Часть четвертая

Глава 1 Обнаженная натура

Красный «корвет» въехал в просторный двор, почти пустырь, на дальнем краю которого возвышались три высоких белых башни. Медленно объезжая выбоины и промоины в асфальте, машина направилась к средней башне и остановилась у центрального подъезда. Из нее вышел плотно сбитый мужчина лет сорока, в темных очках, запрокинув голову, посмотрел вверх, что-то внимательно высматривая на верхних этажах дома. Затем, вертя цепочку с ключами вокруг указательного пальца, мужчина двинулся к подъезду. По бокам рта его, спускались две неподвижные угрюмые складки, и вообще лицо его было такого свойства, что вышедший из того же подъезда пенсионер с собачкой, едва взглянув в это лицо, поспешно посторонился, уступая дорогу. Человек легко взбежал по ступенькам крыльца и, не взглянув даже в сторону лифта, стал пешком подниматься по лестнице. На восьмом этаже он остановился, глубоко вздохнул, успокаивая легкую одышку, протянул руку к кнопке звонка, но передумал и открыл дверь собственным ключом.

В тот самый момент, когда он проник в прихожую, из ванной комнаты, причесывая на ходу мокрые золотистые волосы, как раз выходила молодая женщина в изумрудном шелковом халате. Она кивнула вошедшему и указала щеткой куда-то в глубину квартиры:

— Привет, Ильюша!.. Проходи пока в зал, я сейчас…

Это пошловатое словечко «зал» выдавало в ней провинциалку. Между тем, квартира была оборудована на самый европейский манер, что, впрочем, никогда не исключает провинциальных вкусов владельца, а может быть, в иных случаях даже и напротив, подчеркивает их.

— Привет, Ольгуша, — ласково сказал вошедший, оглядывая прихожую. — Освоилась уже? Я, между прочим, здорово переплатил за этот евроремонт, видела бы ты, какой была эта квартира… Тут какой-то профессор жил, словесник. Сплошные полки книжные, а холодильник, представь себе — «Саратов»…

— Ну так профессор же…

— Да, тут ты права… — Илья Филимонов снял очки, скользнул взглядом по мраморным обоям. — Ах, козлы! — выругался он, ковыряя ногтем стену. — Обои приклеить не могут… Хохлы-молдаване… Только и жди от них подвоха.

— Там немножко, — успокоила сестра. — Если не приглядываться, то и не видно ничего.

— Но я же заплатил, Ольгуша! Большие деньги заплатил, могли бы уж постараться… Бракоделы… Ну ничего, я с них шкуру спущу, — пообещал он, проходя в «зал».

— Что случилось, Илья? — спросила Ольга, подойдя к зеркалу. — Могли бы и вечером встретиться, как обычно…

— Дела, дорогая… Тут вот что… Мои люди попали в засаду, Ольгуша. Неделю назад. Я думаю, куда они подевались, а они, оказывается, в морге. Бойцы мои ездили, опознали трупы. Бобер и Клещ… Поделом им, конечно, кретинам… Пошли без спросу, мне не доложили. Думаю, хотели сами хапнуть все… Наверняка, даже если бы им повезло и они хапнули, все равно порешили бы друг дружку при дележке… Ох, исподлел народишко! Но Бог карает предателей, сурово карает! И знаешь, кто их завалил? Полковник Галамага! Тоже, спрашивается, какого рожна он их там подстерегал? Опять же — алчность и собственный расчет. Вот что характерно, Ольгуша, — стоит объединить народ ради великой цели, они все равно рано или поздно расползутся как раки, каждый будет собственный интерес блюсти…

— Все логично.

— Да… А старуха-то какова?

— Не говори… Мне когда Родионов рассказал, я думала шутит. Оказывается есть такой «синдром Тамерлана». Тот тоже якобы умирал и, лежа в гробу, слушал, что о нем говорят, как наследство и власть делят. А потом оживал и головы резал.

— Молодец, — похвалил Филимонов. — Научиться бы как-нибудь этому «синдрому Тамерлана»…

— Опасно, брат…

— Почему опасно?

— А потому… Оживешь, а тебя уже зарыли друзья-приятели…

— Да, — согласился Филимонов. — Уж эти не замедлят, пожалуй… Так и ждут момента, чтоб в яму спихнуть.

— Ну ладно, — сказала Ольга, присаживаясь в кресло рядом с братом. — Дальше-то что делать будем?

— Дальше вот что, — Филимонов встал и принялся расхаживать по ковру. — В это дело никого больше посвящать не следует. Я сперва погорячился, но вижу, что зря… Галамага в СИЗО сейчас и, вероятно, срок ему светит немалый. Ты с этим твоим хахалем завязывай, пустой он…

— Нет, Ильюша… Он не пустой. Я чую… Нищие так себя не ведут. По-моему, он очень тонко прикидывается бедняком. Видишь ли, бедные должны, по всем законам психологии, стесняться своей бедности, особенно, если им приходится встречаться с великолепной женщиной… А ты не станешь же отрицать, что я великолепная женщина… А он ничуть не стесняется. Он ведет себя так, как будто за ним стоят большие деньги.

— Он литератор, поэт, — заметил Филимонов. — Личность ущербная. Это особая порода… Они самодостаточны…

— Самодостаточны! — усмехнулась Ольга. — Вот ты какое слово употребил, надо же…

— Ну да, — продолжал Филимонов. — Маргинал. На что им деньги, когда у них талант есть? Это мы, обыкновенные, простые люди вынуждены себя капиталом подкреплять, а им что… Живут, как птицы небесные. Не сеют, не жнут… Крохами питаются. Так что, кончай с ним.

— Нет-нет, Ильюша, я все точно рассчитала… Не надо только торопиться. Он все равно рано или поздно должен проколоться и проговориться… У меня особый расчет.

— Ты говоришь, что действуешь по расчету. А мне думается, что все-таки, может быть, втайне для себя втюрилась ты в этого писаку… Крепко втюрилась. Вот тебе и не хочется рвать этот роман. И с твоей стороны здесь нет никакого расчета, а одно только чувство…

— Ах, Ильюша, как ты плохо знаешь женщин… У нас это очень даже сочетается, самым естественным и незаметным образом… Я не отрицаю, кое-какое чувство у меня к нему теплится. Но практический расчет и чувство никак не мешают друг другу. Так то, братишка…

— Ну что ж, у тебя есть время продолжить свои психологические изыскания с этим Родионовым. До пожара. Я не спешу, мне еще нужно подготовить бумаги на землю под домом, для собственной застройки. А потом устроим им настоящий пожар — это самый верный способ выселить народ с «объекта», иначе к нему не подберешься. Место хорошее, поставим там гостиницу или ресторан… Но предварительно перероем там все хорошенько…

— Почему ты уверен, что «собака» зарыта именно там? У меня на этот счет очень большие сомнения, Ильюша… Старуха могла куда угодно «их» запрятать, не обязательно под дом…

— Ах, Ольгуша, Ольгуша… — улыбнулся Филин. — У меня, разумеется, тоже есть сомнения, как же без них? А поначалу были даже очень большие сомнения. Но теперь мои сомнения почти развеялись. По крайней мере стали ма-ахонькие, вот такусенькие…

— Ты что-нибудь узнал новое?

— Ну не совсем новое… Я просто внимательно рассмотрел план дома и все мне стало более-менее ясно. Я теперь знаю почти наверняка, где они…

— Как же ты это вычислил?

— А дедукция на что? — Филимонов победоносно взглянул на сестру. — Слыхала про дедукцию?

— В Шерлока Холмса решил сыграть?

— Нет, Ольгуша. У советских собственная гордость…

— Не трепись, изложи свою дедукцию…

— Печь! — с нажимом произнес Филимонов и замолчал, следя за реакцией Ольги.

— В этом доме, что, печи есть? — удивилась Ольга. — Надо же… Старый какой дом…

— Были газовые печи, — сказал Филимонов. — А осталась печь. Одна. В единственном экземпляре. Без трубы! И именно — только в комнате старухи. Итак, слушай. Дом был построен в конце войны, это дом кооперативный. Розенгольц, между прочим, прописалась и вселилась туда первой, за пару недель до основной массы. То есть, она могла сделать какие угодно переделки и перестройки… Далее… В шестидесятых печи сломали и во всем доме проложили паровое отопление. И вот тут начинается самое интересное, Ольгуша… Старуха наша уперлась как противотанковый еж, дошла до самых верхов партийных, но печь свою ломать не дала. Я читал эти бумаги, Ольгуша: «… ввиду революционных заслуг, а также учитывая возраст и сложившиеся привычки, пойти навстречу и разрешить в качестве декоративного элемента интерьера…» Примерно в, этом роде постановление. С какого, спрашивается, болта, нужна была старухе эта печь? Какой такой «декоративный элемент»? Без трубы! Ну пусть она изразцовая, но изразцы-то самые обыкновенные, белые, гладкие… Не малахит какой-нибудь, не росписи кремлевские… Элемент этот треть комнаты занимает, между прочим…

— Да, — задумалась Ольга. — Это действительно странно. В этом что-то есть… Тут, собственно, особой дедукции и не надо… Но зачем такой сложный план — пожары эти, расселение жильцов… Чушь какая-то! Ты вот что — купи ты у них эту печь! Дескать, для особняка загородного. Прикинься эдаким «новым русским» с придурью и выпендрежем, и предложи им хорошие деньги. На что им эта печь? Они ее тебе с радостью отдадут. Купи, Ильюша… Все равно намного дешевле обойдется, чем по твоему плану.

— Ну, во-первых, я на место это запал. Место живописное, над самой Яузой… Во-вторых, думал я и над тем, чтобы, как ты говоришь, купить… Первым же делом и подумал об этом. Увы, Ольгуша, бойцы мои поглядели на эти изразцы — углы оббиты, пожелтели, все в трещинах, живого места нет. Начни ковырять — и рассыпется все на мелкие кусочки. Можно жильцов вспугнуть, подозрения нехорошие посеять… Зачем, мол, человек такую дрянь покупает? Неспроста… Так что, пожар неизбежен.

— Ну пожар так пожар…

— И все-таки бросай ты своего писателя, дорогая. Пустой он…

— Жалко, Ильюша… Привязался он ко мне. Как же я ему скажу, он ведь такими глазами будет смотреть… Все равно, что ягненка зарезать…

— Он что, мягкотелый такой? Слабая натура?

— Да не то… Я бы не сказала, что слабая у него натура, наоборот… Но какой-то незащищенный он от мира. Обнаженный…

— Обнаженная, стало быть, натура?.. — ухмыльнулся Филимонов.

— Именно так. — серьезно сказала Ольга. — Обнаженная натура…

— Ну ты дурашка жалостливая! Хочешь, мы ему сообщим, что ты за границу уехала? А еще лучше — в аварию попала, во! Так и так, мол, любимая ваша, переходя дорогу в неустановленном месте и находясь в состоянии алкогольного опьянения…

— Про опьянение не надо… — поморщилась Ольга.

— А-а! — хлопнул в ладоши Филимонов. — Браво! Удивляюсь я вам, женщинам! Все-то вы о хорошем впечатлении печетесь, все-то заботитесь, как в гробу выглядеть будете…

Глава 2 «Любимая ни в чем не виновата…»

Ударили в дверь вежливо, но твердо.

Родионов пошел открывать.

На пороге стоял Кузьма Захарьевич в полном спортивном снаряжении с секундомером в руках. Родионов все понял, подчеркнуто равнодушно зевнул и сделал вид, что отходит. Однако, отступив на один шаг, он кинулся к двери и попытался быстренько ее захлопнуть, но полковник крепко уперся в нее кедом. После нескольких мгновений сосредоточенной молчаливой борьбы Пашка сдался.

— Может, не стоит форсировать, Кузьма Захарьевич? Может, завтра все-таки?.. Да и погода…

— Жду на крыльце через две минуты, — строго приказал полковник и добавил помягче: — Погода благоприятствует.

— Ладно, — вяло согласился Пашка и стал облачаться.

Они побежали в парк.

В прошлый раз, когда полковнику удалось заманить его на безлюдные дорожки парка, где они, резко меняя направления и маршруты, целый час плутали меж деревьев, Пашку особенно раздражала бесцельность их совместного бега. Теперь же ему было абсолютно все равно, куда бежать, и думал он совсем не об этом. Душу тяготил предстоящий поход к давнему другу в роли бедного просителя.

— Раз, раз, раз-два-три-и… — время от времени задыхающимся голосом командовал полковник, забегая сбоку и подстраивая ногу.

Потом в течении получаса на тренажерах, сваренных из водопроводных труб и установленных на полянке, они отработали систему упражнений, придуманную полковником.

Кузьма Захарьевич был строг и сосредоточен.

— Запомните, Павел, на всю жизнь, — в коротких перерывах учил он, — физкультура и спорт — вот два основных кита… Два, так сказать, крыла человека мыслящего…

— Жаль, козла нет, — сорвавшись с брусьев и шмякнувшись об землю, поддержал спортивную тему Павел. — Я в школе любил через козла кувыркаться… Однажды чуть шею не свернул.

