал, лучше я не умею, — промямлил я. — Может быть, я хотел бы, чтобы люди стали умнее… А ты сама, Рэзи?

Девушка загадочно посмотрела на меня и прошептала:

— Тсс… Вот что… ты хотел, чтобы человек стал лучше, а ты… чтобы человек стал умнее… Ну, так я и есть этот человек, делайте меня умнее и лучше!

Вначале я решил, что она смеется над нами. Но потом я понял, что она говорила всерьез. Она больше ничего не сказала, только улыбнулась. И мы оба вдруг как будто что-то поняли.

— Ах ты дьявол, — сказал неожиданно Энно. — Позволь, я поцелую тебя. — Рэзи позволила ему, позволила и мне. Мы побратались и пошли вдоль берега. В ресторане гасли огни. Небо медленно затягивалось тучами. Настроение делалось все лучше. Мы протанцевали все пионерские, комсомольские и туристские танцы, от «Бимбо» до «Рогожины» и от «Ритц-рятц-рунди-пумм» до «Еньки».

Я и сам не знаю, что это была за ночь.

Энно разъезжал вокруг на какой-то забавной штуке, которая состояла из жерди и веревки. Он проделывал и другие фокусы: демонстрировал, как знаменитый фотореалист Анте Меллер гоняется за бабочками и как известный эстонский драматург Пээт Ламп произносит речь. Смеялись до упаду. Вдруг мы замолчали. Наверно, мы высмеялись и выговорились до конца. Море шумело еще громче. В темноте белели гребни волн. Я посмотрел на часы. Два часа ночи. Рэзи сказала, что ей пора домой.


МЫ ПРОВОЖАЛИ ЕЕ. Ночь становилась темнее и теплее. Шумела невидимая листва.


Я СТАРАЛСЯ И СТАРАЮСЬ ПОНЯТЬ, кто такая Рэзи. Я чувствую, что этот вопрос не нуждается и не поддается обсуждению. Просто, она была, была, как наверно… да ну, я не умею говорить красиво.

У ворот мы остановились.

— Завтра… во сколько? — спросил я.

— К вечеру, — ответила Рэзи. — Скажем, в четыре.

— Раньше…

— Ну, в три. Там же, где вчера.

— Хорошо.

Она протянула нам руку и скрылась в кустах, окружавших дом.


МЫ С ЭННО ШЛИ СКВОЗЬ НОЧЬ.

— Да, — вдруг сказал он многозначительно.

— Что?

— Эта девушка.

Я не понял.

— Я никогда не встречал такую. Мировой класс.

Он мог бы и не говорить этого.

— Хоть влюбись, — добавил он.

— Я, кажется, уже.

— Влюбился?

— Кажется.

— Не стоит, — сказал Энно.

— Ты что, сам хочешь?

— Дурак. Ты Малле еще помнишь?

— Нет, — улыбнулся я легкомысленно.

Энно стал насвистывать увертюру к «Севильскому цирюльнику». Он всегда насвистывал ее, если ему что-то не нравилось. Но он не сказал больше ни слова. А я завяз в высшей степени. Чувствовал, что начинаю влюбляться, хочу влюбиться — и не смею. И в то же время знаю, что Рэзи — самый прекрасный человек, которого я когда-либо встречал.

Ничего! Завтра я пойду на свидание с Рэзи, иначе я не могу, не могу, и все.

Так я спорил сам с собой в ночном полумраке, пока мы шли к Энно. Упали первые капли дождя.

Черт возьми, я кажется, слишком много пишу, как эти модные книжные мальчики, которые и сами не знают, чего хотят. Это шутовство. Некоторые вещи должны быть ясны. Жизнь есть жизнь. Ненависть есть ненависть…

Ну, теперь я так же умен, как и прежде. Философия тебе не к лицу, Лаури… Выйдет какая-нибудь ерунда, и все.

Но что ты сделаешь? — спрашивал я себя. Говорю красивые слова, потому что ночь так хороша и возвышает твою душу. Ты благородный парень, но какая от тебя польза?

На речи Пихлака я только кивал, иногда улыбался, ведь кто знает… Да, кто знает. Твои мысли ничего не значат, они остаются для твоего домашнего потребления. И, может быть, Ааво умер вместо тебя?

…Рэзи может помочь мне. Завтра я спрошу у нее, что делать? Думаю, она знает. Кому знать, как не ей?


СНА НЕ БЫЛО. Мы болтали о том, о сем. Энно несколько раз вставал и бродил по комнате. За окном шумел дождь.

— Все-таки жизнь прекрасна, — многозначительно промолвил он в темноте.

— Давай спать, — добавил он, ложась в постель. — Уже три часа. Я прочел бы тебе мораль, да неохота.

— Мне не заснуть.

— Терзаешься?

— И да, и нет. Спокойной ночи.

Кажется, я тут же заснул.

6

ПРОСНИСЬ, НЕСЧАСТНЫЙ, — сказал Энно, глядя мне в лицо. Он уже был одет.

