За мной, кажется, остается рекорд продолжительности пребывания в его любовной жизни. Со временем одержимый охотник умерит пыл, но не скоро, после меня будут и другие.

Сейчас одинокий любовник стал мужем и отцом.

Сегодня вечером я выхожу в свет. Я приглашена большой знаменитостью на одну из голливудских вечеринок, от которых обычно отказываюсь, чтобы побыть в своем ателье. Но сегодня у меня почему-то веселое и общительное настроение. Просто подул попутный ветер.

Я отбрасываю в сторону костюм от «Шанель» — слишком overdressed (нарядный) для этой нескончаемой весны, и ныряю в декольтированное спереди и сзади платье из шитой серебром парчи, которое нашла в шкафу. Мое ли оно? Подарок? Забыто гостьей? В талии хорошо, немного жмет, и я хочу быть нагая под этим праздничным облачением.

Мой белый лимузин без труда минует множество постов безопасности. Кинозвезд охраняют на совесть. Это необходимо, ведь всего в нескольких километрах от Лос-Анджелеса заброшенные трущобы, темнеют остовы полуразвалившихся домов. Шофер забыл код, который должен назвать, чтобы проехать в это неприступное поместье на Малибу: насыщенная зелень полей, эгоцентрические сооружения, бассейны разной формы, голубовато-зеленые пятна парка для миллиардеров, разбитого на вершинах холмов и огороженного забором от остального человечества. Я опускаю дымчатое стекло, улыбаюсь и с гордостью называю свое имя, это и есть необходимый код. Охранники вооружены и опытны, они обнюхивают личность звезды, словно почуявшие наркотик лабрадоры, и, наконец, пропускают нас.

Вечеринка проходит под знаком благотворительности. Капиталы пожертвованы организации «Международная амнистия». Голливуд выпьет за несчастных заключенных, продемонстрировав свою солидарность с ними всеобщим шумным весельем.

Праздник великолепен, полон света. Музыка и хохот раздаются уже под нишей парадного крыльца, едва успеешь войти. В лучах прожекторов, установленных на газоне, искрится моя серебристая чешуя. Плотность звезд на пространстве этого холмистого сада велика, на дворе тепло.

— Бокал шампанского.

— Пожалуйста.

Да простит меня печень. Я порхаю и улыбаюсь. Тут надо быть улыбчивой. Пью без жадности, но не переставая. Танцую. Я всегда любила танцевать. В танце таится лечебный, гипнотический эффект. Ритм зажигает меня, вытряхивает лишнее, наполняет простым физическим удовольствием.


И снова поет Донна Саммер. Я поднимаю руки, извиваюсь, качаю головой влево-вправо, громко подпеваю, поворачиваюсь на каблучках — этакая сорвавшаяся с оси серебристая юла. Подол платья бьется внизу мягкими волнами, замирающими у моих ног. Я редко показываю этот номер, но он — лучшее, что я умею. Зверя выпустили на волю. Я гибкая и возбужденная, готовая отдаться, пьяная и легкая.

Элегантный мужчина аплодирует и знакомится:

— Я Алан Тернер.

Я улыбаюсь. Он красив, довольно молод, интересен, с прической под первобытного дикаря. Черная грива с проседью внушает доверие. По всему видно — человек с опытом.

— Два бокала, пожалуйста! — командует он.

Мужчина протягивает мне руку, я принимаю ее.


Через три недели Алан Тернер попросит моей руки. Он бизнесмен, создает империю недвижимости. Богач, представитель деловой элиты. Деньги в Лос-Анджелесе приносят больше славы, чем гламур. Но он еще и чудак. У него коллекция красных очков, и кажется, это совсем не соответствует образу важного человека, каким выглядит Алан.

— Красное хорошо подходит к цвету моих волос! Вращаясь среди этого серого быдла, необходимо иметь фирменный знак!

Я никогда не была замужем, запредельно устала от любовников. Предложение заманчивое, непосредственное, выгодное. Ну и прекрасно!

Мать счастлива. Ее одинокая заблудшая дочь станет замужней женщиной, выбредет наконец-то на прямую дорогу жизни.


Лас-Вегас с его роскошными сатурналиями. Свадьба-скороспелка в узком кругу. Мы останавливаем выбор на модном «Цезарь-Паласе», с нами несколько друзей и две дочери Алана от первого брака. Для такого предприятия место кажется мне слишком кичево-безвкусным. Как только к нам входит очередной центурион из room-service, я вскакиваю с места.

Алана почти не бывает дома, он по уши в делах. Свадебное путешествие продолжалось всего несколько часов. Я чувствую себя брошенной, печальной юной новобрачной, меня развлекают только беспрерывно снующие вокруг римские легионы. В слезах звоню матери в Европу.

— У нас все хорошо! — говорит она.


Прямой путь завел в тупик.

Через полгода Алан таким же елейным голоском, каким делал предложение, признается мне, что ошибся и хочет развестись. У меня есть время подумать.

Артур приехал ко мне на каникулы всего на несколько дней. Алан — нетерпимое существо, не желающее делиться тем, что пока еще принадлежит ему. Его раздражает присутствие моего сына. Я видела, как он поднял на него руку. Я развожусь.

По закону я могу потребовать половину состояния мужа. Но кажется, это уж слишком — так мало времени мы жили вместе. Я соглашаюсь на то, что он мне дает, и ухожу.

Элайн в отчаянии:

— Милочка моя, так ты никогда не разбогатеешь! Замужество — это ведь бизнес, как и вообще все на свете!

Нет, не все на свете бизнес. Я выходила замуж не ради денег, я искала надежду. Пусть я не стану богатой, зато совесть моя будет чистой, простыни смертного ложа — белоснежными, а на губах застынет мягкая простодушная улыбка, обращенная в вечность.

Юная особа мила, но не красавица. Зато на ней все сверкает. От каждого движения ярче блестят шелка, роскошная мишура, бриллианты. Картинка вылизана до блеска. Юная особа с затаенной пылкостью беседует с мужчиной, тоже роскошным и сияющим. Это ее возлюбленный. Имя у героини вполне американское, но с налетом экзотики: нужно уйти от обыденности. Как правило, начинается на А. Обстановка самая буржуазная, комфортная. Прически высокие, взбитые локоны прекрасно уложены. Материальная жизнь полностью устроена, но безумное сердце вечно рвется куда-то, и шотландское виски пьется ежеминутно без малейшего эффекта. Если в таком почти безоблачном раю рождается и живет любовь, то непременно ждите появления женщины покрасивее или скандальной новости, расстраивающей свадьбу, которой все так ждали, в том числе и я. Все рушится из-за обмана, которого и предположить не могли, или драматичной семейной тайны, которую раскрывает бабушка с лощеным лицом в обрамлении крупных жемчужин, сидя у искусственного камина. Джонатан, оказывается, сводный брат Синтии, ведь мать погуливала на стороне. Синтия падает в объятия кающейся матушки. Она потеряла своего принца, зато обрела брата, которого ей так не хватало. Всех переполняют эмоции. Мечта разбилась о жестокую реальность, но надежда бессмертна. Борющаяся за свое счастье принцесса перенесет еще не один удар судьбы, которую станет в слезах проклинать, и тут очередную серию завершит бабушка. С высоты жизненного опыта она подтвердит, что жить значит — прощать, а любовь придет снова. Я тоже надеюсь на это. Да уж, зато в следующем эпизоде Синтия будет счастлива.


После развода я пристрастилась к настоящему мягкому наркотику, эффективному антидепрессанту, необходимому для поддержания душевного равновесия, — мыльным операм, многосерийным телероманам на розовой водичке.

Эти сериалы, изысканно легкие и однообразные, провожают меня ко сну и будят по утрам вот уже два десятка лет. Я стала фанаткой этих сказок на заходе солнца, этих элегантных хитросплетений разных судеб, за которыми слежу с увлечением. Мои близкие надо мной смеются, и я смеюсь вместе с ними, но привычке не изменяю.


И снова я одна-одинешенька в необъятном Лос-Анджелесе, разговариваю только со своими картинами.

Я рисую все больше. Огромные полотна, яркие краски, все те же красивые молодые женщины.


Я улетаю в Европу сниматься в новом фильме.

Босиком по траве, прихваченной белым инеем. Ногам больно, но я терплю молча, словно заслужила такое. Длинные вымокшие волосы ниспадают кольцами. Мне холодно, я бегу. В густом тумане не видно ни зги. Свет рождается рассеянным. Как ориентироваться в этой английской деревне, где нет солнца? Рассветы тут сумрачные, и я ненавижу крики сов, от которых меня бросает в дрожь.


Я снова встречаю Джаста Джекина в 1981-м, я его леди Чаттерлей. Сцена необычная, сильная. Мне предстоит кричать на бегу, вот задачка-то!

У меня истерический монолог: «Я одержимая! Я одержимая!»

Исторгнуть из себя этот крик значит — выплеснуть ярость, зарядиться новой энергией. Возможность пробудить деревенскую тишь с ее лицемерной гармонией наполняет меня ликованием.


Я одержимая… Одержимость любовью, которая от меня бегает, — современная басня, проклятие обнаженной женщины.


Съемки «Любовника леди Чаттерлей» начинаются невесело. Я приехала из Лос-Анджелеса, где моросящий английский дождик идет только из пульверизатора. В Англии небо каждое утро опускается еще ниже, чем накануне. Туман подолгу клубится над землей. Это меня изматывает. Я тоскую, работаю.


