— Можно подумать, тебе очень хотелось, чтобы он пил, — сказала Сюзанна мужу.
— Так и есть, — ответил Кантен. — Я бы и сам с ним охотно выпил.
Разговор происходил в супружеской спальне, ничем, кроме отсутствия номера на двери, вроде бы не отличавшейся от гостиничных номеров, но все же не похожей на них. Прожитая жизнь наполнила этот заключенный в четырех стенах кусочек пространства плотной материей памяти, каждый предмет занимал тут свое, неизменное место, которое определялось не узами чувств, а вещественной формой и массой. Глядя на это нагромождение всякого хлама, Кантен представлял себе корабельный трюм и мрачно думал, что судно загружено по ватерлинию.
Сюзанна оторвалась от швейной машинки и подняла взгляд на мужа. Он брился старой опасной бритвой, от которой никак не мог отвыкнуть. Каждое утро, наблюдая за этим ежедневным подстриганием щетинного газона, Сюзанна любовалась мощным, перехваченным подтяжками телом и точными движениями сильных мужских рук.
— Может, тебе все же стоит выпивать понемножку за столом, — сказала она. — Вчера вечером ты так расхваливал наши винные запасы, вот я и подумала: тебе, наверно, очень трудно терпеть. Мне не хотелось бы, чтобы из-за меня ты чувствовал себя каким-то неполноценным рядом с другими.
Кантен в это время скоблил щеку, запрокинув голову набок. Он открыл было рот, чтобы раз навсегда сказать наконец жене, что она тут ни при чем и Фуке только разбередил его собственную давнишнюю болячку, но осекся — это стало бы для нее жестоким разочарованием. Однако нельзя было совсем не ответить на предложение, сделанное от всего сердца, и он сказал:
— Если мне чего-то и не хватает, то не вкуса вина, а хмеля в голове. Пойми, вы все видите в пьяницах только больных, которые блюют где попало, или грубых скотов, которые бросаются на людей с кулаками, но они еще и принцы инкогнито; окружающие могут что-то заподозрить, но никогда ничего не узнают точно. Они похожи на преступника, совершившего идеальное убийство: о нем заговорят, только если поймают. О тайной сущности пьяных никто и не догадывается; они могут произносить высокие речи, а могут грязно ругаться; вокруг них непроглядная тьма, но в ней сверкают молнии; они идут по тонкой проволоке — идут, даже когда ее больше нет под ногами, а крики тех, кто это видит, — крики восхищения или страха — могут их подстегнуть или свалить; хмель придает новое измерение их жизни, и это особенно важно для такого захолустного трактирщика, как я; всё и все, и ты в том числе, становятся красивее и лучше; конечно, это мираж, но такой, который можно вызвать нарочно… Вот о чем я мог бы жалеть. И не подумай, что я так защищаю пьянство из-за Фуке, потому что он загудел, а я питаю слабость к этому парню. То есть отчасти это действительно так: если б не он, я не стал бы тревожить тебя разговорами о бесовщине, из-за которой ты столько намучилась, а я нажил столько позора.
— Твоя правда, — вздохнула Сюзанна, — у нас уже и давно речи обо всем этом не было… Но я сама как раз хотела тебя спросить: что мне делать, если месье Фуке начнет утешаться миражами, пока тебя не будет?
— Вряд ли. Да, он привык делать, что вздумается, такая уж у него натура, но это не значит, что ему хочется именно напиваться. Ты зря смеешься. Представь себе человека, который гуляет себе без всякой цели, и вдруг ему открывается волшебная аллея — конечно, он в нее свернет, его же ничто не удерживает.
— На спившихся бродяг, которых у нас тут полно, он не похож, это верно. Да что там, я не отпираюсь, он мне первой понравился — такой обаятельный, и сейчас, когда мы знаем, кто он и что, мне тоже хочется ему помочь. Но уж очень он мне показался странным, когда под конец стал толковать про какую-то корриду, которая будто бы назначена на сегодня, и у тебя есть билеты… что за чушь! Ты и сам, по-моему, растерялся.
