Дорога упиралась в стену. Стена не казалась значительной. Она была сложена из нетесанного камня, небрежно скрепленного раствором; взрослый легко мог бы заглянуть поверх нее; и даже ребенок сумел бы перелезть через нее. Там, где стена пересекала дорогу, ворот не было — она вырождалась в чисто геометрическое понятие, в линию, в идею рубежа. Но эта идея была реальной. Она была значительной. На протяжении семи поколений не было ничего важнее этой стены.
Как все стены, она была двуликой, двусторонней. От того, по какую сторону от нее находишься, зависело, что находится внутри нее, а что — снаружи.
Если смотреть с одной стороны, этой стеной было обнесено голое поле в шестьдесят акров, под названием Космопорт Анаррес. На поле стояло несколько больших портальных кранов, была взлетно-посадочная площадка для ракет, три склада, гараж для грузовиков и общежитие. Общежитие выглядело прочным, грязным и унылым — ни садов, ни детей; в нем явно никто не жил; и даже не предполагалось, что кто-то поселится в нем надолго. Фактически это был карантин. Стена замыкала не только посадочную площадку, но и корабли, прибывшие сюда из космоса, и людей, прилетавших на этих кораблях, и миры, откуда они прилетали, и всю остальную вселенную. Она огораживала вселенную, оставляя Анаррес снаружи, на свободе.
Если смотреть с другой стороны, стена огораживала Анаррес; внутри нее вся планета — огромный тюремный лагерь, отрезанный от других миров и других людей, в карантине.
Довольно много людей шло по дороге к полю или стояло там, где дорога прорывалась сквозь стену. Из соседнего города, Аббеная, сюда часто приходили люди, в надежде увидеть космический корабль или просто поглядеть на стену. В конце концов, это стена была единственной на их планете границей. Нигде больше они бы не смогли увидеть надпись «Посторонним вход воспрещен». Особенно тянуло сюда подростков. Они подходили к самой стене; они садились на нее. Иногда им удавалось увидеть, как возле склада бригада сгружает ящики с гусеничных грузовиков. Иногда на площадке даже стоял грузовой планетолет. Грузовые корабли приходили только восемь раз в году, и об этом сообщали только синдикам, работавшим в это время в Космопорте, так что когда зрителям везло — удавалось увидеть корабль — они сначала приходили в возбуждение. Но они сидели здесь, а там, вдалеке, на другом краю поля, стоял он, как приземистая черная башня, окруженная передвижными кранами. А потом от одной из складских бригад отделялась женщина и говорила: «На сегодня закрываемся, братья». На рукаве у нее была повязка Обороны — зрелище почти такое же редкое, как и космический корабль. Это само по себе было довольно захватывающе. Однако тон ее был хотя и мягким, но не терпящим возражений. Она была бригадиром этой бригады, и если бы ее разозлить, ее синдики поддержали бы ее. Да и вообще, смотреть-то было не на что. Инопланетяне, пришельцы с дальних миров, прятались в своем корабле, не выходили. Ничего интересного.
Для бригады Обороны тоже ничего интересного не было. Иногда бригадиру даже хотелось бы, чтобы кто-нибудь попробовал перелезть через стену — инопланетный космонавт, сбежавший с корабля, или мальчишка из Аббеная, пытающийся пробраться на поле, чтобы поближе разглядеть планетолет. Но ничего такого никогда не случалось. А когда что-то случилось, она оказалась не готовой к этому.
Капитан грузового планетолета «Внимательный» сказал ей: «Этой толпе понадобился мой корабль?»
Бригадир взглянула и увидела, что у ворот действительно собралась толпа, не меньше ста человек. Они стояли, просто стояли, так, как во время Голода люди стояли у раздаточных пунктов. Это ее испугало.
— Нет. Они… э-э… протестуют, — медленно, с трудом подбирая слова, сказала она по-иотийски. — Протестуют из-за этого… э-э… знаете, пассажира.
— Вы хотите сказать, что они ждут этого ублюдка, которого мы, как предполагается, должны взять на борт? Они что же, хотят попытаться задержать его — или нас?
Слово «ублюдок», непереводимое на родной язык бригадира, для нее означало только какое-то чужеземное название ее народа, но ей никогда не нравилось, как оно звучит; не понравился ей и тон капитана, и сам капитан. Она коротко спросила: «Вы можете сами позаботиться о себе?»
— Черт возьми, да. Вы только быстренько загрузите, что осталось. И доставьте на борт этого ублюдка-пассажира. Уж мы-то с любой толпой одиков (презрительная кличка одониан — последователей учения Одо) справимся. — Он похлопал по металлическому предмету, висевшему у него на поясе и по форме напоминавшему деформированный член, и бросил на безоружную женщину покровительственный взгляд.
Она холодно посмотрела на фаллический предмет (она знала, что это — оружие). «Погрузка будет закончена к 14 часам, — сказала она. — Держите экипаж на корабле в безопасности. Старт в 14—40. Если вам будет нужна помощь, передайте сообщение на автоответчик в диспетчерскую». — Она отошла раньше, чем капитан успел ответить ей непристойным жестом. От злости она заговорила со своей командой и с толпой более повелительным тоном. «А ну, освободите дорогу!» — приказала она, подходя к стене. — «Сейчас пойдут грузовики, кто-то может под них попасть. А ну, в сторонку!»
Люди в толпе спорили с ней и друг с другом. Они, не переставая, ходили через дорогу, а некоторые зашли внутрь, за стену. Но дорогу они все же более или менее освободили. Если бригадир не умела управлять толпой, то они не умели быть толпой. Они были членами сообщества, а не элементами сборища, и их не подталкивало стадное чувство; эмоций здесь было столько же, сколько людей. И они не считали, что приказы могут быть необоснованными, поэтому у них не было опыта неповиновения приказам. Их неопытность спасла пассажиру жизнь.