— Шампанского!

— Нет, дорогуша, чаю!

Элайн приехала со мной. Видя, что я слаба как никогда, она проявляет ко мне заботу. Приходит будить меня каждое утро в шесть часов — именно тогда, когда сон в самом разгаре. Поднимает меня нежными словами, энергичными и забавными: «Hello, sweat heart! Come on! Get up! Don't be lazy. The sun is not shining this morning, like yesterday, like the day before… Who cares? Me!» (Привет, душенька моя, привет, дорогуша! Давай-ка вставай, нечего лентяйничать! Сегодня утром солнца опять нет, как вчера и позавчера… Что, всем на это плевать? Только не мне!)


Всюду со мной моя русская куколка, всегда сильная и выдержанная. Чтобы прогнать скуку, Элайн целыми часами вяжет, периодически поднимая глаза, чтобы посмотреть, как там я. Она согревает меня своими вещами и преподносит шотландский плед из поярковой шерсти, раздобытый ею в деревне.

— Какие великолепные цвета, правда?


У Элайн всегда полным-полно идей. Она взялась лечить меня чаем. Энергично вливает в меня чай с медом литрами, и я пью, только чтобы угодить ей.

— Вот и славно, лапочка!

Она разговаривает по-матерински.

Злоупотребление чаем и охлажденные ноги возвращают меня к жизни.

Я обращаю внимание на Андре Джауи, продюсера с внешностью прекрасного принца, меня забавляет его фамилия: «Хелло, мистер Одни Гласные!»

Андре высокий, изящный, динамичный. Он мне нравится, и он меня подбирает. Я отношусь к этой связи как к последней в жизни. Надеюсь. Верю, что союз возможен, верю во взаимность. Прекрасные съемки, прослоенные романтическими, сближающими, красивыми свиданиями с Андре.

В последний день съемок я решаюсь подстричься. И вот длинные кудри падают наземь, а я подзуживаю парикмахершу:

— Еще короче, пожалуйста!

Она клянется, что мне так идет. Ну и поглядим. Бай-бай, леди Чаттерлей и ее букли принцессы. Я сбрасываю это одеяние. Хочу отметить конец работы, увидеть любовь при настоящем дневном свете.

Андре ненавидит мой новый облик. Но не только в волосах дело. Я растоптала собственный шарм. Он выбрасывает меня из своей жизни, в точности следуя обычаям киношников — ведь фильм окончен. Каждый новый разрыв угнетает меня больше предыдущего. Я люблю Андре сильнее, чем он меня ненавидит. Мне не вынести новых расставаний. Уйти в самый темный угол и сказать себе, что тебя больше не любят, ты больше не нужна — невыносимы эти «больше». Всему должно быть объяснение. Разрыв стал для меня тяжелым ударом. Мне необходимо продолжение, тянущаяся ниточка. Что, вправду ушла любовь? Мне бы хотелось, чтобы все, кого я любила, оставались в поле моего зрения и не уходили далеко. Ведь они возникали как поиск мечты, любезно откликаясь на мой зов. Зачем разрывать? Зачем приводить ослабевшую любовь к необратимому концу? Я люблю тебя меньше прежнего, мое сердце при виде тебя бьется ровнее, но ведь я тебя еще люблю — уже не так сильно, но ведь люблю.

Exit, Сильвия, выходи. Он не любит меня и никогда не любил. Все чепуха. Я просто трофей, must fuck. Позанимаемся любовью с Эмманюэль, опытной жрицей наслаждения, и пойдем домой. Пусть она верит в любовь, пока идут съемки. Мы ее поимеем, усталую и пьяную, на все согласную, а потом — хорош. Поигрались, и будет.

В те годы я искала любви, хотела ее, мечтала о ней. Я устала от самой себя. Я начала думать, что одиночество — мой неотвратимый удел. Мне нужен был кто-нибудь, нужна была связь, мне не хотелось больше играть. И я прониклась странным убеждением, что любовь публики — этот великодушный порыв, которого я так желала, — несовместима с любовью мужчины. Единственного мужчину всей жизни разрывает на кусочки несокрушимая волна всеобщей любви. Бессильная, я осознала губительные последствия желания, вознесенного над любовью. Не обречена ли я быть всего лишь желанной, вызывать только короткие и сильные вспышки мужской страсти?

Умирают ли оттого, что не нашли любовь?

Не я. Если я умру, то от реальной, а не придуманной беды.


Умереть от любви… Какая все-таки красивая смерть, полная романтики, словно в женских историях, какие бывают только в кино!..


Я вспоминаю Бетти. Это случилось в отеле, еще до пансиона, мне было лет десять. Я навсегда запомнила лицо этой женщины и ее руку… Бетти приехала погожим весенним днем, у нее была красивая улыбка…

— Уж сорок-то ей точно есть, — призналась мне тетя Алиса, которая всегда незаметно обследовала всех на предмет возраста. Тете Алисе нравилось угадывать следы, которыми время отмечает лица других, и она говорила мне, что редко ошибается.


Бетти среднего роста, волосы средней длины, все в ней кажется средненьким. Темные волосы, белая кожа, не сходящая с лица миленькая улыбка говорят о ней столько же, сколько и всегда поблескивающие в глазах слезинки. На ней трикотажный кремовый дамский костюм и длинный коричневый шелковый шарф, расшитый разноцветными сердечками.

— Это мой талисман! — бросает она, залихватски закидывая шарф за плечо.

— Вы к нам надолго? — спрашивает тетя.

— Не знаю, но достаточно…

— Достаточно?

— Да, достаточно для того, чтобы уехать отсюда счастливой.

Бетти получает ключ, отказывается от тетиной помощи и сама волочит два больших чемодана. Тетя Алиса довольна: чем больше багаж, тем дольше пробудет клиент.

Она отдает Бетти самую красивую комнату с ванной и освещенным трельяжем, где та сможет любоваться собой и наводить красу.

— Странная она, тебе не кажется?

Я не отвечаю, я уже полюбила ее, еще не узнав. Она чего-то ждет, но чего?

Проходит несколько дней, и вот тетя Алиса бросается ко мне, тычет пальцем в газету с объявлениями:

— Смотри, вот она!

Она читает вполголоса, тетя Алиса всегда говорит тихонечко:

— Молодая женщина, приятная, с положением, любящая поэзию, путешествия и цветы, ищет зрелого мужчину для серьезных отношений. Пишите Бетти Ульмер, отель «Дю Коммерс», Вокзальная площадь, Утрехт.

Вспыльчивая тетя Мари выхватывает газету и кричит:

— Молодая женщина! Ну, это уж она хватила. Так ничего не выйдет. Не скажешь точно, сколько тебе лет, — мужчины заподозрят мошенничество, и к тому же цветы, путешествия — это дорогие удовольствия. Написала бы лучше о кухне, шитье, да и поэзия тут ни к чему.

Тетя Мари много раз перечитывает объявление и насмехается над этой утопией. Тетя Алиса забирает у нее газету и говорит:

— Если, чтобы уехать отсюда, ей нужно выйти замуж, мы не прогадаем…


— Утром приносили письмо? — спрашивает Бетти.

— Нет, мадам, увы. Может быть, завтра.

— Конечно, должно пройти немного времени. Добрый день вам! Я на цветочный рынок.


— Сегодня было письмо?

— Нет, Бетти, но завтра наверняка придет.

Судя по тону тети Алисы, она в этом сомневается.


Пригладив мягкий шелковый шарф, Бетти выходит из отеля. Вот уже почти месяц как она здесь, а на объявление никто не откликается. Только несколько писем от матери, которая за нее беспокоится. Иногда Бетти делает мне приглашающий знак рукой из-за полуоткрытой двери. На стенах она развесила фотографии путешествий, своего отца и «красивого итальянчика» с улыбчивой физиономией, ее прежнего возлюбленного, как она объяснила. В животе она носила ребенка, которого скрывала, а потом потеряла. Я удивлена и не понимаю. Так, значит, детей находят не в капусте, не в цветах, а в животе? Тетя права, эта Бетти чудачка. Она учительница, взяла отпуск на неопределенное время специально для поисков счастья. Она любит тюльпаны, особенно сорт «маркиза» с бархатными лиловыми лепестками, заостренными кверху. У Бетти три печали: ее потерянный ребенок, неизведанная любовь и то, что тюльпаны не пахнут.

Стоит ей выпить бренди, как она начинает говорить, что нет, она уверена, у тюльпанов есть аромат, просто он неуловим для человеческих существ.

— Почти как мой, — шепчет она мне на ушко, а я не понимаю.


В то утро отель проснулся от громких истошных воплей тети Алисы. Бетти повесилась. Тетя нашла ее лежащей на полу, рядом с ее головой люстра, вырванная с мясом из потолка, а шелковый шарф, ее талисман, обмотан вокруг шеи.

Через полуоткрытую дверь я вижу носилки на лестнице, покрытые белой простыней, и торчащую из-под простыни руку Бетти — слабую, длинную, безжизненную. Бетти уходит с протянутой рукой.


Помню, как грустно было тете Алисе несколько дней спустя, когда ей пришлось выбрасывать два конверта, адресованных Бетти.

— Медленная наша почта… — вздыхала она.

На обороте одного из конвертов было нарисовано премиленькое сердечко. Я достала его из мусорной корзины и вечером, встав у окна, лицом к небу, громко прочла его Бетти, запинаясь на словах, которых не понимала.

