О возможности жизни в космосе (Повесть)


Посвящается Керсти Мерилаас

«Он говорит — ты никогда не молишься. Он говорит — на что тебе твои самолеты, и радио и твой Боннафу, раз у тебя нет истины?

Сент-Экзюпери, «Земля людей».

1. Энн

Я еще пожимал руки друзьям, ветер шумел надо мной в ночных липах: мы распили на троих четыре бутылки сухого вина, когда засвистел поезд. Я побежал и успел вовремя. Двери захлопнулись, поезд стал набирать скорость, мимо окон медленно поплыли огни небольшого дачного городка. Над перроном висели фонари. От одного фонаря ко второму, от второго к третьему и больше ничего, только темнота. Стоял август. В открытое окно влетала грустная прохлада и запахи позднего лета.

Я сел.

Вытянул ноги. Голова была ясной и легкой. Я обернулся, поглядел в окно и увидел себя на фоне ночного неба. Глупая физиономия со встрепанными волосами двигалась по едва заметному в темноте пейзажу. Конечно, многие напасти начинаются с этого. Я усмехнулся, чтобы обидеть эту физиономию. Не помогло.

Юрка, который остался в Эльве, говорил, что подобный мне начинающий физик приведет к гибели мир именно тем, что при виде всевозможных формул и кнопок моментально лишится способности трезво мыслить. Что перед этими кнопками мы забываем все то, что свято для человека. Ерунда. Юрка, филолог, ошибается. Не кнопки тебе милее всего, а твоя собственная физиономия. Зеркала показывают нам исключительные человеческие характеры и нераскрытые таланты. Наслаждайтесь и благоговейте…

Из-за леса показалась большая бледная луна. Она равнодушно поплыла вместе с поездом. Я состроил ей гримасу. Ничто человеческое нам не чуждо.

В стороне дремала женщина, еще дальше — мужчина. Два молокососа глядели из открытого окна в ночь. Я немного пьян. Юрка и Вяйно затащили меня с собой. Оркестр играл танго. Танго олицетворяет наши тайные мечты. Ветер раздувал гардины. Это так красиво. Раньше обо всем этом сказали бы: как в кино. Теперь не говорят, теперь фильмы стали строгими. Чистыми. Никто больше не льет глицериновых слез, никто не танцует танго, гардины не развеваются на ветру. Современный человек как будто пытается скрыть свои чувства, и разобраться в них можно лишь с помощью разума. И я сомневаюсь, есть ли, в чем разбираться, есть ли, что скрывать. Нищему довольно трудно притворяться богатым. Разумеется, и богатый может притвориться нищим, но тогда его совесть явно не чиста, а мысли не честны.

Засвистел поезд, гудок рассеялся в белом тумане. Река. Грохот колес на мосту. Снова привычный стук. Не слышно коростели. Мне двадцать три года, я прохожу практику в обсерватории, я студент. «Посмотри-ка, звезды и сейчас сияют там, наверху. Интерес к ним приобретает материальную основу и окупается», — сказал доцент Шеффер. Старик любит иронию. А я? Белые цветы на железнодорожной насыпи…

— Ваш билет?

Я поднял голову и увидел девушку с компостером в руке. «Пробейте мой нос», — хотел я сказать, но тут же вспомнил, что билета я не купил. Конечно, едва успел на поезд.

— Нет билета.

Сказал, не думая.

— Нет?

— Нет.

Я кивнул. В ее взгляде было явное сочувствие. Мне стало жаль себя. Ведь нам, бедняжкам, так приятно, когда нас понимают, когда нам сочувствуют. Нам хочется, чтобы нас жалели, и мы смеемся над своей слабостью, до конца уверенные в том, что на сочувствие не стоит рассчитывать…

Мне показалось, что ее зовут Мээли.

— Неужели нет? Поищите.

Я встал.

— Нет. Честное слово.

Поезд замедлил ход. На горе появились огни обсерватории. А я проезжаю мимо, я еду в город, домой.

— Что же с вами делать?

— Не знаю. Делайте что угодно.

Женщина, дремавшая до этого в стороне, проснулась и с нескрываемым интересом разглядывала нас. Ну что же, гляди, гляди…

— Пройдемте.

— Я?

— А кто же еще?

Мой дух протеста исчез бесследно. Я пошел за нею. Вагон качнуло на повороте, она ухватилась за скамью, и я понял, что она такая же девушка, как и все остальные. Голубое платье, черные волосы.

Она распахнула дверь. Мы вышли в тамбур и я увидел: входные двери не закрыты, свет от окон вагона ложится на траву, на листья подорожника, на кусты ольхи. Громко стучали колеса.

Я покачнулся. Пожалуй, нарочно.

Она ухватилась за меня.

— Ой, — прошептала она.

Запах ее волос…

— Милая контролерша, — заговорил я вдруг как ненормальный ей в ухо, — милая контролерша, не веди меня к проводнику. — Я подождал. Колеса стучали. Медленно, но решительно она оттолкнула меня.

— Так почему же у вас нет билета?

— Не успел.

— Конечно, по запаху чувствуется.

— Друзья.

— Пускай тогда друзья и штраф платят.

— Они остались там.

— Ну и что?

— Будьте человеком.

— Я не могу быть доброй со всеми.

Что-то в поведении девушки или в выражении ее лица заставило меня продолжать комедию. Я прислонился спиною к двери, увидел стоп-кран, его красный рычаг засиял перед моими глазами. Если дернуть? Вот был бы удар по мещанству, подумал я, никакой езды, нарушение графика, новые ситуации, замешательство…

Поезд замедлил ход.

Остановился.

Тишина. Сошел какой-то старик в очках.

Свисток. Сдвинулся с места пейзаж — настолько, насколько свет поезда выхватил его из темноты. Снова застучали колеса, этот стук усугублял банальность моего положения.

— Меня зовут Энн.

— Что вы хотите этим сказать? — спросила она, и до сих пор сдерживаемая улыбка невольно появилась на ее лице.

— То, что я не всякий. Я большой и умный. Я знаю много интересных вещей.

— А именно?

— Вот встретимся в другой раз — расскажу.

Я поднял глаза.

Казалось, мне сейчас станет плохо. Вагон мотало. Мимо заманчиво проплывал освещенный лес. На траве сверкала роса, не было видно ни одного зверя. Наверное, они укрылись в темноте. Ноги мои потели, я не знал, о чем говорить. Все-таки мы мужчина и женщина.

— Не обращайте внимания, — сказал я. — Это чепуха.

Я снова посмотрел в ночь.

Прямо напротив меня, низко над лугом вместе с нами двигалось созвездие Цефея. Альфа Сер — изменчивая звезда, под названием цефеида с долгим периодом. Большая ель заслонила ее на мгновение. Взлетела ворона.

(Эта изменчивая звезда напомнила мне почему-то одну мою фантазию школьной поры. Я представлял себе нашу землю заселенной только головами. Примерно так, как в новелле Тугласа «Воздух полон страстей». Головы размножаются путем деления. Все это — результат сотен миллионов лет развития, или прогресса, человечества. Затем одна голова во время космического полета получит какое-то облучение и вернется на землю. Ученые установят, что если эта облученная испорченная голова встретится на земле с какой-то другой головой, имеющей точно соответствующую ей критическую массу, то начнется своего рода цепная реакция, и все живущие на земле головы с ужасным грохотом рассыпятся на составные части. И ведь найдется голова с соответствующей критической массой и — о несчастье! — она почувствует необъяснимое притяжение к своему опасному партнеру. Она придет, откроет дверь и скажет в освещенную солнцем комнату: «Я люблю тебя, Би». А конец будет таким: некий астроном (где-то?) увидит этот взрыв и назовет новую супернову в честь своей возлюбленной Лилия Кентавра (земля покажется «им» расположенной в этом направлении).

— Почему вы…

— Что?

— Почему вы пошли в контролеры?

Она смущенно улыбнулась.

— Чтобы меньше воровали государственные деньги?

— Да я не настоящий контролер, — ответила она. — Я общественный… В свободное время. Я живу в Тарту. А так можно летом бесплатно съездить в Эльву искупаться.

— Купаться так поздно? И одна?

— Случается.

— Значит, вы ездите без билета, чтобы кто-нибудь другой не мог так ездить?

— Моя тетя работает на вокзале. Просто поэтому.

Она говорила отрывисто, а я ее разглядывал. У нее был волевой подбородок, но он переходил в очень мягкие губы, она напоминала мне одну девицу из магазина радиотоваров, с которой мы на какой-то вечеринке целовались в прихожей

— Так вы и ездите в Эльву?

— Мхм.

— И вам нравится придираться к пассажирам?

— Перестаньте.

— Почему?

Почему, почему. На горизонте обозначилась тартуская телевышка, затем город под нею. Я уже совсем протрезвел: я слушал ее. Она говорила. Я не знаю, зачем она говорила. Я не просил ее говорить. Я узнал о ней многое. Но она сама отвечает за свою откровенность, решил я. Я не просил доверия, я просил лишь снисхождения. Она рассказала, что два года работала чертежницей, теперь готовится к вступительным экзаменам в университет. Собирается на юридический.

— Значит, вы не добрый человек? — ляпнул я наобум. Промелькнули первые огни Тарту.

— Почему?

— Хотите изучать юридические науки?

— Да, хотелось бы.

— Ищете правду?

— Пожалуй.

— Но правда горька, — произнес я избитую фразу.

— Не знаю.

— А билеты вы так и не проверили.

— Мхм.

Знакомства завязываются так быстро. От нас, эстонцев, этого трудно ожидать. Но это хорошо, мне всегда хотелось, чтобы на этом небольшом клочке земли, в этом маленьком городе мы отказались бы от самовлюбленности. Почему мы боимся улыбнуться? Известен ли кому-нибудь лучший выход, знает ли кто иной путь? Это же такой простой сигнал: уголки рта поднимаются, в глазах появляется огонек. И по ночам в окнах совсем другой свет и смысл, совсем другое выражение под нашим однообразно серым небом.

— Моя вина.

— В чем?

— В том, что билеты остались непроверенными.

Она пожала плечами.

Мимо проплыла женщина с желтым флажком в руке. Над вокзалом поднимался белый дымок. Я хотел продолжить знакомство с этой девушкой, даже, может, хотел и большего. Этим летом я был так одинок. Не «безумно одинок», нет, просто одинок. Доцент Шеффер счел бы это второй мировой скорбью (возраст 22–25 лет) и велел бы просто работать, работать и еще раз работать…

— Тарту, — сказала девушка.

— Неужели?

— Да.

— Я хотел бы познакомиться с вами.

— Душа болит? — спросила она. — Может, хотите исповедоваться?

Мужчины, вы сделали себя достойными осмеяния. Против вас имеется достаточно боеприпасов. Но вы сами виноваты. Кто заставляет вас так много болтать? Сколько отчаявшихся мужчин в мировой литературе, сколько их в фильмах? Вы говорите мне о «Мыслителе» Родена и «Дискоболе» Мирона. Знаете, пусть лучше Вертер взойдет на пьедестал и возьмет за руку колхозницу.

— Душа болит, — ответил я. — Но исповедоваться не хочу.

— А чего же вы хотите?

— Всего. Хочу быть с вами.

— Вы одурели. — Она шагнула к двери. — Выходите, поезд идет в депо.

Мы вышли на перрон. Пустой и просторный. Над асфальтом гулял ветер. В стороне светился буфет. Слышалась песня «Для песни нужна тишина!»

— Ну?

Я пожал плечами. Часы показывали без четверти час.

— Я провожу вас.

— Пожалуйста, если хотите.

— Мне все равно нечего делать.

— Ничего себе комплимент.

— Я и не собираюсь делать комплименты.

— Вы любите искренность? — спросила она и помахала сумкой.

— Я астроном. Вернее, астрофизик. На пятом курсе.

Иногда приятно это сказать. Но она поняла и ответила:

— Желаю удачи.

— Спасибо.

Она рассмеялась.

— Вы хотите быть интересным?

— Нет, — ответил я. — Не хочу.

— Этим вы и делаете себя интересным.

— Нет. — Я обиделся. — Не надо меня анализировать. Я не хочу знать, какой я.

— Вы сами знаете это лучше.

Эта словесная перестрелка вызвала у меня раздражение. Я спросил:

— Где вы живете?

— Отсюда направо, через парк.

Был сильный ветер. Тени от деревьев то летели прямо на нас, то убегали далеко вперед. В вершинах деревьев шумело.

— Что вы все-таки думаете обо мне? — спросил я.

— Вот видите, вы не можете успокоиться. Вам не все равно.

— Нет, я подумал, не сердитесь ли вы на меня за назойливость.

— Нет.

Это было именно то, что я хотел услышать. Теперь я мог идти спокойно и думать о разном. Например:

Моруа (и, вероятно, многие до него и после) как-то сказал, что настоящий человек состоит из двух половин: мужчины и женщины. Это так и есть. А как же со мной? Контролершу под ручку — и готов человек? А может, и не стоит анализировать и умничать? Пять дней тому назад у меня еще был отпуск, я в деревне у матери косил сено, плавал, по вечерам ходил в кино. Нормальный образ жизни, физический труд, никаких проблем. Но это не помогает. Может быть, молодых поэтов следует посылать возить навоз, может, это окажется для них стимулом, — не знаю. Но есть вещи, от которых уже никуда не убежишь, которые вечно будут выпирать наружу.

