«…Сила любви велика и победоносна, но не до конца. В человеческом бытии есть некая область, где даже любви положен предел, где даже она не достигает полноты власти. Что же это такое? Свобода! …Так любовь Христова надеется всех привлечь к себе и потому идет до последнего ада. Но даже на эту совершенную любовь и совершенную жертву кто-то может ответить отвержением даже в плане вечном и сказать: «А я не хочу!..»
Было двенадцать часов дня.
Борис Кумбарович, скромный сотрудник московского журнала «Литература и жизнь» ехал на службу в самом приятном расположении духа. Дело было в том, что неделю назад появился-таки в апрельском номере его многострадальный материал под названием «Золото партии», где речь шла о сокровищах Патриаршей ризницы, бесследно исчезнувших вскоре после революции, в восемнадцатом году.
На всякий посторонний взгляд материал был так себе, очередная журналистская утка, основанная на домыслах и предположениях, но вновь и вновь перечитывая его, Кумбарович всякий раз находил в нем бесспорные и несомненные достоинства.
Главный пункт, которым гордился Кумбарович, заключался в том, что он наконец публично поквитался с давним своим врагом и оппонентом, знатоком московских древностей Львом Голодным. Лев Голодный во всех своих работах утверждал, что исчезнувшие сокровища Патриаршей ризницы безвозвратно потеряны и давно уже находятся за пределами России. Кумбаровичу же удалось случайно раскопать кой-какие косвенные факты, говорящие совершенно об обратном…
Журнальчик со своей статьей Кумбарович вот уже целую неделю возил с собой и постоянно перечитывал в метро, стараясь держать его так, чтобы и сидящим рядом с ним людям было удобно разглядывать фотографию автора.
Сегодня в этом смысле день выдался не особенно удачным. Как ни подсовывал им статью Кумбарович, как ни соблазнял, попутчики его в раскрытый журнал так и не заглянули. Левая соседка листала конспект с формулами, хмельной беспокойный старичок, сидевший справа, беспрерывно разговаривал с каким-то рязанцем.
В вагоне, несмотря на полуденное время, была пропасть народу. На остановках целые толпы рвались наружу, зажав плечами и вынося из дверей рязанца с рюкзаком. Встречный поток легко, как щепку, вносил его обратно и ставил на место. Рязанец тогда с облегчением вздыхал, вытирал платком пот, струившийся из-под шляпы по его веснушчатым щекам, пытался поудобнее устроить горб своего рюкзака меж чужими спинами, в очередной раз допытывался у подвыпившего разговорчивого старичка, через сколько ему выходить, но тут поезд притормаживал, и выходящая толпа выпирала его из вагона, а встречная вносила обратно.
— А то на «Киевской» выйдем, — настойчиво предлагал старичок рязанцу. — Пивка дернем. С воболкой…
— Не, никак нельзя, — слабо отбивался рязанец и, передергивая нагруженными плечами, пояснял: — При вещах я…
— Дешево, — уламывал старичок. — Там труба прямо с пивзавода… С воболкой…
Кумбарович, положив раскрытый журнал на колени, некоторое время наблюдал за бестолковыми перемещениями рязанца в пространстве.
Оторвав от него взгляд, Кумбарович обнаружил над собою женщину со скорбным усталым лицом и с двумя сумками в руках. Он тотчас подхватился, уступая сиденье, с трудом втиснул свои упитанные бока в ряд стоящих пассажиров.
Плотный, крепко сбитый мужчина средних лет, решительно пролез между ним и женщиной и с достоинством уселся на освободившееся место. Кумбарович почувствовал себя скверно и, испытывая глухое раздражение, стал критически сверху вниз разглядывать незнакомца. Тот производил самое неприятное впечатление. Чуть свернутый на сторону нос, очевидно переломанный в пьяной драке, петлистые уши без мочек, стоящие как у рыси, темные очки, угрюмые складки, спускающиеся по бокам рта. Но еще неприятнее было то, что одежда незнакомца выдавала в нем чужака. Люди в такой одежде не ездят в метро, а ездят они в «мерседесах» на желтых кожаных сиденьях, поминутно откликаясь на звонки по мобильному телефону, приказывая и диктуя… Тип слишком знакомый по анекдотам про новых русских, по детективным сериалам. И Кумбарович, готовивший язвительную реплику о людской невоспитанности, решил все-таки благоразумно прикусить язык и стерпеть обиду.
Приближалась станция «Киевская», вагон зашевелился.
Поезд остановился и толпа подалась к дверям.
Огромная масса народу вышла на этой станции, точно все, откликнувшись на призыв старичка, кинулись искать заветную трубу и дешевое пиво. Как бы там ни было, но через полминуты вагон уже с воем несся по тоннелю и был он теперь почти пуст. Размышляя об этой странной выходке теории вероятностей, Кумбарович опустился на сидение рядом с незнакомцем и снова открыл журнал на заветной странице.
Обычный человек раздражается, когда обнаруживает вдруг, что чей-то посторонний глаз рыскает по странице книги, которую он читает. Кумбарович же, напротив, почувствовав, что взгляд незнакомца упал на его сочинение, незаметно повернул журнал, чтобы тому было поудобнее. Это заинтересованное читательское внимание отчасти сгладило то первое неприятное впечатление, произведенное незнакомцем на Кумбаровича. «А он вовсе не так глуп, — подумал Кумбарович. — Отнюдь не глуп…» Он не успел додумать, потому что в эту минуту незнакомец склонился к его уху и неожиданно произнес громким голосом, стараясь перекричать грохот поезда:
— Прошу прощения, где можно приобрести этот журнал?
Кумбарович почувствовал себя польщенным.
— К сожалению, это журнал элитарный и в свободной продаже его почти не бывает, — с достоинством ответил Кумбарович, постучал ногтем по своей фотографии и повернулся лицом так, чтобы собеседник мог его узнать.
Словечко «элитарный», употребленное им, было в данном случае просто лукавым эвфемизмом и означало оно лишь только то, что некогда процветающий журнал, скатился теперь до ничтожного тиража в пятьсот экземпляров.
— Жаль, — произнес незнакомец и задумался. — Очень, очень жаль…
— В редакции номера, конечно, есть, — продолжал Кумбарович, испытывая к незнакомцу теплое чувство приязни. — Я бы мог, конечно…
— Продайте мне его, — решительно предложил собеседник, сунул два пальца в нагрудный карман пиджака и протянул Кумбаровичу сложенную пополам зеленую купюру.
«Пятьдесят долларов!» — ужаснулся Кумбарович, машинально принимая предложенные деньги. Следовало бы по всем правилам хорошего тона вежливо отказаться, но беда заключалась в том, что Кумбарович был, во-первых, беден, а во-вторых, жаден… «А в-третьих, я его вижу в первый и последний раз! — успокоил он себя. — Встретились, как говорится, и разошлись…»
— Но у меня нет сдачи, — промямлил Кумбарович, ощупывая новенькую банкноту на предмет подлинности и больше всего опасаясь в настоящий миг того, что сумасбродный миллионер вдруг опомнится и передумает.
— Не тревожьтесь об этом, — заявил незнакомец, взял с колен Кумбаровича журнал и, не взглянув на фотографию, перелистнул страницу, затем еще одну, определяя размер статьи… Глаза его хищно прищурились.
«Э-эх, черт подери! — мысленно выругался Кумбарович. — Вернет сейчас…»
Журнальчик-то был с изъяном, с червоточинкой — бледно-оранжевое жирное пятно от пролитого борща безобразно расплылось на последней странице, основательно подпортив два заключительных абзаца.
— Тут немножко… пятнышко… Ложка, знаете, дернулась… томат… Совершенно случайно, — зардевшись, начал оправдываться Кумбарович. — Можно ластиком… Привычка, знаете, за обедом читать…
Незнакомец как загипнотизированный глядел на пятно и никак не реагировал на речь Кумбаровича.
— Ах ты, елы-палы! Чуть свою станцию не проехал, — находчиво выкрикнул Кумбарович, подхватил свой потрепанный портфель и выскочил в отворившуюся дверь вагона, унося в потной ладони неожиданную добычу.
Если бы Борис Кумбарович был повнимательнее и сообразил, какую ценность на самом деле представляет его небольшая статейка именно для Ильи Артамоновича Филимонова, он ни за что не стал бы так поспешно ретироваться с жалкими пятьюдесятью долларами, а пожалуй, задержался бы в вагоне и поторговался с незнакомцем, крепко поторговался… Запросто мог бы выручить долларов эдак двести-триста, а то и больше…
Впрочем, с другой стороны, если бы он знал, с каким страшным человеком свела его судьба, он ни за что не вошел бы в этот вагон, а переждал бы два-три поезда, прежде, чем продолжить свой путь. А то и вовсе поднялся бы наверх и поехал на троллейбусе, пряча свой злополучный журнальчик в самом сокровенном отделении портфеля.
Вечером того же дня в неприметном особнячке, обнесенном глухим бетонным забором и расположенном в глубине Измайловского парка, произошло нечто вроде небольшой читательской конференции. Обсуждалась именно статья Бориса Кумбаровича «Золото партии». Нельзя было назвать это обсуждение бурным и оживленным, ибо присутствовало на нем всего только три человека, да и сама дискуссия развивалась не совсем обычно и только в конце разговора тема прозвучала в полный голос и вещи были названы своими именами.
Илья Филимонов, еще в метро бегло и жадно ознакомившись со статьей, войдя в свой рабочий кабинет, приказал охраннику никого к себе не впускать, сел за стол и прочел ее дважды, теперь уже более внимательно и критически, кое-что отчеркивая карандашом и ставя на полях галочки и восклицательные знаки. Во время чтения он несколько раз в одних и тех же местах удовлетворенно прищелкивал пальцами, потирал руки и качал головой. Затем встал и принялся в задумчивости расхаживать по кабинету. Наконец, снова вернулся к столу, склонился над раскрытым журналом и рассеянно глядя на жирное оранжевое пятно, тихо и не совсем уверенно сказал вслух:
— Кажется, перспектива есть … — и тотчас добавил голосом твердым и решительным: — Да! Есть!
Он усмехнулся, вспомнив, какими окольными путями привел его случай на эту встречу в метро, какими громоздкими декорациями обставил сцену. Поистине, три классических единства — единство места, времени и действия… Он, Филимонов, привыкший ездить исключительно на «мерседесе», едва ли не впервые за последние полгода попал в подземку. И надо же было судьбе так устроить, чтобы машина сломалась в двух шагах от входа в метро и он, подняв уже руку, чтобы остановить такси, вдруг отчего-то передумал и стал спускаться вниз вместе с обычным народом. Но ведь надо же было еще сесть в нужный вагон и именно в ту минуту, когда там находился этот баран со своей статьей…
Но и это ничего бы не значило, если бы буквально накануне телохранитель Клещ не рассказал ему в сауне историю, над которой в ту минуту Филимонов только добродушно посмеялся. Теперь же эта история и журнальная статья сошлись вдруг, как две половинки магнита, разлом к разлому, и сцепились в единое целое. Многое, конечно, еще шатко и неопределенно, многое предстоит еще выяснить, над многим основательно подумать, но…
— Есть перспектива, — еще раз повторил Филимонов и, выглянув из кабинета, поманил к себе Клеща.
— Вот что, — сказал он озабоченно, — тут одно дело намечается… Связанное с эмвэдешными архивами. Ты вызвони-ка к вечеру Галамагу на предварительный разговор… Часам, эдак, к шести…
— В шесть у нас с «чехами» стрелка, — напомнил Клещ. — По поводу авторынка…
— Помню. С чехами отбой, — равнодушно сказал Филимонов. — Перенеси на другой день.
Тень удивления промелькнула на лице Клеща, он открыл было рот, чтобы возразить, но взглянув на Филимонова, покорно кивнул головой и вышел из кабинета.
Ровно в шесть часов вечера в дверь осторожно и вежливо поскреблись и вслед за тем в кабинет заглянула озабоченная красная рожа Галамаги:
— Можно, Илья Артамонович?
— А, Семеныч! — откликнулся Филимонов. — Входи, входи, полковник… Как всегда, точен по-военному. Ценю…
— Честь имею, — весело отозвался коренастый, плотный Галамага. — Милицейская, так сказать, привычка, Илья Артамонович. Протокол. «Прибыл-убыл, заступил-сдал»…
— Молодец, — похвалил Филимонов. — Входи, не торчи в проходе…
— Что за срочные дела, Илья Артамонович? — продолжал Галамага, задом протискиваясь в кабинет и затворяя за собою дверь. — Я уж в баньку собрался, веничек, можно сказать, распарил… А тут мне этот ваш елдак звонит и как всегда толком ничего… Э-эк… — осекся он, заметив наконец сидящего в углу этого самого «елдака».
Клещ сидел в кабинете Филимонова, уйдя с плечами в мягкое глубокое кресло, и не мигая с ненавистью глядел на паясничающего Галамагу. Был Клещ худ и жилист, высушен вялотекущим туберкулезом да тюремным чифирем, лицом темен и неприветлив. Много хлебнул он обид от мусоров, а потому, хоть и понимал необходимость сотрудничества с ними на современном историческом этапе, все-таки скрыть свои эмоции никак не мог. Тем же отвечал ему и подполковник Галамага, а потому, войдя в кабинет и увидев там своего недруга, он после этого больше ни разу на него не взглянул, и обращался исключительно к Филимонову.
— Куда мне сесть, Илья Артамонович? — оглядываясь спросил Галамага.
— Под нарами твое место, — мрачно отозвался Клещ.
— Ты помолчал бы хотя бы в присутствии… — огрызнулся Галамага. — Вы бы, Илья Артамонович, приказали ему помолчать.
— Сам молчи, барсук! — вскинулся Клещ.
— Оставь, — приказал Филимонов и Клещ, скрипнув зубами, снова откинулся в кресле.
Подполковник Галамага, обиженно сопя, сел в такое же кресло у противоположной стены.
Повисло короткое молчание.
— Друзья мои, — переводя взгляд с одного на другого, начал Филимонов. — Дело, ради которого я свел вас здесь, дело особого рода. Оно сильно отличается от наших обыденных дел и поначалу может вызвать с вашей стороны недоверие. Впрочем, мы не сразу приступим к обсуждению… Я хочу, Клещ, чтобы ты повторил нам свою ленинградскую историю. Про старуху, которую вы замучили с Тхорем…
— Я ж рассказывал уже, — проворчал Клещ.
— А ты повтори, — приказал Филимонов. — В общих чертах. Я хочу, чтобы и Семен Семенович внимательно послушал.
— Да история-то больно стремная, — вздохнул Клещ, которому страсть не хотелось унижать себя рассказом в присутствии Галамаги. — Ну вы же помните все, что тут лишние базары… Короче, полоса у меня была. Черная полоса. Мотался по чердакам и вокзалам, сдаваться уже хотел. Честное слово, встал как-то утром и пошел в отделение. Возьмите, мол, сил моих нет. В тюрьму хочу…
— Грех уныния, — заметил Филимонов, усаживаясь за стол.
— Грех не грех, а пришел я в ментовку. Так и так, говорю, сдаюсь… Мусор дежурный глянул на меня… А я в телогрейке, с похмелюги, тот еще видок… «Ты, — говорит, — посиди во дворике и заходи через два часа, когда рабочий день начнется…» Ну вышел я на улицу, а у них там парикмахерская через дорогу, как раз напротив отделения, окна в окна… Свет такой уютный из парикмахерской. Походил я этак минут пять, а потом думаю: «Да хрен ли, думаю, мне терять теперь? Все равно сдаваться ведь… Ускорю, думаю, процесс…»
По мере повествования Клещ все более вдохновлялся. Он забыл уже о присутствии Галамаги, речь его приобрела живые оттенки.
— Ну перешел я улицу, глянул в витрину. А там кресла эти, столики… И, братцы мои, одеколон на одном столике, тройной, почти полный флакон… Обернулся я на отделение, прикинул расстояние. Пока, думаю, добегут, успею выжрать. Поднял шкворень с земли и шкворнем этим по витрине — дзынь!.. Кто из прохожих шел по улице, все врассыпную. На другую сторону перебежали и дунули без оглядки. Я, значит, сквозь витрину эту вхожу и прямо к пузырю. А ящик у столика выдвинут, там мелочь рассыпана. Много мелочи… Сгреб я ее, оглянулся — ментовка не реагирует. Сгреб в простынку машинки ихние, парфюмерию, и с узелком этим обратно в витрину вышел. И пошел себе спокойным шагом и с чистой совестью…
— Это питерские раздолбаи, — хмуро отреагировал Галамага. — У нас бы живо его…
— Хорошо, Клещ, — сказал Филимонов. — Это все хорошо и живописно, но давай ближе к делу. Про нищую старуху, которую вы безжалостно загубили…
— Да мы ее бережно пытали, кто ж мог подумать… Короче, на вокзале встретил я Тхоря. Выпили с ним культурно, побазарили. Он мне и рассказал про эту старуху. «Муж ее, — говорит, — в блокаду продовольствием заведовал, снабженец. Неужели, — говорит, — не прилипло к рукам? Сам, мол, рассуди — мужа загребли после войны, в лагерях сгинул. Но ведь прикопал же где-то добришко. Тогда, в блокаду, за кусок хлеба люди бриллианты фамильные готовы были отдать. Фаберже… А все снабженцы — они ведь по жизни всегда барыги. И старуха эта что-то уж слишком нищая, всю жизнь в своей коммуналке на овсянке да на сухарях просидела. Очень, мол, подозрительная психология. Жадная и бережливая, стало быть, старуха…» Я прикинул, все вроде сходится. Короче, вышли мы на эту старуху. Из коммуналки этой все съехали как раз, одна она там оставалась. Удобно. Часа три мы ее пытали. Тхорь, в основном, у него это профессионально было поставлено. Рожа у Тхоря подходящая, страшная рожа, Царство ему небесное…
Клещ вздохнул, зажег сигарету и глубоко затянулся.
— М-да… Ни хрена, короче, старуха эта нам не выдала. И проводом придушивали, и утюжком жгли, и ножницами портняжными перед носом щелкали… Кремень. «Не знаю ничего! Пенсия тридцать рублей…» — и точка. Я Тхорю мигаю, дескать, в самом деле пустая старуха. Он мне кивает, да, мол, сам понимаю… Дело-то в том, что мужа ее в сорок девятом в один час среди ночи взяли чекисты. Вполне возможно, что ничего он ей не успел шепнуть. Да и шлепнули его, видать, сразу. Тогда в этом смысле не церемонились и не тянули особо. Отвязали мы эту старуху от стула, воды дали. Она сидит, глазами лупает, мычит… Мы попрощались вежливо, извинились и к дверям… Но тут Тхорь призадумался и говорит: «А давай-ка все-таки поищем… Половицы вскроем… Все равно, мол, дом под снос…» Нашли топорик, гвоздодер, ломанули доски… И вот тут-то пришла старухина смерть. Как вытащили мы из-под пола мешок, да высыпали перед ней груду денег… Она рот разевает, пальцами горло себе дерет, хрипит: «А я всю жизнь свою… Загубил!.. Сухари… Нищая, нищая!.. Подлец!..» Одним словом, повалилась на пол, прямо на эту груду денег, и затихла. Пена изо рта… Труп, короче. Ну мы с Тхорем еще пошарили досконально в квартире и ушли ни с чем.
— А деньги? — спросил Галамага, напряженно слушавший рассказ.
— А деньги фуфло, — устало сказал Клещ. — Сталинские еще деньги.
На некоторое время в кабинете воцарилось молчание.
Галамага вытирал платком выступивший на лбу пот, Клещ закурил новую сигарету, Филимонов лениво перелистывал журнал.
— Хорошая история, — сказал он наконец, поднимая глаза. — Какое же у нее продолжение?
— Какое там продолжение, — угрюмо отозвался Клещ. — Тхоря прирезали в Тамбове через год, вот и все продолжение…
— Ну что же, — голос Филимонова звучал бодро и энергично. — Перейдем теперь ко второму пункту повестки дня. Обсуждение статьи некоего Кумбаровича в журнале «Литература и жизнь». Журнал элитный, малотиражный. Между прочим, один из самых дорогих журналов — пятьдесят баксов экземпляр.
— Да ну? — не поверил Галамага.
— Истинно так, уважаемый Семен Семеныч, — подтвердил Филимонов. — Но журнал стоит этих денег, поверьте мне на слово… Позвольте, я кое-что процитирую. Вы после ознакомитесь с этим внимательно, но вот на вскидку… Так, так… Ага! «…из компетентных источников нам стало известно, что среди членов комиссии по реквизиции пропавших бесследно сокровищ Патриаршей палаты находился и некий Р. Я. Б., единственный, кто дожил до послевоенного времени. Все же остальные были расстреляны еще до войны. Этот самый Р.Я.Б., между прочим, отвечал за продовольственное снабжение блокадного Ленинграда…» Так, так, далее… «Нам удалось раскопать в архивах некоторые любопытные факты, проливающие некоторый свет…» Два раза в одной строке «некоторые», — заметил Филимонов. — Стилистическая небрежность… Далее… «Мы разговаривали с сестрой покойного Р.Я.Б., проживающей в Москве… Ничего нового, к сожалению, выяснить не удалось, но Р.К.К…» Черт побери, любит же этот Кумбарович аббревиатуры! Но, друзья мои, здесь приводится список драгоценностей, весьма неполный список, но самое главное заключается в том, что ни один знаменитый камешек из всего этого списка ни разу не появился ни на одном из международных аукционов… Что, по справедливому предположению господина Кумбаровича, косвенно свидетельствует о том, что весь этот бесценный клад до сих пор находится на территории России и, скорее всего, в компактном состоянии, то есть в одном месте… Что это вы так побледнели, Семен Семеныч?..
— Да так… Давление, — сипло проговорил Галамага. — Возраст сказывается…
— А вы ледяной душ по утрам, — посоветовал Филимонов. — Вам нужно быть в форме, ибо в этом деле именно вам предстоит основательно покопаться. Клещ займется Кумбаровичем. Вызнать, кто такой этот самый Р.Я.Б., дадим ему условно кличку — «Рябой». Расшифровать эту самую Р.К.К.
— «Ракалья», — усмехнулся Клещ.
— Отлично! Ракалья… Так вот, вычислить эту Ракалью и место ее обитания. Выбить из журналюги все источники его информации, короче говоря, поработать с ним плотно, но нежно и осторожно… А то откинет копыта прежде времени, как старуха…
— Подставим его на «бабках», — сказал Клещ. — Дело простое…
— Обсудим еще, — сказал Филимонов. — Ну а вы, уважаемый Семен Семенович, займитесь архивами. Нужно вытащить это дело о снабженце «Рябом», все его связи родственные и дружеские, места пребывания, протоколы допросов и прочее… Вам, как представителю силовых структур, это сподручнее. Дескать, книгу пишете к юбилею славных органов, словом, что-нибудь придумаете. А теперь, Клещ, сними пару ксерокопий со статьи, одну себе возьми, другую Семен Семенычу. Изучите тщательно, отделите вымысел от реальности, отсейте зерна от плевел… С Богом!