На пресс-конференции, посвященной «Любовнику леди Чаттерлей», один из журналистов задает мне вопросы о политике. Это неожиданно и льстит мне. Я не отвечаю, чтобы оставаться в формате заготовленных ответов, но договариваюсь об интервью тет-а-тет. Рахид — журналист, авантюрист, фрилансер. Он напоминает мне Андре. Андре был марокканским евреем. Рахид мусульманин, но у обоих одинаковый приятный цвет кожи, характерная пылкость, нежная мужественность, бархатный голос и привычка к сладкой жизни. Рахид обольстителен, уверен в себе, независим. Он кажется мне неотразимым. Я могла бы испытать на этом мужчине свои гипнотические чары и сделать с ним все, что захочу, но я устала.


Рахид ухаживает с ослепительностью восточного владыки, но я ему отказываю. Он настаивает, извиняясь и объясняя, что таков национальный обычай. Я остаюсь ко всему глухой. Почти каждый день мне приносят сорок роз «баккара», и я храню их. Я не могу выбрасывать цветы. Динь-дон:

— Ваши розы, мадемуазель Кристель…

Постель покрыта превосходными дарами, но я отсылаю их обратно. Принимать их нет смысла, но цветы я оставляю себе, как сделала бы любая женщина, и вот я уже жду их, завишу от них, а думала, что совершенно свободна.

Однажды утром я чувствую, что розы Рахида пахнут слаще и тоньше, чем накануне. Я соглашаюсь. Я говорю «да» арабскому принцу. Пусть он возьмет меня по-хорошему!


Возвращение в Лос-Анджелес. Я удивлена шикарной жизнью журналиста Рахида. Он принадлежит к крупной ливанской буржуазии, приближенный королевской семьи Саудовской Аравии.

Я думала, что мне известен вкус роскоши, но с Рахидом я познаю самую элегантную жизнь, какая только есть в этом мире. Я вхожу в круг элиты, которая живет во дворцах и рассыпает золото пригоршнями, летает на личных самолетах — не на крохотных машинках с минидвигателями, а на настоящих «боингах» с множеством салонов, с джакузи, мягкими постелями, киноэкраном и черной крупнозернистой икрой.

Родня Рахида — арабские принцы, путешествующие по миру, чтобы поприсутствовать на лошадиных бегах, оперной премьере или дефиле великого кутюрье, чтобы играть по-крупному в Лас-Вегасе или в Монте-Карло. В такие разъезды иногда берут и меня, представляя как модный символ времени.

Рахид боготворит меня, и его поклонение пугает. Он говорит, что я оказала бы ему честь, если бы перешла в ислам и стала его женой. С такой же церемонной вежливостью я прошу дать мне время подумать.

Что для этого нужно? Изучить Коран и следовать его законам. Современный ислам защитит меня, как и тех мусульманских женщин, которые одеваются у Гуччи и Валентино и с которыми я познакомилась. Свойственную мне экспрессию придется обуздать, а кинокарьера потихоньку сойдет на нет. Рахид позаботится обо всем, что мне нужно, и у нас будет большая семья. Слово «семья» всегда вызывало во мне настоящую радость. Так и хочется закричать: о да, семью, настоящую, прямо сейчас! Остальное в программе нравится меньше. Алкоголь — для западной звезды дело привычное — будет мне вскоре запрещен.

У моего обращения в ислам будут две несомненные жертвы: моя бедная мама и сестра Мария Иммакулата.

Рахид говорит, что никогда еще не был так влюблен. Правда или мимолетная горячность пылкой натуры? А если через несколько месяцев скажет, что ошибся? На холодильник он приклеивает записки для меня: «Читать Коран!», «Не пить!», «Учить танец живота!»

Я ищу любовь, но не хочу расставаться с тем малым, что осталось, с кусочком свободы. Я отклоняю предложение в непривычных дипломатичных выражениях. Рахид обижен, разгневан и не принимает отказа. Я боюсь его настойчивости.

Мы приглашены на новогодний ужин в парижский ночной клуб. Здесь все друзья Рахида из разных стран. На мне платье, обнажающее больше обычного, облегающее и искрящееся. Под мрачным взглядом Рахида я требую своей законной дозы шампанского. Голос мой крепнет, смех становится звонким, я подшучиваю над соседями, осмелела так, что даже потрепала кого-то по щечке. Вот и десерт, а я с извинениями выбегаю на площадку для танцев. И отплясываю, виляя бедрами. Вижу, как в дальнем углу нерешительно пританцовывает шофер Рахида. Я иду к нему, протягиваю руку, и мы с ним танцуем. Рахид, обычно очень воздержанный, пьян в стельку. Он прорывается к танцплощадке и со всего размаху бьет меня по лицу, а потом тянет за руку. Я прошу его отвезти меня в Американский госпиталь. На следующий день мы пьем коньяк в баре «Две бесхвостые макаки». Лицо у меня распухло. Я получаю полный расчет, связь порвана. Он отвозит меня в Амстердам на своем белом «роллсе», прощальный букет на заднем сиденье.


Я уезжаю к себе в Лос-Анджелес. Я задумала еще немножко порисовать среди калифорнийской лазури, а потом вернуться в родные края. Голливуд вымотал меня. Я не в силах больше видеть этих существ, стремящихся походить друг на друга, — напичканные витаминами клоны, которые поднимают на пляже гантели, бегают трусцой и обжираются сладким и жирным в нерабочее время. Старые люди умирают с обвисшей кожей лица, со старческими пятнами на руках и с лакированными ногтями, уставшие от обязанности улыбаться, словно это их работа, измученные безумной жаждой золота.

В 1982 году я устраиваю первую выставку в Лос-Анджелесе. Успех. Я выслушиваю комплименты от профессионалов, незнакомых со мной. Мои картины хорошо продаются. Я реагирую скромно, радуюсь и скептически морщусь, слыша о себе: «Талант».


После «Любовника леди Чаттерлей» в моей карьере происходит важный поворот. Этот фильм стал последним моим настоящим успехом в кино. Все остальное окажется вялым, бескрылым, сделанным ради денег.


Неприятно заканчиваются все последующие съемки. Недоброе воспоминание — «Мата Хари» Кертиса Харрингтона, 1984 год, моя первая черная дыра. Я влюбилась, и опять все рухнуло. Я так верила и надеялась, что связь продлится, но я ошибалась. Мы снимали в Будапеште. Жили гармоничной парой. Ходили на концерт Элтона Джона. Я слушала эти песни, лучшие из которых полны такой невыразимой печали, мелкий теплый дождь промочил мне платье, я растаяла, а он ласкал меня, держал за руку, и мне казалось, будто мы одни на свете. Мой возлюбленный был женат, но не говорил об этом. Я ждала. Такая нежность должна была длиться и длиться.

Съемки кончились, он уехал, все как всегда. Люди кинематографа вступают в связь, повинуясь кочевому ритму, на короткие периоды. Я не могу так. Я слишком часто надеюсь. Делаю ставку на то, что любовь можно удержать, но ведь любви нет, в мире кино ее не бывает. Только буйство эмоций, расчесывание своего «я», вечная игра, позволяющая спастись от тревоги и одиночества, которые живут в душах черствых слабаков. Актер не может не играть.


Мой любовник улетел. Он из другой страны. Мы простились в коридорах аэропорта. Я не плакала, была пьяная. Похмелье, мой первый срыв. Я окончательно перехожу с шампанского на крепкий алкоголь. Я пью за скорейшее забвение, за то, чтобы кино поскорее отправилось ко всем чертям.


Я продолжаю жить под именем своей единственной героини — Эмманюэль.

В таком представлении обо мне есть заблуждение, несправедливость, примитивное и непреодолимое отрицание того, что я есть на самом деле. У меня красивая улыбка, по ней легко сделать вывод, что я легкомысленна и доступна, по-прежнему провозглашаю свободу секса, пропагандирую наготу, естественную для северных стран, — но мне не близок ни один пункт из всего этого джентльменского набора эротоманов. Я черпаю силы из вдохновения, из воображения, из чужих страстей, но не из собственной жизни. Я продолжаю жить чужой жизнью, убеждая себя, что другого выбора нет.


В 1984-м я появляюсь в «Эмманюэль-4» Франсиса Леруа. В этом фильме я передаю эстафету Миа Нигрен, очень молодой и красивой манекенщице.

Еще спустя годы я приму участие в легком эротическом телесериале, снятом в Соединенных Штатах на тему «Эмманюэль». Там я просто сижу в самолете, послушно опираясь на плечо своего мужа по фильму — это актер, сыгравший Джеймса Бонда, — и мы с ним вспоминаем свободные времена, оставшиеся в прошлом. Эротические сцены даны во флэш-бэках и сыграны другой Эмманюэль. Золотая жила оказалась неистощимой. Не я одна эксплуатировала ее. Бедняжка Эмманюэль теперь была всех цветов. Следом за «Черной Эмманюэль» появилась уйма лент с немыслимыми названиями: «Эмманюэль в космосе», «Эмманюэль и монашки», «Эмманюэль и вампиры»…

Мне нравится самое забавное: «Эмманюэль и последние каннибалы»… Я еще дешево отделалась!

