Часть пятая

Глава 1 Повесть моя окончена

С утра в доме было неспокойно.

Беспрерывно лаял заливистый пуделек Стрепетовой, слышались отрывистые крики и топот ног…

Пошатываясь и зевая, Родионов вышел в коридор, узнать в чем дело.

Бледный скорняк, едва не сбил его с ног, но при этом даже не заметив Пашку, пробежал в свою комнату и яростно захлопнул дверь за собой. Хлопнули дуплетом еще две двери в том конце коридора, где находился злополучный старинный буфет.

Чернокнижник Груздев, никак не отреагировавший на приветственный кивок Родионова, сгорбатившись пробежал мимо и укрылся у себя.

Грозно молчала дверь полковника.

Юра Батраков, включив на полную мощь кран, шумно пил на кухне воду.

— Из-за вещи повздорили? — дождавшись, когда Юра оторвется от хлещущей и брызжущей струи, спросил Родионов.

Тот слепо глянул на Пашку и снова припал к воде.

По квартире змеились линии напряжения.

Битва за собственность.

Он увидел эти расходящиеся линии — изрытое свежими воронками поле боя, дымящиеся останки разбитой техники, контуженную оглохшую тишину отгремевшего артналета, полегшую ничком пехоту, подметки солдатских сапог…

Родионов грустно усмехнулся и покачал головой…

— Ольга твоя уехала, — сказал Юра, вытирая губы рукавом.

— Вот как? — сказал Пашка, все еще продолжая усмехаться.

— Уехала, — повторил Батраков, — пока ты болтался невесть где… Да ты не переживай, через месяц вернется. Съемки какие-то. Я не вник…

— Съемки, съемки… — повторил Родионов. — Стало быть, съемки… Ну что ж, тем лучше, Юра. Спасибо…

— Да не переживай ты так! — внимательно поглядев в лицо Пашке, сказал Юра. — А мы тут сильно переругались. Мне эта рухлядь на фиг не нужна, но принципы-то надо соблюдать! Совесть-то надо иметь!..

Родионов, не дослушав, пошел к себе.

Он до самого обеда провалялся на диване, глядел в потолок.

Потом поднялся и поехал в редакцию, чтобы подать заявление об отпуске.

У него теперь оставалась последняя защита от мира. Его неоконченная повесть. Вечером того же дня он расчистил стол, положил перед собой стопку чистой бумаги, задумался…

«Любовь моя! Любовь моя!» — начал Родионов, снова задумался и еще раз написал: «Любовь моя!»

Так сидел он довольно долго с перехваченным дыханием, с тупым лицом и писал, писал эти два слова. И скоро одна страница кончилась, он начал другую, а потом незаметно для себя и третью. И все не мог остановиться, замолчать. «Любовь моя!» — выстраивалось в ровные красивые ряды, но ему казалось, что они еще недостаточно красивые и ровные, что в этом-то и заключается весь ужас и вся беда… Он писал и писал, стараясь изо всех сил. На рассвете кончилась паста в шариковой ручке, и он опомнился…

В первые дни после отъезда Ольги он довольно трудно входил в нормальный рабочий ритм, подолгу сидел за столом, вычерчивая завитушки и орнаменты, а когда приходил в себя, не мог вспомнить, о чем были его блуждающие думы. Единственно, что можно было сказать определенно, это то, что они были пусты и грустны.

И все-таки за этот месяц он сделал больше, чем за весь предыдущий год. Правда, год этот был изъеден длинными перерывами, когда он не мог без отвращения глядеть на стол, на котором праздно пылилась пишущая машинка, а вся поверхность стола постепенно заполнялась посторонними вещами — книгами, чашками, монетами… Надолго застывал там отдолженный у бабы Веры утюг, сломанный приемник, который приносила починить профессорша Подомарева, оставленная Юрой пустая пивная бутылка, словом, весь тот бытовой сор, что уже не умещался на подоконнике, переползал на стол, разрастался и постепенно теснил, заваливал собою заброшенные рукописи.

Но приходил срок, когда все это сметалось решительной рукой и Родионов добросовестно отсиживал свои тихие ночные часы в почти бесплодных муках творчества. Марал бумагу случайными заметками, придумывал сценки и диалоги, но как-то все это не связывалось, не сцепливалось, а наоборот, оттталкивалось друг от друга, как две половинки магнита, соединяемого неправильно.

У него накопилось за этот год порядочно такого разрозненного материала, что-то брезжило, прорисовывалось смутно и неясно. Порой казалось, что труд его бесполезен, что все это никогда и никак не сможет сойтись в единое целое… И только в ту удивительную ночь, перед первой встречей его с Ольгой, все стронулось с мест, само собою стало двигаться, склеиваться, соединяться. И оказалось, что почти все, что он написал, набросал торопливой рукой, собрал от случая к случаю, вдруг пригодилось для дела. Щелкнули половинки разбитого магнита и сошлись точно и плотно, разлом к разлому.

Уже знал и испытал Родионов то впечатление, что остается после только что прочитанной хорошей книги, хотя она еще не была им написана. Она уже звучала в нем и оставалась самая малость — перевести этот звучание в простые буквы и слова.

Постепенно он втянулся в работу и наконец перепечатал повесть набело. И перечитывая ее, подивился тому, что все сцены, все случаи, взятые им из реальной жизни, подслушанные, подсмотренные, получились бледнее и слабее тех, что появились сами собою, ниоткуда, выдумались.

Он мало спал все эти дни своего отпуска, почти ничего не ел, кроме булки да молока, но и то машинально, между делом, понимая, что надо же человеку есть хотя бы пару раз в сутки. Он принуждал себя ложиться спать не позже трех часов ночи, хотя спать ему совершенно не хотелось, и легко вставал в шесть утра, совершенно бодрый, с ясной головой, точно зная, что и как ему нужно делать сегодня. И ни на минуту не отпускала его тоска по Ольге, ничем не могла наполниться сосущая пустота под сердцем. И тогда он всерьез задумался над тем, что в основе всякого творчества лежит не опыт, не обилие впечатлений, а прежде всего чувство утраты…

И еще поразила его расточительная щедрость природы, которая разом дала ему столько душевных и нервных сил. Чем больше он их тратил и транжирил, тем обильнее питала его высокая и чистая энергия. Прежде на работе в редакции он невольно старался отмежеваться от чужих рукописей, поберечь себя, потому что по опыту знал, что большинство произведений неизвестно как, но высасывают у него силы. К вечеру он бывал совершенно обессиленным и оглушенным, неосторожно начитавшись тяжелой и глинистой прозы, что копилась и копилась в отделе. Проза эта в массе своей была безнадежна и бездарна, а всякая бездарность имеет одно главное и определяющее свойство — ничего не отдавая, отнимать у людей, высасывать, душить и пить чужую жизнь.

Но теперь, когда отпуск закончился, Родионов, выйдя на работу, с головою погружался в каждую приходящую рукопись, не боясь за себя. И с удивлением обнаружил, что от этого сочувственного внимания чужие рукописи пытаются отвечать ему взаимностью. Так, может быть, хорошеет от знаков внимания некрасивая, нескладная женщина и в ней появляется неожиданно грация, легкость и плавность движений. Теперь Родионов гораздо терпимее и сочувственней относился к своим посетителям, понимая, что в тяге к письму есть нечто, что превыше человека, болезненное, ущемленное, неизлечимое.

Родионов торопился закончить повесть к возвращению Ольги. Постепенно ему стала мешать одна практическая мысль — куда потом все это пристроить, где напечатать, и как прозвучит его повесть на людях. И этот практический вопрос решился вдруг сам собою, на удивление просто. Старый знакомый, зайдя на минуту в редакцию, мимоходом поинтересовался, нет ли у них подходящей прозы для одного крепкого коммерческого издательства? Издают на отличной бумаге, с иллюстрациями, платят прилично.

— Как не быть? — сказал Родионов. — Есть одна отменная повесть о любви.

— Для массового читателя?

— Для самого массового! — заверил Родионов.

— Когда дашь? Надо быстро…

— В понедельник, — пообещал Родионов, хотя повесть лежала уже у него на столе, под рукой.

Она была закончена накануне, но он не мог так вот просто разлучиться с ней. Впереди были выходные дни. Родионову хотелось всласть напрощаться с родимым своим детищем.

«Повесть моя окончена», — прошептал он про себя, когда приятель ушел, и что-то печальное послышалось ему в этих словах: «Повесть моя окончена…»

Но не из-за этих же филологических тонкостей так смятена моя душа, подумал он.

Глава 2 Сестра Филина

Все мыслимые сроки давно вышли.

Прошла неделя, вторая, с того дня, когда она должна была вернуться, а она все не звонила и не звонила.

И еще одна неделя…

Нужно было немедленно что-то делать, предпринимать какие-то обдуманные и целенаправленные шаги, потому что просто так сидеть и ждать, когда она наконец объявится, не было сил.

Прежде всего он попытался окольными путями выведать у Кумбаровича адрес того самого треклятого «театра раскрепощенного тела». Но, к его удивлению, Кумбарович растерянно развел руками:

— Что это еще за театр такой, Паша? В первый раз слышу…

— Да как же в первый раз? Мы же с тобой говорили о нем в буфете. Ты еще восторгался, что не просто, мол, голые девки, а творческий полет…

— Что-то такое помню смутно… Но, Паша, я же просто пошутил. Я исходил из названия. Игра, так сказать, воображения… Я ведь, Паша, шестнадцать лет женат. Сам понимаешь, что живу, в основном, за счет воображения. А название, конечно, зазывное, что-то есть в нем, — Кумбарович прищелкнул пальцами.

Продолжать разговор не имело смысла, и Родионов, не простившись, ринулся в самостоятельные поиски.

В городском отделе культуры никаких концов «театра» тоже не сыскалось.

— Вы знаете, теперь их столько расплодилось, что мы просто не в состоянии уследить… И потом… — востроносая энергичная заведующая на секунду задумалась. — Судя по названию, это может быть и не имеет к нам прямого отношения. Может быть, это просто какая-то фирма по организации досуга. Скажем так, для состоятельных господ. В таком случае вам вряд ли удастся что-либо выяснить, но… Постойте, куда же вы? — крикнула она вдогонку убегающему Родионову.

Вечером Родионов позвонил Сагатову Всеволоду Арнольдовичу.

Пришлось долго, очень долго объясняться, прежде чем тот понял, кто такой Родионов.

— А-а! — воскликнул Всеволод Арнольдович. — Так это вы!.. Ну, так как вам мой труд?

— Превосходно! — сказал Родионов. — Превыше всех похвал, а потому не будем вникать в подробности… Вы не могли бы…

— Постойте! — перебил Сагатов. — Для меня очень важны подробности. Именно, самые мельчайшие, микроскопические подробности… У меня как раз есть пару часиков свободного времени, а потому…

— Всеволод Арнольдович! — топнул ногой Родионов. — Вы написали превосходную, гениальнейшую пьесу. Я как раз был на премьере… Я снимаю перед вами шляпу… Так вот, не могли бы вы…

— Ах, так вы, стало быть, были в театре! — обрадовался Сагатов. — У меня поэтому к вам деликатный вопрос. Дело в том, что театр этот неожиданно исчез. Растворился, так сказать, в пространстве, не заплатив мне ни копейки… Так не могли бы вы, коллега, как нибудь выяснить…

Родионов бросил трубку.

И весь вечер Пашка воевал с телефоном, прорываясь сквозь короткие частые гудки ко всевозможным справочным, платным и бесплатным, пытаясь как-нибудь выяснить адрес Ольги.

— Лет? Лет двадцать, может, двадцать два… — кричал он в трубку, поражаясь тому, как мало знает он о своей Ольге. — Фамилию не знаю. Блондинка. Стройная. Золотоволосая… Зовут ее Ольга… Что?

— Молодой человек! Вы же не собаку ищете… — устало повторили ему. — Нам нужна фамилия, год рождения…

Ирина! Она должна знать! — решил в конце концов Родионов, отчаявшись. Они так смотрели друг на дружку!.. Этот слабый аргумент как-то очень быстро перерос в его сознании в абсолютную уверенность. Конечно, она должна знать! Ирина умна, очень умна. Конечно же, она знает!

Родионов с трудом дождался утра. Но прежде чем ехать к Ирине, следовало проверить еще один пункт — дом артиста. Они же все повязаны!

Еще вчера никакая сила не смогла бы затащить его на место былого позорища. Но теперь ему было наплевать. Он долго разыскивал этот самый дом, смутно припоминая дорогу. Кружил по дворам и вроде бы обнаружил знакомый парадный подъезд. Долго слонялся он по скверику, поглядывая на вожделенную дверь, в которую входили и из которой выходили люди, но никого похожего на тогдашних гостей так и не увидел. Помаявшись, он решил все-таки перешагнуть через свою гордыню. Забыл, дескать, зонтик тогда, не будете ли вы столь любезны… Передергивая плечами и каменея лицом, поднялся он на лестничную площадку. Кажется, здесь… Боясь растерять решимость, надавил кнопку звонка. Звонил долго, не догадываясь сделать паузу. Кто-то подходил к дверям с той стороны, по-видимому, присматривался в глазок, но обнаружить себя не отважился. Тогда Родионов стал стучать в дверь сперва костяшками пальцев, а потом уже и — кулаками…

— А вот я сейчас омон вызову! — раздался за его спиной сварливый женский голос.

Из соседней квартиры выглядывал крючковатый хищный нос.

— Простите, здесь кажется, артист живет? — просительно обратился Родионов к враждебному носу.

— Сейчас, сейчас! — злобно пообещал нос и скрылся за дверью.

Родионов поспешил выбраться наружу. Выйдя из подъезда, он приметил удаляющийся и заворачивающий за угол малиновый пиджак, слишком хорошо ему знакомый. Именно в таком пиджаке был Родионов в тот день позора.

Пашка бросился вслед, выглянул из-за угла. Пиджак шел к автобусной остановке. Дальнейшие события разворачивались как по-писаному. Отворотив лицо в сторону, Родионов вскочил в тот же автобус, схоронился за спинами пассажиров, время от времени выглядывая и следя за добычей. Вышел вслед за пиджаком на остановке, выждал некоторое время и двинулся следом, соблюдая все известные ему по книгам и по фильмам правила конспирации. Он петлял и приостанавливался у киосков, как бы разглядывал газеты и в то же время краем глаза следя за обектом. Вскоре объект пропал из виду, скрывшись в проходе между палатками. Пашка бросился за ним, добежал до палаток, и тут навстречу ему неожиданно выскочил этот самый скрывшийся пиджак. Теперь Родионов мог лицом к лицу разглядеть его обладателя. Это был кругломордый бледный толстячок с бесцветными унылыми бровями и испуганными бегающими глазками.

— Что! Что вам еще нужно от меня?! — плаксивым шепотом заговорил толстяк. — С Клещом рассчитался, с Лютым рассчитался, кто еще? Что вы меня преследуете?

Родионов понял, что ошибся.

— Филин, — сказал он тихо, но увидев, как мгновенно съежился и отшатнулся от него толстяк, поспешил успокоить его. — Да шучу я, шучу! Я одного артиста разыскиваю…

— Вот! Вот все, что есть! — горячо шептал толстяк, извлекая из нагрудного кармана бумажник и раскрывая его перед Пашкой. — Все, что есть. Бери, бери все. Забирай. Мне все равно жизни нет теперь…

Родионов отпихнул дрожащую руку и бросился на вокзал.

Следовало бы, конечно, подумать, как и с какими словами, с каким лицом явится он к Ирине, но подобные мелочи меньше всего заботили его в данную минуту. В каком-то деревянном состоянии доехал он до дачного поселка, свернул в переулок, еще раз свернул и скоро оказался перед знакомой калиткой. Она была заперта, и Пашка, недолго думая, перемахнул через забор и сразу же увидел Ирину. Она стояла посередине садовой дорожки и, должно быть, страшен был его вид, потому что Ирина поднесла ладони к приоткрывшемуся рту и стояла, не двигаясь, не отводя от него остановившегося взгляда…

— Ольга пропала! — не дойдя нескольких шагов до Ирины, хрипло объяснил Родионов.

— Ну… ну и что? — постепенно овладевая собой, отозвалась Ирина. — Как это пропала?

— Ирочка! — выдохнул Павел. — Она же не звонит уже столько времени. Все рассыпалось, развалилось… Не звонит.

Чуть заметная улыбка тронула губы Ирины.

— Вот как? — иронично переспросила она. — По-твоему, она пропала. Не звонит, значит, пропала. Это логично.

— Не звонит. Пропала, — сокрушенно сказал Родионов, останавливаясь перед ней. — Никаких следов. Что это у тебя за шрамы на руке?

— Она не пропадет, Паша, — ласково сказала Ирина. — Она не пропадет. А шрамы, так это, Паша, я вены резала. Была такая блажь. — Ирина спрятала руки за спину.

— А… Вены… Так-так… Где она? — шагнул Родионов к Ирине. — Адрес!

— Ты у меня спрашиваешь, миленький мой?

— Выхода нет! — нетерпеливо перебил Павел. — Адрес!

— Во-первых, никакого адреса я не знаю и знать не хочу. Во-вторых, отдышись, Паша, успокойся. Ну идем, я тебя чаем напою. Я ведь теперь замужем, милый мой. Но все равно, идем! — она решительно взяла его под руку и повела на веранду.

— Ты. Замужем? — удивился Родионов, не вникая, впрочем, глубоко в смысл сказанного ею, но как-то сразу успокаиваясь и отходя сердцем. Многое упрощалось теперь в его отношениях с Ириной. — Поздравляю от всей души!

Родионов торопливыми судорожными глотками стал хлебать горячий чай. Ирина села напротив и глядела на него. Родионов поперхнулся и закашлялся. Слезы выступили на его глазах.

— Не связывайся с ней, Паша, — серьезно и грустно сказала Ирина. — Хотя ты, конечно, меня не послушаешь… Папашка, как узнал, не стал тебя больше трогать. Знаешь, как он выразился, когда узнал? Прямо, как в американском боевике… Он сказал, что ты — покойник.

— Неужели? — вытирая ладонью слезы, отозвался Пашка. — С чего бы так?

— С того, Паша, что она сестра Филина. Вот с чего…

Глава 3 Взгляд из-за штор

Утром Родионов перевернул очередной листок календаря и увидел, что лето кончилось.

«Что бы там ни случилось, она должна быть в Москве. Все пути ведут в Москву. Все возвращаются к первому сентября. Должна же она где-нибудь учиться. И даже наверняка, так и есть. Она учится. Она собирается выходить из дому и нужно ее перехватить, вот что… Возможно, эти рассуждения нелогичны, но в них есть резон. Нет особенной стройности и логики, но есть же тут хотя бы маленький резон, а это уже — шанс!..»

