Часть 48. «Секс по Достоевскому»

Глава 261

А на другой день — Вержавск.

Можно — с восклицательным знаком. Ключ ко всей этой части транснационального «пути из варяг в греки». Вержевляне Великие. Снизу глянешь — шапка валится.

Похоже, и правда — княжеский город. «Народные» города растут снизу — от реки, от «подола». А здесь на песчаной гряде между двух озёр на тридцатипятиметровой высоте изначально поставлено укрепление — детинец. Небольшой — площадка 120х45 метров. Поверху — мощные деревянные стены на насыпном валу с внутренней земляной засыпкой и деревянными башнями. Приозёрные западной и восточный склоны были крутыми от природы, а их ещё и обрубили.

Южный и северный — прорыли. Ворота с северной стороны, подъём по искусственному уступу. Грунт песчаный, крутизна большая — поставили у подошвы горки подпорные стенки деревянные по кругу.

Вообще-то, на Руси так не строят: подпорная «Стена Плача» — это в Иерусалиме.

Понизу, вдоль берегов озёр — посады. А за Проклятым, на высоком западном берегу, здоровенный курган. В три человеческих роста, шагов в тридцать в диаметре.

— Николай, а это что?

— Княгинина горка. Люди бают — там Олег Вещий жёнку свою живьём закопал.

— С чего это?!

— Ха. Известно с чего — заблудила баба. Вот прям на этом озере. Пошла она купаться ночью. А тут из местных один такой шустрый… А Олег про это прознал и её… Живьём закопал. А она — прокляла. Озеро это, где согрешила. Тут Олегу деваться некуда — пошёл он дальше к Киеву. Потому как жена у него — сестра Рюрику была. Назад в Новгород идти — уже нельзя.

Что-то в этом есть: летописи туманно намекают, что между Рюриком и Олегом было не родство, а свойство — кто-то из них был женат на сестре другого.

— Брехня.

У Ряхи интересный рефрен образовался — «брехня». Как человек городской, он уверен, что знает «историю родного края» лучше всех присутствующих.

— Была княгиня. Точно. Только она под Усвятами на волоке в болоте утопла. Тама по низкой воде и по сю пору её лодию видать. А как тонула — прокляла волоковщиков: «Усвяты, Усвяты, будьте прокляты. Жить вам до веку — ни бедно, ни богато». Так они и поныне живут.

Ещё один утерянный пласт русской культуры. Люди, живущие на волоках, сочиняют свои, профессионально-ориентированные, легенды, сказки, песни. Потом волоки исчезнут, сменятся каналами, трактами, железными дорогами… Исчезнет ремесло — исчезнет и связанный с ним фольк.

Исчезнет и этот городок — Вержавск. Но не мгновенно, как Китеж-град, как Вщиж. После Батыя люди перестанут селиться на горе, в детинце, но продолжит действовать торговый путь, и люди снова вернутся сюда: в 14 веке Вержавск вспоминают в «Списке городов русских дальних и близких». Потом будет несколько литовских, польских, русских разорений…

Добьёт его Переяславльская Рада и тринадцатилетняя русско-польская война за Украину, первым эпизодом которой станет занятие Смоленска московской ратью. И тридцатилетняя гражданская война на самой Украине.

Славные герои, гетманы-самостийники будут расплачиваться с союзниками-крымчаками двуногой скотинкой — продавать в рабство жителей разорённых украинских местечек, вольнолюбивых казачек с детьми — семьи своих политических противников… Война, которую уже её современники назовут — «Руина».

Те, кто поумнее да поживее побегут от бедствия на восток, на Слободскую, Московскую сторону. Днепровский участок торгового пути станет непроходимым из-за войн и смуты, а потом Пётр Великий выйдет к Финскому заливу и поставит новую столицу, торговые пути сдвинутся к востоку, «путь из варяг в хазары» станет дорогой от Петербурга до Астрахани, в одном государстве, под одним законом, на одном языке… «под одной шапкой». На смену оси — Новгород-Смоленск-Киев придёт новый «становой хребет». Уже не Руси — России.