Некоторые из них пришли сюда, чтобы убить предателя. Другие — чтобы помешать ему улететь, или чтобы выкрикивать ему оскорбления, или чтобы просто посмотреть на него, и все эти другие усложнили убийцам задачу. Ни у кого из них не было огнестрельного оружия, но у одного-двух были ножи. Драка для них означала рукопашную; они хотели расправиться с предателем своими руками. Они ждали, что он приедет на машине, с охраной. Пока они пытались проверить грузовик и спорили с возмущенным водителем, человек, которого они ждали, пришел по дороге пешком, один. Когда они узнали его, он прошел уже половину поля, а за ним шли пять синдиков Обороны. Те, кто хотел его убить, кинулись за ним — слишком поздно — и начали швырять камнями — не слишком поздно. Человека, которого они хотели убить, они лишь задели, в тот самый момент, когда он подошел к кораблю, но двухфунтовый кусок кремня попал в висок одному из синдиков и убил его на месте.
Люки корабля закрылись. Команда Обороны повернула назад, унося своего мертвого товарища; они не попытались остановить вожаков толпы, которые бегом кинулись к кораблю, хотя бригадир, побелев от потрясения и ярости, ругала их на чем свет стоит, когда они пробегали мимо нее, и они сворачивали, чтобы обежать ее стороной.
Подбежав к кораблю, первые ряды толпы рассыпались и остановились в нерешительности. Они растерялись от безмолвия корабля, от резких движений громадных, похожих на скелеты портальных кранов, от странного вида земли, казавшейся выжженной, от отсутствия хоть чегонибудь, измеримого человеческой меркой. От струи пара или газа, ударившей из чего-то, подсоединенного к кораблю, некоторые из них вздрогнули; они тревожно взглянули вверх, на ракеты — широкие черные воронки над их головами. Далеко, на другой стороне поля, предостерегающе взвыла сирена. Один за другим они начали отходить назад, к воротам. Их никто не останавливал. Через десять минут на поле не осталось никого, толпа рассеялась вдоль дороги к Аббенаю. Казалось, что ничего, в сущности, не произошло.
Внутри «Внимательного» происходило очень многое. Поскольку диспетчерская перенесла старт на более раннее время, все положенные операции нужно было проделать вдвое быстрее. Капитан приказал, чтобы пассажира пристегнули ремнями и заперли в кают-компании вместе с доктором, чтобы те не путались под ногами. Там есть экран, пусть смотрят старт, если хотят.
Пассажир смотрел. Он видел поле, и стену вокруг поля, и далеко за стеной — отдаленные склоны гор Нэ-Тэра, испещренные кустами хотума и редкой серебристой порослью лунной колючки.
Все это внезапно, с ошеломляющей быстротой промчалось по экрану вниз. Пассажир почувствовал, что его затылок прижало к подушке подголовника. Это было, как у зубного врача — голова насильно запрокинута, рот насильно раскрыт. Он не мог вздохнуть, его замутило, он почувствовал, что от страха у него сейчас начнется понос. Все его тело вопило, обращаясь к завладевшим им чудовищным силам: не сейчас, нет еще, подождите!
Его спасли глаза. То, что они упорно воспринимали и сообщали ему, вывело его из состояния всепоглощающего ужаса. Потому что на экране теперь было видно нечто странное: большая, бледная каменная равнина. Это была пустыня, так она выглядела с гор над Большой Долиной. Как он попал обратно в Большую Долину? Он пытался объяснить себе, что он — в воздушном корабле. Нет, в космическом корабле. Край равнины сверкнул ярко, как свет на воде, свет за дальним морем. В этих пустынях нет воды. Так что же он тогда видит? Каменная равнина была уже не плоской, а вогнутой, как огромная чаша, полная солнечного света. Пока он изумленно смотрел, чаша стала мельче, свет стал выплескиваться из нее. Вдруг по ней прошла линия, абстрактная, геометрическая, идеальное сечение окружности. За пределами этой дуги все было черно. Эта чернота превращала всю картину в негатив. Реальная, каменная ее часть уже не была вогнутой и полной света, она отражала, отталкивала свет. Это была уже не равнина и не чаша, а сфера, шар из белого камня, падавший во тьму, уносившийся вдаль. Это была его планета.
— Я не понимаю, — сказал он вслух.
Кто-то ему ответил. Некоторое время он не мог понять, что человек, стоящий у его кресла, обращается к нему, отвечает ему, потому что он больше не понимал, что такое ответ. Он четко сознавал только одно — свою полную изоляцию. Его планета ушла у него из-под ног, и он остался один.
Он всегда боялся, что это случится, сильнее, чем когда-либо боялся смерти. Умереть — значит потерять себя и соединиться с остальными. Он сохранил себя и потерял остальных.
Наконец, он смог поднять взгляд на человека, стоявшего возле него. Конечно, он был ему незнаком. С этого момента будут одни лишь незнакомые. Человек говорил на чужом языке: по-иотийски. Слова имели смысл. Все мелкие детали имели смысл; только целое б ыло лишено смысла. Человек говорил что-то о ремнях, которые удерживали его в кресле. Он начал возиться с ними. Кресло резко выпрямилось, и он чуть не выпал из него, потому что у него кружилась голова, и не удавалось удерживать равновесие. Тот человек все спрашивал, не ранен ли он. О ком он? «Он уверен, что он не ранен?» — на иотийском языке вежливая форма прямого обращения — в третьем лице. Человек имел в виду его самого. Пассажир не знал, почему он должен быть ранен; тот человек все время говорил что-то о брошенных камнях. «Но этот камень никогда не попадет в нас», — подумал пассажир. Он снова взглянул на экран, ища камень, белый камень, падающий вниз, во тьму, но изображение исчезло.
— Я здоров, — ответил он наконец, наугад.
Это не успокоило того человека.
— Пожалуйста, пойдемте со мной. Я — доктор.