Ледяной ветерок тянул вдоль улицы, студил лицо, набивался в волосы. Пашка летящей нетерпеливой походкой двигался к цели своего назначения. Только бы не опоздать, не проворонить ее выход. Косное пространство нехотя поддавалось его усилиям, Он успел раз двадцать сбегать мысленно туда и обратно, злясь на неповоротливое тело, изо всех сил трудившееся, но мало успевающее. И тогда он не выдержал и перешел с ходьбы на размеренный бег. Но и теперь скорость его передвижения была по-прежнему удручающе медленной.

Чем ближе подходил он к цели, тем тяжелее давалась дорога. Время и пространство, словно сговорившись, дразнили его, растягивались и сгущались. И в самый невыносимый момент, когда он стал задыхаться от нетерпения, его муки наконец кончились. Он увидел впереди поваленный фонарь при входе во двор и три белые башни.

Родионов присел на фонарный столб, запахнулся поплотнее, приготовился к долгому ожиданию, но тут же встал. Принялся расхаживать взад-вперед, поглядывая в сторону высоких белых домов, пытаясь угадать ее окно.

Если бы она выглянула сейчас, хотя бы в щелочку между штор, он бы точно ее поймал!

Родионов распрямил плечи и стал прохаживаться медленнее. Он должен выглядеть уверенным и спокойным, а не каким-нибудь сутулым дерганым неврастенником.

Сердце его дрогнуло. Он замер и прислушался к себе. Да, это так — она сейчас точно глядела на него, и это длилось долго, почти целую минуту. Потом она отвернулась и отошла вглубь комнаты.

Как только Родионов понял, что она отошла от окна и скрылась от него за каменной стеной, он снова опустился на фонарный столб. Ноги не держали. Он стал ждать, когда она опять подойдет к окну. Но в этот день Ольга больше не подходила, потому что ни разу не ощутил он радостного напряжения в себе, хотя просидел, проходил, промаялся еще несколько долгих часов. Множество народу прошло мимо него в этот день, но среди всего этого множества не нашел он ни одной женщины хотя бы отдаленно похожей на его Ольгу. Врешь, старик, подумал Родионов. «Не четвертая, так пятая…» Все-то ты наврал.

Такой женщины не было и быть не могло.

К глухой торцевой стене ближнего дома снова, третий или четвертый раз за день подъехал крытый грузовичок и притиснулся задком к таинственной железной двери. Вновь там закипела слаженная молчаливая работа. Что-то грузили, позвякивая стеклом, изредка глухо покрикивая друг на друга. Родионов рассеянно наблюдал за погрузкой. Когда машина отъехала, дверь плотно захлопнулась, но спустя минуту приоткрылась и высунулось оттуда внимательное круглое лицо без примет и настороженно поглядело на Павла. Лицо скрылось, но тотчас взамен его высунулись в щель еще два лица, уставились на Родионова, пошептались о чем-то, покивали друг другу и одновременно втянулись обратно. Казалось, все три морды принадлежали одному существу, тулово которого находилось там, внутри, в темной глубине за железной дверью.

Павел вздохнул и отвернулся.

Он продолжал расхаживать взад-вперед, десять шагов к ее дому, но только до заповедной черты, до поверженного фонаря, десять шагов обратно. А потом, дойдя в очередной раз до фонаря, он развернулся, прошел десять шагов обратно и не остановился больше. По темнеющей улице побрел к троллейбусной остановке. Самое главное, что Родионов знал теперь точно — Ольга была там, в одной из трех белых башен.

На следующее утро повторилось то же самое. Родионов позвонил в редакцию, отпросился, сказав, что идет в библиотеку сверять тексты, а сам отправился на дежурство. И опять несколько недолгих мучительных секунд чувствовал он на себе ее внимательный взгляд. Один только раз за весь день. Но за эти недолгие секунды он успел определить, что Ольга там, в среднем доме, и находится она то ли на восьмом, то ли на девятом этаже. Больше ничего конкретного узнать и почувствовать ему не удалось.

А на третий день к нему подошли трое крепких, коротко стриженных парней, и один из них, тускло глядя Родионову в глаза, недобро предупредил:

— Что ты тут маячишь, шнырь? Еще раз увижу, прибью.

Двое других стояли рядом, запустив руки в карманы кожаных курток и так же недобро разглядывали Пашку. Родионов невесело усмехнулся, но сказал твердо и раздельно:

— Где хочу, там и хожу, — и быстро осмотрелся, ища на земле какое-нибудь оружие, годное для битвы — камень, забытый строителями, или обрезок арматуры, или кусок тяжелой сырой доски, желательно с торчащим гвоздем… Но ничего вокруг не было, кроме поваленного фонарного столба…

«Восьмой этаж, третий подъезд!»

Это мгновенное озарение было абсолютно достоверно. Он все-таки и теперь поймал ее взгляд, даже в эту неподходящую и неблагоприятную минуту, даже стоя спиной к ее окнам…

— Ах ты, стукачок! — перекладывая жвачку с одной стороны челюстей на другую, разозлился враг. — Ты гляди, Репа, обнаглел как!..

— Вот же гнус! — изумился Репа, недобро покачивая головой. — Ты че, конкретно, в натуре, наглеешь, типа…

— За угол! — приказал Родионов. — Тут слишком открытое место…

— Ну идем, идем, — согласился Репа, как бы подобрев и подтолкнул Пашку в спину, — идем…

В наступившей тишине где-то в соседнем доме распахнулось окно, и оттуда вырвалось нестройное мощное пение, визг гармошки, топот и пьяные веселые выкрики.

Родионов шел чуть впереди, а когда завернул за угол, то не успел даже обернуться…

Самое последнее, что успел он запомнить — «восьмой этаж, третий подъезд!»

Глава 4 У Иверской горели три свечи…

Пока Родионов приходил в себя, пока стоял он у родного тополя, обняв его дрожащей рукой, содрогаясь сердцем от внезапных порывов тоски, обиды и одиночества, в нем подспудно вызревал еще неясный ему самому, но опасный и окончательный план. Не было в нем никакой видимой логики, разумной связи элементов и деталей. Один-единственный образ овладел его сознанием, вокруг которого все группировалось и к которому привязывалось все остальное, еще туманное, расплывчатое, но пугающее.

«Ствол!.. Нужно добыть ствол…» — повторял он, чувствуя облегчение от того, что вот найдено решение, и решение это конкретное, вполне исполнимое. Наконец-то кончится вся эта неопределенность, вся эта игра вслепую, с неясными правилами и неизвестными последствиями.

Всякое внутреннее усилие и движение человека, даже если оно совершается в глубокой тайне, незаметно для окружающих — непременно вызывает к действию силы и энергии, о существовании которых он никогда и не подозревал.


— Ствол, — повторил он еще раз и оттолкнулся ладонью от шершавого бока «их дерева». Этим он как бы сталкивал себя с круга своей прежней жизни, вступая туда, где будет теперь все развиваться по смутному и страшному «плану». Что он будет делать с этим стволом, он еще не представлял себе, но по крайней мере средство было найдено. Никто не посмеет теперь отшвырнуть его с дороги, как щенка. Никто не отважится поглядеть на него вприщур, прикидывая, куда бы лучше ударить… Попробуй теперь останови меня, радовался Родионов и, улыбнувшись криво, проговорил вслух:

— Сумасшедший с револьвером. Это хорошо.

Только не себя! — отмел он дружеский вкрадчивый совет. И только не убивать никого… Но как же, зачем же тогда… В воздух! В воздух можно… Или в ногу…

Мысли его путались, ничего связного не придумывалось, и он снова и снова возвращался к исходному пункту своих размышлений, к единственной твердой опоре. «Ствол!»

Он добежал почти до дому, когда увидел сидящего за столом в соседнем дворе Длинного. «Ага! — на ловца и зверь! Отлично!..»

— Длинный! — сказал он без всяких предисловий. — Мне нужен ствол! Срочно…

— Привет, Паша! — сказал Длинный и затянулся сигаретой. — Срочно?..

— Привет! — поправился Родионов. — Конфиденциальность гарантирую.

— Паша, — сказал Длинный. — Поступи проще. Сделай себе рогатку…

— Эх! — вырвалось у Родионова. — Ничего ты не понимаешь. Ничего-то ты не понимаешь…

«Ничего-то вы не понимаете, ничего…» — бормотал он, направляясь домой.

Взошел на крыльцо и замер.

Вот здесь ты тогда стояла в белом платье.

Он бросился со двора. С застывшими, неподвижными зрачками шел по пустому переулку, тихонечко подвывая. В голове его теснилась растерзанная и тоскливая толчея образов, обрывков воспоминаний, захлестываемая приливами обиды. Иногда он останавливался, озирался вокруг и резко сворачивал в какой-нибудь случайный переулок, бессознательно пытаясь этой переменой направления обмануть своих преследователей, оторваться от погони, ускользнуть от самого себя.

Справа открылась знакомая церковь.

Он замедлил шаг, точно припоминая что-то, потом решительно вошел в церковную ограду. Церковь была почти пуста, служба недавно закончилась. Уже гасили свечи и позвякивали ведрами старушки-уборщицы, готовясь мыть полы. Пропитанный ладаном сумрак мирно наполнял своды, тихими огоньками тлели лампады, ласково и сочувственно глядели на Пашку святые лики.

Родионов направился в левый придел, остановился у большой иконы.

У Иверской горели три свечи.

Он стоял в опустевшем храме, глядел на сияющие огни минуту, две, три, и что-то странное произошло с ним, плоть его потеряла вдруг свою косную материальность, стала прозрачной, тонкой и легкой как дым, он стал растворяться в окружающем, стремительно расширяться во все стороны и ему уже всерьез казалось, что все, что он видит, это уже — внутри его, внутри его горят три свечи… Это длилось одно мгновение, его объял страх того, что сейчас он перешагнет невидимую грань и исчезнет совсем, смешается с миром и космосом — он тотчас очнулся и увидел себя стоящим перед иконой.

— Обвенчай! — судорожно выдохнул Пашка, опустился на колени. — Обвенчай меня с ней.

Он покосился налево, туда, где должна была стоять она.

— Венчается раб Божий Павел. Рабе Божьей Ольге, — тихо прошептал и перекрестился. — Аминь. Во веки веков…

Встал с колен, спокойный уже, только дрожало что-то внутри под ложечкой, но хватка тоски ослабла и выть больше не хотелось. Он присел на скамеечку у стены и долго сидел, снова чувствуя, как растворяется в этом ласковом сумраке. Лицо его было мокро, три свечи сияли ярко, празднично, превратившись в один лучистый дрожащий круг света. Легкая тень скользнула к ним и погасила. Вот и все, думал Павел, теперь уже навеки…


Когда он вошел в дом, внезапно смолк разговор на кухне, оттуда выглянул Кузьма Захарьевич, точно сторожил его приход, и поманил рукой. Еще два-три лица встревоженно выглянули из кухни и полковник, внимательно и пристально следивший за приближением Родионова, обернулся к этим лицам и уверенным голосом произнес странную фразу:

— Да он сам уже все знает!

— Что, Кузьма Захарьевич? — спросил он, глядя в хмурые лица соседей. — Что я сам уже знаю?

— Телеграмма. Подай, Юрка! — полковник снова обернулся, и кто-то передал ему сложенный в четверть белый листок.

Тетя Мария, понял Пашка.

Он принял из рук полковника телеграмму и развернул.

Тетя Мария умерла.

Исполнение его планов откладывалось, по крайней мере, на неделю.

Иначе говоря, навсегда.

Родионов поплелся к себе. Много раз он видел эту сцену, готовился к этому событию, но он не думал, что так внезапно опустеет белый свет, такая откроется в нем прореха, словно весь род Родионовых уйдет из мира.

Он стоял посередине комнаты. Надо ехать, нужны деньги, билеты… Снова нужны эти проклятые деньги, которых вечно нет… Платье Ольге, похороны, дорога…

— Павел! — позвал полковник от дверей, держа руку в боковом кармане пиджака. — Стало быть, Павел, вот они? Там, что ли?..

Кузьма Захарьевич глядел на сваленные у стены трубы.

— Что, Кузьма Захарьевич? О чем вы? — вяло спросил Родионов. — Жесть, что ли? Не знаю, куда выбросить…

— Постойте, Павел. Мне-то как раз нужно. Дочке на дачу. Нужная вещь.

— Так берите, Кузьма Захарьевич. Слава Богу…

— Ну и отлично, Павел. Ну и договорились! — обрадовался полковник. — Вернетесь вот, я их и возьму. Вот, кстати, получите, — он вытащил руку из кармана, раскрыл ладонь. — Я узнавал, такой лист дорого стоит. А тут еще и доставка прямо на дом, так что…

Он сунул в растеряннную Пашкину ладонь горячую влажную пачечку. Родионов нахмурил брови. Он глядел на эту пачечку, не вполне еще поняв, в чем дело, потом кинулся запихивать ее в ускользающий, отбивающийся карман Кузьмы Захарьевича.

— Нет-нет, я не могу так. — бормотал он, стараясь поймать полковника за руку. Кузьма Захарьевич попятился к выходу и выскочил из комнаты, захлопнув за собой дверь. Пашка толкнулся в нее, но Кузьма Захарьевич, по-видимому, уперся в дверь ногой, потому что она не поддавалась.

Родионов сел на диван. Он изо всех сил сопротивлялся, не давая прорваться наружу опасному напору внезапной любви и жалости ко всему свету, ко всем слабым и нищим, обиженным и беззащитным, ко всем одиноким и доверчивым, родным — ко всем тем, кто назывался сейчас одним общим именем — Кузьмой Захарьевичем Сухоруком.

Глава 5 Семнадцатый вагон

Позвонив в справочную вокзала, Родионов выяснил, когда уходит последний ночной поезд. Взглянул на часы. Нужно было торопиться. Наскоро покидав в сумку необходимые в дороге вещи — зубную щетку, мыло, полотенце, кусок хлеба, постоял на пороге, раздумывая, что еще ему может пригодиться.

Вспомнив, что над покойниками положено читать Псалтирь, стал рыться в книгах. Нужная книга не отыскивалась. Словари, томики стихов, мысли мудрых людей и всякая прочая дребедень торопливо сбрасывалась со стола.

Лис метался из угла в угол, злобно посверкивая желтыми зрачками.

На пол полетели художественные журналы, листы черновиков и, наконец, Пашка нашел, что искал. Оглядев произведенный им беспорядок, кинулся было поправлять, но передумал. Слишком мало оставалось времени. На ходу попрощался с попавшимся навстречу скорняком, потрепал Наденьку по волосам и выбежал во двор.

Вокзал всегда вызывал в душе его, как, наверное, в душе всякого человека чувства веселящие и чуточку тревожные. Здесь проходила черта, переступив которую, человек отрекался от прошлой жизни и вступал в жизнь новую, неведомую, подвижную…

Какой-то шелудивый парень с бегающими водянистыми глазами прошел мимо Родионова, когда тот стоял у кассы. Замешкался на секунду за его спиной, что-то вычитал в расписании и пошел себе дальше. Пашка тотчас лапнул рукою сумку — так и есть, молния была уже расстегнута…

Ровный гомон тысяч голосов звучал под высокими, уходящими в небо сводами вокзала. Плакал младенец, кричал какой-то пьяненький, стоя за столиком у буфета в сбитой на затылок серой собачьей шапке, и неторопливо направлялся к нему наряд милиции…

Как ни спешил Родионов к своему поезду, но, взяв билет, все-таки остановился на секунду посередине зала ожидания, почувствовав вдруг сладкую, сосущую тоску. Вспомнил он что-то, а что — и сам не мог выразить никакими словами, но была в этом воспоминании вся его бродяжья молодость, беспечальная и беспечная, легкая на подъем, ни о чем не жалевшая и не умевшая долго горевать.

Невнятно и раскатисто, с гулкими отголосками зазвучал женский голос под сводами вокзала, и Родионов, опомнившись, побежал к своей платформе.

— Семнадцатого вагона нет, — объяснил ему проводник, когда он в третий раз пробежал вдоль всего поезда.

— Как нет? — не понял Родионов. — У меня билет в семнадцатый.

— Нет семнадцатого. Сюда лезь!

— Почему нет семнадцатого? — не понял Родионов.

— Семнадцатого нет.

— А почему?

— Потому. Нет, и все.

Родионов пожал плечами, влез в вагон и, сверяясь с билетом, пошел отыскивать свое место.

Оно оказалось занятым. Всю середину общего вагона оккупировала шумная стриженая лагерная банда, выставившая на столик целую батарею бутылок и уже начавшая праздновать. Затевать разговор было опасно.

— Что за дела? — вернувшись в тамбур, спросил он у проводника. — Вагона нет, место занято…

— У тебя же место в семнадцатом, а тут шестнадцатый.

— Но семнадцатого же нет.

— В том-то и дело…

— Ну и куда мне теперь?

— А куда хочешь, мне-то что за дело…

Ствол нужен, думал Родионов, продвигаясь в самый конец вагона, к туалету, который он мысленно назвал «парашей». Но и размещаться слишком близко к этой самой «параше» тоже было не с руки. Наверняка тут будут происходить какие-нибудь пьяные разборки. По крайней мере, тут будут останавливаться бандиты и перед тем, как открыть дверь в тамбур, они будут пристально вглядываться в лица несчастных, отводящих глаза, мирных пассажиров.

Ствол нужен, но и ствол ничему не поможет, — закончил свои размышления Пашка, и уселся на свободное местечко возле деда с удочками, который хмельными глазками с недружелюбным любопытством разглядывал дремавшего напротив монаха. Губы у монаха неслышно пошевеливались.

У окна, облокотившись на столик, сидела бесцветная печальная женщина с отсутствующим взором, а рядом с нею бледный сонный мальчик лет двенадцати. Беженцы, определил Родионов.

Он покосился через плечо деда с удочками — там о чем-то встревоженно шептались двое мелкооптовиков, держа на коленях громадные полосатые сумки. Еще три или четыре такие же самодельные сумки теснились на верхней полке. Оба торговца замолкали и втягивали головы в плечи, как только из купе лагерников доносился особенно громкий возглас.

Один только дед с удочками да еще дремлющий загадочный монах, невесть каким ветром занесенный в этот ночной кочующий мир, по-видимому, ничего на свете не опасались.

Поезд между тем набирал скорость, раскачивался и погромыхивал, вынося свое укороченное, лишенное семнадцатого вагона тело на окраину Москвы. За окном неясно шарахались титанические ночные тени, растревоженные грохотом и свистом. В сумеречном вагоне люди приглушенно переговаривались, укладывались спать, пододвигая поближе рюкзаки и сумки, пряча под подушки обувь. Из глубины вагона доносились вольные и дикие выкрики гуляющей банды.

Пашка откинулся затылком к стене и попробовал заснуть. Стенка мелко тряслась.

То задремывая, то вздрагивая от криков и звона битой посуды, Родионов кое-как перемогся до утра. Ровно в шесть вышел он на своей станции, радуясь тому, что ночь прошла без происшествий.

Потом он долго ехал в рейсовом автобусе, роняя голову и добирая сна, и наконец остался совершенно один посередине маленькой бедной деревеньки. Отсюда оставалась уже самая малость — три километра пешком через поле.