Моруа…

Нет, не это; милая девушка, ты не подходишь к этому сверхутонченному обществу. Я же знаю. Одиннадцатый класс, первый курс; мы с друзьями переделывали мир. Разговоры долгими зимними вечерами, споры до ссор, сухое вино — с бутылки каждому доставалось лишь по рюмке — затем все стало меняться; нам сказали, что молодежь сознает свое место во времени и пространстве, молодежь умеет ценить любовь и заботу старших; когда-то я писал стихи о сиамских женщинах, эти стихи давно уже брошены в печку. Да, было время… и моя любимая сказала: «Уходи к своим мальчишкам, я нужна тебе только для того, чтобы целоваться». В моду вошла поэзия, соблазнительного вида барышни писали в кафе стихи на бумажных салфетках, юноши с трубками рисовали черепа и надгробия, эротическая земная скорбь струилась вместе с табачным дымом над столами. Был экономический подъем. Виллем Гросс написал в то время роман «Продается недостроенный индивидуальный дом». Многие удивились, что я решил изучать астрономию, удивлялся и я сам, да иногда и сейчас удивляюсь…

— Теперь вы совсем загрустили.

Она остановилась и посмотрела на меня. Глаза женщины. Я хотел быть очень честным, но ничего не приходило на память. Я спросил:

— Как тебя зовут?

— К чему это?

— Скажи все-таки.

— Эстер.

— Это значит «звезда». На каком языке?

— Не знаю.

— Древне-еврейский. А…

— Что?

Я смутился. Конечно, нам известно, как кушать, спать, как ходить, как говорить. Это так прекрасно. Так эстетично. Кто поступает иначе, тот идет на распятие, на костер, в новейшее время — в крематорий.

Знакомая штука. Теперь она мне снова вспомнилась.

— Есть ли все-таки у каждого человека своя звезда? — мило спросила она, чтобы переменить тему.

— Не думаю. Но мы можем так думать.

— Давайте так думать.

И мы принялись думать. Посмотрели вверх. Август вполне подходящий период для наблюдений. Падали звезды. Эстер вскрикнула от восторга. Она уже не считала меня чужим. Я объяснил ей, что в августе часто бывают метеорные дожди, оттого и эти падающие звезды (50 шт. в час на га). Мне казалось, что она слушает меня с большим интересом, как и следует слушать молодого ученого.

— Теперь вы довольны? Я имею в виду сегодняшний вечер, — спросила вдруг Эстер.

2. Эстер

Энн уставился на меня с глупым видом, похоже, он не совсем понял, что я хотела сказать. Мы уже подошли к моему дому; я подумала, не пойти ли вкруговую через какой-нибудь двор, мне не хотелось, чтобы он что-нибудь узнал обо мне. Да, в поезде он мне по-своему даже понравился, я позволила ему проводить меня, ночь была такая красивая и теплая, вот и все. Все они одинаковые, может, один с более тонким обхождением, другой немного грубее — но как ему все это сказать? Как ему сказать, что наверху, в комнате меня ждет Велло? Темно, листва закрывает окна — может, Велло нас не заметит? Вероятнее всего, он спит. А этот парень… Не знаю — как будто хочется еще увидеть его, когда-нибудь потом, если…

— Мне пора идти, — сказала я.

— Да?

Недолгое молчание. Я поглядела в сторону. В каком-то окне погас свет. Затем он положил мне на плечи руки. Мне не хотелось целоваться, я оттолкнула его. К чему поцелуй? Он может показаться разрешением, сговором, обязательством, особенно в такую августовскую ночь, которая не допускает шуток, потому что в воздухе уже пахнет осенью, в садах светятся яблоки и душистый горошек, а на пляже скоро вытащат из воды на песок деревянных слонов.

— А я теперь знаю, где ты живешь, — усмехнулся он, не убирая рук.

— Ну и знай себе.

— Я приду и разыщу тебя.

— Не приходи. Мне надо заниматься.

Мой ответ был далеко не категоричен и не убедителен. Но я не стала вдаваться в подробности.

— Уходи, — сказала я довольно беспомощно.

Он долго глядел на меня. Потом вынул из-за пазухи записную книжку и карандаш и отошел к фонарю. Нацарапал там что-то и сунул бумажку мне в руку.

— Мой телефон.

— Оставь его себе.

— Ты понимаешь, что у меня есть телефон?

— Хватит шутить.

— Бери.

И он запихал бумажку мне в сумку. Какой самоуверенный жест! Или он думал, что я в бессонные ночи стану орошать этот листок слезами? Мы стояли почти вплотную друг к другу, и я поняла, что он, как капризный ребенок, не хочет уйти без поцелуя. Все его поведение говорило об этом.

— Иди, — повторила я. — Будь умницей.

Он не ответил.

— Пойми, мне нехорошо… Извини. — Такие слова иногда действуют, и я надеялась, что он достаточно умен, чтобы понять это. Ведь обычно они замечают только себя.

— До свидания, — прошептала я быстро и хотела уйти. Но его поцелуй все-таки попал мне в щеку. Это было бессмысленно. Обнимая меня, он спросил:

— У тебя есть… кто-нибудь?

Я не ответила.

Он убрал руки. Затем дверь с грохотом захлопнулась, и я оказалась на темной лестнице среди привычного запаха краски и затхлости.

Я включила свет. В списке жильцов нашла фамилию тети. На стенах были старые обои в голубых цветочках. Я почувствовала под рукой скользкие перила. Слева висел плакат: «Храните деньги в сберегательной кассе. На сбереженную сумму вы сможете приобрести ценные вещи!» Румяная блондинка смотрит в мою сторону и указывает на комнату, битком набитую роялями, телевизорами, фикусами и прочим барахлом. Я стала подниматься по лестнице. Ступеньки скрипели…

осенним вечером в прибрежных водах стоят проволочные клетки для птиц холодное серое небо я бегу босиком к берегу приближается шторм поднимается вверх птичья стая летит на море

…уже несколько месяцев я не могу избавиться от этого сна. Он вспоминается в самых разных местах. Вдруг. И тут же исчезает.

Я подошла к дверям своей квартиры, нашла в сумке ключ и тихо открыла замок. Велло был в постели, но не спал. Мне вдруг не понравилось, что он здесь живет, как будто мой муж. Но так оно было. Тетя ведь знала, что всегда, когда она уходит на работу, Велло остается. Но она ничего не говорила. Наверное, не придавала этому особого значения. Она уже старый человек и многое повидала. Да мы никогда и не были особенно близки. После маминой смерти она взяла меня к себе. Мне было тогда шестнадцать, и тетя не стала разыгрывать мачеху.

Я зажгла на кухне свет.

— Я ждал тебя. Даже хотел идти встречать, — улыбнулся Велло, приподнимаясь.

Я посмотрела на него, улыбавшегося мне в зеленоватом свете настольной лампы, и вдруг что-то закружилось у меня в голове. Это неопределенное чувство возникло уже внизу, на улице. Теперь я поняла, в чем дело. Меня раздражало внешнее сходство Велло и того другого парня. Оба брюнеты, крупные носы, карие глаза. И что-то общее в выражении лица.

Только… не этот Велло, нет, ни в коем случае, совсем другой, там, в Летнем саду…

От этого и закружилась голова.

Велло заметил это.

— Тебе нехорошо?

— Нет, что ты, — поспешно улыбнулась я.

— Уж не беременна ли ты?

— Нет-нет, не бойся.

Не хотелось больше говорить об этом. И я чувствовала, что если и случится что-нибудь такое, я не посмею сказать Велло. Как ты расскажешь про это чужому парню?

Велло, с которым я живу уже четыре месяца, все еще кажется мне именно чужим…

я бегу босиком к берегу приближается шторм поднимается вверх птичья стая и летит на море

— Пожалуйста, не входи, я помоюсь, — с этими словами я закрылась на кухне.

Я действительно устала. Впечатления действуют на меня ужасно быстро. И всякие впечатления. Ощущения утомляют меня. В саду шумели деревья. И в стороне на какой-то белой стене металась беззвучно тень от ветки, похожая на руку великана, на сачок для бабочек, на лешего. День идет за днем, и жизнь можно укоротить или продлить, если надо, но только, кажется, с этого конца, так как о другом конце ничего не известно. На станции загудел паровоз. Еще раз. Из крана с журчаньем текла вода. В соседней комнате был Велло, но я чувствовала себя совершенно одинокой. Скоро экзамен по истории.

— Эстер!

— Иду, иду.

Я закрыла кран. Ветер шумел еще сильнее. Вдруг начнется ураган? Что тогда изменится? А может, изменится?..

Я поступлю на юридический. А кому это нужно? Я, Эстер Тарьюс, никогда не поднимусь до кресла адвоката или прокурора, мне в руки не дадут меча правосудия и весов; мои глаза не завяжут, да я и не хочу. Но если так случится, то пусть прежде всего завяжут мне глаза, вот именно. Завяжут глаза и уши, чтобы я ничего не чувствовала и не знала. Только тогда это имело бы смысл, ведь предубеждения во мне заложены с самого рождения. К чему мне наука и закон?

Мне хотелось, чтобы Велло позвал меня.

— Эстер!

Позвал-таки.

Я не ответила.

Я стояла у окна. В стороне на стене металась большая тень. Хлопнула дверь, вошел Велло, обнял меня. Вообще-то он добрый и отзывчивый человек. Теперь мы стояли у окна вместе. Глядите на нас, вы, ни разу не рискнувшие шагнуть в сторону, глядите, пока глаза у вас не вылезут на лоб! Здесь стою я. Но подумав об этом, я вдруг заплакала. Я была сама себе противна: неврастеничка, плаксивая девчонка, у которой квартира на втором этаже, водопровод, книги на полке, цветы в вазе, аспирант-философ в постели — чего же ты, старая дура, ревешь? Неужели из-за этой тени там на белой стене, среди черной и ветреной ночи?

Велло отвел меня в постель и раздел. Дурь прошла, меня вдруг охватила усталость, я уже ни о чем не думала и заснула как убитая.

3. Энн

Сегодня в столовой доцент Шеффер говорил с нами о так называемой научной фантастике (science fiction), он считает, что эта литература портит молодежь и ее почитателям никогда не стать настоящими учеными. Они с головой зарываются в книги и уже видят себя летящими на Венеру или к туманности Андромеды. А в вузе выясняется, что полеты к дальним мирам еще так далеки, что вряд ли вообще осуществимы, а если они и состоятся, то всех сразу не возьмут, так что бедный юноша должен пока удовлетворяться вычислением спектров и самодвижений.

Ах, если бы на самом деле все было так просто!

Недавно в газетах снова писали о парадоксе Штёрмера. Начиная с 1927 года, регистрируется слабое эхо сигналов коротковолнового радиопередатчика. В 1960 году была выдвинута гипотеза о том, что мы имеем дело не с обычным эхом, а с сигналами межпланетной автоматической станции.

Доцент Шеффер посмеивается над такими гипотезами и считает, что это не наука, а поэзия, причем последнее сказано с ругательным оттенком. По-своему, он, конечно, прав, ведь он ученый. Но мне кажется, что эта поэзия вводила в искушение и меня, дразнила в те вечера, когда я днем перед этим решал стать настоящим ученым.

Летом, после окончания средней школы, мы с другом путешествовали, ночевали на сеновалах, на свежем сене и слушали, как наверху под крышу задувает ветер и шумит в травинках.

Мы говорили о мифических аэродромах Африки и о черепе мамонта, в котором обнаружено якобы пулевое отверстие; о путешествии Адамского на Венеру, о летающих тарелках и изображениях космических кораблей в росписях древних пещер; о том, что по последним данным Тунгусский метеорит опять оказался полым телом, о том, что один из спутников Марса также, вероятно, пустотел. В то время еще не знали, что мозг дельфина весит больше, чем мозг человека. И потому, что мы этого не знали, мы и сумели каким-то образом вынести груз окружающей нас таинственности. На улице посвистывали ночные птицы. Взгляд был прикован к тусклому клочку, видневшемуся в проеме над головой, а небо поднималось все выше и выше, как холодный купол. Я понимаю, как далеко все это от серьезной науки доцента Шеффера. Да и вовсе не жажда знаний заставляет нас думать о таких вещах. Именно от избытка знаний приходят ненужные мысли и желания, так думаю иногда я, простой человек, который часто ощущает прекрасное и великое желание идти, идти куда-нибудь далеко, куда-нибудь высоко, идти, делать, быть, убивать львов, открывать новый элемент и так далее.