— Я здоров.
— Пожалуйста, пойдемте со мной, доктор Шевек!
— Вы — доктор, — сказал Шевек, помолчав. — Я — нет. Меня называют Шевек.
Доктор, низкорослый, светлокожий, безволосый, встревоженно сморщился.
— Вам следовало бы быть у себя в каюте, сударь… опасность инфекции… вам нельзя было контактировать ни с кем, кроме меня, я две недели проходил дезинфекцию — и все зря, будь он проклят, этот капитан! Пожалуйста, пройдите со мной, сударь. Спросят-то с меня…
Шевек заметил, что человечек расстроен. Он не ощущал ни сожаления, ни сочувствия; но даже в том абсолютном одиночестве, в котором он находился, продолжал действовать один-единственный закон, тот единственный закон, который он когда-то признавал. Он сказал: «Хорошо» — и встал.
У него все еще кружилась голова и болело правое плечо. Он понимал, что корабль движется, но ощущения движения не было; была только мертвая тишина, полная, абсолютная тишина, начинавшаяся сразу же за стенами. По безмолвным металлическим коридорам доктор провел его в комнату.
Комната была очень маленькая, с голыми стенами в сварных швах. Шевеку она была очень омерзительна, потому что напоминала место, о котором он не хотел помнить. Он остановился в дверях. но доктор настаивал и упрашивал, и он вошел.
Он сел на кровать, похожую на полку, равнодушно глядя на доктора; ему хотелось спать, голова все еще немного кружилась. Он понимал, что должен бы чувствовать любопытство: ведь этот человек — первый уррасти, которого ему довелось увидеть. Но он слишком устал. Ему хотелось откинуться назад и тут же заснуть.
Всю предыдущую ночь он не спал, разбирая свои бумаги. Три дня назад он проводил Таквер с детьми в Мир-и-Изобилие и с тех пор все время был занят, то бегал в радиобашню для последних переговоров с Уррасом, то обсуждал планы и возможности с Бедапом и остальными. И все эти, заполненные спешкой, дни у него было такое чувство, что не он управляет своими действиями, а они — им. Он был в руках других. Его собственная воля бездействовала. Ей и не нужно было действовать. Ведь это его собственная воля положила начало всему этому, она создала эту минуту и эти стены, которые его окружают сейчас. Давно ли? Годы назад. Пять лет назад, в безмолвии ночи в Чакаре, в горах, когда он сказал Таквер: «Я поеду в Аббенай и разрушу стены». И даже до этого; в Пыли, в годы Голода, в годы отчаяния, когда он дал себе слово отныне всегда поступать только по своему собственному свободному выбору. Это-то обещание и привело его сюда — в этот миг, лишенный времени, в это место, лишенное земли, в эту маленькую комнатку, в эту тюрьму.
Доктор кончил осматривать его ушибленное плечо (Шевек не мог понять, откуда взялся этот ушиб: он был слишком взвинчен и слишком спешил, чтобы воспринимать происходившее на посадочной площадке, и даже не почувствовал, что в него попал камень) и повернулся к Шевеку; в руках у него был шприц.
— Мне не нужно это, — сказал Шевек. Он говорил по-иотийски медленно и, как он понял по радиопереговорам, с плохим произношением, но грамматически довольно правильно; ему было труднее понимать, чем говорить.
— Это противокоревая прививка, — сказал доктор с профессиональной глухотой.
— Нет, — сказал Шевек.
Доктор на секунду прикусил губу и спросил:
— Вы знаете, что такое корь, сударь?
— Нет.
— Болезнь. Заразная. У взрослых часто протекает тяжело. У вас на Анарресе ее нет; когда планета заселялась, меры профилактики не допустили ее туда. На Уррасе она широко распространена. Она может вас убить. Так же, как и десяток других распространенных здесь вирусных инфекций. У вас нет иммунитета. Вы левша, сударь?
Шевек машинально кивнул. С ловкостью фокусника доктор вонзил иглу в его правую руку. Шевек молча стерпел и эту инъекцию, и многие другие. Он не имел права ни на подозрения, ни на возражения. Он сам отдал себя в руки этим людям; он сам отказался от своего неотъемлемого права решать самому. Оно ушло от него, покинуло его вместе с его миром, миром Обещания, бесплодным камнем.
Доктор снова заговорил, но он его не слушал.
Уже много часов или дней он существовал в пустоте, в безжизненном и горестном вакууме без прошлого и будущего. Эти стены сдавили его. За ними стояла мертвая тишина. Плечи и ягодицы у него болели от уколов; у него был жар, который так и не стал достаточно сильным для бреда, но удерживал его где-то на границе между здравым рассудком и безумием, на ничьей земле. Время не шло. Времени не существовало. Временем был он и только он. Он был той рекой, той стрелой, тем камнем. Но он двигался. Брошенный камень неподвижно завис в средней точке. Не было ни дня, ни ночи. Иногда доктор выключал свет или включал его. В стену у кровати были вделаны часы; их стрелка бессмысленно двигалась по циферблату от одной из двадцати цифр к другой.
Он проснулся после долгого, глубокого сна и, так как лежал лицом к часам, стал сонно рассматривать их. Их стрелка стояла чуть дальше цифры 15. Если часы на циферблате отсчитывались от полуночи, как на 24-часовых анарресских часах, это должно было означать середину второй половины дня. Но как может быть «вторая половина дня» в пространстве между двумя мирами? Ну, в конце концов, у них на корабле, наверно, свое время. То, что он сумел все это сообразить, безмерно ободрило его. Он сел — и голова у него не закружилась. Он встал с постели и проверил, может ли держать равновесие: получалось неплохо, хотя у него было ощущение, что он не совсем твердо стоит на полу. Притяжение на корабле, как видно, было довольно слабым. Это ощущение было ему не очень приятно: ему была нужна устойчивость, надежность, прочная реальность. В поисках таковых он начал методически обследовать комнатку.