— Теперь сто отжимов на кулаках, — приказал полковник.

— И все-таки, Кузьма Захарьевич, мне кажется, что излишнее физическое развитие ущемляет мысль… — проворчал Пашка, нехотя опускаясь на землю.

— Мысль вторична, Павел, — твердо сказал полковник. — Запомните это на всю жизнь… Раз — два — три-и…

Отжались пятьдесят раз и полковник объявил краткую передышку. Легли грудью в траву и, чуть отдышавшись, Кузьма Захарьевич вдруг сказал:

— Литературные занятия, Павел… Ну-ну… Я, честно говоря, сперва относился к этим вашим занятиям с уважением, но теперь по здравому рассуждению, отношусь к ним с подозрением…

— Но ведь, Кузьма Захарьевич, возьмите Пушкина, Толстого…

— Я и к ним, Павел, после всей этой свободы слова и телевидения, отношусь с подозрением. С большим подозрением, Павел, — добавил Кузьма Захарьевич веско и значительно. — Я вообще с некоторых пор отношусь к перу с подозрением, если не сказать резче из уважения к вам…

— Но ведь тут надо отделить зерна от плевел, — возразил Родионов.

— Нет, Павел, в этой вашей литературе нельзя никак отделить зерна от плевел. Смута и вред, вот что получается…

— Вы, Кузьма Захарьевич, говорите слишком ортодоксально. Так может говорить святой человек. Конечно, литература и вообще искусство, это прежде всего страсть, то есть плевелы. Но ведь и зерна есть…

— Я так думаю, Павел, что вреда все-таки гораздо больше в книгах, нежели пользы. Не перекрывает польза вреда, вот что главное…

— Тогда вам самое время Евангелие читать, Кузьма Захарьевич…

— Я и не читая знаю, что это миф.

— Отчего же миф? Вы почитайте сперва…

— Я и не читая убежден! — возразил полковник. — Вперед! Пятьдесят один, пятьдесят два…

Когда выбегали трусцой из парка какой-то агрессивный старик попытался натравить на них собаку, но та не шевельнулась и они благополучно миновали ворота. Выскочив на дорогу, Павел едва не угодил под стремительную ярко-красную машину, молнией чиркнувшую мимо. Кузьма Захарьевич запоздало придержал его за футболку.

— Корвет! — определил Павел, задумчиво глядя вслед удаляющейся машине. — Дорогой автомобиль, Кузьма Захарьевич. Американская мечта…

— Вот бы с кем сразиться! — мечтательно произнес полковник, тоже провожая взглядом машину. — Каков он, американец-то, в честном бою? Вот что любопытно… Мы, русские, нация военная, Павел. Без войны, брат, как бы это ни кощунственно звучало, мы пропадаем, вырождаемся, спиваемся. Я даже выскажу такую страшную мысль — только война может нас спасти. Мы не любим мелких дел, жаль на них тратить жизнь… Вперед, Павел! Раз-раз-раз-два-три-и…

Бежали грудь в грудь, словно соревнуясь в выносливости, а когда подбежали к крыльцу и остановились, чтобы отпыхаться перед тем как войти, Кузьма Захарьевич, отведя глаза, попросил:

— Там, Павел… У-ух… Буфет. Надо бы… У-уф… Помочь.

— Не стоит, Кузьма… Эх, Захарьевич. Склока будет. Я вам. Свою долю, фу-у… Уступаю. Плата за тренерский. Ох-х труд.


Дома полковник отправился в свою комнату «добирать гантелями», а Родионов закончил спортивное утро пляскою под холодным душем.

Растираясь полотенцем, он думал о предстоящем деле. Опуская мысленно все возможные щекотливости и неловкости, Родионов выстраивал приемлемую схему своего визита.

Побольше непосредственности и естественности. Нужно представить дело так, будто речь идет о сущих пустяках. Мол, есть у него десяток других вариантов, но он почел делом чести обратиться именно к старинному другу… А может быть, так — шел, дескать, мимо, дай, думаю, заверну, да и, кстати, нет ли у тебя такой-то суммы, ненадолго… Временная заминка, средства в обороте, а тут понадобилось немного наличными… Нет. Не подходит. И дурак поймет, что не может быть у меня никакого «оборота», а уж тем более искушенный Гриша. Скажу прямо — Гриша, дай денег взаймы, на тебя последняя надежда…

— Вот ты, Гриша, спрашивал, нет ли у меня какой нужды, — тренировал Пашка свою речь, одеваясь. — Есть нужда. Есть, брат, крайняя и позорная нужда!..


Не без робости пробирался он к шикарному недавно отстроенному подъезду между припаркованными, сплошь иностранными автомобилями. Какое-то общее настроение погибельной роскоши, торопливо растрачиваемого шального добра, чувствовалось в этой уличной выставке, в излишестве никеля, тонированного стекла, лакированных обтекаемостей. Родионову казалось, что сейчас все это в один миг может рассыпаться, сгинуть, исчезнуть без всякого следа… Однако почему-то не рассыпалось, стояло, самодовольно посверкивая на солнце.

Раскормленный охранник у входа, не обратил на него никакого внимания и даже не потребовал документа, вероятно сразу определив, что Родионов не опасен. Пашка поднялся по мраморной лестнице бывшего райкома, долго искал в коридорах дверь с вывеской офиса Гриши Белого.

Мельком скользнув взглядом по напряженной фигуре Родионова, молоденькая красавица-секретарша с презрительной вежливостью сухо сообщила, что босс будет только к вечеру, часам к пяти, но вряд ли сможет его принять. Эта заминка обрадовала Родионова, потому что еще поднимаясь сюда по лестнице, он растратил всю свою накопленную решимость.

— Ну что ж, — сказал он бодро. — К пяти так к пяти. Жаль.

Он поскакал вниз по лестнице, испытывая такое облегчение, словно заветная сумма была уже у него в кармане.

Теперь нужно было убить время до пяти вечера и он отправился в редакцию.

Там было почти пусто, только в коридоре какой-то серенько одетый посетитель сидел на краешке дивана, курил сигарету без фильтра, стряхивая пепел себе в ладонь. Увидев Родионова, он вскочил с места. Нелепо вздыбилось на нем драповое осеннее пальто. Коротковатые брюки с пузырями на коленях открыли горестную полоску тела между нижним краем штанин и серыми шерстяными носками.

Аскетическое презрение к внешности. Спецодежда графомана.

— Вы ко мне? — без всякого выражения осведомился Родионов, позвякивая ключом и отпирая дверь. — Заходите. Извините, я опоздал…

— Не имеет значения, — сказал аскет, проходя в комнату.

И Родионов, еще раз мельком взглянув на него, согласился, что тот, пожалуй, прав. Очевидно время, как и внешность, не имели для него никакого значения.

— У меня стихи. Вернее, стихотворение, — сказал человек, вытаскивая сложенный вчетверо листок.

— Вообще-то мы к стихам не очень, — начал Родионов, протягивая к листку вялую руку.

— Ну хорошо. Я пойду, — сейчас же согласился автор.

— Постойте! — спохватился Пашка. — Нельзя же так… Вы же пришли, ожидали…

— Не имеет значения…

Родионов растерялся. В первый раз встретил он человека, столь равнодушного к судьбе своего творения.

Он развернул листок и ему сразу, с первого взгляда стихотворение понравилось, хотя он еще не прочел ни слова. Четыре прямоугольника строф, аккуратных и ровных. В этом уже была какая-то законченность и твердость.

Форма.

Издалека, от самого заката,

Бьет океан волною лиловатой.

Любимая ни в чем не виновата,

Любимая ни в чем не виновата.

Закат, предел времени, прощальная черта. Край света, конец пространства. Он вспомнил, как стояли они с Гришей Белым на Сахалинском берегу, без копейки денег, без планов, глядели молча на океан. Правда, закат был за спиной… Но поэт имеет право переставлять части света…

В фуфаечке, где сто одна заплата,

Он берегом проходит воровато.

Любимая ни в чем не виновата,

Любимая ни в чем не виновата.

Фуфаечка с заплатами. Это уже проза, литература, это не поется. Жаль. И волна «лиловатая» плохо… Но главное другое — вся сила в последних двух строках, которые, кажется повторяются и в других четверостишиях…

Он потерял давно сестру и брата,

И лишь на фотографии измятой —

Любимая ни в чем не виновата,

Любимая ни в чем не виновата.

Безвестный, погубивший свою судьбу бич, слоняющийся в драной телогрейке на краю мира. Нищий, которого гоняют уборщицы из столовки. И никто не знает, что, может быть, у него под телогрейкой хранится ее белая косынка… Какая-нибудь вздорная и пустая бабенка. Наверняка сама же и бросила его. Но…

С путины возвращаются ребята,

Он водку пьет и нет ему возврата…

Любимая ни в чем не виновата,

Любимая ни в чем не виновата.

— Хорошо, — сказал Родионов. — Это берем. Принесите еще. Все несите, что у вас есть…

— Это все, что есть, — сказал автор. — Остальное ни к чему. Не имеет значения.

Он поднялся и, не простившись, вышел из кабинета.

Некоторое время Родионов сидел, пригорюнившись, рассеянно глядя в стену перед собой. Ольга прошла в светлом крепдышиновом платье, строго посмотрела на него и пропала, растворилась. «Любимая ни в чем не виновата…» — накатила с шумом волна на берег и отхлынула, и новая волна прошумела все о том же, о том же…

Глава 3 Сауна с дамочками

Без десяти минут пять Родионов снова, переминаясь с ноги на ногу, снова стоял в приемной у Гриши Белого. Все та же ослепительная секретарша встретила его ледяной вежливой улыбкой и сказала:

— Да, на месте, но сейчас у них совещание. Подождите в коридоре, я о вас доложу. Как ваша фамилия?

— Родионов.

— Одну минуту…

Пашка вышел в коридор, присел на мягкий просторный диван из чистой кожи. «Вот сволочи! — поглаживая нежную теплую кожу дивана, восхитился он. — Ничего не жалеют…» Он попробовал усесться поудобнее, чтоб испытать свойства дивана, но не успел. Все та же ослепительная красотка, на этот раз сияя радостной и приветливой улыбкой, выглянула к нему в коридор:

— Пожалуйста, пройдите!

То-то же, подумал Родионов.

— Пожалуйста, сюда. — еще раз повторила она, пропуская его в двойную дверь.

А навстречу, раскрыв дружеские объятья, спешил Гриша Белый. И мгновенно уверенность в себе, радостное чувство своей значимости в этом мире овладело Пашкой. Он свободно выпрямился, стряхнул с тела плебейскую сутуловатость и так же широко раскинул руки для объятья. Они расцеловались трижды, как два патриция, встретившиеся наконец после долгой разлуки, после изгнания… Да, Пашка был беден, запылен и потрепан, одежды его прохудились, но то была гордая бедность аристократа. И пыль на его одеждах не была грязной пылью нагорбатившегося в поле раба, то припудрила ее благородная соль изгнанничества. Он был равным среди равных.

— Мой друг из Бразилии мистер Ник, — широким жестом представлял ему Гриша Белый загорелого маленького бизнесмена с обезьяньим подвижным ртом. — А вот это господин Ковиньяк… Знакомьтесь, лучший друг моего детства, Павел Родионов. Пашка!..

— Пашька! — восторженно повторил мистер Ник.

И Пашка солидно жал протянутые руки, открыто и счастливо улыбался ласковым джентльменам. Пошли взаимные похлопывания по локтям, дружелюбные заглядывания в глаза. Краешком глаза Пашка отметил присутствие на низком столике в углу комнаты маленьких рюмочек с золотистым огоньком, а когда они все двинулись к этому столику, разглядел он на нем и вскрытый ларец с шоколадными диковинами, вазочку с орехами, нарезанный лимон в золотом блюдце, какую-то еще съедобную мелочь…

И вспомнилась ему иная картина, иной стол — изрезанная ножами суровая его поверхность с засохшим селедочным скелетиком, куском черствого хлеба не для еды, а для «занюха», сухой же соленый огурец на обрывке газеты и единственный на всех грязный стакан с жирными отпечатками пальцев на гранях и рубиновым несмываемым слоем осадка на дне. И остановившийся кадр, въевшийся в память навеки, — взвизг пьяной бессмысленной драки, хряск проламываемой гитары, треск битого стекла под сапогом и сам Гриша Белый, неожиданно и очень вовремя вклинившийся между Родионовым и его противником, который замахнулся уже длинным ножом, измазанным томатной килькой… Но это только на один краткий миг явилось перед Родионовым и тут же пропало.