Что мне делать, уважаемый доцент Шеффер? Может, вы одолжите мне свою маску умного человека? Не отправиться ли нам на карнавал умных людей танцевать полонез и мазурку? А затем мы стали бы лить свинец на счастье…

В доме тихо. Читать не хочется. Закрываю книгу наивыдающегося философа. Великая интеллектуальная конструкция нагоняет зевоту. Я распахиваю окно. Город укладывается спать. Что делают они там, за окнами? Спрашивать, не надеясь на ответ, напрасная трата сил. Лучше просто воображать.

Но перед моими глазами почему-то возникает картинка из учебника для начальной школы, на которой отец читает газету, мать книгу, дедушка слушает радио, бабушка (не обращая внимания на средства массовой коммуникации) вяжет чулок, а дети играют. Я представляю себе тысячи подобных квартир в этом ночном городе, причем деятельность всех семейств синхронна. Все бабушки вяжут в одном и том же ритме, все отцы читают статью «Во французском парламенте», все матери держат в руках «Жизнь и любовь» Таммсааре, все дедушки слушают песню про черного кота, все дети крутят красно-синий полосатый волчок. Затем один из читающих чего-то пугается, бежит к окну и распахивает его; он понимает, что жить осталось, возможно, совсем немного, надо бы что-то сделать, может, надо крикнуть другим читающим, слушающим, вяжущим, играющим: распахните все окна, давайте познакомимся, скоро наступит ночь! Почему он не кричит? Тихо вокруг.

Ложусь спать, пытаюсь заснуть, но ничего не получается — надо вставать — надо идти — вот я добрался до места — стоим с Эстер в темном парке — слышатся людские голоса и лошадиное фырканье — небо в тучах — что же будет, спрашивает Эстер — сейчас начнется игрище — Эстер никогда не видела этого — я рассказываю — лет двадцать назад самолеты разбомбили здесь несколько обозов с беженцами — в память об этом печальном событии ежегодно устраиваются игрища — суть их состоит в умеренном повторении катастрофы — играющие отправляются в путь, из-за леса появляются самолеты и сбрасывают на них бомбы — я бывал здесь и раньше — в первый раз с мамой — во второй раз с мальчишками — Эстер поражена тем, что бомбы настоящие — я подтверждаю: конечно, настоящие — зачем это, спрашивает Эстер — не знаю, отвечаю я, в этой области я профан — просто местная трагедия — к чему искать сущности вещей — в это время взлетает ракета, игрище началось — мы идем по темному морю папоротников — внизу в долине движется шествие — горят факелы — поют — я хотел бы дома оказаться, там, где рожь зеленая цветет — затем собачье рычание самолетов — первый взрыв — в его зареве белые, как мел, лица — медленно кружась, падает горящая сосновая ветка — мы бежим — старый пустой дом — на нем мемориальная доска — ЗДЕСЬ ЖИЛ ВЕЛИКИЙ УЧЕНЫЙ ЛАВУАЗЬЕ — когда мы входим, дверь скрипит — Эстер начинает жарить картошку, я иду за дровами — солнце бьет в лицо — но это же ночь? — пальцы ломит от жара, как у костра — к солнцу поднимаются столбы дыма — масса людей в черных брюках и белых рубашках весело бежит на холм — атомная бомба, атомная бомба, кричат они — возвращаюсь в комнату — окончился наш летний отпуск, нежно шепчу я в теплое милое ухо Эстер, ветер сотрясает стены нашего последнего убежища — затем грохот…

Было тихо и темно. Стрелки показывали половину четвертого. Наконец я нашел нужную дверь. От кафеля шел холод, в трубах журчало. Я увидел в зеркале свои мутные глаза и опустившиеся уголки рта. Ополоснул холодной водой лицо. Мне захотелось кого-то любить. Или уехать. Но для этого надо было дождаться утра.

В коридоре я услышал храп хозяев, и это вернуло мне веру в реальность и в людей.

4. Автор

Теперь я должен рассказать о том самом Велло, который ждал Эстер. Я не могу дать слово ему самому, потому что теперь он не может нам ничего рассказать.

Каждое утро Велло поднимал гантели, после этого обливался холодной водой, растирался суровым полотенцем и пил кофе. Затем садился за книги. Перед ним лежали всевозможные тома: Ленин, Энгельс, Плеханов, Кант, Шопенгауэр, Тейяр де Шарден. Он углублялся в эту сокровищницу человеческого разума с таким спокойствием, будто все в его жизни шло наилучшим образом. Я пишу об этом с легкой завистью, но ведь нам всегда не очень приятно, если у других все идет хорошо. Грязный презирает чистого, низкорослый высокого, несчастный счастливого, глупый умного. Конечно, в извинение можно было бы сказать, что, возможно, этот тезис — выдумка высоких, чистых, счастливых, умных, чтобы оправдать себя перед грустным взглядом низкорослых, грязных, несчастных, глупых.

Велло прорабатывал литературу с девяти до двенадцати, затем ел, до двух часов гулял. С двух до семи снова работал, в восемь ел, спать он ложился обычно в двенадцать часов.

В мыслях Эстер однажды промелькнуло далекое воспоминание о другом Велло — люди, вероятно, никогда не думают так логично, как пишется в книгах, их воспоминаниям не свойственны законченность и конкретность кинокартины; точная передача подобной неразберихи не была бы под силу даже, наверное, Джойсу. Поэтому разрешите мне просто вкратце изложить все предыдущее.

В то лето, накануне одиннадцатого класса, Эстер была с подругами в Летнем саду. Велло, тогда уже студент, пришел туда со своими друзьями. Представьте себе белую ночь, шелест листвы в полумраке, музыку. Каждый, конечно, может найти в глубинах памяти что-нибудь подобное; если же нет, то вспомнить какой-нибудь фильм. Велло днем сильно загорел, и его юное лицо как будто было озарено внутренним пламенем. Эстер и Велло танцевали все танцы вместе. Велло читал стихи, но совсем не потому, что считал себя хорошим декламатором, вероятно, это было вызвано шумной музыкой в скоротечном полумраке, запахом травы и всем тем, о чем можно кратко и трезво сказать: «никогда не вернется».

Придет весна, и мы покинем город,

уедем к морю, где по диким склонам

цветет шиповник на ветру зеленом.

Придет весна, и мы покинем город…

Для юноши Велло был слишком нервным. Он часто хватал Эстер за руку и сжимал ее. Иногда спрашивал: «Веришь?» и при этом весь сиял. Позднее Эстер узнала, что он уже на четвертом курсе, одновременно ухаживает за несколькими девушками и слишком много пьет, вместо того, чтобы как следует учиться. Словом, Эстер узнала о таких вещах, про которые мы говорим, что вначале они, конечно, могут быть, но далеко на этом не уедешь — рано или поздно, человек одумается и пойдет по пути всего преходящего. В то время Эстер еще не знала этих фактов, и они просто шли по пустому городу, где эхом отдавались шаги и путались мысли и мешали думать. Солнце, которое, как известно, в это время вообще не ложится спать, а подкрадывается откуда-то из-за края земли, уже окрасило небо в розовый цвет.

И с той поры не спится мне ночами,

душа горит, как в кузне жаркий горн…

Велло говорил сразу обо всем. Затем они перешли мост и начали смотреть на туман, и это тоже было слишком красиво.

Теперь следовало бы сказать: «Прошло некоторое время и…» Время, действительно, бежит незаметно и попробуй уловить, где связь вещей и в чем их основа. Свидание сегодня, свидание завтра. Меняется пейзаж, краски, освещение, жесты. Про лето мы не станем говорить, так как летом Эстер и Велло встречались редко. Зато осенью! Велло любил петь. В студенческом кафе, когда были вечера при свечах, ребята пели вполголоса:

Динь-дон, динь-дон… Слышен звон кандальный… Нашего товарища на каторгу ведут…

Совершенно ясно, что подобные песни не подходят для такого банального места, и поэтому в кафе, на всякий случай, запретили пение. Ребятам, конечно, было наплевать на это, и они замолкали лишь тогда, когда в дверях появлялся угрожающий блеск очков заведующей. А когда заведующая (заметим, что она честно исполняла свой долг) уходила, пение возобновлялось. Мы еще не сказали, что абитуриентка Эстер пела вместе со всеми. Ее уже признали своей, и друзья Велло радовались, видя ее. (Отметим в порядке констатации фактов, что Энн тоже был в это время студентом, а именно второкурсником, но у Эстер тогда не было никаких оснований замечать его, и то же самое с другой стороны. Так что Энн был сам по себе, и мы можем считать, что его как будто и не было).

Наконец, в кафе запретили и курение. Здесь стало тихо, чисто и пусто.

Эстер окончила школу (капли дождя на розах, поцелуи, ряды мисок с винегретом) и поступила на работу в проектное бюро чертежницей.

Случилось так, что они долго не виделись. Эстер и Велло поссорились из-за попавшей в беду подруги Эстер. Впрочем, Эстер перестала дружить с ней гораздо раньше, чем наши герои опять помирились. Поэтому подробно рассказывать об этой подруге мы не станем. Эстер в то время считала, что подруга действительно находится в трагическом положении и никто этого не понимает. Как-то они втроем стояли на углу. Эстер казалось, что она видит в глазах подруги едва сдерживаемые слезы. А Велло дошел до того, что высмеял несчастного человека. Подруга убежала. Эстер бросилась догонять ее, Велло же ни шагу не сделал за ними. Здесь возникает несколько вопросов. Так как Эстер в один прекрасный день полностью разочаровалась в своей подруге, она засомневалась, действительно ли ее подруга страдала в тот раз искренне. Установить это мы никогда не сможем, и справедливость не скажет своего последнего решающего слова. Но то, что Велло позволил Эстер убежать и не пошел за ней ни в ту минуту, ни в последующие месяцы, заставляет задуматься гораздо серьезнее. Это вызывает любопытство и вынуждает нас исследовать те крючки и зацепки, при помощи которых один человек цепляется к другому. Но, пожалуй, лучше всего эту историю опишут те знакомые, которые, собравшись вечером в кафе, сказали о наших героях: «Надо же, так хорошо у них все было, и вдруг расстроилось». Я постараюсь рассказать прежде всего о том, что происходит сейчас, нынешним летом. Оценивая прошлое, я едва ли смогу сказать больше, чем сказали эти знакомые. Откуда мне знать, отчего сперва у людей все идет так хорошо, а потом все расстраивается. Такое бывало, наверное, со всеми. И попробуй-ка это объяснить!

Но я полагаю, что Эстер запомнила Велло именно таким: ворот рубашки расстегнут и он говорит: «Мы всегда перелезаем через забор. Пускай платят те, у кого есть деньги. Я пришел к этому сознательно, когда поступил в университет. Чем больше учишься, тем меньше имеешь денег. Дайте мне взамен хоть какие-нибудь романтические привилегии». В темноте слонялась молодежь, певец орал на весь город: «Тот, кто хоть однажды видел могиканца, гордого и смелого, с топориком в руках». Там не было паркета, и Эстер все время спотыкалась. Велло поддерживал ее. Это походило на большой и веселый карнавал, где все друзья и где никто не вспоминает о мирских заботах.

Здесь в наши воспоминания врывается чуждая нота. Велло заявил, что у него нет времени заниматься пустяками. Он перестал ходить в кафе и пить вино. Он не ухаживал за девушками, так как в наши дни человек должен беречь свои чувства для свободного времени. Единственный выход для современного человека — работать и развивать себя, хотя бы стиснув зубы, — так сказал Велло. Он поступил в аспирантуру по истории философии, хотя до этого занимался просто историей. Таким его и встретила Эстер как-то весенним вечером. Эстер, конечно, знала, что Велло уже не тот, а какой-то другой Велло. Те же знакомые, которым мы выше дали возможность оценить события, сказали так: «Всерьез ушел в науку. Да, надолго ли это мальчишество». Итак, они встретились. Что же произошло? Чем вызвано то, что они уже не расставались? Может, перерыв был чем-то вроде летаргии? Или снова оказалось подходящее освещение, подходящее время?

Эстер смотрела в глаза, которые теперь улыбались по-другому, на волосы, теперь гладко зачесанные назад, смотрела на самые настоящие морщинки в уголках рта. Почему мы вообще узнаем человека? Да, когда-то Велло был похож на озорного щенка, теперь он превратился в мужчину. Эстер и Велло стояли на улице друг против друга, и прохожие толкали их. Они разговаривали. Велло поинтересовался, чем Эстер теперь занимается. Сам он почти не говорил. Он стал спокойнее, глаза смотрели ясно и пытливо.

5. Эстер

Как-то апрельским вечером он сказал мне:

— Знаешь, я хочу быть с тобой. Веришь?

Это последнее слово мне было знакомо. Как будто стрелки часов пошли в обратную сторону. Я так легко сдалась. Не могу объяснить, почему. Это не ваше дело. Домой идти он уже не хочет. Читает запоем.

Опускаю голову к нему на колени.

— А любовь? — спрашиваю я намеренно.

Уже в который раз.

