Глава 11

Я решаю не звонить Лоре перед приездом в Нью-Йорк, потому что хочу неожиданно открыть дверь нашей квартиры и застать ее врасплох. Возможно, это не очень-то хорошо, но с тех пор, как две ночи тому назад я изменил ей с Генриеттой, меня обуревают сомнения в ее верности и любви ко мне. Я даже начал сомневаться в великих достоинствах ее личности. Такая ли она чудесная на самом деле, как мне кажется? Не может ли она скрывать что-то ужасное – например, дурную черту характера, другого мужчину в своей постели или презрение ко мне? И тем не менее какая-то часть меня предвкушает, как я увижусь с ней и она будет меня утешать. Но я не могу избавиться от этого гнетущего страха, что, возможно, меня ожидает разочарование, и поэтому не звоню ей.

Я поднимаюсь в лифте на наш этаж. Сердце у меня сильно бьется, я тяжело дышу. Я пытаюсь вообразить, чем она будет заниматься, когда я войду в квартиру. Самое худшее, что я могу придумать, – это что я застану ее в постели с мужчиной. А самое лучшее – что она будет сидеть у рояля, сочиняя для меня пьесу, а Мину будет лежать на крышке инструмента, восхищенно слушая.

Но, возможно, она занимается чем-нибудь самым обычным – например, делает что-нибудь по дому или пьет апельсиновый сок на кухне.

Когда я подхожу к двери, то вместо того, чтобы позвонить или постучать, тихонько открываю ее своими ключами. Поскольку какая-то часть меня исполнена подозрений, что Лора слишком хороша, чтобы это было правдой, и предает меня за моей спиной, а, возможно, даже ненавидит, то передо мной вдруг возникает ведение: она сидит у рояля и, держа в руках маленькую куклу вуду, изображающую меня, втыкает в нее булавки и сжигает ее волосы. А потом, когда я войду, она быстро спрячет куклу в рояле, даже не беспокоясь о том, что пепел от сгоревших волос попадет на маленькие фетровые молоточки музыкального инструмента и испортит их.

Я открываю дверь и смотрю прямо на рояль. Мое сердце слегка замирает, когда я вижу, что Лора не сидит там, сочиняя для меня пьесу. Я уже собираюсь направиться в спальню, поскольку предположение, что она может оказаться в постели с мужчиной, не кажется мне таким уж нереальным. Но вдруг я замечаю какое-то движение в углу гостиной. Это она. Лора сидит на табурете от рояля, но не возле рояля. Она рядом со шкафами для картотек – теми самыми, которые подарила мне, когда я сюда переехал, чтобы я чувствовал себя как дома. Я никогда не притрагивался к ним и не знал, что она их заполнила. Но. очевидно, она это сделала, потому что один из ящиков выдвинут и ее тонкие пальцы перебирают пластиковые папки. И вдруг я чувствую ревность к этим ужасным серым шкафам, которые преследовали меня всю жизнь в разных перевоплощениях и теперь крадут мою любимою девушку или, по крайней мере, безмятежно принимают ее ласки. Я всегда находил их зловещими, несущими угрозу, подлыми, порочными, гнусными, бюрократичными, и их холодные металлические тела таились в тени гостиной, как грешные мысли. Мину, которая лежит на верхушке одного из этих шкафов, наблюдает, как я приближаюсь, но Лора еще не заметила моего присутствия.

– Привет, Лора, – говорю я.

Она оборачивается и, очень обрадовавшись, восклицает:

– Джереми! – Потом вскакивает и заключает меня в объятия. – Я скучала по тебе, – говорит она.

На ней мой плащ и сапоги. Я слегка приоткрываю плащ, поскольку, увидев кусочек груди, заинтересовался, совсем ли она голая под плащом. Нет, на ней мои шорты.

Она улыбается и поясняет:

– Сначала я надела только твое нижнее белье, но потом замерзла и надела твой плащ.

– И сапоги? – спрашиваю я.

– Да.

Она удивительно красива, даже без косметики. В ухе – брильянтовая сережка, которую я ей подарил – нашел ее как-то вечером на улице. Лора всегда ее носит.

– Что ты делаешь с этими шкафами для картотек? – интересуюсь я.

– Я иногда их открываю, когда тебя нет дома. Тогда у меня создается ощущение, как будто я прихожу в соприкосновение с твоей душой, твоим разумом, твоей сущностью.

Я тронут и в то же время оскорблен. Вряд ли столь уж лестно для меня, что я напоминаю ей о шкафе для картотек – вернее, шкаф напоминает ей обо мне.

Я заметил, но как-то не сосредоточился на том факте, что на полу, рядом со шкафами для картотек, лежит матрас. Теперь я сосредоточился.

– Ты здесь спишь? – спрашиваю я, обеспокоенный.

– Да. Так я чувствовала себя ближе к тебе. Не беспокойся, это не такая уж хорошая замена, – добавляет она, небрежно махнув в сторону матраса.

Значит, мне все-таки изменили. Она спала не с мужчиной, а со шкафом для картотеки. И очень нежно гладила его, даже эротично и чувственно, с любовью глядя на него и перебирая папки.

Интересно, чем она заполнила ящики. Вероятно, чем-нибудь самым обычным и скучным. Счетами. Но потом я начинаю фантазировать. Если бы она заполнила шкаф чем-нибудь очень интересным, было бы не так уж плохо, что я ей его напоминаю. Это бы меня утешило. А может быть, ящики пусты, но она сделала для них ярлыки с названиями, связанными с нашей будущей совместной жизнью, – например, «Машина», «Дом», «Сын», «Школа». Как очаровательно это бы выглядело! И демонстрировало бы ее привязанность ко мне, любовь и чуть ли не одержимость мною.