Обычный среднерусский пейзаж окружал его. Завалившийся на сторону необитаемый коровник, сляпанные на скорую шабашную руку кирпичные стены какого-то хозблока, бетонные трубы, скрюченная арматура, остов трактора без гусениц…

Пашка побрел по разбитой улочке в гору.

Он как будто попал внезапно на другую планету, в другой мир, где по-иному течет время, медленно и спокойно. Так бурный и пенный ручей, несущий и швыряющий из стороны в сторону детский кораблик, внезапно останавливается перед случайной запрудой и кораблик попадает в тихую заводь, где больше не надо изо всех сил удерживаться на плаву, где нет опасности перевернуться вверх дном, где никакая сила не швыряет его от берега к берегу, не захлестывает пеной. И запыхавшийся ребенок, едва успевающий гнаться за ним, тоже переводит дыхание, идет спокойным шагом, следя за тем, как плавное течение потихоньку несет его кораблик к узкой горловине, к выходу из заводи, за которым снова начинается бешеная гонка. И в эту спокойную минуту можно наконец оглядеться вокруг, увидеть белые облака и летящую против ветра стаю черных птиц…

Родионов поднимался в гору, туда, где у крайней хаты стояла одинокая старушечья фигурка, так похожая на тетю Марию, что у Пашки дрогнуло сердце. Она не пошевелилась, не двинулась во все то время, пока Родионов приближался. Она глядела на него, не отрываясь, открыто, в упор, как могут смотреть только деревенские бабушки, тихо донашивающие свою жизнь. Точно так же, вероятно, будут глядеть они на самого Господа Бога во время Страшного суда — ясными и чистыми глазами, не ведающими смущения и лукавства…

— Здравствуй, батюшка! — первой поздоровалась старушка. — Это ты, наверно, тетки Марии внук?

— Я, бабушка, — сказал Родионов, останавливаясь.

— Дак тебя еще вчера ждали… Там уж и покупатели на дом ждут. Ты им, сынок, сразу-то не уступай. Не уступай сразу.

— Что ж, уже и покупатели понаехали? — удивился Пашка. — Когда успели?..

— Да что ты! Что ты! — замахала на него руками участливая старушка. — Они с зимы все подступали, продай да продай. А тетка Мария все тебе отписала… А ты меня что-то не узнаешь?

— Не узнаю, бабушка, — признался Родионов. — Столько лет не был…

— Ну и ладно. Ступай с Богом… Там уж ждут тебя.

Пашка кивнул и двинулся дальше.

— Постой-ка, милый! — окликнула его старушка. — Ты вот сейчас оттуда… — она неопределенно махнула рукой. — Может, Саньку моего видел или слышал что?..

— Не встречал, бабушка, — вздохнул Родионов. — Должно быть, хорошо живет. Если б плохое что было, дал бы знать, я думаю…

— Верно, верно. Твоя правда! — обрадовалась старушка. — Ну ступай.

Он пошел по обочине дороги, по белой от инея траве, чувствуя за спиной поднимающееся солнце. Спустился в лощину, поднялся на пригорок. А когда оглянулся, то увидел, что на том месте, где несколько минут назад оставил он старушку, стоит покосившийся серый камень, отбрасывая длинную тень на дорогу. Солнце слепило глаза, он прищурился и поднял к глазам ладонь, но видение не пропало.

Теперь можно было поглядеть и на свою деревню. Отсюда она была видна как на ладони. Вон и крыша дома тети Марии… И тут, совершенно неожиданно для него, острая тоска сжала сердце, так ясно и отчетливо понял он наконец, что нет у него больше никакой тети Марии, что она действительно умерла. Не то, чтобы вчера не поверил он телеграмме, но известие это сразу как-то не уместилось целиком в его сознании и он старался отогнать от себя окончательную думу о смерти, откладывая ее, эту думу, до некой последней черты. И оказалось, что последняя черта была здесь, на этом ветренном солнечном пригорке. Глаза его наполнились было слезами, и тотчас он увидел себя со стороны, одиноко стоящего на вершине, и мелькнуло в голове подлое соображение, что нужно поберечь эти слезы до подхода к дому… Страшный позор ожег его щеки, когда он подловил себя на этой подлой мысли. Пропало, замутилось чистое чувство печали, вытесненное из сердца никчемной внутренней борьбой. Странное существо человек, сколько же в нем лишнего и ненужного. Холодные слезы катились по его пылающим щекам, но сам-то он чувствовал уже в этих слезах что-то ненастоящее, не простое, едва ли не лицемерное.

Снова, снова чувства его двоились…

Он топнул ногой от злости на самого себя и быстро пошагал вниз к мостику через речку.

Глава 6 Ефим Фролыч Пентеляк

Пройдя между сараями, он вышел на истерзанную тракторами деревенскую улицу. Некоторое время стоял в нерешительности, выискивая относительно твердое место, куда можно было бы поставить ногу и при этом не увязнуть в глине. А когда поднял глаза, увидел небольшую толпу, что собралась у калитки тети Марии.

— Павло?! Здорово! — услышал он вдруг за спиной хмельной, осипший голос и, обернувшись, Родионов увидел, что его догоняет приятель детства, Сашка.

«Святые угодники! Неужели это мой ровесник!?» — успел он ужаснуться, с трудом узнав в испитом, почерневшем, иссохшем каком-то мужичке, обутом в рыбацкие резиновые сапоги, прежнего веселого и озорного паренька…

— С тебя, Паш, причитается, — не успев толком поздороваться, с глупой ухмылкой заявил Сашка. — Мы с Сашкой могилу копать завтра будем. Втроем. Три литра такса.

— А третий кто? — спросил Родионов.

— Третий? Да Сашка, — обрадованно сообщил Сашка. — Но ты его не знаешь, он новый здесь. Он мне и так бутылку должен, сука…

— Значит, Сашка, Сашка и Сашка?

— Так! — подтвердил Сашка.

— Хорошо. На поминки приходи, Сань…

— Само собой. Но это кроме поминок. Это такса. А поминки само собой, приду.

Сашка обхватил Родионова за плечи и повлек по грязи, не обращая никакого внимания на Пашкины легкомысленные городские штиблеты.

Они подошли к дому. Родионов поздоровался со всеми и поднялся на крыльцо. Соседи расступились и пропустили его в дом. Посередине избы на двух лавках стоял гроб и в нем лежала тетя Мария с маленькой иконкой в руках.

Пашка наклонился и прикоснулся сомкнутыми губами к холодному ее лбу. За спиной в несколько голосов заплакали женщины. Кто-то пододвинул к Родионову табурет и он присел на него. Те же заботливые руки, что побеспокоились о табурете, поднесли ему чарку водки. Он выпил и тотчас пожалел об этом. Сейчас начнет туманить мозги этот лишний, ненужный хмель. Отплакав положенную минуту, женщины притихли. Но еще некоторое время всхлипывал чей-то одинокий голос, но и его оборвали…

Приходили и уходили люди, шептались, двигались, неслышно ступая, меняли свечи.

Под потолком горела голая лампочка и не было сил сбросить оцепенение и выключить ненужный, раздражающий свет.

Посидев часа два, Пашка вышел во двор.

Тотчас со скамейки у забора встал серьезный незнакомый дядька здоровенного роста с несоразмерно маленькой головою и направился к нему. «Покупатель» — сразу же догадался Родионов, приметив в руках у незнакомца крохотную, величиной с женский редикюль, сумочку.

— С Марьей Федровной почти договорился, почти договорился, — напирая на слово «почти» и теребя в громадных лапах свой редикюль, начал покупатель.

— Ну и что? — сухо спросил Родионов.

— Ну и… — дядька запнулся и почесал голову, облепленную редкими белесыми волосами. — Не успели, в общем оформить, если быть честным… Кто ж знал? А вам-то теперь все равно, честно говоря, дом не нужен… — заглядывая Пашке в глаза канючил он. — А в отпуск когда, к примеру, с детишками, ради Бога! И комнатку приготовим, если быть честным, и молоко, если что…

Как же, подумал Пашка, и комнатку, и молоко. Было что-то тягостное в этом коротком разговоре, подавляла громадность дядьки и очень раздражало то, что при такой толстой фигуре у него был такой жалобный тонкий голос. Родионов поморщился, и дядька тотчас среагировал:

— Могу завтра подойти…

— Ладно, — сказал Родионов. — Завтра так завтра. Мне и вправду дом ни к чему. После приходите, потолкуем.

— Сочувствую, если быть честным… — погустевшим голосом, в котором сразу появилась уверенная бодрость, прогудел дядька. — Если что помочь, я тут, на подхвате. Имей в виду.

Пашка вышел за сарай, долго глядел в открывшееся чистое поле. Что-то смутно тревожило его душу. Прислонился спиною к старой поленице дров, присел на корточки и оцепенел. В этом углу ветра не было, осеннее солнышко светило косо и грустно. Мирный благословенный уголок. Он вспомнил вдруг, что это ведь было когда-то его любимое место, где он часами мог возиться в песке, забывая о времени, обо всем на свете. Это был уголок, защищенный от ветров, он первым прогревался после долгой зимы, подсыхал, когда еще в поле полно было снега. Тут дольше всего держалось лето.

Возле каждого крестьянского дома всегда есть такое место, такой уютный закуток. Куры любят вырыть здесь ямки и дремать на солнышке, кот выходит сюда полежать и вполглаза понаблюдать за тем, что происходит вокруг. Да и сам хозяин с удовольствием строгает здесь что-нибудь, мастерит топорище, прищуриваясь, ухмыляясь неведомо каким приятным созерцательным мыслям. Есть все-таки на земле уголки, где время замедляет свой ход, ленивеет, течет благодушно, отдыхая от бешеного своего бега, а иногда и вовсе останавливается и даже начинает двигаться вспять.

Отчего же так грустно человеку возвращаться туда, где когда-то он был счастлив и покоен?!


Всю ночь Родионов со старичком по имени Павлин из соседнего села Спас, меняясь, читали над гробом Псалтирь. Родионов от непривычки к церковнославянскому часто сбивался, путал ударения, и тогда Павлин, дремлющий на скамейке у печки, приоткрывал глаза и строгим голосом поправлял его. Похоже, Псалтирь старик знал наизусть.

Утром прибыл из той деревни священник, отслужил краткую панихиду.

Сашки, выклянчив полтора литра аванса, отправились с утра рыть могилу, но упились и не успели к условленному времени. Пока они отсыпались под липой, Родионов еще целый час долбил землю сам.

И весь этот день его донимало и мучило ощущение какой-то роковой раздвоенности чувств, словно он выбился из нужного ритма, ступает не в такт, делает совсем не то, что нужно делать в таких случаях. Когда проспавшийся Сашка заколачивал обухом гвоздь в крышку, душою Родионова владела вялая и тупая аппатия. Не раз он наблюдал, присутствуя на чужих похоронах, что этот момент близкие люди переживают особенно остро, падают в обморок и рвутся с воплем из рук окружающих, а у него сейчас даже слезы не выступило из глаз, лишь накатывала досада от того, что под неловкими хмельными ударами топора гвоздь начал гнуться, распарывая голубенький ситец обшивки. Сашка долго возился с согнутым гвоздем, пытаясь выпрямить его лезвием топора, потом так же долго искал клещи, выдирал этот гвоздь и заколачивал другой. Родионов стал глядеть в небо. Трудно было отвести взгляд от напоенных холодным солнцем белых облаков с резкими темными краями…

Потом он рассеянно посмотрел по сторонам, увидел нескольких старушек, какого-то незнакомого деда, опирающегося на самодельную палку, чуть подальше прохаживался меж старых могил покупатель… Одна из старушек вытащила из рукава белый платочек, промокнула веки и, аккуратно сложив, снова спрятала платочек в рукав. «Надо все-таки Южакова напечатать», — решил вдруг Павел, вспомнив, что поэт Южаков тоже выхватывает носовой платок из рукава…

«Как дико и чуждо смотрелась бы здесь Ольга в своем изумрудном платье… Существо из далекого, другого мира. Которого, быть может, и нет в реальности…»

Гроб уже опускали на веревках, и Сашка со злыми глазами громким шепотом цыкал на другого Сашку, на что другой Сашка такими же злыми глазами зыркал на ругавшегося и напряженно скалил зубы, подняв, словно лошадь, подрагивающую верхнюю губу. Застучали комья глины, но и теперь Родионов не ощущал ничего особенного. Деревянная бесчувственность… А через минуту пришло страшное облегчение от того, что яма, наконец-то, была засыпана песком.

Когда вернулись в дом, та же заботливая рука снова протянула ему чарку. Сашки, с разрешения Родионова, унесли связанного визжащего поросенка из сарая, чтобы заколоть его. Соседи разобрали заполошных, разлетевшихся по курятнику кур. Пашка ходил и раздавал добро — железные вилы, чугуны, топор, пилу, дрова…

— Берите все. На помин души тети Марии, — приговаривал он каждому, вручая очередную попавшуюся на глаза вещь.

И повсюду за ним неотступно следовала громадная, чувствуемая боковым зрением фигура покупателя и всякий раз, при передаче очередной хозяйственной вещи, неодобрительно крякала и шумно вздыхала.

Потом были поминки. Поздно вечером, силой выпроводив раскричавшихся, недобравших своего, Сашков, Родионов свалился на кровать и уснул.

Еще почти целую неделю пришлось прожить ему в доме тети Марии, пока оформлялась купля-продажа, пока раздавал он соседским женщинам жалкие остатки добра тети Марии.

По вечерам он растапливал печку и долго глядел в огонь остановившимся взором. Ему казалось, что он не думает ни о чем, а на самом деле, спохватившись в ту грустную минуту, когда угли начинали уже покрываться сизым пеплом, он осознавал вдруг, что весь вечер думает об Ольге…

Каждое утро приходил покупатель. Наконец-то Родионов запомнил, как зовут этого покупателя — Ефим Фролыч Пентеляк.

Ефим Фролыч кое-что отстоял, спас от раздачи — посудный застекленный шкаф, старый пустой сундук, который он упорно называл по-своему — «рундук», и перину… Перину Пашка хотел оставить себе, но заглянув в скорбные глаза Пентеляка, пощадил его жадность.

Взял он себе на память только потемневший от времени серебряный подстаканник, демонстративно не обращая внимания на обидчиво отвернувшегося к окну Ефима Фролыча. Какое-то почти родственное чувство стал он испытывать к этому человеку, который будет жить в его родном доме.

При расчете, однако, произошла небольшая заминка. Часть денег Ефим Фролыч недодал, сославшись на то, что они в обороте, и что, дескать, при первой возможности… Он расстегивал свой ридикюль и тряс его перед Пашкой, показывая, что там абсолютная пустота. Но Родионов уперся на этот раз крепко и, поспорив два часа, Пентеляк все-таки полез за пазуху и возместил недостающее. При прощании приглашения «на молоко» не возобновил, и Родионов пожал ему руку и отправился в обратный путь.

Идя к автобусу через поле, он вспоминал, с какой неохотой отдавал ему деньги скаредный Пентеляк, и не мог избавиться от ощущения того, что понапрасну обидел человека.

Глава 7 Пентюхи

До отправления поезда оставалось еще два часа и Родионов, походив по вокзалу, обсмотрев все три киоска до самых последних мелочей, остановился посреди зала ожидания. Больше смотреть было решительно нечего, да и товары, выставленные для продажи были знакомы и малоинтересны — «Сникерс», жвачка, брелоки, презервативы, сигареты…

Пахло сырой известкой и краской. У стены тесно сдвинуты были длинные деревянные скамейки, изрезанные ножами и покрытые белой пылью. Высокие козлы стояли у стены, на их железных перекладинах дремали голуби. Два солдата щелкали у окна семечки, провожая взглядами всякую женщину, проходящую мимо…

Почувствовал дорожную скуку, Родионов направился в конец зала ожидания, где крупными буквами написано было над входом: «Ресторан». Когда-то он любил эти дорожные рестораны, где можно было незаметно скоротать время в разговоре с каким-нибудь бородатым геологом или многоопытным командированным толкачом-снабженцем. Люди иной раз попадались интересные и успевали за очень недолгое время рассказать нечто главное и существенное о себе и о своей жизни. Разговор обычно сопровождался поглядыванием на часы, собеседник делал паузы и прислушивался к объявлениям, невнятно и гулко звучавшим по радио, торопился закончить рассказ, чтобы не опоздать на поезд, а потому не было в расказе его ненужных и обстоятельных длиннот. Торопливо допив посошок, он жал руку, подхватывал свой рюкзак или саквояж и, с сожалением глянув на недоеденный антрекот, подмигнув, исчезал за стеклянной дверью. Он и не знал о том, что рассказ его уже лежал в памяти Родионова, от него отсекалось все лишнее, банальное и расхожее, он препарировался, разглядывался со всех сторон и две-три драгоценных крупицы чужого опыта бережно укладывались и хранились до поры до времени, превращаясь уже в собственный опыт сочинителя Павла Родионова.

Ресторан в этот час был пуст, только в углу у окна о чем-то мирно беседовали два обывателя, установив локти на скатерть и сблизив головы. Павел прошел к соседнему столику и уселся. Скоро появился откуда-то из кухни человек с заспанным лицом, в белой служебной куртке с какой-то ветошью, торчащей из замызганного оттопыренного кармана.

— К ним вон садись, — сказал человек, проходя мимо Родионова и направляясь к беседующим обывателям. — Зачем лишний раз скатерть зря трепать…

Скатерть действительно была затрепана весьма основательно, и Павел, покосившись на ржавые застарелые разводы, молча перебрался за соседний столик.

— Пей! — пододвинув рюмку и косо глянув на Павла, сказал мужик постарше, с изрезанным крупными морщинами, загорелым до красноты лицом и совершенно белой полосой лба над бровями. Кепка его лежала тут же на краю стола.

Приятель его, вихрастый малый с пожелтевшим старым синяком под глазом уперся щекой в подставленный кулак, пригорюнившись, глядел на Родионова. Очевидно ему было интересно понаблюдать, как человек будет пить.

— В дороге не пью, — сказал Павел. — Спасибо.

— Твое дело, — отозвался мужик и, поморщившись, потрогал засохшую ссадину в углу рта. После этого равнодушно вовзвратил рюмку своему молодому приятелю.

— Ну, будем, — сказал тот и выпил.

Пожилой тоже выпил, поборолся с судорогой в горле и тотчас, еще не отдышавшись, добавил:

— По второй?

— Йес, но проблем! — сказал вихрастый и налил.

Выпили снова. Павла Родионова они, по-видимому, совершенно забыли.

— Я могу бутылку выпить и ничего, — похвастался молодой, отдышавшись. — Я однажды выпил на свадьбе бутылку и отрубился.