А Вержавск — тихо умрёт. Люди вернуться сюда осенью 41 года — копать окопы по краю площадки детинца. Потом здесь будет кладбище. Вокруг исчезнувшей ещё в 17 век церкви Ильи.

Вышли к посаду над Проклятым озером и встали на постой. С другой стороны посад больше — вдоль берега на полтыщи шагов, а мне… в толпе неприятно. Кстати, кольчужку и мечи свои — на плечи сразу.

Ряха ужом крутиться, всё наверх поглядывает.

— Тебе чего неймётся?

— Тута… эта… обед у меня…

— Не понял. Сейчас разгрузимся, разместимся — тогда и пообедаем.

— Не! Не понял ты! У меня — обет. Раз в грозу попал. Молнии вокруг… рядом бьют, не далее руки… Страху натерпелся! Пообещал я тогда Илье-пророку: как церковку его где увижу — первым делом свечку поставлю. Вот, не евши — не пивши, перво-наперво… вона, в детинце церковка Ильи… мне б туда…

Врёт. Нагло и глупо. Жил в большом городе, ходил в подручных у большого человека. Всё видел, везде бывал, всего пробовал. Теперь — светоч ума и кладезь премудрости. Который может свободно вешать «всякой дярёвне лапотной» — макароны на уши. Даже не продувая — и так поедят.

— Так как, Иван Акимович? Я схожу?

— Можно.

А вот я никогда не вру. Я всегда говорю правду. Но — подумавши.

— Порученьеце тебе будет. Ты ж у казначея служил? У здешнего посадника бывал?

— Э-э, м-м, н-н, д-д…

Да что ж он кота тянет?! Не может решить — что выгоднее соврать? «Лучший рэкет — честность». Но до этой истины ещё дожить надо.

— Вот и походи там, на посадниково подворье глянь, людей послушай. Как стража стоит — запомни, входы-выходы какие есть — погляди.

— Ик… Эта… А зачем?!

— Есть мнение…

— Чьё?!

Я поднял глаза к небу. Ряха проследил мой взгляд и тоже уставился в солнечный небосклон. Несколько секунд мы совместно наблюдали пролёт белого облачка по небесной синеве. Так красиво, чисто, празднично…

Потом я тяжко вздохнул и вернулся к делам земным.

— Так вот. Есть мнение, что здешний посадник ворует. Сильно ворует, до неприличия. Сам понимаешь, брать такого вора моими людьми… бойцов у меня мало. Но подготовится… Большой отряд тишком на постой не расставишь. Полста гридней, к примеру… Ежели что — придётся имать прямо с похода. Так что присмотрись: где там чего. Давай, иди, заодно — и обет свой исполнишь.

Чистая правда в каждом слове. А вот что он сам додумает и что додумает посадник…

Вообще-то, это называется — «провокация». Она же — «ловля на живца». Что-то мне внутренний голос упорно вещует: нынче ночью в Проклятом посаде будет шумно. Как говаривал Бегемот:

— Это идут нас арестовывать.

Подтолкнул к активным действиям местную администрацию, теперь проведём аналогичную толчковую акцию в отношении местного бизнеса.

Неспешная прогулка вокруг подножья Вержавской горки привела меня к торгу. Походили-поприценивались. Николашка стандартно хаял любой выложенный на прилавки товар, купцы стандартно отругивались. Было жарко и скучно. Пока не дошли до одной лавки.

— Эй, мил человек, жара-то какая. Мы тут у тебя посидим маленько, отдохнём.

— Тута лавка торговая, а не беседка гулёвая. Покупай чего надобно да проваливай.

— Суров ты дядя. Индо ладно. Только подскажи: где Трифона-дыровёрта найти?

— А на что он тебе?

Сунувшийся ответить на мой вопрос мальчишка-посыльный, получил мощный подзатыльник и заскулил в углу. Что-то сильно купчина мальчонку приложил. Занервничал?

— Мне-то? Передачка ему у меня. Так где искать?

— Искать не надобно. Я — Трифон. Давай.

Я мотнул головой, и Николай с Суханом вышли «подышать свежим воздухом». Трифон шипанул на мальчонку, и тот тоже исчез в заднем помещении.