Или, скажем, каждый ящик может быть озаглавлен каким-нибудь моим качеством.

А может быть, она дала названия по тем вещам, которые составляют наше прошлое, которые мы делали вместе, и ящики полны воспоминаний о конкретном вечере или ресторане. Например, не исключено, что в одном из ящиков она хранит грязные «клинексы», в которые я сморкался, когда плакал.

Она одержима мною, думаю я, польщенный. Это красивое создание, еще более красивое, чем леди Генриетта, за которую большинство мужчин убило бы, одержимо мною. Ну а вдруг шкафы полны свидетельств ее любовных побед, с фотографиями и полным отчетом о сексуальных доблестях любовников, и я всего лишь один из ящиков картотеки…

Я должен увидеть, что в этих ящиках, потому что тогда буду знать, что она обо мне думает.

Я бросаю на них взгляд, не желая показаться нескромным, но не вижу никаких надписей. Тогда я наклоняюсь и смотрю внимательнее. На ящиках нет ярлычков, так что я открываю один, затем другой. Они пусты. Я смотрю на нее, озадаченный и вдвойне оскорбленный, к тому же обеспокоенный состоянием ее рассудка.

– Итак, – говорю я, – я не только шкаф для картотек, что само по себе достаточно плохо, но я еще и пустой шкаф? – Значит, вот что она думает о моем уме? Что я очень глуп, и в голове у меня пустота? Я спрашиваю ее об этом.

– Нет, напротив, – возражает она. – У тебя много чего в голове, но это все загадочные и интригующие вещи, о которых никто не знает, кроме тебя.

Мы целуемся и ложимся на матрас.

– Я так рада, что ты вернулся. Я бесконечно по тебе тосковала, – шепчет она с закрытыми глазами и целует меня в шею.

В этот момент я страстно ее желаю. Я люблю ее. Но я знаю, что, пока мы еще не зашли слишком далеко, я должен ей кое-что рассказать.

– Как твое шоу? – спрашиваю я, чтобы оттянуть тот момент, когда мне придется рассказать ей то, что я должен рассказать.

– Великолепно.

– Тебе еще не надоели аплодисменты?

– Я предсказываю, что этого не произойдет, пока я жива.

– Я знаю, я слышал, как ты сказала это по телевизору.

– Тогда почему же ты спрашиваешь? – шепчет она, целуя меня.

– Чтобы оттянуть тот момент, когда мне придется кое-что тебе рассказать.

– О?

Мы сплелись в объятиях, и я думаю: а нужно ли вообще ей рассказывать об этом? Но я знаю, что я должен, поэтому неохотно отрываюсь от нее.

– Прежде чем мы продолжим, я должен кое-что тебе рассказать.

– Да, ты это уже говорил, бедный Джереми, бедный мистер Ацидофилус, – шутливо произносит она, гладя мои волосы.

Я снимаю ее руку со своих волос и сжимаю в ладонях. Я не должен отвлекаться.

– Когда я был за городом с Генриеттой, она была очень подавлена, – начинаю я. – Я думал, она никогда не оправится. Я пытался отвлечь ее и облегчить ее страдания всеми способами, которые только мог придумать. Ничего не помогало. Я почувствовал себя таким беспомощным, что в конце концов решил утешить ее более личным, интимным способом.

Лора лежит на спине, не двигаясь и глядя на меня немигающими глазами. Поняла ли она, или мне нужно пояснить? Я очень неуютно чувствую себя в тишине, поэтому решаюсь снова нарушить ее.

– Я занимался с ней любовью от полного отчаяния и грусти. Я не был уверен, что это поможет ей, но это помогло. На следующий день она казалась менее печальной. Она сказала, что у нее такое чувство, будто она соприкоснулась с Сарой. И она сказала также, что я не был тебе неверен.

С каждым словом, которое я произношу, я чувствую, как это плохо и порочно. Наверно, я только что разорвал свои отношения с Лорой. Но даже теперь, если бы я мог вернуться назад на несколько минут, я бы все равно ей признался. Я не хочу усугублять свою вину ложью.

Я смотрю на Лору – у нее в глазах слезы. Сердце у меня сжимается.

Наконец она говорит:

– Я не так хорошо тебя знаю, как мне казалось. Я бы никогда не подумала, что ты способен на такое. И никто другой не смог бы сделать такое. Ты благородный и великодушный.

Хочет ли она сказать, что благородно с моей стороны было признаться, или она просто язвит?

Она придвигается ближе и кладет голову мне на грудь.

– Я так тебя люблю, – продолжает она. – Я рада, что ты смог помочь Генриетте.

Сначала я чувствую удивление, но потом понимаю, что это имеет смысл. Ответ Лоры логично вытекает из ее необыкновенного, ангельского характера. Она человечнее, чем любой человек, которого я знаю, и поэтому это даже что-то не совсем человеческое. Я обнимаю ее осторожно и нежно, словно держу какой-то священный предмет – или как будто это святая. Но потом благоговейный трепет переходит в чувственную дрожь, и наша нежность становится более неистовой: наши чувства теперь уже земные; и мы начинаем заниматься любовью.

Как раз когда мы заканчиваем, звонит телефон. Лора берет трубку.

– Да?… О, привет, Генриетта, – говорит она, многозначительно поглядывая на меня. – Я чудесно, а ты?… За городом было хорошо?… Наверно, ты устала после поездки… Да, он как раз здесь. – Она передает мне телефон.

– Привет. Как ты себя чувствуешь? – спрашиваю я Генриетту.