Голые стены были полны сюрпризов, которые обнаруживались, стоило лишь прикоснуться к панели: умывальник, унитаз, зеркало, письменный стол, стул, стенной шкаф, полки. Было там несколько совершенно загадочных электрических штучек, соединенных с умывальником, и, когда он отпускал кран, вода не отключалась, а так и лилась, пока не закрутишь кран — верный признак, подумал Шевек, либо очень большого доверия к человеческой натуре, либо очень большого количества горячей воды. Предположив последнее, он вымылся весь, целиком, и, не найдя полотенца, обсушился при помощи одной из загадочных штучек, из которой выходила приятно щекочущая струя теплого воздуха. Своей собственной одежды он не нашел и надел ту, что обнаружил на себе проснувшись: свободные завязывающиеся штаны и бесформенную блузу; и то, и другое — желтое в мелкий синий горошек. Он посмотрел в зеркало и решил, что это ему не идет. Неужели на Уррасе так одеваются? Он тщетно искал расческу и, не найдя, удовлетворился тем, что отбросил волосы назад и заплел их в косу. Приведя себя таким образом в порядок, он хотел выйти из комнаты.
Но не смог. Дверь была заперта.
Шевек сначала не поверил себе, потом его охватила ярость, такая ярость, такое слепое желание крушить все вокруг, какого он не испытывал еще ни разу в жизни. Он отчаянно дергал неподвижную дверную ручку, колотил ладонями по гладкому металлу двери, потом повернулся и со злостью ткнул в кнопку, которую доктор велел ему нажать, если что-нибудь понадобится. Ничего не произошло. На панели внутренней связи было еще много других разноцветных кнопочек с цифрами; он хлопнул ладонью по всем сразу. Динамик на стене забормотал: «Кто там черт возьми да сейчас выхожу ясно что из двадцать второй…»
Шевек заглушил все это: «Отоприте дверь!»
Дверь скользнула в сторону вбок, в комнату заглянул доктор. При виде его безволосого, встревоженного, желтоватого лица гнев Шевека остыл и спрятался внутрь, в глубинную тьму. Он сказал:
— Дверь была заперта.
— Простите, д-р Шевек… мера предосторожности… инфекция… чтобы не впускать других…
— Запереть, чтобы не впускать, запереть, чтобы не выпускать, — один и тот же поступок, — сказал Шевек, глядя на доктора сверху вниз светлыми, отчужденными глазами.
— Безопасность…
— Безопасность? Меня нужно держать в коробке?
— Офицерская кают-компания, — поспешно, примирительно продолжил доктор. — Вы голодны, сударь? Может быть, вы бы оделись, и мы пойдем в бар.
Шевек посмотрел на одежду доктора: синие брюки в обтяжку, заправленные в сапоги, которые казались такими же гладкими и тонкими, как ткань брюк; фиолетовая блуза, открытая спереди и зашнурованная серебряной тесьмой, а под ней — трикотажная рубашка ослепительной белизны, которая была видна только у шеи и у запястий.
— Я не одет? — спросил наконец Шевек.
— О, конечно, сойдет и пижама. Какие уж церемонии на грузовике!
— Пижама?
— То, что на вас надето. Спальная одежда.
— Одежда, чтобы носить, когда спишь?
— Да.
Шевек поморгал, но ничего не сказал. Потом спросил:
— Где одежда, которая была на мне?
— Ваша одежда? Я отдал ее в чистку… простерилизовать, надеюсь, вы не возражаете, сударь…
Он повозился с панелью на стене, которую Шевек до сих пор не замечал, и вынул сверток из светло-зеленой бумаги. Развернув его, он вынул старый костюм Шевека, который теперь выглядел очень чистым, но несколько уменьшившимся в размерах, скомкал зеленую бумагу и, включив что-то на другой панели, бросил ее в открывшийся мусорный контейнер и неуверенно улыбнулся.
— Вот, пожалуйста, д-р Шевек.
— Что будет с бумагой?
— С бумагой?
— С зеленой бумагой.
— О, я бросил ее в мусорку.
— Мусорку?
— Для отходов. Их сжигают.
— Вы сжигаете бумагу?
— Ну, не знаю, может быть, ее просто выбрасывают за борт, в космос. Я не космический медик, д-р Шевек. Мне оказали честь, поручив следить за вашим здоровьем, так как у меня уже есть опыт в отношении других гостей из дальних миров, послов Терры и Хейна. Я руковожу процессами обеззараживания и адаптации у всех инопланетян, прибывающих в А-Ио; хотя вы, конечно, не совсем инопланетянин, в том смысле, каком они.
Он робко взглянул на Шевека, который не сумел разобрать все, что он сказал, но все же разглядел за словами человека — встревоженного, робкого, доброжелательного.
— Нет, — заверил его Шевек, — может быть, у меня та же бабушка, что и у вас, двести лет назад, на Уррасе. — Он надевал свою старую одежду и, просовывая голову в ворот рубашки, увидел, что доктор запихивает желтую с синим «спальную одежду» в «мусорку». Шевек застыл с носом, закрытым воротником рубашки. Высунув голову полностью, он опустился на колени и заглянул в контейнер. Он был пуст.
— Одежду сожгли?
— О, это дешевая пижама, одноразовая — снимешь и выбрасываешь, это стоит дешевле, чем стирка.
— Это стоит дешевле, — задумчиво повторил Шевек. Он произнес эти слова так, как палеонтолог рассматривает ископаемую окаменелость, позволяющую датировать целую формацию.
— Боюсь, что ваш багаж, очевидно, потерялся в этой предстартовой спешке… надеюсь, в нем не было ничего важного.