— Морду не набили на свадьбе-то? — спросил мужик и снова потрогал пальцем ссадину на губе. — Мне однажды набили…

— Мне в поезде однажды набили, — сказал парень. — Подошли и говорят с понтом: «Ты че, в натуре?» А я говорю: «Да бросьте вы, ребята…» А один говорит: «Че ты тут выступаешь, сука?» Я говорю: «В чем дело? Но проблем…» А этот, маленький — тыц мне в морду. Я бежать, а они за мной… Почти всю морду в тамбуре расхерачили… Я потом их искал по всему поезду…

— А ты не встревай, — посоветовал мужик. — Иди себе мимо…

— Нет смысла, — ответил вихрастый, — все равно могут морду набить.

— Это верно, — заметил мужик. — Тут как повезет кому. Мне однажды в магазине морду набили. В овощном, вот что самое неприятное. Я в овощные никогда не хожу, а тут сам не знаю зачем пошел…

— Судьба… Судьбу не объедешь.

Снова подошел тот же официант, пошелестел блокнотиком.

Молодой сунул руку в карман и сказал:

— Водки еще грамм триста, салатик какой-либо легкий, хлеба…

— Все? — спросил официант брезгливо.

— Пока все, — сказал мужик, — там посмотрим…

Официант ушел.

— Мне кофейку! — запоздало крикнул ему вслед Родионов.

Официант не оборачиваясь дернул плечом, давая знать, что заказ принят.

— Зря ты хлеб заказал, — укоризненно заметил мужик. — Они и так обязаны приносить…

— Ладно, — сказал парень. — Давай-ка лучше выпьем. Тебя как звать-то?

— Толян, — сказал мужик. — Знакомились уже.

— А меня — Женя… Запомни.

— Тогда за знакомство.

Подошел официант, поставил на стол графинчик с водкой.

— Выпьем свежака, — предложил Женя.

— Давай, — согласился Толян и убрал кепку со стола к себе на колени.

Налили водки из графинчика, выпили.

— Горькая, — сказал Женя.

— На то и водка.

— Вспомнил! — хлопнул вдруг Женя ладонью по столу. — Мне однажды в парке морду набили. Подошли трое. «Дай, — говорят, — чирик…» Я говорю: «Нету, ребята, бросьте вы…» А один говорит: «Ах ты, сука, ты че, грит, меня ударил?..» Я говорю: «Вы че, ребята, перепутали, в натуре…» А он мне в рыло — тык! Я бежать…

— Догнали?

— Йес. Натурлих… В том-то и дело, — сказал Женя. — Догнали и в подрыльник…

— Не надо было встревать, — сказал мужик рассудительно. — Шел бы себе мимо…

— Не повезло, — объяснил Женя. — Тут уж как повезет…

— Да-а, — сказал Толян и нахмурился, — Судьба, от судьбы не уйдешь. Мне однажды на свадьбе морду набили. В деревне. Я нарезался, дал в морду одному, а их шобла. Налетели человек пять, все рыло разбили… Пиджак разорвали. Польский. Клетчатый такой пиджак, не мялся. Я его за бутылку у друга взял…

— Пьяный был? — спросил Женя.

— Не понял?

— Ну на свадьбе пьяный был?

— Практически в отрубе, — признался Толян. — Сахаровки нарезался. Она пьешь-пьешь, вроде трезвый, потом как ударит по мозгам… Трезвый вроде, а ничего не помнишь потом…

— Хорошая! — оценил Женя. — У меня бабка гонит. Действительно бьет по мозгам. Бегаешь, бегаешь полдня, а назавтра хер что вспомнишь. Друзья потом расскажут, обхохочешься… Я украл у нее как-то три литра…

— Хохлы отлично гонят, из буряков… — Толян достал из кармана круглое зеркальце, поглядел на ссадину, затем поплевав в ладонь, пригладил волосы.

— Для себя, конечно…

— Мне один хохол продал бутылку, я ее на автостанции разбил.

— Жалко, — посочувствовал Женя. — Это очень жалко.

— А, — Толян махнул рукой, — вмажем?

— Давай, — сказал Женя. — Только мне теперь в фужер налей.

Подошел официант с салатом из капусты и с граненым стаканом кофе для Родионова.

— Хорошо пошло, — сказал Женя. — Хорошая водка. Посольская.

— Я однажды нарезался этой «посольской»! — вздохнул Толян. — А может и не «посольской», кто его знает. Ноль семь бутылка.

— На свадьбе? — спросил Женя.

— Да нет. Что ты заладил «на свадьбе, на свадьбе…» В компании одной.

— А-а, — сказал Жена. — Извиняюсь. Я не понял сразу…

— Года два назад в компанию попал… Как пошел кидать, развезло…

— А те что?

— Что, что?! — рассердился мужик. — Видишь, нос перебит. Они из зоны, оказывается, все…

— Я на зоне не был, — с сожалением сказал Женя. — У меня кореш на зоне сейчас, три года дали. Ни за что. Практически ни за что.

Подошел официант, поставил на стол тарелку с хлебом и новую бутылку.

— Что-то мне не нравится этот гад, — сказал Толян, пристально глядя в спину уходящего официанта. — Мутный.

— Скользкий, — согласился Женя.

— Дать бы ему в рог.

— Я бы лично ему в морду дал, — сказал Женя.

— Налей-ка, — сказал Толян, доливая водку в фужеры.

Выпили водки.

— Подозрительная водка какая-то, — сказал Женя. — Слабая какая-то…

— Разбавил, сука, — догадался Толян. — Дать бы ему в рыло.

— Повяжут, — предупредил Женя. — У меня кореш начистил одному харю, три года дали. Практически ни за что. Тот в больничке повалялся, кость срослась, зубы вставил, теперь гуляет на воле с бабами. А кореш там парится, вот что обидно…

— Я ему в рыло дам, — упрямо повторил Толян. — А ты у него еще хлеб заказываешь. Сам должен был на цырлах принести.

— Три года.

— Ничего, я-то отсижу, выйду, но рыло ему точно набью сегодня… Он мне за козла ответит.

Родионов отпил один глоток кофе, поперхнулся и встал.

Оба в упор поглядели на него.

— Ты куда? — спросил мужик и положил на стол кулаки. — Не договорили, кажется…

— Пойду блевану, — нашелся Пашка. — Скоро вернусь.

— Возвращайся, — сказал Женя. — Сумку оставь. Мы покараулим…

— Йес, — кивнул Родионов, набрасывая сумку на плечо. — Но проблем. Чао.


На этот раз поездка его была куда безопаснее и комфортабельнее. Он ехал в купе, с приличными мирными соседями. Рядом с ним сидела некрасивая пожилая баба с корзиной яблок. В купе стоял бодрый и свежий запах антоновки. Напротив разместились молодая женщина, учительница младших классов и непьющий господин с длинными носом и глубокими залысинами.

Господин год назад навсегда бросил пить, а потому был невыносимым резонером. Еще очень досаждал его мятый, нелепой и дикой расцветки галстук… Они беспрерывно спорили с учительницей о воспитании детей, причем длинноносый оказался сторонником самых жестких и суровых мер, вплоть до наказания розгами.

— Но позвольте, — ужасалась учительница, — ведь они же еще маленькие, третьеклашки…

— Сечь, сечь и еще раз сечь! — настаивал господин, прихлопывая ладонью по столику. — Ломать рога, пока они еще молочные. Пока не окостенели…

«Восьмой этаж, третий подъезд», — думал Родионов, краем уха прислушиваясь к педагогическому спору. Восьмой этаж, третий подъезд… Это знание его утешало, и душою овладевала уверенность, что теперь-то все устроится.

Все ближе и ближе становилась Москва, все чаще за окном проплывали дачные участки, на дальних краях которых тесно жались друг к другу трех и даже четырехэтажные кирпичные дворцы, почти все еще недостроенные.

— Боятся, сволочи, — выругался плешивый, с прищуром глядя на красные особняки. — А удобненько стоят ведь. Кучно…

Потом потянулись бетонные заборы, исписанные ругательствами и непотребствами, разбитые корпуса кирпичного заводика, судорожные конструкции из железа, показалась мокрая пустынная платформа безвестной подмосковной станции. Поезд дернулся и остановился. И странное видение открылось за окном — посередине сырой ветренной платформы действовали два мужика. Один, сурово сдвинув брови, что-то наигрывал веселое на гармошке, другой же, постарше, очевидно почувствовав на себе внимание всего поезда, пьяно топал, думая, что пляшет. Он высоко поднимал авоську, набитую пустыми бутылками и топал, топал одной ногою, стараясь своим нелепым башмаком непременно попасть в самую середину лужи. Ему нравилось, как разлетаются во все стороны грязные брызги, залепливая ему штанины. Он что-то выкрикивал неразборчивое, широко и косо открывая улыбающийся щербатый рот.

— Русь воюет с логикой! — прокомментировал резонер, кивнув в сторону артистов. — Не люблю провинцию. Когда в поезд садились, на станции видел — из ресторана двоих выводили. Морды расквашены у обоих, глядеть жутко… Официант им, видишь, не понравился… Пентюхи!

— Кретины! — устало и зло выругалась женщина с корзиной антоновки. И Родионову стало жаль ее. За ту неудавшуюся тусклую жизнь, которая наверняка была истрачена на такого вот плясуна, беззаботного и пьяного мужа… Женщина была рябая и умная.

А те двое все так же, не меняя выражения круглых, свекольного цвета лиц, маячили под дождем на осеннем ветру посередине пустынного голого перрона. Поезд тронулся и двинулся к Москве, а они уплывали на своем перроне вглубь России, продолжая играть и плясать, уже не обращая внимания на уезжающих зрителей, уже только ради собственного каприза и удовольствия.

— Сечь, сечь и еще раз сечь! Нещадно! — настаивал попутчик, поднимаясь с места и снимая с третьей полки свой аккуратно сложенный дождевик. — Нещаднейше, уважаемая Вера Васильевна…

Он встряхнул плащ, намереваясь его надеть, определяя, где верх, где низ, и тут из внутреннего кармана плаща неожиданно хлынул поток цветных открыток, рассыпался по столику, по коленям учительницы, по полу…

Учительница закричала страшным голосом, вскочила с места, отряхивая юбку.

Пашка кинулся было помочь, но глянув на эти открытки, отдернул руки, густо покраснел и, схватив сумку и куртку, бросился вон из купе.

Глава 8 Мертвая царевна

Прямиком с вокзала, не заезжая домой, Родионов отправился на Красную площадь. Он не был в ГУМе лет пять и поразился переменам, произошедшим за это время. Когда-то шумный, многолюдный, общенародный магазин превратился в неоновый, холодный, неприступный супермаркет и в своей изрядно помятой в дороге одежде, с простецкой сумкой через плечо, Пашка почувствовал себя неуютно. Ботинки его были в засохшей глине. Как ни странно, молоденькая продавщица отнеслась к нему без ожидаемого презрения. Она ласково и терпеливо предлагала ему то одно, то другое платье, поворачивая его и так, и этак, объясняя попутно направления в моде, называя имена известных модельеров… Деньги чует, самодовольно подумал Пашка.

— Я возьму, пожалуй, вот это. Зеленое, — решился он после недолгого колебания, совестясь того, что отнял так много времени у ласковой барышни.

С дорогим пакетом подмышкой, оставив в магазине половину дома с надворными постройками, выбрался он наружу.

Надо бы еще туфельки подыскать, но это потом, потом. Главное сделано, теперь-то все наладится и исправится…

С успокоенным сердцем вошел он в свой двор. На крыльце сидели Юра со Степанычем, которые, завидев его, вдруг поднялись и скрылись в доме. Родионов направился на кухню.

— Говоришь, говоришь одно и то же, никакого толку! — громко и раздраженно произнес Юра при его появлении и пнул ногою обглоданную кость, отчего та ударилась с биллиардным стуком о кафельную стену, отлетела и завертелась посередине кухни.

— Не ори на меня! — взвизгнула Стрепетова, распрямляясь и отбрасывая веник в угол.

— А я не ору! — заорал Батраков. — Я русским языком объясняю, чтобы не оставлять собаке на полу для тараканов еду и всякую дрянь. — Он сбился, оттого еще больше рассвирепел и еще раз пнул кость. И снова она отскочила от стены и завертелась на прежнем месте.

Вид вышедшего из себя противника, как ни странно, подействовал на Стрепетову умиротворяюще. Она подобрала веник, уперла руки в бока.

— Ну-ну, дальше что? — подчеркнуто спокойно сказала она. — Зарежем человека из-за тараканов?

— Что есть таракан? — опустившись на табурет, произнес Юра угасшим голосом…

— Юра, случилось что-нибудь? — спросил Родионов. — От Ольги что-нибудь?..

— Ольга погибла, — тускло ответил Батраков, не взглянув на Пашку. — Звонили три дня назад. По всем телефонам звонили, которые в ее книжке нашли. На машине разбилась…

Наступила тяжкая тишина, только Стрепетова терла и терла тарелки в раковине. Потом выключила воду и промокнула руки об фартук.

Родионов, покачиваясь, побрел к себе. Знакомое чувство того, что он все это предвидел, что именно этого он и ожидал, овладело им. Ему показалось, что он понял смысл этих страшных слов еще до того, как Юра их произнес. И уже заранее все его существо сопротивлялось и кричало: «Нет! Такого не может быть! Это ошибка, чего-то недопоняли, испорченный телефон…» Но он знал, что это чистая правда, что таких ошибок не бывает, и все-таки сопротивлялся изо всех сил, отталкивал эту правду беззащитными ладонями, не впускал ее в себя. А она вломилась, сметая все преграды, не обращая внимания на все его наивные ухищрения.

Батраков на всякий случай шел за ним следом.

Родионов остановился у телефона и с ненавистью поглядел на аппарат.

— Кто сказал? — отрывисто и глухо спросил он.

— Все уже знают, — неопределенно двинул рукою Юрка и бросился подхватывать Павла, который качнулся к стене и стал сползать по ней на пол…

Потом он пил холодную воду из стакана. Юрка держал стакан у его рта, а Пашка, сделав несколько глотков, отстранился и сказал:

— А точно замечено, Юра. Банально, а ведь точно…

— Что замечено? — не понял Батраков.

— А вот, что зубы стучат об стакан. Вот, гляди…

Он снова начал пить, показывая Юрке, как стучат зубы по стеклу…

— Все, пойду, Юра, — сказал Родионов, поднимаясь с корточек.

Вошел в свою комнату, ударился лодыжкой о косяк, вскрикнул и поморщился от боли, но не понял, откуда она взялась и почему ему так плохо. Затем, когда острая боль утихла, присел на край дивана и так просидел до самой ночи, тупо глядя в одну точку на полу, в которой открылся ему целый мир. Заглянула в комнату Наденька, впустила Лиса, что-то говорила, но он ничего не слышал, только на все слова ее отрицательно качал головой, и она снова убежала по своим детским делам. Ночью Родионов повалился на бок и незаметно заснул, не догадавшись поднять на диван ноги. Так и спал по-вокзальному до самого утра.

Утром поднялся и пошел к Батракову. Открыл дверь, не постучавшись. Тот курил, лежа в углу на жестком тюфяке и стряхивал пепел себе на грудь. Юра прищурился, узнал его и кивнул головой, указывая на стул.

— Кто тебе сказал? — спросил Родионов, вяло опускаясь на стул. — Ты сам трубку брал?

— Не помню уже, — Юра задумался. — По-моему, Степаныч. Или Любка…

Родионов поднялся и отправился к Любке.

— Любаша, откуда ты узнала?

— Все говорят… Степаныч и Кузьма Захарьевич… Вера Егоровна…

Родионов повернулся и пошел по коридору. В нем нарастало какое-то безумное чудовищное подозрение. И оно еще больше укрепилось, когда и Степаныч не смог сказать ему ничего определенного.

— Тут, Паш, как повезет… Как уж повезет… — вздохнул тот. — Меня вот, Паш, в Казахстане бульдозером переехало… «Катерпиллер» американский, полторы тысячи тонн весу…

Родионов махнул рукой и вышел.

Кузьма Захарьевич сходу принялся утешать его.

— Вы успокойтесь, Павел… Переведите дух. Баба Вера, по-моему, а вообще все говорили, что она попала под машину. Иномарка какая-то. Они теперь носятся. Пьяный был, наверно, подлюка…

Родионов уже стучался к Вере Егоровне. И тут повторилось то же самое, никаких концов не отыскивалось. Он обошел все комнаты и жильцы все как один кивали друг на друга… Круг замкнулся.

— Юра! — крикнул Родионов с порога, врываясь в комнату. — Это все чудовищно! Концов нет. Все твердят, что погибла, но никто не может мне сказать, откуда это им известно. Что-то тут есть, я не верю. Так не бывает… Зачем она притворилась мертвой царевной? Да, она притворилась мертвой царевной. Она хотела меня спасти, я знаю…

— Паша, не терзай себе душу, — поднимаясь с тюфяка, проговорил Юрка. — Так не шутят. Не придумали же мы это. Будь мужиком. Выпей вон водки. — он ткнул пальцем в направлении стола, на котором стояла недопитая бутылка.

— Я всех опросил, — твердо сказал Пашка. — Кто-то же должен быть первоисточником. А тут никто вспомнить не может. Тут дьявольское что-то…

— Паша, — Батраков налил полстакана водки и выпил одним духом. Отдышался. — Вот что, Паша. Вот что… Неважно, откуда эта информация, но все это правда. Так что перестань дергаться понапрасну. Забудь…

И Родионов поверил. Но не до конца.

Он перетащил в свою комнату телефон. Долго выяснял номера моргов, а затем принялся дозваниваться.

«Да, была похожая, в синей кофте, шатенка, лет тридцать… А еще есть другая, пятьдесят лет, седая, в плаще…»

Когда он уточнил, есть ли, была ли лет двадцати, золотоволосая, предположительно в белом платье, отвечали приветливо: «Естественно, есть и в белом. Есть с ножевым ранением, есть с огнестрельными… Но обе брюнетки…»

И когда он, поражаясь тому, что способен на иронию, спросил злобно и язвительно, есть ли у них там мужчина мефистофельского обличия, бледный, со шрамом через всю щеку, при галстуке — отвечали тем же вежливым терпеливым голосом: «Да. Есть». «Один?» — совсем уж глупо брякнул Пашка. «Один старый, двухнедельный. Брюнет. Другой третьего дня поступил, с сединой на висках. Еще есть двое, близнецы, у обоих шрамы, но без галстуков. Смотреть надо…» «Что, и все эти люди умерли насильственной смертью?» — поразился Родионов. «Абсолютно! — уверил голос и прибавил странное разъяснение. — Мегаполис…» «Страшное время». — вздохнул Пашка. «Ужасающее!» — радостно подтвердил голос из морга.

Вот и все. Почему это произошло именно с ней? Неужели она всех виновней?

Сколько смерти в мире, сколько смерти!

Не больше, чем жизни, Паша. Не больше, чем жизни…

Глава 9 Бритая сволочь

Как это часто случается, когда все чувства и мысли сосредоточены на близком человеке, особенно если человек этот недавно умер — то и дело в ропоте и шуме окружающего мира вдруг явственно и внятно слышится слово, произнесенное милым грустным голосом, а в ровном и однообразном колыхании уличной толпы взгляд неожиданно выхватывает знакомую, ускользающую походку.