— Любовь может быть, — говорит Велло запальчиво, — но мы должны помнить о жизни. Любовь похожа на сон. Влюбленный не может достигнуть чего-нибудь серьезного. — Велло медленно раскачивается из стороны в сторону. — Эстер, мы не должны забывать, что люди рассуждают как в старое время, черт побери, — говорит он, обнимая меня. Я знаю, что сейчас он думает не обо мне. — Любовь может быть, а идея, идеал — должны быть. Веришь, Эстер?

Вечно он умоляет верить.

Я не могу ему запретить этого.

Не заплакать. Сдержаться…

Но все-таки спрашиваю:

— А на третьем курсе, помнишь, ты бы сказал: любовь должна быть. Почему ты теперь говоришь иначе?

Велло отпускает меня и встает. Перед ним на стене пейзаж.

Красные скалы над фьордами.

Он говорит:

— Я не знаю.

— Нет, ты скажи.

Велло качает головой. У меня нет волшебных очков, у меня нет волшебной шляпы, я не могу забраться в его душу. Передо мною холодное стекло. И я чувствую, что сама себе противна. Я не хочу, чтобы меня терпели из жалости.

Однажды я его ударила.

Сцена как при вспышке молнии: его лицо в полумраке комнаты, бессмысленная музыка по радио, ярко-желтые цветы в вазе, раздавленное стекло на полу…

Он не взорвался, не ударил, он подошел ко мне и начал успокаивать, обнадеживать. Он не принимал меня всерьез. Он считал себя выше. Он гладил мои волосы и говорил красиво и логично. Я смотрела на его густые брови, и на сердце становилось теплее.

Всегда ли он такой? Даже тогда, когда его губы прижаты к моим, когда пальцы впиваются в меня? Не нарушает ли он своих принципов, не мучает ли его потом сожаление? Я не могу радоваться, когда он со мною, и иногда меня терзает страх, смогу ли я вообще еще с кем-нибудь чувствовать радость, найдется ли кто-нибудь, кто не будет все время думать? Но мне не остается ничего другого, как помогать ему. В конце концов, мои заботы с точки зрения всего мира ничтожны, и я, наверное, многое просто выдумываю.

Мы не муж и жена в общепринятом значении этого слова. Тетя знает об этом. Но молчит с тех пор, как у нас произошел долгий и серьезный разговор. Только однажды она спросила: «До каких пор это будет продолжаться?»

Я не знаю. Слушаю песню Сольвейг и вдруг начинаю верить, что есть другой, лучший мир. Туда не поедешь. Но его существование позволяет верить, что как-то ты все же помогаешь жить другому человеку, которого ты любишь хотя бы потому, что однажды так решила, хотя сама и не хотела так решать.

Мне известно следующее: его мать пережила столько интриг, что расстроила нервы. Сначала она была скрипачкой в театре, вмешивалась во все, искала справедливости. К сожалению, она была честной и боролась слишком прямо. Вскоре ее уволили. Затем она работала на кожевенном комбинате. И снова во все вмешивалась. Заставила созвать цеховое собрание. Рассорилась со всеми. Постепенно начала пить. Ее лечили, но безрезультатно.

— Когда с мамой стало совсем плохо, я начал все понимать, — сказал мне Велло. — Старая интеллигенция бесхребетна. А если и встречаются исключения, то они ничего не могут поделать. Ничего.

— Но ведь и ты… интеллигенция, — возразила я. Велло разгорячился.

— Да, тем более. Тем более. Я знаю. Но…

Он не кончил.

Я взяла его за руку.

— Дорогой, успокойся.

— Я сегодня, — в самом деле, слишком много говорю, — улыбнулся он. — И слишком красиво. Но надо хотя бы желать. Потому что… ведь никто не может сказать, когда истечет наш срок. И тогда вдруг окажется, что мы ничего не сделали, мы только готовились что-то сделать. Мы растранжирили наше время. Вот что может случиться.

Он гладил мои волосы. Ласково и без страсти. Как ребенка. Затем посмотрел на часы.

— Мне надо работать.

И вдруг усмехнулся. Честное слово, усмехнулся.

Я встала, пошла на кухню. Я обиделась.

— Не принимай этого всерьез, — засмеялся он мне вслед. Я не остановилась.

Неужели жизнь действительно такая трудная?

И это только начало…

Мать Велло сейчас в клинике для нервнобольных. Плата за справедливость? Велло хочет отомстить? И мне следовало бы прочитать много толстых книг, чтобы иметь представление о лучшем мире. Но кому от этого польза? Тех, кто имеет представление об этом лучшем мире, и без того много, а большинство из них очень важные и заслуженные люди. Может, моя задача — рожать для них детей, чтобы такие люди никогда не исчезали с земли.

6. Энн

Итак, я знаю парня, из-за которого Эстер так деликатно и поспешно распрощалась со мной вечером. Думаю, я не ошибся. До сих пор интуиция меня не подводила.

Когда я сегодня под вечер нахально прогуливался по аллее, он вышел из дверей того дома.

Я сразу понял, что это он.

Подошел к нему и попросил прикурить. Он извинился и сказал, что не курит. Я, в свою очередь, тоже извинился. Он взглянул на меня лишь один раз: спокойно, внимательно, дружелюбно. Я кивнул и пошел дальше. Что-то знакомое было в его лице. Я не мог решить, что за ассоциации вызвали во мне эти карие глаза и крупный нос. Черный костюм, серая рубашка, немного выше меня, немного старше… Не знаю. Только я сразу почувствовал, что он идет от Эстер.

Я присел на скамью.

В пыли играли дети. Ветер затих.

В мире царило кажущееся спокойствие.

Мне хотелось домой, в деревню.

Я думал о высокой березе перед домом, о запахе картофельной ботвы, о белой свинье, о журавлиной стае и далеком гуле молотилок. Все это уже никогда не вернется. Я думал о флоксах, черной собаке и черной машине. Думал о туманном утре и о камне с дыркой посередине. Я вспомнил зиму, новогоднюю ночь, мы сидели на подоконнике и прислушивались, не донесутся ли из города звуки салюта. Они до нас никогда не доносились. Но иногда казалось, что по снежным просторам под серым небом прокатывается глухой рокот — может быть, это все-таки салют?

И устав с дороги, кончив долгий путь,

под родной березой сяду отдохнуть…

Недавно один ученый писал, что мы должны заранее подумать о создании всекосмической культуры, что каждая цивилизация умирая должна внести свой вклад во всеобщую сокровищницу культуры. И так как мы не можем быть уверены в своем вечном существовании, нам следовало бы спроектировать прочный луноид, который вращался бы вокруг вымершей Земли и передавал всем интересующимся наше духовное наследие (Аве Мария, акваланг, альбом, артишок, атом). Они-то уж расшифруют и от радости подпрыгнут до потолка…

И устав с дороги, кончив долгий путь,

под родной березой сяду отдохнуть…

— Здравствуй, — сказал вдруг кто-то.

Передо мной стояла Эстер.

Теперь я увидел ее при дневном свете. На ней было простое светлое платье. Я знал, что надо освободиться от иллюзий, знал, что от сомнений не избавиться, если присмотреться и вникнуть в то, что происходит вокруг нас в мире. Ты молода, твои глаза сияют, ты создана для материнства. Ты прекрасна, и я хочу любить тебя. На твоей шее бьется жилка. Но я думаю о том, что я ходил по земле Освенцима, где не растет трава, потому что это не земля, а пепел сожженных и, наклонившись, можно найти в нем крохотные осколки костей. Возвращаясь из трех взорванных крематориев Биркенау, я четко осознал, что человек — действительно мудрое и остроумное существо. Да, политическая авантюра, небывалая, кошмарная и, тем не менее, все-таки человеческая авантюра. Да, я читал книги, в которых говорится, что все это так, как есть, я читал книги, в которых говорится, что все это вовсе не так, и я читал книги, в которых говорится, что все так, как тебе самому хочется. Я выписывал оттиски из Маунт-Паломара, Женевы, я сидел в научной библиотеке, уносил и приносил в антиквариат книги, но какое все это имеет значение, когда ты стоишь передо мной? Все слова сливаются и прилипают к моим потным пальцам. Кожа у тебя гладкая и сухая, глаза ясные; и я ничего не могу поделать.

И устав с дороги, кончив долгий путь,

под родной березой сяду отдохнуть…

— Ты свободна? — вырвалось у меня.

— Нет, — ответила она.

— Почему?

— Не все такие, как ты.

(Когда я пятилетним ребенком приехал однажды из деревни в город, тетя Элла послала меня за два квартала принести котенка. С котенком в корзинке, я уже почти достиг своего дома, как вдруг дорогу мне преградили двое городских мальчишек, чуть постарше меня. Старший гаркнул: «Куда это ты несешь мою кошку?» Я рос в деревне, был единственным ребенком в семье. Мы жили на краю леса. Я позволил отнять кошку. Если бы они ударили меня, это было бы еще понятно. Но нет. Мальчишки рассмеялись, увидев мою растерянность. Это было уж слишком. Я капитулировал и с позором пустился наутек. Мальчишки не отставали, предлагали мне котенка. Я же домчался до дома тети Эллы не оглядываясь. Мальчишки швырнули котенка мне вслед. Я впервые получил по носу).

Я нахмурился.

Эстер разглядывала меня.

Потом улыбнулась.

— Ты же ничего не знаешь обо мне.

Улыбка, постепенно исчезнувшая из ее глаз, осталась на губах и превратилась в бессмысленную гримасу.

Все это оказалось серьезнее, чем я думал. Так смотрят лишь тогда, когда в игре замешано что-то серьезное. Это подсказывает интуиция. Я не хотел ничему противиться.

— Я видел его.

— Кого?

— Его.

Она не спросила, откуда я знаю «его».

— Может быть, — сказала она безразлично. Я понял, что моя догадка оказалась верной.

— Я… отобью тебя, — выпалил я.

Эстер подняла голову.

— Так он же не единственный.

7. Эстер

Конечно, единственный. Иначе я не хочу. Но я должна была так ответить ему. По моему, он был слишком высокого мнения о себе. Мне захотелось его помучить.

— Честно, — добавила я.

Единственный?

Мы ходили с Велло на лыжах по последнему снегу. С непривычки он часто падал. Но весело смеялся. Склоны холмов уже стали зеленовато-бурыми. Это был чудесный день…

— Ну и что же, что не единственный, — сказал Энн.

Да, он тоже человеколюб. Ему было далеко не все равно.

— Благородство? — спросила я. — Тебя задевают такие вещи?

8. Энн

Так и я мог бы иногда заявить.

Неожиданная духовная близость и сочувствие взбесили меня. Я сжал кулаки. Мимо проехал велосипедист. Под шинами скрипел песок. Он принес успокоение, как будто прихватил с собой на багажнике частичку нашей размолвки.

Я поднял руку, чтобы погладить Эстер по щеке.

— Поступаешь в университет? — спросил я и опустил руку, не коснувшись Эстер.

— Ты же знаешь.

— Экзамен скоро?

— Мхм.

— Почему у тебя шрамик у носа?

— Петух клюнул.

— Что?

— Когда я была маленькой и ездила к бабушке в деревню, там был петух, злой-презлой. Он меня и клюнул, — объяснила Эстер.

Она засмеялась.

— Не смейся, — сказал я. — Будь этот петух половчее, не бывать бы тебе ни студенткой, ни кем другим.

— А в университете трудно?

— Трудно?

Неужели это было действительно так давно: в кафе вошла высокая девица (Иви), осклабилась, засмеялась и продекламировала: «Ты в Париже. Совсем одинок, ты в толпе, и бредешь сам не зная куда. / Тут же рядом с тобой мычащих автобусов мчатся стада… Аполлинер», — объявила она затем. Наверное, дальше не помнила. Мы сидели, Рудольф сочинял (Ты кто, человек / ты как дорога / как жизнь / как солнечная улыбка), Ферди сочинял (Этим летом солнце грело / грело целый день, громыхали грозы и цвела сирень), иногда сочиняла и Иви (муха на окне / солнца смерть), затем Иви становилась невменяемой (Монмартр, Монпарнас, Модильяни), и скомкав две свежие газеты, говорила, словно дитя природы, презирающее розовые абажуры и прочую чепуху: «Ребята, у меня идея. Давайте смоемся, пошли есть суп!» И мы шли есть суп, оставив на столике записку для какого-нибудь Макса: «Жди, мы скоро вернемся». Официантка, решив, что это письмо адресовано ей, унесла нашу посуду на кухню. Вернувшись, мы устроили скандал; Ферди требовал жалобную книгу, но ему не дали ее и велели немедленно покинуть кафе; мы ушли все вместе.

Стоял жаркий день; Ферди сказал, что изучение внеструктурных связей эстонской поэзии может дать богатейшую информацию; Рудольф попросил меня пожать ему руку; поскольку пожатие сконцентрировалось на пальцах, а не на ладони, он и во мне обнаружил родственную душу и спросил, почему я не подаюсь в филологи. Так мы выражали свой протест окружающей ограниченности. На другой день нас вызвал к себе продекан, между прочим, вы напрасно сдаете экзамены, ибо… Ну, раз уж вы начали их сдавать, то продолжайте, на всякий случай…

— Почему ты молчишь? — спросила Эстер.