— Вот, Паша, фотография, — подводя Родионова к стене, говорил между тем Гриша. — Это уникальная старая фотография. Я всем ее в первую очередь показываю. Видишь тут пароход на Енисее, так вот, знаешь, чей это был пароход? Деда моего, Мелентия! Я отыскал его, черт меня подери! Конечно, он уже на приколе, как склад… Я вот собираюсь его выкупить, подремонтировать и пустить по реке снова. «Дед Мелентий» назову. А? Каково? Поплывем с тобой, Паша сперва вниз, а потом вверх по Енисею, девок выпишем самых классных…

— Девки ни к чему, — возразил Родионов. — Слишком хороша мечта. Пароход «Дед Мелентий» и какие-то крашеные девки… Дед бы не одобрил.

— Ты прав, — согласился Гриша. — Хотя, честно тебе сказать, дед Мелентий по этой части… Вот что! Мы девок все-таки наберем, но не для распутства. Мы будем их за борт швырять!

Гриша захохотал.

Очаровательная милая секретарша, с прелестной и доброй улыбкой поглядывая на Родионова, весело спрашивала:

— Григорий Федорович, я нужна вам?

— Нужна, Риточка, еще как нужна! Едем в сауну, покажем гостям русскую экзотику. И Пашка с нами. Едем, Паша!..

— Я, собственно, по делу, Гриша, — робко начал Пашка, обуреваемый целой гаммой противоречивых чувств. Его крайне поразила спокойная реакция Риточки на столь бессовестное и циничное предложение Гриши. Он представил уже пикантную сценку, баню в клубах пара, мужиков в войлочных шляпах и с вениками под мышкой, и где-то в уголке голую русалку, склонившуюся над тазиком… Нет, не так, поправил он себя — сияющий кафель, махровые простыни, тихая стереомузыка, соломинки коктейля, засасывающий омут разврата. Взять деньги и немедленно бежать, бежать без оглядки подальше от соблазна…

— Там и о деле! — решительно оборвал его сомнения и колебания Гриша. — Давай пока дернем перед дорожкой… Ты, Паша, не знаешь, как я рад тебе, как надоело мне все это скотство. — говорил Гриша Белый, оглядывая просторный кабинет, кивая на заграничных друзей, на Риточку.

Все это «скотство» ничуть не обиделось на его слова, а наоборот, еще больше развеселилось, радостно заухмылялось, задвигалось вокруг столика. Родионов не стал сопротивляться, несмотря на зарок, и после трех маленьких рюмочек последние сомнения его оставили. Ну что же, решил он, придется поглядеть и на эту изнанку жизни. Но никаких баб! Пить, париться, нырять в бассейн — это пожалуйста, но никакого разврата, никакой порнографии. Успокоив таким образом свою мятущуюся совесть, он уже почти с легким сердцем пошел вслед за веселой компанией, втиснулся в машину между мистером Ником с обезьяньим ртом и щебечущей Риточкой, на коленях у которой примостился маленький господин Ковиньяк.

По пути несколько раз тормозили у магазинов. Гриша выходил и всякий раз возвращался с набитыми яркими пакетами. Скоро у всех на коленях был такой пакет, а у самого Гриши, сидевшего впереди, было целых три, позвякивающих глухо и солидно. Пока ехали приложились не однажды к початой бутылке дорогого вина, весело галдели, звонко хохотала Риточка. Один шофер был угрюм и невозмутим, как истукан.

Родионов выкрикивал какие-то как ему казалось остроумные замечания по поводу безграмотной русской речи мистера Ника. Его несло, он был возбужден и взволнован, но уже не тревожной, а уверенной взволнованностью хорошенько выпившего человека, стремящегося продолжить праздник. Радостный, хмельной остряк, проснувшийся в нем, перекричал всех, заглушил последние нашептывания и еле внятные уговоры совести, овладел его существом.

И совесть осталась где-то там, в скучном доме на пятом этаже, как верная жена, хлопочущая у плиты над бедняцким супом. Вот она разливает его по тарелкам, подносит усевшимся вокруг стола детям, нетерпеливо надкусившим уже свои ломти хлеба. Но что до этой идиллии разгулявшемуся беспутному отцу, пропивающему аванс… Это после, наутро, проснется он в коридоре на полу, присядет на табурет, обхватив лысину ладонями, а верная жена будет стоять в проеме дверей, выбирая слово поувесистей для начала разговора…

Еще не поздно вырваться, вспоминал иногда Родионов, сам понимая, что, конечно, уже поздно. Что не вырваться ему отсюда никакой силой. Господи, помилуй, — лицемерно молился он, но тут же честно и обреченно махал рукой: «Э, что там, раз живем!..»

Машина петляла по неведомым дорожкам Измайловского парка, часто меняла направление, словно запутывая следы, сбивая с панталыку, не давая запомнить пути к отступлению. Наконец, плавно приземлилась у затейливого терема, закрытого от посторонних посягательств высоким сплошным забором.

— Приехали! — провозгласил Гриша Белый. — Вперед, друзья мои! На приступ!..

Компания, гогоча, ввалилась в помещение.

Собственно парилку мало запомнил Пашка. Были какие-то, отрезвляющие на секунду, падения в ледяную воду бассейна, была проклятая поганая музычка откуда-то из-под пола, и махровые простыни тоже были. Была и заиндевевшая водка в квадратном штофе, и девичье розовое шампанское, и даже пиво в серебряном ведерке со льдом. Много чего было. Явились ниоткуда незнакомые девицы с сигаретками в пальцах, упакованные в мохнатые белые и желтые простыни, при появлении которых Родионов, пошатываясь, переместился в более безопасное место — втиснулся между Гришей и Ником…

Последний урывок сознания, молниеносно освещенная и тут же погасшая сцена, словно вышибло пробки от скачка напряжения — Риточка на зеленом, кажется, биллиардном столе, в черных чулках и в легких красных туфельках, но без золотых пряжек, и ползущий как ящер к ее коленям осоловевший мистер Ник. И Родионов вдруг ощутил себя так, словно из него вынули скелет и он растекается, расплывается по мягкому дивану, не в силах двинуть рукой, не в силах поднять потяжелевших век…

— Гриша! — бормотал он. — Гришак, найди мне туфельки для моей любимой!.. Тридцать седьмой размер. На каблучках, с золотыми пряжками…

Водка до добра не доводит, но то был редчайший случай в людской практике, то чудо, когда грехом меньшим побеждается грех смертный. Именно водка спасла его от окончательного и позорного падения. Родионов просто заснул, и его унесли с глаз долой.

Неспокоен был его сон. Родионов вертелся с боку на бок, и сквозь пьяную одурь чувствовал он всю ночь напролет непреодолимое неудобство, как будто твердый как камень чертов кулак терзал его плоть, ввинчивался под ребра, ломал хребет…

Проснулся он наутро от духоты и от страшной жажды. Из коридора доносились гостиничные звуки, деловитое постукивание какого-то неведомого прислужника. На соседней кровати заворочался кто-то тяжелый, замычал утробно, придавленно. Пашка крепко зажмурился, попытался сориентироваться во времени и пространстве. Итак, двухместный гостиничный номер, это ясно. Время — сегодня, ибо вчерашнее уже прошло. Скорее всего, позднее утро… Да что ж это так давит под ребра! Он сунул руку и извлек из постели биллиардный шар. Некоторое время внимательно его разглядывал. Значит, это все было — черные чулки и красные туфельки. И тот, подползающий как ящер… Но не он, не Родионов! Он испытал некоторое облегчение от того, что с ним не случилось блудного греха. Впрочем, полной уверенности не было…

— Гриша! — позвал он, спустив ноги с кровати. — Где мы?

Гриша сбросил с себя одеяло и приподнялся.

— Привет, Паша! — отозвался он хрипло. — Там еще оставалось, спроси…

— Где мы? — повторил Родионов.

— Там, — он махнул рукой куда-то вдаль. — На базе.

— Что вчера-то было? — с тревогой спросил Павел и тут же горько усмехнулся: — Между прочим, Гриша, мне вот пришло на ум, что самый распространенный вопрос нынче не «Что делать?» и «Кто виноват?», а — «Что вчера было?»

По-видимому, расслышав их голоса, в дверь осторожно постучали.

— Открыто! — крикнул Гриша. — Ты, что ли, Серега?

В комнату вошел огненно-рыжий здоровяк в майке, толкая перед собою небольшой, накрытый салфеткою, столик на колесах.

— Гуляли? — спросил равнодушно и без интереса. — Через час Лохматый приедет, Григорий Федорович. У него стрелка с людьми Филина. Надо бы вам успеть собраться.

— Успеем, Серый, — заверил Гриша, сбрасывая со стола салфетку. — Давай с нами…

— Не могу, Григорий Федорович, служба. А так бы конечно, проблем нет.

— Лютый давно был? — спросил Гриша, наливая хрустальные рюмки.

— Лютый, Григорий Федорович, в бегах. Ему Мясники счетчик включили.

— Выкрутится, — спокойно заметил Гриша.

— Лютый, Григорий Федорович, всегда выкрутится, — согласился Серега, перетаптываясь и похрустывая суставами пальцев, разминая мышцы.

Родионов молча слушал непонятный для него разговор. Хотелось спросить про Лютого, но он понимал, что тут так не принято. Меньше говори, больше слушай, так, кажется, у них… Выпили по рюмке холодной водки, заели шоколадными конфетами. Язык не поворачивался спросить у Гриши про деньги. Надо было вчера, сожалел Родионов, теперь совсем неловко. И так я его должник, сколько вчера просадили, подумать страшно…

— Тебе куда, Паша? — осведомился Гриша Белый деловым тоном. — Могу подбросить по пути.

Время задушевных разговоров закончилось. Пашка хватил вторую рюмку, Гриша пить не стал.

— Трудный день, — объяснил он. — Сегодня подписываю с этими козлами договор. Они колеблются, боятся, сволочи… Пожалуй, зря я их сюда водил. Перетрусили еще больше. Но ничего, додушим. — пообещал он уверенно.

Родионов с отчаянья выпил еще одну рюмку.

— Серый, подсоби, — попросил между тем Гриша, пытаясь натянуть на себя какую-то толстую душегрейку без рукавов.

Серега подскочил, стал помогать.

— Что это? — поинтересовался Родионов.

— Бронежилет, — поводя плечами, пояснил Гриша. — Неудобный, зараза, но зато самый надежный. Время, Паш, непокойное…

Гриша Белый довез Павла до метро, протянул руку для прощания, но глядел уже отсутствующе. Мысли его были далеко.

— Бывай, Паша. Возникнет желание, заходи в любой час…

Пашка влился в родную толпу, тесно прижавшуюся к нему в вагоне. Свой среди своих, подумал он, глядя на скороходовские ботинки пенсионера, на хозяйственные сумки пожилой спокойной женщины, на школьника с брезентовым крепким рюкзачком. Посплю дома часок и буду жить дальше, решил он, авось жизнь сама куда-нибудь вынесет.

Глава 4 Беженцы

Он вышел из вагона на своей станции, встал на неутомимый эскалатор, поехал наверх. Было что-то утешительное в этом медленном подъеме из-под земли на свет Божий. Навстречу спускались в мраморную преисподнюю грустные люди, словно предчувствуя, что когда-нибудь придется проделать это уже по-настоящему, раз и навсегда. Для кого-нибудь из них это, может статься, уже и в самом деле была последняя, генеральная репетиция. Родионов скользил глазами по молчаливым, сосредоточенным, лицам, остро сознавая, что видит их в последний раз. Сколько же лиц человеческих перевидела земля за все эти пролетевшие века и тысячелетия. Где они теперь, в каких неведомых далях и пространствах?

Как-то Юрка Батраков, ворвавшись на кухню с бледными вдохновенными щеками, взмахнул исчерканным листком бумаги и, выдержав трагическую паузу, объявил во всеуслышание, что открыл наконец страшную тайну жизни и смерти. Полковник Кузьма Захарьевич Сухорук, находившийся за спиною у Юрки, весело подмигнул Родионову и постучал указательным пальцем по лбу. Однако, выслушав сбивчивые доводы Батракова, посерьезнел и даже заметил, что «да, факт заслуживает внимания…»

Юра высчитал, начиная от Адама и Евы, что в любой момент времени количество живущих на земле людей равно количеству уже умерших. Он назвал это «равновесием духа». Впрочем, факт этот оказался математически справедливым лишь при условии, когда в каждой семье рождается четверо детей. Был долгий спор о семьях бездетных и многодетных, о войнах и морах, но Родионову открытие Батракова очень понравилось, была в нем математическая красота. И вообще, математика всегда казалась Павлу самой мистической наукой, со всеми своими бесконечностями, уходящими за пределы космоса, иррациональными числами, бесконечно малыми дробями, когда предмет дробится и дробится, и нет конца этому дроблению, потому что всякую самую мелкую мелочь можно всегда умозрительно разделить на две половинки, а потом еще на две, и еще, и еще…

Бесконечность бесконечностью, думал Родионов, выходя на улицу, но где же, в конце концов, добыть эти бренные деньги? По крайней мере, дома-то их уж точно нет.