— Третьего дня встали мы в Поречье. Повстречались там с сыночком твоим. Пил он сильно, с девками веселился. А по утру на бережку сыскался скотник. Мёртвый. Без казны на нём. Девка там одна… Из гулевавших. Больше её не видали. Местные пару лодок своих искали… У погостного боярина разговор был… ушёл, де, вниз по речке. А тебе — вот.

Я вытащил из кошеля тряпицу и осторожно вывернул на прилавок золочёный медальон-ладанку. Купец цапнул её, поднёс к глазам.

— Змей поганый! Ирод проклятый! Я ж ему на 14 лет… Из самого Иерусалима привезённый…! Тварь неблагодарная! Чего ещё передать велел?

— Нечего. Только… Ты ж с посадником дела ведёшь? Слушок такой… снимут его — проворовался. Намедни на Бобылёвском волоке один… резвый такой… Грамоткой княжеской помахивал. Типа: князь велел идти спешно. С бойцами, сабли у них… Так что, может, и тварь неблагодарная, а может и хитрец остросмысленный. Одно другому — не помеха. Всё, дядя, бывайте здоровы, живите богато.

И я откланялся.

Если я правильно понимаю, то посадник пошлёт нынче каких-то шаромыжников меня убивать. Как было сделано с человечком Афанасия. Но это только сдуру — команда у меня большая, встали мы правильно — тишком не подберёшься.

Или попытается спешно восстановить свой «золотой запас» в «закромах родины». Но часть требуемого серебра лежит у меня в багаже. А выдавить недостающее из местных купцов… быстро… когда уже пошёл слушок о… «частичном служебном несоответствии» и вероятных «административно-правовых последствиях»…

Трифон в этих игрищах, похоже, из «приближённых». Не удивлюсь, если он сегодня же сбежит из города, чтобы пересидеть «грозу княжеского гнева и разгула правоприменительной практики». Ещё и другим своим подельникам расскажет.

Конан Дойль как-то на пари разослал десяти респектабельным банкирам Лондонского Сити телеграммы с одной фразой: «Всё открылось. Спасайтесь». На следующий день все десять были уже на материке.

Посадник… попрёт железяками в лоб. Но со мной — фиг. Или прижмёт своих — но те… «на материк». Или — сам побежит. Тогда я потрогаю его слуг и подельников. Без «головы» остальные члены… податливее.

Очень мило получается.

Приподнятое настроение требовало новых приключений и впечатлений. А не глянуть ли мне местных достопримечательностей, эту Княгинину горку?

Наняли лодочку и перебрались через озеро.

Довольно крутой песчаный берег. Основной могильник с сотней-другой невысоких курганов в рост человека, остался справа. А прямо перед нами — место последнего упокоения. Не знаю кого, но, вероятно, мужчины — женщинам курганов не насыпали, и точно — язычника. Христиане так не хоронят.

Мы пристали рядом с уже стоявшей у пляжа перед береговым обрывом лодочкой, я потопал наверх по узкой крутой тропинке по склону, постоянно оглядываясь на зацепившегося языком с лодочником Николая. И так, шагая не глядя, вдруг столкнулся со спускавшимся мне навстречу человеком. Толчок был не сильным, но неожиданным. Едва я развернулся на самом краю тропинки над склоном, как получил хлёсткую пощёчину. Пытаясь уклониться, отступил ещё на шаг и… и полетел верх тормашками вниз по склону, через голову…

Ошалело вскочив на четвереньки на склоне, когда кувыркание остановилось, увидел над собой, на тропинке, девушку лет 14, полненькую женщину, лет на десять старше, и пожилого бородатого мужика. Судя по одежде, женщина и мужчина были из слуг, а вот убранство девушки… Она презрительно оглядела меня с высоты тропинки:

— Ходят тут… всякие! Под ноги глядеть не выучился, а туда же. Нет, ты глянь, экий дурень: до мечей нормальных не дорос, так он ножиками хвастает! А носить-то… ума-то нет — на спину вывесил! Бобыня ножеватый. Точно, мозги все вытекли — вон, и косыночка повязана. Экое мурло несуразное, елпырь глуподырый. И как батюшка такую остолбень сюда пускает? Что бельмами лупаешь? Ещё попадёшься мне — велю сечь. Разлямзя пустошная — только плетью ума-то в задницу и вставить. Вон пошёл, дурень.