– Довольно прилично. А как ты? Устал?

– Немножко.

– Ну ладно, – говорит она. – А меня вдруг ужасно потянуло к живописи, и я подумала, кого из натурщиков позвать, и оказалось, что это ты.

– Я польщен, но ты уверена? Когда ты пыталась писать меня у матери, казалось, у тебя совсем нет вдохновения.

– Это никак не было связано с тобой. В то время я просто не расположена была писать. Но сейчас мне ужасно хочется.

– Я с радостью буду тебе позировать, – говорю я, довольный тем, что к ней вернулся вкус к живописи, и горя желанием помочь ей всем, чем смогу.

– В самом деле? – спрашивает она. – Даже прямо сейчас?

– Ты имеешь в виду сегодня?

– Если бы ты мог, я была бы очень рада.

– Подожди минутку. – Я прикрываю микрофон рукой и сообщаю Лоре: – Она хочет, чтобы я ей позировал, но мне хотелось провести этот вечер с тобой. Я не знаю, что делать.

– Езжай позировать. Судя по голосу, она в хорошем настрое, так что ты должен ей помочь сохранить его.

Я снова говорю в трубку:

– А если через пару часов?

– Спасибо. И не наедайся, – отвечает Генриетта и вешает трубку.

Она встречает меня на пороге. На ней не то халат, не то кимоно. Золотистое кимоно.

В центре комнаты установлен самый большой холст, какой я у нее видел. Он прямоугольный и высотой с меня. Она говорит, что хочет написать мой вертикальный портрет в натуральную величину. Хочет, чтобы я позировал стоя.

Я как-то странно себя чувствую, стоя обнаженным, и мне даже не на что опереться, и нет ни клочка ткани, чтобы украсить меня, скрыть, отвлечь внимание от моей наготы. Рядом со мной Генриетта поместила табуретку, на которой поднос с канапе. А еще – бокал шампанского и неизбежные марципаны, на этот раз в виде маленьких розовых слонов. Рядом с ее мольбертом – точно такой же поднос.

Она говорит, что мне не разрешается шевелить правой рукой и челюстью, когда я буду есть. Я съедаю канапе с паштетом, облизываю пальцы и говорю:

– Я рад, что тебе снова захотелось писать, – просто ради того, чтобы что-то оказать. – Ты теперь больше сосредоточишься на своем серьезном, а не коммерческом искусстве?

– Не разговаривай, – просит она. – Давай просто смаковать еду и чувственное удовольствие от творчества.

Итак, мы молча позируем, пишем и едим несколько минут. Потом она начинает говорить. Это легкий, приятный, занятный, незапоминающийся разговор о пустяках. Я хорошо себя чувствую, хотя стою неподвижно уже около получаса. Мне кажется, я мог бы так стоять еще много часов – пока есть запас канапе, шампанского, марципановых слонов и пока длится легкая беседа.

Она изредка встает, чтобы слегка изменить мою позу. На один дюйм правее, ступни ближе одна к другой, один шаг назад. Ну уж нет! Я не хочу слишком удаляться от моей табуретки с марципановыми слониками и от непритязательной беседы. Мы придвинем табурет поближе, говорит она. Да, поближе, вздыхаю я, успокоенный, откусывая хобот у маленького розового слона.

Она возвращается к мольберту, но скоро снова кладет кисть.

– Твоя поза все еще не совсем правильная, – говорит она и печально добавляет: – Сара бы сразу поняла, что именно не так.

Меня трогает печаль и истинность этого замечания. Мне хочется заключить Генриетту в объятия, хочется заплакать вместе с ней, этой несчастной матерью. Но я не осмеливаюсь сменить тщательно отработанную позу, в которой застыл, – я боюсь, что она будет недовольна.

Она встает, чтобы снова подправить мою позу. Генриетта заходит мне за спину, и я с любопытством жду, что она придумала на этот раз. С минуту я ничего не слышу. Потом чувствую, как к моей спине прикасаются два теплых, мягких бугорка из плоти. Я мог бы поклясться, что между моей спиной и этими бугорками нет кимоно – но, возможно, я ошибаюсь, правда, сомнительно, но быть может, ошибаюсь – но нет – а впрочем, возможно.

Вряд ли Генриетта пытается меня соблазнить. Не становятся за спиной, прижавшись грудями к спине, когда пытаются кого-то соблазнить. Наверно, она делает что-то другое.

– Что ты делаешь? – спрашиваю я небрежным тоном. Мой голос не выдает тот факт, что глаза у меня широко раскрыты от удивления.

– Меняю твою позу, – отвечает она.

Так я и думал. Я успокаиваюсь и чувствую облегчение. Но в следующую минуту я чувствую, как она прижимается к моей спине всем своим обнаженным телом. Между нами определенно нет кимоно.

– Ты меняешь мою позу? – повторяю я, просто чтобы убедиться, что правильно истолковываю свои ощущения.

– Чувственным образом, – тихо отвечает она.

– Не могла бы ты пояснить эту мысль?

Она целует меня в затылок и плечи. Ее руки обвиваются вокруг моей талии и двигаются вверх, к груди – наверно, не желая сначала показаться слишком смелыми. Она перебирает мои волосы, а потом, взяв меня за них, поворачивает мою голову назад и вбок, чтобы поцеловать в губы. Ей это удается, потому что она высокая.

– Я имел в виду в словесной форме, – говорю я, и голос звучит как-то странно, потому что голова обращена назад, а шея неестественно вывернута. Я смотрю ей в глаза под необычным углом.

– Никаких слов, – возражает она и снова меня целует.