— Который час?

— Больше пол-одиннадцатого.

Я потянулся и посмотрел в окно. Дождь лил по-прежнему. Небо было затянуто тучами. Я встал, оделся, затем нехотя умылся, и мы сели завтракать. На столе были помидоры и творог. Я лениво напрягал память, пытаясь что-то припомнить. Что-то такое, что я должен был сегодня помнить, но…

У Энно настроение тоже было не лучше. Во время завтрака он уставился в окно и очнулся лишь тогда, когда моя вилка застучала громче.

— Что я должен был сделать? — спросил я у Энно.

— Найти Малле.

— Ах да, ты считаешь, что я должен?

— Конечно, если ты… ну да, так будь хотя бы честным малым.

— Почему?

— Сказать тебе это, что ли?

— Нет, — махнул я рукой. — Ладно. Я пойду. Только я не понимаю, черт возьми, почему я должен это делать?

— Я тоже не знаю, — ответил он. — Вероятно, у людей так принято.

— А если я не пойду?

— Твое дело.

Я, конечно, пошел. Сначала мы вымыли посуду, затем я надел плащ.


ЛИЛО. Люди шли с зонтиками, с деревьев капало. Воздух был теплым и сырым. Я знал, где живет Малле. Позвонил.


ДВЕРЬ ОТКРЫЛА МАЛЛЕ. Я глупо уставился на нее. Она посмотрела на меня и предложила войти. Тетка ушла на базар.

— Где же ты пропадал? — спросила она.

— Я проспал.

— Проспал?

— Да, проспал.

Она едва заметно улыбнулась. Я был в замешательстве.

— Прости.

Она подошла и положила руки мне на плечи. Мне следовало бы поцеловать ее. Но я почему-то не мог этого сделать. Она показалась какой-то чужой. Я все-таки поцеловал ее. Губы у нее были холодными.

— Ты нездорова?

— Нет, — сказала она вдруг весело. — А где ты был вчера?

— У Энно.

— А отчего ты ко мне не зашел?

— Я не знал, что ты здесь.

— А зачем же ты приехал?

Что я должен был ответить? Мне не хотелось врать, а сказать правду было почти невозможно. Чтобы избежать этого разговора, я поцеловал ее.

— Я дурак, — прошептал я наконец. — Прости.

Она погладила меня по лицу, хотя ничего не поняла. Мне стало легче.

— Что ты собираешься делать? — спросила она.

— Пойдем куда-нибудь, перекусим, — предложил я, хотя сам только что встал из-за стола.

— Я ела. Да раздевайся же.

Я снял плащ.

Мы сели на диван. Я заметил, что она как-то странно смотрит на меня.

— Ты… — начал я, не зная, что спросить.

— Что?

— Нет, ничего.

Она принужденно улыбнулась и сжала руки. Затем придвинулась ко мне и спросила:

— Ты… любишь меня?

Я кивнул. Мы сидели вплотную. За окном шел дождь.

— Мерзкая погода.

Я снова кивнул.

Малле вдруг глотнула, и я посторонился, казалось, она готовилась к чему-то решительному.

— Лаури, мне нужно тебе что-то сказать.

— Да?

Я почувствовал, как колотится мое сердце.

— Ты не рассердишься?

— Ну говори же…

Она посмотрела на свои руки и сказала очень просто, но так, что я понял, чего ей стоила эта простота:

— Лаури, у меня будет ребенок.


Я УБЕЖДЕН, что у любого мужчины бывает в жизни минута, когда женщина говорит ему такие слова. Но я никак не представлял, что когда-нибудь услышу такое сам. К этому я не был подготовлен. В первую минуту даже голова закружилась.

Малле спрятала лицо у меня на груди. Она дышала еле слышно. Так мы и сидели. Шел дождь. Мой взгляд бессмысленно скользил по комнате. Дверь. Книжная полка. Ваза с ромашками. Круглый стол. Скатерть. Градусник. Стул. Половик. Календарь. Карандаши. «Три мушкетера». Блузка. Герань. Лампочка. Муха… Нет. Я сжал кулаки и собрался с мыслями.

— Это правда? — задал я первый пришедший мне в голову вопрос.

Она кивнула.

Я был на грани отчаянья. Представляете, что все это значило!

— Почему ты так думаешь? — спросил я.

— Знаю, — прошептала она. — Тебе… ты не доволен?

Я ответил не сразу. Я просто не мог. Дайте же мне прийти в себя. Но почувствовав, что она сейчас расплачется, я решился:

— Я доволен, Малле, — сказал я тихо. — Дай мне привыкнуть к этой мысли.

Я чувствовал себя как-то по-новому. Просто по-новому, без всякой радости или грусти. Я посмотрел на нее. После этих слов она еще не повернула головы ко мне. Я бессмысленно гладил ее руку. По стеклам сбегали дождевые струйки.