— Не обращай внимания. Я думаю, это все из-за женщины.
Кантен держал это объяснение про запас с воскресенья, зная, что в глазах Сюзанны сердечная рана послужит Фуке смягчающим обстоятельством, однако в глубине души ему было досадно: не утешения, а вдохновения подобает искать в вине. Пьющих страдальцев всегда хватало, они-то и позорят славный цех, ну да хоть какой-то от них прок: в случае чего можно позаимствовать у них оправдание.
— Теперь мы о нем, кажется, все знаем. Насколько я поняла, он занимается рекламой, а сюда приехал, потому что временно вроде бы отошел от дел из-за этой несчастной любви, так? В общем, все нормально, так что я спокойна.
Кантен тщательно вытер лезвие о резиновый брусок, висевший на стене под портретом Сюзанниного дедушки, и защелкнул бритву.
— Сюзанна, — ровным голосом сказал он, — ты замечательная женщина, отлично выглядишь для своего возраста, прекрасная жена и хорошая хозяйка гостиницы, но мне просто-напросто надоела тишь да гладь. Не понимаю, что ты нашла в Фуке такого успокоительного, я бы на твоем месте, наоборот, забеспокоился, и есть от чего: твоему мужу вдруг опостылело все, что казалось таким прочным, вроде затхлых воспоминаний, которые нас тут окружают, — их ни прибавить, ни убавить, и мы сами скоро застынем среди них, ведь жизнь-то наша близится к концу. А мне позарез хочется чего-то неожиданного, необычного, и, когда подворачивается такой случай, я за него цепляюсь. И не желаю, чтоб меня пытались стреножить.
— Ты ловко притворялся целых десять лет.
— Неправда. Мне не стоило никакого труда подчиняться правилам, которые я сам себе предписал. Я, может, потому и был таким до жути бесстрастным, точным и аккуратным, что от природы мне эти черты не свойственны. Но до самых последних дней эта роль была мне не в тягость и даже доставляла удовольствие.
Продолжая говорить, Кантен завязал галстук, не глядя рассовал по карманам и кармашкам кошельки и ключи, блокнотики и записные книжки, словно еще утяжеляя туловище балластом. Сюзанна с надеждой подумала, что человек с такой солидной оснасткой не может слишком сильно отклониться от курса — его удержат узы привычки.
— Хорошо, что ты уезжаешь, — съездишь, проветришься, мозги на место станут.
— Ты права, — сказал Кантен. — Я смешон. Надо смотреть на вещи реально. Все эти идеи об ином мире, иной, возможной, но недостижимой жизни… это у меня, наверно, от веры, в которой я был воспитан. Напыщенные бредни пропойцы-философа сродни религиозному пылу.
— Я давно говорила…
— Да-да, знаю, сейчас ты вспомнишь про своего отца: он капли в рот не брал, ни в церковь, ни в кабак ни ногой, прожил всю жизнь на своей ферме, а оттуда ногами вперед прямиком на кладбище. Прибавь еще, что мы ему обязаны гостиницей. Прости, это я напрасно — такого ты мне никогда не говорила, даже раньше, когда имела на то больше оснований. — Он мягко пригнул голову Сюзанны к шитью. — Ну, хватит об этом. Главное, не очень-то шпыняй месье Фуке, пока меня не будет. Он ни в чем не виноват, и дай ему Бог с собственными заботами разобраться. Правда, сдается мне, это не та собственность, которую держат при себе; слишком охотно люди делятся своими заботами или принимают участие в чужих, видимо, так уж они устроены. В конце концов, мы тем и отличаемся от животных, что способны переживать радости и горести ближнего. И опять же, нигде это сочувствие не проявляется так искренне, как за стаканом вина.
Сюзанна оторопело слушала — она никак не ждала от мужа подобного всплеска красноречия. Не в его привычках было говорить так много и, главное, таким задушевно-рассудительном тоном, в котором явно слышалось желание убедить самого себя.
— Все это хорошо, но я не поняла, давать ли мне ключ месье Фуке, если он попросит.