В горле было сухо, похмельное чувство скреблось и тревожило душу, а потому само собою вышло так, что Родионов по пути к дому машинально завернул налево в переулок, вспомнив, что где-то там находится пивная палатка, куда водил его однажды Юрка Батраков. Издалека было видно, что там довольно много народу, несмотря на будничный день. И Родионову захотелось хоть ненадолго смешаться с этим потерянным народом, раствориться в нем, найти еще более запутавшегося в жизни человека и, сопоставив в душевном разговоре судьбы, убедиться лишний раз, что всегда найдется человек, который несчастнее тебя самого. В том, что такой обездоленный человек там сыщется не было ни малейшего сомнения. Где же еще ему быть, как не в пивной?

Решив ограничиться только одной, ритуальной бутылкой пива, Родионов отошел от окошечка, оглядел многолюдное людское собрание, ища, куда бы пристроиться, к какому готовому разговору присоединиться.

Он задержался у одного из высоких столиков, где было пустое местечко для него. Двое слушателей глядели в рот третьему — человеку с длинной умной лысиной, торчащей шишом, который громко говорил, помогая себе руками:

— Она, падла, человечьим голосом мне приказывает… Откуда она взялась, курва? С овцу величиной. Зубы, бля, б-р-р… Ты бы видел. Но лучше, конечно, век не видеть…

Родионов заметил, что у рассказчика недостает двух пальцев на руке и быстро пошел к выходу, не желая отягощать душу лишним ужасом. Он двигался в проходе, прислушиваясь к обрывкам разговоров.

— Кьеркегор — дурак! Для меня в женщине главное интеллект… — говорил сизый тип своему приятелю, такому же сизому, тощему и небритому…

— Не-ет, Алик, — невпопад возражал приятель, — бабу мыслью не прошибешь…

— В Америке триста тысяч пидорасов… — донелось из-за следующего столика, но и эта сомнительная статистика Родионова не заинтерсовала, и он вышел во дворик.

В дальнем уголке приметил он подходящую компанию и двинулся туда. Там шел серьезный и горячий разговор, двое приятелей что-то втолковывали третьему, стоящему к Пашке спиной. Третий был сосредоточен и внимателен. Косо глянул на подошедщего Родионова и подвинулся, освобождая место. Нерусский, отметил Пашка, надо быть потактичнее. Однажды он имел неприятную стычку, когда, выпивая с какими-то горцами, от широты чувств предложил тост за Шамиля. Мигом были выхвачены ножи, оскалены зубы — что-то там у них с Шамилем было запутано, какие-то древние кровавые счеты. Ему больших трудов стоило тогда утихомирить кровников.

— Живи сколько хочешь, не надо денег! — продолжал, обращаясь к нерусскому, белобрысый, пьяненький уже мужичок, сбивая на затылок легкую серую кепчонку. — Я сказал, не надо денег!

— Ну! — согласно кивал его приятель. — В любое время дня и ночи. Мебели особой нет, а так живи, друг!

— Не надо денег! — настаивал белобрысый, хотя никто ему никаких денег и не предлагал. — Для меня деньги тьфу! — плюнул он на землю. — Грязь…

— Хорошо, — согласился нерусский. — Тогда выпивка моя.

— Это да, — обрадовался белобрысый.

— Это само собой, — поддержал и приятель.

Родионов приложился к горлышку и разговор на минуту прекратился. Оба мужика с ласковым одобрением следили за ним.

— Правильно, — похвалил мужик в кепке, когда Пашка, залив первую жажду, наконец оторвался.

— Костыль! — встревоженно позвал незаметно подошедший человек в черном халате и махнул метлой. — Тебя баба в зале ищет, а ты тут…

— Извини, друг, — торопливо проговорил мужик, натягивая кепку на самые брови и поднимая воротник пиджака. — Мы пока скроемся, жди нас через часок. Помни уговор…

Оба приятеля кинулись из дворика и пропали за железными воротами. Из зала вышла во дворик женщина баскетбольного сложения, грозно оглядела пространство и, указав пальцем в сторону ворот, бросилась вдогонку. Павел невольно улыбнулся. Улыбнулся и нерусский.

— Магомед, — сказал он, протягивая руку.

— Павел, — отозвался Родионов. — Откуда сам-то?

— Э, с Востока, — махнул тот рукою в сторону сортира. — Там. Беженец…

— Понятно, — посочувствовал Павел. — Натворили делов со страной…

— Детей жалко, — вздохнул Магомед. — Дети в чем виноваты?

Пашка тоже вздохнул и допил свое пиво. Магомед стоял, опершись локтями о расстеленную газету, чуть раскачиваясь из стороны в сторону в какой-то своей горестной молитве:

— А-ах-ах-ах-ах-ах… — тихо повторял он, будто читая вслух справа налево авангардистский смеховой перевертень. При этом он затравленно озирался вокруг и вдруг предложил:

— Ищу выпить, не с кем. Водка есть, поговорить не с кем. Все злые, спешат… Не любят…

— Ладно, — поколебавшись секунду, согласился Родионов. — Все равно день потерян. Давай, что ли… Поговорим. Может, придумаем что-нибудь.

— Не здесь, — брезгливо ткнул Магомед пальцами в грязную жирную газету. — Там в сквере скамейка есть, я знаю…

Тень сомнения набежала на сердце Родионова, но Магомед уже двигался к выходу, и он поспешил за ним.

Две старухи яростно сцепились из-за оставленной им пустой бутылки. Драматический эпизод жизни, схватка за существование, неизвестно чем закончившаяся, ибо Пашка выбежал уже из ворот, догоняя уходящего беженца.

Сели на укромную скамью, Магомед вытащил початую бутылку и стаканчик.

— Погляди сзади, — попросил он, наливая. — Ментов нет?

Родионов привстал и оглядел скверик. Он был совершенно пуст и безопасен.

— Давай, — протянул ему наполненный стаканчик Магомед. — За твою семью.

— Семьи нет, — сказал Родионов и выпил. — Твое здоровье!

Он задохнулся от отвращения. Водка была самая скверная.

— В киоске брал? — отдышавшись, спросил Пашка.

— В магазине, — успокоил Магомед, наливая стаканчик себе и держа его на весу.

— Сейчас и в магазинах всякая дрянь. У меня знакомый отравился коньяком. Азербайджанский коньяк… — тут Пашка осекся, подумав, не азербайджанец ли его новый знакомец, не обидится ли.

Но тот выслушал спокойно, даже подтвердил:

— Сейчас, друг, верить никому нельзя. Нет правды…

Что-то слишком знакомое послышалось Родионову в этих словах, но вспомнить, откуда это, он уже не мог.

— Верить надо… как же тогда жить? Вот в чем вопрос…

Он чувствовал скорое и странное опьянение. Язык не совсем его слушался, чуть заплетался. Магомед, все еще держа водку на весу, внимательно следил за ним.

— Что-то я… — с трудом ворочал Павел языком. — Крепкая, за-раза…

Опьянение, между тем, все стремительнее наваливалось на него. Вот уже весь мир стал вялым, размытым. Шумело в голове. И только близко, загораживая небо, покачивалось перед ним внимательное лицо Магомеда, который, чуть усмехаясь, говорил:

— Сейчас в гости ко мне поедем. Такси, вокзал. Тут недалеко. Гостем будешь, отдохнешь, отоспишься… У тебя деньги есть?

— Есть, — с трудом проговорил Родионов, слыша свой отчужденный глухой голос. — Во-от… — цепляясь растопырившимися пальцами, вытащил из кармана оставшуюся скудную горсть денег. — Бери все… Мне не надо…

— Ну, пора в дорогу, — приказал Магомед, пряча недопитую бутылку. — В поезде проспишься, потом похмелимся… — и уже с нескрываемой насмешкой добавил. — А потом работать будешь. Будешь?

— Бу-ду. Пойдем, дру-у… — вяло согласился Пашка.

Он прекрасно все понимал, знал наверняка, что, может быть, его сегодня же продадут в рабство, но ему было все равно. Бес уводил душу, но абсолютное равнодушие заполнило всю вселенную и ничего не хотелось, только спать, спать, спать…

Глава 5 Лихой сюжет

«Пресвятая Богородица, спаси нас…» — пел высокий детский дискант, и он не знал, откуда берутся эти слова, потому что они звучали сами собою, без его участия, без размышления, без усилия его воли, которой, увы, в нем уже не было.

Он шел, поддерживаемый под локоть каким-то чужим и чуждым человеком, ничего кругом не видя, наблюдая только за тем, как медленно выдвигаются из-под него ботинки, то левый, то правый, и уползает серая поверхность ожившего текучего асфальта, относя его ноги назад.

— П-стой, я нгу збыл… — пытался выговорить Пашка. — Но-гу-у… там…

«Пресвятая Богородица… спаси…»

Его прислонили к шершавой бетонной стене и он сейчас же мешком сполз вниз. Засыпая, успел увидеть как из серого вязкого тумана беззвучно выплыла кроваво-красная машина и остановилась у края тротуара…


— Ах, Пашка, Пашка! — услышал он через минуту трезвые голоса и снова открыл глаза. Он лежал на диване в ярко освещенной комнате. Ломило в висках, с трудом шевелились ватные слабые руки. По-видимому, была ночь. За окном стояла темень.

Баба Вера и Юрка Батраков, склонясь над ним, сурово шевелили губами, говорили, указывая пальцами на него. Пашка прислушался и голоса приблизились, стали внятными и громкими.

— Ты, дурак! — обличал Юра. — Не пей с чужими, кретин! Ты возьми бутылочку, ко мне зайди, по-человечески…

— Где он? — спросил Родионов, чувствуя приступ тошноты.

— Где он! — патетически воскликнул Батраков. — Везде он! Кругом! За каждым углом, за спиной, сбоку, везде! Вот где он…

— Эх ты, голова удалая, — добавила и баба Вера. — Сечь тебя надо розгами. Сечь и солью посыпать…

— Ушел, сука! — выругался Юра, поглядев в темное окно. — Хрен его теперь словишь.

— Беженец, — пояснил Пашка, приподнимаясь в постели. — Дай воды.

— Эти беженцы пол-России скупили! — огрызнулся Юра. — Хороши беженцы! Оглянуться не успели — кругом беженцы в особняках… Это мы с тобой беженцы… Погляди вон на бабу Веру.

Баба Вера пригорюнилась, развела руки и оглядела себя. Старый халат, тапочки… Серебряное колечко на среднем пальце. Бедная Вера Егоровна, пожалел Пашка, бедная, одинокая старуха…

— А что было-то, Юрка?.. — решился он наконец задать главный, мучивший его вопрос.

Батраков довольно ухмыльнулся.

— Что, не помнишь, Паш? Сколько выпил-то?..

— Нисколько он не выпил, — строго перебила баба Вера. — Ему подмешали чего-то… Ты думаешь, все кругом пьяницы, как ты…

— Ладно, баба Вера, — миролюбиво сказал Батраков. — Кто не пьет, тому ничего не подмешают… Тебя, Паш, бандюги какие-то привезли. Крутые. На иномарке. Они тебя у тех уже отбили, у четверых…

— У каких еще четверых?

— Ты им какие-то характеристики писал, хрен их знает… Они увидели, как тебя хачики в машину грузят, подбежали… Это они тут так рассказали. Ну и сцепились. Один смешной, «руками-ногами, — говорит, — руками-ногами…» Ну, в общем, те шакалы шума испугались, поскакали в машину и слиняли.

— Ты, Паша, в церковь завтра сходи, — велела Вера Егоровна. — Свечу поставь хоть…

— Это можно, — разрешил Батраков. — Не лишне…

— А что за крутые бандиты? — спросил Родионов.

— Они не представились, Паша. Привезли, скинули на скамейку и отвалили. Без всяких слов. А потом уже те четверо прибежали. Мы, говорят, отбили его у хачиков, паспорт вытащили адрес узнать, ну а бандюги подъехали без всяких разговоров и отбили его, тебя то есть, погрузили в машину… Они номера только успели записать. Прибегали проверить, дома ли ты… Смешные, «руками-ногами…»

— Странно, — сказал Родионов. — Что еще за бандиты? Сроду я с ними не связывался… Да еще, чтобы возиться со мной. Странно все это, Юрка…

— Странно не это, Паша… — Юрка оглянулся на бабу Веру и, поколебавшись секунду, продолжил. — Странно то, что с тобой ничего не происходит до сих пор. Я тебя ведь предупреждал… Ну давай, приходи в себя, отсыпайся, после поговорим. Пойдем, баба Вера.

Родионов остался один.