Она! — и Пашка бросался со всех ног следом, натыкаясь на встречных людей, обегал неторопливую, замешкавшуюся у витрины тележку, прорывался к заветному перекрестку и окликал уходящий белый плащ. На него оглядывалось чужое носатое лицо, равнодушная пародия…

Сердце его взволнованно и сильно стучало, он шел обратно, с трудом припоминая, зачем это он выходил сегодня из дома и куда хотел идти. И никак не мог вспомнить.

Он видел Ольгу несколько раз.

Особенно поразил его один случай, когда, пережидая красный свет светофора, он увидел в окне медленно проплывающего мимо троллейбуса — ее лицо. Правда, налет уличной сырой пыли на стекле, рябь отразившихся веток и суета теней помешали толком разглядеть ее лицо. К тому же девушка, мельком взглянув на него, отодвинулась в смутную глубину салона и отвернулась. Пашка пробежал несколько спотыкающихся шагов вслед за быстро ускользающим от него троллейбусом, ударился плечом о фонарный столб и не стал продолжать напрасной погони. Но долго еще стоял он, потирая ушибленное плечо, невидящими остановившимися глазами взирая на текущий по улице мир, на громадные непонятные дома, зачем-то поставленные на той стороне дороги. «Зачем, зачем? — мысленно повторял Пашка. — Зачем?» И тут же новый вопрос выплыл, такой же бессмысленный и непонятный: «А что зачем? Что? Что зачем?»

А потом жизнь полностью налаживалась, как будто в ней ничего и не ломалось. Пашка шел в булочную, твердо зная, за чем он туда идет. Купить половинку черного и батон, вот зачем. Все было уже совершенно нормально. Привычная и устойчивая реальность навсегда вернулась и прочно обосновалась вокруг. Пашка, возвращаясь с хлебом и думая о ней, услышал совсем близко, над ухом:

— Паша…

И конечно, никого не было ни рядом, ни за спиной. Ни единого прохожего, только в дальнем конце переулка кто-то ловил такси. И Родионов укоризненно и ласково сказал в эту живую пустоту:

— Ольга, перестань шутить со мной. Выходи давай… — и испугался своему спокойному безумию.

И все-таки теперь, когда она погибла так неожиданно, нелепо, дико, Пашке стало как будто даже легче дышать и жить. Это было непохоже на прежние, пережитые Родионовым кончины знакомых и близких ему людей, той же тети Марии, когда смерть уносила их куда-то в неприступные, страшно далекие места. Уносила в дальние небеса или опускала в бездонные мраки, пролагала непроходимые пространства между этой жизнью и той — таинственной, запредельной…

Теперь все было совершенно по-другому. Ольга как бы вышла в соседнюю комнату… Даже не так, она была тут, на расстоянии дыхания. Между ней и Пашкой пространства-то было в толщину бумажного листа, она просто на один миг опережала его во времени. Он шел за нею, отставая всего лишь на малую долю секунды. Еще не остыло пространство, где она только что дышала, еще шевелились облетевшие ветки сирени, случайно задетые ее движением, еще стоял в воздухе легкий скрип песка под ее стопой.

Это было мучительно и сладко, ощущать ее рядом, почти вплотную к себе. Все время чувствовать ее присутствие, ожидать нечаянного столкновения — стоит ей чуть замешкаться, заглядеться на что-нибудь, споткнуться — и тогда он точно натолкнется на нее. Он чувствовал иногда ее внимательный, ласковый и чуть насмешливый взгляд оттуда, из того чудесного мира, где она теперь. Она приготовит все к его приходу, потому что они как-никак обвенчаны у Иверской, где пылали три свечи…

Она подождет, ей ждать легко, не то, что ему в этой косной трудной жизни, где стоит гвалт, толкотня, чад, где люди бьют друг друга, отнимая, выхватывая из рук ближнего какую-нибудь приглянувшуюся дрянь, радуются тяжелой радостью над этой никчемной горстью праха, трясутся над ней, боясь, что теперь и у них ее отнимут…

Родионов шел, жалея глупых людей, жалея самодовольного бритого бизнесмена, выбиравшегося из красной машины и спешащего открыть дверцу, чтобы выпустить свою шикарную кралю. Что их ждет? Пошлый ресторан, рюмочки-вилочки, пустой разговор, затем ночное сопение, называемое отвратительным насекомым словом — секс…

Краля в белом платье протянула своему избраннику холеную руку и легко выскользнула из машины, оглянулась…

— Ольга! — дико закричал Родионов и кинулся к ней.

Они оба, и Ольга и эта бритая сволочь, вздрогнув, одновременно вскинули головы.

— Ольга, — протягивая руки молил Пашка, больше всего на свете боясь того, что волшебное видение исчезнет.

Наперерез Родионову, отделившись от стены, устремились темные верзилы.

— Ольга! — подбегая, еще раз выдохнул Родионов. — Зачем же так?..

Кто-то жестко схватил его сзади за руки, больно сжал локти. Родионов досадливо двинул плечами, пытаясь сбросить с себя оковы, но его держали крепко, тащили назад. Бритая сволочь повелительно кивнула кому-то головой, подцепила Ольгу за руку и она покорно пошла рядом, не оглядываясь.

— Стой! — крикнул Павел и рванулся вслед за ней. Но его оттаскивали, подсаживая железными кулаками под бока:

— Ступай, мужик! Да-вай, шваль…

— Ах ты, сволочь! — обратил наконец внимание Пашка на тащившего его здоровяка. — Получи, скотина!

Изо всей своей дилетантской природной силы, согнувшись в коленях и резко распрямившись, врезал он обидчику головой снизу вверх в сытое тупое рыло. По-видимому, удар случайно пришелся в нужную точку, потому что верзила охнул и ноги его подогнулись, он стал оседать на землю. Но этого, к сожалению, Пашка увидеть не успел.


Очнулся Родионов от сырости и холода. Пока он лежал на земле без сознания, какой-то безвестный злодей снял с него куртку и часы. Тою же проворной рукой были вывернуты карманы штанов. Все это Родионов отметил почти равнодушно, без всякого огорчения и рассуждения.

Ныла онемевшая челюсть. Вообще было больно двинуться, но Пашка, встав сперва на четвереньки, а потом поднявшись на корточки, огляделся вокруг. Место было укромное, отгороженное со всех сторон унылым кустарником. Где-то совсем неподалеку ревела автомобильная улица. В трех шагах от Родионова бездомная большая собака грызла кость, очень похожую на человечью. Несколько ворон расхаживали подле собаки и она время от времени отрывала голову от страшной своей добычи и недобро, молча скалилась.

Серые многоэтажные дома высились в отдалении. Вероятно, было около семи часов вечера, когда люди возвращаются с работы, поскольку освещены были по большей части только уютные желтые окна семейных кухонь. Легкие сумерки уже опускались на город, смягчая резкие линии углов зданий, искажая расстояния. Холодная пелена сырой мглы, висевшая в воздухе, заставила Пашку поежиться и подняться в полный рост. Он мелко дрожал, как будто из него выходил хмель. Душа сжалась под ложечкой, тоскуя в неуютном разбитом теле.

Родионов, еще раз с опаской покосившись на собаку, продрался сквозь мокрые кусты, побрел, пошатываясь, куда глаза глядят, мимо освещенных витрин. Иногда он останавливался на минуту, хватаясь за шершавые стволы одиноких тополей, расставленных вдоль улицы. Хорошо еще последнюю рубаху не сняли, с благодарностью подумал он о неведомых грабителях, застегиваясь на все пуговицы и поднимая воротник. Прохожих было немного, но скоро их быстрые косые взгляды стали донимать Пашку, и он свернул в глухой проулок. В конце его виднелось что-то похожее на кованые кладбищенские ворота. Подойдя поближе, он понял, что не ошибся и вошел в темную аллею. Без всякой цели двинулся он дальше, стремясь укрыться, уединиться. Он пошел между оградами, выхватывая взглядом надписи на памятниках, вздрогнул и остановился. «Розенгольц Карл Генрихович». — прочел он на черном камне…

За поворотом, в дальнем конце светился малый огонечек. Две скорбные фигуры стояли возле огонька. Подойдя поближе, Родионов разглядел двух сельских священников, еще не старых, которые стояли на коленях на сырой земле и молились. Несколько минут Родионов постоял рядом, сотрясаемый дрожью и ознобом. Наконец, те перекрестились и встали с колен.

— Кто здесь? — спросил Пашка.

— Старец Захария, — готовно пояснил маленький и тщедушный, худо одетый священник, подавая высокому погашенные свечи. Высокий принимая свечи, снова перекрестился и сказал, не глядя на Родионова:

— А ты помолись, помолись, брат. Старец и поможет…

— Поможет? — усомнился Родионов.

— Он чудеса творит! — подтвердил маленький. — Ты с верой только проси. Он, старец Захария, в скорби первый помощник…

— Старец Захария, согрей меня! — попросил Пашка, сам не зная, откуда у него появилась уверенность, что сейчас произойдет чудо.

Но никакого чуда не произошло. Его по-прежнему тряс озноб, никакой теплой волны не поднялось внутри…

Кто-то тронул его за плечо. Пашка обернулся. Перед ним стоял невысокий растерянный мужик с набитым целлофановым пакетом в руках.

— Слышь, парень, — сказал мужик смущенно и поглядел с любопытством на священников. — Слышь, чего… Как сказать… Я тут живу поблизости, в булочную пошел. — он поднял тяжелый пакет. — Чай поставил, глядь, хлеба нет. Пришлось идти в булочную… Ну, короче говоря, пойдем ко мне, чайку попьем! — закончил он неожиданно.

Священники переглянулись. Высокий улыбался, маленький был по-прежнему суров.

— Я тут, честно сказать, лет двадцать живу, — увлекая их за собой, объяснял гостеприимный мужик. — А на кладбище раза два и заходил всего. А тут в булочную пошел, дай, думаю, загляну… А чего, и сам не знаю. Мысль возникла. Вижу, вы тут стоите, на холоде… Ты вон совсем посинел. — кивнул он Пашке. — Пойдем, пойдем, чай на плите…

За чаем познакомились. Маленького священника звали отец Серафим, высокого — отец Олипий. Отец Серафим оказался настоятелем недавно образованного маленького монастыря, где-то в Вятской области.


Вечером того же дня, вернувшись от гостеприимного мужика, Родионов почувствовал странное опьянение и слабость в ногах. Прилег на минуту, набросив на себя старый тулуп, а проснулся глубокой ночью весь в поту и с температурой.

Провалялся он три дня. Соседи по очереди носили ему еду и чай, задерживаясь ненадолго, сообщая ему последние квартирные новости. Во время этих посещений заметно было, что им не сидится на месте, в середине рассказа они вдруг замолкали, прислушивались к тому, что происходит в коридоре, потом срывались с табурета и убегали на поднимающийся шум. Была в самом разгаре битва за старинный антикварный буфет.

На четвертый день Родионов проснулся в сумерках, вернее, так ему показалось, потому что дни стояли темные, ветренные и стылые. Люди быстро и легко привыкли к переменам, произошедшим на их глазах.


Еще неделю назад щедро светило солнце, редкие белые облака медленно плыли по синему небу, сухое золото кленов осыпалось в парках. Но тянуло уже и ледяными сквознячками.

Касым, выходя ранним утром со своею метлою, экономил здоровье и поддевал под пиджак овчинную душегрейку, сшитую ему Василием Фомичом из невостребованных обрезков. Каждый день сметал он сухую пыль с асфальтовой дорожки, но наутро она снова откуда-то наползала и опять, напевая какую-то древнюю степную песню без слов, Касым боролся с этой пылью, всякий раз увлекаясь и далеко заходя за пределы своего участка. Он не мог оставить неметенной другую половину дорожки и всегда доходил до самого угла кирпичного дома, оглядывался на свою работу и медленно возвращался вспять, ступая по самому краешку, словно боялся наследить и испортить свой труд.

Вслед ему презрительно глядел и сплевывал окурок на только что выметенную дорожку сизый человек. То был другой дворник, на чью территорию заступал Касым, непрофессионал, временщик, работу свою ненавидел, а потому ненавидел заодно и самого Касыма, ругая его «татарской мордой».

Потом погода переменилась в одну ночь, без всяких предварительных примет и знаков, без приготовлений, без красного заката, без барашков небе. Старый барометр, который висел в кухне над столом, не дрогнул и продолжал показывать привычное «ясно». Он, впрочем, всегда запаздывал со своими показаниями дня на три, и долго еще врал о том, что на дворе «ясно», хотя бы там несколько суток шел проливной дождь и ветер валил деревья. За эту стабильность его ценил полковник, любивший и в людях цельность, твердость и постоянство.

Ровно в полночь зашумел густой, ровный дождь, лил до самого утра и проснувшиеся жильцы увидели вокруг себя совсем иной мир, иную среду обитания. Защелкали замки чемоданов, извлекались из них осенние плащи, зонтики. Выставлялись у дверей резиновые сапоги. Дождь обещал быть затяжным. После такого дождя природа окончательно прощается с летом. В воздухе висела ледяная морось, скучная днем, но веселеющая по вечерам, когда она начинала радужно играть вокруг фонарей. Всякая машина превратилась в поливалку, проезжала по переулку медленно, раскидывая по сторонам два водяных веера.

А тут еще в доме прорвало в двух местах трубы и жильцы целую ночь не спали, возились с тазами и ведрами, стелили у дверей своих комнат всякое тряпье. Трубы лопнули в коридоре, на нейтральной территории, но пока Юрка Батраков с полковником устраняли течь, успело нахлестать довольно.


Родионов зажег настольную лампу, закутался в одеяло. Он вдруг заметил, что дождь прекратился, отшумел и теперь только редкие крупные капли, срываясь с ветвей, бьют в жестяной подоконник. В окно видна была пустынная холодная улица. Настольная лампа уютно освещала угол. Неясные воспоминания и жалость о чем-то несбывшемся охватили его душу. В этот час пришло к нему окончательное знание о том, что жизнь его, в общем-то, прожита и молодость его прошла. И никаких впереди перспектив и благоприятных перемен.

Он вытащил сложенный листок и развернул. У верхнего края начертан был крестик, а под ним аккуратным почерком отца Серафима записан был адрес монастыря.

Глава 10 В монастыре

Рано утром, чуть свет, он вышел из вагона, осмотрелся. Хмурое утро, хмурая земля. Водокачка, бетонный куб сортира, одинокий голый тополь…

Родионов был единственным человеком, покинувшим поезд, который даже и не остановился здесь, а просто замедлил движение до скорости пешехода и теперь снова постепенно разгонялся. Последний вагон уже резво прогрохотал мимо Павла. Хвостовые огни быстро удаляясь, сближались, как будто сходились к переносице красные глаза уползающего в сизую даль чудовища.


Через полчаса Родионов ехал на автобусе по проселочной дороге, направляясь в поселок, откуда по словам его знакомых священников до монастыря было уже рукой подать. Сквозь мутную пелену осенней мглы видел он за окном унылую равнину, поля с островками чахлого кустарника, телеграфные столбы с провисшими проводами, уходящие в безотрадную даль. Местность была низменная и скучная. Время от времени автобус останавливался посреди этого безжизненного пространства, в салон поднимались две бабы с большим молочным бидоном, поругивая какого-то Буздырина, который опять запил и опять не приехал за ними на ферму. Видна была и сама эта ферма, кирпичная, длинная, с фонарем над входом, с черным двором, кое-как огороженным редкими жердями… Посреди двора на спущенных колесах косо стоял брошенный прицеп.

Павел глядел на осевшие стены коровника, на его окна, забитые горбылем, и ему жалко было коров, которым предстояло здесь зимовать.

Потом, свернув в сторону и ударившись несколько раз днищем об землю на ухабах, автобус притормаживал посреди деревеньки в двадцать дворов, принимал в свои недра заспанного школьника в дождевике и резиновых сапогах, и медленно отваливал от остановки.

Молочницы громко переговаривались, от телогреек их шел парной телячий запах, и сквозь неровный, захлебывающийся вой мотора Родионов разобрал, что у одной из них свиноматка родила поросят странным числом: «Без двух — двенадцать!»

Кое-как добрались до поселка. Неширокая круглая площадь, гипсовый Ленин в скверике, фанерный почерневший щит с надписью «Шаги пятилетки».

Сутулая старушка в плюшевой поддевке и с палкой в руке стояла на другой стороне улицы, держала на поводке козу и намеревалась перейти на эту сторону.

Прошел мимо мужик с вилами, кивнул Павлу.

В огородах копались люди, стелились дымки от тлеющей ботвы.

Родионов вошел в помещение автостанции.

Отсюда, как Пашка выяснил из расписания, должен был отправляться другой автобус, местного значения, но уходил он только вечером.

В углу автостанции, закутавшись по уши в плащ-палатку сидел мужичок в зимней кроличьей шапке и настороженно с неодобрением разглядывал Павла. У ног его лежал завязанный серый мешок, и что-то в нем время от времени коротко и судорожно взбрыкивало.

Окошко кассы было закрыто.

Родионов постоял в нерешительности перед расписанием, поглядел на часы. И подумал вдруг, что никакие часы здесь, пожалуй, и не нужны, потому что время в таких местах не имеет никакого существенного значения. Что значит «без пяти, без четверти», какие-то секунды и минуты на этой эпической равнине, где застыли века, где время меряется зимами да летами. Глухая покорная обреченность в один миг овладела его душой. Он опустился на скамью, приготовившись к терпеливому и безропотному ожиданию.

Помещение автостанции было совершенно пусто. Жужжала и часто помаргивала под потолком лампа дневного света.

На стене, окрашенной казенной зеленой краской, висели какие-то древние «Правила».

Три больших окна напротив скамейки были забраны решеткой.

Но что-то едва ли не отрадное, усмиряющее душу, заключалось в самой этой безотрадности, настолько казалась она полной и совершенной, законченной в себе.

Бесчувственное оцепенение обездвижило Родионова, и так просидел он почти два часа. Кто-то пошевелился на другом конце скамейки.

— Зря сидишь! — донеслось оттуда.

Павел вздрогнул и повернул голову.

— Зря сидишь, — повторил мужичонко в плащ-палатке. — К отцу Серафиму, видать? А автобуса не будет, вот как.

— Не будет?

— Не будет автобуса. Иди пешком. Тут недалеко, километров пятнадцать. Как выйдешь за кладбище, так и ступай прямо. Может, сено будут везти наши шофера, подбросят. Хотя вряд ли… Если б ты сразу сказал, а то уехали уж все, наверно…

— Спасибо, — сказал Родионов, ничему не удивляясь и ничем не возмущаясь. — Где это кладбище?

— А прямо иди, увидишь.

Павел поднялся и вышел на улицу.