Он встал, попрощался за руку с Галамагой и при этом еще раз озабоченно взглянул ему в глаза.
— Да, — сказал он. — Холодный душ, пробежка… Вы нам очень нужны, Семен Семеныч.
Спустя десять минут Галамага на своей «Волге» выруливал на Главную Аллею парка. Он был потен, взволнован и часто дышал. Конечно, никакой холодный душ и никакая пробежка Семену Семеновичу были не нужны, ибо здоровьем он обладал поистине бычьим. Перемена же в лице его, которую заметил проницательный Филимонов, произошла вовсе не из-за подскочившего давления, причина была в другом. Причина была в том, что Галамага прекрасно знал человека, побывавшего не так давно в тех самых архивах, о которых поведал ему Филимонов.
Родионов Павел Петрович — вот как звали этого человека.
Но, во-первых, Галамага, хотя и обладал от природы умом быстрым, практическим и цепким, никогда и ни при каких обстоятельствах не спешил сразу выкладывать то, что знает. Сказать никогда не поздно, но прежде чем сказать, всегда лучше все хорошенько обдумать.
Тем более, что этот Родионов, которому Семен Семенович Галамага по просьбе своей дочери устроил пропуск в закрытый архив, — был его будущим зятем. Жених об этом еще не подозревал, никаких предложений дочери еще не делал и даже самого Галамагу в глаза не видел, но Семен Семенович уже принял решение.
Ранним солнечным утром тринадцатого мая, в нижнем этаже деревянного двухэтажного дома, расположенного в самом сердце Москвы неподалеку от Яузы и состоящего чуть ли не из пятнадцати коммунальных комнат, проснулся на своем диване молодой человек и, не открывая еще глаз, счастливо улыбнулся.
Бывают даже и в молодости трудные и безотрадные пробуждения, когда человек не сразу может сообразить, где он находится и который теперь час — два первые вопроса, что сами собой приходят всякому в голову, едва только он просыпается. Почти всегда у людей случается эта безотчетная судорога сознания, ощупывание реальности на грани сна и яви. После этого, определив свое место в пространстве и времени, мысль успокаивается и обретает способность заниматься обыденными предметами и заботами.
Молодого человека звали Родионовым Павлом, и никаких особенных поводов для счастливой улыбки у него не было, наоборот, именно этой весной обстоятельства складывались таким образом, что кого угодно привели бы в отчаяние.
Много месяцев спустя, снова и снова с пристрастием роясь в подробностях этих дней, перевернувших всю его жизнь, Павел Родионов будет удивляться глупой своей улыбке, вздыхая о том, как нечувствительны мы к своему собственному будущему. И еще поразит его то обстоятельство, какими отвлекающими и второстепенными событиями обставила судьба эти дни, как бы играя с ним, притупляя его бдительность.
Конечно то, что произошло потом, наполнило эти пустяки и мелочи особым смыслом, но наступившее будущее всегда искажает на свой лад беззащитное и безответное прошлое. Переставляет акценты, меняет местами события главные и малозначительные, а случайно произнесенное в этом прошлом пустое слово, оказывается, заключало в себе неуслышанное и неугаданное грозное пророчество.
Павел Родионов проснулся сразу, без вялых позевываний и потягиваний, полный веселой свежей энергии. Он спрыгнул с постели, прошелся босиком по холодным доскам пола, пересек нагретую солнцем полосу, и тут взгляд его упал на красное кресло, стоящее у стены возле письменного стола. Уголки губ его дрогнули и опустились, и улыбка как-то сама собою превратилась в болезненную гримасу.
Родионов заметался по комнате, отшвырнул подвернувшегося под ногу рыжего кота Лиса, бросился к окну. За стеклом тихо пошевеливались ледяные кисти сирени, вздрагивала под легким ветерком молодая, не успевшая запылиться листва. Было видно, что на улице, несмотря на обилие солнца, холодно.
— И в такой день! — вырвался из груди его вздох досады. — В такой денечек, елки-палки!..
И снова, как и накануне, накатила на него волна сомнений…
Не следовало бы идти на дело в пятницу, да еще тринадцатого числа. Но! — в который раз успокоил он себя, — во-первых, начато оно не сегодня, а во-вторых, решено-то всё давно и окончательно, осталось только выполнить кое-какие формальности. Хотя, если хорошенько подумать — можно, конечно, отложить и до понедельника…
Павел Родионов остановился на секунду посередине комнаты и снова покосился на свой письменный стол. Черная цифра «13» зловеще глядела на него с перекидного календаря. Тринадцатого числа, мая месяца. Пятница.
— Некстати, некстати… — пробормотал он, с некоторой театральностью заламывая руки и взъерошивая пальцами свои довольно длинные светлые волосы. — Ах, как все это некстати!..
И снова заметался по комнате, время от времени поглядывая на себя в большое овальное зеркало, висящее на стене.
С маем тоже кое-что связано. В мае родился — век будешь маяться… С другой стороны, кто же в этой жизни не мается? Или отложить, все-таки?.. Но понедельник тоже ведь день тяжелый, и тоже май будет… Но шестнадцатого. Число неопределенное, что, конечно, настораживает. Ни то, ни сё, тусклое какое-то, шаткое число. Бесовское какое-то…
Мне сейчас на подлость идти, а я глупостями занимаюсь, время отнимаю… Отнимаю время… А у кого, собственно, я время-то отнимаю?.. И можно ли вообще отнять время? К примеру, у самого себя отнять время я не могу никак. Сколько мне Бог дал жизни, столько я должен… Хотя почему должен? Самоубийца, скажем, может отнять у себя время и перейти сразу в вечность… Есть же понятие свободы воли, стало быть…
Стало быть, я малодушествую и мысль моя трусливо прячется от реальности.
На подлость идти, тем более на такую, не так-то просто… Тоже мужеством нужно обладать…
Павел Родионов сдвинул брови и, прихватив широкое полотенце, решительно направился к выходу.
Оказавшись в коридоре, прислушался. Дверь, ведущая в комнату соседки, была чуть приоткрыта, и оттуда доносились редкие тяжкие всхрапы.
«Опять моей старухе кошмары снятся!» — определил Родионов и легкая злорадная усмешка тронула его губы. Он прищелкнул пальцами и на цыпочках пошел в ту сторону, где находились гигантских размеров кухня и ванная комната. Взявшись за ручку, глянул за левое плечо, хотя по опыту знал, что делать этого не следует.
Здесь коридор поворачивал налево и в дальнем конце его над входом в кладовку слабо светилась одинокая голая лампочка… Там было тихо и пыльно, казалось, само время остановилось навеки и дремлет в этом грустном и безлюдном сумраке, а между тем по обеим сторонам коридора были расположены еще двери, кое-где даже с ковриками у порога, и там жили люди. Всякий раз Родионов долго не мог избавиться от щемящего чувства печали и утраты, которое мигом овладевало его душой, стоило ему взглянуть в этот унылый закоулок квартиры.
Мало подобных жилых домов осталось в Москве, может быть, уже ни одного и не осталось. Обычно здесь размещаются какие-нибудь ремконторы и стройуправления или, к примеру, районный архив, но люди уже не живут в таких домах.
Когда три года назад Павел Родионов переехал сюда из общежития, ему сразу пришелся по сердцу этот милый задворок цивилизации — палисадник в громадных лопухах, две яблони, растущие под окнами, деревенская скамейка с пригревшимся на солнышке сытым котом. «Уж не в Зарайск ли я попал?» — подумал он в первую минуту, но пройдя до конца переулка убедился, что нет, не в Зарайск — белые девятиэтажные башни, гром вылетевшего из-за поворота трамвая, внезапно открывшаяся площадь у метро, утыканная коммерческими палатками, страшная сутолока народа на этой площади, все кричало о том, что вокруг все та же Москва. Он вернулся, вошел во двор и снова ощутил странное чувство отрезанности от всего мира. Даже ветер сюда не залетал и казалось, что сейчас из-за угла дома с гоготом выйдут гуси и выглянет вслед за ними любознательная морда козы…
Родионов, встряхнул головой, сбрасывая с себя околдовавшее его настроение.
Ерунда, бодрил он себя, стоя под душем и прополаскивая зубы. Наплевать, — он фонтаном выплюнул воду изо рта. Бабьи слёзы — вода. Сущая вода.
Он растирался полотенцем, стоя перед зеркалом в ванной. Приглядевшись, обнаружил вдруг, что зеркало это, само по себе довольно паскудное и мутное, ещё и треснуло в уголке. Вчера этой трещины не было. Или была, но вчера он ее не заметил, а сегодня вот, в пятницу, тринадцатого числа, мая месяца… Разбитое зеркало.
Или отложить, все-таки, до понедельника… Нет, сказал он сам себе, снова нахмурил брови, и строго глядя в зеркало, шепотом произнес вслух:
— Уважаемая Ирина… м-м… К сожалению, вынужден сообщить вам… Принужден… Одним словом, прощайте!
Поклонился зеркалу, накинул на шею полотенце и двинулся вон из ванной. Выходя, споткнулся на пороге, больно ударился локтем о косяк.
— Подлец! — выругался он, отмечая еще одну неблагоприятную примету.
Он некоторое время постоял, привыкая глазами к полумраку и потирая ушибленный локоть. Слава Богу, никого, почему-то обрадовался он, как будто собирался совершить что-то неблаговидное и опасался появления свидетелей. Однако не успел он сделать и двух шагов, как хлопнула входная дверь, проскрипели ступеньки и со двора вошла в коридор соседка баба Вера с пустым мусорным ведром в руках.
Родионов молча кивнул ей и попытался поскорее проскользнуть мимо. Но баба Вера загородила дорогу и, широко улыбаясь, ласково и радостно сказала:
— Ну, Пашенька, наконец-то! Женишься, значит… Ну и славно, дело доброе, дело хорошее…
— Да кто ж вам сказал! — с досадой перебил Родионов. — Слухи все это, Вера Егоровна! Инсинуации… Вовсе я и не собираюсь!..
— А ты не злись, не злись, Пашенька. — все так же ласково улыбаясь продолжала соседка. — Скрытность, она в семье дело доброе, хорошее дело… Не все и на люди выставлять надо, а с женой вдвоем поговорили, обсудили и хорошо выйдет, по-семейному…
— Э-э!.. — осклабившись, провыл сквозь зубы Родионов, прорвался, отпихнув в сторону ведро.
Какая-то сволочь выследила и распустила слухи. Предупреждал — не лезь в коридор, не высовывайся, не светись!.. Нарочно ведь и лезла, и светилась…. Как же они умеют облепить человека, обложить со всех сторон. Положим, пусть неосознанно, но что это меняет? Сущность-то все равно прилипчивая… Сиди потом с ней до гроба.
Все это кипело в его голове пока он шел к своей двери, каким-то уголком сознания успевая при этом считать шаги. На тринадцатом шаге он уперся в дверь. Это был уже явный перебор. Перебор, а потому несерьезно. И в конце концов, суеверие — признак духовной немощи…
Но ведь и Пушкин был суеверен…
Он снова покосился на красное кресло.
Там было сложено еще накануне вечером все, принадлежащее Ирине.
Вчера он долго стоял, с тоскою глядя на горку вещей, удивляясь тому, как много их успело неприметным образом просочиться в его жизнь и смешаться с предметами, населяющими комнату.
Они уже успели разбрестись по всем углам, зацепиться и повиснуть на вешалке, проникнуть в шкаф, спрятаться за занавеской на подоконнике, и Родионов потратил целый час, отыскивая их по закоулкам и выдворяя из своего быта.
Всего-то три раза побывала у него в гостях, а они уже захватили полкомнаты, прижились и обогрелись. Да, вещи любят быть вместе, кучей, в изобилии…
Неохотнее всего при семейных разводах разлучаются именно вещи, подумал Родионов, слишком они привыкают и прилепляются друг к дружке.
Но нет, Ирочка, нет…
Этот случайный, сложившийся из ничего роман давно уже, почти с самого начала наскучил Павлу, и он только ждал удобного случая, чтобы так же легко и небрежно его закончить. Но случай все не представлялся, заготовленные им слова прощания всякий раз пропадали втуне, он все откладывал и откладывал решительное объяснение, и неизвестно сколько времени длилась бы эта мука, но…
Но он никак не ожидал того, что Ирина, следуя своим женским расчетам, выдумала совершенно иную реальность, нежели та, в которой жил он.
«Я, конечно, согласилась бы стать твоей женой, — неожиданно и без всякой связи с тем, о чем они битый час бесплодно спорили, жеманясь и набрасывая на плечи прозрачную шаль, произнесла она. — Но, по-моему, ты еще недостаточно этого заслужил. Может быть, я еще тебя помучаю, прежде чем соглашусь окончательно…»
В тот момент Родионова точно под коленки ударило, и без всяких предварительных рассуждений, он понял, что надо рвать и рвать немедленно… Кое-как совладав со своим лицом, Павел попробовал даже усмехнуться, но губы свела кривая судорога, и сказав на прощание несколько вежливых уклончивых фраз, он поспешил покинуть дачу ее родителей, где и происходило это в высшей степени неприятное для него объяснение.
Некоторое время, пока он торопливым спотыкающимся шагом несся по тихой улочке дачного поселка, на лице его сохранялась все та же болезненная усмешка, но отойдя на безопасное расстояние, Родионов немного успокоился, остыл и сделал запоздалое открытие, что Ирина в своих фантастических планах и расчетах в чем-то была несомненно права. По крайней мере, мысль ее возникла не на голом месте, и сам Павел удобрил ту почву, на которой она выросла и укрепилась.
Есть вещи на свете, о которых судить нужно определенно и твердо. Одно дело нейтральный светский разговор, когда можно и должно прилгнуть, польстить собеседнику ни к чему не обязывающим комплиментом. Но когда речь заходит о выборе невесты, или о больших деньгах, или о целостности государства, — тут у Павла сами собою сдвинулись брови, — всякая излишняя щепетильность и сентиментальность вредна и даже смертоносна. Да, именно смертоносна. Есть ситуации, когда сразу, с первого слова необходимо говорить жестокое «нет».
Лицо его сделалось мрачно, он ссутулился, глубоко засунул руки в карманы куртки и нырнул в подземный переход, ведущий к платформе. Сидя уже в электричке и рассеянным взглядом скользя по мелькающим за окном придорожным перелескам и рощицам, по клочкам вскопанной земли с покосившимися пугалами, по одиноким велосипедистам, едущим неведомо куда, по станционным киоскам и недостроенным кирпичным особнякам за глухими заборами, он все продолжал думать о том, как бы все-таки, не произнося решительного «нет», достойно и безболезненно выпутаться из того положения, в которое он вляпался по слабости характера.
И, главное, ведь она не виновата! — казнил он себя. — Никакой зацепки…
Теперь, утром тринадцатого мая, в пятницу, Павел Родионов стоял в нерешительности посреди залитой солнцем комнаты, разрываемый все теми же чувствами. Мысль о том, что нужно причинить боль невинному человеку, изнуряла душу и обессиливала волю. Как хорошо, если бы ничего этого не было…
А между прочим, любопытное замечание! — он прищелкнул пальцами и болезненная гримаса как-то враз снова преобразилась в довольную ухмылку. — Это, пожалуй, надо сформулировать и записать…
Родионов подсел к столу и быстро-быстро застрочил, мало заботясь о выборе слов: «Многие, вероятно даже большинство людей, неверно полагают, что счастье заключается в приумножении, приобретении и т. п. Освободиться от лишнего и ненужного — вот в чем, может быть, и заключается настоящее счастье…»
Он снова покосился на кресло и заскрипел зубами — там по-прежнему сиротской кучкой лежали ее вещи.
Серый, домашней вязки свитер, в котором он однажды уехал из ее дома, потому что ночью неожиданно закончилась оттепель и с утра ударил крепкий мороз… До сих пор от свитера слабо веяло дамскими духами. Вещь двуполая, — думал Павел, с отвращением глядя на него, — одежда-гермафродит. Тоже, между прочим, дьявольский признак. Да еще и серый…
А вот это плащ ее отца, ответственного чиновника какого-то министерства. Изделие богатырских размеров, но пришлось и его одолжить на время, чтобы дойти до электрички, поскольку тогда хлынул проливной дождь…
Термос с давно остывшим, недопитым чаем. В тот серенький денек они по ее фантазии жгли костер в пустом сыром саду. Это было в углу дачного участка, где стояли три сосны, за которыми она кокетливо пряталась, вызывая его на ответные действия. По-видимому, он должен был гоняться за ней, как влюбленный пастушок. Сцена некоторое время разыгрывалась ею в одиночку. Потом, пожалев ее, а может быть, просто от желания поскорее покончить с безвкусицею положения, он двинулся было за нею, но сделав несколько ленивых шагов, остановился, парализованный нелепостью происходящего. Стоял, прислонившись плечом к сырой коре, как пресыщенный хлыщ на балу и все больше раздражаясь, глядел на ее ужимки, а она делала вид, что праздник удается на славу.
Грустный пикник. Он все вскидывался и огрызался на всякое ее движение, нестерпимо хотелось куда-нибудь на люди, в гомон, гвалт, только бы не оставаться наедине… Было холодно и неуютно, как в осеннем поле на уборке картошки, а на втором этаже тепло светилось окошко в сумерках, и тянуло туда, к оставленной в кресле книжке…
Он физически чувствовал, как по мере его охлаждения, в ней, наоборот, растет привязанность к нему, растет и пухнет, словно тесто в квашне… Нет, это болезнь, думал Родионов, нельзя же вот так ненавидеть любящего человека, ненавидеть до мелочей и главное — ни за что…
Вот ее халатик, тапочки с беличьей опушкой, полотенце… Забытые варежки…
Заколка. Щетка для волос. Кстати, не забыть принести из ванной ее зубную щетку. Пасту, к сожалению, он легкомысленно потратил, а для чистоты задуманного следовало бы возвратить все до последней мелочи.
Милые мелочи. Мелочи-то больше всего и досаждают, когда не любишь.
Что ж моего-то у нее осталось… Книги. Только книги, чистая духовность. «Мастер и Маргарита», «Приглашение на казнь»…
Книги эти можно оставить и уйти налегке. Иначе будут долгие поиски, может быть, нарочно затягиваемые… Нет, рвать нужно резко и быстро.
Сложив в хозяйственную сумку всю эту дребедень, завернув термос в свитер и обмотав для верности плащом, Родионов двинулся к выходу. Постоял в раздумье у дверей, вернулся к столу и оторвал листок календаря. Подумал почему-то, не съесть ли… Сам поразился дикости помысла, сунул скомканный листок в карман и уже не отвлекаясь ни на что и не оглядываясь, пошел прочь из дома.
Уже на подступах к метро, в глубокой задумчивости обходя стоящий на остановке трамвай, он едва не угодил под встречный, который неожиданно перед самым носом с громом вылетел невесть откуда и чиркнул отскочившего Родионова скользким боком. А ведь хорошо известно, что перед всяким решающим событием в жизни человека судьба непременно устроит для него несколько предварительных проб и репетиций, намекнет, проведет бескровные учебные маневры…
А от метро ему пришлось все-таки возвращаться домой, именно за забытой впопыхах зубной щеткой Ирины. Вытащил ее из подставки в ванной и выронил из рук. Она же, словно спасаясь, отскочила куда-то под раковину, спряталась в полумраке за трубами, и он, пыхтя и шаря ладонью в этих проклятых мокрых дебрях, ткнулся всеми пальцами, всей своей дрожащей от досады пятерней в свежее кошачье дерьмо. Долго мыл руки и при этом душил его спазматический нервный смех. Кто-то шутил над ним, но слишком назойливо и пошло.
— Тупоумный, плоский юмор. — бормотал Павел Родионов, вытираясь подвернувшимся чужим полотенцем. Еще раз поглядел на себя в разбитое зеркало, подмигнул и, насвистывая, пошел к выходу.
Воистину, он не знал своей будущей судьбы.
Не успел Павел Родионов завернуть за угол, как в противоположном конце пустынного переулка показалась приземистая фигура бегущего человека, одетого по-спортивному — в синие просторные трусы военного образца и в серую футболку с неясной, застиранной эмблемой на груди. Человек бежал медленно и сосредоточенно, время от времени поглядывая на секундомер, который держал в левой руке. Сверившись с секундомером, он прибавлял ходу, но ускорения хватало шагов на пять, после чего бегун снова переходил на задыхающуюся тяжкую рысь.
Добежав до двух железных рельсов, вбитых в землю и обозначающих границу дворика, он повернулся на месте всем корпусом и снова побежал по узкой асфальтовой дорожке, ведущей к крыльцу двухэтажного деревянного дома, из которого минуту назад вышел Павел Родионов. Здесь человек остановился и опять сверился с секундомером. По-видимому, результат его устраивал, потому что он удовлетворенно улыбнулся и с шумом продышался.
Из-под низенькой скамейки, зарывшейся в густые кусты сирени, за ним внимательно следил черный тощий кот, пригнув голову к земле и настороженно выглядывая из-под укрытия.
— Раз-два, взяли! — сказал бегун и взошел на крыльцо по трем ступеням. Возле двери он ненадолго замешкался, глубоко и жадно втянул ноздрями воздух и прижмурился.
— Эх, хороша жизнь! — воскликнул он с чувством, оглядывая двор, залитый солнцем. Его суровое лицо, изрезанное крупными морщинами, просветлело, он с удовольствием потопал по крыльцу крепкими ногами, обутыми в старые кеды. Что-то военное проступало во всей его плотной фигуре, в посадке головы, в развороте плеч. Седина светилась тусклой платиной в его коротком бобрике, из-под кустистых бровей весело смотрели на мир умные, думающие глаза. Словом, это был отменный старик, прекрасно сохранившийся, готовый к самой суровой борьбе за существование.
Пока он по-хозяйски оглядывал окружающее пространство, не торопясь вступить в дом, дверь внезапно с легким стоном распахнулась, показав сумрачную внутренность сеней, и оттуда высунулась сперва аккуратная дворницкая метла, а затем, пятясь по-рачьи, на крыльцо выступил маленький человек. Что-то удерживало его в дверях, он завозился и высвободил наконец колесо детской коляски и выкатил эту коляску вслед за собою. Вместо люльки для младенца к раме был прикреплен вместительный картонный ящик для мусора, украшенный надписью «Самсунг».
— А-а, Касымушка! — обрадовался физкультурник и хлопнул дворника по худой серой спине, отчего тот выронил метлу и едва не свалился в ящик. — Молодец!..