После событий последних дней он почуял вдруг, что жизнь стала менять свое ласковое к нему отношение, все чаще стала поглядывать косо и сурово…

Он понимал, что теперь-то ему нужно наконец всерьез задуматься над этим, что-то решительно поменять в себе, сделать какие-то ясные выводы, да и нельзя было их не сделать. Он видел, что живет совершенно не так, как должно, что слишком мало обращает внимания на те законы, по которым жизнь эта движется вокруг него. Ступает не в такт и танцует не под музыку. И снова заподозрил он себя в сумасшествии. Сошел с ума и сам того не заметил. Какой здравомыслящий человек станет сжигать платье? Или идти как овца вслед за мошенником и злодеем, зная все наперед и заранее чуя опасность. Или покупать эти идиотские стабилизаторы. Или играть в карты с Длинным. Что, в конце концов, он знает о себе?

Может быть, он просто глуп? Родионов стал думать, глуп ли он… Думал долго, с минуту. Думал сосредоточенно и добросовестно. Глядел на себя со стороны и видел себя лежащим на постели с хмурым лицом, насупленными бровями. Видел себя думающего и поймал себя на том, что уже сбился с мысли, что уже не думает о том, глуп ли он. Нет, не глуп, решил Родионов. Пусть не слишком умен… Бес умен, а люди не хвалят. Но уж и не глуп точно. Тогда зачем я совершаю глупые поступки, заранее зная, что они глупые? Инфантильность? Может быть, может быть… А, может быть, ему просто любопытно увидеть, как это произойдет и чем все кончится. Да, любопытство… Он точно помнил, что именно это чувство подспудно управляло многими его его поступками. Ему жаль было остановиться и прервать развитие сюжета. Он и за Магомедом пошел, чтобы узнать, что будет дальше и как это произойдет…

Но нельзя жить вот так, как бы со стороны наблюдая за собой. Ведь все, что случается, случается с ним, а не с каким-нибудь литературным типом. Ведь это жизнь, а не театр. Надо же знать цену настоящей жизни, дорожить ею, дрожать над каждым мгновением бытия. Почему же он не дорожит этим? Неужели это проклятое свойство дара — ощущать раздвоенность и условность мира, все время наблюдать за собой со стороны, потеряв способность быть простым и цельным? Не зря же он с такой тоской твердил Длинному о том, что будет жить простодушно…

Жить, как книгу читать и при этом не наслаждаться чтением, а по профессиональной привычке видеть везде и во всем прием, композицию, образ… Жить не самой жизнью, безоглядной, бестолковой, непосредственной, а только отражением ее, образом ее, памятью. Он литератор, сочинитель, и никуда от этого не деться. Он пытается написать свою книгу жизни, как можно более занимательно и весело. На Страшном суде Создатель глянет в нее и скажет: «Лихо закрутил сюжет. Ступай в огонь.»

Но Ольга! Чем не оправдание?! Вот боль и мука, и это же не придумано. Что-то с ней не то, вот и Юрка намекает на страшные дела, но мне-то абсолютно все равно, то с ней или не то. Знать не хочу, хорошая она или плохая, это совсем ее не касается…

Родионов вскочил с постели и пошатнулся. Голова его пошла кругом, кровь ударила в виски. Он снова опустился на диван, отдышался, вытер ладонью выступивший на лбу пот. Ему показалось, что ладонь его липкая и грязная, что он вообще испачкан с головы до ног. Нужно было немедленно очищаться, смывать, сдирать с себя всю эту коросту водой, мочалкой, наждачкой, обломком кирпича, но ни минуты больше нельзя оставаться в таком жутком виде.

Он подобрал разбросанную по полу одежду, джинсы, рубаху, носки и отправился в ванную. Дом спал глубоким сном, тусклый свет падал оттуда, где коридор поворачивал налево. Страшно было, а ну как выглянет из-за угла старуха в белом саване… Стало быть, и инфантильность тоже, признал Пашка, забыв уже, с какими мыслями нужно это связать…

Пока набиралась вода, развел в тазу Стрепетовой стиральный порошок и яростно набросился на свою невинную бедную одежду. Стал терзать ее, как маньяк жертву, душить и комкать, топить и вытаскивать из пены, выкручивать и растягивать. Расправившись с одеждой, кинулся сам в воду, но тут же выброшен был оттуда взыгравшим как шампанское кипятком. Приплясывая и чертыхаясь, направил на свои дымящиеся бока струю ледяного душа… Вот, думал он теперь, опять я совершил глупость, не пощупал воду. Вероятно, я не только осознанно, но и бессознательно стремлюсь ко всякого рода неприятностям. Значит, вдобавок ко всему, еще и мазохист. Он швырнул серебристую холодную змею в воду.

Развесил по батареям выстиранную одежду, пощупал воду и осторожно опустился в ванну. Целый час плескался, мылился, несколько раз чистил зубы, вставал под холодный душ, снова нырял в горячую воду, пока наконец последние остатки черного хмеля не всосались вместе с мыльной водой в жадную воронку стока. Что-то отрыгнулось в чавкнувшей напоследок дыре, небольшой прилив поднялся оттуда и снова всосался без остатка.

Родионов босиком вернулся к себе, поправил по пути покосившийся аквариум. За окнами светало. Стоя посреди комнаты, прислушался. Душа еще ныла, как вывихнутая челюсть, но она была уже вправлена на место. Подали голос часы из комнаты полковника. Не давая себе расслабиться, Пашка снова пошел в ванную, набрал полный тазик воды, прихватил тряпки, щетку. И еще один час, торопясь, цепляясь локтями, вытирал пыль со всего, что попадалось на глаза. Лежа на животе и просунув под диван руку с мокрой тряпкой, добирался до самых заповедных углов, вызволил попутно карманные часы, с которыми давно распрощался, кошелек с советской еще двадцатипятирублевкой и странной мелочью в отдельном кармашке — пятаки, гривенники и даже одна копейка. Вертел эту маленькую копейку и долго не мог ухватить мыслью, что же это такое, что это за старинный грош?.. Опять послышался бой часов, и Родионов, покидав тряпки в тазик, вынес все это, вылил, сполоснул. Еще раз сунулся под душ, растерся полотенцем. Все.

Теперь уже, ступая вольно и свободно, на полную ногу, прошел в комнату, надел спортивные брюки, белую свежую футболку. Причесался перед зеркалом, смочил ладонь одеколоном и растер по лицу, по шее, по плечам.

В распахнутое окно лилось солнце, в комнату вплывал холодный запах сирени, смешивался с запахом одеколона, бодрил душу. Комната сияла корабельной чистотой. Жизнь начиналась сначала.

Но оставалось еще одно дело. Родионов взял кастрюлю и кружку, вышел из комнаты и принялся вычерпывать мутную и вонючую воду из аквариума. Жаба жабой, но и ей тоже нужен уют. Выносил воду, выливал, возвращался и снова наполнял кастрюлю. Собрав всю силу духа и зажмурив глаза, наощупь выловил со дна дрыгающуюся жабу и бросил ее в кастрюлю с водой, унес в комнату. Затем, пыхтя и отдуваясь, откинув назад корпус, понес он опустевший замызганный аквариум в ванную. Аквариум был тяжел и неудобен, сквозь мутные его стекла с трудом можно было разглядеть дорогу. Толкнув железным углом дверь, он вошел вовнутрь и опустил сооружение на край ванны. Теперь можно было передохнуть и отдышаться. Одной рукою придерживая аквариум, другой он дотянулся до пластмассовой затычки и запечатал отверстие на дне ванны, чтобы вместе с грязной водою не утекли камушки грунта. Наклонил аквариум и вывалил на дно скопившийся ил, который шумной лавиной хлынул и тут же растекся ровным слоем, пачкая стенки и дно. Болотная тухловатая вонь шибанула в нос, и Пашка поторопился включить горячую воду. Направил в бурую гущу мощную струю дождя. Грязь вспенилась и закипела. Запах болота, смешавшись с горячим паром, стал еще нестерпимее. Родионов делал свое ассенизаторское дело, отвернув лицо в сторону и наморщив нос. Когда ванна заполнилась наполовину, отключил воду, сунул руки в бурую пену и энергично стал баламутить грунт, перетирая его в пальцах. Вынул горсть камешков и замер…

В открытой его ладони засверкали разноцветные граненые стекляшки — бирюзовые, изумрудные, рубиновые. Блеск их не был еще чистым, он пробивался сквозь налипшую муть, но каждый камушек горел живыми внутренними искрами. Словно обжегшись, швырнул он разноцветные угольки обратно в воду, отпрянул и огляделся. Слух его неимоверно обострился, он расслышал чьи-то далекие шаркающие шаги, трепет тополиной листвы, приглушенный разговор в соседнем дворе, дальний звон трамвая…

И тогда он бросился к дверям, торопливо накинул крючок.

Сердце его билось взволнованно и тревожно.

Родионову никогда не приходилось видеть драгоценных камней, вернее, видеть-то он их видел, как и всякий человек, побывавший хоть однажды в ювелирном магазине, но смотрел он на них всегда незаинтересованно, мельком, скользящим рассеянным взглядом. Вряд ли смог бы он на глазок отличить бриллиант от хрусталя… И все-таки теперь он почему-то ни мгновения не сомневался — эти камни были самые что ни на есть настоящие!

Ему стало страшно, но и сам страх этот был чем-то приятен, отрадно тревожил сердце еще неопределившимися, но как бы уже воплотившимися в реальность мечтами.

И вдруг стали высвечиваться новым светом многие неясные события, произошедшие с ним в последнее время, собираться воедино, выстраиваться в некую единую систему. И давний звонок на даче у Ирины, и появление Ольги, и грозные предостережения о том, что вокруг него что-то сгущается…

Прошелестели в коридоре чьи-то утренние шаги.

Родионов принялся энергично орудовать руками, промывать драгоценные камни и складывать их на расстеленную футболку. Связал два плотных узелка, отнес в комнату. Один сунул под диван, другой в ящик письменного стола… Затем очистил стекла аквариума, вытащил его в коридор, установил на прежнем месте, наполнил водой и выпустил туда жабу. Направился в свою комнату…

— Доброе утро, Павел, — услышал он за спиной голос полковника.

— А, Кузьма Захарьевич! — смущенно улыбнулся он. — Доброе утро! Входите…

— Ого! — одобрительно крякнул полковник, оценивая образцовый порядок, царивший в комнате. — Начинаем новую жизнь? Я, Павел, не хотел бы читать вам нравоучения, но…

— Но! — перебил Родионов, приняв внезапное решение. — Тут, Кузьма Захарьевич, такие дела! Такие, доложу я вам дела, просто голова кругом… Я, Кузьма Захарьевич, кажется, нашел клад! Вернее, не кажется, а в самом деле… Я теперь многое понял, хотя и не до конца… Вот что…

— Ну и где же ваш клад? — серьезно спросил полковник, оглядывая комнату.

Пашка сунул руку под диван и вытащил мокрый узел. Бросил его на стол. Клацнуло увесисто, полнозвучно…

— Заприте дверь, — приказал Кузьма Захарьевич.

Пашка запер дверь, подошел к столу и развязал футболку. Комната озарилась, как волшебный грот…

— М-да, — задумчиво сказал полковник, перебирая разноцветные стекла. — Стало быть, в аквариуме…

— Так точно! — доложил Павел. — Я давно чуял… Как прохожу мимо, так тяга какая-то, — соврал он, сам уже веря в эту «тягу». — Интуиция, знаете…

— У меня, между прочим, тоже возникала мысль, — по-прежнему задумчиво проговорил Кузьма Захарьевич. — Давно хотелось мне запустить туда руку… Но знаете, две вещи смущали. Во-первых, слишком просто для клада, а во-вторых, вы не поверите, но жаба эта отвращала… Неужели на эту жабу и был у старухи дьявольский расчет?

— Я тоже жабы побаивался, — признался Родионов. — Подойдешь бывало, поглядишь… Нет, думаешь, потом как-нибудь, не сейчас… А ночью встал, чувство вины… Преодолел себя, и вот вам, пожалуйста…

— Надеюсь, вы не собираетесь нести это… сдавать государству…

— Еще бы! Козленкам этим… Абрамовичам…

— Правильно, — сказал полковник. — Дело следует хорошенько обмозговать…

— Кузьма Захарьевич! — голос Родионова стал почти умоляющим. — Может, вы… Я человек ненадежный. Пусть это у вас пока похранится. А потом — пополам…

— Ну пополам, не пополам… — смутился полковник.

— Пополам! — твердо решил Родионов.

— Хорошо, — сказал полковник. — Я это унесу пока. Действительно… Но, заклинаю вас, никаких самостоятельных шагов, ладно?

— Так точно! — воскликнул Павел, почувствовав вдруг душевное облегчение. — Знаете, радостно найти клад, но, честно вам скажу, радость эта какая-то жутковатая… Тягостная…

— Вот и хорошо, — полковник свернул узелок и спрятал в карман старых галифе.

Глава 6 «Князь Потемкин»

Через час позвонил Грише Белому и отвез ему один камень. На пробу.

— За деньгами, если дело стоящее, зайди после обеда, — сказал Гриша, едва взглянув на сверкающий камешек.