— Бабуля, где тут у вас кладбище? — обратился он к старушке в плюшевой поддевке и с козою на поводке, которая осматривалась по сторонам, намереваясь перейти улицу, на этот раз с этой стороны на ту.

— Иди направо, сынок, — махнула палкой старушка. — Там и увидишь.

Родионов двинулся вдоль улицы, то и дело хватаясь и придерживаясь за скользкие колья забора, чтобы не упасть в лужу. Ноги его скользили на глинистых откосах тропинки.

Скоро вышел он за околицу на асфальтовый шлях, запахнул поплотнее куртку и зашагал быстро и сосредоточенно. Он шагал по раскисшей от воды обочине, уступая дорогу редким грузовикам, не делая попытки остановить попутку. Ему теперь почему-то казалось, раз уж нет автобуса, то этот последний отрезок пути нужно пройти обязательно пешком и обязательно именно по этой трудной, вязкой земле.

На дальнем конце поля жалось к лесу большое стадо коров и стоял чуть особняком неподвижный пастух.

Надо привыкать, думал Павел, надо ко всему привыкать сразу и безропотно, не пытаясь бороться за облегчение своей доли, за лучшую жизнь. Какая разница, уж мне-то теперь какая разница? Привык же вон тот пастух…


Низкое серое небо стелилось над землей, моросил и моросил мелкий невидимый дождичек, от которого вся одежда Родионова скоро стала сырой и тяжелой. Трудная это была дорога. Налипшая на подошвы глина раздражала, он пробовал ее счищать, но бросил это занятие, убедившись в его бесполезности. Через несколько шагов она вновь налипала толстым слоем на ботинки, пачкала штанины, цеплялась, не давала идти. Задувал встречный ветер, от которого мерзли пальцы на руках. Он шел, уставя глаза в землю, не поднимая головы, потому что не на что было смотреть кругом. Одна и та же унылая картина расстилалась перед ним — чахлые перелески, темные сырые поля, лес у горизонта. Когда он уже почти отчаялся добраться до цели и поднял голову — сердце его дрогнуло. Как будто сдвинулась свинцовая плита, открылся внезапно лазоревый край неба и тихий розовый закат нежно горел в этой лазоревой глубине.

За лесом он увидел далекую белую колокольню.

Однако, как оказалось, это был еще не самый конец пути. Родионов шел и шел, а колокольня стояла на месте и никак не хотела приближаться. Уже остыл закат, и небо стало фиолетовым, а потом и совсем потемнело, утратило цвета, когда вступил он на окраину поселка. Не таким рисовал он в своем воображении монастырь. Оказывается, это была всего-навсего обычная сельская церковь, окруженная невысокой белой стеной. Кованые ворота были заперты. Павел приоткрыл кованую же калитку и тихо вступил в ограду. Слабо светились в почти полной темноте высокие окна храма.

Когда он, стараясь не шуметь, вошел в полуосвещенный храм, там шла вечерняя служба. Несколько опрятных старушек стояли у стен, у ног их на деревянном полу постелены были круглые половички. В углу за кафельной печью кто-то стоял на коленях, склонившись до полу, уронив лоб в ладони. Еще несколько мужчин неподвижно застыли посреди храма. Никакого электрического освещения здесь не было, горели только редкие свечи и лампады.

Три чистых и высоких женских голоса пели в тишине.

Что-то шевельнулось в душе Родионова, нестерпимо потянуло немедленно выйти отсюда, тоска сжала сердце и сожаление о чем-то. Он уже почти раскаивался в том, что сюда приехал, в этот захолустный, забытый уголок, в эту сельскую полупустую церковь, к этим старушкам, к этим печальным голосам… Захотелось вдруг куда-нибудь в жизнь, в ресторан, к друзьям. Или просто хотя бы домой… Здесь было тоскливо, скучно, уныло…

Завтра же обратно, решил он, сейчас достою до конца, вечерком поговорю с отцом Серафимом, скажу, что дела, что срочно уезжать надо, и прямо утром…

Вышел из алтаря отец Серафим с зажженным кадилом, взглянул сквозь Родионова. Павлу показалось, что священник его не узнал, света мало…

Отец Серафим, проходя мимо, задержался чуть дольше, чем возле других, три раза осенил облаком ладана, поклонился…

Болели натруженные ноги, хотелось присесть на стул у стены, но Родионов решил отстоять честно, тем более, что совестно было сидеть при старушках, которые стояли смирно и терпеливо.

Служба все длилась и длилась, и никак не хотела кончаться. Мелькнуло даже подозрение у Павла, что отец Серафим нарочно затягивает ее, подчеркнуто неторопливо читая молитвы…

Потом она, все-таки закончилась, стали гасить свечи, и Родионов вздохнул облегченно. Но оказывается впереди было еще общее вечернее правило, затем покаянный канон, затем исповедь… Установлен был посреди храма небольшой столик с одинокой свечой, какой-то старичок в валенках, кряхтя опустился перед ним на колени, открыл книгу и стал читать покаянный канон монотонно и медленно. Старичок читал и читал, то и дело повторяя: «Помилуй мя, Боже, помилуй мя…» — и тогда все крестились и кланялись.

«Пресвятая Богородица, спаси нас».

И снова цепенел Павел в ожидании.

Долго тянулась исповедь, но и после нее старушки все задерживали священника, подходя с вопросами житейскими и мелкими, он внимательно их выслушивал, склонив набок голову. Родионов присел на стул у печки, ждал. Теперь ему было почти покойно и хорошо. Дремно.

Он очнулся. Отец Серафим стоял перед ним. Павел вскочил, кивнул головой:

— Здравствуйте, батюшка… Вот приехал.

— Ну и добре, ну и славно, — ласково сказал отец Серафим. — Поживешь здесь сколько можешь… А теперь идем в трапезную. Устал, небось, проголодался. Идем.

У Родионова как-то не хватило духу предупредить о том, что может он здесь пожить всего только до утра.

Вошли в трапезную, устроенную тут же в храме, в притворе. Родионов был чертовски голоден, но и тут пришлось еще некоторое время помучиться, пока медленно пели молитву перед, пока священник крестил и благословлял скудную пищу, только потом уже разрешил всем сесть за стол. Какую-то несвободу и утеснение ощутил Павел во всем. За столом никто не говорил ни слова, только молча передавали друг другу солонку или хлеб, и все это время суровый чтец в сером подряснике, стоя в углу у аналоя, читал нараспев назидательную книгу.

После чая снова была молитва, благодарственная. И ни слова не спросил отец Серафим, не поинтересовался «как жизнь?», отправил спать.

— Ступай-ступай, отдохни…

Суровый чтец проводил Родионова по непроглядно темному переулку в холодный деревянный дом, указал место на широких нарах, которые тянулись вдоль всей стены.

— Дует у нас. Двумя одеялами накройся. Служба завтра в шесть.

С этими словами он поклонился Родионову и вышел.

Комната была просторной и пустой, царил здесь сиротский неуют. Душа Павла снова затосковала и запросилась прочь отсюда, в уютный, обжитой, привычный мир. Он присел на край полатей, пощупал рукой жесткое суконное одеяло. Эх, сейчас бы в горячую ванну, да с белой пеной, подумал Родионов и вздохнул. Скинул сырые ботинки, куртку, прихватил с соседней постели еще одно жесткое одеяло и, не выключив света, полез на нары. Уже во сне чувствовал он, что все никак не может согреться. Кто-то еще входил в комнату, бормотал, укладывался со вздохами, а Родионов лежал, свернувшись клубочком, спал и чувствовал как ему здесь и колко, и холодно, и тоскливо.


Тяжелы монастырские службы. Легче камни ворочать.

Родионов и заснуть толком не успел, а уже будил его кто-то, толкал легонько в плечо:

— Вставай, старец, вставай с Богом… Служба.

Павел открыл глаза, прищурился от света голой электрической лампочки, которую, казалось, и не выключали всю ночь. Он смежил веки, мгновенно заснул, но его опять потрясли за плечо…

По дому ходили тихие человеки, поскрипывали половицами, позевывали и переговаривались негромкими голосами. За фанерной перегородкой в углу комнаты позвякивала кружка о край ведра, слышался плеск воды и фырканье. По-видимому, там умывались, поливая друг другу. Маленькие окна без занавесок были темны, во дворе все еще стояла ночь. Больше всего на свете сейчас хотелось ему почувствовать себя простуженным, больным, чтобы можно было со спокойной совестью закрыть глаза, накрыться одеялом с головой и спать, спать, спать…

Родионов вытащил руку и потрогал ледяной кончик носа. Вздохнул и резко сбросил с себя одеяло, сел на краю нар и стал обуваться. И снова заворочалась в нем тяжкая и унылая мысль о том, что напрасно он сюда приехал, напрасно…

— Ты бы, брат Михаил, протопил, что ли, печку сегодня, — обращаясь к толстому невысокому бородачу, говорил худощавый малый лет тридцати, тоже с бородкой, но белокурой и реденькой, по-видимому недавно отпущенной. — А нет, так я днем протоплю…

— Толку ее топить, — зевая во весь рот и крестясь рукою, на которой Павел заметил синюю татуировку, отвечал баском Михаил. — Все равно к ночи выдует. Тут надо фундамент подсыпать, дыры кругом…

— Дыры дырами, а протопить надо, — сказал белокурый. — Ты вон проспал вчера днем, вместо того, чтобы протопить. И так тебя батюшка Серафим укорял, что ты во время службы храпишь. Слышь ли, брат Петр, — сказал он, обращаясь за перегородку, откуда доносилось стариковское покряхтывание, сухой кашель. — Уткнется лбом в пол, будто в земном поклоне, а через минуту и захрапит…

— Бес не храпит и хлеба не ест, а не свят! — заметил Михаил.

— Ты, брат Михаил, всегда на утреннем правиле дрыхнешь, — укоризненно повторил брат, названный Александром.

— А вот это грех осуждения, — подловил его брат Михаил и низко поклонился. — Прости меня, брат Александр.

— Бог простит, а я прощаю, — быстро произнес худощавый и тоже поклонился в ответ. — Прости…

— Бог простит, — в тон ему ответил и Михаил. — Идем, что ли… А ты, брат, откуда? — обратился он к Родионову.

— Из Москвы, — сдерживая рвущуюся зевоту, сказал Павел.

— О, — брови Михаила приподнялись. — Из Москвы… Была тут весной одна из Москвы, да что-то недолго… Как звать-то?

— Павел.

— А меня Михаил. А вот этого грешника — брат Александр. А вот и брат Петр.

Из-за перегородки вышел маленький сухой старичок в бараньей душегреечке, кивнул Павлу, не поглядев на него. Охая и кряхтя, держась одной рукой за поясницу, стал перебирать какие-то бумажки на подоконнике, заглянул под подушку.

— Вот вражина! — сказал он сокрушенно. — Опять очки утащил! Как мне кафизмы читать, так обязательно очки утащит. Надо будет благословиться у отца Серафима и покадить хорошенько… Я уж сколько дней собираюсь, да все из головы выпадает…

— Это лукавый ум отводит, — сказал брат Александр и перекрестился.

— А то кто же, — согласился старичок, беспомощно оглядываясь посреди комнаты.

— Да вот же они, твои очки, — Михаил взял с подоконника и протянул старичку кожаный футлярчик. — На самом виду лежали…

— Нашлись! Слава Тебе, Господи! — обрадовался старичок, щупая футлярчик. — Это хорошо… А покадить все равно надо, брат Михаил, ты мне напомни после службы…


От дома, где они ночевали, до церкви было минут десять ходьбы. В эти десять минут Павел успел кое что вызнать у разговорчивого Михаила.

— А эта… из Москвы, она что?

— Была здесь одна, с неделю прожила. Не все выдерживают, у нас строго. Она думала, что в монастыре святые живут, А мы люди грешные. Здесь лечебница… Смыть скверну.

— Волосы какие у нее были? Светлые?

— Светлые…

Подходя к церкви, замолчали, а перед тем, как войти долго и размашисто крестились, кланялись. Крестился вместе с ними и Родионов, и кланялся тоже, склонял голову. И дивно было ему глядеть со стороны на самого себя. И не верилось, что есть где-то Москва и горят там огни, трубят машины, дикторы сообщают новости по телевизору… Может, все это только привиделось ему и ничего этого нет на самом деле…


Буду делать то же, что и все, решил Родионов. Он вслед за всеми медленно обошел храм, кланяясь каждой иконе, прикладываясь устами, не разжимая их, касался лбом — челом, а затем, снова кланялся, дотягиваясь кончиками пальцев до деревянного крашенного пола. Остановился он у образа Пантелеимона целителя, странного, не похожего на другие образа, взглянул мельком в глаза святого и тотчас опустил взгляд. Светло и укоризненно посмотрел на него святой, точно зная за ним что-то такое, чего и Павел, может быть, не знал в себе… Хотел было Родионов отступить к дверям, но передумал и остался здесь. Тут он и простоял всю долгую службу. И снова донимала его мысль о том, что нужно уезжать, что все это не для него пока, завтра же в дорогу… Но потом отступала эта мысль, приходил недолгий покой, он вслушивался в слова молитв, но скоро отвлекался и думал о Москве, об Ольге, о том, что завтра же надо уезжать…

Ноги ныли, ныли, потом он забывал о них, глядел, как отец Серафим тормошит похрапывающего, стощего на коленях и уткнувшегося лбом в подставленные ладони, застывшего в земном поклоне брата Михаила, который выбрал себе укромное местечко между кафельной высокой печью и стеною.

Закончилось утреннее правило, затем долго читались кафизмы. Окна церкви сперва медленно побледнели, затем рассвело, несколько раз совсем прояснялось небо, и тогда озаряли церковь косые лучи осеннего солнца и выцветали желтые огоньки свечей, виден становился клубящийся дым ладана поднимающийся к высокому своду. Длинная свеча, поставленная Павлом «за Ольгу» догорела до конца, он зажег новую, догорела и она. Теперь он глядел на ровный язычок третьей, который время от времени вдруг вспыхивал ярко, трепетал и потрескивал, и тогда Павел тоже стряхивал с себя оцепенение, подбирался, но не надолго. Снова окутывало его облако светлой дремы.

Пели монахи. Всего их было здесь не более десяти. Да еще пять-шесть паломников, один верующий старичок из местных и несколько местных же старушек.

Около часу дня все приложились к кресту, причем вперед прошли сперва мужчины, а после них уже женщины. Родионов опустился на скамью, с наслаждением прислушиваясь к ноющим ногам. Хотелось заложить ногу за ногу, он уже дернулся, но вспомнил, что так здесь сидеть не положено и с усилием остановил себя. И все-таки страшно хотелось положить ногу за ногу. Как никогда в жизни хотелось, жаждалось. Ноги хотели быть свободными и раскованными, а потому сами собою взбрыкивали и трудно было их удержать. «Черт вас подери! — стукнул себя по упрямому колену Павел, но тут же спохватился — черта-то здесь как раз и нельзя! Тьфу ты!..»

Потом был обед — трапеза, и снова с молитвой и чтением назидательной книги, и снова Павлу нестерпимо хотелось неприметно для окружающих, под столом положить ногу за ногу. Ладно, успокаивал он себя, дотерплю до дому… Завтра же в путь.

Однако ни завтра, ни послезавтра он не уехал, удерживало его какое-то странное любопытство, словно что-то должно было вот-вот произойти и открыться, и совсем уже решившись, он неожиданно для себя откладывал свой отъезд до следующего утра, и так продолжалось две недели.

Вечерние службы проходили уже веселей для него и легче, хотя длились они тоже более четырех часов. Труднее всего было вставать по утрам, когда окна были еще совсем темны, а на траве вдоль дорожки, по которой они молча шли в церковь, лежал белый иней.

Дни эти тянулись однообразной чередой, время отмерялось службами и трапезами, и уже не ждал Павел с нетерпением, когда же закончится очередная служба, а потому и оставила его досада на то, что там, за стенами храма столько важных и срочных дел, а тут приходится стоять без всякой видимой пользы. Как-то само собою так вывернулась жизнь, что дела эти стали второстепенны и не важны.

Он стоял на своем любимом месте, у иконы Пантелеимона-целителя, который все так же глядел на него с сокрушением и жалостью. Уже объяснил ему отец Серафим, что икона эта довольно древняя и писана афонскими монахами. Как она здесь оказалась, в глухом уголке России, одному Богу ведомо.


Раза два в промежутках между службами прогулялся Родионов по поселку, поглядел вокруг. Ничего не увидел, кроме грустной жизни. Темные дома, стертые лица людей, пьяные выкрики мужиков у магазина, развалины какой-то кособокой лесопильни. Ходить было незачем.

Несколько раз влезал на колокольню и стоял там на пронизывающем холоду, глядел в дальнюю даль за горизонт, пытаяся угадать, в какой стороне Москва, но скоро глаза его начинали слезиться от ледяного ветра, даль затуманивалась и мир становился радужным. Спускался вниз, проходил мимо церковного колодца, который вырыл отец Серафим и украсил кружевной крышей на резных столбиках. Пил воду, чувствуя как она остужает его изнутри.

После обеда, в ожидании вечерней службы, лежал он обыкновенно на своих нарах поверх одеяла, подложив в изголовье две подушки и читал книги святых отцов или же переговаривался со своими соседями, из которых самым разговорчивым и незлобивым показался ему толстощекий и неунывающий брат Михаил.

Михаил полгода назад освободился из зоны, куда не раз приезжал отец Серафим и служил в тюремной церкви, выстроенной руками тех же зэков. А освободившись, Михаил не раздумывая поехал прямо сюда, тем более, что раздумывать было особенно не о чем, и ехать тоже было в общем-то некуда, никто его не ждал. Отцу Серафиму как раз какой-то неведомый новый русский подарил потрепанный грузовик и Михаил стал водителем этого грузовика. Водителем, к слову сказать, неважнецким — за полгода он уже три раза навернулся, причем в ситуациях самых безобидных. Где-нибудь в другом месте его давно бы уже погнали в шею, но отец Серафим, единожды благословив человека быть шофером, на том и остановился и ничего не менял. «Господи, помоги!» — крестился всякий раз отец Серафим и отважно садился в кабину, направляясь в очередной рейс по диким дорогам губернии. Объезжал он время от времени зоны, где проповедывал заключенным Слово Божье.

Александр приехал тоже совсем недавно, два месяца назад. «Чудесным образом!» — объяснил сам Александр. Никогда прежде не задумывался он ни о чем подобном, жил себе как все и собирался даже жениться. А тут сестра принесла молитвослов да и позабыла, может быть, и сознательно. От нечего делать, полистав его, Александр наткнулся на молитву Пресвятой Богородице, прочел ее и она ему чем-то пришлась по душе. «Я и еще раз прочел, и еще… А потом как-то она сама собою и выучилась. Я хожу и читаю про себя. Читаю, читаю и хорошо мне, как никогда прежде не было…» И в один прекрасный день задумался сильно Александр, недолго, впрочем, и думал-то — с утра и до обеда. А после обеда вышел во двор и раздал все, что имел тем, кто попался ему на глаза. «Дубленку, телевизор, холодильник, жигули старые… — перечислял он, — а сестре оставил квартиру, и прямиком сюда, к отцу Серафиму». Сестра сперва спорила, ругалась, чуть не прокляла, ей-Богу, а потом ничего, смирилась, и даже довольна была… Они ведь, женщины, как — они с краюшку ходят, а надо сразу. Сказано: «Раздай нищим и следуй за Мной…»


А старичок Петр жил при монастыре уже второй год.