— Я ничего не принес с собой, — сказал Шевек. Хотя его костюм выцвел почти добела и чуть-чуть сел, он все же был ему впору, и было приятно ощутить знакомое шершавое прикосновение ткани из волокна холума. Он снова почувствовал себя самим собой. Он сел на кровать лицом к доктору и сказал:
— Понимаете, я знаю, что вы относитесь к вещам не так, как мы. В вашем мире, на Уррасе, вещи приходится покупать. Я вхожу в ваш мир. Я не имею денег, я не могу купить, поэтому я должен был бы привезти. Но сколько я могу привезти? Одежду — да. Я мог бы привезти два костюма. Но еду? Как я могу привезти достаточно еды? Я не могу привезти, я не могу купить. Если надо, чтобы я оставался в живых, вы должны давать мне ее. Я — анаррести. Я заставляю уррасти вести себя так, как анаррести: давать, а не продавать. Конечно, чтобы я остался в живых, нет необходимости! Я — Нищий, видите ли.
— О, нет, сударь, нет, нет, ничего подобного. Вы — весьма почетный гость. Пожалуйста, не судите о нас по экипажу этого корабля, они очень невежественные, ограниченные люди… вы себе не представляете, как прекрасно вас встретят на Уррасе. Ведь вы же — всемирно известный, всегалактически известный ученый! И наш первый гость с Анарреса! Уверяю вас, когда мы приземлимся на Пейеровом Поле, все будет совершенно иначе.
— Я не сомневаюсь, что все будет иначе, — сказал Шевек.
Лунный Рейс обычно занимал четыре с половиной дня в один конец, на сей раз к обратному пути добавились пять дней адаптации для пассажира. Шевек и доктор Кимоэ провели их за прививками и разговорами. Капитан «Внимательного» провел их, гоняя корабль по орбите вокруг Урраса и ругаясь. Когда ему приходилось говорить с Шевеком, тон у него был смущенно-неуважительный. У доктора, у которого на все имелись объяснения, был готов диагноз и на это:
— Он привык относиться к чужеземцам, как к низшим существам, не совсем людям.
— По терминологии Одо, создание псевдо-вида. Да. Я думал, что, может быть, на Уррасе люди уже больше так не думают, раз у вас там столько разных языков и государств, и даже есть посетители из других солнечных систем.
— Их-то как раз очень немного, потому что межзвездные перелеты так дороги и так медленны. Может быть, так будет не всегда, — добавил д-р Кимоэ, видимо, намереваясь польстить Шевеку или вызвать его на откровенность, но Шевек не обратил на это внимания.
— Второй помощник капитана, кажется, боится меня, — сказал он.
— О, у него это религиозный фанатизм. Он — строгий эпифанист. Каждый вечер вслух повторяет наизусть «Начала Веры». Совершенно закостенелый ум.
— Значит, он считает меня… кем?
— Опасным атеистом.
— Атеистом!! Почему?
— Да потому, что вы — одонианин с Анарреса, ведь на Анарресе нет религии.
— Нет религии? Разве мы, на Анарресе, — камни?
— Я имею в виду организованную религию — церкви, вероисповедания… — Кимоэ легко приходил в смятение. Как врачу, ему была свойственна бодрая самоуверенность, но Шевек ее постоянно разрушал. Все его объяснения после двух-трех вопросов Шевека кончались тем, что он запутывался. Для каждого из них сами собой разумелись какие-то взаимосвязи, которые собеседник был не в состоянии даже заметить. Например, эта курьезная проблема с понятием «выше» и «ниже». Шевек знал, что для уррасти существенно понятие относительной высоты: в их литературе слово «выше» часто употреблялось как синоним слова «лучше», тогда как анаррести написал бы: «центральнее». Но какая связь между тем, кто выше или ниже, и тем, что кто-то — чужеземец? Это была загадка — одна из сотни.
Теперь Шевеку начала становиться ясной еще одна непонятная прежде вещь, и он сказал:
— Понимаю. Вы не признаете религии вне церквей, так же, как не признаете морали вне законов. Вы знаете, сколько я ни читал уррасских книг, а этого я так и не понял.
— Ну, в наши дни любой просвещенный человек признает…
— Трудно из-за лексики. — Шевек продолжал говорить о своем открытии. — В правийском языке слово «религия» встречается редкостно. Нет… как это у вас… редко. Не часто применяемо. Конечно, это — одна из Категорий: четвертая Модальность. Немногим удается научиться практически выполнять все Модальности. Но модальности построены из естественных способностей разума, вы же не можете всерьез считать, что у нас нет способностей к религии? Что мы могли бы создавать физику, будучи отрезаны от самой глубокой связи, которая существует между человеком и Космосом?
— О, нет, отнюдь…
— Вот это бы действительно означало — превратить нас в псевдо-вид.
— Образованные люди, безусловно, поняли бы это; но эти офицеры невежественны.
— Но разве летать в космос разрешается только фанатикам?
Такими — изматывающими для доктора и не удовлетворяющими Шевека, но чрезвычайно интересными для обоих — были все их разговоры. Для Шевека они были единственным способом исследовать новый мир, ожидавший его. Сам корабль и мозг Кимоэ были его микроскопом. Книг на «Внимательном» не было, офицеры избегали Шевека, а команде было приказано не попадаться ему на глаза. Что касается мозга доктора, то, хотя доктор был человек умный и, несомненно, доброжелательный, в голове у него была каша из интеллектуальных построений, разобраться в которых Шевеку было еще труднее, чем во всех этих переполнявших корабль штучках, приспособлениях и бытовых приборах. Эти последние казались Шевеку забавными: всего было чересчур много, все было стильно и хитроумно; но интерьер интеллекта Кимоэ Шевек находил не таким комфортабельным. Идеи Кимоэ, казалось, вообще не в состоянии двигаться по прямой; им все время требовалось обойти одно, уклониться от другого; и все кончалось тем, что они с размаху упирались в стену. Все идеи были окружены стенами, которых он, по-видимому, совершенно не замечал, хотя постепенно за них прятался. За все эти дни бесед двух миров Шевек лишь однажды увидел, как в них образовалась брешь.