Мать сидит у телевизора, изможденная, и курит не переставая. Из ее усталого полуоткрытого рта струится дымок. Пьет она немного, потягивая подогретый сладкий херес. У матери на всю оставшуюся жизнь обязательный ежевечерний ритуал — смотреть телевизор, пока не заснет. Вот она засыпает, сжатые пальцы размыкаются, роняя стаканчик, рука обессиленно падает, и телеэкран становится серым, как снег. Артуру десять лет, он спит у себя. Часто посреди ночи он просыпается, идет в прокуренную гостиную, где на всем, что когда-то было белоснежным, теперь темный слой табачного дыма — на занавесках из синтетики, на расшитой хлопчатобумажной скатерти, на зубах матери. Он поднимает стакан, выкидывает окурки из пепельницы, с детским порывом нежности берет мою мать за руку и говорит ей:

— Бабушка, ты же заснула, иди лучше в постель…


В этот вечер мать не хочет ложиться спать, она в хорошем настроении. Не засыпая, она перебирает счастливые воспоминания, и на ее лице улыбка. Она бродит по комнатам и танцует, она обрела надежду. Небо сегодня будет ясное. В гостиной она хорошо выспится. Наступит утро, мать встанет, выпьет кофе и закурит, не позавтракав.

Динь! Динь! Звонит дверной колокольчик, а ведь еще так рано.

Она резко вскакивает, взбивает слипшиеся волосы, подходит к двери и кричит:

— Кто там?

Ответа нет.

Цинь! Цинь!

— Да кто же это?

Ответа нет. Дверь не заперта на замок, и, когда ручку поворачивают снаружи, онемевшая от ужаса мать отскакивает в сторону. Дверь широко распахивается под натиском незнакомого мужчины, он торопится, лицо скрыто под мотоциклетным шлемом. Мать в опасности. Она тычет в него единственным оружием — горящей сигаретой.

— Да подождите! Это же я! Я…

Мужчина снимает шлем и открывает лицо.

Отец проходит в квартиру, кладет шлем на пол, и распахивает матери объятия.

— Вы не обнимете меня?

Мать не в силах вымолвить ни слова. И все-таки она не удивляется, она ведь знала, что рано или поздно он вернется, по-другому и быть не могло, только не знала точно — когда. Оказывается, сегодня. Есть связи сильнее нас. История не закончилась и, наверное, никогда не закончится. Невозможно остановить любовь. Отец вернулся.

— Да скажите хоть что-нибудь!

— Привет…

Мать немного трясет. Было бы лучше, если бы она подготовилась, прихорошилась, не демонстрируя так явно, что просто убивает время в ожидании его прихода. Такая зависимость его не прельстит. Да и обстановка безобразная. Мать вдруг с отвращением замечает, каким толстым слоем табачный дым осел на стенах. Знала бы — вылизала бы каждый шкафчик, натерла паркет, отбелила скатерть и превратила бы это местечко в уютное гнездышко, где все блестит. Отец вернулся.

— Хотите что-нибудь выпить, кофе или…

— Коньяк, пожалуйста!

— Конечно, где мои мозги?! Он должен быть здесь…

Отец садится, пьет, потом берет мать за руку. Он хочет поговорить с ней. Хочет ей сказать, что все эти годы думал о ней, что сожалеет о боли, которую ей причинил. Он был не в силах помешать той предопределенной, внезапной развязке. У него физическая зависимость. Он вырвался сюда тайком и не знает, сколько ему удастся пробыть с нами, пока та, другая, не приедет за ним, потому что она все еще с ним и очень активна. И если она приедет, он снова уйдет с ней. У него там теперь размеренная жизнь. Ущерб нанесен, но он хочет, чтобы мать знала: она живет в его сердце. Он напоминает ей о первом бале и об их влюбленных взглядах. Мать слушает, не говоря ни слова. Ее рука так и осталась в его руке. Она пьет с ним и заново переживает прошлое. Сколько еще мой отец пробудет здесь?

Неделю. Отец остался на неделю. Несколько дней веселья, перебранок, стыдливых и нежных прикосновений. Отец играл в футбол с Артуром, спал с матерью. Они поздно вставали, пили, кричали друг на друга и смеялись без слез.


Та, другая, все-таки нашла отца. Она припарковалась рядом с его мотоциклом. Даже не вышла из машины, только нажала клаксон, как подзывают собаку. Спортивный автомобиль несколько раз взревел, и отец ушел. Он уехал за ней на мотоцикле. Мать это и не опечалило вовсе, наоборот. Этот запоздалый приход утешил, поддержал, освободил ее, словно окончательное доказательство любви.

Она продолжала ждать.

Мне не хватает сына. Чудовищно не хватает. Я никогда не признавалась в этом, ибо знала, что выбора у меня нет. Мое ремесло, мое состояние — ничто не позволяет мне заниматься сыном так, как занималась бы им настоящая мать, посвящая ему каждую минуту. В мгновения трезвой ясности ума отсутствие Артура лежит на душе тяжелым грузом, и душа корчится. Я во весь голос кричу ему, что думаю о нем, что сумею вернуть потерянное время и снимаюсь, рисую — ради нас, ради него, что я и он — одно целое. Я попытаюсь обрести равновесие, чтобы вернуться к нему, быть с ним и больше не расставаться. Когда у меня нет сил кричать, я молча жду, а ответа нет. Ни ребячьего смеха, ни обидных упреков. Потом, после паузы, я чувствую, как в огромное окно влетел ветерок воображаемого прощения, легко обдувающий меня и успокаивающий. Я мечтаю о сыне, который покорно ждет меня.

Элайн встречалась с неким Кристофом, новичком в кинорежиссуре. Он принес ей такой дурацкий сценарий, что она порвала его в клочки. Называется «Наглец».

— Но эту роль может сыграть только Сильвия Кристель! — заявил он.

Кристоф настаивает на своем, умасливает Элайн и выбивает из нее мои координаты в Амстердаме, где я в тот момент находилась. Через несколько дней появляется там с двумя деловыми секретаршами. Он француз, очень симпатичный, предупредительный, мы нравимся друг другу. Это папарацци, ловец удачных фотоснимков, и он подумал, что я могла бы помочь ему освоить новую профессию. Занятно! Он льстит мне, я улыбаюсь этому очаровательному господину со спортивным телосложением, да к тому же, кажется, с характером. Он оставляет мне экземпляр «Наглеца» и нежно умоляет: «Прочтите хоть начало…»

— Да ты только время зря потеряешь! — по телефону говорит мне Элайн.

— Но он так мил…

Я немного растеряна. Моя звезда клонится к закату, как-никак сорок лет. Папарацци фонтанирует идеями, бодр и предлагает мне проект. Он проехал через моря, чтобы увидеть меня, он целеустремлен, обаятелен, а я бездельничаю в одиночестве… Дальнейшее — в газетных колонках происшествий, папках адвокатов, в туманных залежах моей памяти.


Поверхностно влюбленная, я вышла замуж за Кристофа. Вместе мы сняли три фильма: незабвенный «Наглец» вышел в 1987-м, «В тени песочных замков» в 1990-м, «Hot Blood»[12] в 1991-м. Все три по дружбе финансировали Менахем и Йорам. Все три — дерьмо.

Мне смутно помнится сценарии «Наглеца».

Мотоциклист спасается бегством от своих шуринов. Он убил их отца и оттрахал их жен. Грубое слово тут — наиболее точное. И вот эти мужики поклялись найти преступника по прозвищу Наглец, ибо он воображает, что у него божественный шарм. На шоссе он подбирает путешествующую автостопом официантку из отбросов общества, которая во всем ему помогает. Это я. Мы вместе спим, чтобы подперчить бегство. На том же шоссе пара беглецов встречает другую пару, с которой, конечно, герой решает трахнуться во всех позах. Это немного задерживает бегство, и вот обезумевшие от жажды мести шурины достигают цели. В финале Наглеца считают мертвым, но он появляется снова. Меня тоже пощадили, и мне, усталой, опять приходится работать…


У нашей с Кристофом жизни много совпадений с этим фильмом.

Кристоф не был преступником, даже наоборот, он был уверенным в себе и полным гордыни покорителем сердец, краснобаем — как называла его Элайн. Наша жизнь напоминала непрестанное бегство. Если не от разъяренных шуринов, то от одураченных инвесторов, которые пытались вернуть доверенные нам немыслимые средства.

Кристоф блюдет меня, отслеживая физическое состояние своей курочки, несушки золотых яиц. Словно цирковой дрессировщик, он наблюдает за зверьком. Контролирует питание и запрещает пить во время съемок и деловых встреч. Чтобы убедиться в том, что я придерживаюсь правил строгого воздержания, он прописывает мне «антидот» — сильную молекулу, которая, смешиваясь с алкоголем, вызывает учащенное сердцебиение, немедленную головную боль, иногда еще и рвоту.

Если зверек послушен и приносит пользу, ему снова позволяют выпить. Кристоф приглашает меня в ресторан попировать «вокруг бутылки доброго вина»! Я получаю право на спиртное, если становлюсь слишком воздержанной, слишком трезвой.

Кристоф очень мил с детьми, у него два сына, которые часто ходят с нами повсюду. С Артуром он нежен от всей души. Он хотел бы прибавления в нашей семье, но это невозможно.


Я снова хочу повидать отца, которого когда-то потеряла. Целую вечность я не видела его, с того самого процесса. Мой брат, который время от времени к нему заходит, рассказывает мне обрывки новостей; на сей раз он предупреждает о серьезном ухудшении его состояния. Я предчувствовала это, я должна увидеть отца.