— В курятнике нашел меня отец Серафим, — обращаясь к Павлу сообщил он. — Я в курятнике обитал, из дома-то меня выселили. Прихожу — замок…

Он прервался на секунду, перекрестился на бумажные иконки, приклеенные к стене в углу, пробормотал:

— Прости, Господи, неразумных чад Твоих, не ведают бе, что творят…

Затем снова повернулся к Павлу и продолжал:

— И документы уже у них. Все бы ничего, слава Богу, и в курятнике жить можно, да вот беда — петух меня невзлюбил. Дух, видно, от меня нехороший был, я ведь прикладывался, сильно прикладывался… Осерчал на меня петух этот, а весу в нем пуда два, не совру… Так-то ничего, я с палкой влезу в курятник, он ничего, глазом огненным опалит, поворчит, но не тронет. Видит, что палка, в случае чего… А как задремлю тут он меня и торкнет клювом в самою голову, как кость не проклевал, диву даюсь… Так торкнет бывало аж потемнеет в глазах. Я вскочу, палкой на него, да уж больно верткий был, не зацепишь. Угоню я его в угол и опять на телогреечку свою прилягу, голову прикрою, притрушу сенцом… А он уж тут, ждет, когда засну. Ох, бедовал я с ним! По грехам моим кара мне была, тварь бессловесная восстала на грешника. Зарезали потом петуха этого, мне и жалко было, да и прах с ним…

Родионов рассеянно слушал, сидя на нарах и глядя в окно пустым взглядом. Брат Петр оторвался от своих бумажек, которые он постоянно раскладывал по подоконнику, перебирал, сортировал… Он оторвался от этих своих бумажек, блеснул круглыми стеклышками очков:

— А ты что-то в унынии, брат Павел?

— Полюбил я, брат Петр, девушку, — глухо сказал Родионов, продолжая невидящим взглядом глядеть в окно. — Девицу, по-вашему. Женщину, вернее. Так полюбил, что сил моих нет…

— Блудная страсть! — тотчас объяснил Петр. — А ты вот что… Ты, милый человек, когда страсть эта найдет на тебя, обуяет, ты представь девицу эту в виде неприглядном, каковая она и будет по истечении земного срока. Косточки, шкилет, прах сыпучий… Она и отступит от тебя, страсть блудная…

— Я, брат Петр, все косточки ее люблю…

— Сделай, сделай, как я говорю, сам увидишь как полегчает и отступит…

Родионов поднялся и ничего не сказав, вышел из дома. Он пошел по топкой тропинке на околицу, на низкий и вязкий берег стылой реки. Долго глядел на черный осиновый лес с проблесками берез.

А поздно вечером, после службы стало и вовсе невмоготу. Смертная мука снова неожиданно накатила, ни с того ни с сего, подступила, сжала судорогой горло, и в горле запершило, выступили на глазах слезы. Он повернулся на бок и уткнулся щекой в холодную подушку. «Блудная страсть» — вспомнил он слова Петра и стал представлять Ольгу в виде скелета.

Но как-то они никак не хотели объединяться — Ольга и этот скелет. Ольга живая стояла отдельно и с улыбкой глядела на него, и глаза ее сияли.

Потом картина эта вытеснилась и проявился чей-то посторонний скелет. Скелет этот стоял на металлическом длинном штативе в углу кабинета по зоологии и физиологии. У скелета был зажат окурок в зубах, к проволочным крючочкам на плечах прикреплены были ноги, а там, где должны были крепиться к тазу берцовые кости, прицеплены были руки… И опять пропал школьный кабинет зоологии.

На мосту через Яузу стояла Ольга и глядела в воду.

Глава 11 Широкий путь

— Сегодня уеду, отец Серафим, — объявил Павел перед началом утренней службы.

Отец Серафим подвел его к распятию, долго читал молитвы, осенял крестом и подносил этот крест к устам Родионова, потом велел обойти храм и приложиться ко всем иконам. Брат Петр, стоя на коленях читал вслух утреннее правило, брат Михаил посапывал в своем укромном запечье, шла своим чередом обычная служба.

Родионов вдруг понял, как трудно ему будет прощаться со всеми, как привык он и к этим трудным службам, которые уже перестали быть утомительными и скучными, как на удивление скоро приспособился он к этой бедной и простой, расписанной по часам жизни. Он вдруг понял, что нигде не было так хорошо и ясно его душе, и вряд ли будет где-нибудь еще.

Незаметно и нечувствительно пролетели часы службы, а когда отец Серафим произносил проповедь, вслушавшись, Родионов понял, что проповедь эта обращена исключительно к нему, слишком непохожа была она на все предыдущие, слишком непроста и, произнося ее, отец Серафим время от времени поглядывал в бумажку, чего никогда прежде не делал.

— «…Сила любви, — говорил отец Серафим, — велика и победоносна, но не до конца. В человеческом бытии есть некая область, где даже любви положен предел, где даже она не достигает полноты власти. Что же это такое?

Свобода.

Свобода человека подлинно реальна и настолько велика, что ни жертва Самого Христа, ни жертва всех, пошедших вслед Христу, не может с необходимостью привести к победе.

Господь сказал: «Когда Я буду вознесен от земли (то есть распят на кресте), то всех привлеку к Себе». Так любовь Христова надеется всех привлечь к себе и потому идет до последнего ада. Но даже на эту совершенную любовь и совершенную жертву кто-то может ответить отвержением даже в плане вечном и сказать: а я не хочу. Это страшная возможность свободы…»

Отец Серафим снова заглянул в бумажку и продолжал:

— «Сущность греха не в нарушении этической нормы, а в отступлении от вечной Божественной жизни, для которой сотворен человек…

Всякий грех, явный ли, тайный ли, каждого из нас отражается на судьбах всего мира.

Природа всечеловеческого бытия такова, что каждое отдельное лицо, преодолевая в себе зло, этой победою наносит поражение космическому злу столь великое, что следствия ее благотворно отражаются на судьбах всего мира».

Старушки слушали внимательно и кивали.

После проповеди Родинов подошел благословиться в дорогу.

— И не хочу благословлять, да и ни к чему это, — и, усмехнувшись, добавил: — Все равно скоро вернешься.

— Обязательно, — сказал Павел. — Вряд ли так уж скоро, но, может быть… Весной обязательно.

— Ну и добре, ну и славно! Как Бог даст, как Бог даст…

На улице поджидали его брат Петр, брат Михаил и брат Александр.

— Вот сухариков возьми на дорогу, — брат Петр сунул ему в руки опрятный узелок. — Поминай в молитвах грешного Петра. Прости…

— Бог простит, а я прощаю, — сказал Павел и поклонился. Старичок взял его за плечи и трижды приложился щекой к щеке. То же самое по очереди сделали и брат Михаил, и брат Александр.

— С Богом!

Через минуту Павел Родионов, вышел из церковной ограды и резво пошагал по широкой дороге в мир. Он приготовился к долгому и утомительному пути, поймал, как ему показалось, нужный ритм ходьбы, глянул на часы, засекая время, оглянулся в последний раз на золотые кресты, на белую колокольню, и уже не оборачиваясь больше, стал спускаться с пригорка в лощину.

Печаль и сожаление о чем-то дорогом и утраченном тревожило душу.


Первым делом, едва приехав в Москву, он отправился к полковнику.

— Кузьма Захарьевич, — сказал он. — Дайте мне ключи от старухиной дачи, поеду, вещи свои зимние заберу… Сапоги там у меня резиновые, плащ…


— «Объект» вышел из дома, — доложил ранним утром по рации капитан Раков.

— Добро! — отозвалась рация. — Наконец-то… Неуловимый Джо… Ты, Рак, не выпускай его из виду и двигайся за ним хоть на край света. А то снова заляжет или уедет куда. Не спускай с него глаз! И вообще, действуй по обстановке. Но не спугни, нам надо его крепко зацепить…

— Понял, майор — сказал Раков. — Действую по обстановке.

Капитан Раков вышел из машины, накинул на плечи потертый тощий рюкзак, застегнул серый плащ и двинулся вслед за Родионовым. У метро он нагнал его и шел сзади в двух шагах. Был он в штатском и ничем не выделялся из серой толпы…


Родионов вышел на станции «Барыбино». Народу из вагона выгрузилось немного, — какая-то тетка с неуклюжей тележкой, два подростка, мужик с рюкзаком… Электричка, свистнув, улетела в серую даль.

На платформе стоял железнодорожный служащий в фуражке и синей казенной шинели с золотыми пуговицами, равнодушно позевывал и почесывал щеку.

«Тоже человек, — с какой-то болезненной острой нежностью подумал о нем Павел. — Сейчас сдаст смену, попьет чайку в своей сторожке, в теплом своем насиженном закутке, скажет сторожихе: «Ну ладно, Семеновна, пойду до вторника!» — и с чистой совестью потопает домой, к своим кроликам и курам. А дома встретит его жена, окликнет, приподняв голову с подушки: «Ты, что ли, Петрович?» «Я, я…» — ворчливым голосом отзовется Петрович. «Шанежек поешь. Я вчера шанежек напекла…» А Петрович станет скидывать с плеч свою шинель, думать: «Ох-хо-хо-о…»

Родионов с первого взгляда, по первому общему впечатлению заключил, что Петрович этот наверняка домосед и однолюб, на дороге работает лет сорок, то есть всю свою жизнь, и никуда не сдвинется отсюда.

Он еще раз оглядел железнодорожника с ног до головы, порадовался за русскую провинцию, за ее благословенное постоянство, за косность уклада жизни, за устойчивость и здоровое недоверие ко всякого рода переменам.

Подходя к одноэтажному зданию автостанции, не удержался и еще раз оглянулся на понравившегося ему человека, который по-прежнему позевывал и почесывал щеку. «А на день рождения дарят друг другу вещи крепкие, полезные и нужные в хозяйстве. Зимние ботинки, мясорубку, чайник со свистком… А на юбилеи — графинчик и шесть рюмочек вокруг него. Поставят в сервант за стекло и никогда не тронут с места… Славные люди…»

Несколько человек топталось у кассы, Родионов пристроился в конце очереди.

— Ты крайний? — услышал он мужской голос за спиной и, не оглядываясь, кивнул.


Между тем железнодорожник в фуражке и шинели с золотыми пуговицами, и в самом деле оказавшийся Петровичем, пошел в свою будку, где действительно сидела уже его сменщица, только не Семеновна, а просто Зинка, и разогревала электрический чайник. Петрович долил в кружку со старой заваркой немного воды из чайника, но подумав, отставил кружку в сторону.

— Не понравился мне сейчас один, Зинка, — насупив косматые седые брови, сказал он. — Сильно не понравился. Сошел с поезда, а сам без вещей… И поглядел так злобно, внимательно, у меня прямо меж лопаток засвербело… Столичная штучка… На автостанцию пошел. Пойти последить, куда он сядет, вот что…

— Теперь многие ездят, — отозвалась Зинка. — Что за люди, откуда?.. Бог их разберет. Таймуринчика вон нашего застрелили вчера…

— Ох, злой! — повторил Петрович. — Нехороший. И без вещей. Никаких, то есть, при нем нет вещей. Воротник поднял и пошел на автостанцию. Все-таки погляжу я за ним…


В три минуты уложив зимние вещи в брезентовую, оставленную тут еще весной сумку, Родионов хотел было сразу же двинуться обратно, но какое-то оцепенение снова овладело им. Он постоял у окошка, глядя на облетевшую старую яблоню, затем присел на суконное оделяло. Не заметил, как лег и задремал. Проснулся поздним вечером, протопил печку. Глядел в огонь… Думал. В жизни своей дальнейшей он не находил особенного смысла. Смысл жизни был там — за пределом земного существования. О том же говорит и вера и святые книги. Здесь человек лишь свободно выбирает свою будущую участь. Вариантов всего два — вечное блаженство или вечная мука. Причем, степень и того и другого совершенно не представимая для человеческого воображения. Самая легкая адская мука превышает самую тяжкую земную. И — одна капля рая, попади она в ад, тотчас превратила бы весь этот ад со всеми его страшными и ужасающими муками в такой же рай. Одна только капля этого блаженства. Понятно, что земной человек не может по природе своей вынести это блаженство, погибнет, не хватит никаких сил. Ибо для радости тоже нужны силы не меньшие, чем для перенесения испытаний. Там, куда уйдет душа, совсем иные условия существования, иная среда обитания.

Он глядел в глубину печи на догорающее пламя, где на глазах возникал удивительный и прекрасный мир из рдеющих углей, выстраивались влекущие и загадочные арки и гроты… Там было ярко и празднично. Но поди сунь туда руку в этот волшебный и привлекательный мир, в светлую стихию голубоватых языков пламени и багряных светозарных угольев… Так что, подумалось ему, может быть, и ада самого по себе нет, и Бог не выстраивал этакого концлагеря для грешников, ибо Он никого не хочет наказывать, просто человек неподготовленный, неочищенный, плотской, со страстями, попадая в тот загробный мир, попадает именно в такое вот светлое пламя.

Пламя, в котором, святой человек, подготовивший душу, чувствует себя как дома.

Вот и весь ад.


Утром он, не дожидаясь автобуса, пошел к станции.

Не успел он прошагать и километра, как сзади послышался шум мотора, громкая разбитная музыка, и черный джип, весь заляпанный грязью и глиной, резко затормозил рядом с ним.

— На станцию? — распахнув дверь и высунувшись из салона, весело крикнул круглолицый хмельной парень. — Садись, кореш! Вдвоем веселей!..

Родионов кивнул и стал вытирать ботинки.

— Да брось ты! — снова крикнул парень. — Дерьма-то жалеть! Садись!..

Павел влез на переднее сиденье. Джип резко рванул с места, опасно вильнул на скользкой дороге, выпрямился и стрелой помчался вперед. Ревела разудалая музыка, водитель не жалея бросал свой джип в самую середину мутных луж, брызги и комья грязи далеко разлетались по сторонам.

Шарахнулся в сторону велосипедист в плаще и шляпе, похожий на сельского учителя, не удержался и рухнул в обочину. Павел оглянулся посмотреть, как он там, но напрасно — пропал уже из виду незадачливый учитель, а впереди надвигался колесный трактор кузовом вперед и прямо ему в лоб мчался отчаянный водитель.

Павел зажмурил глаза, ожидая неминуемого столкновения, но не выдержал и робкий тракторист, вильнул туда же, в обочину.

Родионов поглядел на водителя джипа, тот тоже глянул на Павла, засмеялся, подмигнул весело и отчаянно, знай, мол, наших!.. Глаза его блестели нехорошей хмельной отвагой. «Новый русский гуляет, — определил Родионов. — Душа воли требует. Чертогон…»

— Хочешь поощущать? — крикнул веселый водитель и, не дожидаясь ответа, открыл бардачок, вытащил револьвер и сунул Павлу в руки. — Не нажимай только…

Павел взвесил вороненую сталь. Оружие было неожиданно тяжелым, налитым какой-то успокаивающей подлинной силой. Вот он, настоящий ствол, — с уважением подумал Павел и положил револьвер обратно в бардачок. Вдруг подарит? — мелькнула мысль, — что ему стоит? Он покосился на водителя, но тот молчал и сосредоточенно глядел на дорогу.

Две девушки шлепали по грязи.

— Берем? — крикнул Павлу водитель, и не дожидаясь ответа, надавил на тормоза.

Девицы уселись на заднем сиденье, что-то попытались сказать, но парень снова врубил музыку на полную мощность и снова резко рванул с места.

Впереди показался милицейский «уазик», притормозил и выскочили оттуда два милиционера, замахали отчаянно полосатыми палками.

Не обращая на них никакого внимания, водитель джипа прибавил ходу, машина, подскочив на колдобине, взмыла над землей, пронеслась черной птицей мимо милиции, снова ударилась о землю, снова обернулась джипом, и далеко-далеко позади остались растерянные стражи порядка.

Несколько раз Родионов порывался знаками и жестами урезонить лихача, но в конце концов подумал, что отвлекать его хотя бы и на секунду от руля и дороги слишком опасно, а потому, оглянувшись на бледных, вжавшихся в сидение девиц, тоже вжался поглубже в кресло и предал себя в волю Божью.

При въезде в поселок парень сбросил скорость, поехал медленнее, то и дело поглядывая в зеркальце заднего вида, а потом и вовсе остановил машину у какого-то длинного одноэтажного здания, похожего на овощехранилище. Был он теперь серьезен и сосредоточен.

— Вот что, — сказал Родионову, — ты, браток, посторожи машину, я мотор не выключаю… Я сейчас, мигом…

— Я дальше на электричке! Спасибо!.. — крикнул Павел ему в спину, но тот уже вбегал в подъезд дома.

— Придется подождать, — сказал Родионов, обращаясь к девицам. — Угнать могут… Машина дорогая.

Ревела по-прежнему музыка и девицы его не слышали. Они сидели в полнейшей прострации, широко открыв остановившиеся глаза и слабо воспринимая окружающее. Павел склонился к приборному щитку, пытаясь определить источник этой дьявольской, подавляющей волю музыки. Долго перебирал кнопки, но никак не мог определить нужной, а когда, наконец, почти дотянулся до нее — почувствовал вдруг, как несколько сильных и цепких рук хищной стаей налетели на него и рванули, потянули вон из машины.


— Он! Точно он! — кричал над ним радостный взволнованный голос. — И куртка та же на нем. Я сразу смекнул, едрит твою, вышел, воротник поднял, а вещичек и нет при нем. Он! Киллер!..

Родионова, оглушенного ударом по голове, привел в сознание этот захлебывающий крик и, отлепив голову от земли, он поглядел туда, откуда крик доносился.

Усатый старик в синей железнодорожной шинели и в синей фуражке опасливо отступил подальше и погрозил кулаком:

— Душегуб! Попался, голубчик, едрит твою!.. Бей его, ребята!

«Не везет мне с железнодорожниками», — мелькнула у Павла горестная мысль.

— Отставить! — сказал кто-то с другого боку голосом служебным и властным. — А ты лежи, мразь! Морду в землю! Ноги!..

И охнул Павел, когда властный этот голос перетянул его дубинкой поперек спины. Удар отчасти пришелся по локтям, поскольку руки его были скованы за спиной стальными наручниками.

Не так страшен был этот удар и эта боль, не они возмутили его душу и заставили вжаться щекой в холодную грязь, страшнее всего было острое чувство отчаяния, несправедливости и полнейшей беззащитности перед какой-то роковой, преследующей его силой. И ничем нельзя было одолеть и отвести от себя эту злобную, мстительную силу.