Кантен на минуту задумался и сказал, чуть усмехнувшись:
— Право, мы говорим о нем как о ребенке. Нет, ключа не давай! Скажи, что это был мой личный и я увез его с собой.
— А если он будет лазать через решетку?
— Не будет. Как только узнает про ключ, все поймет.
— Что поймет?
— Что это я велел не давать, — торжественно сказал Кантен, а Сюзанне вдруг показалось, что вид у него самодовольный и просто глупый.
Фуке проснулся с мыслью, что стал выпивать все чаще, а переносить алкоголь все хуже, однако на этот раз он не испытывал никаких угрызений — внушительная тень Кантена делала его проступок не столь зазорным. Его, конечно, здорово мутило, зато не мучила совесть, не бунтовало в ответ оскорбленное достоинство. Казалось, вчера перед ним просиял свет и открылось нечто сокровенное, но потом все померкло, оставив в душе бархатную тоску по утраченному раю. Ему запомнились руки Кантена: кожа вся в коричневых пятнах — грубая кора старости, но в жилах под ней угадывается постоянный, напряженный живой ток. Вот что таится в этом странном человеке: он слишком быстро достиг последнего предела и добровольно поставил на себе крест — до чего же трагично это самоубийство одинокого волка!
«Как много можно сказать без слов, — думал Фуке. — Со вчерашнего вечера у меня появился новый друг, хоть мы и пяти минут не говорили с ним по-настоящему. Это обоюдное чувство, видно, коренится где-то очень глубоко, потому и пробилось с такой силой, зажглось от одного взгляда; только оно и важно, все остальное — так, подливка к мясу. Кантен годится мне в отцы. Бесспорно, он внушает уважение, но особого рода. За что мы уважаем стариков? Причина не в их долгом прошлом, а, скорее, в коротком будущем, в них проступает смерть, они на пороге вечности. Ну а мой Кантен, кажется, слишком рано опустил руки».
В окно хлестал ливень, стук капель вывел Фуке из задумчивости, он вспомнил, что впереди праздник. Мари уедет, Кантен тоже, и он останется в полном одиночестве. Податься к Эно? Ну нет — слишком велик риск опять оскандалиться. К тому же теперь в распре между Кантеном и его прежними приятелями, травившими его по злобе и глупости, он держал сторону своего друга, и хоть не отказался от плана сломить его сопротивление, но уже не считал эту затею пустой кабацкой хохмой. Если бы Кантен не выполнял сыновний долг, а ехал по какой-нибудь другой надобности, Фуке напросился бы ему в попутчики, чтобы разделить с ним глоток свободы, — не в этом ли главный смысл поездки? Он, конечно, не ждал, что Кантен разгуляется, как солдат в увольнении, но и ходить по улице, и обгонять прохожих, и смотреть на часы он будет совсем иначе. Да и кто не испытывает особого волнения, когда возвращается в родные места!
За целый месяц в Тигревиле Фуке, конечно, не забыл Клер, но боль оттого, что она уехала без него, на расстоянии притупилась; силки повседневных привычек ослабли, и все происшедшее подернулось туманной дымкой. Изредка еще случались жестокие приступы тоски, но в общем Фуке почти приучил себя к мысли, что в Париже можно жить и без Клер. Все это время он ждал письма из Испании — ждал и боялся, что оно окажется спокойно-равнодушным. Впрочем, Клер уже пора было вернуться. Молчание окутывало их разлуку черным плащом трагедии, развязка которой не ясна, пока не произнесено последнее слово. Отъезд самого Фуке — гордая реплика в немом диалоге.