— А?

— Ты что-то вспомнил?

— Так, ничего существенного.

— Расскажи.

— Не умею.

— Расскажи.

— Не могу и не смогу.

«Миленький ты мой» — на улице густой туман и слякоть, серый мартовский вечер, лыжный лагерь в Веллавере, а в соседней комнате пели наши девушки: «миленький ты мой».

— Почему не можешь?

…Старая снежная баба и фиктивная свадьба Хелины, и та старая кровать, и могила Пушкина, и знакомый огнетушитель Юлева…

— Это неинтересно.

— Почему?

— Это ничего тебе не скажет. Это слишком лично, слишком пресно.

— Ты мне не доверяешь? — спросила Эстер.

— Доверяю, — попытался я объяснить. — Но в этом не было ничего интересного. Просто были мы. Однако парня с нашего курса посадили…

— За что?

— Дурака валял. Семерых забрали в армию, двое перешли на заочное. Осталось трое.

— Я тебя спрашиваю, а ты ничего не говоришь, — огорчилась Эстер.

Говорить тебе?

Проще простого. Слова? Что-то другое? На чужих языках? На диалектах?

Я брошу к твоим ногам все библиотеки.

Пожалуйста. Полки вокруг.

К твоим красивым ногам…

— О, если б нам открылись все солнечные земли… Для тебя все стихи, вся проза, вся драма. Моя нерешительность прошла. Я уже не боюсь тебя, и не боюсь того, что должно произойти. Я этого даже хочу.

— Какой из меня рассказчик, — сказал я. — Давай еще походим.

— У тебя только одно на уме.

— Да.

9. Эстер

Мы бродили по улицам, нам встречались разные люди. Не хватало слов. Он взял мою руку и пожал ее. Мне было приятно, но я не ответила на пожатие. Потом я пошла домой.

Велло вернулся вечером вскоре после меня. Я стирала на кухне и не услышала, когда хлопнула дверь. Войдя в комнату, я увидела, что он уже переоделся и сидит за столом. Я не видела его лица, но его понурая фигура, его молчание заставили меня подойти к нему и взяться за спинку стула.

— Где ты был? — спросила я.

Он вздрогнул, но не обернулся.

— Ну? — спросила я снова, так как молчание затянулось.

— Гулял, — ответил он наконец и откинул голову. Его волосы коснулись моей руки. Его волосы были всегда такими жесткими. Я запомнила их с того лета, с того вечера, вернее, с Ивановой ночи. На землю уже пала роса, и место от костра выглядело в этом сиянии безобразным сухим и серым пятном. Качели были брошены и пусты, мы шли сюда через поля, и вдруг на меня нашло такое чувство, будто впереди больше ничего нет. Я шла, охваченная этим чувством, по мокрой траве, но Велло ничего не говорила. Когда Велло наконец заметил, что я повесила нос и спросил, в чем дело, я не сумела ему ничего ответить.

— Может, ты боишься? — спросил он.

Я кивнула.

— Не бойся, — сказал он, и в этой фразе мне послышался пустой звон. Бывает же так, что когда людям больше нечего говорить или нечего делать, это сразу выплывает наружу, и ты тотчас понимаешь, что все кончено. Но если это касается других, ты уверен, что не все еще потеряно, это просто скрывают, хотя и не понять, зачем. Та Иванова ночь на этом не кончилась, не потонула в предрассветной грусти. Мы не нашли цветка папортника, у нас не было своего костра, мы не были подготовлены к этой ночи. За каким-то кустом в полумраке нам открылась мерзкая картина. Лежали мужчина и женщина, оба были пьяны и грязны, мужчина выл, как животное, мне казалось, что я в жизни не видела ничего отвратительнее, женщина была прижата к мокрой траве, и я физически ощутила, как прилипает ее платье к спине. Именно тогда я решила поступить в университет. Они не заметили нас, солнце уже окрасило в ярко-алый цвет восточную стену дома, стоявшего на горизонте. Мы отпрянули и направились к реке. Последний пароход еще не отчалил. Когда мы ехали назад, ветер дул навстречу, и металлические поручни на палубе были холодными, с них капало. Велло ничего не говорил, в городе мы сошли на причал. Солнце стояло высоко. Не было как будто ничего особенного, не было ореола. Мы отправились домой по пустынному городу.

Теперь я гладила его волосы, как тогда на пароходе, робко, испытующе; мне хотелось узнать, что было, что есть, что будет.

— Ты устал? — спросила я.

— Ничего.

— Как — ничего?

— Просто, ничего.

— Тебе все-таки надо отдохнуть.

— Надо, — улыбнулся он. — Да, надо.

— Ну?

— Завтра поеду кататься на велосипеде.

— А книги оставишь дома?

— Одну возьму с собой.

Спорить не имело смысла. Хорошо, что он вообще решил прокатиться. Весной он ездил несколько раз и всегда возвращался бодрым. Ведь такой сидячей жизнью можно угробить себя. Пусть едет. Он всегда ездил один, и я боялась ему сказать, что иногда и я бы с радостью поехала с ним. Я думала, пусть хотя бы там, на природе он побудет один. Но когда он вечером накачивал шины, я почувствовала даже своего рода радость, что завтра и я смогу делать, что захочу, что завтра у меня не будет никаких обязанностей, хотя эти обязанности я придумала себе сама. Но странно, сейчас все это интересовало меня как будто меньше, чем весной.

Я вспомнила Энна и нашу прогулку. Энн сказал, что и он, по-видимому, поступит в аспирантуру, в институт, разумеется, если найдется свободное место.

— Ты беспокоишься обо мне? — посмотрел на меня Велло. У него было хорошее настроение. Или мне так показалось? Я кивнула. Он внимательно смотрел мне в глаза. Когда-то он сказал, что так расплавляется мир. У него были большие и ясные глаза. Но я не спросила, расплавляется ли мир. Он ведь твердый, как же он может расплавляться? Стол не дрожал, лампа не раскачивалась, потолок не растрескивался, книги не воспламенялись. Так проходит мгновение, затем второе, третье и четвертое, но ничего не поделаешь. Бывают такие странные вечера: на столе последний блик солнечного луча, муха на голубой бумаге, остановившиеся часы, ручка, которая в данный момент не пишет. И снова думаешь, что же будет дальше, ведь впереди еще столько лет. Когда я работала в бюро, заместитель заведующего сказал мне: «У вас такая надменная улыбка». Как надменная? — не поняла я. — «Вы что, не видели себя в зеркале?» — спросил он опять. «Конечно, надменная улыбка». Что мне оставалось делать. Бывает же что-то такое, против чего ты бессильна, что причиняет тебе боль. Я знаю человека, который сказал про умирающего: «Ничего не поделаешь, приходится сказать, что будет немного жаль, если он умрет». Мужчина смущенно улыбнулся, наверное, он стеснялся своей доброты. Иногда по ночам я вспоминаю это. Например, когда прямо в лицо светит луна: холодная, тихая, ослепляющая. Тогда в голову лезут всякие мысли. Иные и живут только головой. Например, Велло. Я рассказала Энну, как надоела мне эта философия в нашем доме. Все только думают о жизни, а сами жить не хотят. Энн заявил, что его по-прежнему интересует, есть ли жизнь в космосе. Оттого, есть ли в мировом пространстве другие цивилизации, зависит многое. Одно, мол, дело, если мы одни, единственные исключительные явления, другое — если существуют нам подобные. Энн сказал, что в первом случае возможность конца человеческого рода его не особенно волнует. Пусть они конструируют себе бомбы, изобретают новые яды и марки автомашин, пусть смотрят телевизор; одному случайному явлению в развитии материи это дозволено — случайно возникло, так же случайно исчезнет, и никто не будет его оплакивать. Но если имеются и другие цивилизации (имеются ли? — сказал Энн, — если у нас есть жизнь, то считать, что она везде должна быть — чересчур самонадеянно), если они имеются, если мы — закономерное и нормальное явление, то будет просто стыдно перед сородичами с других планет, что мы не выдержали. Совсем не безразлично, погибнет какой-нибудь выродок или член большой семьи. Так говорил Энн. Но мне все это казалось слишком отвлеченным. Ведь мы все делаем во имя чего-то. Для кого-то, во имя будущего. Ничего для себя. Какое мы имеем право в таком случае делать что-то во имя других, если мы не сделали ничего для себя? Энн беспокоится о человечестве, но я еще и в глаза не видела этого человечества. Мне попадались только люди. Энн, ведь десяток дураков еще не означают одного умного?

— Ты же взрослый мужчина, зачем мне за тебя волноваться? — ответила я Велло.

Он поцеловал мне пальцы.

— Верно.

Я…

Велло встал и пошел на кухню. Я услышала, как из крана побежала вода. Он вернулся в комнату.

В это время позвонили.

Я хотела пойти открыть.

— Я сам, — остановил меня Велло и вышел в переднюю.

Мой взгляд упал на стеклянную трубочку, лежавшую на краю диванного столика. Я взяла ее и прочитана: анальгин. Тут я услышала шаги Велло и быстро положила лекарство на прежнее место.

— Я получил телеграмму от руководителя, — помахал Велло бумажкой. — Он зовет меня ознакомиться с материалами.

Велло подошел ко мне, наклонился и погладил меня по голове. Когда он снова уселся за письменный стол, стеклянной трубочки уже не было на столике.

Я стояла у окна. Зачем ему анальгин? Болела у него голова? Но я не решилась спросить. И к чему придавать вещам большее значение, чем они имеют? Я не спросила. Наступал вечер, на западе была большая туча, похожая на сидящего старика. Я знала, что предзакатные тучи, которые напоминают людей, считаются предвестниками дождя. Тетя мне говорила…

В детстве у меня было двое друзей: Хейно и Мати. Мы играли в войну, ходили воровать яблоки. Я принимала участие во всех проделках мальчишек. Больше всего мне нравилось ползти в высокой темной траве. Там пахло как в джунглях, и мне очень хотелось стать букашкой — вот было бы тогда здорово жить. Я училась в третьем классе, когда Хейно переехал в Вильянди. Мати становился все более важным, он узнал много глупых слов и, наконец, стал звать меня девчонкой. Мы отдалились друг от друга, хотя и жили в одном доме. В первый раз меня поцеловали во сне. Это был один известный певец. Потом у меня появились подруги. Нам все еще нравилось искать приключения. Мы слонялись вечерами по улицам, лазили по заборам и кричали под окнами своих одноклассников, чем очень раздражали бедных мамаш. Бегать в тренировочных брюках тогда еще не считалось неприличным. Однажды вечером ко мне в комнату зашел Мати и стал включать и выключать свет. Затем он подошел ко мне, и мне пришлось защищаться. Он ушел с окровавленной щекой.

Предвестник дождя превратился в тело, мучающееся в агонии. Лиловым, как чернила, краем он слился с неподвижным желтым фоном. Темнело, пейзаж приобретал таинственный вид. Внизу, через улицу, сады, там застыли кусты крыжовника, улыбается в ожидании вечно зеленая туя. Гроздьями, прижавшись друг к другу, среди альпийских растений затаив дыхание лежали камни.

— Тебе надо отдохнуть, — сказала я уже не знаю в который раз.

— Зачем?

— Все люди отдыхают.

— Пусть себе отдыхают.

Он хотел подойти ко мне, но остановился на полдороге.

— О чем ты думаешь? — спросил он. Но я не различала его лица, я видела лишь силуэт на сумеречном фоне окна.

— Думаю, что иногда тебе надо подумать и о себе. Что ты капризничаешь, словно ребенок…

— Вернее… о тебе?

— Что?

— Ты хочешь, чтобы я больше думал о тебе. Чего же ты говоришь от моего имени?

— Заткнись!

Я крикнула так глупо, зажегся свет — он стоял у выключателя. И когда мои глаза привыкли к свету, я увидела его, мне показалось, что он похож на святого, честное слово. Он был прекрасен, в его глазах был такой же блеск, как прежде, и я почувствовала, что люблю его, и я его ненавидела, потому что он был прав. Я снова почувствовала себя перед ним пустым, нечистоплотным и никчемным человеком, для которого нет ничего святого на свете, который думает только о своем личном благополучии, и поразилась, как тонко он умеет меня унизить, и я поняла, что уже не люблю его. Но я знала, что мы все равно будем вместе, и отвела взгляд.

— Ты настоящий человек, — сказала я не думая. Он сжал кулаки.

Помолчав, он быстро сказал:

— А ты чего хочешь?

— Я?

— Да, ты.

— Я хочу хотя бы изредка быть счастливой.

Его тонкие чувствительные пальцы судорожно впились в спинку стула. И я снова поняла, что есть нечто такое, чему ты не можешь противостоять, от чего тебя не спасет никакое бегство, никакой сон, никакое одиночество. И я поразилась, что это чувство нашло именно на меня.

А он продолжал:

— Сидеть на диване? Кто тогда, по-твоему, будет вести мир вперед? Кто-то ведь должен! Кроме хнычущих и восторгающихся интеллигентов должен быть кто-то, кто в состоянии что-то сделать! Можно малевать красные квадраты, можно копаться в любом движении души, все можно! А работать будут другие?