И какое-то деревянное отупение овладело всем его существом. Уже доставленный в какое-то полутемное сырое помещение, он вяло отвечал на вопросы, думая лишь о том, что рано или поздно это пройдет, рассосется само собой. Этот глупый железнодорожник что-то там напутал, обознался…

— Подпишите протокол предварительного дознания, — сухо сказал человек в капитанской форме.

Родионов принялся читать бумагу. Почерк дознавателя был аккуратен и разборчив, но суть документа никак не доходила до сознания Павла. Слишком отстраненные и сухие были слова. Звон стоял в его голове и расплывались строки.

— Ладно, — сказал он, взглянув на усталого — отчасти и по его вине человека. — Давайте перо.

Это был очень важный момент, чрезвычайно важный, но Родионов понял это гораздо позднее, когда дело завертелось по-настоящему, все безнадежнее втягивая его в свои бездушные цепкие колеса и шестеренки.

Выходило так, что человека взяли в машине, которая определялась как «средство совершения преступления». Две девицы из местных — Кокшенева Капитолина и Неретина Татьяна в один голос заявили, что два бандита захватили их на дороге в качестве заложниц. Преступники, одному из которых удалось впоследствии скрыться, не реагировали на сигналы и предупредительные выстрелы группы захвата и продолжали движение в направлении поселка… Но самое безнадежное — следы отпечатков пальцев на револьвере.

Родионова, отняв у него часы, шнурки и ремень, поместили на ночь в каком-то заброшенном сарае, спихнув в промозглую и стылую яму. Пол был земляной, пахло навозом…

«Ничего себе райотдел, — вяло удивлялся Родионов, — Сарай какой-то колхозный».

Утренний допрос вел уже майор.

«Это он меня дубинкой», — узнав голос, подумал Павел.

— Знаком ли вам Айвазов Магомед Таймуринович?

— Не знаю такого.

— Напоминаю вам, что признание облегчает…

А потом Родионов и вовсе замолчал.

Еще через день у него была очная ставка.

— Не знаю, не видел его, — пытался спасти Родионова какой-то незнакомый Лева.

— Он! — валил такой же незнакомый Мишка. — Ты что, не помнишь, Лева, как он про Таймуринчика расспрашивал? Точно он, гаденыш!..

— Ага! — радовался немилосердный майор.

На третий день приведенный на допрос Родионов поразился тому, как распухло его «дело». В нем было уже страниц сто и на обложке синим карандашом начертан был номер.

Павла Родионова бил озноб и приятно шумело в голове.

От него добивались сведений о напарнике.

— Молодой, веселый… — говорил Павел и улыбался, глядя поверх головы следователя. — А я по дороге шел…

— Откуда вы шли?

— Из Барыбино. С дачи.

— С какой дачи?

— Ну соседки моей дача. Она умерла… Клара Карловна Розенгольц…

Он заметил как вздрогнул сидящий напротив него человек, как споткнулось и застыло его перо.

— Товарищ капитан, зайдите на минутку! — крикнул он в дверь. А когда капитан вошел, продолжил сурово: — У нас есть сведения, что вы, кроме дачи, завладели еще кое-какой ее собственностью…

— Как же, — грустно усмехнулся Родионов. — Груда бриллиантов…

— Ну и… — следователи быстро переглянулись.

— Я их Филину отдал, — сказал Павел. — Он сказал, что это подделка. А я не верю…

— Хорошо, — сказал майор, захлопывая папку с делом. — Уговорили. Будем внимательно проверять вашу версию. Мы довезем вас до станции. Никуда из Москвы в ближайшее время не отлучайтесь. И подпишите вот эту бумагу о неразглашении… Это в интересах вашей же безопасности.

Они его довезли, как и обещали. Родионов вышел из машины.

«Филин — сила! — подумал Павел. — По всей России один Филин…»

Его сотрясал сильнейший озноб, кровь била в виски и мозг туманился. В каком-то полузабытье в одну минуту очутился он уже в Москве. Потом лежал в постели, вяло отвечал на вопросы склонившегося над ним полковника. Больше всего ему хотелось, чтоб наконец все оставили его в покое…


— Надо звать «скорую» — сказал из-за реки далекий незнакомый голос, а Павел Родионов плыл на лодке, лежа на копне сена, глядел в высокое синее небо, и душа его была абсолютно безмятежна, и не было в ней больше никакой скорби и тесноты.

Глава 12 Погоня

Тихо зазвонил в салоне мобильный телефон. Филимонов, не снижая скорости, нащупал его и поднес к уху. Видимо ему говорили о чем-то очень и очень серьезном, потому что Ольга, сидевшая рядом на пассажирском сидении, взглянув на его переменившееся лицо, не на шутку встревожилась.

— Ильюша, в чем дело? Что стряслось?..

— Погоди ты! — отмахнулся он досадливо. — Дача!? В Барыбино дача?! Опера уже там! Так, слушай меня внимательно. Немедленно поднимай бойцов и туда. С инструментом! Я через час там буду, встречу вас. Да, на «корвете»… Держите связь.

Он отбросил мобильник на заднее сиденье, круто развернул машину, пересекая двойную линию и склонился к баранке.

— В чем дело, Ильюша?

— У старухи дача оказалась. В Барыбино, — отрывисто сказал Филин. — Опера уже там, роют. Ну, прохвосты!.. Я тебя сейчас высажу…

— Нет! — крикнула Ольга. — Я с тобой!..

— Хорошо. Главное, не упустить их. А там братва подъедет… Накроем. В саду закопаю, в компостной яме! Козлы… Это все Галамагины штучки, черт бы его подрал!.. То-то этих оперов трое суток сыскать не могут…

Красный «корвет» пересек кольцевую автодорогу и вырвался за пределы Москвы.


— Есть! — сдавленно крикнул Раков. — сунув руку с фонариком в только что пробитую им в бетоне темную дыру. — Чемодан! Громаднейший!..

— Отлично, — удовлетворенно выдохнул майор Бут. — Пошарь там еще… Рядом.

— Сперва дыру надо расширить…

— Пошарь, пошарь… Невтерпеж же…

— Фу ты! — выругался Раков, испуганно выдергивая руку из дыры.

— Что там?

— Череп какой-то… Кости набросаны…

— Черепа испугался, — хохотнул Бут. — А как ты думал? Где клад, там и труп… Ладно, давай кувалду. Моя смена.

Через полчаса сосредоточенной работы, отверстие было расширено до нужного размера.

— Тащи, — шепотом сказал Раков.

— Погоди. Пусть полежит. Оглядеться надо, мало ли… Лезем наверх…

Сопя и подталкивая друг друга, полезли из подполья. Оглядели двор из-за занавешенных окошек.

— Кажись, тихо…

— Ну давай, тащи его, — приказал майор Бут. — Я тут подежурю, у окошка…

Раков нырнул под пол.

«А что, если…» — подумал вдруг Бут, взвешивая в руке кувалду и обводя взглядом полутемную комнату, но додумать свою мысль не успел — в дальнем конце размытой улицы показался красный, слишком знакомый автомобиль.

— Рак, курвин ты сын, давай поскорей! — заорал Бут, кидаясь к темному проему подвала, из которого показалась уже обсыпанная известкой голова капитана. — Давай сюда чемодан! Филин здесь!.. На подходе уже…

Капитан Раков, не выпуская чемодана из рук, пробкой вылетел наверх. Оба, мешая друг дружке, и вырывая друг у друга чемодан, бросились через двор к машине. Взревел мотор, «уазик», вильнув пару раз по глинистой колее, понесся по поселку к шоссе.

«Корвет», неприспособленный для осенних российских дорог, сперва несколько поотстал, но вскоре тоже выбрался на твердое покрытие и рванул вслед за «уазиком». Расстояние между машинами постепенно и неуклонно сокращалось… Вот обе они взлетели на подъем, уходя все дальше и дальше к горизонту, затем «уазик» нырнул вниз и пропал из виду, секунду виднелся на гребне шоссе красный «корвет» и тоже нырнул вслед за ним и канул в сером пространстве…

Мелкий дождик моросил с неприветливо нахмурившегося неба.

Глава 13 Крупные купюры

На следующий день среди множества ежедневных новостей промелькнуло в московских газетах сообщение об автомобильной аварии, случившейся на Минском шоссе, к западу от столицы. Вишневого цвета спортивный «Шевроле-Корвет», преследуемый милицейским «уазом» вылетел на встречную полосу и врезался в тяжелый грузовик, следовавший из Варшавы с грузом фальшивого коньяка «Наполеон». Водитель «уаза» майор милиции Бут не справился с управлением. Оба оперативных работника — майор Бут и капитан Раков, находившиеся в машине, погибли, до конца выполняя свой профессиональный долг…

Событие это вероятно и не заслужило бы особенного внимания прессы, если бы человек, сидевший за рулем того самого «Корвета» был рядовым гражданином, каким-нибудь, к примеру, разбогатевшим «челноком» или мелким московским сутенером. Но в том-то и дело, что погиб в этой аварии не кто иной, как Филимонов Илья Артамонович. «Трагически погиб» — по выражению газетчиков.

Как будто бывает для человека гибель не «трагическая».

Первым свидетелем происшествия, вернее самых свежих его последствий, оказался водитель из соседнего колхоза «Путь Ильича» Плешаков Михаил Михайлович, появившийся здесь со своим ЗИЛом буквально через три минуты после столкновения.

Он выехал из мирного придорожного лесочка, все еще продолжая мысленно доругиваться со своей супругой, с которой расстался накануне, бухнув дверью и крикнув на прощание: «А чтоб ты сдохла!..», на что услышал в ответ справедливое: «А чтоб и ты сдох!..» Страшные эти слова произнесены были, в общем-то, совсем без злобы, по крайней мере со стороны Михаила Михайловича Плешакова, а от одного только похмельного раздражения, а еще лучше сказать — просто по житейской привычке. Сказалось, да и позабылось тут же. А смерть-то, выходит, совсем неподалеку была, всего лишь в двух километрах от поссорившихся супругов, и как знать, не отвлекись она в тот момент на Илью Артамоновича Филимонова, может быть, точно послушалась их слов и навестила либо супругу Михаила Михайловича, либо даже и его самого.

Михаил Михайлович открыл боковой стекло и встречный ветер, врывающийся в кабину, очень скоро развеял последние остатки его дурного расположения.

Михаил Михайлович попробовал даже что-то насвистывать, хотя музыкального слуха был лишен напрочь. Однако, приметив издалека тяжелую фуру, боком застывшую на шоссе, и перед нею ярко-красную изуродованную иномарку и завалившийся в сторонке «уазик», он замолчал, крепко сжал пересохшие губы и прибавил газку.

Надо ли говорить о том, что вид чужой неудачи приятно будоражит и веселит нервы посторонних случайных свидетелей.

Притормозив метрах в десяти от места происшествия, Плешаков, не заглушая мотора, спрыгнул на землю, оставив на всякий случай кабину открытой, и направился к растерянному водителю фуры, который сновал подле искореженного «корвета», касался ногтем то капота, то заклинившей двери и тотчас отдергивал руку, точно его било током. Затем оглядывался на расплющенный «уазик», но не решался к нему подойти. Востроносый, с взъерошенной маленькой головкой, был похож он на встревоженно скачущего воробья.

При приближении спокойного Плешакова он обрадовался появлению живого человека, побежал навстречу и затараторил дрожащим голосом, без всяких предисловий:

— Они, главное, сволочи такие, в лоб мне! — при этих словах водитель ударил себя кулаком по лбу.

— В лоб, говоришь? — с сомнением произнес Плешаков, оглядываясь на пустынное в этот час шоссе.

— Я вправо, он вправо, — говоря это, водитель наклонил туловище вправо. — Я левей, он туда же, и-и… — Тут водитель забежал вперед, клюнул носом в грудь Плешакова и закрыл глаза.

Все эти наглядные объяснения, казалось, не произвели на Плешакова никакого впечатления, он молча отстранил собеседника и, пригнувшись, заглянул в салон иномарки. Холодок пробежал по его спине, когда увидел он лицо пострадавшего.

Но вовсе не кровавые порезы на лбу и на щеках так поразили Михаила Михайловича, положим, к крови-то он в последнее время пригляделся и привык, страшнее всего в лице этом было выражение полного презрения к собственной смерти, которое в иных случаях означает точно такое же презрение и к жизни других людей. Плешаков, как человек бывалый, не чуравшийся тюрьмы, отлично в этом разбирался.

Из салона, навалившись щекой на баранку, глядела на него мертвая разбитая морда с двумя брезгливо застывшими складками у рта. Темные очки сбились набок, а поверх них мерцали круглые и незрячие совиные глаза… Мысок коротко стриженных серых волос вылезал на середину лба, именно так бывает у сов, а аккуратный крючковатый нос с острым кончиком придавал лицу покойника выражение хищное…

— В лоб, говорю, мне, — потормошил Плешакова водитель и Михаил Михайлович судорожно втянул ноздрями воздух, с трудом освободившись из-под гипноза мертвых глаз, наклонился еще ниже и перевел взгляд влево.

Рядом, на сидении для пассажира, с запрокинутой головою полулежала молодая женщина дивной красоты, губы ее были слегка приоткрыты и странная горькая усмешка еще жила в уголках этих губ…

Плешаков протянул руку, крепко двумя пальцами схватил ее за шею, проверяя пульс.

— Н-да… — Плешаков передернул плечами и снял фуражку. — Крутой, видать, бандюга…

— Мести боюсь, вот что… — упавшим голосом произнес водитель фуры. — Смерть не страшна, а вот мести боюсь, — повторил он обреченно.

— Да, дело тухлое, — безжалостно согласился Плешаков. — Что везешь-то?..

— «Наполеон». Коньяк… Будь он проклят!.. Не хотелось мне в этот рейс! Еще жена говорит…

— Знаем, что жена говорит, — перебил Плешаков и сплюнул сквозь зубы. — Напарник-то где твой?

— Спит, сволочь такая!.. Не добудишься. С утра нажрался…

Михаил Михайлович сосредоточенно нахмурился, стал шевелить губами, как будто перемножая что-то в уме, еще раз оглянулся по сторонам, затем надел на голову фуражку и хлопнул в ладоши.

— Ладно, волоки пару бутылок, есть одна мысль…

Водитель, с напряженным вниманием наблюдавший за его действиями, обрадовался непонятно отчего, глаза его блеснули робкой надеждой, и он послушно побежал за коньяком.

Михаил Михайлович сунул голову в салон сквозь разбитое лобовое стекло, движимый возникшей внезапно корыстной мыслью, нельзя ли чем-нибудь поживиться, поскольку мертвым все равно лишние вещи ни к чему. Он попытался выдрать мурлыкающую магнитолу, но не успел, вернувшийся водитель фуры постучал бутылкой по его спине. Плешаков с досадой обернулся…

— Уже? Пойдем-ка, на ментов глянем…

— Иди ты, я здесь постою пока…

Плешаков отправился к поверженному «уазику», обошел его вокруг, сунул руку в кабину.

— Ни хера себе! — крикнул он, вытаскивая ворох каких-то радужных бумаг. — Ах же ты елки-моталки!

— Что там!? — не выдержал водитель фуры и двинулся к Плешакову.

— Купюры! — идя ему навстречу, пояснил Михаил Михайлович. — Крупные купюры, золотой заем… Давай, брат, свой коньяк.

— Слушай, а какого рожна я должен тебе… — отступая, сказал водитель фуры, но Михаил Михайлович, не дав тому закончить вопроса, сказал тоном решительным и деловым:

— Так. Стой здесь. Ничего не трогай. Я мигом… Считай пока деньги. — он сунул за пазуху опешившему водиле ворох денег, выхватил коньяк, подлетел к своему ЗИЛу, забрался в кабину и дал задний ход. Через минуту, лихо развернувшись, он пылил уже по своей проселочной дороге, удовлетворенно поглядывая на лежащие рядом с ним на сидении тяжелые пузатые бутылки и напевая бодрую мелодию без слов. На одно мгновение возникло перед ним печальное лицо дивной красоты, он запнулся, но тотчас, прибавляя газу, запел в полный голос, размышляя уже о том, что не мешало бы одну бутылочку припрятать на вечер или же, еще разумнее, выменять ее на две водки.

А может, и на три, если удастся. На три, оно, конечно, было бы лучше, думал Плешаков. В любом случае — удачный день. Во-первых, не пришлось ехать далеко, во-вторых, денежки, настоящие денежки, а не какие-то пустые бумаги, остались при нем в целости…

Минут через сорок к месту происшествия на шоссе прибыла, наконец, машина ГАИ и после необходимых в таких случаях формальностей и протоколов, водителя фуры отпустили, не найдя за ним никакой вины. Напарника его, к сожалению, так и не добудились. Погибшие тела были извлечены и отправлены, куда следует, а то, что осталось от «корвета» и «уаза» увезла в неизвестном направлении грузовая платформа.

Вечером того же дня по всем московским программам уже передавалась новость. Дикторы сообщали о некоторых «загадочных обстоятельствах», при которых погиб один из влиятельнейших авторитетов преступного мира, известный даже и в высоких политических сферах, легендарный человек и выдающаяся в своем роде личность — Филимонов Илья Артамонович.

О белокурой женщине, бывшей с ним, не было сказано ни слова.


Люди, неожиданно потерявшие близкого человека, погибшего из-за какой-нибудь нелепой случайности, склонны снова и снова возвращаться к тем мелким событиям, которые происходили накануне. Ах, если бы он подольше поговорил по телефону, или опоздал на тот проклятый трамвай, или поехал на такси, а не в метро, или просто шагнул в сторону, тогда бы не случилось с ним то, что случилось… И неужели, неужели вся предыдущая жизнь была только цепью репетиций и приготовлений к этому роковому смертельному случаю? Да не может такого быть!

Может.

Более того, все, что происходит, а также все, что не происходит с каждым из нас, основано на несокрушимых закономерностях и не бывает здесь никаких случайностей. В эту пропасть лучше не засматриваться, но нет сил удержаться от искушения.

Если задаться заведомо недостижимой целью — проследить и прощупать всю цепь причинно-следственных связей любого, даже самого ничтожного события, то мысль человеческая, в теории, неизбежно должна дойти до того исходного момента, когда был сотворен зримый мир. Другой же конец этой логической цепи, по той же теории, теряется в апокалиптическом огне.

Стало быть, нет на земле ничего ничтожного и маловажного, все пронизано и одухотворено неким высшим смыслом, постичь который ум не в состоянии, а потому оставим это ненужное занятие и с легким сердцем вернемся в реальный мир. Но и тут ждет нас недоумение, как только начинает мысль ощупывать этот самый реальный мир — он вдруг теряет осязаемую плотность, уходит меж пальцев, ускользает… Где та реальность, что была год назад, да что там год, — минуту назад!.. Да ведь ее уже нет нигде, была да сплыла, протянул руку и схватил — пустоту, призрак.

Только память, только образ, только чувство…

Загрузка...