Человек, названный Касымушкой и молодцом, повернул страдальчески сморщившееся маленькое лицо, косо взглянул на кеды спортсмена и, ни слова не говоря, с великими предосторожностями слез с крыльца, погромыхивая дворницким инструментом. Спустившись на землю, он сейчас же преобразился — широко расставил кривые тонкие ножки, оттопырил локти и принялся ловко и умело орудовать метлой. Бегун одобрительно крякнул, кивнул головой и скрылся в глубине дома.
Спустя полчаса он, отмахав в своей комнате положенное число раз гантелями, поприседав, попрыгав со скакалкой и приняв в конце холодный душ, переоделся в старого образца галифе и заштопанную военную же бледно-зеленую рубаху, отправился на кухню заваривать утренний чай.
На кухне уже находился еще один житель квартиры — меланхолического вида малый лет сорока, который сидел на табурете у стола и с неодобрением наблюдал за бодрыми хлопотами соседа.
Над головою малого приклеен был к стене большой лист календаря за далекий и роковой 1985 год, с отклеившимися и обтрепанными углами.
Человек, сидевший на табурете, был худ, большенос и нечесан. Глаза его глядели уныло, тонкие нервные губы задумчиво сжимали дымящуюся сигарету, пальцы механически отбивали какую-то печальную дробь на столе. Это был сосед физкультурника и всегдашний собеседник — Георгий Батраков, попросту — Юрка Батрак.
— Завидую я тебе, Кузьма Захарович, — начал он неожиданно, обращаясь к бледно-зеленой сосредоточенной спине. — Россия гибнет, а тебе хоть бы хны… Бьют вас, бьют и в хвост и в гриву, а вы хоть бы вякнули…
— Захарьевич, — отозвался тот от плиты, подхватил заварной чайник и, развернувшись через левое плечо, шагнул к столу. — Захарьевич, дурья твоя башка! — подчеркнул он беззлобно. — Ты бы лучше вон кран починил…
— Спивается Русь, вот что… — Батраков раздавил окурок в консервной банке. — Бардак кругом, воровство…
— Ну, по-моему, это ты спиваешься, а никакая не Русь. — заметил Кузьма Захарьевич. — А насчет воровства тоже тебе скажу… Кто у меня полколбасы вчера с полки утащил?
— Это на закуску, а я вообще имею в виду… Нефть, газ, прочее… Алмазы… — Батраков опустил голову и тяжело вздохнул. — Эх, полковник, полковник, не удалась жизнь…
— Ты какой-то странный сегодня, Юрок. Угрюмый… С чего бы? — полковник Кузьма Захарьевич сощурившись внимательно поглядел на Батракова. — Опять запой?
— Тэ-э, — кисло отозвался Юра, — запьешь тут… Разве тут запьешь по-настоящему? Просто коньяк пил, «Наполеон». Отрава… Главное, сам привез, вот в чем штука. Фуру пригнал шефу, дай, думаю, возьму на пробу пару бутылок. В счет боя… Знаю ведь, что дрянь, не первый раз уже, а все-таки надежда. Вдруг по ошибке нормальный попадется…
— Как же, надейся… Поляки, небось, гонят. Сколько еще людей коньяком этим потравятся. Поди, с каждой фуры десяток трупов… — полковник замолчал, оглянулся на дверь, а затем, придвинувшись к Батракову, сказал серьезно и негромко: — А ведь это все не так просто, если вдуматься. Я убежден! Против нас, Юрок, ведется глобальная экономическая война…
— Какая там война… Именно, что все очень просто. Большие деньги, Кузьма Захарович. — объяснил Батраков. — Рассказать тебе, что там творится, сон потеряешь… В самой тине бултыхаюсь. Я еще на поверхности, а там такие караси водятся, в глубине, в гуще…
— Зачем лезешь в эту гущу?
— Большие деньги, Кузьма Захарович, — повторил Батраков.
— Захарьевич! Что-то не заметно по тебе этих больших денег.
— А как-то все они развеиваются, черт знает как… Что прогулять успеешь — твое, а остальные все равно пропадают, глазом не моргнешь… Вот в прошлом году стали уже с Иваном на ноги, палатка, товары, то, се… С оборота брали. Другие цену держат, а мы чуть дешевле. На оптовый по два раза на день мотались, зато ходко дело пошло… Конечно, зависть людская, конкуренция… Короче, пришли утром — уголья дымятся…
— Было золото, стали черепки, — усмехнулся Кузьма Захарьевич.
— Эх, другое меня мучит, полковник, — вздохнул Юра.
— Много выпил-то «Наполеона»?
— Эх я, осел! — Батраков сжал кулаки и прикусил нижнюю губу. — Знать бы наперед…
— Что еще? — встревожился полковник.
— Влип я, Кузьма Захарович. Крепко влип. — признался Батраков. — Идет охота на волков…
— Ты говори прямо, — строго сказал Кузьма Захарьевич. — Ты со своими делишками нас-то не подведешь под монастырь? У вас там стрельба да взрывы… А тут люди невинные…
— Вы-то ни при чем… Помнишь, я в круиз ездил по Средиземному морю в прошлом году?
— Ну?
— Никакой это не круиз, Кузьма Захарович. Я группу вез, подзаработать хотел. Меня и взяли за то, что внешность человеческая, имидж… Да я и не знал, думал, они и в самом деле выступать там в клубах будут, девчата эти… Если б знал…
— А-а, вот оно что! — догадался Кузьма Захарьевич. — Так это ты, подлюка! Я думал все это там где-нибудь делается, в офисах каких-нибудь чеченских, а он под самым боком угнездился!.. Ох, Юрка, гореть тебе синим пламенем… Я убежден!
— Горю, Кузьма Захарович… Я ж не знал, не ведал. Я ласково с ними обращался, довез, сдал. Прощай, беби!.. Честное слово, не знал… Мне и половины не заплатили от того, что сулили. Обман кругом…
— Сдал, сволота! — сердито перебил полковник. — В самом сердце такой змей угнездился! А я-то думал, это там где-нибудь, далеко от нас… Не знал он! Догадывался, небось…
— Когда большие деньги, полковник, как-то в догадки эти не вникаешь. Оно спокойнее. Да, честно говоря, не помню, чтоб догадывался. Это теперь мне ясно… С другой стороны, кто их силой вез? Сами должны были догадываться, не такие дуры… Не я, так другой бы, дело не в этом…
— А в чем же тогда дело?
— Дело в том, что вырвалась оттуда одна, сбежала… А я ведь телефон им всем свой оставил. Они мне: «Юрочка, Юрочка…» Если б я догадывался, как ты говоришь, стал бы им телефон свой оставлять, как лох? Стал бы?..
— Ну и осел, что не догадывался! — сказал полковник.
— Я и говорю, что осел. В том-то и беда… Она мне позвонила вчера, напомнила… Вот почему я коньяк этот пил. Была, стало быть, причина. А ты говоришь запой…
— У тебя всегда причина. Ну и что она сказала?
— В любви объяснилась! — огрызнулся Батраков, вскочил с табуретки и подбежал к окну. — Что она скажет? «Смерть, говорит, будет в вашем доме с неофициальным визитом…» Остроумная, сука… Ласково так, главное…
— Бабьи слова. — неуверенным голосом произнес Кузьма Захарьевич.
— Я тоже сперва так подумал. А потом вызнал кое-что… Сила за ней, полковник. И такая, я тебе скажу сила, что ты и не догадываешься… Ну черт с ней! Я и сам, если разобраться, часть этой силы… Но разборка будет… А я что, я человек подневольный, сказали делай — делаю…
— Наделал! — покачал головою Кузьма Захарьевич.
— Что теперь жалеть… — Юрка отошел от окна и снова опустился на табуретку. — Смерть будет в нашем доме. С неофициальным визитом. Пугает, конечно.
— Шутит, — снова неуверенно промолвил полковник.
— Нехорошие это шутки, — вздохнул Батраков. — Вот так-то, Кузьма Захарович…
— Захарьевич, — снова поправил полковник, извлекая из деревянного настенного шкафчика, к дверке которого был прикноплен самодельный плакатик «Не курить!», две фарфоровые чашки. Однако, покосившись на собеседника, он возвратил одну из них на полку, вытащил взамен железную кружку и поставил ее на стол.
— Довел ты себя, Юрка. Руки-то вон ходуном ходят, — разливая чай, говорил полковник. — Запустил тело, оттого и дух в тебе нездоровый.
Собеседник скептически усмехнулся, взял обеими кистями горячую кружку и осторожно вытянув губы, подул на кипяток. Кружка мелко дрожала в его пальцах, два из которых были замотаны грязным бинтом, а поверху еще изолентой.
— Кость у тебя прочная, крестьянская кость. — похвалил полковник, потрогав его мосластые запястья. — А мышцы тьфу!.. Я тебя ведь по-стариковски воспитываю, а вот попадись, положим, ты мне в армии… Гирю подарил, а ты что?.. Пропил через два дня!
— Украли, Кузьма Захарович. Скорняк, скорее всего… Он давно гнет искал…
— Пропил и сам не помнишь… Мне же и предлагал, между прочим, мою же гирю, — насупившись, перебил полковник. — Да еще на невинного человека наговариваешь…
— Шкура он, Кузьма Захарович. Сроду у него рубля не выпросишь в трудную минуту. Хоть помирай, бывало…
— Положим, Василий Фомич действительно шкура, я сам готов подтвердить. Но другими, конечно, фактами. Э-э, — махнул он рукой, — что за народишко у нас скопился! Заваль. Нет бы это собраться, сорганизоваться, приобрести инвентарь… По утрам пробежка, турник во дворе соорудить. Сухой закон…
Юра саркастически искоса взглянул на полковника. Тот заметил этот взгляд и замолчал, запнувшись на полуслове.
— Представляю себе эту секцию, — Юра снова ухмыльнулся. — Баба Вера со скакалкой, Степаныч со штангой, Касым с метлой… А посередке Ундер долговязый на турнике мельницу вертит…
Он мелко засмеялся и закашлялся, поперхнувшись чаем.
— Розенгольц забыл, — угрюмо напомнил Кузьма Захарьевич, сам понимая, что загнул. — В одном ты прав, немощь в народе. На Пашку только надежда, — добавил он. — Я уж понемногу вовлекаю его. Не без сопротивления, конечно, но раз уже пробежку совершили. С ним можно работать… Я убежден!
— Чудной он какой-то, Родионов твой. Пишет чего-то, пишет… Со старухой связался, кашкой ее кормит. О чем они только толкуют с этой ведьмой?
— То она тебе масонка, то ведьма…
— Фамилия-то масонская. Розенгольц. Типичная масонка. — пояснил Юра. — И потом жаба у нее живет… Я даже подозреваю, что это вещая жаба.
— Ты, Юра, пей-ка чаек, чем глупости говорить… — проворчал полковник. — Да о своей жизни подумай. Россия ему, вишь, спивается…
— Все равно, Захарыч, разъедемся. — серьезно сказал Юра. — Вчера опять приходили эти, осматривали, стены простукивали. Обещали ускорить снос нашего барака…
— Уедем-то, скорее всего, в один дом… Или по соседству расселимся. Будем, брат, и там кучно жить.
— Кучно — не скучно! — Юра улыбнулся внезапно сложившемуся стишку и взглянул на полковника.
Но Кузьма Захарьевич никак не отреагировал на это, молча хмурился и покачивал головой, думая какую-то тревожную думу.
— Честно говоря, Юрий, не особо понравились мне эти жуки, что приходили. Более того, совсем не понравились. И знаешь, Юра, почему? Потому, Юра, что не похожи они на жэковских, хоть и документы у них, и удостоверения… Не похожи, брат, меня не проведешь в этих вопросах… Выправка у них военная, вот что.
— Мне и самому, честно говоря… — начал было Юра, но осекся и, лязгнув зубами, уставился на дверь. Видавший виды полковник глянул туда же и подхватился с места, отступая к шкафу, слепо нашаривая что-то ладонями за спиной.
На пороге кухни высилась страшная иссохшая фигура старухи в белом балахоне до пят. Рот ее был разинут, сухие коричневые руки раздирали воздух, неподвижные черные зрачки полны были тоски и ненависти.
С резким звоном обрушилась на кафельный пол выроненная Юрой железная кружка и, повизгивая, поскакала под стол…
— Родионов! — ржавым голосом раздельно и внятно каркнула старуха. — Он мой… Ему!.. Все.
И умерла.
Это была Клара Карловна Розенгольц.
Как быстро меняется окружающий мир!
Человеческий глаз не успевает уже замечать подробностей этих перемен, человеческий ум отказывается удивляться ежедневным, ежечасным перестановкам, передвижениям, что происходят вокруг. Кажется, само время, которое по всем законам должно двигаться с неторопливой размеренностью, заспешило вдруг, рванулось наверстывать упущенное, и замелькали часы как минуты, дни как часы и недели как дни…
Одна только Клара Карловна Розенгольц не менялась нисколько. По крайней мере на памяти жильцов дома она оставалась всегда одинаковой. И даже диссидент Груздев, прозванный за страсть к собиранию книг чернокнижником, отсидев свой срок в мордовских лагерях, вернувшись, обнаружил только две вещи во всем доме, оставшиеся на прежних местах — фарфоровую статуэтку «Охотник с собакой» на этажерке у профессорши Подомаревой и Клару Карловну Розенгольц в угловой комнате первого этажа.
А между тем при взгляде на старуху всякий мог бы смело биться об заклад, что она не жилец на белом свете, настолько высохла и износилась ее скудная плоть. От силы еще день-два продержится дыхание в этих пергаментных устах, до первого дуновения, до легкого толчка. Трамвай проедет, продребезжит на повороте — и поминай как звали бедную старуху, рассыплется как невесомая пыль…
Годах еще в шестидесятых Клара Карловна, уже тогда ходившая при помощи клюки, перенесла три инфаркта кряду, и опытнейший врач, выписывая ее из клиники, так и сказал после ее ухода своей любовнице-медсестре:
— Удивляюсь, как ее черти носят… В сущности, жизни в ней не за что уцепиться. Парадокс…
Однако прошла неделя, и другая, и год, и еще один год, и врач этот пережил скандал развода с супругой, испытал все унижения повторного брака с охомутавшей его той самой молодой медсестрой, и в конце концов сам был ею сведен в могилу и выписан из трехкомнатной квартиры на Сивцевом Вражке, и в свою очередь постаревшая и увядшая медсестра последовала за ним, оставив квартиру молодому проходимцу из Костромы, а Розенгольц Клара Карловна жила и жила.
Была она одинока и скупа, и кто знает, может быть именно феноменальная ее скупость распространялась на само время, отведенное ей для земной жизни, и там, где всякий другой беспорядочно и лихо транжирил годы, она экономно использовала каждое драгоценное мгновение бытия.
Ближайшие соседи с ней почти не общались, впрочем, она сама не сказала никому из них двух добрых слов и, кажется, даже не отвечала на приветствия.
Павел Родионов был единственным человеком, сумевшим завести с нею некоторые отношения. Как-то случайно вызвался он, движимый чувством сострадания, принести ей хлеба из булочной, в другой раз принес пакет молока, а потом уже само собою повелось так, что он стал регулярно оказывать ей необременительные для себя мелкие услуги. Постепенно и нечувствительно необременительные услуги стали отчасти и обременительными, но отступиться от старухи он уже не смог, исключительно по слабости своего характера. Проклиная докучную старуху, плелся он по слякоти в специальную аптеку для старых большевиков, или варил ей гречневую кашу, в то время как по телевизору показывали финал чемпионата мира по футболу и назревал гол…
Кое-какая духовная корысть все-таки была у Павла Родионова, но конечно не та, которую имел в виду скорняк Василий Фомич, с неприятным подмигом намекнувший как-то Павлу:
— Кашка, говоришь… М-нэ-э… Навряд она тебе что-нибудь отпишет, зря ты надеешься, Пашка. Зря стараешься, говорю…
Родионов по беглым взглядам, по многозначительным покашливаниям и намекам давно догадывался о подозрениях соседей в части его материальной заинтересованности, но не придавал им значения. Теперь же, в силу одного только духа противоречия, он вынужден был продолжать опостылевшие ухаживания за старухой. Единственную выгоду имел он — выгоду общения. Розенгольц интересовала его исключительно как тип, как материал для умственных исследований, как редкий характер. Все, что знал он из случайных раговоров о ее непростой судьбе, чрезвычайно его занимало. Он хотел добиться от старухи ее собственных признаний. Но Розенгольц, особенно в первое время, была слишком немногословна и почти не отвечала ему на осторожные наводящие вопросы. Потом вдруг, когда Родионов стал уже совсем охладевать к старухе, она неожиданно произнесла несколько коротких отрывистых фраз, в которых прозвучала человеческая интонация, проглянуло живое чувство:
— Она мне, хе-хе, в глаза перед смертью плюнула… Ну, а я в морду ей из нагана… Хорошенькая такая была. А я вот живу себе…
Павел Родионов, крошивший в тот момент хлеб в аквариум, уронил от неожиданности в воду целый ломоть и дико оглянулся на Клару Карловну, но лицо ее ровным счетом ничего не выражало. И все-таки было в этом каменном неподвижном лице нечто такое, что примораживало к себе взгляд, приколдовывало, притягивало…
Как-то, разглядывая старые фотографии, случайно обнаруженные им в ее тумбочке, он был поражен тем, что, оказывается, в далекой молодости была Клара Карловна отменной красавицей, достойной, может быть, кисти самого Врубеля. С тоской подумал он тогда о беспощадности времени, так исказившего прекрасные черты. Более того, именно те черты, которые были особенно привлекательны в молодости — глаза и губы, к старости стали особенно отталкивающими…
Из разговоров с ней он получил невнятные сведения, что совсем юной девушкой она приехала в Россию откуда-то из Европы, едва ли не том самом поезде, где был знаменитый пломбированный вагон. На одной из фотографий она сидела на венском стуле, а рядом стоял курчавый человечек, положив ей руку на плечо и задумчиво глядел в даль немного выпученными бараньими глазами.
— Брат мой двоюродный… — произнесла Клара Карловна, отвечая на вопрос Родионова. — Розенгольц Яков Борисович. Партийная кличка «Рябой». Великий богоборец был. Собственноручно семерых попов истребил и оружие именное получил из рук Урицкого. Умучил его тиран усатый… Не знаю, где и погребен…
— Тридцать седьмой? Незаконные репрессии? — спросил Павел Родионов, радуясь тому, что старуха, кажется, готова наконец разговориться.
— Позднее, — сказала старуха. — Он еще в войну блокадный Ленинград спасал от голода, складами заведовал… Недоедал, недосыпал… Пришли в сорок девятом среди ночи и увели.
— Яко агнца кроткого… — вставил Родионов, но старуха, к счастью, иронии не заметила и повторила все тем же ровным бесстрастным голосом:
— Не знаю, где и погребен… Эх, Яша, Яша…
— Клара Карловна! — воскликнул Родионов, озаренный внезапной шальной мыслью. — Что же вы бездействуете? Сейчас же все дела пересматриваются прошлые. Вы ведь, как родственница незаконно репрессированного, большие деньги можете получить от государства! Нужно только документы поднять…
— Деньги? — лицо старухи чуть заметно оживилось. — Вы шутите…
— Гигантские деньги! — горячил Павел. — Какие могут быть шутки? Да и кто же шутит такими вещами? Многие уже получают… Вы мне единственно выдайте поручительство письменное, а я уж сам в их архивах покопаюсь… У меня и ходы есть кое-какие…
Никаких реальных и продуманных ходов у Родионова в ту минуту, разумеется, не было, но ведь был же тесть, Галамага Семен Семеныч, с его «подвалами» и связями… Главное, как-нибудь официально получить разрешение на доступ к материалам, а там такого можно накопать!.. Только бы старуха не сорвалась с крючка — вот что больше всего беспокоило Павла, а потому он решил ударить сразу по двум ее болевым точкам. Первую точку он уже нащупал — это были деньги. О, Родионов знал мистическую силу золота, которая так или иначе действует почти на всех людей, за исключением разве что каких-нибудь святых отшельников… Недаром даже и безумцы, совершенно выпавшие из реальности, поедающие собственные экскременты и совершающие тысячи других нелепостей, никогда и ни за что не отдадут деньги за просто так. Сам Зигмунд Фрейд дивился этому парадоксу, ибо ни разу в своей долголетней и многообразной практической деятельности не наблюдал факта добровольного расставания с деньгами. Он так и не дал объяснения этому странному феномену — почему умалишенный, у которого в искаженном его мозгу остался только самый слабый проблеск рассудка и который давно заблудился в непроходимых дебрях подсознания — ни за что и никогда не разожмет пальцев и не выпустит из рук радужной бумажки с водяными знаками…
— Большие деньги! — повторил Родионов, с удовлетворением отмечая оживление старухи, и сразу же, без паузы и колебаний ударил по второй болевой точке: — Согласитесь сами, что деньги всякому человеку не помеха, не говоря уже о том, что окажись они в руках столь очаровательной женщины, Клара Карловна…
При этих словах Родионов снова поднес фотографию к глазам и восхищенно поцокал языком… Он действовал грубо и топорно, ибо знал наверняка, что ошибки быть не может. И ошибки действительно не было — в этой высохшей старухе, в этой омертвевшей и черствой плоти тлел еще уголек, который по-видимому угасает во всякой женщине последним…
— Ах, Павел, вы мне льстите, — произнесла Клара Карловна и, услышав взыгравшие вибрации ее голоса, Родионов внутренне содрогнулся…
Однако дело было сделано. Через полчаса он уходил из ее комнаты, унося в кармане нужную бумагу.
— Постойте, Павел, — окликнула его старуха, когда он взялся уже за ручку двери. — Подойдите сюда, я хочу сделать вам небольшой презент. Вы единственный человек за всю историю, кто отнесся ко мне с некоторым сочувствием… Вы человек молодой и у вас будет невеста.
С этими словами она протянула ему две массивных сережки, довольно, впрочем, кустарной работы, что сразу же отметил Родионов, едва взглянув на неожиданный подарок.
— Ну что вы, Клара Карловна, — смутился он. — Я ведь совершенно бескорыстно…
— Берите, берите, — твердо сказала старуха. — Невесте нужны подарки… Вы еще не понимаете…
Что-то жалобно позвякивало внутри сумки, упиралась в ребра ручка китайского термоса, но он не делал и попытки перевесить ее на другое плечо или как-нибудь перехватить поудобнее, слишком деликатен был груз, не следовало лишний раз тревожить его. Так, вероятно, сердобольный хозяин, вытянув руку наотлет, несет в мешке повизгивающих щенков, стараясь не думать, куда он их несет… Просто иду, мол, на речку…
Выйдя из метро, Родионов с трудом продирался к электричке сквозь плотную встречную толпу, сквозь стихийные торговые ряды, наталкиваясь на ящики и самодельные прилавки, отпихивая торгующихся покупателей и огрызаясь на бойких, задиристых продавцов. Уже выскочив на платформу, поскользнулся на кожуре от банана и едва не упал, но выручила сумка, закачавшись в машинально выброшенной вбок руке, помогла удержать равновесие. Нет, не до конца прогневался на него рок. Родионов устоял на ногах, и хотя потерял драгоценные мгновения, успел вскочить в последний вагон в тот самый миг, когда зашипели и стали сдвигаться автоматические двери.