– Не знаю, следует ли нам это делать, – возражаю я. Несомненно, я сейчас похож на цыпленка со сломанной шеей.

– У тебя нет выбора, – отвечает она.

– В самом деле? – И поскольку я насмотрелся фильмов, то инстинктивно смотрю вниз, чтобы убедиться, есть ли у нее в руках пистолет. Меня удивляет, что его нет.

– Тогда почему у меня нет выбора? – удивляюсь я.

– «Тогда»? Почему ты говоришь «тогда»?

– Я сказал «тогда», как говорят в фильмах: «Поскольку ты не целишься в меня из пистолета, тогда почему у меня нет выбора?»

– Это не совсем правильно с грамматической точки зрения, я думаю.

– Твоя фраза – тоже.

– Я знаю, – соглашается она.

– Ну, что касается моей, то она согласуется с ходом моих мыслей.

Она целует меня.

Я говорю:

– Не знаю, следует ли нам это делать. Как я уже говорил.

Она не повторяет, что у меня нет выбора, – она демонстрирует это.


Все случилось потому, что я не был готов. Меня захватили врасплох, когда я просто хотел помочь другу. Два раза еще ничего не значат; это не связь, не любовница. Три раза значили бы что-то: это была бы связь и любовница. Вопрос в том, что мне делать с этим вторым разом? Нужно рассказать Лоре или нет? Не будет ли это лишним?


Да, я поразмыслил об этом, и мне кажется, что это было бы лишнее. Я хочу сказать: к чему это? Лора сказала «о'кей». Она не сказала конкретно «дважды», но, вероятно, это подразумевалось.


Я меняю свое мнение. Решаю, что, вероятно, это не подразумевалось.


– Все в порядке, но, может быть, тебе не следует делать это в третий раз, – говорит Лора после того, как я рассказываю ей о втором разе.

– Именно так я и думал, – говорю я.


К моему великому удивлению, через несколько дней мне звонит леди Генриетта. Она хочет, чтобы я опять ей позировал. Это шутка, думаю я про себя. По крайней мере, она могла бы быть честной по отношению ко мне. Сначала я возражаю, но она уверяет, что хочет лишь писать меня – и ничего больше. Я сдаюсь, потому что мне все еще хочется ей помочь.

Я вхожу в ее квартиру. Она пишет меня около получаса и снова пытается соблазнить. Но на этот раз я не уступаю, так как три раза – это уже любовница. Я ухожу из ее квартиры.

Несколько дней от нее ничего не слышно, потом она снова звонит мне с просьбой позировать ей. Я просто ушам своим не верю.

– Нет, – отвечаю я. – Нет.

– Клянусь богом, я больше не буду пытаться, – уверяет она. – Я просто хочу закончить картину. Мне нужно, чтобы ты только позировал еще раз. Если я что-нибудь попытаюсь, ты всегда можешь уйти. Я же не могу тебя изнасиловать.

А вот в этом я не уверен. Я слышал, что некоторые женщины могут каким-то образом изнасиловать мужчину. Но я соглашаюсь. Иду к ней и позирую. Она не пытается приставать. Просто пишет. А потом сообщает, что закончила, и говорит, что я могу взглянуть на картину.

Я смотрю на полотно, и у меня мороз по коже. Так я чувствовал себя только раз в жизни давным-давно – когда загадал свое первое желание маленькому белому слону и нашел монетку.

Картина, на которую я пристально смотрю, – это портрет, мой и Сарин, на котором мы объединены в одну персону. Наш «гибрид» обнажен, но у него нет полового органа – просто гладкое место, как у куклы. Я не могу определить; то ли лицо в основном мое, а душа Сары просвечивает в нем, то ли наоборот. Волосы неопределенные, размытые. Генриетте удалось ухватить невинность и шаловливость Сары и сочетать с моей вялостью, неуверенностью и слабостью. Впечатление настолько неуловимое и цельное, что я начинаю сомневаться, в своем ли я уме. Может быть, у меня галлюцинации? Не вообразил ли я это сходство с нами обоими, тогда как это просто я, или просто Сара? Я закрываю глаза, потом смотрю снова. Сходство с нами обоими поражает меня еще сильнее, чем прежде. Я не могу отвести глаза от этого существа – от нас, – которое, несмотря на его шаловливый вид, выглядит печальным. В этом выражении лица – наше прошлое; оно знает все. Я вдруг вспоминаю о чудовищном, дьявольском портрете в «Портрете Дориана Грея». Эта картина кажется такой же сверхъестественной, хотя, возможно, не столь опасной и демонической. Это самая совершенная оптическая иллюзия, какую когда-либо создавала Генриетта. Несомненно, это шедевр. Но я его ненавижу. Портрет путает меня, как и его создатель. Я не могу избавиться от чувства, что Генриетта пытается мною управлять, пытается загипнотизировать, околдовать, заточить меня с помощью этого портрета. Я очень расстроен и ощущаю слабость. Нужно немедленно бежать из ее дома, пока меня окончательно не лишили силы воли.

– До свидания, леди Генриетта. – Я давно не называл ее этим именем. Я весь дрожу, мне закладывает уши, когда я иду к лифту, и я совершенно не слышу того, что она мне, наверно, говорит. – До свидания. До свидания, – повторяю я еще несколько раз, не очень громко, не глядя на нее – скорее про себя.


Полагаю, мне нужно теперь долго не видеться с леди Генриеттой. Она не в своем уме и, как мне кажется, одержима мной, поэтому для нее будет лучше, если она какое-то время не будет меня видеть. Поэтому я собираюсь уехать во Францию вместе с Лорой. Мы проведем две недели с ее друзьями, на их яхте в Средиземном море.