Он тяжело дышал.

— Не считай меня дураком, — продолжал он. — Но я спрашиваю, кто будет вести мир вперед?

— Куда?

Он замолчал, глядя на меня как будто с удивлением. По дому ходили люди, внизу кто-то разговаривал, в соседней квартире играло радио. На ковре был большой красный круг. Велло стоял на одной стороне этого круга, я на другой. Между нами лежал пылающий круг, мягкий, как трясина, освещенный теплым светом абажура.

— Как — куда?

Я не сумела ответить.

— Исторический процесс имеет свое определение. Есть то, что должно быть. И то, что будет. А как могло бы быть, говорить об этом бессмысленно. — Он вернулся к столу. — И в какой-то мере мы должны жертвовать собой.

— Я хочу ребенка… в какой-то мере, — сказала я неожиданно.

Он молчал, как будто и не слышал.

Мне стало неловко.

— Если мы махнем на себя рукой, — снова услышала я его голос, — то мы пропадем.

— Что?

— Нас засосет мещанство. И сделает это так, что мы сами этого не заметим.

— И что же ты собираешься делать?

— Я?

— Ты.

— Я должен думать только об одном.

Я включила радио. Его радио. Медленно загорался зеленый глазок. Я повернула ручку. В мире болтали, танцевали, ссорились. Где-то маршировали. Я прислушалась. Поставила громче. Комната наполнилась маршем. Когда-то такая музыка мне нравилась. Я любила смотреть парады. В кино я даже плакала иногда…

я бегу босиком к берегу приближается шторм поднимается вверх птичья стая и летит на море

Я увидела низкое в тучах небо, темное море и различила в надвигавшейся темноте детей, которые скользили с деревянного слона в году. Большие волны ударялись о его фанерные бока. Ярко-желтое платьице мелькало в наступающей ночи…

— Я поставлю кофе, — сказала я. — Ты будешь пить?

Он кивнул и улыбнулся.

10. Энн

Когда я утром ехал из обсерватории в Тарту, Юрка пытался растолковать мне свою точку зрения на бесконечно протяженное пространство. Юрка — филолог, но он испытывает живой интерес к моей специальности. Это, конечно, вполне закономерно и понятно. Филолог знает лишь филологию. То есть во время работы он занимается примерно тем, чем мы в свободное время, чтением. Разумеется, он читает не как простой смертный, а одновременно и исследует, почему писатель написал именно так, действительно ли он так написал, не мог ли он написать иначе и как, по мнению филолога, он должен был бы написать. Затем он складывает все существительные и все глаголы, умножает, делит, применяет математический анализ (с чьей-нибудь помощью) и находит индекс писателя. Иногда он пишет в газету: видите ли, я не понял этой книги. Отсюда следует, что литература — штука запутанная: я бы ни за что не решился поместить в газете, в порядке реплики, что я не понял теории (того или иного ученого). И в свободное от работы время филолог говорит о литературе. Поэтому однажды ему это надоест и он ощутит острый интерес к физике. Эти рассуждения, конечно, несправедливы, потому что Юрка мой друг.

Итак, мы рассуждаем о бесконечно протяженном пространстве.

Мы в состоянии воспринимать только три пространственных измерения и одно временное (хотя существуют многочисленные гипотезы о нескольких совершенно разных временных измерениях: например, некоторые считают, что имеется два времени, текущих друг другу навстречу).

Сейчас Юрка фантазирует, будто у пространства может быть бесконечное число измерений. Поэтому, например, на том месте, где мы сейчас находимся, может якобы ехать другой поезд, хотя мы этого и не воспринимаем. И в этом другом поезде также могут сидеть два парня и говорить о том же самом. Предположим, что между ними и нами возникнет некий подсознательный контакт, и поэтому нам в голову неожиданно придет такая, может быть, странная мысль о чужих протяженностях.

— Этим объясняется все в этом мире, — заключает Юрка.

— Как — все? — спрашиваю я.

— Понимаешь, эмпирически это пока не доказано, ну… теоретически тоже, только, очевидно, это так и есть. Когда-нибудь докажут. Именно так. Этим объясняется все: искусство, мораль, любовь, политика, эстетика… Все. Мне нравится такое объяснение.

— Гм, — только и могу я ответить на это. Юрка считает, что ученый-естествовед — циник, и старается быть солидарным со мною. Но цинизм меня не интересует и проблемы других миров тоже не увлекают. Между прочим, я верю в бессмертие души, но меня не интересует, где и как оно совершается.

— Послушай, приходи сегодня в Дом писателей, — неожиданно предлагает Юрка. — Там будет диспут о взаимоотношении науки и литературы.

Этого еще не хватало.

— Я подумаю, — отвечаю я вежливо, чтобы не обидеть Юрку.

Но тут мне вспоминается вчерашняя беседа с доцентом Шеффером. Мы стояли у новой башни обсерватории, и доцент неожиданно спросил:

— Думаете стать ученым?

— Нет, — ответил я.

— Замечательно, — сказал доцент. — Замечательно. Мне нравятся дальновидные люди.

Я удивленно взглянул на него. Он сунул в рот сигарету (мне, разумеется, не предложил) и объявил:

— Конечно, вы дальновидны. Даже очень. Знаете, что сказал мне в кафе Пелак?

— Вы были в городе в кафе?

Доцент, не обратив внимания на мою шпильку, продолжал:

— Пелак сказал, что, по его мнению, примерно через двадцать лет наука остановится в своем развитии. Почему? — спросил я, подумав, что он найдет какой-нибудь стоящий любопытный аспект… Поэты как раз и находят порой такие аспекты. А он ответил, что просто хватит этого прогресса науки, хватит! Ну как?

Я видел, что доцент Шеффер сильно задет, и состроил чинную мину. Мой учитель подошел поближе, ухватил меня за отвороты пиджака и раздраженно повторил:

— Представьте! Просто так! Хватит! Шутить изволят…

Затем с подчеркнутым спокойствием широким шагом он направился к главному зданию.

Это небольшое происшествие я и вспомнил, когда мы с Юркой ехали в Тарту и уже закончили рассуждения о бесконечных мирах, где все возможно, где все объяснимо чем-то необъяснимым и так далее.

11. Эстер

Семь часов. Не знаю, что делать. Дом пуст. Слоняюсь из комнаты в комнату. Внезапно меня осеняет идея. Ищу в сумке измятый клочок бумаги, на котором записан телефон Энна. Телефон? 44–48.

12. Энн

Только я собрался пойти погулять, как внизу зазвонил телефон. «Энн, это вас», — крикнула хозяйка.

Я спустился. Хозяйка деликатно скрылась в соседней комнате. Я взял трубку.

— Энн, извини, — услышал я женский голос. Я не сразу узнал, чей.

— Да… но…

— Это Эстер.

— Ты?

— Я!

— Что случилось? — по-глупому спросил я.

— Ничего особенного. Просто мне захотелось поговорить с тобой. У тебя есть время?

— Конечно, — обрадовался я и тут же мне стало стыдно, потому что в голосе Эстер было что-то такое, что мешало радоваться. — Ты где?

— Я говорю из дому. Давай сделаем так: я начну медленно спускаться с горы и буду ждать тебя на углу.

— Иду! — крикнул я и бросил трубку.

…Автобусом я доехал до центра. Лица прохожих казались ужасно сонными и усталыми. Разве они знали, куда я еду? Автобус останавливался очень часто, почти у каждого столба.

…Эстер уже ждала. Я подошел к ней. Был душный вечер. Сердце мое бешено колотилось.

— Что случилось? — спросил я теперь уже, кажется, кстати.

— Знаешь, Велло пропал.

— Велло?

— Ну, тот парень, с которым я…

— Куда же он пропал?

— Не знаю. Вчера днем поехал кататься на велосипеде, обещал вернуться к шести. Вчера не вернулся, сегодня тоже.

— Может, смотал удочки? — пошутил я.

— Нет.

Я опустил голову.

— Он всегда такой точный, — добавила Эстер.

— Надо узнать, не…

— Я уже все обзвонила.

— Никто ничего не знает?

— Нет.

— Может, он в самом деле смылся? — попытался я еще раз пошутить. Но именно теперь я действительно ощутил тревогу. Я понял, что Эстер ждет от меня помощи, и это сейчас самое главное. Иначе она не позвонила бы. Прежде всего я решил сам во всем разобраться.

— Куда он поехал?

— Сказал, за город. Он ездил иногда проветриться. Куда — не знаю.

— А раньше… он пропадал так?

— Нет. Мне жарко. Давай, перейдем на ту сторону.

Я купил Эстер эскимо. Она сосала его, вытянув губы трубочкой. Из открытого окна доносились звуки гармошки. Машины вздымали пыль. Эстер вдруг показалась мне маленькой-маленькой девочкой, хотя ростом была почти с меня. На небе не было ни облачка.

— Был у него отец? Или мать?

— Отец развелся, мать… больна.

— Больна?

— Да, в клинике для нервнобольных.

— Давно?

— Года два-три.

По городу шли такие будничные люди. Три девушки возвращались, наверно, с пляжа. Старуха тащила сетку с луком. Мать бранила детей. Легкий ветер шевелил волосы и юбку Эстер. Все казалось таким нереальным.

Наши взгляды встретились. Чужая судьба. Секунда — как тупой удар. У меня запершило в горле. Никогда нам этого не понять. Это слишком велико. По крайней мере, для нас. В любую минуту что-нибудь может случиться, и мы исчезнем из этого мира, так ничего и не поняв.

— Знаешь, мне страшно, — сказала Эстер. — Давай-ка лучше сходим в кино. Я не хочу ждать просто так. Понимаешь?

Не знаю, понимаю ли.

Но мы идем.

Молча шагаем в кино и не думаем о том, что мы случайно созданы для продолжения и сохранения своего рода; покупаем билеты, входим в зал.

К счастью, фильм захватывающий. Мне нравятся такие фильмы: следователь поправляет очки в роговой оправе, за ними умные усталые глаза. Бандит спортивного вида совершает головокружительные прыжки, публика вскрикивает от восторга. Его сообщник молод и плаксив. Ясно, что из него еще выйдет толк. Пританцовывая проходит девушка. Певичка из кабаре поет про ночь. В конце — погоня по крышам на фоне вечерней зари, выстрелы. Затем: следователь звонит домой, разговаривает с дочуркой. Завтра воскресенье.

Так прошли два часа. Было уже десять, когда мы вышли в сухой и пыльный воздух. На улице совсем стемнело.

Мы шли через парк, снова вокруг нас качались тени, моя рука нечаянно коснулась твоей, в Летнем саду все еще молотили по роялю и барабаны выбивали все ту же мелодию: ничего не понять никогда не понять ничего не понять никогда не понять… Я спросил Эстер, готовилась ли она в эти дни к экзаменам. Она покачала головой. Мы опять все вспомнили. Парк обрел новое значение, лист падал с дерева со смыслом, стая птиц взлетала в воздух с какой-то целью. И когда самолет преодолел звуковой барьер, заставив нас вздрогнуть, то это была не только звуковая волна, а содрогнулось небо. Затем из темноты вышел какой-то незнакомый мужчина. Подойдя ко мне, он что-то спросил. Я не понял.

— Что? — переспросил я его.

Мужчина сжал губы и откинул назад голову.

— Может быть, вам это неудобно? — пробормотал он со злостью.

— Что такое? Я не расслышал.

— Ладно, ладно, не нужно. Будьте счастливы. — Он еще раз ухмыльнулся и исчез в темноте. Я в растерянности поглядел ему вслед. Затем увидел, что мы уже подошли к дому Эстер.

Там наверху в окне горел свет.

Я притворился, что не замечаю этого: пусть увидит сама, меня это не касается…

Эстер ускорила шаг. Наша общая мысль…

— Вернулся, — прошептала она нечаянно и пошла еще быстрее. Я отстал. Если так, то мои функции самаритянина выполнены.

Эстер, не обращая на меня внимания, вошла в дом. Я ждал.

Из садов поднимались теплые запахи.

Я закурил. Под фонарем мелькнула бабочка. Я пошел по улице. В стороне разворачивалось такси. Прошла мимо пожилая пара. Теперь я лишний? Снова первая мысль о себе, не так ли?

Затем свет в окне погас.

Хлопнула дверь. Эстер.

Я ничего не спросил.

Она смотрела в сторону, в темноту. Листва качалась по ветру, роняя на ее лицо то свет, то тень.

— Я сама включила свет. Днем…

Зачем ты это говоришь? Или моя ранимая душа не вынесет этого? Может, все-таки лучше задумчиво помолчать?

— Пойдем.

— Ты должна быть дома. Может…

— Ты думаешь?

— Да.

— Пойдем со мной.

— Зачем?

— Пойдем.

Мы поднялись по лестнице. Запах старого дома, голубые обои…

— Ключ не поворачивается.

— Давай, я попробую.

— Почему ты говоришь шепотом?

Дверь открылась. Мы вошли в темноту.