Кристоф со мной.

Отец молча открывает дверь и не узнает меня.

— Привет, это я, Сильвия.

Я потрясена его видом: отец исхудал, поседел, небрит и похож на клошара. Та, другая, наблюдает за нами издали, она предпочла бы не впускать нас в дом и предлагает прогуляться. Я изображаю легкую дурноту, чтобы остаться с отцом наедине. Она уходит с Кристофом. Отец по-прежнему молчит. А я пришла к пылкому мужчине, к артисту.

— Вы не предложите мне пива, папа?

Мы пьем пиво с джином. Отец расслабился. Он говорит, что изменился. Да уж, еще как, у меня душа не на месте. Он в здравом уме и просит прощения, что не узнал меня сразу. После десяти с лишним лет он не думал, что снова меня увидит. Во всем теле я чувствую слабость. Я не могла представить, что у отца будет такая старость. Я была по-детски уверена, что у меня много времени, что я должна сначала объездить весь мир, познать все самостоятельно, а потом снова обрести отца. Время упущено, его не вернешь. Все годы, что я жила с отцом, я чувствовала себя обделенной. Я должна заставить себя посмотреть на него, умирающего, и сохранить в памяти это ощущение незавершенности. Другого случая не представится. Я беру себя в руки. Отец говорит:

— Знаешь, никудышная моя жизнь. Мы часто ругаемся, а у меня уже сил нет. Твоя мать была другой, сговорчивой.

Я сижу молча. Он продолжает, алкоголь возвратил ему остатки прежней гордости.

— Твой сын здоров? Как там его зовут?.. Ты выкраиваешь время для него? Я был плохим отцом.

Я отвечаю, что все это давно быльем поросло, и все повторяю, какую боль причинила мне та ложь в газете и весь скандал. Теперь уже он говорит мне, что обо всем забыл.

Возвращаются Кристоф и та, другая.

Визит окончен.

Я обнимаю отца в последний раз. Я знаю это.


Через несколько недель он умер от инсульта. Новость напечатали в местной газете. Я узнала об этом от сестры много дней спустя после его кончины. Я была в Лос-Анджелесе и все равно бы не успела прилететь на похороны. В любом случае та, другая, воспротивилась бы этому. Я послала цветы, молилась и плакала.


Его жена прожила еще долго. Из-за диабета ей отрезали сперва одну ногу, потом другую. Она с легкостью заняла место отца, даже безногая. Сейчас ее нет в живых.

У Кристофа вечно нет денег, и это действительно проблема, ибо он тратит их напропалую. Иногда сквозь мою беззаботность прорывается беспокойство: меня тревожат эти заказные письма, которые, ускользнув от всевидящего ока Кристофа, попадаются мне под руку. Он всегда отвечает одинаково:

— Все в порядке, милая, все в порядке!

С тех самых пор я впадаю в легкую панику, когда мне говорят «все в порядке».

На самом деле — ничего не в порядке.

Из Лос-Анджелеса мы переехали в Париж, потом в Сен-Тропез, где поселились на бульваре Патч в прекрасном провансальском имении, непостижимыми путями приобретенном в кредит, — два шага до моря, личная секретарша, шеф-повар и спортивный тренер. Время от времени я срываю приклеенные к двери официальные извещения. Все чаще наведываются судебные исполнители. Кристоф приглашает их выпить шампанского, потом они уходят. Он объясняет всегда одинаково:

— Все в порядке, милая!

Мать Кристофа часто гостит у нас и удивляет меня своим спокойным отношением к этим непрерывным визитам представителей судебных органов.

Она достает из сумочки флакончик успокаивающего настоя.

— «Ксанакс», вот мой секрет…

Я следую ее примеру, и мое сознание еще глубже погружается в туман. Выхожу из комнаты, когда спадает летний зной, только для того, чтобы прогулять свою собаку Данон и побродить вдоль морского берега. Я заторможенна, впервые в жизни подавлена и не понимаю, как вообще здесь оказалась.

И вот однажды весь дом и даже входную дверь опечатывают желтой полосой — это приказ об аресте имущества.

Кристоф говорит, что надо уходить. Я следую за ним. Я оставляю все, но надеюсь скоро забрать и любимую собаку, и картины, купленные за приличные деньги в разных концах света, и по-королевски роскошные платья, драгоценности, фотографии сына и всей моей семьи. Всё. С двумя чемоданами мы поспешно бежим в Лос-Анджелес.


Кристоф сразу снимает превосходный дом и берет напрокат машину с откидным верхом. Я интересуюсь, зачем так шиковать. Он отвечает: «Важна внешность, люди верят в то, что им покажешь…»

Ко мне приезжает Фредди Де Врее, близкий друг Хюго. Я делюсь с ним своими опасениями, признаюсь, что устала от этого бегства, которое неизвестно еще чем кончится. Он ненавязчиво предлагает мне свое гостеприимство, если я захочу когда-нибудь вернуться в Европу, и оставляет свои брюссельский адрес.


Нам с Кристофом снова приходится бежать, на сей раз — в направлении Мадрида.

Кристоф договорился о встрече с новым банком и настаивает на том, чтобы мы пошли в магазин «Шанель» и купили мне подходящее платье.

Я отказываюсь. Я требую подробных объяснений, на несколько дней бросаю пить и добиваюсь от него фактов, цифр, дат. Без объяснений я теперь не сделаю ни шагу.

Кристоф напоминает, что мы оба — поручители за фильм, который так и не состоялся. Размахивает документом, на котором действительно стоит моя подпись. Деньги, мы же их растратили, а теперь спонсоры хотят вернуть свое, вот почему нужно бежать. Я и подумать не могла, что все так мрачно, что долг так велик… Я доверяла ему, не замечая ничего.

Я кричу, что мне стыдно, что я боюсь тюрьмы. Говорю, что я из семьи, которая уважала деньги, что все это ужасно, невыносимо и надо с этим покончить. Кристоф не выпускает меня, объясняя, что выбора у меня нет: как супруги, мы в одной упряжке. Я звоню верному другу, Виму Верстаппену. Говорю по-голландски, этого языка Кристоф не знает, и прошу его выслать мне билет на самолет. Ссылаюсь на никудышное здоровье матери и необходимость срочной встречи с сыном.

Я уеду и больше не вернусь.

Бросить Кристофа не означало расплатиться с долгами. Подлинный размер долга я узнаю только потом. За свою жизнь я заработала много денег. В 1970-е и 80-е мои гонорары за фильм достигали трехсот тысяч долларов. Квартира в Лос-Анджелесе, дом в Раматюэле, в Нидерландах, в Париже. Кристоф не оставил мне ничего. Когда я потребовала вернуть мне несколько семейных фотографий, меня письменно уведомили, что это невозможно: все личные вещи имеют рыночную стоимость и могут внести лепту в уплату моего долга.


Я потеряла все, мне нечем расплатиться. Контракт не был заверен у нотариуса, поэтому в 1989 году на меня набросилась целая армия судебных исполнителей, они долго меня преследовали.

Я пыталась защищаться, объясняла, что подписала бумаги, не соображая, что делаю, и, не желая ссориться или будучи в нетрезвом состоянии, могла подмахнуть что угодно. Тщетно. Вина была моей. Долг придется уплатить весь. Инвесторы из княжества Монако ко всему глухи, прекрасно знакомы с правилами судопроизводства, они бюрократы и до оскорбительности точны в расчетах. Они чутко отслеживают каждый мой малейший заработок, наводят о нем справки, связываются с прессой и наносят удар — когда угодно, где угодно.


Через десять с лишним лет после первого суда, накануне моего вернисажа в Антверпене, судебные исполнители ставят меня в известность, что я не могу продать картины, которые выставляю. Несколько лет работы насмарку.

Я прихожу к представителям закона и спрашиваю:

— И что теперь прикажете делать?


А Кристоф продолжает в том же духе. Недавно мне позвонила одна из его подружек. Она сказала, что потеряла большие деньги, и попросила меня помочь ей в суде. Я отказалась. Не из мести. Я предоставляю брошенных мужчин в распоряжение их собственной совести.


Вим тепло встречает меня в Амстердаме. Мне уже почти сорок. Странно, но тело у меня прекрасно сохранилось. Это определенно генетическое. Тело стойкое, а я-то слабею. Бегство опустошило меня. Скрываться мне уже приходилось, а вот бежать — никогда. В растерянности я обращаюсь за помощью к Фредди Де Врее.

Он тут же приезжает за мной. Фредди эмоциональный, непредсказуемый, благородный. Он журналист, эксперт в области современного искусства и поэт.


Фредди нежно и заботливо ухаживает за мной, а мне так не хватало внимания. Он твердо заявляет мне, что я не должна пить. Это обязательное условие. Если я начну пить, то лучше пусть уйду. Ему не нужно ни бардака, ни кино. Он приказывает, я подчиняюсь. Я продолжаю принимать «антидот», чтобы преодолеть тягу к спиртному и быть достойной оказанного мне доверия. Мы пьем безалкогольное пиво. Как-то вечером я говорю Фредди, что это безалкогольное пиво такое густое, что вполне сошло бы за настоящее. А потом, после двух с удовольствием выпитых стаканов, меня охватывает страшная дрожь. Я задыхаюсь, не могу глотнуть воздуха. Безалкогольное пиво оказалось настоящим. Ошибся официант.