Моя мама согласилась взять к себе Мину, пока я буду в отъезде. Когда я сажаю Мину в коробку, она говорит:

«Ты сказал своей матери, чтобы она давала мне жирные сливки хотя бы раз в день?»

«Я никогда на это не соглашался. Самое большее – три раза в неделю», – отвечаю я.

«Жадина. Ну, так ты ей сказал?»

«Три раза в неделю – да».

«А ты сказал ей, что я не люблю купаться? В последний раз она выкупала меня просто ради собственного удовольствия».

«Я ей скажу».

«А также что мне не особенно интересно общаться с другими кошками. Если она знакома с кем-то, кто умирает от желания со мной встретиться, то я не имею ничего против того, чтобы посидеть с ним или с нею десять минут, но твоя мать не должна организовывать вторую встречу без моего согласия».

«А как ты выразишь ей свое согласие?»

«Если кошка мне понравится, то я дотронусь до нее или до него во время первого визита».

И вдруг я в замешательстве умолкаю. Моя кошка говорит со мной. Я внимательно смотрю на нее, пытаясь уловить тот чудесный отсутствующий взгляд, которым она одаривала меня последние несколько месяцев – но ничуть не бывало. Ее взгляд многозначителен, в нем светится интеллект. Я стараюсь не задумываться, что бы это значило применительно к моей жизни.

«О'кей, я ей скажу», – обещаю я.

На яхте друзей Лоры у нас отдельная каюта. Когда я распаковываю свои сумки, то осторожно вынимаю маску Микки-Мауса, которую захватил с собой на память о Саре. Я приколачиваю ее к стене.

Первые два дня путешествия, как и следовало ожидать, проходят приятно; и я расслабляюсь. Но на третий день я испытываю неприятный шок. Я в каюте один, одеваюсь к обеду. Когда я опускаю руку в карман пиджака, то нахожу фотографию последней картины Генриетты, той самой, которая меня так ужаснула. А еще – длинный белокурый волос, который я сразу не заметил. Наверно, Генриетта сунула все это мне в карман, когда я последний раз ее видел, несомненно, в слабой, жалкой попытке взволновать меня. И это срабатывает. Я взволнован и испуган. Фотография и волос. Это наводит меня на мысль о черной магии, вуду. Но я не позволю себе расстраиваться. Когда через пять минут я выйду из каюты и отправлюсь обедать, я буду прекрасно себя чувствовать. Я кладу фото и волос в ящик.

Как и следовало ожидать, мне не становится лучше через минуту. И через несколько часов. Меня преследует не фотография, как можно было подумать, а волос. Каждую ночь мне снятся кошмары о длинных белокурых волосах. Мне снится Румпельштильцхен,[9] и будто бы мне нужно прясть из волос солому, а потом золото; мне снится Страшила из «Волшебника из страны Оз»,[10] набитый волосами вместо соломы; мне снится Рапунцель,[11] и мне снятся зыбучие пески, я медленно, неудержимо тону в озере из мягких, теплых, шелковистых, роковых белокурых волос – и задыхаюсь.


Люди хлопают ей за границей. На Корсике. В Сардинии. В ресторанах. Эти богатые европейцы прослышали о забавной, ловкой, интригующей штучке из Нью-Йорка, – об этой причуде Нью-Йорка, маленькой его слабости – хлопать почти что ничему, хлопать почти что никому, – да, никому, которому просто… хлопают. Те немногие, которые не путешествовали и не видали это своими глазами, по крайней мере слышали, видели ее фотографии в журналах и газетах, видели Лору по телевизору. И они хлопают, чтобы внести свой вклад в это движение, чтобы распространить его по всему миру. Считается каждый маленький хлопок.

Помимо этих весьма основательных причин, по которым следует аплодировать Лоре, имеется и гораздо более важная, более существенная, подлинная причина, заключающаяся вот в чем: не аплодировать, или, что того хуже, не признавать ее, или, что еще хуже, спрашивать людей, почему они хлопают, всегда смертельно опасно. Поэтому образованные люди, богатые люди и люди из высшего общества тайно изучают ее фотографии и запоминают ее лицо в уединении у себя дома, чтобы не случилось несчастье. Во всяком случае, так сообщают средства массовой информации.


Лора рассказывает мне о своей фантазии: она бежит сквозь толпу людей, которые ей хлопают. Их аплодисменты подобны ветру в ее волосах. Толпа расступается перед ней, как расступалось море перед тем парнем в Библии, но лишь слегка: толпа все еще рядом с ней, она чуть-чуть дотрагивается до Лоры, когда та бежит сквозь нее. Она бежит как можно быстрее, пока не войдет в свою публику глубоко, далеко и запредельно.

– Запредельно в смысле «за пределами» – поясняет мне Лора, – в смысле «в другом измерении».


Однажды средства массовой информации огорчают ее. Она прибегает ко мне. Только что она беседовала со своей подругой в Нью-Йорке, которая сообщила, что Лоре посвящена первая полоса «Нэшнл энквайрер». Заголовок гласит: «Шоу Лоры будет продолжаться, даже в смерти». А в статье говорится: «Лора указала в своем завещании, что хочет, чтобы после ее смерти все ее состояние было потрачено на то, чтобы у ее могилы кто-нибудь стоял и аплодировал вечно – или до тех пор, пока не кончатся ее деньги. Можно аплодировать посменно».

– Я в ярости! – бушует Лора. – Какой же самовлюбленной они меня считают! Они издеваются надо мной.


Лора видит теперь странные сны. Утром она окликает меня со своей верхней койки:

– Джереми?

– Да.