Кончилась полоса неудач. Так, по крайней мере, подумал Родионов и подумал совершенно напрасно.
В тамбуре было тесно от мешков и коробок, громко ржали азиаты, сидя по-домашнему на корточках. Родионов поспешил протиснуться вглубь вагона, где в другом конце дотлевала драка, по-видимому, из-за спорного места.
Электричка быстро набирала ход, пролетели за окном мрачноватые стены складов и пакгаузов, потянулся серый бетонный забор с белой и свежей еще известковой заплатой, сквозь которую явственно проступали огромные кривые буквы «Рыжую гадину — вон из Кремля!»
Родионов покосился на старого очкастого еврея, но тот спокойно продолжал читать «Дружбу народов» и, слава Богу, не видел ничего вокруг.
Как это всегда бывает, народ набившийся битком в вагон и поначалу стоявший тесно, упираясь локтями и сумками в бока друг другу, постепенно утрясся, распределился в пространстве равномерно и успокоился духом, угомонился. С полчаса еще донимали пассажиров своими криками распространители газет и дорожной литературы, выныривая по очереди из тамбура. Своей чередой прошли беженцы, погорельцы, нищие, а сразу после них другие нищие — чернявые, с южным акцентом и золотыми зубами, прошли продавцы пива и вслед за ними сборщики пустых бутылок… Когда все окончательно успокоилось и Павел развернул купленную газету, намереваясь сперва прочесть передовицу под названием «Откуда у Бориса деньги?», а потом уже статью «Кто и за сколько продал Россию?» — в вагон вошли контролеры. Взглянув на них, Павел тотчас полез в карман за деньгами. В прежние времена ему в подобных ситуациях чаще всего удавалось вывернуться, отговориться, отшутиться, но и контролеры в прежние времена были другие — пожилые располневшие тетушки или усатые старики в очках с надтреснутым стеклышком, словом, люди душевного, домашнего склада… Попадались, конечно, и вредные, цепкие, немилостивые, но таких вот — каменнолицых ражих молодцов в спецназовском камуфляже и с дубинками на плече не водилось в прежние времена.
Молча, с некоторой даже брезгливостью взяв положенный штраф и так же молча сунув ему замызганную квитанцию с неразборчивым штампом, контролеры двинулись дальше.
«Вот оно, число-то, где проявилось, — подумал Родионов. — Недаром томило меня предчувствие…»
Настроение читать газету пропало, он вздохнул, скользнул взглядом по лицам попутчиков и не обнаружив на них никаких эмоций, еще раз вздохнул и принялся глядеть в окно. Что-то насторожило его в заоконном пейзаже — убей Бог, не видел он прежде этой старинной, похожей на шахматную ладью, водонапорной башни из красного кирпича… Нехорошее подозрение шевельнулось в душе, но в эту минуту кто-то тронул его за плечо и, обернувшись, Родионов увидел людей в синей форме. Это снова были контролеры, на этот раз вполне классическая пара — коренастая пожилая тетка в мундире без погон и носатый унылый старик в очках.
— Брали уже, — сипло сказал Павел.
Старик недолго изучал квитанцию, предъявленную Родионовым, перевернул ее, понюхал, после чего возвратил и произнес неприязненно:
— Это не подлинник. Попрошу штраф.
Тетка в мундире с профессиональной предусмотрительностью встала сбоку, схватившись обеими руками за спинки сидений и перекрыла пути к бегству. Родионов затравленно огляделся — несколько «зайцев», пользуясь моментом, прорывались в дальний тамбур. Старик контролер сделал было движение в их сторону, но пересилил себя и остался стоять на месте, нетерпеливо перетаптываясь. Очки его блестели холодно и зло, и Родионов, поигрывая желваками, протянул ему последнюю сотню.
— Помимо штрафа, стоимость билета. — вредным голосом сообщил старик, выписывая квитанцию. — Пункт отправления? Станция назначения?
— Москва — Красный богатырь, — сухо и кратко ответил Павел.
— Это с Ленинградского надо было садиться, — так же сухо отозвался старик, возвратил сдачу и, оставив Родионова наедине с этой новостью, бросился вдогонку за ускользающими «зайцами».
Ничего, ничего, успокаивал себя Родионов, сойдя с поезда на первом же полустанке. Можно спокойно обмозговать детали предстоящего объяснения. Главное, во всяком случае, сохранять хладнокровие…
Однако сохранить хладнокровие оказалось не так-то просто. К пущей его досаде обратная электричка, как выяснилось из расписания, прибывала только через два часа.
Первым сердечным движением Павла Родионова было — хватить со всего размаху сумкой о бетонный край платформы, и может быть, именно так он и поступил бы, но пережитая им в этот день полоса мелких и пакостных неприятностей в какой-то мере подготовила его к философскому восприятию несовершенств окружающего мира. Так приведенный в отделение милиции какой-нибудь подвыпивший доцент в первую минуту кипит и возмущается порядками, требует правды, справедливости и адвоката, но проходит некоторое время и он успокаивается совершенно, привыкает к обстановке, располагается поудобнее, выясняет, где сортир и умывальник, словом, становится мудрее, ибо понимает, что есть вещи на свете, повлиять на которые не в человеческих силах.
Не было рядом человека, на которого можно было бы излить свое раздражение и злость, поэтому, не найдя выхода, чувства эти очень скоро улеглись сами собою. Правда, Родионов все же отнес свои неудачи на счет все той же Ирины, ведь если бы не она, не пришлось бы ему тащиться на вокзал и торчать теперь в долгом ожидании обратного поезда посреди пустой пригородной платформы… Мысль его попыталась самовольно проникнуть еще глубже в исследование причин и следствий, по вине которых он оказался в таком дурацком положении, и как всегда потянулись из этой глубины все новые и новые звенья, и конца этой цепи не было видно…
Какая-то тетка в белой одежде стояла одиноко перед большим ящиком на дальнем конце платформы, махала ему рукой и кричала:
— Ходок, гамбурги!..
Встрепенулись ветви придорожных деревьев и целая туча черного воронья выметнулась оттуда страшно и гортанно крича. Косо и укоризненно поглядев на странную торговку, Родионов спрыгнул на рельсы и, не оглядываясь, полез на крутой косогор. Он примостился под старой березой, отметив, что тело его само собою приняло позу почти классическую — он лег на бок, опираясь на локоть, сорвал длинный стебель и принялся его жевать.
Перед взором его открылась даль, наполненная воздухом и светом. Внизу весело блестели черные рельсы, за ними, карабкаясь по косогору вверх, тянулись вдоль путей придорожные посадки — кусты ольхи, осинник, серый хмызняк, дальше широко лежало поле, а за ним виднелся настоящий лес — нежная и прозрачная дымка берез на опушке, сквозь которую проступала темная зелень елей. За лесом желтело еще одно дальнее поле с еле видными домиками безвестной деревни на краю, а там леса, перетекая друг в друга, тянулись до самого горизонта…
И такими отрадными вдруг показались ему эти, подаренные судьбой два свободных часа весны, что сердце его радостно дрогнуло от предчувствия неминуемого счастья… Дрогнуло и споткнулось..
— Ну не весной же!.. Не весною… — застонал он вслух и тотчас снизу с пустынной платформы отозвалась неуемная баба:
— А кому горячие гамбурги-и!..
Легонько стала подрагивать земля, протрубил далекий электровоз и откликнулся ему встречный поезд, гул стал быстро нарастать и через минуту сошлись под косогором два встречных состава, оба пассажирских, прогрохотали и разлетелись в разные стороны.
Вот бы сейчас уехать куда-нибудь, — замечтался Павел. — За границу. Она бы тем временем нашла кого-нибудь… Военного моряка. Возвращаюсь из Гамбурга, она мне: «Прости, милый, это я во всем виновата…» А я молча бледнею и говорю на прощание: «Ну что ж, прощай. Я желаю тебе счастья. Забудь обо мне навеки…»
А ведь как забавно все начиналось три месяца назад. Приметив Родионова, который ехал на службу и, отвернувшись к окну в углу троллейбуса, пожирал сушки, она, должно быть, повинуясь глубинному женскому инстинкту «накормить мужика!» — неожиданно вытащила из сумочки и молча протянула ему половину своего секретарского обеда — аккуратный бутербродик с сыром, а он так же молча, занятый своими мыслями, принял и машинально проглотил. И только после этого обратил внимание на милую, курносую, застенчиво улыбающуюся толстушку и попытался какой-то деревянной шуткой, нескладным комплиментом сгладить неловкость положения. А когда они вместе вышли на остановке, она почти силой вложила ему в ладонь еще и большое румяное яблоко. И снова он произнес какую-то остроту, что-то о Еве и о запретном плоде… Она, к несчастью Павла, оказалась из породы тех женщин, для завоевания которых достаточно нескольких расхожих фраз, типа: «Жизнь театр, и люди в нем актеры…» или «Сон разума рождает чудовищ».
Через два дня он засиделся с ней за бутылкой сухого вина и как-то неожиданно для себя остался ночевать на даче ее родителей в поселке Красный богатырь.
А теперь вот женись…
«Ты куда, дорогой?..» «Да так, прогуляться, поразмышлять в одиночестве…» «Ну тогда и я с тобой!» — и под локоть, и тащи ее, приноравливайся к ее гусиному шагу…
Или: «Мне кажется тебе стоит надеть вот этот галстук.» «Да не ношу я никаких галстуков! Презираю их!..» «Отчего же, дорогой, тебе так идет…» «Оттого, что масонский символ, да будет тебе известно!..» «Глупость какая, все носят приличные люди…»
Тяжко вздохнув, Родионов поглядел на часы и поднялся. Долго отряхивался от приставшего сора, перемогая деревянную боль в онемевшем локте. Не заметил, когда успел отлежать. Душа его была изнурена бесплодными и утомительными спорами с призраками.
Затрещали сухие ветки под чьими-то ногами. Из придорожных зарослей выступили задом две фигуры, волоча по земле что-то тяжелое, завернутое в серую мешковину.
— Не видь! — бросил один из них, косо зыркнув на Родионова из-под насупленных бровей.
И две фигуры снова скрылись в чаще, медленно уволакивая за собою свой груз.
А на платформе уже толпилось десятка два людей и все они показались Павлу свободными и беззаботными. На скамейке у кассы, пригревшись на солнышке, дремала давешняя баба с гамбургерами и хотдогами, пододвинув к себе ящик на колесах. Рядом стоял рыжий станционный пес и, помахивая хвостом, не отрываясь глядел на сонную бабу.
«Хот дог — горячая собака — рыжий пес — собаки съедобны…» — сама собою связалась логическая цепочка и тут же рассыпалась без следа, но какой-то другой частью сознания Родионов отметил появление этой неожиданной цепочки, вздрогнул и замедлил шаг, вспомнив одну из самых навязчивых своих мыслей, которую считал вернейшей, чувствовал ее истинность, но никак доказать и объяснить не мог даже самому себе. Это было как бы профессиональное опытное знание о том, что всякая человеческая жизнь подчинена недоступной для ума логике. И любое событие в ней, любое слово не случается и не произносится даром, рано или поздно отзовется неожиданным эхом. Более того — всякая мысль, задержавшаяся в голове, не проходит бесследно, а обязательно сделает попытку материализоваться, обрасти плотью, зацепиться за жизнь и укорениться в ней. Чудаковатый провинциальный мечтатель, лелеющий в безвестной глухомани трактат о справедливом социальном переустройстве, отнюдь не так безвреден, как думают о нем копающиеся на своих грядках соседи. Любая бредовая и страшная его идея в конце концов проклюнется где-нибудь на земле, в Уругвае или в Родезии, и долго будет мучить людей, напитываясь кровью и злобой, пока не издохнет сама собою среди развалин и опустошения ею же и произведенных…
Странное тревожное и беспокойное настроение овладевало им, он чувствовал себя так, словно неожиданно потерял цельность, распался на части, и каждая его часть живет отдельно и самостоятельно. Одна щурится на солнышке, беззаботно и без всякой мысли, другая думает по-кабинетному, третья ждет электричку, четвертая тоскует и мучится, пятая глядит на рыжего пса, шестая вразвалочку движется по платформе, седьмая ненавидит… Боже мой, — думал он, — и все из-за каких-то ничтожных досадных мелочей. Избави Бог человека от мелких и пакостных страданий. Да лучше бы я влюбился смертельно, страдал и мучился по-настоящему! Именно так! — загадал он, не подозревая в тот момент, что заступил уже за роковую черту, и смутная тень будущего уже надвигается на него. Тревога и беспокойство витали в воздухе, носилась над платформой стая ворон и не знала, куда ей сесть…
Платформа была загажена плевками, замусорена окурками и шелухой от семечек.
И от всего вот этого мне нужно уходить, тосковал Родионов, от всей этой прекрасной вольной жизни…
В эту минуту со свистом и ветром к платформе подлетела электричка.
В этот день Родионову так и не удалось узнать «Откуда у Бориса деньги?» Тот же самый старик в очках и та же тетка снова настигли его в тамбуре, причем в самый обидный момент, когда поезд уже начинал притормаживать на подходе к конечной станции. Трясущимися от обиды руками вытащил он горсть мелких купюр (а руки-то в дерьме! — мелькнула злорадная мыслишка) и протянул их старику. Поезд дернулся, Родионов покачнулся, выронил из-под локтя газету, и деньги его рассыпались по полу.
— Возьмите их, — сказал Родионов сквозь зубы. — Там больше, нежели штраф. Газету также оставляю, читайте…
— Сам подыми! — приказал старик. — Петровна, ну-ка попридержи его, — шумно и взволнованно задышав, обратился он к своей помощнице.
Но Родионов увернулся от пальцев старика и выпрыгнул в отворившуюся дверь на московскую платформу…
— Стоять! Гаденыш! — тщетно кричал ему вслед бессильный старик и топал в пол ногами, Павел уже смешался с толпой, растворился среди людей…
Всю дорогу до Красного Богатыря в воображении своем представлял он сцену предстоящего объяснения, но мысль его толклась на одном месте, само объяснение как-то оставалось за скобками, виделось только то, как уже преодолев все трудности, он радостным освобожденным шагом отправляется в обратный путь. Впрочем, какая-то примерная схема у него, конечно, была, но он полагался больше на то, что ситуация как-нибудь сама вынесет.
Кой бес вомчал, тот и вымчит!
В пятом часу вечера Павел Родионов прибыл на станцию Красный Богатырь.
Удивительно все-таки устроен мир!
Стоит случайным людям собраться хотя бы в самое небольшое общество и пожить вместе, непременно выявится среди них умник и глупый, добрый и злой, простодушный и двуличный, — словом, главные типы и характеры, которые можно встретить во всем необозримом человечестве, обязательно отыщутся здесь.
И не бывает так, чтобы, к примеру, в одной коммунальной квартире могли жить одновременно несколько добряков и не было среди них ни одного злого человека. Добряки, собранные в одну кучу, неизбежно на другой же день разбранятся и передерутся и выделят из своей среды злого, ибо так уж устроена жизнь, которая во всем любит полноту и разнообразие.
И все драмы мира, которые может придумать воображение, так или иначе, раньше или позже, в полную силу или только едва заметным намеком, но разыграются на этом небольшом жизненном пространстве, на этой маленькой сцене.
И где бы ни жили люди, хоть в Москве, хоть на Сахалине, хоть даже в самом безвестном Улу-Юле, уж они-то твердо знают, что родились в самой сердцевине мира, что живут в самом центре бытия, а все остальное там — за стенами дома, за горизонтом, за пределом…
Нельзя сказать, чтобы физическая смерть Клары Карловны Розенгольц произвела слишком большое впечатление на жильцов, населяющих дом. Но некоторое общее смущение чувствовалось в атмосфере квартиры, потому что очень многие связывали с этой ожидаемой смертью кое-какие личные планы, до поры до времени тщательно скрываемые. Планы были просты и основаны на утилитарной логике жизни: когда человек умирает — жилплощадь освобождается. А поскольку никаких родственников у старухи быть не могло, то жилплощадь эта по справедливости должна была отойти, самому нуждающемуся или, на худой конец, самому ближнему к старухе человеку…
Может быть, именно по этой причине не было отбоя от желающих принять самое близкое участие в хлопотах по устройству похорон Клары Карловны. Каждый стремился перехватить в этом деле инициативу, так что уже к вечеру лежала она обмытая и принаряженная в пожертвованные соседями вещи.
Врут, что всякий покойник тяжел, как свинец. Когда Юра Батраков бросился к падающей старухе, то едва не упал вместе с нею, не рассчитав своих сил — она повалилась на его руки, невесомая, как высохший кокон. Кое-как удержав равновесие, он так и понес ее по коридору, перекладывая с руки на руку, а потом и вовсе поместив чуть ли не под мышку.
Все это сопровождалось отрывистыми восклицаниями смешавшегося в первую минуту Кузьмы Захарьевича, который, впрочем, довольно скоро опомнился, забежал вперед и держал открытой дверь в старухину комнату.
— Ты бы, Юра, поаккуратней с ней, — не выдержал полковник, видя как Батраков несет тело, словно какой-нибудь манекен из папье-маше. — Углы-то не задевай, черт тебя задери!.. Экий ты, брат, неловкий!..
— Так-то я ловкий, Кузьма Захарович, — оправдывался Юра, боком протискиваясь в дверь. — Да дело такое, толком не ухватишь как следует. Локти с непривычки друг за дружку цепляются… Баба Вера, подсоби, что ли! — крикнул он, завидев выскочившую в коридор и поспешающую на помощь к ним соседку.
— Ай, бяда-бяда-бяда!.. — запричитала та, по-хозяйски распоряжаясь в комнате, отодвигая от кровати стул и тумбочку, раскидывая на постели выхваченную из шкафа простыню, запахивая попутно тяжелые сырые шторы на окне, поправляя ногой сбившийся коврик у кровати старухи. Все это делалось ею с привычной профессиональной сноровкой, ладно и споро, недаром Вера Егоровна, всю свою жизнь проработала санитаркой в местном травмопункте.
Все это время Юра стоял посередине обширной комнаты Розенгольц, держа бедную старуху на вытянутых руках и оглядывая помещение быстрыми цепкими глазами. Кузьма Захарьевич топтался бестолково, то и дело выбегал в коридор и возвращался обратно, охал, не зная, что предпринять и чем помочь.
— Ты бы, Захарьевич, позвонил пока куда следует, — приказала баба Вера, укладывая Розенгольц поверх расстеленной свежей простыни. — Неотложку не тревожь зря, а так в поликлинику сообщи, пусть освидетельствуют. В бюро звони сразу. День-то пятничный… Ай, бяда-бяда…
Стукнув пятками, полковник бросился прочь из комнаты.
Скоро вся квартира узнавала о случившемся во всех трагических подробностях.
— Пашку все звала напоследок, — повторял Юра, растерявший в суматохе дел всю свою утреннюю меланхолию. — Руками так вот тычет прямо в меня: «Павел, Па-авел!..» Жутко, честное слово… В рыло мне тычет вот так: «Приведите ко мне его немедленно живого или мертвого!..»
— Вишь, привязчивая какая старушка, — вклинив меж слушателей свой любопытный нос, качал обнаженной лысиной Степаныч, маленький сутулый старичок, большой врун и любитель невероятных историй. — Не зря он с ней все возился…
— Интерес был. Стал бы он с ней просто так возиться. На деньги рассчитывал, — твердо проговорил скорняк Василий Фомич, сидевший в сторонке на табурете. Был он приземист, с покатыми круглыми плечами и походил со спины на куль муки.
— Ты, Фомич, все на деньги переводишь. А Пашка-то наш сирота, вот, может, и потянулся… Хотя, с другой стороны, кто ж его знает, — засомневалась баба Вера. — Куда эта Клара пенсию свою складывала…
— А неплохая, в сущности, старушка была, — объявил Юра, наливая себе еще одну стопочку. — Надо бы поминки отпраздновать… Чтоб на уровне…
— Пожировала, сволочь!.. — брякнула ни с того ни с сего заглянувшая на кухню жена скорняка. Брякнула и осеклась, оглянулась вокруг опасливо и скрылась в дебрях растревоженной квартиры.
Кузьма Захарьевич помалкивал, думал свою думу, поглядывая на оживленного и самодовольного Юру, который успел уже, пользуясь минутой, выманить у дворника Касыма еще одну бутылку водки и отпить около трети.
Многое было неясно для полковника, а потому сомнительно. Взявшись за телефон, он, как и было приказано, первым делом набрал номер бюро и вздохнул, набираясь терпения, ибо знал наверняка, что услышит короткие гудки, что дозвониться будет очень и очень непросто. Но дозвониться оказалось на самом деле проще простого. Полковник не услышал никаких гудков — ни коротких, ни долгих, а услышал он сразу отзывчивый и чуткий голос, который прозвучал так близко и отчетливо, что Кузьма Захарьевич принужден был даже оглянуться — не за спиною ли у него стоит собеседник…
— Простите, — начал Кузьма Захарьевич обескураженно, — мне нужно бюро…
Но голос прервал:
— Это именно бюро. «Эдем-сервис». Секция старых большевиков…
Слова эти сразу показались полковнику слишком несерьезными, ерническими. Не так, по крайней мере, должны отвечать на звонки в подобных учреждениях. Правда, Кузьме Захарьевичу не приходилось никогда связываться с похоронными бюро, но он сразу почувствовал недоверие к этому неприятному голосу.
Что за организация старых большевиков… — думал полковник, — давно уже никаких большевиков в помине нет… Хотя, с другой стороны, может быть там, рядом со смертью, все это как-то устойчивей держится, и никакой перестройки не было…
Поразительно было и то, что едва Кузьма Захарович назвал фамилию покойной и, пожевав губами, приготовился медленно и разборчиво произнести трудное имя-отчество, как снова был перебит:
— Мы уже в курсе. Клара Карловна. Деятель первой категории. Не затрудняйтесь, пожалуйста, адрес известен. Всегда готовы!
После этого странного прощания полковник услышал короткие гудки отбоя.
Не прошло и десяти минут после этого разговора, как в квартиру уже входили трое крепких мужчин с бритыми подбородками и с черными повязками на рукавах. Быстро скользнули глазами по лицам хозяев и деловито проследовали в комнату покойной. Причем наблюдательному полковнику показалось, что один из них, приостановившись, сделал правой рукою что-то похожее на козыряющее движение, но как бы опомнившись, стал пощипывать свои короткие волосы на виске и, не опуская руки, устремился вдогонку за товарищами, которые входили уже в угловую роковую комнату.
А ведь не спросили, где она! — отметил насторожившийся Кузьма Захарьевич.