Я бросила пить на много лет вперед.

Фредди не выносил безделья. Я жила по выработанной им программе жизненной активности, строгой и здоровой: легкая домашняя кухня, лимфатический дренаж, долгие прогулки, десять рисунков в день и любовь.

— Почему десять? — спросила я.

— Потому что из десяти один удачный, два ничего, а остальные можешь выбросить.


Моя кинокарьера клонится к закату, и это хорошо, ведь я становлюсь художницей. Монита, мой новый французский агент, находит мне маленькие роли в телепередачах: столько, чтобы и на жизнь хватило, и судебные исполнители не нагрянули.


Я приглашена в Марсель на кинофестиваль в качестве члена жюри. Кино я все еще люблю и даю согласие.

У организаторов, увидевших меня так просто одетой и почти не накрашенной, вид слегка разочарованный. Они ожидали чуть больше гламура и фальшивого блеска. Свои последние платья от великих кутюрье я оставила в шкафу Сен-Тропеза и поклялась себе никогда больше не покупать роскошной одежды, драгоценностей — ничего такого, что могло бы быть арестовано и напоминало бы мне о прошлом. К счастью, в жюри заседают несколько амбициозных молодых актрис, одетых очень сексуально.


Я случайно подслушиваю их разговор в туалете, запертая в кабинке: они меня не видят.

— А что здесь делает эта Эмманюэль? Даже не актриса…


Я не отвечаю, не осмеливаюсь. Я не привыкла к такому. Я наивно считала, что если меня приглашают, то, само собой, хоть немного ценят. Убедившись, что молодые актрисы ушли, я выхожу из туалета. Прочь из Марселя и из Франции. Кинематограф, прощай!

Жизнь с Фредди гармонична. Этот мужчина — мое последнее пристанище, я знаю. Иногда я ухожу от него и возвращаюсь. Я ему верна. Я берегу свою и его свободу, которая так необходима для творчества. Когда мне хочется понаблюдать за жизнью, я на несколько дней сбега́ю и использую эти редкие отлучки, чтобы позволить себе то, что запрещено дома: выпить.

Я удираю одна, несмотря на страх путешествовать в одиночку.

Во мне живы привычки звезды: необходимо, чтобы меня опекали, ведь у меня атрофирована способность ориентироваться. Я предпринимаю все возможные предосторожности, строго выверяю план путешествия и этим облегчаю свою задачу. Методично складываю чемодан, все аккуратно собираю, раскладываю, упаковываю. Нахожу координаты людей и организаций, которые могут быть полезны мне в далеких краях, и приезжаю в аэропорты и на вокзалы задолго до времени отправления, указанного на билете. Несмотря на все эти меры, призванные до предела уменьшить вероятность непредвиденных случайностей, мои одинокие поездки без приключений не обходятся.


Я возвращаюсь из Амстердама после мучительной поездки к матери, которая стремительно теряет жизненные силы. В поезде я закрываю глаза, картинки плывут передо мною: отель снесли, мать шьет мне платья, заботливая, безмолвная и прекрасная. Я иду в вагон-ресторан. Мне хочется утопить мрачные мысли в стакане пива, во многих стаканах. Вот уже скоро Брюссель, а я понимаю, что напилась. Напротив, улыбаясь, сидит молодой человек, он узнал меня и просит автограф, который я охотно даю. Между нами завязывается беседа на самые рискованные темы. Он изучает кино. Он меня балует, покупает еще пива и говорит, что ему грустно, ведь через несколько минут нам предстоит расстаться.

— Не грусти, я выйду с тобой! — отвечаю я.

В таком виде я не могу обнять Фредди. Я сделала бы ему больно, он бы подумал, что все его усилия и нежность пропали даром. Убедился бы, что я больна, принялся бы мораль читать. Я не могу вернуться.

— Отлично, тогда поедем ко мне!

— Годится.

Мы выкурили огромную сигарету с наркотиком, и проснулась я рядом со спящим молодым человеком уже в широкой постели, полностью одетая, и внезапно с ужасом заметила, как его собака грызет мои паспорт. Я встала, безмолвная фурия, подобрала часть своей личности и поехала в Брюссель.

Фредди пытается победить мою «фригидность». То, что он называет «фригидностью», на самом деле — сочетание усталости с неистребимой стыдливостью. Он изобретает эротические игры, охлаждающие меня еще больше. Я не говорю ему, не хочу обижать. Он заставляет меня прохаживаться по комнатам голой, потом сам ходит так же. Я от души смеюсь над этим нудистским пляжем в квартире.

Мне обидно, когда он хочет, чтобы я соблазнила для нас с ним другую женщину. Я становлюсь безмолвной приманкой. Эта неприятность — мелочь по сравнению с добром, которым Фредди щедро осыпал меня.


Так мы спокойно прожили тринадцать лет.

Смерть отца подкосила мать. Надлом был явным. Она утратила силы, желания, жажду жизни, улыбку, становясь день ото дня все безучастнее, молчаливее, заторможеннее.


Мать ждала отца. Он уже приходил, значит — он мог прийти снова. Она потихоньку начинала терять память. Забывала от безразличия, от желания забыть, вытесняя из памяти все, что не было связано с отцом. Казалось, она без конца ищет его. Она часами ездила на машине и возвращалась изнуренная, не могла даже вспомнить, где была. Так продолжалось несколько лет — мать стала дикой, одинокой, влюбленной, потерянной.

Потом она стала забывать закрыть дверь, погасить свет и не помнила, кого как зовут. Она отошла от повседневных забот, от их невыносимой рутины.


Проявилось старческое слабоумие. Мать окончательно перевели в дом призрения. При помрачениях сознания она часто говорила по-английски: «Мы из Утрехта!», «Знаете, моя дочь кинозвезда!» или «Мне очень жаль, но все спальни в отеле заняты».

Ее много раз переводили из комнаты в комнату. Только она начнет привыкать к своей комнате, узнавать окружающих, запомнит дорогу, как ее переселяют по решению министерства охраны общественного здоровья. Я интересовалась причинами таких вредных для матери переездов, но причин не было. Это потрясло меня. Такие навязчивые перевозки казались чьим-то злым умыслом с целью ускорить кончину престарелых, ненужных существ. После каждой из них мать теряла все недавно приобретенные ориентиры, ей требовалось несколько часов, чтобы понять, что она на новом месте, и тогда она ругалась, но недолго. Как-то раз она упала и осталась парализованной на одну сторону, лишилась речи. Она отказалась принимать пищу. Кашляла, выплевывала все. Она хотела умереть и говорила об этом прямо.

Мы в последний раз пришли повидать ее. Вокруг матери столпилась вся семья. Медсестра сказала нам:

— Пока вы здесь, она будет жить. Она вас ждала.

Медленно, трудно, парализованным языком мать шептала мое имя. Мать нежно смотрит на меня, сухой и непослушный язык то высовывается, то уходит обратно в рот. Я промокаю губку и осторожно, капля за каплей, выжимаю ее в рот матери, она стонет и отворачивается.

Все мы поцеловали ее в лоб.

Я не могла оторваться от нее целую вечность — мгновения благодарности, бесконечные минуты невысказанной любви, которые я передавала ей. И мы ушли.

Врачи крепко перевязали голову матери тряпкой, чтобы сомкнуть челюсти, ибо рот так и остался открытым во время агонии. Ее торопливо засунули в прозрачный непроницаемый пластиковый мешок, который с нескончаемым скрежещущим звуком закрыли на молнию.

Фредди инстинктом животного чувствует, какая он легкая добыча. Он просит меня оставить его и уехать одной жить в Амстердам. Ему хочется вернуться в Антверпен, к своей сестре и к своему врачу. Разумеется, мы будем часто видеться, но он хочет быть один. Я отправляюсь в Амстердам с болью в сердце. Никак не удается найти жилье. Как-то вечером, устав от постоянных отказов агентств по съему недвижимости, недовольных тощими гарантиями, которые я могу предложить, я захожу в случайный бар передохнуть. Выхожу оттуда поздно, сильно навеселе, останавливаюсь посреди площади и ору в ночные небеса:

— Бабушка! Если Бог есть, пусть я сейчас же найду где жить! Сейчас же!!!

В голове туман, все плывет. Выбегает хозяин бара и спрашивает, что случилось. Я так же оглушительно повторяю свою молитву.

— Успокойтесь! Успокойтесь!

Он показывает пальцем на дом, углом выходящий на площадь, и предлагает свою квартиру, с которой только что съехал.

— Это дом не для кинозвезд, но там есть все, что нужно!

— Спасибо…

На следующий день я вселилась, думая про себя, что мне бы надо почаще взывать к бабушке и к Богу.

В конце 2001 года мою жизнь изменила непроходящая боль в ухе. Врач не нашел ничего серьезного. Я была уверена в обратном.

Ничто не могло облегчить этого неприятного ощущения, начинавшегося в верху шеи и отдававшего в висок. Серьезное обследование выявило рак горла — болезнь алкоголиков и курильщиков. Я и раньше думала, что из такой бурной жизни мне невредимой не выйти, что я буду наказана, заклеймена. Ну вот, это и случилось, внезапный конец всему. Доктора предупреждали. Вероятно, вот-вот все будет кончено, но оказывается, у меня немалые шансы выжить. Я хотела десяток лет отдохнуть.

— До пятидесяти доживу? — спросила я.