– Мне снилось, что я начала любить свою публику так сильно, что захотела заняться с нею любовью. На улице, когда мне хлопали, я разделась и хотела заниматься любовью сразу со всеми. Потом меня арестовали.

– В самом деле? – говорю я. – Мне снился Румпельштильцхен. – Нам снится то, что у нас на уме.


На другое утро она окликает:

– Джереми?

– Да.

– Мне снился кошмар, будто люди больше не могут со мной разговаривать. Никто. Единственное, что они способны мне сказать – это «Хлоп, хлоп, хлоп, хлоп». Даже ты.

– В самом деле? – говорю я. – Мне снился Страшила.


– Джереми?

– Да.

– Мне снился жуткий кошмар: руки у людей были похожи на рты, и они хлопали, открываясь и закрываясь. Они хотели меня проглотить, все эти руко-рты, как тысячи пираний. Вот так: хлоп, хлоп, хлоп, ам, ам, ам.

– В самом деле? – говорю я. – Мне снилась Рапунцель.


– Джереми?

– Да.

– Мне снился самый ужасный кошмар, будто люди стали хлопать меня. Они хлопали меня.

– Ты хочешь сказать – хлопали тебе?

– Нет. Они хлопали меня. Они хлопали по мне. Они били меня.

– О!

– Да. Били меня. И они убили меня. Они захлопали меня насмерть.

– Гм-м. Мне снилось, что я тону в озере из волос.


– Джереми?

– Да.

– Мне снилось, что я застрелила хлопающих. Не всех, но многих. И никто не арестовал меня, и в этом был смысл. Я имею в виду: ты можешь себе представить, чтобы меня арестовали за то, что я стреляю в хлопающих?

– Да. А почему ты не можешь себе представить?

– Потому что, Джереми, знаешь ли, в некотором смысле хлопающие принадлежат мне, и поэтому я могу с ними делать все, что пожелаю. Они отдают себя мне. Хлопая, они приносят себя в дар целиком. Ты сознаешь, что каждый, любой из них охотно пригласил бы меня на обед в любое время?

– Гм-м. – Она не понимает, что во всех моих снах есть одно общее: волосы.


Однажды я смотрю на себя в зеркало и цепенею от ужаса. Я уверен, что в моем лице произошли страшные изменения. Я больше, чем прежде, похожу на то существо на портрете. Я стал больше похож на Сару. Я кидаюсь к ящику в нашей каюте и достаю фотографию. Сравниваю свое лицо в зеркале с лицом существа. Разница стала меньше, чем раньше, я в этом уверен.

Нет, мне, должно быть, кажется. Наверно, я слегка спятил, вот и все. Это временное. Завтра я снова стану нормальным, и мое лицо – тоже.

На следующий день мое лицо не становится нормальным – оно, пожалуй, даже немного хуже: я выгляжу моложе, миловиднее и женственнее. Черт побери! За завтраком я пристально рассматриваю всех, чтобы понять, заметили ли они, как изменилось мое лицо. Кажется, никто не заметил.

В тот же день, позже. Лора отводит меня в сторонку и говорит:

– Джереми, я кое о чем думаю.

Ну, вот оно. Она вежливо, деликатно осведомится о переменах в моем лице.

Но вместо этого она продолжает:

– Я думаю, мне бы хотелось изменить свое завещание.

– Каким образом?

– Ну, я решила, что в конце концов это действительно неплохая идея: чтобы кто-нибудь стоял у моей могилы и хлопал вечно – или пока не закончатся мои деньги. Можно будет аплодировать посменно.

– Зачем?

– Мне бы следовало придумать это самой: от этого я бы лучше себя чувствовала. Когда я умру, мне, вероятно, будет все равно, но сейчас мне становится лучше при мысли, что там всегда будет кто-нибудь стоять и хлопать мне. Я хочу указать это в своем завещании. Мне не станет хорошо, пока я это не сделаю. Я должна сделать это сейчас.

– Думаю, ты можешь с этим подождать, пока мы не вернемся в Нью-Йорк.

– А вдруг что-нибудь случится со мной до этого?

– Это в высшей степени невероятно.


На следующее утро я вижу, что мое лицо изменилось еще больше. Я не в силах дольше это выносить. Я отвожу на камбузе Лору в сторону, показываю ей фотографию картины Генриетты и спрашиваю, не думает ли она, что портрет ужасно на меня похож.

– Это портрет Сары, – возражает она. – Как же он может быть на тебя похож?

– Во-первых, это не портрет Сары, потому что для него позировал я. Это мой портрет и Сарин. Но не кажется ли тебе, что сейчас он очень на меня похож? Взгляни на мое лицо. – Я приставляю фото к своей щеке.

Лора смотрит на мое лицо и на фотографию.

– Нет. Он похож на Сару, – возражает она. И ее взгляд задерживается на мне. Я уверен, что она лжет.

Я отрезаю себе кусок пирога, кладу на тарелку и, захватив вилку, отправляюсь в нашу каюту, чтобы съесть его и подумать о моей проблеме. Я сижу на своей койке и медленно, вдумчиво ем пирог. Я смотрю на маску Микки-Мауса, прибитую к стене, но она не наводит меня ни на какие мысли. У нее демонический вид. И вдруг я кое-что вспоминаю. Я сделаю то, что сделал со своим портретом Дориан Грей, и если я умру при этом, как он, да будет так. Я кладу подушку себе на колени, помещаю фотографию на подушку, беру вилку, которой ел пирог, и вонзаю существу в грудь. Зубцы вилки пронзают фото, но я не чувствую никакой режущей боли в груди – ну и хорошо. Однако не исключено, что чары сняты, и мое лицо снова стало нормальным. Я иду в ванную и смотрюсь в зеркало. Лицо не стало нормальным.