Мне было бы легко обнять ее здесь, на пороге, где нас окружала неизвестность. Я споткнулся. «Тсс..», — услышал я шепот Эстер и смешался еще больше. Прошел дальше. Затем почувствовал ее. Мы задержали дыхание. Я посмотрел через ее плечо на тусклый квадрат окна, который уже стал видимым, так как глаза привыкли к темноте. Опустил руку на ее лицо. Незнакомый пейзаж, живые горы и долины, влажность глаз. Коснулся губами ее губ. Они были шершавыми, не ответили мне, и я был рад, что не ответили. Затем моя смелость пропала. Я отступил. Зажегся свет.

Я сел на диван и стал перелистывать журналы. «Когда он кончил, раздались громкие аплодисменты. Может, не такие громкие, как в начале. Вахтанг не поклонился, не улыбнулся, лицо его было белым, как бумага. И прежде чем дамы в вечерних туалетах успели схватить цветы и устремиться на сцену, он исчез». Эстер беспокойно ходила по комнате. В этой комнате мы не обменялись еще ни одним словом. Комната была уютной. Письменный стол, диванный столик, телевизор, радио. Я бы все равно не смог ничего сказать. Да моих слов и не требовалось. Я оказался здесь случайно. Любой на моем месте был бы сейчас необходим Эстер. Главное, чтобы он дышал и говорил. Неважно, какое у него лицо, неважно, какие мысли в голове. Около дома остановилась машина. Я притворился, что ничего не слышу. В комнате стояла мертвая тишина. Минута, вторая, третья, четвертая, пятая…

Ничего.

— Я, пожалуй, сварю кофе, — сказала Эстер нерешительно.

— Спасибо, не стоит возиться.

— Да тут нет никакой возни. Ладно?

— Ну, если ты сама тоже хочешь…

Она пошла на кухню.

В это время зазвонил телефон.

Эстер остановилась.

Я сидел. Это меня не касалось.

Эстер взяла трубку.

13. Автор

Короче говоря, последовал разговор с официальным лицом. Слышимость была плохой, и Эстер попросила повторить. Хриплый голос известил, что вещи Велло найдены на берегу Эмайыги, в двадцати пяти километрах от города вверх по течению. Обещали тотчас же прислать машину. Эстер спросила еще что-то, но трубку уже положили на рычаг, и она услышала лишь знакомые далекие гудки. Ошеломленная, она смотрела на трубку, как будто это был какой-то незнакомый предмет. И только потом обернулась к Энну, который стоял с раскрытым журналом в руках.

— Ну что? — спросил Энн.

И сделал шаг вперед. А Эстер отвернулась и сказала совсем тихо:

— Его вещи нашли у реки.

— Где? Когда?

(Как будто эти факты еще имели какое-то значение? Но мы уж таковы, что даже в подобных случаях ведем себя как специалисты, которым необходимы точные данные, чтобы составить себе ясную картину о деле, а затем поставить диагноз и назначить лечение. Даже в смерти мы специалисты, мы все. Мы очень любим своих ближних, не так ли? Но Эстер рассказала Энну все, что она узнала по телефону, и Энн принялся тщательно анализировать положение).

— Он умел плавать?

— Умел?

— Я хотел сказать — умеет?

— Нет.

— Совсем?

— Не знаю. Я знаю, что он один никогда не купался. Только с ребятами.

— А с тобой?

— Нет.

14. Эстер

До меня наконец дошло, что я действительно не знаю, умеет он плавать или нет. Я как будто впервые узнала, что мы ни разу не ходили купаться вместе. «Я никогда не ходила с тобой купаться», — стучало в голове, я с трудом сдерживала слезы. Распахнула окно и увидела светлую и ясную Большую Медведицу, мерцавшую сквозь городское марево. Неужели в жизни все так просто? В кинофильмах перед этим обычно звучат грустные голоса скрипок, небо заволакивают тучи, женщины надевают траур, ветер гнет деревья. И все встают. Все встают. Начинает играть джаз. Женщины плачут. Мужчины помогают им надеть пальто. Пойдем на улицу, прочь отсюда, под небо, под небо, под небо…

— Эстер…

— Эстер, машина пришла.

— Эстер, машина на месте.

— Уже?

Я как будто очнулась. Где я была? Почему не слышала шума машины? Смотрю вниз. Под деревьями мелькает стоп-сигнал, я различаю лицо, оно смотрит вверх и словно ждет чего-то. Что тебе надо, лицо?

— Эстер Тарьюс?

— Да, да.

Я все еще видела это белое лицо и вокруг него орнамент из листвы. Меня охватило странное чувство, как будто мое тело на колесах и оно медленно отделяется от головы, отъезжает, а голова повисает над окном, как на веревке. Я схватилась за подоконник, чтобы мое туловище не уехало…

— Мы ждем, — сказало белое лицо.

Теперь я поняла.

— Можно, со мной поедет мой… и его друг?

Мне очень не хотелось ехать без него.

— Пожалуйста.

…Мы садимся в машину рядом с какими-то мужчинами. Я не вижу их лиц. Вспыхивают кончики сигарет, в воздухе разливается густой сладкий аромат. Загораются фары, они разрывают темноту улицы и бульвара. Машина с ревом трогается с места. Из темноты выскакивают деревья, дома, случайные прохожие. Все молчат. Энн кладет мне на плечо руку, гладит его, пожимает мне пальцы, будто хочет помочь. Напрасно. Мне хочется быть одной в этой ночи, думаю я, когда мы выезжаем в поля и телефонные провода серебряными нитями теряются впереди. Лежать одной на мягкой земле, уткнувшись лицом в белый клевер…

Все по-прежнему молчат. Милиционер за рулем включает радио, звучит танцевальная музыка. Он тут же выключает приемник. И здесь чуткие люди! Все готовы заботиться обо мне, оберегать меня, поддерживать меня.

Мы сворачиваем на проселочную дорогу. На краю обочины светятся кошачьи глаза, перед домами цветут черно-лиловые георгины. Все, все идет так, как должно идти. Не видно ни огонька. Сквозь лес, сквозь еловые стены, сквозь редкий туман. Снова поля. Впереди заросли ольхи. Машина рычит и подпрыгивает на ухабистой дороге. И останавливается раньше, чем я ожидала. Это возвращает меня в реальность…

Трава в росе, ноги сразу промокают. Милиционер включает карманный фонарик. В пучке света скользят комары. Энн дотрагивается до меня и говорит:

— Поднимай ноги повыше, как журавль. Тогда не промочишь их.

Он показывает, как надо идти.

Мне обидно, что он хочет меня хоть как-то развеселить, и я притворяюсь, что не слышу.

Коростель скрипит не переставая. Изредка попискивает еще какая-то птица. Затем деревья расступаются. Впереди река, окутанная туманом. Фонарик освещает прибрежные кусты. Энн берет меня под руку.

Неожиданно у самых моих ног — река. Черная вода бежит не останавливаясь. Я покачнулась, Энн теперь действительно должен поддержать меня. Я ищу глазами на этом ускользающем берегу какую-нибудь неподвижную точку и нахожу ее: лист кувшинки, дрожащий, но все-таки обещающий опору.

— Товарищ Тарьюс!

Я знаю, что мне покажут. Да, да, все. Да, его. Здесь все, кроме плавок, все лежит в этой росистой траве. Раскрытый Плеханов, бутерброды — моя, теперь ненужная, работа. Точно. Все. Да, да. Подписать? Пожалуйста. Крепитесь, говорит мне кто-то.

Энн показывает на реку.

— Смотри, здесь у берега, по крайней мере, два с половиной метра.

Может быть, двести пятьдесят, может быть, две тысячи пятьсот. Я не хочу ничего видеть. Милиционеры собирают вещи. Один из них берет на плечо велосипед. Оглядываюсь. Как тихо здесь под лесом. Где-то плещет рыба. Милиционер еще раз подходит к воде и направляет вниз луч света. Я отхожу в сторону. Они тихо совещаются. Предполагают, что команду можно будет вызвать лишь завтра утром. Чего вы крутите, какая еще команда…

Кто-то говорит мне, что найденные вещи еще ничего не значат, это еще не доказательство того, что он утонул. Бывали случаи, когда человек сам объявлялся через несколько дней. — Кроме того, следует прочесать близлежащий кустарник, — добавляет он. Меня охватывает ужас. Уйти бы отсюда…

Вот и все.

Снова мокрые кусты. Машина. Едем назад. В окно дует ветер, свистит в ушах.

Мы останавливаемся, вокруг непривычно тихо и тепло.

Тихо, тепло, но все-таки нереально.

Окно раскрыто, в комнате свет. Милиционер (или кто он?) пожимает мне руку, как будто поздравляет, как будто вручает свидетельство об окончании — какое слово! — Мы известим вас, — говорит он на прощанье. Машина умчалась, на улице остался запах бензина.

Мы с Энном поднимаемся по лестнице, входим в комнату.

Мне совсем не хочется спать.

— Отдохни немного, — говорит Энн.

— Отдыхай сам, я не хочу.

— Я тоже не хочу.

15. Энн

— Ты, наверно, не думал, что тебе придется заниматься такими делами, когда ты заигрывал со мною в поезде? — спросила Эстер, лежа в кресле. Мой взгляд скользнул по ее оголенным коленям. Она заметила это. В комнате установилась странная атмосфера, совершенно недопустимая атмосфера.

— Не думал же, правда? — повторила Эстер.

— А что? — спросил я.

— Ничего. В шкафу, кажется, есть коньяк. Налей мне.

Как послушный ребенок, я подошел к шкафу, достал две рюмки и початую бутылку. Мне вспомнился Осборн: кто не видел умирающего, тот страдает злокачественной невинностью. Я наполнил рюмки. Выпили. Коньяк казался разбавленным и напоминал горькую воду. Но я снова наполнил рюмки, чтобы довести обряд до конца.

Над городом медленно прокатился угрожающий рокот.

Гроза.

Оттого днем и было так душно.

— Он никогда не стал бы там купаться, — сказала Эстер. — Я знаю.

— Но все вещи лежат на берегу, как будто…

— Не говори, я знаю.

Поднялся ветер. Заколыхались занавески. Я налил еще. Эта ситуация мне не нравилась, хотя несколько лет назад я и играл в университетском драмкружке. Кто знает, где проходит предел человеческих возможностей? Спортивные рекорды все улучшаются. Может, и здесь научатся переносить все больше? Ведь и в этих вещах должен быть прогресс. Стальное сердце уже изобрели…

Никакой мистики, никаких сантиментов.

Снова громыхнуло. Эстер допила свой коньяк. Ее лицо было теперь совсем неподвижно.

— Я слыхала, что в грозу утопленники синеют, — сказала она.

Кажется, в уголках ее рта промелькнула усмешка? Не знаю. Она зарылась лицом в подушку. Шли минуты. Я подошел к ней, поднял на руки это живое красивое тело, отнес на диван, одернул платье. Она почему-то не открыла глаз, это было странно, и я почувствовал недоверие к самому себе. Я тоже допил свой коньяк, поставил бутылку обратно в шкаф и сполоснул рюмки. Обычно я рюмок не мою. В раковину текла тоненькая волнистая струйка, над моей головой жужжала осенняя муха.

Я потушил свет и сел в кресло. Гроза стихла, но в листве шелестел слабый ветерок. Наш дом был в темноте. Она дышала тихо и равномерно. Мне следовало бы подойти к ней, мне следовало бы поцеловать ее, мне следовало бы вместе с ней зачать новую жизнь вместо того, который покинул нас, но необъяснимое сознание, что за всем этим кроется что-то неэтичное, что-то некрасивое, даже бестактное, остановило меня. Кто придумал правила, которые обязывают нас перед лицом смерти забиться в свою нору, отмежеваться от всех? Не лучше ли смеяться? Не лучше ли сопротивляться, пока достанет сил и даже больше? Вот именно, больше. До изнеможения. Но вот я продолжаю сидеть в кресле, астрофизик по специальности, по крайней мере, в будущем; на диване спит девушка; только что утонул парень, которого она любила. Мы оба оказались побежденными, кровь в наших жилах течет медленно. Как все это выглядит со стороны? В детстве я тыкал пальцем в карту и мечтал оказаться в таких местах, где мне никогда не бывать. На берегах Мраморного моря. В Патагонии. Где нет поэзии. Где нет coitus interruptus, где нет теории вероятности. На Фарерских островах. И вот теперь я ощущаю то же самое. Твой дом окутан темнотой, ты выходишь в темноту и река уносит тебя.

Я вскочил, отдернул занавеску и вдохнул свежий воздух. Грозовая туча все еще стояла над городом, и на улицах царила зловещая тишина.

Затем над домами вырос лиловый куст молнии. Удар грома раздался через шесть секунд. Вдали послышался шум, он все приближался и наконец на землю обрушился дождь. С карниза ударили в лицо мелкие брызги.

Не знаю, почему, я подошел к Эстер, как будто во мне сработал какой-то защитный рефлекс.

Я сел на диван.