Ближе к обеду Мари-Жо просунула под дверь его номера конверт — письмо от Жизель, в адресе отправителя указана девичья фамилия — легкое кокетство разведенных женщин, развод словно возвращает им невинность. Прошедшее через руки почтальонов и консьержек письмо измялось, да еще и промокло под недавним дождем, так что было похоже на послание, приплывшее по морю в бутылке. Что ж, оно и правда прибыло из дальней дали. Но подействовало на Фуке, как удар хлыста. Жизель не соглашалась на то, чтобы дочь ехала домой одна. «Мари слишком рассеянная, — писала она. — Я связалась с директрисой, она того же мнения. Никого из детей не везут в Париж в организованном порядке, только один ученик старшей группы едет этим поездом самостоятельно, под ответственность родителей. К тому же назад в пансион он возвращается в машине, а кто отвезет Мари? Так что возникают сложности, о которых ты не подумал. Жаль, что ты поспешил известить о своем плане Мари. Она настроится, и придется ее огорчить. Узнаю твою натуру: добрые намерения, прекрасный порыв, но тем все и кончается…»
Фуке подошел к зеркалу: он словно советовался с ним каждый раз, когда на него сваливалась неприятность или требовалось принять решение. Из зеркала смотрело совсем молодое лицо, которому Фуке не уставал удивляться: все оплеухи этой собачьей жизни не оставляли на нем ни малейшего следа. Как с такой дурацкой рожей прикажете сокрушаться или раскаиваться, разве можно представить себе, чтобы это нетронутое морщинами чело отягощали раздумья о долге и ответственности? «Какой спрос с такого младенца? — думал Фуке. — Ему все как с гуся вода: водородная бомба, проблемы слаборазвитых стран, любовные драмы, налоги, мучительные запои. Он просто не достоин посланных ему испытаний! Ему не место в этом мире, пусть катится на все четыре стороны. Да он, никак, еще и ухмыляется!» Фуке попытался придать лицу серьезность, но вместо этого оно потеряло всякое выражение, и он снова пришел в отчаяние: из такого неблагодарного материала не вылепишь подходящую маску! Он запустил живинку в один глаз, потом в другой, чуть сдвинул брови, заложив парочку мужественных складок на переносице; раздул ноздри, скривил губы в терпкой полуулыбке — готово! Теперь в лице читались сдержанная энергия и решимость. И в тот же миг у Фуке действительно созрело решение, человек с такой внешностью не может поступить иначе: он сообщит в школу, что послезавтра самолично явится за дочерью и отвезет ее в Париж пятичасовым поездом, пусть соберется в дорогу. Несколько телефонных звонков — и все будет улажено.
Не дав себе труда взвесить все последствия такого шага, Фуке наспех оделся и ринулся на почту. Проходя мимо Кантена, он кивнул ему со значением, но ответа не последовало. Тот лишь холодно покосился на него, Фуке приписал это недоумению: видно, хозяин не ожидал увидеть своего постояльца поутру таким бодрым и сияющим. Наконец что-то начало разруливаться, и рулил он сам; выходило, что он торчал тут не зря, Тигревиль логично сочетался с Парижем, а в результате всего получалось доброе дело.
Города открывают приезжим всю свою прелесть напоследок, когда те примут решение его покинуть. Тигревильские улицы выглядели не живее и не мрачнее обычного, но в тот день они были особенно милы Фуке. Он с умилением разглядывал корявые домишки, в которых престарелые владельцы доживали свои дни на покое, и даже громады особняков с их запущенными садами его не угнетали. Заметив, что в центре закрылись еще две-три лавочки купально-курортных товаров, он подумал, что, наверно, никогда больше не увидит ни одноногую девушку, которая торговала прыгалками, ни старушку с детской коляской, нагруженной раковинами-сувенирами, ни продавца песка, настоящего песочного человека, ни его ослика, который частенько заходил поторопить хозяина, если тому случалось засидеться в кафе на морском берегу. Выйдя с почты, он завернул на улицу Гратпен — вдруг повезет наткнуться на двух давешних подружек, забавно было бы взглянуть на них сейчас, когда он снова почувствовал себя парижанином. Они ему не встретились, зато улица была запружена работницами с молочной фабрики в белых нарукавниках: они стайками выпархивали из фабричных ворот с каждым новым полуденным гудком — обеденный перерыв. Легкая щемящая грусть коснулась сердца Фуке, он понял, что приготовился покинуть Тигревиль навсегда и уже возвращается в старую колею, из которой во второй раз не вырвется. В другое время он бы и не вспомнил о мимолетной встрече с незнакомыми девушками, теперь же у него осталось в памяти щекотное чувство чего-то неоконченного, как от недочитанного романа. Сколько же еще понадобится оборвать едва завязавшихся нитей ради того, чтобы совершить один-единственный поступок! В том числе пожертвовать новенькой, с иголочки, дружбой с Кантеном, не успев насладиться ее теплом и прочностью, не дождавшись, пока она войдет в их плоть и кровь. В «Стеллу» Фуке вернулся к обеду, опечаленный, и у него не хватило духу сообщить о своем скором отъезде никому, даже Мари-Жо; с нее было бы легче всего начать, но ведь она только прыснет и не поверит — завтра для нее не существует, каждый день — одно непрерывно цветущее сегодня.