Я покидаю нашу каюту и отправляюсь на поиски нашего хозяина. Когда я нахожу его, то показываю фото картины Генриетты и задаю вопрос:

– Вы не думаете, что этот портрет в точности похож на меня?

Он удивленно смотрит на меня, потом улыбается. Но я не отвечаю на его улыбку. Я серьезно смотрю на него, так что он перестает улыбаться и добродушно замечает:

– Она хорошенькая юная девочка. Это ваша родственница? Портреты могут быть обманчивыми. Я не вижу здесь большого сходства, но, вероятно, в жизни вы больше похожи. Как жаль, что фото так странно повреждено, – говорит он, проводя пальцем по дыркам от вилки.

Возможно, он говорит правду. Быть может, я придумал себе это сходство.

Но за обедом Лора и хозяин определенно как-то странно на меня поглядывают. Им трудно скрыть ток от метаморфозы, произошедшей с моим лицом. Я ловлю их на том, что они смотрят на меня, и как только я поднимаю глаза, они вежливо отводят взгляд. Я нервничаю. Меня охватывает паника.

На следующее утро лицо в зеркале уже ничем не отличается от лица на фотографии. Я выгляжу на пятьдесят процентов Сарой. Мой рот уменьшился, губы стали гладкими и нежными, словно лепестки розы. Нос стал тоньше, глаза более четко очерчены, и исчезли все мои морщины. Исчезла щетина. Мне больше не нужно бриться. У меня больше нет растительности на лице; нет бороды.

Теперь Сара во мне. Генриетта заточила меня. Я теперь ее создание, ее творение, ее дитя. Спасения нет, да я больше и не хочу спасаться бегством, потому что внезапно чувствую себя таким незащищенным в реальном мире, что могу находиться только в ее искаженной реальности. Мне нужно решить, что делать. Мне нужно время.

В любом случае я не могу больше появляться на людях в таком виде. Я даже не могу позволить, чтобы меня видела Лора. Так что я снимаю со стены нашей каюты маску Микки-Мауса и надеваю ее. Сначала мне удобно, но потом под маской становится влажно и горячо. Это не такая уж большая жертва ради того, чтобы скрыть действие черной магии под маской.

Я ношу маску Микки-Мауса за завтраком, ленчем, обедом и в промежутках, потому что это всего-навсего странно, тогда как метаморфоза моего лица сверхъестественна, что хуже, нежели странность.

Когда я ем, то слегка приподнимаю маску, чтобы приоткрыть рот и сунуть в него еду. И опускаю маску, когда жую.

Как реагируют на мою маску люди? Они изумлены, позабавлены, раздражены, нетерпеливы, презрительны, снисходительны и, в конце концов, равнодушны, что вполне нормально и естественно. Это гораздо лучше, чем взгляды, которые они бросали на меня вчера украдкой, когда ясно видели изменения в моем лице.

Скрытый маской, я думаю, что мне делать. После длительных размышлений определенные вещи становятся мне ясны. Например, я виноват в смерти Сары. Если бы я не вошел в ее жизнь, она, вероятно, была бы еще жива. Она бы не переходила через дорогу в тот самый момент, когда там была желтая машина, которая ее сбила. Теперь я обязан отдать свою жизнь Генриетте. Мы связаны друг с другом нашим несчастьем. Я не найду покоя, пока не сделаю то, что будет правильно. Мое место – рядом с ней, я принадлежу ей. Я должен вернуться. А когда я вернусь, то расскажу ей правду о Саре, о ее пятидесяти процентах шансов на выздоровление. Я понимаю, что заслужу презрение, не пощадив Генриетту, выложив, как трагичен на самом деле был несчастный случай с Сарой, но я не могу больше выносить всю эту боль один. Если мы будем в близких отношениях, то оба должны знать правду. Тогда я буду ее утешать и останусь с ней навсегда.

Мне нужно избавиться от Лоры, чтобы я мог свободно вернуться к Генриетте. Я пытаюсь придумать, как это сделать. Скрытый маской, я перебираю планы; в конце концов я принимаю решение. Я утоплю ее.

Сделаю это сейчас, прямо сейчас. Погода славная. Я поведу ее на прогулку – сегодня мы в порту – и утоплю ее. Я спрашиваю, не хочет ли она прогуляться. Она в восторге. Перед уходом я протягиваю ей ручку и лист бумаги.

– Возьми это, – говорю я, – и перепиши свое завещание так, как ты хочешь: чтобы на твоей могиле аплодировали вечно, если ты все еще этого хочешь. – Я считаю, что, в конце концов, ей нужно позволить написать завещание перед тем, как она утонет. Так велит простая учтивость.

Она смотрит на меня с удивлением и спрашивает:

– Почему сейчас?

– Потому что нужно, чтобы оно было написано и подписано тобою. Не думаю, что мне поверят, если я просто им скажу, без твоей подписи.

– Но почему сейчас?

– Потому что ты была права. Лучше не ждать, – говорю я ей из-под маски. – Тебе будет спокойнее, если ты с этим покончишь. Ты расслабишься, и наша прогулка будет более беззаботной.

Итак, она пишет то, что ей хочется, на листе бумаги и передает его мне. Там написано: «Я хочу, чтобы мое состояние было потрачено на все, о чем говорится в «Нэшнл энквайрер»: аплодисменты на моей могиле вечно или до тех пор, пока не кончатся деньги; можно аплодировать посменно, и так далее». Внизу – ее подпись.