После обеда в приемной у Гриши встретили его два охранника в тесных штатских пиджаках, которые при его появлении сделали попытку подняться навстречу, но только чуть подались вперед, дернув одновременно головами на негнущихся коротких шеях и застыли, склонив свои лбы, приняв позы насупленных быков.

Холодная молчаливая Риточка, не взглянув на Родионова, провела его в кабинет и неслышно удалилась, плотно прикрыв за собою дверь. Глухо проворчал запираемый за спиной дверной замок.

Навстречу Родионову поднялся Гриша Белый. Лицо его было хмуро и неприветливо, две жестких складки залегли в углах рта. Белый пристально посмотрел Пашке в глаза.

— Паша, — сказал он тихо и очень серьезно, — если у тебя есть еще что-нибудь такое, то хранить это дома нельзя. Хочешь, мы сейчас возьмем хлопцев и…

— Нет, Гриша. Ничего такого у меня больше нет, — сказал Родионов. — Да и этот, ты же знаешь, я подобрал случайно…

— Нету! — куда-то в угол сказал Гриша Белый и только теперь Пашка заметил сидящего на угловой кушетке еще одного человека, совершенно ему незнакомого. Человек был укутан в темно-серый плащ с поднятым воротником, лицо его казалось обсыпанным мукою, настолько оно было неестественно бледно и безжизненно. Человек этот молча кивнул, блестнули очки с кромешно темными стеклами.

— Ты уверен, Паша? — переспросил Гриша. — Это крайне важно…

— Что ж ты думаешь, я старуху-процентщицу зарезал? Или двенадцать стульев нашел? Или…

— Не темни. Дело в том, Пашка, что камень именной… У него есть собственное имя. А толковые и ученые люди говорят так, — тут Гриша Белый снова глянул в угол и снова оттуда утвердительно блестнули очки, — так вот, толковые и очень ученые люди говорят, что он не должен быть один. Что их когда-то сразу после революции взяли целой кучей. И почти у всякого из них было собственное имя. И все эти годы, все эти семьдесят лет, их так и искали целым списком. И поверь мне, Родионов (никогда прежде Гришка не называл его Родионовым!), — этот список, все эти имена назубок знает едва ли не каждый уважающий себя ювелир. Но самое для нас с тобой неприятное, Паша…

Белый подошел к столу, налил из бутылки стакан минеральной воды и выпил залпом, кивком предложил Родионову, но тот отрицательно покачал головой.

— Самое для нас с тобой неприятное во всей этой истории, — продолжил Гриша, — это то, что мы с тобой засветились. Ты меня, что называется, подставил со своей находочкой. Я сунулся, как обычно, ни о чем не подозревая таком, и на тебе, влип как муха… Образно говоря, Паша, теперь рядом с мертвыми именами этих чертовых камней стоят наши с тобой живые… пока еще живые имена. Ты сказал, что нашел его на Арбате. Эх, Паша, Паша… — Белый укоризненно покачал головой и причмокнул. — Нашел на Арбате… Вот послушай-ка эти имена, — Гриша открыл записную книжку и стал читать: — Штернсапфир «Схимник», красный бриллиант «Златоуст», синий бриллиант «Патриарх», александрит «Цесаревич», рубин-оникс «Светлейший», жемчужины-парагоны… Изумруд «Андрей Первозванный»… И это только самые главные, Паша. Тут по мелочи еще много чего… А то, что ты мне принес, называется, к твоему сведению, так: «бесцветный бриллиант «Князь Потемкин»… Нашел на Арбате…

Он поглядел на бледнолицего в углу, тот безнадежно развел руками.

— Ладно, Гриша, — сказал Родионов, — ты, в общем-то, прав, как всегда. Я нашел их всем скопом, сразу. И знаешь где? Не поверишь. В старом дрянном аквариуме старухи Розенгольц…

Человек в темных очках ударил себя кулаками по коленям, вскочил с места и еще раз хлопнул себя ладонью по лбу:

— Федорыч! — вскричал он. — Черт меня дери! Ну как же я сразу… Разрази меня гром!

— Куда же ты, скотина, смотрел? — зло сказал ему Гриша. — Профессионал хренов.

— У меня что, время было?! — огрызнулся бледнолицый. — Контора на пятки наседала. Спасибо, успели основные пункты проверить… Потом мудак этот вперся со шкурами своими. А контора, кстати, тоже облажалась. Они там под полом все изрыли, как землееды…

— Но тут же дураку понятно, что в аквариуме…

— Вот именно, что дураку! Кто ж в аквариум может все это запихать? А разобьется, да мало ли что… И потом Фуфель был там со своей электроникой…

— Ну и что ж он, твой долбаный Фуфель?..

— Пару углов обследовал, и на Батрака напоролся, не успели предупредить… И потом период у него такой, у Фуфеля, — старая болезнь, клептомания, обострилась. Часы со всех поснимал, не мог удержаться…

— А-а, это тот… Тараканомор! — усмехнулся Пашка, припомнив визит Угорелова. — Жалко, что он не настоящий…

— Ну, ладно, — примирительно сказал Гриша, — давай, все-таки, решать дело…

— Теперь уже поздно, — перебил Родионов. — Все эти камни, все, Гриша, до единого, со всеми своими именами находятся у Филина.

Он произнес это негромко, обычным ровным голосом, но какая-то черная магия бесспорно скрывалась за этим Филином, потому что все сразу вздрогнули и замолчали, в том числе и он сам, почувствовав на лице своем ледяное дуновение, точно сама смерть медленно махнула перед его носом своим черным крылом.

— Стой! — первым опомнился Гриша и бросился к Родионову, словно пытаясь перехватить и остановить вырвавшееся страшное слово. — Повтори, что ты сказал. Ты уверен, что у Филина? Каким же образом…

— Передал с верным человеком. Еще вчера…

Гриша обмяк и опустился в кресло. Опустился на кушетку и человек в черных очках. Повисло молчание. Наконец, человек в очках кашлянул и произнес обреченным голосом:

— Федорыч, придется и «Князя» ему отдать. Иначе нам с тобой конец.

— Хрен ему «Князя»! — твердо сказал Гриша.

— Он не отцепится, Федорыч. Ты как хочешь, а я умываю руки.

— Трус! — бросил ему Гриша Белый. — Ладно, Паша. Сколько ты за него хочешь?

— Нисколько, — усмехнувшись, сказал Родионов. Ему очень понравилось впечатление, произведенное его удачной выдумкой на счет Филина, а потому он добавил: — Мне тоже, Гриша, гробовые деньги не нужны.

— Ну и проваливай! — простился с ним старый друг. — Дурак.

Родионов спустился по мраморной лестнице. «Экая палочка-выручалочка, — думал он о неведомом Филине, который нагнал страху даже на таких закаленных и пуганных людей, — хорошее имя — Филин!»

Глава 7 Слезы

Вечером того же дня они встретились у метро неподалеку от парка.

— Я подумала, что ты мне платье принес, — улыбнувшись сказала Ольга. — Ты так потешно говорил… Ну что еще за тайны, Родионов?

Как буднично все происходит, подумал Пашка, понимая, что, может быть, эта их последняя встреча и последняя ее улыбка, которую он видит. Да и как он мог поверить, что эта чудесная золотоволосая девушка способна любить его, да еще и любить просто так. Вот уж поистине, влюбленный слеп и глух…

— Платье за мной, — хмуро ответил Пашка и сглотнул комок в горле. — Платье за мной, Ольга. И туфельки с золотыми пряжками… Я все знаю, Ольга.

— Что такое ты знаешь? — удивилась она.

— Не имеет значения, — сказал Пашка и полез за пазуху. — Вот тебе мои слезы, Ольга…

И опять фраза его, которую он готовил все это утро и весь день, проговаривая ее про себя на разные лады, прозвучала в воздухе так фальшиво и напышенно, что он поморщился.

Ольга взяла из его протянутой руки плотный узелок, взвесила на ладони.

— Из аквариума? — спросила она.

— Да. Ты правильно тогда догадалась. Вот и все, — сказал Пашка. — Прощай.

Повернулся и пошел, стараясь шагать спокойно и ровно, чувствуя на себе ее взгляд. Волосы обжег морозец обиды. Пес с ней, думал он, кусая губы, пес с ней, стервой!.. Если не окликнет, значит, так оно и есть.

Он уходил все дальше и дальше, и она его не окликнула. В душе его царило полнейшее спокойствие отчаяния, но он знал, что это только пока, потом все это прорвется на волю…

Он поднял глаза и как бы очнулся, увидел, что вокруг него движется, шумит, расползается во все стороны ничем больше не сдерживаемое пространство мира, из которого вынута опора, стержень, смысл… Все вдруг потеряло стройность, слаженность, цель. Некоторые машины почему-то ехали к центру города, другие, наоборот, к окраине. Какой-то бестолковый грузовик поворачивал Бог знает куда — в переулок. А люди, хотя и мыслящие существа, вообще творили хаос — шли, торопились, сталкивались, сбивались в небольшие случайные скопления, рассыпались поодиночке. И не было никакой логики в том, что у одних были тяжелые сумки, мешки, тележки, а другие шли быстрым шагом совершенно налегке. И несмотря на это всеобщее движение, несмотря на то, что бульвар кишел народом, что улицы забиты были автомобилями, что вокруг поднимались громады многоэтажных домов — несмотря на все это Пашка так остро почувствовал странную осеннюю пустоту и прозрачность мира, словно он остался один-одинешенек на всей осиротевшей планете…

Домой теперь возвращаться не хотелось. Скоро наступят сумерки, он будет сидеть в старом кресле, не шевелясь и не зажигая света, томиться и вздыхать — он представил это живо, во всех щемящих подробностях… Нет, только не домой. Ноги сами несли его к парку, и чем дальше отходил он от метро, тем малолюднее становился бульвар.

Навстречу прошла женщина с охапкой золотых кленовых листьев.

Родионов двигался мимо церкви, пересек дорогу, даже не взглянув на светофор, и оказался среди деревьев. Свернул в боковую аллею и двинулся дальше.

В глубине парка на полянке тощая поджарая баба, ползая на коленках, рвала какую-то траву, нюхала, пробовала на зуб, отшвыривала, а кое-что перекладывала в другую руку и снова низко и близоруко склонялась над землей. Родионов приостановился, что-то знакомое почудилось ему в этой странной фигуре. И в это время с треском раздвинулись кусты, на полянку вылез старик в зеленой фетровой шляпе и крикнул:

— Ты что, птамать, тут вредишь природе? Я, птамать, собаку сейчас спущу! Ишь!..

Пашка тотчас узнал в старике своего обидчика, контролера из электрички.

То, что старик называл собакой — толстое и малоподвижное животное в куфаечке, плелось за ним, понукаемое коротким брезентовым поводком. Собирательница трав не обратила никакого внимания на грозное предупреждение старика и даже не глянула в его сторону.

— Барс! — крикнул старик, дергая поводок. — Взять ее! Куси!..

Однако Барс не двинулся с места и дергания поводка его не расшевелили. Он давно уже изжил всю свою собачью жизнь и весь этот мир его абсолютно не интересовал.

Парк горел в закатных лучах солнца. Он был пронизан светом насквозь. Женщина поднялась, злобно глянула на старика, и Родионов признал в ней давнюю свою посетительницу, ведьму шестнадцати астралов. Она двинулась с полянки, и Пашка кинулся к скамейке, повернулся к ней спиной, затих и съежился.

Снова затрещали кусты рядом с Пашкой, и оттуда выбрался старик с собакой.

Заметив замершего у скамейки Родионова, старик внимательно и подозрительно уставился на него колючими глазками.

— Ты кто таков, птамать? — задиристо и недружелюбно спросил он. — Тоже топтать землю пришел?

Вопрос прозвучал отчасти философски и Пашка немного развеселился. А что, подумал он, если рассказать все-все этому дедку, да серьезно, да с полной душевностью, как на исповеди?..

— Я, дедушка, люблю природу. Я не враг, я — друг, — заговорил он тем тоном, каким, должно быть, начинал свои объяснения с туземцами Миклухо-Маклай.

— Ты мне, птамать, зубы не заговаривай! — тотчас раскусил его умный старик. — Друг он… Кто таков, я спрашиваю?

— Я, батя, как сказать… — задумался Павел, пытаясь определить, кто он таков. — Человек.

— Вижу, — согласился старик, внимательно оглядев его с ног до головы еще раз. — Внутри ты кто таков?

— Грешник, — сказал Родионов первое, что пришло в голову.

— Все грешники, — не принял ответа старик.

Разговор начинал развлекать Павла.

Они стояли друг против друга — маленький ершистый старичок с собакой, в шляпе, сбитой на затылок, и Родионов Павел, сочинитель. Старик был смел и напорист, вероятно, надеялся на свою собаку, в случае, если незнакомец начнет задираться. Родионов стоял выпрямившись перед ним почти по стойке «смирно» и размышлял, как ответить старику на вопрос, кто же он внутренне. На вопрос, который давно мучил его самого.