Он отправился вслед за ними и, открывая дверь, приметил торопливое движение, с которым кинулись они из разных углов комнаты и склонились как ни в чем не бывало над усопшей, что-то поправляя и прихорашивая. Отметил полковник и то, что приоткрыта была дверца платяного шкафа и ящик тумбочки выдвинут почти наполовину. В самом положении их, в напряжении широких спин прочитывалось что-то заговорщицкое. Полковник деликатно отступил, тихо притворив за собою дверь. И показалось ему, что не успела еще щель сомкнуться, а те уже отпрянули друг от друга и снова рассыпались по углам. Или это была игра воображения? Как бы то ни было, спустя недолгое время, заговорщики гуськом проследовали мимо кухни, и один из них снова вскинул руку и снова зачесал висок. Доложил:
— Все в порядке. Гроб снарядим. Будьте покойны!
Это вырвавшееся, вопиющее «будьте покойны» отметили про себя все присутствующие и переглянулись.
Минут через сорок доставлен был и гроб, уже снаряженный, то есть обитый кумачом.
Один из спецов, длиннолицый и бледный, с тонкой траурной полоской черных усов под носом, прощаясь, объявил:
— В воскресенье будет спецмашина. Ждите…
После этого посетители удалились.
С той самой минуты, как страшная весть разнеслась среди жильцов, в доме воцарилось хмельное, едва ли не праздничное настроение, всеми овладело переменчивое нервное оживление. Особенно взвинчены были дети, они носились с криками по квартире, то и дело пытались заглянуть в жуткую угловую комнату, где стоял на табуретках обитый кумачом казенный гроб, путались под ногами, получали подзатыльники, но с неутихающим истерическим весельем продолжали скакать и бегать, и ничем нельзя было их урезонить.
К слову сказать, и сами взрослые находились во власти странного взыгрывающего настроения — поминутно входили и выходили из кухни, пытались дозвониться в какие-то инстанции, в десятый раз допытывались, когда же, в каком именно часу приедет машина и точно ли она приедет, нет ли каких изменений…
— Любушка! — кричала откуда-то из-под лестницы баба Вера. — Не забудь напомнить замести сор, как вынесут. Не дай Бог, забуду!..
— Если не забуду, Вера Егоровна, напомню обязательно! — отзывалась в свою очередь Любка Стрепетова, проносясь мимо. — Когда приедут-то?
— Небось, приедут, — неопределенно отвечала баба Вера уже из комнаты Розенгольц, выгоняя оттуда Юру Батракова.
— Клад! — упирался хмельной Батраков, обстукивая стены небольшим топориком. — Нутром чую, должен. Ну сама подумай, баба Вера…
— Иди, иди, нехристь! — ругалась баба Вера, выталкивая его за дверь.
Чужая смерть поневоле сближает очевидцев, они инстинктивно стремятся сойтись потеснее, сбиться в безопасную кучку, отвлечь себя разговорами, хотя бы и пустыми.
К вечеру на кухне собрались почти все обитатели дома. Дети после бурного и нервного дня угомонились, были теперь задумчивы и молчаливы. Они расселись рядком на корточках у стены, поскольку все места были заняты. На одном из табуретов ютились супруги Иван да Марина, обняв друг друга и тесно прижавшись друг к дружке. Они тоже молчали, но заметно было, что молчание у них на этот раз какое-то согласное, семейное. В обычной жизни, несмотря на взаимную привязанность и любовь, они беспрерывно лаялись и поносили друг друга, всегда открыв дверь нараспашку, чтобы слышали соседи. В своих семейных ссорах оба были правы друг перед другом, а потому вероятно и держали дверь открытой, чтобы окружающие оценили их правоту и несправедливость противника. Впрочем, окружающие уже мало вслушивались в их взаимные обвинения, поскольку ссоры эти развивались прихотливо и бессюжетно, и аргументы сторон не имели никакого решающего значения. Главное заключалось в интонациях и жестах, все остальное было лишь декорацией и сменным реквизитом.
Был здесь и долговязый, скупой на слово Макс Ундер, стоял, сутуло прислонившись к стене и ни на кого не глядя, поскольку всех презирал тем смешным кукольным презрением, с каким относится к русским всякий маленький, но гордый народец. Он давно уже замышлял переехать на историческую родину, но все никак не мог выгодно продать свою комнату, а потому заодно с презрением еще и ненавидел окружающих за то, что они населяют квартиру и снижают своим существованием ее рыночную стоимость.
Чернокнижник Груздев сидел рядом с ним, тоже больше слушал, чем говорил, сосредоточенно роясь пластмассовой вилочкой в консервной банке.
Все остальные жильцы двигались, поминутно куда-то выбегали и возвращались, вклинивались в разговор, спорили, словом общая атмосфера была живой и суетной.
Разговоры, что велись весь этот долгий сумбурный день и весь долгий майский вечер были по большей части пустыми и праздными. Все старательно обходили главную тему — кому же владеть угловой комнатой, но скрытое подспудное напряжение чувствовалось в каждом слове и в каждом движении собравшихся. Только один раз напряжение это выплеснулось наружу, все задышали в полную грудь и разговор упростился до нужной степени. Случилось это в тот миг, когда Юра, ненадолго куда-то отлучавшийся, появился снова на пороге кухни и победоносно оглядев всех, заявил без всяких обиняков с пьяною торжествующей улыбкой:
— Можете поздравить! В ЖЭКе был. Расширяюсь..
Все замерли, уставившись на Юру.
— Ты протрезвись сперва, голубчик! — дрогнувшим от возмущения голосом перебила его Любка Стрепетова, и фраза ее прозвучала в напряженной тишине, как начало романса. — Поезжай в свою деревню и расширяйся там…
— Мою деревню затопили, и ты это прекрасно знаешь, гадюка! — со злым спокойствием ответил Юра, не удостаивая противницу взглядом. — Такие как ты и затопляли, между прочим… Учат их в институтах… Я бы тебя лично гаечным ключом поучил…
— А такие, как ты, всю Москву уже водкой затопили! — огрызнулась Любка. — Алкаши проклятые… В подъезд не войдешь…
— Что-о? — поперхнулся от негодования Юра и двинулся к ней, пошевеливая пальцами правой руки. — Сама из Краматорска, корчит тут, в натуре…
— Ну ударь, ударь… — быстро схватив со стола железную вилку и прячась за спиной полковника, проговорила Любка. — Уда-арь, свидетелей много…
— Стоп-стоп-стоп! — опомнился Кузьма Захарьевич и широко расставил руки. — Отставить спор. Не по существу. Тебе, Юра, сразу трудно вникнуть, дело, видишь ли, не так просто…
— Хрена ли мне вникать, Кузьма Захарович, — отозвался Юра, глотнув из-под крана воды. — С понедельника в ЖЭК устраиваюсь. А потому мне, как работнику ЖЭКа…
Дворник Касым привстал и молча ткнул себя пальцем в грудь.
— На общих основаниях! — выкрикнул из угла Степаныч, живший на втором этаже как раз над комнатой Клары Карловны.
— Истинно так, — подтвердил и Василий Фомич. — Я, к слову заметить, отец троих детей…
Это напоминание было всем неприятно. Тем более, что за скорняком стояла еще и его жена. Все помнили, как отбила она у армян место на рынке у метро. Как отстояла она у рэкета право торговать беспошлинно и свободно…
— У Касыма вон тоже трое детей! — едко вставила молчавшая до сих пор вдовая профессорша Подомарева, не имеющая никаких, даже теоретических шансов, а потому ставшая вдруг вредной и объективной. — К тому же он нацменьшинство…
— При чем тут какие-то дети?! — заволновался Степаныч. — Неизвестно еще, что из них вырастет при таком воспитании. Наплодили бандюг. В тюрьме их жилплощадь…
— Я, между прочим, замуж собираюсь, — перебила Любка Стрепетова. — Давно хотела сказать, да все откладывала. А тут вот, к слову…
— Муж с женой вполне могут в одной комнате жить. А вот мы с Ванюшей разводимся! — тихо и значительно сказала Марина. — Где ему прикажете жить?
— Работникам ЖЭКа в первую очередь, — не очень уверенно возразил Батраков.
— Друзья мои! Не будем торопить события, — разумно закрыл тему полковник, но не удержался и добавил. — Есть еще такие понятия, как выслуга лет… Но, повторяю, не стоит торопить события. Тем более, что площадь пока еще занята законным владельцем.
Все оглянулись на дверь, наступила долгая пауза. В глубине квартиры что-то зашуршало, глухо стукнуло, скрипнуло. Эти обычные домашние шумы звучали теперь жутковато, казались исполненными загробного смысла и потусторонней глубины.
Полковник поглядел в окно и все как по команде обернулись туда же. Долгие и светлые сумерки уже успели смениться незаметно подступившей ночью. Обозначился вдруг темный прямоугольник окна, и в этой темноте пошевеливалось что-то пугающе белесоватое. То ночной ветерок раскачивал цветущие ветви старой яблони.
— Это что, — не выдержал тишины Степаныч. — Я знал человека, которому лебедкой полголовы оторвало, а он жив до сих пор. Четыре часа пришивали…
Он сидел на табурете у окна, склонив набок острую лысину, поросшую младенческим пушком, и испытующе глядел на вздрогнувших слушателей.
— Тьфу ты! — выругался скорняк Василий Фомич, всегда недолюбливавший говорливого соседа.
— С места не сойти! — поклялся Степаныч. — Вот до сих пор. — Он чиркнул себя пальцем чуть пониже уха.
— Врешь, гад, как всегда, — равнодушно возразил Василий Фомич.
— При чем тут врешь?.. Я хочу сказать, что смерть не всегда властна… — продолжал Степаныч.
— А я вообще читал, что теперь куры с четырьмя ногами бывают. После Чернобыля-то… — поддержал Степаныча Юра Батраков.
— С хвостами и лают! — съязвила Любка.
— Лаять не лают, — осипшим от злости голосом отозвался Юра, — а вот хвосты у них точно есть. Что за курица без хвоста? Это, может, в Краматорске где-нибудь…
— Осел! — сорвалась Любка и снова спряталась за Кузьму Захарьевича.
— Ага! — зловеще произнес Батраков. — Ну за осла ты мне ответишь…
Неизвестно чем завершилась бы их вновь закипающая ссора, но тут сама собою вдруг заскрипела половица у порога кухни, хотя там было совершенно пусто, а вслед за тем отчетливо и страшно три раза постучала в окно белая яблоневая ветвь. Все снова затихли, прислушиваясь.
— Говорят, опять маньяк объявился, — робко заметил кто-то из жильцов.
Из дальней глубины коридора донесся размеренный бой часов. То ожили стенные часы полковника, десять лет до сих пор молчавшие. Многие привстали со стульев, точно исполнялся гимн, и стояли так, пока не затих рыдающий двенадцатый удар.
Журчала струйка воды в железной раковине у плиты.
— Кровь прольется. — кратко и внятно сказал вдруг всегда молчаливый и хмурый Макс Ундер, точно отвечая своим неведомым мыслям.
Все вздрогнули, разом зашевелились, задвигали стульями. Баба Вера перекрестилась и первая шагнула в темный коридор, вслед за ней гуськом потянулись и остальные.
Итак… Не входя в дом выложить вещи на крыльце, или еще лучше на стол в беседке у калитки, позвонить в дверь, кратко объясниться и уйти, не выслушивая никаких вопросов.
Будет наверняка минутка растерянного молчания с ее стороны, в этот именно момент и надо как можно быстрее выскользнуть, иначе петля затянется. Жалко, что переулок длинный и прямой, лучше бы сразу скрыться за угол, юркнуть шустренько и поминай как звали… Подло, конечно, и гадко, но что поделаешь… Так думал Павел Родионов, приближаясь к мирной двухэтажной даче, выглядывающей из глубины разросшегося старого сада.
На самом деле произошло все гораздо гаже.
Он шел уже вдоль глухого зеленого забора, то ускоряя шаг, то задумчиво и нерешительно приостанавливаясь, малодушно колеблясь. Был еще шанс отложить это дело и выбрать вариант, который теперь казался ему самым приемлемым и безболезненным — отделаться сухим бесстрастным письмом… Как ни рассуждай, а ведь действительно так было бы лучше. С другой стороны, письмо — юридический документ…
Стоя уже у калитки и нерешительно протягивая скрюченный палец к звонку, Павел Родионов почувствовал вдруг, как чьи-то холодные влажноватые ладошки налетели сзади и игриво облепили его глаза. Он услышал радостное прерывистое дыхание за спиной, сдавленный торжествующий клекот и крепко сжал зубы. Все это было ему слишком знакомо. Это были ее повадки.
— А вот и я, Пашуля! Вот и я! — озорным ликующим голосом пропела Ирина, выступая вперед и отпирая ключиком калитку. — Что ж ты, милый, без предупреждения… А я все-таки чуяла, чуяла! Настроение такое чудесное с утра, как на крыльях летала, — с легкой картавинкой лепетала она, роясь в сумке. — Я тебе… Между прочим, вот гляди-ка, что… Прелесть какая! Хотела потом тебе сюрприз сделать, да не могу вытерпеть… Ну-ка…
С этими словами она извлекла из сумочки цветастый галстук. Хрустнул срываемый целлофан, и на шею Павлу Родионову скользнула ледяная шелковая змея…
Он резко отшатнулся и, должно быть, такая зверская гримаса исказила его лицо, что Ирина, взглянув на него, звонко расхохоталась и, продолжая смеяться несколько раз клюнула его губами в подергивающуюся щеку. Она подтолкнула его легонечко в спину, загоняя в ограду, и он покорно вступил туда, покидая нейтральную территорию улицы. Вот сейчас вещи на стол и прочь!.. Как только отсмеется… Нет, нельзя так. Жестоко получится. Семь раз отмерь…
— Пашук, ты что грустный такой? Что с тобой? — заметив, наконец, его состояние встревожилась Ирина. — Да ты голодный наверно? Так?
Он угрюмо и неопределенно мотнул головой.
— Ну вот видишь! — обрадовалась она. — Что ж ты стесняешься признаться… Папашка тоже всегда сердитый, пока не сядет за стол. Все вы, мужики, одной породы, все вы одинаковые, — с ласковой укоризной приговаривала Ирина, проталкивая Родионова в дом. — Ступай в гостиную, я мигом…
Что ж, выпью эту чашу до дна, сокрушенно думал Павел, вступая в знакомую полукруглую комнату и садясь на стул у дверей, подальше от стола. Он сел с прямой напряженной спиной, установив сумку на коленях, по-дорожному, по-вокзальному…
Донимало какое-то неудобство, он покрутил головой и обнаружил на шее галстук. Рванул его с себя, отчего узел резко затянулся и больно сжал горло. Он поперхнулся, злые слезы выступили на глазах. Сумка свалилась с колен и по глухому звяку он понял, что термос разбился.
Застучали каблучки Ирины, и с небольшим подносиком в руках, уставленным чашками и блюдцами, розеточками и ложечками, она направилась к столу. Проворно расставляя еду, она взглянула на него, заметила:
— Ты покрасневший какой-то, Пашук… И глаза слезятся.
— Простыл, — сдавленным голосом ответил он и покрутил головой, стараясь ослабить узел.
— Папашка всегда коньяк пьет. Лучше всего от простуды, — откликнулась она и простучала каблучками к притаившемуся в углу бару. Дверцы его сами собой распахнулись, и оттуда с тихим звоном выдвинулась початая бутылка коньяка.
Павел, успевший незаметно скинуть галстук, сидел насупившись, молча следил за ее ловкими руками.
— Я и себе чуточку, — хлопотала Ирина, наполняя довольно объемистую хрустальную рюмку. — Рюмки, между прочим, настоящие. Богемское стекло. Папашке подарили на службе, пей осторожно…
У нее еще и шея короткая, обнаружил вдруг Родионов. Или теперь, или…
— Знаешь, Ирочка… Знаешь, милый друг… — начал он, но Ирина ласково приложила палец к его губам и Родионов откинулся на спинку кресла. Он молча хватил содержимое рюмки одним духом и тотчас налил вторую… Это и было его ошибкой.
Захмелевшего и потерявшего бдительность, она проводила его на второй этаж, потом спустилась вниз и долго куда-то названивала по телефону, а его даже не насторожили эти странные звонки.
Но самое позорное произошло через два часа, когда они снова сидели в гостиной, и тоскливая щемящая нотка все мучительнее звучала в сердце Родионова. Предательский хмель уходил от него, уступая место запоздалому раскаянию.
Ирина напряженно и сосредоточенно молчала, косясь на дверь и к чему-то прислушиваясь.
Родионов глядел на пустую бутылку и тоже молчал, подыскивая хоть какие-то слова, годные для нейтрального разговора. Неожиданно со двора послышались посторонние шумы, за окном пролетело что-то темное и большое, он не успел разглядеть, что, и уже через секунду с громом распахнулась входная дверь, голоса ворвались в гостиную.
На пороге стоял, растопырив руки, тучный кряжистый мужик, из-за спины которого выглядывало любопытное вострое лицо женщины с бегающими глазами, в которых горел хищный охотничий огонек.
— Вот как! Не ждали! — всплеснув руками, радостно прокричала Ирина, и отметил Павел что-то деланное, театральное в этом вскрике и в этом движении, не вполне, может быть, отрепетированное. Волна жаркого стыда окатила его, заныло под ложечкой…
Особенная деликатность положения Павла Родионова состояла в том, что в тот самый момент, когда законные хозяева дачи с шумом и гнусными прибаутками хлынули в комнату, он был запеленут в просторный банный халат своего будущего тестя.
Все кругом наполнилось движением, радостными восклицаниями. Посыпались и расползлись по столу принесенные незваными хозяевами пакеты и свертки. Тесть, не умолкая ни на секунду, сыпал поговорками, распечатывал извлеченную из портфеля бутылку шампанского, тяжко хлопал Павла по плечу, подмигивал, гоготал, а Родионов криво усмехался, ежился в халате и пытался спрятать под креслом голые свои ноги.
Окружающие с вызывающей демонстративностью не обращали внимания на его наряд даже и тогда, когда он, теряя громадные шлепанцы, выскользнул из гостиной — что ж тут, мол, такого, не чужие теперь все-таки люди…
И весь этот вечер Павел кивал, мычал, поддакивал, пил душившее его шампанское, не смея отказаться от доставшейся ему роли. В довершение всех бед из застольного разговора очень скоро выяснилось, что учреждение, где служил его тесть и которое Ирина скромно определила в самом начале их знакомства как «одно министерство», оказалось министерством внутренних дел.
— Скажи мне, кто твои враги, и я их из-под асфальта вырою! — припечатывая Родионова к креслу, обещал захмелевший тесть Семен Семенович Галамага. — Я, брат, покажу тебе как-нибудь наши подвалы. Там, Пашук, такие приспособления есть…
Голос тестя был неприятен, сдавлен, как будто он держал на спине какую-то неимоверную тяжесть, и тем не менее, все больше пьянея, он то и дело запевал этим сдавленным и неприятным голосом одну и ту же песню — «то мое сердечко стонет» и все никак не мог довести ее до конца. Он старательно морщил вспотевший лоб, подмигивал Павлу и тыкал себя пальцем в левую половину груди, показывая, где у него «стонет сердечко»…
Но весь вечер звонил телефон, звонил громко и требовательно, тесть вскидывался с места, бежал к трубке и все тем же сдавленным голосом кричал:
— Слушаю! Кто на проводе?
В две минуты разделавшись с собеседником, возвращался, взмахивал рукой, поднимал одну бровь, и все начиналось сначала.
Так закончился печальный день тринадцатого мая. Это была предварительная помолвка, в узком семейном кругу. Настоящее же торжество намечалась на воскресенье, пятнадцатого.
Бывает у человека, с виду самого податливого и мягкотелого, предел, до которого его можно гнуть, но потом человек упирается и, к удивлению противников, не поддается уже никакому воздействию. Разумеется, с самого начала Родионов в глубине души знал, что никакой свадьбы не будет. А человек, имеющий крепкий тыл, не так отчаянно сопротивляется в момент первого нападения и легко отступает…
Весь следующий день и все воскресное утро ушли на хозяйственные хлопоты и приготовления. Родионов покорно ездил с тестем в казенной машине, закупая на близлежащих рынках невероятное количество припасов.
Гостей приглашено было без счета.
А, может, жениться, думал Родионов, да поколотить ее хорошенько! Мужу позволительно, никто не осудит. За все рассчитаться…
— Ты, Пашук, неси картошку в дом, — приказал тесть озабоченно, — а я еще в одно место дуну…
И Родионов с тяжкой ношей побрел к пустому дому, долго бренчал доверенными ему ключами, путаясь и забыв, какой от чего, а когда, наконец, справился с замком и вступил в комнату, она полна была уже требовательным телефонным звоном. Звонил телефон, что висел на лестничной площадке между первым и вторым этажом. Черный телефон, служебный…
С мешком картошки, позабыв скинуть его с плеча, бросился Павел к надрывающемуся аппарату, схватил черную трубку.
— Слушаю! Кто на проводе? — покачиваясь от тяжести мешка, сдавленным голосом крикнул Родионов.
— Ты еще там, барсук?! — удивилась трубка. — Мигом к филину! Дубль два. Розенгольц вчера померла. И проверь по своим каналам… сейчас точно скажу, тут неразборчиво… Ага! Проверь — Родионов Павел Петрович. Все.
Родионов выронил трубку из рук и покатился по крутой дубовой лестнице. Следом за ним скакал, как привязчивый вампир из кошмарного сновидения, свалившийся с плеч мешок картошки. Оказавшись внизу, Павел подхватился с четверенек и, подвывая, ворвался в гостиную. Слава Богу, в доме не было ни души. Павел устремился к своей так и не разгруженной сумке, по пути слепо шаря глазами по сторонам, выискивая куртку. Увидел ее на крючке в углу, метнулся туда, рванул на себя. Треснул пластмассовый крючок, а он уже бежал к сумке, прикидывая, куда бы разом вывалить содержимое. Да вот хотя бы на это кресло, похожее на разжиревшую отъевшуюся жабу. «Про жабу это я хорошо… — отрывисто одобрил он себя, — значит, работает сознание… Сознание работает…» Дернул замок молнии на сумке, заранее предполагая, что в такую паническую минуту замок наверняка заклинит. И точно, застежка напрочь застряла и, дернув ее несколько раз, он отбросил сумку прочь. Но тотчас подхватил ее снова, соображая, что следов оставлять не следует, а нужно действовать разумно, осторожно и быстро. Поскорее уйти отсюда, покинуть это место, незаметно, точно его здесь и не было.
Какой-то неопределенный шум послышался со второго этажа, снова заверещал телефон, и Павел, пнув на прощание ни в чем не повинную «жабу», стремглав выскочил во двор.
Торопливым шагом покинул он территорию участка. Прижимаясь к чужим заборам, преодолел пустой переулок, и только отойдя на порядочное расстояние, с которого трудно уже узнать человека в спину, чуть убавил прыти.