Я складываю бумагу, засовываю себе в карман, и мы отправляемся на прогулку. Мне нужно выбрать место, где ее утопить. Многолюдное место. Там, где что-то происходит. Какое-то зрелище, которое привлечет толпы. Концерт идеально подойдет.

В конце концов мы видим цирк на открытом воздухе. Это самое то. Тут очень много народа. Люди стоят, смотрят и аплодируют представлению. Я подвожу Лору к краю аплодирующей толпы и наблюдаю, как она тонет, окруженная морем аплодисментов. Она в смятении смотрит на меня, но вскоре толпа смыкается вокруг нее. Она пытается цепляться за меня, за мою одежду, но я ей не помогаю. Толпа хлопает цирку, а не ей. Она тонет в море чужих аплодисментов. Погружается в успех кого-то другого. Я смотрю на нее в прорези маски Микки-Мауса, и меня утешает, что она не может увидеть отсутствующее выражение моего лица, когда я наблюдаю, как она тонет.


На обратном пути в Нью-Йорк я чувствую себя гораздо лучше и нормальнее. Мой разум прояснился.

Я знаю, что мне придется столкнуться с людьми, когда я вернусь. Я боюсь смотреть им в лицо. Они все еще будут аплодировать Лоре. Они будут аплодировать ее смерти. Они будут меня спрашивать: «Как она сделала этот смертельный фокус? Есть ли шанс, что вы сможете когда-нибудь раскрыть, как она сделала этот смертельный фокус? Как утонченно! Ах! Эта наивность, эта обманчивая простота! Словарь богат, а язык – о боже, язык великолепен. Она – гений, ее набор фокусов изыскан и превосходен. Я в восторге от ее смерти! Я хочу сказать, от того, как она умирает».

Когда самолет приземляется, я еду к леди Генриетте. Она в экстазе от того, что меня видит, как я и предполагал.

Она говорит:

– Когда ты был в отъезде, я поняла, почему для меня так важно быть с тобой. Вместе мы можем более отчетливо сохранить память о Саре. Я не могу быть ни с кем другим, это было бы все равно, что покинуть Сару. Но пока мы вместе, она будет жить.

Я обнимаю ее.

– Где Лора? – спрашивает она.

– Они залюбили ее насмерть. Она утонула в успехе. – Я не уточняю, что это был не ее собственный успех.

Я говорю Генриетте, что хочу повести ее куда-нибудь обедать. Она отвечает, что ей нужна минутка, чтобы переодеться, и уходит в свою комнату.

Я жду ее, и тут замечаю на низеньком столике возле кушетки журнал, на черной обложке которого – название белыми буквами: «Самоубийство».

Под названием говорится: «Бодрящий журнал для каждого мужчины или каждой женщины, которые когда-либо думали о том, чтобы совершить это». Я раскрываю журнал и читаю первое попавшееся объявление:

«Вы когда-нибудь приезжали из Диснейленда в подавленном состоянии?

Вам хотелось выпрыгнуть из саней на американских горках?

Или лягнуть гигантскую мышь в яйца?

Вам трудно наслаждаться даже простейшими радостями жизни?

Вам нужно снова увидеть вашу жизнь в истинном свете. Мы можем это сделать за вас. Приезжайте в СТРАНУ СМЕРТИ, где мы предложим вам первосортные страдания. Ваши мелкие проблемы исчезнут в какие-то секунды. Ваши более значительные проблемы исчезнут через несколько часов. Смерть любимого существа будет забыта через день.

(Мы гарантируем, что наши имитации так же эффективны, как реальные вещи, или мы вернем ваши деньги!)

Чтобы получить бесплатную брошюру и примерное меню пикника, просто позвоните по телефону:

1-800-570-АД
ЗВОНИТЕ СЕЙЧАС!
МЫ ПОКАЖЕМ ВАШУ ЖИЗНЬ В ИСТИННОМ СВЕТЕ»

Мир не такой, каким я его себе представлял.

В ожидании, пока Генриетта будет готова, я рассеянно окидываю комнату взглядом и с изумлением замечаю в углу, рядом с ненавистным портретом, моим и Сары, большой портрет обнаженного Томми.

Когда Генриетта возвращается и видит, что я изучаю эту картину, она говорит:

– О, да. Томми связался со мной через твою мать, потому что был очень огорчен тем, что стал косвенной причиной смерти Сары. Он хотел побеседовать со мной и предложил помощь, если я в ней нуждаюсь.

– Почему ты его написала? – спрашиваю я.

Она берет у меня из рук журнал о самоубийстве, пролистывает его и объясняет:

– Потому что я прочла тут статью, в которой говорится: чтобы пережить трагедию, можно написать портрет человека, который в ней повинен, а потом разорвать его, или перечеркнуть, или сжечь, или проткнуть, или повредить как-нибудь еще. Мне хотелось попытаться, и Томми согласился мне позировать. – Она передает мне журнал, открывает его на странице со статьей, озаглавленной: «Здоровая смесь вуду и лечение искусством уничтожит тягу к самоубийству».

Я смотрю на портрет Томми. Он совсем не поврежден, но рядом с ним на полу лежит большой кухонный нож.

– Когда ты собираешься его повредить? – спрашиваю я.

– Не знаю. Я утратила интерес. Сейчас это кажется бессмысленным и банальным. Сомневаюсь, что мне стало бы от этого лучше, тем более что не было надежды, что Сара излечится от своей болезни. Она бы в любом случае умерла, поэтому несчастный случай с автомобилем ничего не изменил, не так ли?

Я беру нож и, с минуту поколебавшись, вкладываю ей в руку. И сжимаю ее пальцы вокруг рукоятки.

– Надежда была.

Загрузка...