Я несколько офигел. От упавшего на мои уши филологического богатства.

Отряхиваясь от песка, как собака после купания, я недоумевал всё сильнее: это ж она шла сверху! Видела меня, видела, что я её не вижу. Могла же сказать, крикнуть, просто остановиться… А она… как ледокол атомный… мало того, что с тропинки сшибла, так ещё и обругала. И плетьми драть обещалась. За что?!

Девушка углядела что-то интересное на песчаном пляже и подошла туда со старым слугой, а служанка осталась в начале тропинки, обмахиваясь платочком.

— Э, извиняюсь, не подскажет ли добрая женщина, а кто это? Так это меня так… такими сильными выражениями?

Служанка резко обернулась на мой вопрос, но, окинув взглядом с головы до ног, вдруг начала смеяться. Сперва она пыталась сдерживаться, закрывая рот концами платка, но вскоре бросила это занятие и захохотала во весь голос. Девушка недовольно оглянулась и пошла дальше, к лодочке. А толстушка, не имея сил говорить, тыкала в меня пальцем и сгибалась в поясе.

— Ой, матушка моя! Ой, уморил! Песок-то, песок… Ха-ха-ха…! Гля — изо всех мест! И на ушах… О-хо-хошеньки… И на ресницах… А-ха-ха…!

Это было несколько… обидно. Я угрюмо отряхивался. Потом начал искать глазами свалившуюся шапку. Женщина, несколько приутихшая, ткнула пальцем в сторону:

— Туда вон. Картуз твой тама.

И снова захохотала в голос:

— Ты… так это через голову… ха-ха-ха… а пыль-то столбом во все стороны… о-хо-хо… и на четвереньки — оп! и встал… ой, не могу… будто… ой живот болит… как щеня какая… гав-гав… ой держите меня… в-вид-то… совсем ошалевший… глазками так луп-луп… ой, не могу…

Мне надо бы было обидеться. Типа: а кто тут смеет над «Зверем Лютым» хохотать-смеяться?! А ну всем молчать — покусаю-зарежу! Р-р-р…

Но женщина смеялась так заразительно, так весело… Я представил себя со стороны… стоящим на четвереньках на песчаном склоне, отфыркивающегося и отплёвывающегося от песка… с таким глупым, растерянным видом… И рассмеялся сам.

— И правда — глупый видик был. Лихо она меня. А я и не ожидал. Слушай, а она кто? Ручка у неё… щека до сей поры горит.

— Она-то? Так посадникова дочка, Катенька. А ты и не знал? Ха-ха-ха… А я в няньках при ней. Гапкой кличут. Гапка — туда, Гапка — сюда. А деда нашего зовут…

Стоп! Не фига себе! Факеншит уелбантуренный!

Нейросеть типичная, класс — заурядная, бывшая в употреблении, под названием — «молотилка моя единственная», собрала воедино кучу мелких информационных осколков, разложила их в нужном порядке, и они щёлкнули — сошлись. Почти без зазоров.

«Аналогичный случай был в Бердичеве»… Хотя, правильнее — в русской классической литературе. А какая разница? Главное: аналогия между наблюдаемой и читанной когда-то ситуациями позволяет делать предположения о неизвестных пока связях, заполнять лакуны и обосновано формировать множество возможных исходов.

Прилепив лейбл: «Плавали, знаем» я мог теперь значительно точнее очертить контуры, зафиксировать различия и сузить множество вероятностей.

— Погоди. «Гапка» это по церковному «Агафья»? А «Катенька» полностью будет «Катерина Ивановна»?

Женщина непонимающе смотрела на меня. Ну, конечно, ну это ж все знают!

— И вы сводные сёстры? От разных матерей, от одного отца?

Она хмыкнула.