Он спросил, почему на корабле нет женщин, и Кимоэ ответил, что водить грузовые планетолеты — не женское дело. Курс изучения истории и знание трудов Одо позволили Шевеку представить себе положение вещей достаточно ясно, чтобы понять этот тавтологический ответ, и он больше ничего не сказал. Но доктор задал встречный вопрос, вопрос об Анарресе:
— Д-р Шевек, правда ли, что в вашем обществе с женщинами обращаются точно так же, как с мужчинами?
— Тогда бы зря пропадало хорошее оборудование, — со смехом ответил Шевек, а когда до него дошла вся нелепость этой идеи, он опять засмеялся.
Доктор помедлил, видимо, обходя одно из препятствий у себя в уме, потом со смущенным видом сказал:
— О, нет, я не имел в виду в сексуальном отношении… очевидно, вы… они… Я имел в виду их социальный статус.
— Статус — это то же самое, что класс?
Кимоэ попытался объяснить, что такое статус, не сумел и вернулся к исходной теме.
— Неужели действительно нет никакой разницы между мужской работой и женской работой?
— Да нет, это ведь сугубо механическая основа для разделения труда, не так ли? Человек выбирает работу согласно своим интересам, таланту, силам — причем же тут его пол?
— Мужчины физически сильнее, — ответил доктор с профессиональной категоричностью.
— Да, часто; и крупнее; но какое это имеет значение, раз у нас есть машины? И даже, когда машин нет, когда приходится копать лопатой или носить на спине, мужчины, может быть, работают быстрее — те, что больше и сильнее, — но женщины могут работать дольше… Я часто жалел, что я не так вынослив, как женщина.
Кимоэ уставился на него, потрясенный настолько, что забыл о вежливости.
— Но утрата всего… всего женственного… изящества, утонченности, нежности… и потеря мужчинами уважения к себе… Ведь вы же не станете утверждать, что в вашей работе женщины равны вам? В физике, в математике, по интеллекту? Вы же не можете постоянно опускаться до их уровня?
Шевек сидел в уютном, мягком кресле и оглядывал офицерскую кают-компанию. На смотровом экране, как голубовато-зеленый опал на фоне черного космоса, неподвижно висел сверкающий изгиб Урраса. И этот дивно красивый вид, и сама кают-компания за последние дни стали привычными для Шевека, но сейчас яркие цвета, плавные контуры кресел, скрытое освещение, столы для игр, и телевизионные экраны, и мягкие ковры — все это показалось ему таким же чуждым, как и в первый раз, когда он их увидел.
— По-моему, я не так уж много притворяюсь, Кимоэ, — сказал он.
— Конечно, мне приходилось встречать и женщин с очень высоким интеллектом, женщин, которые были способны мыслить совершенно, как мужчины, — поспешно сказал доктор, сообразив, что только что почти кричал… «Колотил руками по запертой двери и кричал», — подумал Шевек…
Шевек сменил тему разговора, но думать о ней не перестал. Эта проблема высшего и низшего, по-видимому, — одна из центральных в социальной жизни уррасти. Если для того, чтобы уважать себя, Кимоэ должен считать половину человечества ниже себя, то как же тогда женщины ухитряются себя уважать? Считают, что мужчины — ниже их? И как все это влияет на их половую жизнь? Из трудов Одо Шевеку было известно, что двести лет назад основными сексуальными институтами на Уррасе были «брак» — партнерство, санкционированное и проводимое в жизнь при помощи юридических и экономических санкций, — и «проституция», которая, видимо, являлась более широким понятием — совокуплением в экономической модальности. Одо решительно осуждала и то, и другое; и, однако же, Одо сама состояла в «браке»; и вообще, за двести лет эти институты могли претерпеть большие изменения. Если он собирается жить на Уррасе и среди уррасти, надо бы это выяснить.
Странно было, что даже секс, который столько лет был для него источником такого наслаждения, радости и утешения, за один миг превратился в неизвестную территорию, по которой он должен идти осторожно и сознавать свое невежество; тем не менее, это было так. Предостережением ему послужила не только странная вспышка презрения и гнева у Кимоэ, но и возникшее у него еще раньше смутное впечатление, которое этот эпизод высветил. Когда он впервые очутился на «Внимательном», в эти долгие часы лихорадки и отчаяния, его беспокоило — то доставляло удовольствие, то раздражало — грубо-примитивное ощущение: мягкость постели. Хотя это была всего лишь койка, ее матрац оседал под ним с ласкающей податливостью, подчинялся ему; подчинялся так настойчиво, что даже и теперь он, засыпая, все еще ощущал эту податливость. И удовольствие, и раздражение, которые это у него вызывало, носили явно эротический характер. Или все это устройство, заменяющее полотенце, — сопло с горячим воздухом — такой же эффект. Щекочет. И конструкция мебели в офицерской кают-компании — плавные изгибы пластмассы, в которые силой загнаны непонятливые дерево и сталь, гладкость поверхности и нежность фактуры — разве нет и в них слабой, но всепроникающей эротичности? Он достаточно хорошо знал себя, чтобы быть уве ренным, что несколько дней без Таквер, даже при очень сильном стрессе, не должны взвинтить его до такой степени, чтобы он начал чувствовать женщину в каждой крышке стола. Если, конечно, там действительно нет женщины.
Неужели на Уррасе все столяры живут в вынужденном целомудрии?
Так ничего и не поняв, он перестал думать об этом: на Уррасе он скоро и так все выяснит.
Перед тем, как они пристегнули ремни для посадки, доктор пришел к Шевеку в каюту проверить, как идут дела: всевозможные процессы иммунизации; от последней прививки — против чумы — Шевека мутило и пошатывало. Кимоэ дал ему какую-то новую таблетку.