— Малле, — повторил я шепотом, затем громче: — посмотри на меня, пожалуйста… ну, посмотри… — Она не подняла головы. Я повернул ее лицо к себе.

— А что-нибудь можно сделать? — спросил я, ничего не подразумевая под этим. Я не помню, что я хотел этим сказать, наверно, хотел спросить, чем я могу помочь.

Малле поняла меня неверно.

— Нет, — сказала она сухо. — Нет. И не надейся. У меня уже… один раз было это. Второй раз нельзя. Да я и не хочу. Слышишь, не хочу! Ты слышишь? — Она кричала.

Я оцепенел.

Второй?

— Да, да! Самое время показать свою ревность!

И тут я окончательно решился.

— Когда?

— О, это не скоро… месяцев через пять.


ЭТО БЫЛО СТРАННО… Когда я шел к Энно, чтобы привести в порядок свои личные дела, я снова почувствовал тоску.

Так… кончилась твоя молодость… Теперь ты получил по заслугам… Я несколько раз прикрикнул на себя. Помогло, но не совсем.

На самом деле я, кажется, еще не верил, что это все-таки правда. Мне казалось, что все это мне приснилось и утром все утрясется.


— ТАК, — сказал я. — Энно, будь другом, сходи вместо меня к трем часам к ресторану. Соври что-нибудь или скажи Рэзи правду… Вообще, это меня больше не касается. После обеда я уезжаю.

Энно с любопытством посмотрел на меня.

— Ты что, рехнулся?

— Нет, я виделся с Малле и она сказала… Ну, пойми, — закончил я резко, — это чертовски запутанная история. Понимаешь?

— Нет.

— Пойми, Малле… ну, она… в общем… мы…

— Она беременна? — спросил Энно. В серьезные минуты он всегда говорил так ужасно прямо, что волосы могли встать дыбом.

Я кивнул.

Энно закрыл глаза и опустился на диван. Я не знал, о чем он думает. Но теперь, это было не так уж важно. Хотя немного, конечно, и важно. Он долго молчал. Потом открыл глаза.

— В котором часу… Рэзи? — спросил он.

— В три.

— А ты?

— Полчетвертого.

— Я не смогу тебя проводить.

— Конечно.

— Здорово ты влип, — сказал он вдруг. — Чертовски здорово! Да, кто знает…

Я встал.

— Уже? — спросил Энно.

— Да.

— Ладно.

Он протянул мне руку.

— Пиши, чертов сын!

Я спустился с лестницы. Он смотрел мне вслед из окна.


ДА, мне кажется, что на этом свете за все надо расплачиваться. Даром ничего не получишь. Я еще не совсем хорошо знаю, за что я должен платить и чем? Да так ли уж это важно, в конце концов? Начну ездить между Тарту и Таллином. Мимо будут лететь дорожные столбы, на них все те же цифры. Я вспомню Рэзи и буду ехать и ехать.

…Когда мы с Малле сели в автобус и спинки сидений уставились на меня, мне стало не по себе. Вы знаете, в скорых автобусах такие высокие красные спинки, наверху у них два массивных шурупа, а между шурупами — ручки. Мне казалось, что эти шурупы — глаза, а ручки — рот, и весь автобус глядел на меня и спрашивал: ну, так что же ты решил, мужчина?

Где-то в полях автобус остановился. Дождевые струйки сбегали по окнам, над лесом плыли рваные тучи. Я посмотрел в окно и подумал, что Рэзи сейчас у моря, — лето, отпуск и прочие удовольствия. Рэзи слушает Энно, который рассказывает о моем отъезде, слушает и смотрит на море, а море отражается в ее глазах. Это походило на ревность, и я сжал кулаки, потому что со всем этим теперь покончено.

Малле сидела спокойно, она не знала, о чем я думаю, она даже не знала, что я ее почти ненавижу, что я твердо решил еще раз увидеть Рэзи, чего бы мне это ни стоило; мой взгляд скользнул по ее животу, по пестрому платью, но я плохо разбирался в таких вещах и не смог ничего определить.

— Деревья уже желтеют, — сказала Малле, и это прозвучало, как конец романа. Что-то вроде исчезновения, листопада, дыхания смерти и прочего. Дьявольщина, во всем скрыт подтекст!

— Да, — ответил я. — Конец августа.

И снова стал смотреть в окно.

На поле у дороги двое мужчин складывали скирду. Один был в сером ватнике, второй — в синем свитере и резиновых сапогах. Этот второй закурил, голубое облачко расползлось между скирдами. Затем он рассмеялся и показал рукой в сторону автобуса.

Шофер включил мотор, заскрежетали шестеренки, и мы тронулись с места; за этим полем открылось новое. Черт возьми, надо мной вы уже не посмеетесь, подумал я и поудобнее устроился в кресле.

Капли дождя падали на крышу автобуса, как годы, которые пролетят раньше, чем ты начнешь что-то понимать.

1964.

Загрузка...