«Дубль два!» — стукнуло в голове.
Но так не бывает в жизни! Они как-то по другому действуют, эти службы. Не по телефону же…
Недоброжелательное внимание какой-то посторонней чужой силы, силы тайной, но внимательной и неусыпной, встревожило его до самой глубины существа.
Он подозрительно покосился на старика, роющегося в саду, не наблюдатель ли?
Бегущая навстречу собачонка, поджарая, с неприятным выражением морды, остановилась, поглядела на него и засеменила следом. Родионов топнул ногой, отгоняя привязавшегося зверя, завернул за угол и направился к станции.
То, что незнакомый голос назвал его фамилию, может быть, не так встревожило бы Павла Родионова, мало ли какие бывают совпадения… Наверняка каждый из людей числится где-нибудь в официальных сводках.
Родионову случалось сиживать в отделении милиции по всяким пустяковым поводам, вроде драки в ресторане Дома литераторов, и там записывали его данные. Да и тесть, в эти два хлопотливых дня, то и дело называл его фамилию, приглашая по телефону гостей и своих сослуживцев на свадьбу… Потрясло Родионова совсем другое, а именно — смерть Клары Карловны Розенгольц, но особенно то, что где-то в дебрях карательных органов смерть эту совершенно справедливо связали с его, Павла Петровича Родионова, именем…
Преднамеренное убийство с заранее просчитанными вариантами. Мистика и черный оккультизм! Но не могло же в самом деле…
Резкая внезапная боль в пятке заставила его вскрикнуть и присесть.
— Сволочь! — крикнул он вдогонку, рыская глазами по обочине в поисках подходящего булыжника. Злобная тихая тварь, незаметно подкравшаяся сзади и цапнувшая его за ногу, проворно убегала прочь, дробно трясясь на длинных лапах и подло, именно по-гиеньему сутулясь.
На кого люди, на того и собаки.
Угрызение от зверей. Кругом угрызения и теснота.
В воскресенье с утра все ждали обещанной машины, которая должна была увезти тело Розенгольц в морг для окончательного освидетельствования, но машина эта пришла только после обеда.
Пожилая медсестра со странным именем Ия Иолантовна и два безымянных студента-практиканта быстро уложили старуху на носилки, прикрыли простынкой и вынесли из дома. Заметно было что студенты, в отличие от властной Ии Иолантовны, очень волнуются и робеют.
Поскрипывая рессорами и суставами, переваливаясь на выбоинах асфальта, грузовичок медленно двинулся со двора по узкой и тесной дорожке, цепляясь бортами за кусты сирени. Женщины, как только машина тронулась с места, сбежали с крыльца и теперь стояли посередине двора, сбившись в тесную кучку. Баба Вера перекрестилась и промокнула уголки глаз кухонным полотенцем.
Мужчины толпились на крылечке, перебрасываясь короткими репликами и поглядывая в открытую дверь, — им не терпелось поскорее вернуться к только что покинутому столу, который с утра совместными усилиями всех жильцов был составлен и накрыт на кухне.
Судя по наружному виду собравшихся, настроение у всех было отнюдь не похоронное. Тем более, что погода стояла на диво славная и веселая, вовсю светило майское солнце. Расшалившаяся стая воробьев бросалась с куста на куст, рассаживалась на ветвях и тотчас с шумом и громким чириканьем взмывала ввысь.
— Скорбная минута, друзья мои! — щурясь на солнышке, объявил с крыльца Кузьма Захарьевич.
— Это верно! — с готовностью подтвердил стоящий рядом с ним Юра Батраков.
— Что верно, то верно! — согласился с ними и Степаныч, с удовольствием похрустывая зеленым лучком, пучок которого прихватил он с поминального стола.
— Жила себе старушка и на тебе! — в который раз уже за эти дни повторил Юра Батраков. — Вот я чего понять не могу, Кузьма Захарович… Как же это так выходит, зачем же тогда все?.. Душа, мысли…
— Физиологический закон, — сухо ответил полковник.
— Это со школы всем известно, — не унимался Юра. — Но человек же все-таки не скот бессловесный…
— Иной человек хуже барана, — заметил Василий Фомич. — С барана хоть шкуры клок…
— А я вот знал одного человека, у которого, представьте себе, по всему телу вместо кожи… — начал Степаныч, но продолжить ему не дали.
Вскрикнула вдруг Любка Стрепетова, первая заметившая неладное, и застыла в оцепенении рука полковника, который прощально махал вслед выезжающему из двора грузовичку.
Дело в том, что как только грузовик медленно двинулся по переулку, посередине открывшегося залитого солнцем пространства обнаружился вдруг высокий сутулый старик с грозно поднятой над головой палкой. Старика этого слишком хорошо знали в округе. Вид его был необычен и дик, но без всякого сомнения, именно он-то имел полное право выглядеть как ему заблагорассудится. Появлялся на воле он редко, но было замечено, что каждый его побег из спецлечебницы случается почему-то накануне больших потрясений и смут.
На этот раз одет он был в сталинского покроя френч и в парусиновые светлые штаны, которые свободно болтались на его ногах. Старик взволнованно и часто дышал, длинные седые его космы были разметаны по плечам и что-то такое было еще во всем его облике, в порывистых беспорядочных движениях, в скачущей походке, от чего у провожающих дрогнуло сердце в предчувствии неминуемого скандала.
— Абарбанел! Верни золото партии! — вскричал старик хриплым голосом и ударил изо всей силы по ускользающему грузовику своей тяжелой палкой. Взревела испуганная машина и рывком ушла вперед, окутав преследователя облаком удушливого газа. Странный старик яростно затряс головой, подхватил упавшую на землю веточку сирени, сунул ее в петлицу и погрозил вслед удаляющемуся грузовику кулаком. Затем повернулся и пошел прочь, припевая, стуча палкой по асфальту, перемежая торжествующую свою песнь непристойным хохотом и нечленораздельными выкриками.
Все это безобразие, случившееся в такую напряженную и ответственную минуту, произвело на провожающих крайне тяжелое и удручающее впечатление.
Даже сдержанный и знающий чувство меры полковник Кузьма Захарьевич Сухорук выпил несколько совершенно лишних рюмок, когда все вернулись в дом и продолжили церемониал поминок. К вечеру он уже с трудом выговаривал самые простые слова, а взявшись произнести речь, так и не сумел выговорить имени-отчества покойной.
Впрочем, никто его и не слушал.
Все давно уже распределились по кучкам и группкам, как это всегда бывает при больших застольях, стоял ровный гомон, каждая такая кучка вела свой отдельный громкий разговор, мало обращая внимания на всех остальных и вяло реагируя на произносимые общие тосты.
Словом, поминки вылились в самую обыкновенную пьянку, составившуюся стихийно и неожиданно, правда, с большим количеством еды и спиртного.
Довольно долго донимал людей назойливый похоронный фотограф, неведомо кем приглашенный и допивавший водку из всех подворачивающихся ему под руку рюмок. Его неугомонная вспышка в конце концов настолько всех озлила, что у него отобрали фотоаппарат, чтоб засветить пленку. Но, как и следовало ожидать, никакой пленки внутри не обнаружилось и фотографа сей же час безжалостно выдворили из квартиры. Он, правда, попытался вскоре вернуться, сунулся лезть в окно, но получил кулаком по шее и убрался со двора…
— У меня семь братов! — крикнул фотограф на прощание и погрозил кулаком в окно. — Я всех приведу, разберемся с вами тут…
Было еще несколько неприятных инцидентов, были словесные перепалки и разборки, касающиеся раздела комнаты и имущества, но это уже далеко заполночь и в отсутствии Кузьмы Захарьевича, который к тому времени уже мирно дремал, зажав в кулаке тикающий секундомер.
В третьем часу ночи в дом осторожно проник Павел Родионов, все это время бродивший в соседних дворах. Вернувшись из Красного богатыря уже в сумерках, он разглядел издалека ярко освещенные окна дома, темные мертвые стекла угловой комнаты.
Хотя и не совсем мертвые — показалось ему, когда он подошел поближе, что вспыхнул там слабый блуждающий огонек и погас, и еще раз вспыхнул, выхватив чье-то размытое лицо, овал щеки, а затем опять погас…
Заглянув с улицы в кухню и увидев там облепленный народом стол, Родионов понял все. Слабая надежда его на то, что телефонный звонок так его взбудораживший, был чьей-то злой и неумной шуткой, рассыпалась в прах. Сомнений не оставалось — Клары Карловны уже не было на белом свете, и Павел отправился восвояси, чтобы переждать пьянку. Когда все угомонилось и разбрелось, он на цыпочках прошел по темному коридору, отомкнул дверь своей комнаты. Заливисто залаял чуткий пуделек из комнаты Стрепетовой, и Павел поспешил укрыться за дверью.
Первым делом кинулся он к письменному столу и, засветив лампу, принялся лихорадочно рыться в бумагах. Того, что он хотел найти, среди бумаг не обнаружилось и, посидев некоторое время в бездеятельной задумчивости, Родионов погасил лампу.
Судорожно зевнул и завалился спать…
Утром полковник отправился на пробежку и бегал гораздо дольше обычного, мучимый бесполезным и никому не нужным раскаянием. Человек, выпивший лишнего и с непривычки окосевший, обычно на следующий день тяжко переживает случившееся, забывая о том, что накануне вся компания была пьяна не меньше, чем он, и что никто не помнит происшедшего в точных и позорных деталях.
Вернувшись в дом часа через полтора, Кузьма Захарьевич застал там картину стихийного разграбления комнаты покойной Розенгольц. Собственно говоря, грабить там было нечего, нельзя же всерьез считать имуществом старую, давно оглохшую радиолу, платяной шкаф с кучкой истертых и траченных молью платьев, тумбочку, круглый шаткий стол, лысый половичок и прочую отжившую свой срок ветошь. Все это было вынесено и свалено как попало у мусорных баков на выезде со двора.
Кузьма Захарьевич молча посторонился, пропуская Юру Батракова и Василия Фомича, которые как раз выносили во двор железный остов рыдающей всеми пружинами кровати.
— Фомич, скотина, в шаг ступай! — ругался Юра, потряхивая кистью ушибленной руки. — Всю кожу ссадил об косяк из-за тебя, хрен моржовый!..
— Нарастет! — бодрил хмельной скорняк. — Была бы кость…
Полковник прошел в дом, заглянул в угловую комнату, постоял на пороге. Щемящее чувство печали тронуло его сердце, так пустынно и разгромленно выглядела комната. Сухой пучок серой пыльной травы одиноко висел на гвоздике в углу, по всему полу разбросаны были фотографии, клочки бумаг, несколько старинных почетных грамот с портретами вождей на фоне красных знамен. Криво торчала сорванная с крепления палка карниза, зацепившаяся концом за край мутного аквариума — странной прихоти выжившей из ума старухи. Все в доме знали, что держит она там вовсе не рыбок, а выращивает уже много лет отвратительную белую жабу.
Между тем, снова послышалась ругань, топот ног.
— Ты, Ундер, вообще помалкивай, — услышал полковник голос Юры. — Ты с самого начала не участвовал, так что заткнись, пожалуйста… Аквариум мы и сами сообразим. И вообще, ехал бы ты в свою Прибалтику.
— Да! — поддержал Василий Фомич, входя в комнату. — Пусть едет в свою Прибалтику.
Они долго топтались около аквариума, примеривались так и эдак, приподнимали его, взвешивали…
— Воду бы кастрюлей отчерпать, а то навернуться можем, — сказал скорняк, покачивая головой. — С другой стороны, тину растревожишь, вонь пойдет…
— Скорняк, а вони боишься… — заметил Юра.
— Сравнил. То козел… От козла дух жилой, — ласково возразил Василий Фомич.
— Ладно, — оборвал разговор Юра — Берись с того конца. В шаг ступай… К Пашкиной двери понесем в нишу, как раз он туда встанет. Жабу после выкинем, рыб разведем…
Ухватившись и надув щеки, они вынесли аквариум в коридор, и комната опустела окончательно. Кузьма Захарьевич еще раз огляделся, подобрал с пола почетные грамоты, сложил их аккуратной стопочкой на подоконнике и тоже вышел вон.
Посередине пустых пространств, пронизанных резким искусственным светом, какой бывает в операционных, бродили странные люди, недоверчиво и с опаскою приглядываясь друг к другу. Многие из них казались наскоро слепленными, сшитыми на живую нитку, они и к себе-то по всей видимости относились с изумленным недоверием и с опаскою.
Местность была безвидной.
Только ветер, похожий больше на сквозняк, чем на ветер, свистел над плоской землей и улетал неведомо куда, потому что не просматривалось никакого предела, и горизонт только угадывался где-то там за пеленой клубящейся пустоты, откуда доносился страшный, первобытный рев причастий и деепричастий…
Какой-то развеселый толстячок, одетый с отменным вкусом в прекрасный фрак с брусничным отливом, выскочил вдруг на самую середину, хотел было что-то сказать, но… лопнул почти без всякого звука и исчез без следа.
Освободившееся местечко мгновенно освоил длинный в клетчатых брючках, но тоже исчез с тою же поспешностью, что и возник, успев ухмыльнуться глумливо.
Маленькое печальное озерцо, девушка, отразившаяся в закатной глади, кажется — плачущая… Но озерцо покрылось изумрудной травой и превратилось в сырые кусты сирени, которые замерцали ночным предрассветным серебром. Дугою выгнулся бетонный мостик над рекой, под которой написано было карандашом слово «Яуза». А под мостиком застыли два буксирчика и на корме их читалось отчетливо «Марс» и «Юпитер».
Две захолустные пристани на унылой окраине мироздания.
И еще, недалеко отсюда, не подверженный никакому воздействию закона перспективы, выстроился в одну секунду двухэтажный деревянный дом, видимый одновременно и снаружи, и изнутри. Населенный уже многими жильцами, ничуть не оскорбляющимися тем, что их так пристально разглядывают сверху. Они ходили, потирая руки, похохатывая, относясь ко всему с неподдельным благодушием.
Симпатичные, простосердечные люди. Ах вы, мои родные! Живите и размножайтесь, мир вашему дому…
Еще прошло несколько времени — и обжилось потихоньку пустое пространство вокруг, ветер прекратился сам собою. Какая-никакая, а уже твердь, уже можно дышать, двигаться, жить…
И точно — двигался по дороге к этому дому высокого роста человек с небольшой умной головой, но был внезапно остановлен и извинился:
— Ах, еще не пора? Ну тогда извиняйте, я пока побуду где-нибудь в сторонке, на подхвате. Но не забудьте упомянуть обо мне!
Кто таков, откуда?
Обрусевший хохол по фамилии Пентеляк, вот кто…
А потом послышался приближающийся топот ног, хриплое и частое дыхание погони. Павла Родионова преследовал старик в мундире без погон, вслед за стариком поспешала Петровна, но самым опасным был разъяренный тесть Семен Семенович Галамага, от которого Родионов прятался и скрывался в искаженных диких пространствах, слепо шарил руками в траве, отыскивая пропавшую вещь, улику, без которой ему не жить. Наконец нашел, что искал, нащупал круглый упругий колобок, а когда поднял его и разглядел как следует, колобок этот оказался громким звоном будильника.
Было уже довольно поздно. Солнце светило Пашке в лицо. Сердце колотилось в груди, и дышал он так, словно и в самом деле только что пробежал стометровку…
Некоторое время он лежал без движения, стараясь не впускать в себя никаких мыслей и воспоминаний о событиях, которые случились накануне, но сдержать их напор было невозможно. Родионов вздохнул, поднялся с постели и отправился в ванную. Возвращаясь, заметил в нише у своей двери аквариум Розенгольц, наклонился и заглянул в мутную глубину. Оттуда смотрела прямо ему в глаза ухмыляющаяся лягушачья морда.
— Ну что ж, царевна, — грустно сказал Павел, подавляя в себе легкую дрожь отвращения. — Будем жить вместе…
Осторожный стук послышался из комнаты старухи. Пашка приоткрыл дверь. У дальней стены стоял Юрка Батрак с топориком в руке. Вид у него был озабоченный.
— Привет, Паша! Ты уже в курсе событий? Я тут пока прозондировал кое-что. Ни фига тут нет, ни намека даже. Что-то в подполье шебаршит. Чихает вроде. Чох я точно расслышал… А она ведь все тебе завещала. «Все, — говорит, — ему, Родионову…» Отмаялась старушка…
— Что все?
— Да вот, что ли, грамоты ее. Люстра еще. Больше никаких ценностей. Я уж досконально тут все облазил, пока другие не расчухались.
— Ну-ну, — только и сказал Родионов, закрывая дверь.
Он складывал бумаги в сумку, собираясь на службу, когда неожиданно в комнату без стука влетел сосед Иван. Это был тихий человек лет сорока с вечной скорбной гримаской на лице. По природе своей Иван был из тех людей, которые безропотно тянут свой воз, из таких получаются самые работящие и верные мужья… И которым, по жестокому закону жизни достаются жены беспокойные, истеричные, сварливые. У Ивана, вдобавок ко всему, жена Марина участвовала когда-то в народном театре при ДК Строителей и даже раза три подряд поступала в театральное училище, но все три раза провалилась с треском в первом же туре. И хотя замуж она вышла гораздо позднее всех этих событий, как-то так повелось в их жизни, что постепенно настоящим виновником несостоявшейся ее сценической карьеры стал Иван…
Иван остановился посередине комнаты, огляделся, по-видимому, не вполне осознавая, куда и к кому он попал. Заметил обернувшегося Павла, схватился обеими руками за голову и крикнул голосом трагическим и срывающимся:
— Павел, бойся баб!
— Опять пилит? — спросил Павел, привыкший уже к таким сценам.
— Бойся бабу, Павел! — еще раз предупредил Иван, махнул рукою и ни слова больше не говоря, вылетел в коридор.
Родионов на примере этой странной пары всегда дивился тому, какими далекими от реальности бывают споры в семейной жизни. Это были споры родовые, с участием всего общего прошлого, с припоминанием всех прежних, быть может, мнимых обид. Оттого они самые безысходные.
«Россия — семья народов», — подойдя к столу, быстро начеркал Павел на обороте подвернувшегося листка и задумался на секунду. Затем, зная, как часто мимолетно записанная фраза теряет всякий смысл, когда забывается повод написания, добавил крупно: «Обиды!»
Надев куртку и потертые свои джинсы, отправился он на службу.
Небо было как и вчера чистым и ясным, стояли в нем редкие белые облака. Солнце заливало зеленеющий двор, тускло отсвечивалось на рельсах, вбитых в землю на выходе из двора. Всякий раз проходя мимо, Пашка трогал ладонью косой срез и всегда чувствовал, как напряженно дрожит металл, словно там, в темной беспросветной глубине земли стоит и дышит тяжелый бронепоезд, готовый вот-вот с ревом ворваться в мир.
Родионов вышел на дорогу, огляделся, подолгу задерживая взгляд на каждом предмете, словно пытаясь навсегда запечатлеть в сердце этот хрупкий, беззащитный мир. Посередине которого стоял старый дом, омытый свежей пеной сирени — и на душе его посветлело от одного только вида этой живой и недолговечной красоты, от которой веяло тихой отрадой и покоем.
В задумчивости пошел он по тротуару, пнул на пути своем старый стоптанный башмак, подвернувшийся ему под ногу, глянул на переполненный мусорный бак, давший крена у обочины, и вспомнил вдруг начало одного толстенного романа, давно уже валявшегося у него на столе в редакции и который он никак не мог принудить себя прочесть. Дело не продвигалось дальше первой фразы, потому что фраза эта звучала так: «Ветер доносил с городских помоек запах разлагавшихся…» — на этом Пашка брезгливо захлопывал рукопись и отодвигал ее подальше.
С громом пролетел мимо трамвай, притормозил на повороте и рванул по прямой к метро. Родионов двигался туда же, и путь его лежал через небольшую площадь, превращенную в стихийный рынок.
— Магомед! Магомед! Магомед! — высоко запрокинув подбородок, взывал к небу маленький восточный человек, по-видимому потерявший в толпе людской своего друга. Но не было ему никакого ответа, только рваный гвалт базара стоял в воздухе да грохот проносящихся мимо грузовиков. И снова неутомимо и монотонно, с одинаковыми паузами домогался печальный голос:
— Магомед! Магомед!..
Родионов закружился около цветочниц, отыскивая проход, и тотчас привязалась к нему подмигивающая харя, тыча в лицо разноцветные бумажки с нарисованными на них голыми фигурами:
— А вот билеты в «Театр раскрепощенного тела»! Не пожалеете…
Подмигивающий тип был уродлив той особой уродливостью, которую можно встретить только в большом городе. Всякого провинциала поначалу поражает количество таких уродов, вырожденческих лиц, снабженных какою-то тайной отметиной — ускользающие внимательные глаза, перхоть на плечах, ненормальная лысина над ухом, смесь наглости и пугливости, чего только нет в этих людях…
— Нет! — огрызнулся Родионов, и исчезла, растворилась в толпе харя, точно ее и не было в этом мире.
Павел входил уже в дверь метро, а с улицы все звал тоскующий потерянный голос:
— Магомед!..
И неизвестно отчего волна жалости захлестнула его внезапно — и к старичку с кирзовой сумкой, меняющему свою рассыпавшуюся мелочь на жетоны, и к дежурной по станции, усталой и погасшей, и к настороженным детишкам, жавшимся к своей матери, и к самой этой матери со строгим и суровым лицом…
Не в первый раз охватывала его эта неожиданная судорога жалости к незнакомым вовсе людям, и никак не мог он объяснить ее себе.
Смутное чувство — все, дескать, умрем когда-нибудь до единого… — что-то такое было растворено в этой жалости.
Двадцатиэтажный редакционный корпус располагался на промышленного вида пустыре за железнодорожными путями, в стороне от жилых домов и людных улиц. Здесь, среди десятков вывесок с названиями газет и журналов, на стене у стеклянного входа помещалась и табличка со скучной надписью «Литература и жизнь». Это было место службы Павла Родионова.
В последние месяцы тревожные и разноречивые слухи будоражили редакцию, бродили по коридорам, переходя из отдела в отдел, клубились в углах, выплескиваясь даже на лестничную площадку, где вечно торчали, сменяя другу друга, взволнованные курильщики, что-то глухо и взволнованно обсуждая. Особенно усиливалась смута в те дни, когда в очередной раз к руководству наведывались молчаливые и сосредоточенные люди в малиновых пиджаках, с лицами неприветливыми и высокомерными, с подбородками волевыми, решительными, иссеченными тонкими бледными шрамами. Просто так не отмечает жизнь людей такими вот шрамами, было видно, что люди эти побывали в самой гуще борьбы за существование, на самой передовой…
Секретарше Леночке при появлении этих людей давалось строжайшее указание никого в кабинет не впускать, а грозная заведующая редакцией — Генриетта Сергеевна Змий сама заваривала в приемной крепкий кофе, наклоняясь над кипящим варевом, что-то подсыпала туда, помешивала и приборматывала, а затем потчевала таинственных гостей, запершись с ними в кабинете главного редактора.