— Мне грустно, отец, — сменил тон Пашка, но старик мгновенно поставил его на место:

— Работать иди! Птамать!..

— Да что ж вы все «птамать, птамать»? — обиделся Родионов.

— Не знаешь, кто таков, а ходишь! — с укоризной произнес старичок. — Зря землю топчешь.

— А вы, верно, тут работаете? — догадался Павел. — Завхоз парка? Начальник аттракционов? Хозяин «чертова колеса»?

— Врешь! — с досадой отмахнулся старик. — Ладно. — тон его неожиданно смягчился. — Вижу, кто ты таков. Пустомеля. Не трепала тебя жизнь, парень…

— Меня девушка разлюбила, отец, — пожаловался Родионов. — Как же это «не трепала»?

Старик внимательно поглядел на него, подумал и сказал:

— Тебя разлюбила, у меня умерла. Есть разница? Разлюбила, опять полюбит. Не она, так другая. Не другая, так третья.

— Не третья, так четвертая, — грустно продолжил Родионов.

— Не четвертая, так пятая, — не замечая его иронии, добавил старик. — Баб много. А вообще-то говоря, лучше б их совсем не было. От баб один обман и тягота. Баба, она жизнь заедает. Из кривого ребра Бог жену создал. Хорошо, если дети нормальные. А то выросли и сами по себе, как чужие человеки, птамать. Россию продали… Э-хе-хе. — покачал он головой. — У тебя жизнь впереди, а ты кислый ходишь. Радуйся! — приказал он, повернулся и пошел прочь, утаскивая за собой свою собаку.

— Скажите, пожалуйста! — крикнул Павел вдогонку.

— Ну? — обернулся старик и глаза его снова стали колючими.

— Можно ли назвать вашу шляпу цвета бутылочного стекла?

— Никак! — ничуть не удивившись дурацкому вопросу, отрезал старик. — Причем тут шляпа и бутылка, сам понимай!

Разрешив таким неожиданным образом свои сомнения, Родионов долго глядел вслед уходящему чудному старику, затем тоже побрел из парка.

— Постой-ка! Эй! — услыхал он внезапный окрик и оглянулся.

Давешний чудной старик спешил его догнать, собака нехотя тянулась за ним на натянутом поводке. Старик в досаде отмотал с руки поводок и бросил его на дорожку. Собака тотчас прилегла, вытянув лапы и опустила на них равнодушную морду.

— Постой-ка, — повторил старик. — Вот я тебе сейчас кое-что покажу. Ты вот спрашивал, кто я… — бормотал он, вытаскивая из внутреннего кармана своего допотопного френчика коричневый плоский бумажник и бережно открывая его. — Вот я тебе сейчас и покажу, сейчас покажу-у… — почти с угрозой обещал он.

Было заметно, что старик сильно волнуется. Пальцы его дрожали и никак не могли извлечь из бумажника нужный документ.

— Хозяин «чертова колеса», по-твоему? — обиженно приговаривал он, роняя на дорожку зеленую книжечку. Нагнулся было поднимать, но махнул рукой и снова занялся бумажником. Наконец, извлечена была пожелтевшая тонкая газетка. Старик принялся ее разворачивать, но пальцы его по-прежнему дрожали и он протянул сложенный прямоугольничек Родионову.

— Сам, сам разверни, ты проворней, моложе… Только осторожнее, птамать, не разорви, гляди!..

Родионов принял из его рук сложенную газету, бережно развернул ее. «Забайкальский пограничник», прочел он.

— А вот угадай, где там я, — нервно дергая головой, словно бы подмигивая, попросил старик, присел и, не отрывая взглядя от Пашкиного лица, слепо стал шарить рукой по асфальту, нащупывая свою зеленую книжечку.

— Не перевертывай, не перевертывай! — закричал он. — Там я, на первой странице… Эх, птамать, какой недотепа!

Старик ткнул пальцем в тусклую фотографию, размещенную под самым заголовком. У полосатого пограничного столба, подправленного ретушером, стоял молодой солдат с биноклем в руках. Рядом с ним сидела овчарка с бдительно поднятыми ушами. Фотография была похожа на плакат. Пашка вспомнил, что точно такой же плакат висел у них в детдоме в пионерской комнате. Там тоже пограничник в зеленой форме точно так же стоял у столба и вглядывался во вражью даль. Он даже написал стихотворение про этого пограничника, которое начиналось словами «На посту пограничник стоит…», а дальше слова забылись. Но в эту минуту живо вспомнились Пашке его тогдашние чувства — и о стране, что бережет его детство, и о коварных врагах. И о том, что Родина — самая большая и сильная страна на свете…

— Узнаешь? — спросил старик, сбросил с головы шляпу и провел рукой по редким слипшимся волосам.

— Как не узнать? — пожалел его Родионов. — Если б еще фуражку надеть сейчас, то сходство несомненно…

— Фуражку моль поела, — вздохнул старик. — А баба-дура возьми и выкинь на помойку. Я потом искал, да хрен ее найдешь, фуражечку-то… Вот шляпу приискал.

— А собака, поди, сдохла, — задумчиво сказал Пашка. — Фотография старая.

— Фотография сорок седьмой год, — уточнил старик. — А собака, что ж… Конечно, сдохла уже. Я ее Цыбукину оставил. Где теперь, не знаю. Я, брат, хороший был пограничник. У меня глаз зоркий был. Зорьче меня в роте не было. Уж на что Цыбукин был зоркий, а сам мне признался, когда я в дембель уходил: «Зорьче тебя, говорит, Паша, в роте нет. Уж на что, говорит, я зоркий, а против тебя как крот против орла». Это он, конечно, ради дружбы так сказал мне на прощанье… Я на четырнадцать километров видел. — пояснил старик. — Я и теперь довольно зоркий, но уж не то…

— Теперь и границы вашей нет, наверно, — сказал Родионов, возвращая газету. — Все границы сломаны.

— Эх, не остался я на сверхсрочную! — сокрушенно вздохнул старик. — Они у меня сломали бы, птамать! Я, брат, присяге верен! Ну прощай! А по девке не горюй, найдешь девку. — пообещал он. — Найдешь, да сам после и жалеть будешь, что нашел. Как звать-то?

— Павел, — сказал Родионов, пожимая старику руку.

— Ну вот видишь, — сказал старик и подмигнул. — Не горюй, тезка…

Родионов бродил по темнеющему парку, чувствуя, что в душе его прибавляется света и грусти, но отчего это происходило, определить так и не смог. Как-то само собою, само собою…


Поздно ночью зазвонил телефон.

— Родионов, — весело сказала Ольга. — Твои слезы вода. Это всего-навсего стразы. Подделка. Но очень тонкая. Не расстраивайся…

Родионов, не дослушав, положил трубку.

Он долго стоял в кругу света от настольной лампы, глядел остановившимися зрачками в темное окно и все никак не мог решиться выйти из этого круга и шагнуть во внешнюю тьму. Потом накинул на плечи куртку и пошел, куда глаза глядят, оставив дверь комнаты распахнутой…

Глава 8 Карлики

Всю неделю ему снился один и тот же сон, настолько перепутавшийся с реальностью, что даже когда он просыпался, кое-какие ошметки этого сна все еще продолжали бродить и блуждать по квартире.

Карлики, проклятые вездесущие карлики!

Вот они подсаживались к столу, хватали своими маленькими лапками налитый стакан, молодецки выпивали его одним глотком, верещащими голосами ввинчивались в задушевный разговор, перечили, обижались. Моряк отмахивал их небрежным движением кисти и тогда два карлика с дробным топотом убегали из реальности, пропадали в дебрях клубящегося Пашкиного сознания.

Родионов, покачиваясь, брел в туалет, но едва он нащупывал дверную ручку, как дверь с пугающей неожиданностью сама собою распахивалась и оттуда вышмыгивал проворный карлик, прятался на кухне.

Тьфу ты! — отплевывался Пашка, долго и тщательно мыл руки, а когда выходил из ванной комнаты, снова поневоле вздрагивал, видя как две круглоголовых фигурки, взявшись за руки, убегали от него по коридору. В таком виде они встречались Пашке чаще всего, бегали связкой, как-будто срослись ладошками. Родионов возвращался в ванную, чтобы отдышаться, долго мочил затылок под струей прохладной воды, вытирался синим сатиновым халатом, но наваждение не проходило. Снова слышались ему верещащие голоса, копытный топоток, но он упрямо, превозмогая страх, шел на эти пугающие голоса, понимая, что поддаваться наваждению не следует, нужно решительно преодолевать растущую тревогу, иначе бесы одолеют окончательно…

Несколько раз порывался Родионов сбежать из этого страшного дома, но все попытки заканчивались одинаково — опять на рассвете отрывал он тяжелую голову от угрюмой лагерной телогрейки с прожженным рукавом, брошенной на тюфяк, видел все то же серое утро, и не догадывался, что на самом деле утро ясное и солнечное, что это только многолетняя сажа и копоть, накопившаяся на стеклах, превращает радостный и солнечный мир в мрачную депрессивную муть.

Он обводил глазами стены со стершимися обоями, залатанные обрывками газет и плакатов, и опять видел кривой диван в углу, на котором кто-то тяжко, с постанываниями и всхлипами, дышал. Дышал, значит жил…

Родионов поспешно закрывал глаза, чтобы не оскорблять взгляда мерзостью запустения, но и с закрытыми глазами видел все те же серые стены, тот же обитаемый диван, но прибавлялось еще кое-что, а именно — чьи-то мертво свесившиеся ноги в стоптанных кроссовках, с такой трезвой ясностью поворачивавшиеся из стороны в сторону, что он, пронзенный электрическим ударом испуга, вздрагивал и спешил открыть глаза. Удавленник пропадал бесследно, но долго еще покачивался обломок желтой люстры, примагничивая к себе Пашкин взгляд. И такая погибельная тоска теснила грудь, что забывалась напрочь тошнота и головная боль, и если бы не эти ноги в кроссовках, то Родионов снова закрыл бы глаза, свернулся калачиком и провалился, спрятался от всего белого света.

Потом скрипнули вдруг пружины дивана и, приглядевшись, Павел увидел, как сосед его, стуча коленками по полу, что-то нашаривает в темноте под диваном.

— Ты чего? — испуганным шепотом крикнул Родионов.

— Палианты! — шепотом же отозвалась темнота.

— Что палианты? — вздрогнув, спросил Павел.

— Палианты ищу… Раскатились…

Павел обо всем догадался и опустил голову, не сводя, однако, настороженного взгляда с человека, у которого раскатились какие-то, ведомые лишь ему одному, страшные «палианты».

Иной раз и зарезать могут из-за «палиантов».

Человек повозился в темноте, удовлетворенно хмыкнул и снова забрался на диван. Нашел, с облегчением подумал Родионов.

Снова установилась неподвижная глухая тишина.

Нервы его визжали в ночном безмолвии.

Какая-то неспокойная ночная муха начинала вдруг подавать зовы бедствия, пытаясь рывками разорвать невидимую паутину. Жужжание ее раз от разу становилось все натужнее и басовитей, все длиннее были паузы, во время которых она молча копила силы для нового безнадежного рывка. Яко грешник, выпутывающийся из бесовских сетей, подумал Родионов.

Потом опять со всех сторон навалилась тишина. Он лежал, прислушиваясь, и это полное отсутствие звуков теперь раздражало еще больше, хотелось, чтобы поскорее муха подала свой сигнал и прекратилась мука бесплодного ожидания.

Что-то тяжко, с предсмертной судорогой всхрапнуло и забилось на кухне. Карлики душили лошадь.

Холодильник, догадался Родионов, вытирая с шеи мгновенно выступивший холодный пот…

На рассвете ожила несгибаемая муха, безнадежно запутавшаяся в дальнем углу в паутине. Замолкала на секунду и снова жужжала, жужжала, жужжала… Теперь хотелось тишины.

Карл у Клары украл кораллы, думал вдруг Родионов о произнесенной вчера фразе. А карлики обиделись на эти слова его и убежали. Они обиделись, карлики-то…

Не было ни сна, ни покоя, беспощадное чувство громадной непоправимой потери, смертного греха, личной вины перед всем человечеством не давало ни на минуту расслабиться, перевести хотя бы дух. Не было ничего страшного, говорил сам себе Родионов, никого не убил, не предал, не украл… Но невидимая рука соскребала предлог «не» — и оставалось голое, с увеличившимися обвинительными пробелами: — убил — предал — украл…

Человек на диване замычал и сел, обхватив взъерошенную голову руками, стал мерно раскачиваться из стороны в сторону, подвывая.

Кающийся волк, подумал Родионов, театр мимики и жеста. Закрепощенного тела…

А-а, вспомнил он, это тот… как же его… тоже несколько суток не может отсюда вырваться. Все хвастался женой и детьми, а домой не звонит, боится, бедолага. И тут по крайней мере треть греховной тяжести сама собою свалилась с плеч Родионова и перелегла на плечи… да как же его… Комаров, вспомнил наконец он фамилию горюна. Не один я такой на свете, утешался Родионов, глядя на сокамерника, плечи которого клонились ниже и ниже, словно и в самом деле легла на них часть Пашкиных грехов. Родионов невесело улыбнулся.