Девушка спала. Это было самое правильное, что она могла делать. Я погладил ее волосы, посмотрел на лицо, белевшее в полумраке комнаты. И вдруг я увидел ее в ярком свете. Откуда солнце? На улице лил дождь, шумел по крыше. Ее рот, слегка приоткрытый во сне…

Трепет ресниц выдавал тайный, недоступный мне мир.

Улыбайся, улыбайся. Но как сберечь эту маленькую улыбку, которую не заметят лучшие телескопы Марса, которая так мимолетна. Любой ветерок может ее унести, и никто не вернет ее. Как сохранить твою улыбку, прекрасную, как цветок, как котенок, как музыка, как небо, прекрасную как то, что мы бережем только для себя? Смотри, уже вечереет. Ты выходишь из моря и по твоей гладкой смуглой коже скатываются соленые слезы. Смотри, уже давно наступила ночь, тучи движутся слева направо, отправляется в плаванье корабль. Ты сидишь на борту моего светло-желтого корабля, опустив в теплую воду ноги. Только ты имеешь на это право, ты, искупившая все за долгий путь по многим горам. Спи. Перед первой мировой войной моя бабушка видела, как из-за леса в небо поднялся столб огня. Он горит все время, тот огонь, но мы его не замечаем. Видишь ли, дорогая, я спрашиваю, откуда берутся дети? И отвечаю: твоя улыбка делится и размножается. Так они рождаются.

В Освенциме погибло четыре миллиона. Теперь в реке утонул один. Связано ли это? Или это эклектика? На улице светает. Дождь слабеет. Ветер сбивает с деревьев крупные капли. Серое утро. Осторожно, чтобы не разбудить Эстер, я ложусь рядом с нею. И тут все теряет свой смысл, путается. Я вспоминаю вечер, пятно света на черной воде, я вдыхаю запах духов Эстер, чувствую ее теплую спину, из окна тянет утренней прохладой. Я засыпаю.

16. Эстер

Я бегу босиком к берегу приближается шторм поднимается вверх птичья стая летит на море клетки пустеют мои руки опускаются

Я проснулась.

Он спал спиной ко мне, и я не сразу решилась подумать, кто это. Затем я припомнила все. Я тихо поднялась, подошла к окну, посмотрела на умытый мир. Вспомнила, как однажды:

Велло сказал:

— Мысли и чувства — это мерцание. Надо невероятно держать себя в руках, тогда они забудутся.

— А потом? — спросила я.

Тогда мы были в ссоре, и как раз перед этим я спросила, почему он живет со мной и неужели он действительно не понимает, что такая женщина, как я, ему не подходит.

— А потом? — спросила я снова.

— Потом я стану хорошим специалистом.

— А потом?

— Что «а потом»? Так всегда было. Подумай о великих ученых, подумай…

— А потом?

Он рассердился.

— Черт побери, тогда я буду полезен.

— А счастлив?

— Разве мне нельзя быть несчастным?

— Дурак!

— К черту это счастье. Обойдемся и без него.

Этот разговор происходил вечером, здесь, у окна. Я оглянулась и вздрогнула, увидев на столе цветы. Их принес Велло, когда вернулся с прогулки. Единственный случай… Бледно-желтые цветы. Энн тихо похрапывал. Теперь уже совсем рассвело. Я подумала, что мне делать с вещами Велло. Отдать его матери? Наверное, нет. Велло никогда не ходил купаться один. Он боялся. А там у берега два с половиной метра. Может, поскользнулся и упал…

Но, может, он еще жив, и войдет в дверь. А я уже всякое передумала… Это будет тяжело исправить.

На столе лежала фотография Велло еще с первого курса: борода и усы, он изображал Стеньку Разина на ночном карнавале целинников.

А собственно говоря, что между нами было?

Подошла к зеркалу. Мое платье было помято, пуговицы расстегнуты, волосы в беспорядке, пригладила их обеими руками.

Может, когда-нибудь ему воздвигли бы памятник.

Я поступлю в университет, а дальше что? Получится из меня прокурор или адвокат? Когда-то я хотела вершить правосудие. Это было давно. Я вершила бы правосудие. Так, как требовала бы справедливость. Кого бы я обвинила теперь? Смерть? Велло? Или саму себя?

— Разве это так уж важно, — закончил он в тот раз наш спор. — Конец у всех один! — И хлопнул дверью.

Я тихо закрыла окно и пошла на кухню.

Включила плитку, хотя и не собиралась ничего готовить.

В комнате зазвонил телефон.

Я выключила плитку и вернулась в комнату.

Энн уже стоял у телефона.

— Когда? — спросил он.

Затем долго слушал.

— Хорошо. Спасибо. До свидания.

Он положил трубку.

— Нашли. Час назад.

17. Энн

Мужчины гораздо слабее, чем женщины. Мне пришлось выкурить сигарету, прежде чем я вошел туда. Прямо напротив лежала, кажется, девушка, ее длинные черные волосы свешивались со стола. А рядом Велло. Я приподнял простыню, зная, что мне надолго запомнится то, что я увижу в этом помещении с блестящим от сырости цементным полом, и что я долго еще буду видеть это искаженное лицо. Я воспитан в сознании того, что жизнь — это большая ценность, что ценность жизни все возрастает, что мы начинаем все сильнее любить друг друга. Эти изнеженные единственные дети в семье…

18. Автор

Я не хочу описывать, как шли приготовления к похоронам. Конечно, даже при одевании мертвого у людей могут возникать довольно любопытные мысли и отношения, но это не моя специальность. Скажу только, что все было сделано, как полагается.

Похороны состоялись через два дня. Присутствовала и мать Велло, мне казалось, что она держит себя в руках с завидной силой. Но, возможно, ей сделали успокоительную инъекцию. Строгая, гордая, прямая, стояла она у могилы в толпе любопытных, ожидавших открытия гроба и весьма разочаровавшихся, когда выяснилось, что из-за состояния покойного этого не будет. Взяла слово и мать. — Мой юный товарищ, — начала она. — Мой юный друг. — Она говорила долго. Могила находилась в конце кладбища, рядом проходила железная дорога и шум большого товарного состава дважды заглушал ее голос. — Я верю то, за что мы когда-то боролись… друзья моего сына доведут до конца, они поднимут флаг еще выше… Мой сын передает вам свою эстафету! — И она протянула руку в ту сторону, где стояли Эстер, Энн и другие молодые люди. Они не посмели отвести взгляды. Черные горящие глаза сверлили их, и они освободились от их гнета, лишь когда мать Велло кончила и опустила в могилу белые цветы и томик стихов Эдуарда Багрицкого. Все зашевелились: захотели увидеть, что произошло.

Любопытные стали напирать сзади, и передним пришлось их с силой удерживать. Казалось, всем захотелось как можно быстрее попасть в могилу. Затем могилу засыпали, и народ стал неторопливо расходиться. Эстер подошла к матери Велло, которая стояла между могил, опираясь на руку какой-то родственницы. — Здравствуйте, — сказала маленькая женщина в черном. Эстер крепко пожала ее влажную холодную ладонь. Энн тоже подошел поближе. Заметив его, мать Велло дружелюбно улыбнулась и спросила: — Вы все-таки успели, вы получили телеграмму? — Энн кивнул и пожал ее руку. Мать сказала: — Он был очень честным. Будьте такими же, как он! — Она не плакала. Эстер не выдержала и отошла в сторону. Энн посмотрел на нее и увидел глаза, молящие о помощи. Это была, конечно, не мольба, а просто слезы. Подходили люди, выражали соболезнование. Некоторым просто хотелось поговорить, другие хотели узнать правду. Затем стало тише. Кладбище опустело.

19. Эстер

Может, я думала:

Каравеллы давно отправились в путь, мы целовались. Сколько времени прошло? Теперь мы стоим на опустевшей площади, мои руки обнимают тебя, твои руки обвивают мою шею, ветер кружит пыль и клочки бумаги по бетону у наших ног. Все сухо.

Кто-то прикоснулся к моей руке.

— Побудь здесь, — сказал Энн. — Я отвезу ее.

Он посадил мать Велло в машину, и они уехали. Я села на скамейку у ворот. На воротах золотыми буквами было написано: «Возвращайтесь, чада Господни!» Странно, сколько лет уже кладбище принадлежит комбинату бытового обслуживания «Прогресс», а такая антиатеистическая пропаганда все еще не замазана известкой.

Вернулся Энн.

— Тебе очень грустно? — спросил он.

На любого другого я бы рассердилась, а на него не смогла.

— Знаешь, очень странное чувство, — ответила я честно. — Наверно, я все-таки не любила его.

— Ты сожалеешь только о тех, кого любила?

Это прозвучало как шутка.

— Не болтай глупостей.

— Извини.

— Мертвых не любят, — сказал он тоном умудренного жизнью человека.

— Давай прекратим.

Мимо проезжало такси. Энн побежал ему навстречу и поднял руку.

— Иди! — позвал он.

Ничего не понимая, я подошла.

— Садись!

Я подчинилась его приказанию, как слепая.

— Эльва, — сказал Энн шоферу.

Машина тронулась с места.

— Ты сошел с ума.

— Нет.

Мы проезжали город.

Энн рылся в своем кошельке.

— Послушай, у тебя не найдется тридцати копеек?

— А что?

— У меня не хватает.

— Найдется, — успокоила я его.

По радио тарабанили на рояле.

В Эльве мы играли в бадминтон. Это было красиво.

Мы играли у самой воды.

В сумерки пошли на станцию. Я не ощущала ничего, кроме усталости. У Энна было ночное дежурство в обсерватории. Он сказал, что должен сфотографировать свои двойные звезды. Только теперь я вспомнила об экзамене. Надо решать, надо решать.

Как всегда, вечером поднялся ветер. На перрон падали первые желтые листья. Мы вошли в вагон, сели у окна. Когда дежурный по станции подал сигнал, закрылись двери, светло-зеленый вагон вздрогнул и поехал, я вдруг почувствовала страх перед близким одиночеством. До обсерватории ехать всего четверть часа, и я поняла, что тогда кончится мое забытье, и мне придется снова думать об этом, думать обо всем, о чем я пыталась целый день не думать. Главное, выдержать. Энн загорел, ворот его рубашки был распахнут. Все, что случилось со мной, его не касалось. И было хорошо, что он не додумался меня утешать. В этом отношении с эгоистами легче. С ними чувствуешь себя независимой.

Мы ехали вместе последние минуты и я думала: не хочу сказать тебе ни слова. А хочу, чтобы ты держал меня за руку. Все так чисто: твое загорелое лицо, никелированные детали вагона и летний ночной пейзаж. Чистоты, тишины…

Так вот и прошел этот день.

Но готовиться к экзамену я не стала.

20. Энн

Я родился в деревне. Мне кажется, что людей формирует пейзаж — одного лес, другого поле, третьего море. Я верю в это, наверно, потому, что в городе вещи устают от своего существования, начинают бушевать и метаться. С деревьями этого не случается. Они остаются. И, глядя на них, я начинаю иногда сомневаться в людях, которые улыбаются мне, которые говорят, что рады меня видеть. Я устал притворяться, слышите? Я устал от этого. Пять лет назад мне как-то захотелось, чтобы кто-нибудь разрезал ножницами это синее летнее небо. Теперь я уже не думаю так. К чему эксцессы? Но я устал притворяться…

Автобус останавливается у вокзала. Ясное утро. У стоянки такси очередь. Приходят и уходят люди с чемоданами.

Вместе с другими спускаюсь по лестнице, прохожу по туннелю, снова поднимаюсь по лестнице. Девушка провожает парня. Они глядят друг на друга, как будто подтверждая, что счастье возможно только сейчас, в тот момент, когда стучит мое сердце, именно в этот удар, а не в следующий.

Я еду измерять фотопластинки. И, может быть, однажды вечером пойду к Эстер. Так как я не знаю ни одного другого места, куда бы я мог пойти…

21. Эстер

Гаснут титры «Спокойной ночи» — экран вздрагивает, меняет цвет. Голубая пустота дрожит, уже за полночь, но я не выключаю телевизора. Еще девчонкой я вот так же сидела у телевизора и думала: замерли на посту антенны на крыше. И кто знает, может, какой-нибудь зов далекого мира пройдет сквозь все облака, сквозь грозу и ветер, сквозь тьму и дождь, один-единственный сигнал залетит в этот город, на эту улицу, в этот дом, может, вспыхнет он на минуту или на полминуты, на две секунды, на одно мгновение на этом пустом ожидающем экране, может, это будет что-то другое, что-то новое, незнакомое, что поможет нам. И я боялась выключать телевизор, ведь если и я лягу спать, то кто поймает этот сигнал, который посылают лишь один раз в несколько столетий, в несколько миллионов лет?

Вот и сейчас магический квадрат удерживает меня на месте. Уже без четверти час, а я боюсь шевельнуться.

Потом раздается звонок. Я встаю и иду в коридор, а в пустой комнате продолжает тихо и одиноко гудеть телевизор.

Линнамяэ — Пярну — Пээду — Тарту

Лето 1966

Переработано в 1970.

Загрузка...