Была смута среди людей, разделение их на партии, фракции, группы… Словом, дух в редакции установился нездоровый, нервный.
Машинистки Лидина и Зверева, прежде самые яростные и непримиримые соперницы, теперь, обнявшись, прохаживались взад-вперед по этажу, а при встрече с коллегами разом замолкали, но глаза их были туманны и нездорово мечтательны, как у двух верных подружек, гуляющих весенним вечером вдоль берега реки.
Коллега и приятель Родионова очеркист Боря Кумбарович, человек кипучий и деятельный, внимательно следил за событиями, но даже и он не мог сказать ничего определенного, а потому был тревожен и мнителен.
— Любопытно, о чем они все время шепчутся? — бессильно злился Кумбарович. — А им ведь наверняка что-то известно! Машинисткам всегда многое известно наперед…
— Странный ты человек, Борис, — удивлялся Родионов. — Сколько тебя знаю, всегда ты расстраиваешься из-за всяких пустяков. Тебе-то что за дело до всего этого? То политика тебя гнетет, то склоки эти…
— Э-э, Паша, не скажи, не скажи, пожалуйста… — возражал Кумбарович. — Тут, брат, нельзя проморгать, никак нельзя. Неровен час, обведут нас с тобой вокруг пальца. Тебе-то что, а у меня семейство, поневоле задергаешься…
Семейство, о котором так пекся Кумбарович, состояло из одной лишь жены его, которая лет на десять была старше и которой он побаивался, а в отместку старался изменять ей при всяком удобном случае. Впрочем, случаи такие выпадали на долю его нечасто. Серьезные женщины не интересовались им, хотя он был остроумен и находчив в разговоре, мастер рассказывать анекдоты. Он легко овладевал вниманием — и женщины во всякой компании хохотали до слез, но дальше смеха дело обыкновенно не шло.
Боря же, по его собственному признанию, стремился к угрюмому и сосредоточенному наслаждению соития, где нет никакой улыбки, где все первобытно и где остроумие неуместно.
Как всегда, лучшую барышню, шепнув ей на ухо два-три заветных слова, уводил импозантный обаятельный Синицын, а погрустневший и разочарованный Кумбарович, честно отработавший весь вечер, жаловался, оставшись вдвоем с Родионовым у разоренного стола:
— Мне сорок пять лет, Пашка, а спроси, что я в жизни видел, что я испытал хорошего? Взять тех же женщин… Ну и что мне выпадало? Так, обсевки одни, поскребыши… Хотя нет, Пашка, вру! Была у меня одна. Была, Паша, у меня, когда я ездил в Юрмалу…
Тут следовал не раз слышанный Родионовым рассказ об одной удивительной женщине необыкновенной красоты, которая сама, первая предложила Кумбаровичу свою любовь, и это действительно была любовь — яркая, жаркая и короткая, как всякое настоящее счастье…
— Я плакал, Паша… Первый раз в жизни. Красива, как роза!.. Да. Так-то вот. — заканчивал Кумбарович свой рассказ, и на глазах его блестели слезы.
— Она кольцо мне подарила. На память об этой ночи. Простенькое такое колечко, три камушка на нем, старинной работы. — Кумбарович вытаскивал носовой платок и долго сморкался. — А я его потерял. Подлец я, Паша! Такая женщина была… Поверишь ли, мы с ней четырнадцать раз за ночь…
— Врешь, — сомневался Родионов.
— Какой же мне смысл врать? — горестно вздыхал Кумбарович. — И потом, я ведь только из армии пришел…
— В прошлые разы ты врал, что это было в командировке.
— Это другие истории, — оправдывался Кумбарович. — Давай-ка лучше допьем, что ли… Выпьем, Паша, за истинных женщин. За женщин, которые любят нас не за внешность, а за внутреннюю сущность…
— А Шпрух-то наш очки сменил, — замечал Родионов, переводя разговор на редакционную тему. — К чему бы это, как думаешь?
— Да, темные стекла это неспроста, Паша. Это в высшей степени подозрительно…
Определенно в редакции вызревали какие-то беспокойные события.
Семен Михайлович Шпрух, бывший парторг редакции, а ныне коммерческий директор, как-то особенно оживившийся в последнее время и даже помолодевший, то и дело вылетал из кабинета главного редактора с ворохами бумаг и отнюдь, как было замечено внимательными наблюдателями, бумаги эти были не рукописи. Нет, не рукописи, а цифры были на этих бумагах! Бланки это были, вот что…
Семен Михайлович рылся в своем личном сейфе. Прятал туда заполненные бланки, вытаскивал оттуда бланки чистые и побренчав ключами, снова пропадал надолго за редакторской дубовой дверью. Ни слова нельзя было разобрать из-за этой проклятой двери, только слышались оттуда невнятные взволнованные восклицания, недовольный рокот редакторского баритона и тонкий убеждающий тенорок…
Генриетта Сергеевна Змий внимательно и неусыпно следила за перемещениями Семена Михайловича, специально держа дверь своего кабинета нараспашку, несмотря на свою природную скрытность и боязнь сквозняков.
После ухода Шпруха вставал из-за стола Загайдачный, покусывая ус, пододвигался как-то боком к сейфу и задумчиво барабанил по нему пальцами. И был даже застигнут он с отверткой возле этого самого сейфа, но отговорился тем, что собирался чинить телефон на столе у Шпруха. С какой стати, спрашивается… Семен Михайлович тотчас же поднял трубку и с ядовитой усмешкой положил ее на рычажки, телефон был в полном порядке.
— Вот как? — удивился тогда Загайдачный, — очень странно…
— Бывает, — язвительно заметил Шпрух и демонстративно запер сейф на второй замок.
В другой раз между ними разгорелся бы жаркий скандал с беганьем к начальству и жалобами, так всегда бывало прежде и по поводам гораздо менее серьезным, но теперь эта снисходительная ухмылочка Шпруха… Нет, что-то в самом деле назревало, что-то назревало…
Нынешним утром в редакции было особенно неспокойно. Один только Родионов не принимал участия ни в каких обсуждениях и шептаниях, впрочем, его и не приглашали, зная, что проку от него мало, что он не станет примыкать ни к одной партии. Обособился и дальновидный, умный Кумбарович. Так вот они и сидели в одной комнате, Родионов все пытался углубиться в давнюю рукопись пьесы под названием «Сталь бурлит», которая лежала уже почти месяц у него на столе и на которой редакторским карандашом было выведено категоричное «Читать срочно!!!» Но никак не удавалось ему нырнуть в плотные воды пьесы, выталкивала его оттуда на поверхность сопротивляющаяся сила текста, не впускала в глубину. Вероятно, так же трудно вникнуть дилетанту в какой-нибудь учебник по сопромату…
Кумбарович сидел праздно, откинувшись на спинку кресла, положив ногу на ногу и скрестив руки на груди. Ждал.
— Боря, не качай беса! — в который раз уже попросил Родионов.
— Я никакого беса не качаю, — отвечал Кумбарович.
— Вот ты ногой дрыгаешь, а это меня отвлекает от текста.
— Неупокоеву вон ничего не отвлекает, — резонно замечал Кумбарович, глядя на склонившуюся над столом Неупокоеву. — Вишь, локотки так и ходят, так и ходят, точно тесто раскатывает…
Неупокоева отозвалась сердитым передергиванием плеч, словно сгоняла прицепившегося овода. Она как обычно была сосредоточена и молчалива, честно и полностью отдавалась рутинной редакционной работе. Пятнадцать лет лепила она свою трудную карьеру, поднялась из корректоров до младшего литсотрудника, но дальше у нее все как-то застопорилось. Заработала она за эти пятнадцать лет неисправимую сутулость, да настолько испортила глаза, что ей с трудом подобрали подходящие стекла с такими чудовищными диоптриями, от которых пробирала дрожь постороннего человека. Когда глядела она сквозь эти очки на посетителя, то глаз ее он не видел, видел только гигантские черные зрачки во всю ширину стекла, внимательные и неподвижные, как у какого-нибудь тропического существа. Между тем, более тихого, безответного и безвредного человека не было во всем здании.
Кумбарович ухмыльнулся и собрался по-видимому сказать еще что-то колкое, но в этот момент дверь распахнулась, и секретарша Леночка, приложив палец к губам сказала торжественным громким шепотом:
— Зовут!
Сотрудники подтягивались в приемную, у дверей создалась легкая толчея.
Кумбарович протолкнул в дверь Пашку и вошел вслед за ним.
Главный редактор Виктор Петрович Пшеничный, о чем-то переговаривавшийся со Шпрухом, кивнул новоприбывшим и снова придвинул внимательное ухо к шепчущим губам собеседника.
Родионов и Кумбарович уселись в дальнем углу у пассивной стены. Активный же центр группировался вокруг широкого редакционного стола, там все сидели с блокнотами, заготовив карандаши и перья, кое-кто уже нервно черкал в листочках, ставил восклицательные знаки и птички. Несколько особняком разместились люди в красных пиджаках, рылись в дорогих кейсах, щелкали золотыми замками.
Кабинет постепенно заполнялся опаздывающим народом. Последними прибыли Подлепенец и Загайдачный. Шпрух быстро глянул на вошедших и отпрянул от главного. Пашка заметил, что Загайдачный толкнул локтем в бок Подлепенца, и тот понимающе кивнул головой. Эге.
Пока все размещались, двигали стулья, перемигивались и перешептывались, Виктор Петрович Пшеничный сидел, наклонив седую тяжелую голову и упираясь лбом в подставленные пальцы левой руки, правой штриховал квадратики. Кожа на лбу его сдвинулась вверх, отчего брови как у грустного мима расположились печальным домиком. Он сидел, не поднимая глаз, отмечая про себя, что народ распустился донельзя, что прежде никто не отваживался опаздывать на летучку, не рискуя получить выговор. Что делать, что делать, когда даже самая верховная власть ныне утратила свою мистическую силу и таинственность.
Он застал еще времена хрущевские, пережил брежневские, с радостью встретил перестройку, надеясь неизвестно на что, но очень скоро растерял заряд оптимизма, а теперь вот не знал, как быть дальше. Он попробовал, используя старые связи, прибиться к телевидению, но быстро понял, что время его прошло, что у него, пожалуй, недостанет цинизма для работы на телевидении. Там творилось нечто такое, что даже его, старого и прожженного прагматика, потрясло до глубины души. Журналисты мутировали быстрее, чем подопытные крысы, и в два-три года народилась совершенно новая порода, находиться среди которой было смертельно опасно.
Виктор Петрович озлился, попробовал уйти в оппозицию, напечатал несколько робких невнятных статеек по проблеме вымирания русского этноса, за что журнал немедленно лишили всяких дотаций, зажали подписку.
Теперь у журнала оставалось только пять сотен тех самых вымирающих читателей, и Виктор Петрович мысленно собирал их на площади перед издательским корпусом, видел этот недееспособный батальон обманутых и униженных филологов, учителей, библиотекарей, печально вздыхал и думал: надо что-то делать, но что?
В одну из таких печальных минут и подъехал к нему Шпрух Семен Михайлович с заманчивым и лукавым предложением от некой организации под названием «Бабилон», связанной косвенно с ломбардами и игорным бизнесом. «Бабилон» протягивал руку помощи, но было боязно хвататься за эту хищную руку.
Состоялась предварительная встреча, потом еще и еще одна. Виктору Петровичу было показано документальное кино, где заправилы игорного бизнеса присутствовали на открытии шоу, на котором угрюмые парни в кожанках раздавали около церкви в Сокольниках нищим старикам и старухам целлофановые пакеты.
Примечательно, что уходя из кабинета, представители ломбарда попытались забыть на столе у Виктора Петровича японскую видеодвойку, на которой демонстрировался рекламный фильм, и Пшеничному стоило больших трудов вернуть его владельцам.
— Друзья мои! — оглядев сослуживцев, начал Виктор Петрович. — Все здесь?..
— Мы здесь, Виктор Петрович! — напомнила о себе Генриетта Сергеевна Змий и привстала с места.
— Как будто все. — сказал Виктор Петрович, не глянув в сторону Генриетты Сергеевны.
— Аблеев в запое. — сообщил Шпрух. — Остальные в сборе.
— Друзья мои! — снова возвысил голос Виктор Петрович. — Положение наше известно. Хуже, как говорится, не бывает. Мы катастрофически теряем подписку… Но у Семена Михайловича есть по этому поводу конкретное сообщение, выслушаем его.
Шпрух, все это время нервно перекладывавший бумажки, встал и откашлялся в кулачок. Собрание настороженно притихло. Лидина многозначительно переглянулась со Зверевой.
— Начинайте, Семен Михайлович. — попросил главный.
— Итак, — уверенно, с нажимом произнес Шпрух, — в общих и драматических чертах дело всем известно, буду говорить по сути. Мы обязаны подписать вот этот небольшой документ. — Шпрух помахал исписанной страницей, — Мы отныне товарищество с ограниченной ответственностью. Доля каждого во вступительном капитале строго дифференцирована. Итак, читаю: Пшеничный Виктор Петрович — пять процентов. Аблеев — пять процентов. Генриетта Сергеевна Змий — пять процентов, Шпрух Семен Михайлович — семь процентов. Загайдачный Николай Тарасович — один процент…
Загайдачный молча встал и шагнул к Шпруху.
— Я, кажется, оговорился, — Шпрух снял с носа темные очки и, близоруко вчитываясь в бумагу, поправился. — Тут пятерка не пропечатана.
Он подрисовал недостающий хвостик.
Загайдачный так же молча отступил и сел на место.
— А почему у Шпруха семь процентов? — заволновался Подлепенец, моргая белесыми ресницами. — Это опечатка?
— Нет, это не опечатка. Тут есть негласные соображения… Тут мы с Виктором Петровичем уже все это обсуждали, — увильнул Шпрух. — Цифры не столь важны… Хотя, впрочем, для ясности, я, пожалуй, зачту сперва устав, — он рылся в бумагах, отыскивая нужную. — А потом мы вернемся к цифрам… Ага, вот. Итак…
— Не зачту, а зачитаю, Семен Михайлович! — строго заметила Змий.
— Что? — рассеянно откликнулся Шпрух, напряженно вглядываясь в свои бумаги.
— Говорят — не «зачту», а «зачитаю»…
— Ах, оставьте, Генриетта Сергеевна, эти штучки, честное слово! — плачущим голосом взмолился Шпрух. — И так голова кругом идет…
Семен Михайлович быстро и невнятно зачитал устав, но никакой ясности не наступило, наоборот, прибавилось туману.
Одно все поняли точно и определенно — ломбард гребет себе пятьдесят один процент, то есть, контрольный пакет.
Подлепенец встал и громким голосом объявил, что больше тридцати процентов лично он ломбарду не даст. Никак нельзя давать. Нерезонно.
— Позвольте, ну как же нерезонно, если очень даже резонно! — попробовал возразить ему Шпрух. — И потом, юридически, строго говоря…
Но договорить ему не дали. Встала со своего места Зверева и, подойдя к столу, шмякнула на него пустую хозяйственную сумку с темными застарелыми потеками от мяса на дне.
— Вот моя жизнь собачья! — сварливо начала она. — Вот моя, Виктор Петрович, жизнь… — Зверева снова подняла сумку и снова шмякнула ее на стол. — Двое иждивенцев. Я согласна на три процента, но приплюсуйте еще по два на каждого иждивенца, выходит ровно семь. Это математика…
Все внимательно и с отвращением глядели на сумку.
— А я вот что предлагаю, — предложил Подлепенец. — Пусть каждый из нас на отдельной бумажечке напишет причитающийся ему процент. Но только объективно и по-честному…
— Валяйте, пишите. — вяло махнул рукою Шпрух. — Пишите по-честному…
Бумажки были розданы, заскрипели перья.
Представители ломбарда сидели не шевелясь с окаменелыми лицами.
Наконец, после долгих подсчетов и препирательств была определена общая сумма. Всего процентов оказалось триста семьдесят два.
— Вот и прекрасно! — обрадовалась Зверева. — Теперь все по-справедливости…
— Но столько процентов в природе не бывает! — взорвался Шпрух. — Я вам для наглядности подсчитал, но столько ведь не бывает!.
— А Стаханов! — выкрикнул кто-то от дверей.
— В природе не бывает таких процентов. Если взять целое за сто, то отсюда следует… — стал растолковывать Шпрух, но его тотчас оборвали.
— В природе не бывает, а у нас будет! — выкрикнула Зверева.
Семен Михайлович Шпрух развел руками и, криво усмехаясь, оглянулся на красные пиджаки. Те молча склонили головы.
— Зинаида Сергеевна, прошу вас, уберите, наконец, эту сумку со стола, — болезненно морщась, попросил главный.
— Вам заплатили! Черный нал! — перекрикивая гвалт и указывая пальцем на пиджаки, догадался Загайдачный. — Вопрос. Сколько?
— Ах, так! — подпрыгнул на месте Шпрух. — Ответ. А кто Виктора Петровича хулил в курилке?
— Причем тут… — поперхнулся Загайдачный. — Ладно, раз уж на то пошло… А кто порнуху в столе держит?
— А кто бумагу в редакции ворует? — парировал Шпрух. — А кто про Звереву сплетничает, что от нее пахнет, как от лошади?
— Это Подлепенец сказал, а не я! — беспомощно озираясь, крикнул Загайдачный.
Зверева страшно побледнела и пристально поглядела на Подлепенца.
— А мне наплевать! — взвился тот с места и метнул яростный взгляд на окружающих. — Нет никакого нравственного закона! Чихать я хотел! Нет никаких звезд над головой!..
Он взмахнул руками, ссутулился и пританцовывая, как дикарь у костра, двинулся к Шпруху…
— Сергей Васильевич, перестаньте. — снова поморщившись, попросил негромким голосом Виктор Петрович, и это тихое, обыкновенное обращение враз усмирило расходившегося Подлепенца.
— Я ничего… так, вырвалось, — засмущался он вдруг. — Наболело, Виктор Петрович. Сколько лет отдано, и на тебе — три процента! — лицо его жалобно сморщилось, он поднес ладонь к щеке и опал на свой стул.
— Да это все условно! — крикнул Шпрух. — Это, Сергей Васильевич, пустая теоретическая цифра. Липа, если выражаться точнее. Так только, для регистрации.
Он откашлялся и бодро продолжил:
— Засим…
— Нет, не засим! Не засим! — вскочила с места и страшно мигнула черными зрачками Неупокоева, которую вообще забыли включить в список.
— За-сим! — жестко и безжалостно продолжал Семен Михайлович.
— Не засим! — закричала Зверева.
— Не засим, Семен Михайлович! — поддержала Лидина. — Надо этот вопрос до конца прояснить…
— Засим! — упрямо стоял на своем Семен Михайлович. — Пункт вторый! — он сбился на патетику.
— Всем поровну! — грянул из угла баритон корректора.
— А ломбарду шиш! — поддержали от окна.
— Сами меж собой разделим, зачем нам какой-то ломбард вшивый, — предложили от двери.
— Что вы собираетесь делить? — озлился Шпрух. — Что делить?
— Неважно что! Главное, чтобы — честно!..
Представители ломбарда встали и строем двинулись вон из кабинета. Лица их по-прежнему были непроницаемы.
Шпрух насупился, засуетился и, роняя и подхватывая на лету бумажки, побежал вслед за ними.
— Ну и ладно, — облегченно вздохнул Виктор Петрович, вытер носовым платком пот со лба и поднялся. — Я сам, честно говоря, сомневался. Затея не для нас, работаем по-прежнему. Авось, жизнь сама наладится…
— А как же все-таки, Виктор Петрович, наша доля? — высунулся снова Подлепенец. — Не зря же мы проценты делили, надо бы по-честному зафиксировать…
— Пустое, — отмахнулся Пшеничный. — Все остается как есть.
Задвигались стулья, все устремились к выходу. Но, как выяснилось, последняя точка еще не была поставлена, и в дверях произошло крайне неприятное событие — к Подлепенцу неожиданно подскочила Зверева и с криком: «Вот вам ваша доля, Сергей Васильевич!» — ударила его кулаком по толстому недоуменному лицу.
Подлепенец отшатнулся, выпучил глаза и тоже замахнулся, но был схвачен за руку Лидиной. Удара ответного не получилось. Образовалась свалка, врагов растаскивали в разные стороны. Изумленно подняв брови, молча взирал на это безобразие бледный Виктор Петрович.
Понемногу пробка у дверей рассосалась, враги еще переругивались через головы миротворцев, а Кумбарович уже тащил Пашку прочь.
— Что это с ней? — спросил Родионов, когда они отошли к лифту.
— Кровь играет. — пояснил Кумбарович, не раз битый по морде собственной женой. — А если серьезно, Пашка, обыкновенный дележ собственности. Тут уж всегда и непременно обиды, драка и кровь…
Они поднялись на двадцатый этаж, в буфет, взяли по чашке кофе и присели за дальний пустой стол.
Кумбарович осторожно отпил глоток и, глядя в сторону, неожиданно сказал:
— Помнишь, Паша, ты говорил насчет подвала…
— Не помню, — признался Родионов.
— Ну когда пили у Аблеева… Он еще про хвостатых женщин рассказывал…
— Вранье. — подумав секунду, сказал Родионов. — Хвостатых женщин не бывает. Миф…
— Ну тут, положим, ты не прав, — возразил Кумбарович и горько усмехнулся. — Но не в этом суть… Я точно помню про подвал.
— А-а! — вспомнил Родионов. — Это когда про тестя моего… Да Боря, действительно, есть в Москве такие подвалы…
— Короче говоря, Паша, нужен подвал и как можно срочнее. Сулят большие деньги, Паша, очень большие. Подумай, взвесь.
— Сколько? — поинтересовался Родионов.
— Паш, дело стоящее. — Кумбарович постучал ногтем по столу. — Люди вернейшие. Серьезное и солидное дело. Мы находим сто метров в центре и разбегаемся. Вернее, получаем по пятьсот баксов, а потом уже разбегаемся. С деньгами, разумеется.
Пальцы Кумбаровича, стуча ногтями, стремительно побежали к краю стола.
— Где ты найдешь тысячу баксов за просто так?
Небось, две предложили, догадался Родионов, глядя на Кумбаровича, что-то суетен больно…
— Может быть, удастся сорвать с них по семьсот, — накинул Кумбарович, заметив Пашкин взгляд. — Но придется, конечно, поклацать зубами, так просто с них не сдерешь.
— Пожалуй, подсуетиться стоит, — согласился Родионов, не имея, впрочем, ни малейшего плана. — Надо спросить кое-кого, что-то такое мелькало на днях…
— Поговори, Паша, но посрочнее, иначе клиент уплывет.
Теперь ладонь Кумбаровича выразительно вильнула рыбой и уплыла снова на край стола.