— Это вас подбодрит при посадке, — сказал он. Шевек стоически проглотил эту гадость. Доктор покопался в своем медицинском чемоданчике и вдруг очень быстро заговорил:
— Д-р Шевек, я не думаю, что мне опять позволят заботиться о вашем здоровье, хотя может быть и так, но если нет, то я хочу вам сказать, что это… что я… что это была для меня большая честь. Но потому, что… а потому, что я начал уважать… ценить… что просто по-человечески… что ваша доброта, истинная доброта…
У Шевека так болела голова, что сквозь эту боль не смогли пробиться более подходящие слова, поэтому он взял Кимоэ за руку и сказал: «Так давай встретимся снова, брат!» Кимоэ нервно потряс его руку, по обычаю уррасти, и торопливо вышел. Когда он ушел, Шевек сообразил, что говорил с ним по-правийски, назвал его «аммар» — брат — на языке, которого Кимоэ не понимает.
Динамик в стене выкрикивал какие-то приказания. Шевек слушал, отрешенно и словно сквозь туман. От ощущений, вызванных посадкой, туман сгущался; Шевек не сознавал почти ничего, кроме горячей надежды, что его не вырвет. Он понял, что они уже приземлились, лишь когда снова прибежал Кимоэ и поспешно повел его в офицерскую кают-компанию. Смотровой экран, на котором так долго был виден окруженный облаками и сияющий Уррас, теперь был пуст. Комната была полна людей. Откуда они все взялись? Он был приятно удивлен тем, что может стоять, ходить и пожимать руки. На этом он и сосредоточился, не вникая в смысл происходящего. Голоса, улыбки, рукопожатия, слова, имена. Его имя, снова и снова: д-р Шевек, д-р Шевек… И вот уже он и все окружившие его незнакомцы спускаются по крытому пандусу, все голоса звучат очень громко, слова эхом отражаются от стен. Шум голосов ослабел. Чужой воздух коснулся его лица.
Он поднял взгляд и, ступив с пандуса на ровную землю, споткнулся и чуть не упал. В этот момент — промежуток между началом шага и его завершением — он подумал о смерти; а завершив шаг, он стоял уже на новой земле.
Вокруг него был просторный, серый вечер. Голубые огни, расплывавшиеся в дымке, горели далеко, на другом конце лежавшего в тумане космодрома. Воздух у него на лице, и руках, в ноздрях, в горле, в легких был прохладен, влажен, полон разных ароматов, ласков. Это был воздух мира, из которого пришел его народ. Это был воздух родины.
Когда он споткнулся, кто-то подхватил его под руку. Засверкали направленные на него огни фотовспышек. Эту сцену снимали для последних известий: Первый Человек с Луны — высокая, хрупкая фигура в толпе сановников, и профессоров, и охранников; красивую лохматую голову он держит очень прямо (так, что фотографам удалось поймать в объектив каждую черту), словно старается заглянуть поверх лучей прожекторов в небо, в широкое небо, затянутое туманом, скрывающим звезды, Луну, все другие миры. Журналисты пытались пробиться сквозь кольцо полицейских: «Д-р Шевек, не сделаете ли вы для нас заявление, в этот исторический момент…» Их сразу же оттеснили обратно. Окружавшие его люди подталкивали его вперед. Его увели к ожидавшему его лимузину, до последнего момента чрезвычайно фотогеничного из-за высокого роста, длинных волос и странного выражения лица — полного печали и узнавания.
Башни города уходили вверх, в туман — огромные лестницы расплывающихся огней. Над головой светящимися полосками, с пронзительным воем, проносились поезда. Массивные фасады из камня и стекла выстроились вдоль улиц, над мчавшимися, словно наперегонки, автомобилями и трамваями. Камень, сталь, стекло, электрический свет. Лиц не было.
— Это Нио-Эссейя, д-р Шевек. Но было решено, что в самое первое время лучше держать вас подальше от городской сутолоки. Мы едем прямо в Университет.
В темном, с мягкой стеганой обшивкой, чреве автомобиля с ним сидели пятеро мужчин. Они показывали ему достопримечательности, но в тумане он не мог разобрать, какое из этих огромных, смутных, проносящихся мимо зданий — Верховный Суд, а какое — Национальный Музей, которое — Директорат, а которое — Сенат. Они переехали через какую-то реку или дельту; свет миллионов огней Нио-Эссейя, рассеянный туманом, дрожал на темной воде позади них. Дорога стала темнее, туман сгустился, водитель сбавил скорость. Фары автомобиля освещали туман впереди, словно стену, все время отступавшую перед ними. Шевек сидел, чуть наклонившись вперед и глядя на дорогу. Взгляд его не был сфокусирован, так же, как и его мысли, но вид у него был отчужденный и серьезный, и остальные говорили тихо из уважения к его молчанию.
Что это за тьма, еще более густая, бесконечно текущая вдоль дороги? Деревья? Неужели они, как выехали из города, так все время и едут меж деревьев? В его памяти всплыло иотийское слово: «лес». Они внезапно не въедут в пустыню. Деревья все не кончались, ни на ближайшем склоне холма, ни на следующем, ни на следующем… стояли в душистом холодке тумана, бесконечные, лес, покрывающий всю планету, неслышное сплетение множества жизней, смутное движение листьев в ночи. И вдруг, пока Шевек сидел, дивясь, автомобиль выехал из тумана речной долины в более прозрачный воздух, и из темноты под придорожной листвой на миг выглянуло лицо.
Оно было непохоже на человеческое. Оно было длиной с его руку и жутко, призрачно белое. Дыхание клубами пара вылетало из того, что, должно быть, было ноздрями, и — пугающий, несомненный — на лице был глаз. Большой, темный глаз, грустный, быть может, циничный? — блеснул в свете фар и исчез.
— Что это было?
— Осел, по-моему.