— Очень может быть…

Врачи всегда перестраховываются. Не хочу я ни статистики, ни софистики, я хочу надежды. Если они ошибутся, я не стану подавать в суд!

Мои шансы выросли, тем лучше, я не верю в свою скорую смерть. Я буду в точности исполнять предписания врачей, и все кончится хорошо. Химио- и лучевая терапия. Меня целыми днями неукротимо рвет. Для смеха я говорю себе, что это с похмелья. Внушительные металлические агрегаты, испускающие лучи, напоминают что-то из научной фантастики. Друзья-продюсеры, Дорна и Рууд, предлагают проект. Это короткометражный фильм, работа над которым развеяла бы мои мрачные мысли. Дорна хочет снять меня в интимные мгновения болезни, среди медицинских аппаратов. Она утверждает, что такой фильм будет полезен людям или, может быть, послужит документальным свидетельством post mortem, ах нет, этого она не решается сказать прямо. Я соглашаюсь. Фильм даст мне ощущение, что моя болезнь виртуальна, что это просто еще одна роль. Я немного дистанцируюсь от нее, и вот мне уже лучше. Может быть, врачи станут лучше ухаживать за мной, если их снимать на пленку? Я счастлива, оказавшись перед камерой снова — возможно, в последний раз. Шея съеживается на глазах, как иссушенный фрукт, сожженный лучевой терапией. Участок шеи с расплывчатыми контурами, необратимо сожженный, утратил чувствительность к прикосновениям. Порция смерти под моим шейным платком останется предзнаменованием. Я выкарабкалась. Я снова весела, будто ничего не случилось. Красавица актриса улыбается в объектив. Я больше не пью и, между прочим, не курю.

Снова завертевшаяся жизнь может оборваться, ведь у смерти нет логики.

Моя жизнь не оборвалась. Я выздоровела.

Моя светлая двухэтажная квартирка величиной с кухню на той вилле в Сен-Тропезе. Наверху спальня с единственным атрибутом звезды — громадным мягким диваном.

Часы напролет провожу я здесь, привыкая к временной отсрочке приговора, читаю, смотрю мыльные сериалы. В мансарде под самой крышей слуховое окошко, как в комнате под номером двадцать два. Здесь слишком мало пространства, чтобы писать большие картины, и я по законам соответствия уменьшаю свой размах, привыкая к скромным потребностям убывающей жизни.

Однажды — странная боль. Начало 2004-го. На сей раз в спине, постоянная, колющая. Невидимое существо наносит мне удары в спину. Порой я оборачиваюсь. В спине все время колет, все сильнее. В постели, в машине, под душем — всюду.

— Ничего страшного.

Таково предварительное заключение врача. Я требую сделать мне рентген. Мнение меняют, обнаружив на снимке остаток раковой опухоли: метастазы в легком, они-то и болят спустя два года после временного выздоровления. Теперь на верхнюю часть спины всегда словно давит кулак, а дышу я с легким стрекотанием. Меня оперируют, опухоль в легком спешно вырезают. Приходят друзья, родственники, сын. Из Лос-Анджелеса к моему изголовью приезжает Элайн и кормит меня нежными darling!..

Она гладит меня по обритой голове. Неважно выглядит Эмманюэль. Я поднимаю гостям настроение. Элайн пора уезжать, и я обещаю ей, что мы снова увидимся. Она в этом уверена.

— You’re like a ball, darling, you bounce right back! (Ты как мячик, дорогая, ты всегда отпрыгиваешь!)

Элайн права. Я снова выздоравливаю.


Я не боюсь смерти, просто я хотела бы выбрать ее сама, свою смерть, как последнее желание.

Фредди скончался от сердечного приступа летом 2004-го. Я была еще в больнице. Сначала моя сестра это скрывала, чтобы не расстраивать меня, потом сказала, испугавшись, что я все равно узнаю из телепередачи. Через несколько минут я услышала по радио: «Умер поэт Фредди Де Врее».

На похороны я собралась с трудом, накачанная обезболивающими. Мое тело — одеревенелая масса, которую я с трудом усаживаю в кресло. Я хочу проводить Фредди.


Я возвращаюсь домой и долгие дни провожу на диване в тишине, без сна. У меня еще не восстановилось дыхание. Я на строгом лечении. Нужно избегать резких движений. Нельзя волноваться. Химиотерапия помогает. Но ничто не способно уменьшить чувство горя в моем отравленном, привыкшем к боли теле. Я сосредотачиваюсь. Вызываю образ Фредди, интенсивно концентрируюсь на нем. Я снова разговариваю с ним и прошу его посмотреть на меня, подать мне знак, пусть это будет разбившийся флакон или птица на подоконнике.


В том же году за Фредди ушел Вим Верстаппен.


И вот они все умерли! Отец, мать, друг и любовник.

А я — нет.

Расслабившись в роскошном номере отеля на постели королевских размеров, я мечтаю. За окном небо белое до голубизны, а в тихом море покачиваются яхты. Пальмы безмятежны, снизу доносится глухой рокот волн.

Снова Канны. Дворец. Мне теперь не надеть лучезарного выходного платья. Скучно. Придется долго ждать. Тогда мне приходит в голову мысль. Долой фешенебельное однообразие драпированных стен! Ах, у меня нет ни палитры, ни кистей? Поправимо. Я выскакиваю из постели. Хватаю косметичку и вытряхиваю румяна. Открываю каждую баночку, и оттуда вырастает толстый цветной холмик. Я рисую нервно, лихорадочно. Заштриховываю, искривляю стены, обрезаю углы, быстро делаю граффити, я ликую, я изменяю все вокруг.


Такого не было. Я придумала эту сцену. Она из короткометражного фильма «Топор и я», который начали снимать Дорна и Рууд еще во время моей болезни. Он принес мне приз на фестивале короткометражных лент в Нью-Йорке. Не за исполнение роли, а за режиссуру.

Это анимационный фильм, автобиографический и романтичный.

Я хотела рассказать о своей жизни, своем искусстве, о занятиях живописью. Я предложила снять мультипликацию. Некоторые из моих рисунков стали декорациями. Мы придумали снять все в ускоренном темпе. Не хватало художественной опоры. Мне не хотелось вхолостую вращаться вокруг собственной оси. В такой авантюре лучше всего выбрать образец для подражания, нащупать чье-то влияние, которое соединило бы меня-актрису со мной-художником. Кандидатура Хюго привнесла бы в фильм оттенок дежа-вю, немножко а-ля Мерилин и Миллер, нечто ностальгическое. Передо мной отчетливо возник образ Топора. Воздам должное моему гениальному вдохновителю с недобрым смехом. В фильме Топор — артистичный мужчина, плотоядный, разгульный, талантливый, благородный, околдовывающий. Идеал!


Короткий метраж сжал до нескольких минут всю мою жизнь от «Эмманюэль» до сего дня. В нем рассказывается история моего расцвета, только хорошее и ничего больше.

Меня нарисовали в наивном стиле: раскрашенная куколка с вечно изумленным личиком, безбашенная проказница, преданно смотрящая на великого мэтра.

Большой флэш-бэк о сильных натурах и примечательных событиях. Я комментирую за кадром на родном языке, говорю отрешенным, монотонным голосом.

Это напомнило мне пьесу «Осмельтесь жить!», сыгранную пять лет назад в Амстердаме. Режиссер попросил меня читать текст без голосовых модуляций. Он говорил, что эмоция заложена не в моей игре, а в моем голосе. Я должна уметь пользоваться им как можно сдержаннее.

— Не надо играть! Читай так, будто голос у тебя обнажен.

Пьеса имела успех, меня признали талантливой.

Я опять воспользовалась его советом, и это снова сработало.


«Топор и я» занял первое место. Иногда приходится долго ждать момента, когда можешь гордиться собой.

Монита, мои агент, время от времени устраивает мне выступления по телевидению. Несколько тысяч долларов за то, чтобы поговорить об «Эмманюэль». С равнодушно-игривым видом я всегда отвечаю на одни и те же вопросы. Вспоминаю, как восхитительно было чувствовать себя секс-символом, говорю, что моя жизнь, когда-то бурная, теперь тиха. Я художник, живописец. Иногда вижусь с парой-тройкой друзей, актерами, певцами.


Я снова увидела Пьера Башле за несколько недель до его смерти. Мы встретились в гримерной, и казалось, он был взволнован. Я тоже. Я дала ему неожиданный повод сделать мысленный шаг в прошлое. Он знал, что обречен. Мы поговорили о своих болезнях, как старые соратники по борьбе. Помню, что гримерша так и не смогла ничего поделать с его бледностью.


Еще раньше я участвовала в модной французской телепередаче, рассчитанной на большую аудиторию. Ведущий был забавный и сыпал непристойностями, он, кажется, нравился молодежи, а рядом сидела юная блондинка, одетая в кружевную ночную рубашку. Я опасалась грубых и нескромных вопросов со стороны ведущего, но, как оказалось, напрасно. Он был безупречно почтителен и целомудрен. Сюрприз преподнесла его глубоко декольтированная коллега, которая ни с того ни с сего вдруг спросила меня:

— А сколько у вас было…

Я не расслышала конца фразы. Звук был плохой, ее вопрос застал меня врасплох. Она сидела слева. После химиотерапии я стала туговата на левое ухо.