— Попытайся раскрутить их тысячи на две, — попросил Родионов. — Понимаешь ведь, что такое площадь в центре.
Сам Пашка только понаслышке представлял, что такое нынче площадь в центре, никакого помещения на примете у него не было и ничего такого на днях не мелькало. Но две тысячи долларов была солидная сумма, и хотелось если и не заработать, то хотя бы потолковать об этих деньгах, поучаствовать, хотя бы и мысленно, в солидном предприятии.
— Если метров сто пятьдесят будет, предлагать? — после небольшого раздумья спросил он.
— О чем разговор? — разведя руки, Кумбарович откинулся на спинку стула и дрыгнул короткими толстыми ляжками. — Чем больше метранпаж, тем лучше! Может, и по тысчонке отхватим. Я сам с ними говорить буду, а ты знаешь, что я своего не упущу. Я насчет денег, Паша, человек очень жесткий.
Кумбарович посуровел лицом и сжал челюсти, показывая таким образом свою жесткость. Однако, несмотря на эти ухищрения, как раз жесткости и недоставало его бритому упитанному лицу. Была там плутоватость, хитреца, но никак не жесткость.
— Тогда я сегодня же наведу нужные справки. — пообещал Родионов. — Есть один очень-очень глубокий подвал. Бомбоубежище с вентиляцией и прочим, но метров там не считано… Так, говоришь, солидный клиент? — переспросил он, словно берег этот несуществующий подвал именно для такого случая, для клиента серьезного и богатого.
— Паша, я никогда не имею дела с мелочевкой! — придвинулся Кумбарович и снова застучал крепким ногтем по столу. — Где этот подвал?
— Есть один очень-очень большой дом, — стал объяснять Родионов, вспоминая одиннадцатиэтажную сталинскую махину, расположенную неподалеку от его двухэтажного барака. — Дом на Яузе, строился для командного состава. То, что нужно!
— Паша, срочно! — всплеснул руками Кумбарович. — Сегодня же наведи справки, только… Видишь ли, с клиентом я должен общаться лично, ты не должен его видеть, можно спугнуть и так далее. Я сам все обтяпаю, сам принесу тебе наличные. А тебе светиться ни к чему…
Две! — твердо определил Родионов, недаром у него ноги кренделем сцеплены. Скрытничает, гад…
— Слушай, Боря, черт с ним, с этим подвалом, — сменил тему Родионов. — Тут у меня любопытный сценарий намечается. Помнишь старуху мою, соседку?.. Ну про которую ты писал в статье своей по моей наводке…
— Розенгольц, что ли?
— Ну да. Р.К.К.
— Еще бы! — Кумбарович передернул плечами. — Страшенная старуха, не хотел бы я такого соседства….
— Померла старушка, — вздохнул Павел. — Царство ей Небесное…
— Не Царство ей Небесное, а демократии ей адовой, — поправил Кумбарович.
— Погоди, не кощунствуй, — поморщился Павел. — Видишь ли, у старушки этой дача заброшенная в Барыбино. Я там был пару раз еще при жизни ее. Ключи выпросил. Там пишется хорошо, тишина… Так ключи-то у меня остались.
— Эге! — прищурился Кумбарович. — Смекаю…
— Вот именно! Наследников-то нет никаких! Я вот и размыслил, а не занять ли эту дачу, так сказать, явочным порядком. Пока там в конторах расчухаются, да и время нынче смутное — может, вообще забудут про старуху. А я уже как бы примелькался, соседи меня видели. Я решил завтра вечерком последней электричкой рвануть туда на пару дней. Помелькать. Одежонку заодно зимнюю туда свезу, по стенам развешу. Надо обживать пространство. Ночь переночую, чтобы видели — свет горит… Одно только меня смущает — душа ее может туда среди ночи заявиться. Страховито одному там будет, я человек нервный, впечатлительный… Половица заскрипит…
— А во сколько электричка?
— В половине двенадцатого…
— Опасно… Не, — решительно отверг предложение Кумбарович. — Я никак не смогу. Жена упрется. Ревнивая сволочь… Чем старее становится, тем цепче держит.
— Вина бы взяли, шашлыки…
— Нет, не могу… Жалко, конечно… Потом как-нибудь. Да ты для смелости возьми бутылку, махни перед сном. Покойники, они пьяного духа не выносят, обходят… Я раз нарезался, забрел по пьянке на Немецкое кладбище и прямо на могиле проспал до утра. Хорошо, лето было…
Кумбарович глянул в окно за спину Пашке и лицо его неожиданно преобразилось. Родионов невольно обернулся — по всему горизонту небо горело багровым закатным пламенем. Черное жало телебашни торчало посередине, разделяя закат на две половины.
— Ворота в рай! — воскликнул восхищенный Родионов.
— Э, не-ет, — протянул многоопытный Кумбарович. — В рай-то, Паша, ворота поуже будут. Значительно поуже. А вот в ад дорога широкая, вот что я тебе скажу…
— Такое чувство, что нынче произойдет нечто грандиозное. В планетарном масштабе, — не в силах отвести взгляда от зарева, заметил Родионов. — Такого неба зря не бывает.
— Может быть, теперь все может быть… — согласился Кумбарович.
В эту минуту подошедшая к ним буфетчица объявила, что буфет закрывается. На предложение подивиться необычному небесному явлению отозвалась совершенно равнодушно, глянула и молча удалилась к себе за перегородку.
Буфет был уже совершенно пуст, поднялись и Родионов с Кумбаровичем.
В этот день, несмотря на предположения собеседников, ничего в планетарном масштабе так и не произошло. Правда, ночью, когда Кумбарович уже задремывал, услышал он на лестничной площадке истошный женский вопль, который прекратился так же внезапно, как и возник.
Не поленившись встать, Кумбарович в полосатой байковой пижаме подкрался к двери проверить на всякий случай запоры, прислушался. Снаружи доносились звуки драматической приглушенной возни. Кумбарович постоял, пожал плечами и вернулся к жене.
— Что там? — сонно поинтересовалась жена.
— Душат какую-то сволочь, — пояснил тот.
— Раньше такого не бывало, — заметила жена.
— Что делать, что делать? — вздохнул Кумбарович и, вспомнив давешний разговор в буфете, добавил, — То ли еще будет. Спокойной ночи!
— Спокойной ночи, — ответила жена и отвернулась к стене.
Для Павла же Родионова ночь выдалась отнюдь не спокойной.
Когда он вышел из метро, рынок уже затихал. Торговцы укладывали нераспроданные за день товары в полосатые сумки, дежурные бомжи сгребали в кучу оставшийся мусор — картонные коробки, рваные газеты, кожуру от бананов, огрызки, смятый целлофан, доски, щепки и все это жгли тут же, посередине площади. Черный густой дым клубами поднимался в потемневшее небо. Закат уже отполыхал… Пахло кочевьем и дикой волей, пришедшей извне, из разбойничьих степей, где дымится сухой ковыль и воют на багровую луну темные волки…
Тревожащий сердце весенний сумрак овладевал городом, и чем дальше от метро отходил Павел, тем тише и загадочней становилось вокруг. Улица была пустынна.
Прогремел и свернул в переулок трамвай, уютно и празднично освещенный изнутри. Он тоже был почти пуст, и Родионову захотелось сесть в него и поехать куда глаза глядят, без всякой цели. Просто ехать и ехать, ни о чем не думая.
Вообще захотелось вдруг резкой перемены в жизни и новизны. Жаль было тратить такую чудесную весну понапрасну, терять время в редакционных склоках, в пустых разговорах с соседями и сослуживцами, возиться с тусклыми чужими рукописями…
Весеннее томление духа.
В такую пору какая-нибудь обгорелая плешь за слесарной мастерской, куда всю зиму сливали отработанные масла, высыпали ржавую железную стружку, и та покрывается внезапно робкой и нежной порослью, обреченной на скорую гибель… Одинокое сухое дерево, торчащее на опушке трухлявым обломком и десять лет копившее силы, выпускает в одну ночь тонкий побег с двумя изумрудными листочками. Оказывается, и оно жило и дышало все эти долгие десять лет.
Что же тогда сказать о чувствах человека, которому только-только исполнилось двадцать семь…
Замечтавшись, входил он в свой двор и внезапно очнулся, услышав запах сирени, который к ночи стал особенно густ, ибо воздух стоял неподвижно и ветерок не расхищал, не разносил этот провинциальный дух по окрестным улицам.
В соседнем дворе зазвенела гитара, запели собачьими тенорами подростки.
Всюду и у всех томление духа.
Родионов взялся уже за дверную ручку, но передумал входить. Спустился с крыльца и присел на скамейку. Над кустом сирени поднималась близкая желтая луна.
Покачиваясь и невнятно что-то бормоча, прошел к дому Батрак, не заметив Родионова. Громко хлопнул дверью. А через минуту дверь снова скрипнула и на крыльцо вышла фигурка в белом. Постояла неподвижно и стала спускаться по ступенькам. Подошла, присела рядом, глубоко вздохнула. Павел узнал Наденьку, старшую дочку скорняка. «Что бы такое спросить у нее? — подумал Родионов. — В какой же она класс ходит? В восьмой… Или в седьмой…»
Было тихо, если только можно назвать тишиной далекие глухие шумы города — автомобильные сигналы, звонки, невнятный рокот, гул моторов…
— Дядя, Паша, — неожиданно начала она. — А вы знаете, кто все это придумал?
— Что именно, Надюша? — не понял Родионов.
— Все! Луну, небо, землю… Меня, вас, других всех…
— Ну кто же такой умник? — усмехнулся Павел в темноте.
— Вы не смейтесь… — сказала девочка серьезным голосом. — Все это создал Бог.
— Вот как? — удивился Родионов. — Предположим, я до этого сам дошел… Но ты-то откуда знаешь? Неужели теперь в школе…
— Нет, — сказала Надя. — Я сама знаю… Ну, а как ваша повесть, движется?..
— Движется, Надя… Слушай! — осенила его вдруг внезапная догадка. — Ты, пока меня не было, заходила в мою комнату?
— Да. Надо же было Лиса кормить. Вы же сами велели…
— Я не о том, Надя! Ты не брала у меня со стола бумажонку одну, листок такой сверху лежал… Я перерыл все…
— Там, где вы написали: «Убить старуху Розенгольц»?
— Да, да! Эту! — обрадовался Павел. — Только ты понимаешь, что это же не буквально… Она просто у меня как идея. Не идея моя, в смысле — я решил ее укокошить, а она сама идея… Э-э… — замычал он. — Как бы тебе проще объяснить, Надюша… Идея коммунизма… А она подходит по всем статьям, эта старуха, и срок ее жизни…
— Вы написали «Убить старуху», а на другой день старуха умерла…
— Но не я же ее убил! — с досадой произнес Родионов. — Ты ведь понимаешь, что это так, умозрительно… И, кстати, если хочешь знать, у меня полнейшее алиби. И свидетели есть… — зачем-то прибавил он.
— Я эту записку вашу выбросила в помойное ведро, не волнуйтесь… — сказала Надя. — Тут приходили разные, шнырили везде… Я подумала, вдруг улика…
— Порвала? — успокаиваясь, спросил Родионов.
— Зачем рвать? Я в нее кошачье дерьмо завернула. Лис-то нагадил, пока вас не было…
— Ну хорошо, Надюша, правильно сделала… Мало ли чего… Да и, честно тебе признаться — свидетели у меня ненадежные. Думаю, они бы с удовольствием законопатили меня в тюрьму, лет эдак на… Может, и пожизненно…
— Что, с невестой поругались? — спросила Надя.
— Да тебе-то кто натрубил про эту невесту? — вскочил со скамейки Родионов. — Не было никакой невесты! Не было!.. Сплетни все бабы Веры…
— Жениться-то все равно придется! — сказала Надя.
— Что, неужели приезжали? — спросил Родионов упавшим голосом.
— Я не буквально… В смысле, как идея, — рассмеялась Надя. — В смысле, когда-нибудь…
— Ну в смысле когда-нибудь, это я с превеликим удовольствием! — воскликнул Павел с облегчением.
В доме даже и в это вечернее романтическое время кипела обычная коммунальная жизнь, как будто в мире не существовало никакой бесконечности и вечности, как будто не висело над Москвою никакой луны… Впрочем, войдя в дом, Павел Родионов и сам тотчас позабыл о томлении духа, словно разом нырнул в иную реальность, словно вышел из-за укромных кулис на людную ярко освещенную сцену, да еще в самую напряженную и драматическую минуту.
Едва только открыл он входную дверь, как был подхвачен под руку полковником, который с радостным криком:
— Да вот Родионов пусть свое слово скажет! — поставил его посреди кухни.
Павел стоял и, поеживаясь от всеобщего внимания, близоруко щурил глаза, привыкая к электрическому свету. Скорняк подавал ему какие-то знаки, шевелил пальцами, будто что-то перетирал, мял. Степаныч улыбался как всегда хитро и лукаво, пьяный Юра Батраков пытался установить локоть на краю стола, но тот все время соскальзывал…
— Скажи, Паша, что это не дело! — приказал Кузьма Захарьевич.
— Это не дело, — согласился Павел. — И вообще, я как большинство…
Степаныч облегченно ударил ладонью по колену и победоносно оглянулся на скорняка. Василий Фомич крякнул яростно и бросился вон из кухни. Павел Родионов двинулся из кухни, не желая вникать в тонкости коммунальной разборки.
— Большинство всегда неправо, — проворчал из угла чернокнижник Груздев, отрываясь на секунду от банки с консервами.
Павел Родионов, шагнувший уже к выходу, вздрогнул от неожиданности, потому что из коридорной тьмы высунулись вдруг и недружелюбно боднули его растопыренные рога.
Вслед за тем на свет явился Василий Фомич, неся эти громадные кривые рога, торчащие из обломка волосатого черепа. Его круглое лицо было багрово и страшно.
— Вот! — взмахнул он тяжелыми рогами, отчего завизжала и шарахнулась в угол пугливая Любка Стрепетова.
Павел, защищаясь, поднял ладони. Скорняк сунул ему в ладони рога и взмахнув освободившимися руками, пожаловался:
— Для общего блага ведь… Пустует же площадь, Паша! Прохладно, тихо, никому не помеха… Чую беду, Паша, а эти все выжидают, раздумывают! Что тут думать? Пожарные приходили, раз! — Василий Фомич загибал пальцы. — Тараканомор приперся, два… Кто его звал? В плаще, упрямый гад, я его еле вытолкал. Кто его звал? — повторил Василий Фомич и оглядел присутствующих. — Ясно дело. Все туда рвутся, к Розенгольц. Потеряем площадь, если не объединимся. У меня лицензия, я имею право на подсобное помещение. При общем согласии…
— Смрад! — возразил полковник.
— Ага, выгонишь тебя потом из этой общей площади! — крикнул Степаныч.
— Но не чужим же с улицы отдавать! Не чужим… — волновался Василий Фомич. — А эти, как их?.. Баптисты нахлынули. С бубнами. У вас, мол, помещение… Сперва один сунулся, маленький из себя, плюгавый. Я его в шею, в шею… До калитки гнал. Прибрал тут немного в комнате, только сел на кухне передохнуть, чай поставил… Слышу, толкотня какая-то у Розенгольц, шум, гомон… Я туда, а их там семеро уже! Здоровенные. В окна поналезли. Вон Касым подтвердит, как мы с ними бились. Он метлой, я лопатой… А вы говорите… Занимать надо помещение, осваивать, иначе захватят.
— Ни нам, ни вам, — вмешалась Любка Стрепетова.
— А я бы всех обшил… Бесплатно, — сулил Василий Фомич.
— Как же, выгонишь тебя, — проворчал снова Степаныч.
— Да и дело-то выгодное, коммерческое… — настаивал Василий Фомич.
— Смрад! — упрямо повторил полковник.
— Коммерческие дела, а в особенности выгодные, всегда с душком. — заметил из своего угла чернокнижник, доканчивая банку тушонки.
Василий Фомич молча повернулся и, сутулясь, вышел вон.
— Рога! — крикнул вдогонку Родионов, но скорняк, не оглядываясь и ничего не отвечая, махнул рукой и пропал за своею дверью.
— Ни нам, ни вам! — подытожил Степаныч. — А там как будет, так и будет…
Родионов, косясь на омерзительный трофей, попытался сунуть его под раковину.
— Пашенька, унеси его с глаз, пожалуйста… — жалобно попросила Любка, и Родионов покорно поплелся с ношей из кухни. Он кинул эти рога в своей комнате в дальний угол, прошелся, потянулся, задернул занавески и присел на минуту к столу без всякой определенной цели.
Очнулся он уже глубокой ночью. Очнулся и поразился количеству исписанных им стремительным летящим почерком страниц, сложил их стопкой, радуясь материальной тяжести бесплотных слов. Благословенная ночь стояла за окном, это была одна из тех редчайших ночей, когда к рассвету как бы сами собой выстраиваются сказочные дворцы, без пота и усилий, по одному только слову царевны-лягушки. С радостной дрожью волнения поглаживал он сложенные листы, боясь сейчас только одного, только того, что наступит трезвый и рассудительный день и разрушит все, что кажется теперь таким совершенным, ладным, законченным. Ясно, до галлюцинаций, звучали в нем голоса придуманных им героев, они все еще топтались рядом, не решаясь заступить за круг света, очерченный настольной лампой. Вот тебе и закат, думал Павел, не зря все-таки горел. Вот тебе и лягушка в аквариуме…
Он встал, прихватил с подоконника заварной чайник и отправился на кухню добывать кипяток.
Открыв дверь в коридор, он испуганно отпрянул, увидев, как сонм растревоженных призраков отхлынул от дверей, прошелестел по коридору, скрылся за углом. Его неоконченные, не вполне еще материализованные образы торопливо попрятались в укромных местах, чтобы снова собраться под дверью и заинтересованно подглядывать за его работой, едва только он вернется к столу. Подавляя в себе легкий испуг от этого мгновенного движения теней и сгущений, Родионов самодовольно усмехнулся — это были его личные творения, а не пришлые неизвестные духи, злые и враждебные. Уж за своих он мог поручиться — это были вполне безвредные, робкие и ласковые существа, не способные ни на какую оккультную пакость.
Подходя к кухне, он оглянулся в ту сторону, где находилась комната покойной Розенгольц, и почудилось ему в коридорных сумерках, как толстое горбатое существо (не вполне еще оформившееся в человека, в героя) неловко пролезало в дверной проем, и скрылось в глубине, поспешно прихлопнув за собою дверь. И снова с потрясающей ясностью галлюцинации, знакомой лишь истинным творцам да сумасшедшим, услышал он и скрип этой двери, и стук ее, и даже взволнованный раздраженный шепот, глухой укоризненный говорок… Деликатно опустив глаза, чтоб не смущать своих собственных творений, Родионов скользнул в кухню, установил чайник на плите, а затем подошел к окну.
Все видимое пространство в свете фонарей, которые, казалось, сияли прямо из космоса, было торжественно и недвижимо, только в двух-трех окнах соседних домов горел бессонный творческий огонь.
Вон в том, угловом окне Родионов тотчас, по инерции вдохновения поселил Никиту Николаевича, скромного банковского служащего, тихого семьянина, который в данный миг… Что делает в данный миг? В данный миг он трудится над грандиозной финансовой системой, вот что… Она гениальна и предельно проста… И в конце концов сводится к одной-единственной цифре, но это неимоверно трудная для постижения цифра! Вот он, мучая задумавшейся рукой русую бородку, стоит посреди кухни перед расстеленной на полу схемой, склеенной из листов ватмана, соображает, продумывает последние интегралы, необходимые для долгожданного счастья ни о чем не подозревающего спящего человечества…
Пусть и он получит Нобелевскую премию! — пожелал Родионов успеха своему союзнику. Подумал и поправился, ревниво отгораживая свою творческую ниву: — В области науки!..
Не хотелось знать, что за этим освещенным окном, лишенном занавесок и ни разу не мытом, просто три приятеля распивают бутылочку горькой, добытой в коммерческом киоске у метро.
Заварив чай, Родионов направился в свою комнату. Как ни удивительно, призраки порожденные его воображением не унимались. Теперь что-то глухо шмякнулось за дверью на лестнице, словно там уронили тяжелый мягкий куль…
Родионов удивленно прислушался, но опять сомкнулась вокруг него мертвая тишина. Проходя мимо аквариума, погладил холодное стекло, испытывая странную симпатию к затаившейся там земноводной твари. Как благожелателен ко всему миру человек в минуты творческого подъема…
И снова, едва прикоснувшись к авторучке, Родионов выпал из мира. Когда вспомнил про чай, он был уже безнадежно остывшим. Выпил теплой заварки, не прерывая скорого письма, отмечая обрывками слов, пиктограммами, стрелками и кружочками сразу несколько параллельно всплывающих мыслей и образов, чтобы после, когда наступят бесплодные обыкновенные дни, не спеша расшифровать эти обрывки, развить и продолжить. Бывали такие черные дни, когда ни единой стоящей мысли не приходило в голову, ни одного живого образа. Поле было пустынно и голо, как весенняя пашня и приходилось долгие скучные часы просиживать за столом в унынии, водя бессмысленным пером по бессмысленной бумаге, рисуя листочки, веточки, закорючки, петли…
Внезапно наступило светлое утро, словно незримая рука повернула выключатель. Солнце как и накануне хлестало в окно. Все еще не остыв, полный азартной дрожи, откинулся Родионов на спинку стула, сладко потянулся, захрустев затекшими позвонками. Можно было и еще продолжать, еще оставались кое-какие мелочи, но главное было выстроено — все части его повести наконец-то соединились в единое целое. И самое главное — явлен был ему прекрасный чудный образ, образ женщины по имени Ольга, выписанный пока еще с пошловатой вычурностью, как «девушка в белом сияющем платье и счастливыми насмешливыми глазами» — литературная банальность, но образ уже для него внутренне цельный и живой.
Что-то снова творилось в коридоре, доносились оттуда крики и ругань. Павел вышел на шум. Оказывается ночью, пользуясь темнотой, скорняк Василий Фомич с помощью своих подельников-якутов тайно захватил комнату Розенгольц, натащив туда браконьерских шкур. Приделан был к двери уже и висячий крепкий замок…
— Да при чем тут козел! — горячился скорняк, размахивая перед всеми куском бурой шкуры. — Это же лисопес, да будет вам известно! Отныне тут будет пушной склад. Собственность. Наше общее достояние. Теперь никто не имеет права, иначе — суд!
Так вот какие, стало быть, призраки — с огорчением подумал Родионов и уныло направился во двор, чтобы посидеть в тишине на вчерашней скамейке и перебороть душевную обиду. Открыл входную дверь.
На крыльце перед ним стояла девушка в белом сияющем платье и счастливыми насмешливыми глазами глядела на него.
— Ну, здравствуйте, — сказала она. — Меня зовут Ольга…