— Животное?
— Да, животное. Ну да, правильно, ей-Богу! Ведь у вас на Анарресе нет крупных животных, правда?
— Осел — это вроде лошади, — сказал другой мужчина, а еще один твердым, немолодым голосом добавил: — Это и была лошадь, таких больших ослов не бывает.
Им хотелось разговаривать с ним, но Шевек опять не слушал. Он думал о Таквер, о том, что значил бы для Таквер этот глубокий, сухой, темный взгляд из темноты. Она всегда знала, что между всеми живыми существами есть нечто общее, радовалась своему родству с рыбами в аквариумах ее лаборатории, искала опыт существования за пределами человеческого. Таквер сумела бы взглядом ответить этому глазу в темноте под деревьями.
— Там, впереди — Иеу-Эун. Вас встречает целая толпа, д-р Шевек: сам Президент, несколько Директоров, и, конечно, ректор, всевозможные важные персоны. Но если вы устали, мы провернем все эти церемонии как можно быстрее.
Церемонии затянулись на несколько часов. После он так и не мог отчетливо вспомнить их. Из маленького темного ящика-автомобиля — его привели в большой, ярко освещенный ящик, полный людей, сотен людей, под золотым потолком, с которого свисали хрустальные светильники. Его представили всем этим людям. Все они были ниже его ростом и безволосые. Женщин было немного, и все они были безволосые, даже на голове у них не было волос; в конце концов он понял, что они, должно быть, сбривают у себя все волосы — и очень тонкие, мягкие, короткие волосы на теле, как у его народа, и волосы на голове. Но отсутствие волос они восполняли изумительной одеждой, роскошного покроя и цветов; женщины были в пышных платьях, длиной до самого пола, груди их были обнажены, их головы, шеи, талии были украшены драгоценными камнями, и кружевами, и прозрачной, как дымка, тканью; мужчины были в штанах и куртках или блузах, алых, голубых, фиолетовых, золотистых, зеленых, с разрезами на рукавах, с складками кружев, или в длинных халатах, темно-красных или темно-зеленых, расходившихся у колен, чтобы были видны белые чулки с серебристыми подвязками. Еще одно иотийское слово всплыло в мозгу Шевека, слово, которому он так и не сумел найти соответствия, хотя ему нравилось, как оно звучит: «роскошь». В этих людях была роскошь. Произносились речи. Президент Сената Государства А-Ио, человек со странными, холодными глазами, предложил тост: «За новую эру братства между Планетами-Близнецами и за вестника этой новой эры, нашего знаменитого и весьма желанного гостя, д-ра Шевека с Анарреса!» Ректор Университета говорил с Шевеком очень любезно, Первый Директор государства говорил с ним серьезно, его знакомили с послами, астронавтами, физиками, политиками, с десятками людей, и у каждого были длинные титулы и почетные звания и перед именем, и после имени, и они разговаривали с ним, и он отвечал им, но потом он совершенно не помнил, кто что сказал, а главное — что говорил он сам. Очень поздней ночью оказалось, что он с маленькой группой мужчин не спеша идет под теплым дождем через большой парк или сквер. Под ногами он чувствовал упругую живую траву; он узнал ее, потому что несколько раз гулял в Треугольном Парке в Аббенае. Это живое, яркое воспоминание и просторное, прохладное прикосновение ночного ветра заставили его очнуться. Его душа вышла из тайника, где пряталась.
Его спутники привели его в какое-то здание и в комнату, которая, как они объяснили, была «его».
Комната была большая, длиной примерно десять метров и, очевидно, это была общая комната отдыха, потому что в ней не было ни перегородок, ни спальных помостов; эти трое мужчин, которые все еще здесь, должно быть, его соседи по комнате. Это была очень красивая комната отдыха: одна стена представляла собой сплошной ряд окон, каждое отделялось от соседнего тонкой, стройной колонной, поднимавшейся, подобно дереву, и завершавшейся двойной аркой. На полу лежал темно-красный ковер, а в дальнем конце комнаты в открытом очаге горел огонь. Шевек прошел по комнате и остановился перед огнем. Он никогда раньше не видел, чтобы топили деревьями, но был уже не в состоянии удивляться. Он протянул руки к приятному теплу и сел у очага на скамью из полированного мрамора.
Самый молодой из пришедших с ним сел по другую сторону очага. Остальные двое все еще разговаривали. Они говорили о физике, но Шевек не пытался понять, что они говорят. Молодой человек негромко сказал:
— Хотел бы я знать, что вы сейчас чувствуете, д-р Шевек.
Шевек вытянул ноги и наклонился, чтобы тепло от огня попадало ему на шею.
— Я чувствую тяжесть.
— Тяжесть?
— Может быть, притяжение. Или я устал.
Он посмотрел на своего собеседника, но сквозь отблеск пламени очага лицо его было видно нечетко, лишь сверкала золотая цепочка, да глубоким цветом рубина алела мантия.
— Я не знаю вашего имени.
— Саио Паэ.
— Ах, да, Паэ. Я знаю ваши статьи о Парадоксе.
Он ронял слова тяжело, сонно.
— Здесь должен быть бар, в комнатах для членов Факультета всегда есть шкафчик с напитками. Хотите чего-нибудь выпить?
— Воды, да.
Молодой человек принес стакан воды. остальные двое тоже подошли к очагу. Шевек жадно выпил воду и сел, глядя на стакан в своей руке, хрупкую, изящной формы вещицу, на золотой каемке которой играл отблеск огня. Он ощущал, что эти трое сидят или стоят рядом с ним, ощущал их отношение — покровительственное, почтительное, собственническое.
Подняв глаза, он обвел взглядом их лица, одно за другим. Все они смотрели на него и чего-то ждали.
— Ну, вот, вы получили меня, — сказал он. Он улыбнулся. — Вы получили своего анархиста. Что вы собираетесь с ним делать?