Если четверг выдавался дождливым, ученики пансиона Дийон под предводительством воспитательницы отправлялись в зал аттракционов и игр, примыкавший к казино, закрытому с первого сентября. Длинный, как кишка, павильон был начинен кривыми зеркалами, электрическими бильярдами и музыкальными автоматами, здесь любили проводить время юные парочки, стоял шум и гомон, запускались на всю мощь пластинки. Дети пользовались возможностью пополнить запас модных песенок и жаргонных словечек. Фуке не устоял перед искушением тоже пойти туда посмотреть на Мари: видно ли по ней, как она рада обещанному на конец недели счастью. Немой вопрос удивленного его метаниями Кантена никак нельзя было оставить без ответа, и он пробормотал:
— Сейчас вернусь.
Еще вчера столь пристальное внимание было бы ему в тягость, теперь же он видел в нем трогательное беспокойство, которым грех пренебречь.
— Я иду прогуляться по пирсу, — добавил он, поясняя, что не собирается к Эно.
Кантен пожал плечами, показывая, что ему все равно, но, когда Фуке уже переступил порог, остановил его:
— Если вы не по делу, а просто так, я бы с удовольствием прошелся с вами. Давным-давно не видел моря.
Отказать Фуке не мог — он же сам старательно изображал полную беззаботность. Дожидаясь, пока Кантен сходит предупредить Сюзанну, он прикидывал, как быть: в игровой павильон с таким спутником не войдешь, но можно хотя бы пройти мимо. И все же ему ужасно не хотелось отказываться от последней возможности потешить свое отцовское сердце — когда еще Мари будет принадлежать ему так безраздельно! Даже Жизель никогда, если не считать самых первых лет жизни Мари, не имела над ней такой власти и никогда не испытывала сладкой муки, когда сердце истекает безответной трепетной любовью. С другой стороны, и он уже не раз убеждал себя в этом, было бы гораздо проще и честнее открыто всем объявить, что он уезжал на месяц, чтобы пожить рядом с дочерью, пусть даже придется выйти из убежища и навлечь на себя упреки. «Я пережил нешуточный кризис, — думал он. — Все протекало незаметно, растянулось на много дней, но в конечном счете я здорово изменился. И теперь пора бы поставить точку».
Кантен вышел через минуту. Он надел под пиджак толстый свитер, придававший ему простоватый вид.
— Жена боится, как бы я не простудился, — сказал он. — И еще много чего боится.
В сгущавшихся сумерках они пошли по улице Синистре. Молча шагали бок о бок. Время от времени Кантен отвечал на приветствия — попадавшиеся навстречу тигревильцы были немало удивлены, видя его на улице в такой час и в такой компании. От этой совместной прогулки Фуке все больше становилось не по себе — все же вчерашний ужин не настолько их сблизил. Он чувствовал, что назревает объяснение, и предпочел бы завернуть куда-нибудь в кафе, там нетрудно вписать беседу в готовый фон, срочно подмалевать декорации и, если надо, слукавить, спрятаться за словами. Разговор на голой сцене внушал ему смутные опасения.
Они вышли на бульвар Аристида Шани, тут Кантен остановился, глядя на неприветливое, пустынное море.