Из гордости я не попросила повторить. Мы говорили об эротических сценах, что в них было взаправду, что — фальшивка, и о моей карьере. Я наивно предположила, что ведущая из чувства женской солидарности захотела остепенить беседу и интересуется моей фильмографией. Тогда я подумала: «Сколько у вас было… фильмов?» — и с тихой гордостью ответила:

— О, полсотни!

Молодая женщина зашлась от хохота. Ведущий тоже. Со смеху покатилась вся студия. Я знала, что бываю смешной, но чтобы по такому поводу!.. Не удалась карьера, надо было в комические актрисы идти. Я, видно, не так поняла вопрос. Это была запись передачи, ее отложили: «Перезапишем по новой!» Молодая женщина идет гримироваться, а моя подруга Ирена, с которой я сюда пришла, использует передышку, чтобы по-фламандски шепнуть мне на ухо окончание вопроса: «Сколько… оргазмов?»

Вот уж вопросик редкой деликатности! Сколько оргазмов? Что, по порядку? Или меня, как диковину, на ярмарке показывают? Сколько за один фильм? За всю мою жизнь? Я не отвечаю, мой мягкий взгляд темнеет от гнева, и ведущая сразу переходит к следующему вопросу.


Я взяла чек, позвонила Моните, чтобы поинтересоваться, нет ли еще идей о моих выступлениях по телевизору, и на поезде поехала с Иреной в Амстердам.

В моей сумке квартирная плата за полгода вперед. А губы, еще так недавно дрожавшие от гнева, вот-вот затрясутся от заразительного смеха. Бутылку за бутылкой мы пьем пиво — во славу грубости, во славу глупости! Веселое получилось путешествие. И стоит одной из нас — мне или Ирене — вспомнить слово «оргазм», как нас вновь прохватывает взрыв расслабляющего смеха.

Только я вот думаю… Знала бы ты, дуреха…

Я регулярно навещаю своих вдохновительниц, своих благодетельниц. Тетю Мари и сестру Иммакулату.


Тетя по-прежнему полна жизни, она пережила электрошок, психиатрическую больницу, лечение литием, рак почек, пренебрежение — все, что только можно вообразить. Она кричит, что пережила их всех! Она, сумасшедшая, никому не нужная, потерянная душа, живет в радости, и настроение у нее стабильно хорошее. Зернышко ее сумасшествия проросло, тетя мягкая, удивительная, жизнерадостная! Безумие хранит людей.


Сестра Мария Иммакулата долго оставалась интересной женщиной, чу́дной, темпераментной, в прекрасной форме. Она спрашивает, как идут мои дела, хочет знать все обо мне, о моей семье, о моих планах. Хочет, чтобы я рассказывала о мире, который ей незнаком. Она ждет меня, я ее опора, упражнение для памяти, а еще — говорит она — повод гордиться. Мария Иммакулата считает, что я сделала блестящую карьеру, прошла большой путь. Благодушие тоже хранит.

Теперь она уже не та, что прежде. В свой прошлый визит я снова поблагодарила ее за все мои счастливые годы и ее значительную роль в моем воспитании.


И у меня, славной и немного сумасшедшей, тоже есть надежда на хорошую старость!

Я люблю воскресенье, свободный день, день-подарок.

Отец любил нас по воскресеньям.

Он посвящал нам весь день, как будто понимал, что это нужно и ему тоже, что один счастливый день стоит всех остальных на неделе. Он уводил нас, вывозил из отеля за город. Мы выезжали на природу: зимой — в лес, где отец охотился, а летом — на озера, к воде, которой в моей стране столько же, сколько земли. В окрестностях Утрехта было много островков. У отца имелось суденышко с иллюминаторами и двумя спальнями, из которых можно было войти сразу в воду. На нем часто уезжала тетя Мари. Там она пела во все горло и говорила, что всем временам года предпочитает осень. Ей нравился этот переходный сезон — ни жаркий, ни холодный, ни слишком ясный, ни чересчур темный, гармоничный, как идеал.


По воскресеньям отец полностью принадлежал нам, и каким удовольствием для меня, ребенка, было чувствовать рядом что-то свое, такое живое, в этот радостный день, когда прикосновения так нежны. Отец умел придать этому дню азарт и ритм радости жизни, высвобождавшейся точно по волшебству. Он смешил нас, и чем больше пил, тем громче мы смеялись. Мать тоже пила и смеялась…


Отец берет мать за талию, они танцуют, музыка звучит в их сердцах, мать притворно хмурится, потом уступает ему с громким, полнозвучным смехом. В это мгновение, здесь, мать с отцом счастливы вместе.


Я происхожу от него и от нее, происхожу от обоих и существую только тогда, когда они — одно целое, сомкнутое, неразделимое.


Отец уводил нас, и я шла за ним, готовая простить все. На один день я забывала и о его отсутствии, и о добровольной глухоте к нам, его детям, чудесному продолжению его жизни и невыносимым его копиям.


Отец страдал, пил, наслаждался жизнью и любил по воскресеньям, он любил нас по воскресеньям.


Свет поблескивает над озером, мать танцует с собственной тенью, захмелевшая, а отец кружит нас, держа за руки. Стремительный вихрь танца несет нас, мы хохочем, а потом вихрь стихнет и наступит ночь.

Мой сын — самое дорогое, что есть у меня на земле. Он — все, что осталось. Мягкий, он понимает меня, говорит, что любит, улыбается мне. Когда я смотрю на него, я вижу себя. Он знал мужчин моей жизни, он ходил за мной следом, я позволила ему расти вдали от суеты, вдали от его падшей матери.


Он все понял, все простил. Он красив — высокий и простой мужчина. Когда сын счастлив, я счастлива тоже и говорю себе, что в жизни мне все удалось.

У него мало амбиций. Богатства он не хочет, говорит, что это бесполезная нервотрепка, не хочет и славы, потому что это все ерунда, ни на какой талант он не претендует, «потому что на детях природа отдыхает». Говорит, что не умеет ни писать, ни рисовать, ни петь, и ему на это плевать. Он работает в кофейном магазине его любимой тети Марианны, которая теперь богата. Артур живет свободной жизнью, влюбляется, он без комплексов, его не интересуют ни цели, ни сроки.

Когда я уезжаю, он звонит мне, беспокоится. Он хочет быть уверенным в том, что со мной все хорошо, и эти звонки сына, которому от меня ничего не нужно, трогают меня до глубины души. Иногда мне совестно, что такое трогательное создание выросло без меня. Я любящая запоздалая мать, я хочу наверстать упущенное.

Я никому не принадлежала и сожалею об этом. Ни отцу, ни матери. Мужчины любили мое тело, я была их мечтой, я видела мало сердец, моя свита была без лиц, я не принадлежала самой себе.

Никто не принял в свои руки моего сердца, я не отдала его. Я блуждала, искала, бродила из одной спальни в другую, едва начав жить, экстравагантная и расчетливая, разная. Я одалживала себя, сдавала напрокат, но не отдавалась. Я искала отца и не нашла его. Я искала своей гибели, и она почти настигла меня. Я потеряла почву под ногами, взмыв в воздух, познав свет и тьму. Я мчалась, двигалась, забывая в беспрестанной, похожей на жизнь суете, что никому не принадлежу. Я хотела быть взрослой и была всего лишь ребенком. Я хотела, чтобы на меня смотрели, и ничего, кроме этого, не добилась.


И вот я опять на своей земле: я стану ее частью, вернусь к истокам, вспомню родной язык, замкну круг, освежу память чувств. Срытый отель, грохот на чердаке, устья Ундерберга, родители танцуют, отражаясь в озере. Вновь обрести свою жизнь, которая так плохо складывалась, и, обретя, изменить ее.

Я хотела бы вернуться назад, снова увидеть отца и мать, убедить их остаться вместе, понять друг друга, вновь подарить мне жизнь, которую они дали мне и потом отняли.


Невозможно, конечно. Мой дух никогда не смирится с непререкаемостью слова «невозможно». Я совершила невозможное.

Я постаревшая актриса, выздоравливающая художница. Наконец, женщина, которая обнажила себя.

Сегодня в газете «Morgen» прекрасная статья обо мне. Целая полоса с большой фотографией, сделанной в отеле с высокими потолками. Я пью китайский чай, у меня открытый, рассеянный, мечтательный взгляд. Вид серьезный, умиротворенный, белая кожа, серо-зеленые глаза. Щеки к подбородку сужаются несимметрично, зато — гордая посадка головы и нос безупречной формы. Можно сказать, что я красива.

Я так и не смирилась, я все преодолела. Во мне звучат слова Элайн: «Мячик, который отпрыгивает».

Всегда цепляешься за великодушные слова, стимулирующие к сопротивлению обстоятельствам, внушающие веру в твои силы, в твой талант, в жизнь.

Да, я отпрыгнула, быстро и сильно, далеко. Радость редко покидала меня. Элайн я верила, наверное, больше, чем себе самой.


Я рассказываю о своих планах, мною интересуются, и это мне нравится. Журналист был мил, у него красивая, мягкая и плотоядная улыбка. Я люблю это местечко, этот отель в темных согревающих тонах с баром в глубине, отделанным под необработанное дерево…


В мягком свете мое лицо — бледное и лощеное, в его луче глаза вспыхивают, как драгоценные камни. Кажется, будто я зачарована этим светом, пробившимся сквозь оконный витраж, и устремлена вовне, готова отпрыгнуть.

Что было там, за окном? Вспомнить бы.

Человек, птица, цветы?

Загрузка...