Поражала примитивность ситуации, идиотская простота двухходовой схемы той ловушки, в которую они угодили. Чего проще, встать и уйти отсюда, только и всего. Сейчас моряк снова принесет водку, надо выпить одну рюмку. Одну, Родионов! Похмелиться и тотчас уходить. Немного разожмется грудь, потеплеет на сердце. Это единственный узкий просвет, несколько спасительных минут, когда можно вырваться, уйти. Вчера был такой момент, и позавчера… Но как-то незаметно выпивалась и вторая рюмка, коварная, потом почему-то сразу и третья. А потом уже, после четвертой и пятой приходила мысль — а хорошее это все-таки дело, вот так сидеть с друзьями. Люди-то все славные, душевные, жалко их бросать одних в этом логове. И моряк, родимый ты мой человече! — запевал неожиданно, сжав зубы и поигрывая желваками, тряхнув головой:

Вечер чор-рныя брови насопил,

Чьи-то кон-ни стоят у двор-ра…

Запевал моряк, по фамилии Игорь Тюленев, подперев ладонью щеку и прикусывая зубами фильтр дымящейся сигареты.

Не вчера ли я мол-лодость пропил…

Это уже Комаров, опередив всех на целый такт, вступал дурным громким фальцетом, взмахивая рукою, будто сметая жизнь свою со стола.

Разлюбил ли тебя не вчера, —

Подтягивал Родионов и сладкая слеза копилась у переносицы.

Эх, Ольга, Ольга…

Посреди песни в комнату, взявшись за руки, врывались два карла из давешнего кошмара, но они уже не пугали Родионова, он уже почти привык к их неожиданным появлениям и исчезновениям. Карлики принимались разливать по рюмкам и чашкам водку. Пение на секунду прекращалось, торопливо выпивалась эта водка и, не восстановив еще дыхания, Комаров, всплеснув руками, снова опережал всех:

Наша жизнь, что былой не была-а…

И после общего дружного вздоха, все вместе, кто схватив себя за голову, кто с искаженным от отчаяния лицом, всею мимикой, всеми мышцами лица участвуя в песне, а карлики даже положив лапки друг дружке на плечи, лаяли протяжно изо всех сил:

Гал-лав-ва ль ты моя! Удал-лая…

И уже глухо, рыдающими голосами добивали свою неудавшуюся забубенную жизнь:

До чего ж. Ты меня. До-вела…

Несколько мгновений стояла тишина, а потом Комаров, самый робкий и пугливый из всех, став после выпитого самым решительным и храбрым, хватал бутылку со стола и размашисто, расплескивая кругом, разливал остатки. Поднимался оживленный гам, бессвязный взволнованный разговор.

— Что жена! Баба!.. — плевался Комаров. — Волк собаки не боится, только лая не любит…

— Молодец! — хвалил моряк Тюленев. — Вот это по-мужски, это по нашему…

— За борт! — стучал по столу Комаров так, что подпрыгивали чашки.

Криво усмехалась хозяйка квартиры, затягиваясь окурком «Примы» и прищуривая слезящийся от дымка глаз. Тощая, с выбитыми клыками была похожа она на чуму. Ее так и звали — Чума, и сколько ни допытывался Родионов, настоящего ее имени он так и не узнал.

— Моряк, с печки бряк… — тихо ворчала Чума.

— Самая крепкая дружба — у моряков! — возражал ей Тюленев.

Ольга, Ольга, Ольга…

Время от времени появлялись здесь новые люди, похожие друг на друга, появлялись и снова исчезали. А однажды утром, войдя в эту комнату, Павел увидел лежащего у стола человека с разбитым в кровь лицом, которому моряк вливал водку прямо из горлышка, приговаривая ласково:

— Пей, малыш, пей… Ошиблись мы. Так что, извини… Пей, малыш…

Удивительное дело, за эти несколько дней, проведенных ими безвылазно в тесной квартире, все заметно поистрепались, поплюгавели и осунулись, один только моряк с каждым днем все больше наливался багровой силой, мордел и расцветал. Никому не удавалось увидеть его спящим, с каждым днем он становился все более энергичным. Его организм быстро справлялся с отравой, перерабатывая ее в здоровый цветущий багрянец щек.

Волосы его жили отдельно, казалось, они пошевеливаются на свежем ветру, у всех же остальных они, потеряв блеск, вяло сбились в сосульки, в серые, потные прядки шерсти. Накануне моряка тряхануло током, когда он на спор сунул пальцы в розетку. От этого густая шевелюра наэлектризовалась, встала дыбом на затылке и висках и стояла так все эти дни, ничем нельзя было пригладить и уложить ее на место.

— Самая крепкая дружба у моряков! — снова стучал кулаком Тюленев по столу. Падали на бок стаканы и чашки.

— Моряк, с печки бряк! — острил и хохотал над шуткой человек с разбитым в кровь лицом, и тогда моряк медленно вставал, разминая пальцы и грозно сдвигал брови к переносице…

Замечалось вдруг, что выпивка закончилась, и моряк снова пропадал в пространстве, впрочем, ненадолго.

И еще один день молнией вспыхивал и сгорал, наступало новое утро…

Глава 9 Ласковая баба

Комаров в трусах до колен подошел к окну и перетаптываясь на клейком как пластырь линолеуме, стал наливать воду из графина в стакан. Набулькал, поглядел на свет и снова поставил нетронутый стакан на подоконник.

— Н-не могу-у! — хрипло и безнадежно провыл и сел на диван.

— В чем дело? — не понял Родионов.

Тот поднял голову, удивившись, что кто-то еще находится в комнате.

— Там кто-то сидит. Существо… Я наливаю, а оно приговаривает: «Быть-быть-быть-быть…» А зачем мне быть?.

— Молчи, — оборвал Родионов. — Пей свою воду и пойдем сдаваться.

— Да. Пора. Сдаваться, — согласился Комаров. — Пока моряк ушел. Или… Может, слушай, по рюмочке, а потом уже?..

— Нет, брат. Так нам отсюда никогда не выбраться. За мной!

Они, стараясь не шуметь, вышли в полутемную прихожую. Комаров завозился с дверью, ища в задвижку. На кухне кто-то невнятно бубнил, за мутной стеклянной дверью вильнуло аквариумное движение. Это карлики, догадался Родионов, все еще не разобравшись до конца, есть они или приснились ему, эти спивающиеся циркачи.

Комаров засветил спичку и присел на корточки. Да, решил Родионов, есть. Замок был врезан как раз под рост карликов, в полуметре от пола.

Комаров зажег еще одну спичку и снова сомнения охватили Родионова — весь косяк снизу доверху был совершенно изуродован и измочален, словно он долгое время служил подставкой для рубки дров. Огромные острые щепы искалеченного бруса торчали по всей длине косяка, только в самом низу, как раз в полуметре от пола, оставалось местечко, пригодное для крепления замка. Так что карлики были ни при чем.

Комаров тяжко хрипел бронхами, возясь с замком, наконец справился с завизжавшей дверью, и приятели на цыпочках покинули пьяную квартиру. Все время, пока они осторожно спускались по лестнице, Родионов решал для себя неразрешимый вопрос о карликах, но едва только они выскочили из подъезда на солнечную улицу и вдохнули полной грудью — тотчас стал рассыпаться как мираж оставленный за спиною страшный дом. И Родионов быстро зашагал прочь, не оглядываясь. Через десяток шагов его догнал отставший Комаров.

— Сань, — дернул он Пашку за локоть. — Слышь, Сань? Нельзя так. Не по-людски получается…

— Что не по-людски? — не понял Родионов.

— Сань, давай по пивку. Не по-людски так вот домой идти…

— Ладно, — поколебавшись мгновение, согласился Пашка, оглядел с ног до головы понурую ссутулившуюся фигуру Комарова. — Действительно, не по-людски.

— Не по-людски-и… — с подвывом твердил тот.

Родионов пошарил по карманам, нашел несколько смятых тысяч. На пиво хватало.

И это солнечное утро, так невинно начавшееся в пивной, постепенно и нечувствительно переродилось в сумбурный, крикливый день. Неведомо откуда нашлись вдруг деньги, и шаткий столик на длинной ноге облепился новыми знакомыми и приятелями, придвинут был вскоре и второй столик…

— Старик, как выйти из этого запоя? Как? — домогался Пашка, положив руки на плечи седенького иссохшего дедушки, похожего на монастырского послушника, который глядел на всех светлоголубыми, удивительно ясными глазками.

— Не могу сказать, Саня… — честно признавался старичок, терзая деснами сухую рыбину. — Тридцать лет пью, ни разу не выходил. В натуре, не знаю. Пей, Санек!

К вечеру деньги иссякли.

— Ко мне, Саня! — решительно и уверенно предложил Комаров. — Деньги, плевать!.. Не на то казак пьет, что есть, а на то, что будет. У бабы моей наверняка есть что-нибудь… Она баба у меня добрая. Ласковая, — уговаривал он сомневающегося Родионова. — Примет за милую душу, поедим хотя бы… Закусим. Картофеля нажарим. Она, Сань, гостей любит, любит гостей-то… Как гостя не любить? Гость святое дело, — бормотал Комаров, ведя по лестнице упирающегося Родионова.

Когда дверь широко распахнулась и Пашка глянул на ласковую бабу, ноги немедленно понесли его вниз, вниз, вниз по изломанной крутой лестнице. Одинокий аплодисмент прозвучал наверху и Родионов прибавил шагу. И еще один аплодисмент — и снова наддал Пашка ходу.

В конце переулка нагнал его Комаров, некоторое время шли быстро и молча.

— Ничего, ничего, — заговорил Комаров. — Сейчас вот завернем вот сюда, — он ввел Пашку в железные широкие врата.

— Тут я сторожем, — объяснил Комаров, — стройку стерегу. Стоп. Вот что, Саня. Я тебе, Сань, жесть отдам. Отличная жесть, цены нет. Тебе бесплатно! — заметив слабое сопротивляющееся движение, предупредил он. — Вместе донесем. Далеко живешь?..

— С километр, наверно, отсюда, — вяло соображал Родионов. — На кой мне эта жесть? Куда я ее дену?

— Загонишь, Саня! — горячо зашептал Комаров, беспокойно озираясь. — Возьмем листа по три, только скрутить надо…

— Воровать грех, — Опомнился вдруг Родионов. — Тюрьма же…

— Э-э, грабь награбленное! — успокоил Комаров.

Они долго сворачивали в тугие трубы вырывающиеся и взвывающие листы, перевязывали их проволокой, и все это время Родионов думал: «Зачем?» — но сил сопротивляться напору ставшего вдруг энергичным и бодрым Комарова не было.

Сдавленно крикнув от напряжения, он взвалил на плечи страшную тяжесть громадных и жестких труб. Жилистый Комаров уже проворно выбегал из ворот, мелко семеня на кривых воровских ногах. Со спины похож он был на узбека, несущего в свой дом свернутый бухарский ковер… Трубы то клонили их вперед и тогда они бежали на полусогнутых ногах, пытаясь выровнять положение, то вдруг начинали заваливать на спину, то тянули к обочине. Друзья упрямо двигались по вечерней улице. То и дело они сталкивались, бились в стены, высекая искры из штукатурки. Родионов вышел вперед, прокладывая дорогу через дворы, где собаки, увидев качающиеся горбатые фигуры, рвались с поводков, а примолкшие пенсионеры долго и подозрительно глядели вслед.

Онемели плечи, ноги мелко дрожали в коленках, когда они с хрипом взобрались на горб моста. Где-то за спиной взвыла милицейская сирена, и они пригибаясь, тяжко поскакали к спасительной арке ближнего дома. Свалили с плеч железо, закатили в кусты и присели в детском теремке на низенькую неудобную скамеечку.

— На хрена мне эта жесть? — отпыхавшись, горько сказал Родионов.

— Бизнес есть бизнес, Сань, — возразил Комаров. — Далеко еще?

— Метров триста…

— Дотащим… — Комаров помолчал. — Я, Сань, у тебя перекантуюсь пару ночей…

— Исключено. Теща с ночной придет, даст жару, — поспешил солгать Родионов.

— Теща? Уважаю… Ладно, пойду объект сторожить, — решил Комаров. — Там, кстати, работы непочатый край. Таскать, как говорится, не перетаскать… Ну, давай, последний бросок…

К счастью, в доме все в этот час находились в своих комнатах. Стараясь действовать по-возможности тише и все-таки едва не снеся аквариум, они пробрались к Родионову и свалили трубы у стены под окном. Комаров попрощался и пропал навеки.

После его ухода Пашка, не раздеваясь, рухнул на диван и провалился в темную бездну.

Загрузка...