— Сюда не заходит ни одна посудина, вы заметили? — сказал он. — В городе нет ни порта, ни пристани. Рыбу привозят из Уистрама, вон оттуда, где виден маяк. Цепочка огней подальше — это Гавр. У нас же темень и глушь. Я никогда не спрашивал, зачем вы сюда приехали, но догадываюсь, что не от хорошей жизни. Почему вы пьете?
— Я не первый раз слышу этот вопрос, — усмехнулся Фуке.
— Наверно, вам задают его все, кому вы дороги. Вы не имеете права.
— Будто бы вы имели!
Кантен уже жалел, что так неуклюже начал разговор. Крайне щепетильный по части прав личности, он ни с того ни с сего сказал прямо обратное тому, что думал. Хотел всего лишь поговорить о себе, а вместо этого пустился в скучные нравоучения.
— Вы, наверно, считаете меня старым занудой. Но я не собираюсь читать вам мораль. Сам не без греха. Я не пью только потому, что заключил пари, и вот сейчас проигрываю его, когда меньше всего ждал… Скажите, вы в Бога верите?
— Да вроде бы.
— А я не знаю толком, верю ли в Бога, но если и в себе разувериться, то на кого же полагаться…
Они медленно шли по пирсу и уже подходили к казино, на его темном фасаде горел ядовито-розовый зев.
— Силы воли у меня не больше, чем у любого другого, — продолжал Кантен. — Я дал зарок не пить просто потому, что слишком хорошо себя знаю: стоит начать, не остановлюсь. А сейчас меня так и подмывает плюнуть на все да опрокинуть стаканчик вместе с вами. Вся надежда на ваше благоразумие.
Но Фуке уже увидел в павильоне Мари — она дергала рукоятки настольного футбола — и невольно отшатнулся.
— Погодите, — сказал он.
Мари опять не надела свитер лилипутки. Фуке еще накануне высматривал ее с наблюдательного пункта в камнях, желая насладиться своим благодеянием, и был озадачен: девочка явно не спешила менять старые одежки. Чем же не угодила ей обновка?
— Вы здесь детишек разглядываете или девиц? — спросил Кантен с некоторым раздражением.
В самом деле, среди школьников попадались девчонки-подростки развязного вида в пышных юбках, они прохаживались, вихляя бедрами и завлекая туповатого вида парней, которые толпились, руки в карманах, у проигрывателей. Воспитательница едва могла уследить за своими птенцами, а те с огромной радостью варились в этой живой каше. Фуке заметил Монику и Франсуа. Тесно прижавшись друг к дружке, они склонились над автоматом-гадалкой и читали советы, наверняка предназначенные для взрослых клиентов. Мари, не глядя на них, яростно сражалась в футбол с мальчишкой намного младше себя, а тот смотрел на нее обожающим взглядом. Очевидно, у них с Франсуа все было кончено.
— Я прихожу посмотреть на одну девочку, — сказал Фуке, — ту, что прыгает, как чертик, около этой штуки, похожей на бильярд. Нравится она вам?
В голосе его слышались гордость и волнение, так молодой человек признается отцу в том, что у него есть внебрачный ребенок: вы мечтали о внучке… вот она!
— Можно подумать, это ваше собственное дитя, — сказал Кантен. — Миленькая, конечно, девчушка, только совсем как щепка, если уж выбирать, то почему именно ее, чем хуже вон та, что покруглее и с румяным личиком? Честно сказать, я не очень-то разбираюсь в детишках. Папашей мне уже не стать — поздновато, седьмой десяток пошел. Так что последнего звена в цепочке не хватает.
Фуке кольнула обида за Мари, да и за себя самого, он подумал, что его-то цепочка и вовсе распалась на кусочки.
— Вы, кажется, любите детей, — продолжал Кантен. — Но если подумываешь заводить своих, нельзя так пить — отчаянно, вмертвую. Вы себя гробите, это глупо. Надо просто следить за собой, держаться, а лучшей наградой, тут вы правы, будет твоя маленькая копия перед глазами.
— У меня та же беда, что и у вас, — сказал Фуке, — не могу вовремя остановиться.
— Прошу вас, будьте благоразумны. Постарайтесь не срываться хотя бы до моего возвращения… Пожалейте бедную Сюзанну. Не забудьте: я уезжаю в субботу.
«Вот к чему он клонил! — сообразил Фуке. — Ну так я его сейчас успокою».
— Я тоже уезжаю, — сказал он.
— Не может быть! — Кантен сдвинул брови.
— И тем не менее. Еду в Париж, и тоже в субботу.
Кантен отвернулся. Слишком силен был удар. Он призвал на помощь всю свою выдержку. И наконец, положив руку на плечо Фуке, спросил дрогнувшим голосом:
— Это не из-за того, что я вам тут наговорил? Или может, Сюзанна что-нибудь сказала?
— Нет-нет! Мне так или иначе надо ехать.
— У вас уже есть билет?
— Нет.
— Ну да, не все ж такие, как я. Но… вы еще вернетесь?
— Вернусь сюда? Да что вы!
Кантен был твердо уверен, что оба они упустили чудный подарок судьбы. Ему представилась расплывчатая, но живая картина: множество лиц, гул голосов, а на переднем плане сидят отец с сыном и выпивают в полном душевном согласии; потом картина раздалась, появилось еще множество таких же пар: в разные времена, в разных местах — кафе, барах, тавернах — они сдвигали чарки, передавая тайное знание из поколения в поколение. В этом калейдоскопе, как заметил Кантен, женских лиц не было.
— Она вернулась? — осторожно спросил он.
Фуке не помнил, чтобы когда-нибудь посвящал Кантена в свои отношения с Клер, поэтому вопрос удивил его, но и тронул своим деликатным тоном.
— Не знаю, — ответил он, — вероятно, да. Но я еду в Париж не поэтому. — Сквозь стекло он видел, как Мари понуро бродит между играми и аттракционами, и ему пришло в голову, что он, в сущности, абсолютно свободен — страшной, неприкаянной свободой и сможет, коли придет охота, когда угодно вернуться в Тигревиль. Он заранее знал, что будет часто по нему скучать. У него тоже, можно сказать, вся жизнь была уже позади, и, чтобы посмотреть ей в лицо, нужно обернуться. — Вы говорите, нельзя себя гробить, а я отвечу вам: жизнь слишком жестока, чтобы не бежать от нее в другую, параллельную.
— Но вы, черт возьми, еще молоды!
— Не знаете вы нынешних молодых, — возразил Фуке, — да вы только поглядите на них: они же на голову выше нас с вами. Не то святые, не то бандиты, стерильно чистенькие, правильные и без всяких заскоков. Это называется упорством и целеустремленностью. Такие не пьют. Страшные, беспощадные, ни капли человечности. Мое поколение последнее, в котором еще водятся легкомысленные шалопаи.
Кантен думал примерно так же, и это его радовало. Больше всего ему нравилось в Фуке, что у него как бы не было возраста, его не отнесешь ни к отцам, ни к детям, он ни то, ни другое. Идеальный друг.
— Простите за нескромность, — сказал он. — Ваши родители еще живы?
— Отец умер, — ответил Фуке. — Погиб на войне. А вернее бы сказать: на двух войнах. Он честно воевал, но покалечил себе душу и второй войны не вынес.
Ухватив Фуке за рукав, Кантен потащил его назад, в город. Всю дорогу они шли молча, и только перед самой гостиницей, в саду, Кантен отпустил Фуке и сказал:
— Сегодня утром вы казались довольным и бодрым. Это потому, что решили уехать?
— Нет, это я решил измениться. Но напрасно старался — в Париже все пойдет по-старому.
— Видите нашу вывеску? Возвращайтесь к нам. Сюзанна тоже будет ждать. К тому времени и я вернусь, устроим праздник. Я уверен, что вашу работу можно делать и здесь. Вам будет спокойно. Чего еще вы хотите?
— Хочу быть стариком, — сказал Фуке.