— Скажешь тоже! Сёстры… Мать моя у боярина робой была. Ну, и принесла меня. После, как он оженился да Катенька родилась — меня к ней приставили. Я — роба, нянька, она — госпожа, боярышня. Какое сестринство? Хотя конечно… родная кровинушка. Одни мы — матери-то у нас у обеих померли. Я с ней — во всюда. На зиму вот в монастырь посылали. Для добронравия научению. И я с ней. А как же? Вот, нынче осенью замуж её выдадут, просватали уже, и я с ней на новое место пойду. В стольный город, в Смоленск. Только, говорят, у жениха у нашего, у казначея городского, житьё не сильно веселое, да и голодновато он прислугу держит…

— Как «у казначея»?! Он — жених?! Он же вдовец! Он же лысый, старый, жадный, злой…

Агафья напряжённо смотрела на меня. Потом вдруг начала хохотать, тыкая в мою голову пальцем.

— Ой не могу! Лысый лысого хаять вздумал! Ха-ха-ха…

— Но я ж не старый!

Она успокоилась, отдышалась и вдруг, с тоской в голосе, сказала:

— А может оно и к лучшему? Что старый. Надоедать не станет. Всякой гульбы, веселия-непотребства… не будет. Муж-то в годах — не вертопрах какой, человек солидный, с положением. Да и пустое это: дело решённое, посадник казначею «добро» дал. А Катенька — девочка правильная, благовоспитанная, отцу не перечит, из воли родителя не выйдет. Ладно, пойду я. Чего языками-то попусту…

Она повернулась уходить к лодочке, в которую уже села Катерина со слугой. Но я ухватил Агафью за рукав.

Я уже извинялся перед всеми, что в школе учился? — Была такая скорбная страница в моей жизни. Вот и выдал, совершенно автоматически, просто цитируя классика, да и ещё не вполне точно:

— Постой. А ведь у папаши княжьих-то денег недостача.

Весёлое выражение сошло с её лица. Она явно испугалась.

— Что ты это, почему говоришь? Не пугай, пожалуйста, от кого ты слышал?

— Не беспокойся. А вот что хотел я только на сей счет в виде, так сказать, «всякого случая» присовокупить: когда потребуют у папаши сотни три гривен, а у него не окажется, так чем под суд-то, а потом под кнут на старости лет угодить, пришли мне тогда лучше вашу монашку секретно, я ей серебро, пожалуй, и отвалю.

— Ах, какой ты… подлец! Какой ты злой подлец! Да как ты смеешь!

Ушла она в негодовании страшном, уже у лодочки обернулась и плюнула на песок в мою сторону. Лодочка с боярышней и слугами поплыла на ту сторону озера. Судя по движению голов, госпожа что-то спросила у служанки. Возможно, о нашем с ней разговоре, но та только досадливо дёрнула плечиком и отвернулась.

Мда, Достоевский, «Братья Карамазовы», завязка одной из линий. Только я не Митя Карамазов. Это для него:

«Главное, то чувствовал, что «Катенька» не то чтобы невинная институтка такая, а особа с характером, гордая и в самом деле добродетельная, а пуще всего с умом и образованием, а у меня ни того, ни другого».

А я-то…! А у меня-то…! И того, и другого хоть… ешь!

Но нахрена я в это дело лезу?! У меня что — других забот мало?! Вот только достоевщины мне тут… Ассоциативный кретинизм? Мне все эти страсти с душевнобольным надрывом… Особенно — сейчас. И кто меня за язык тянул?! Может, как-то… обойдётся?

«Нельзя не пожалеть,

Что с этаким умом…

— Нельзя ли пожалеть

О чём-нибудь другом?».

Как я понял из бесед с туземцами, Княгина горка над Проклятым озером была местом чисто девических прогулок с целью вознесения молитв о добром муже. Связь между христианской молитвой о ниспослании счастливой семейной жизни и судьбой языческой княгини, похороненной живьём, казнённой мужем столь страшным образом за блудливость… Фокусы массового сознания вообще, и женского — в частности, не раз оставляли меня в недоумении.

Пара часов проведённых нами в лесу на древнем могильнике, казались попусту потраченным временем. Но это была необходимая пауза: остальные игроки тоже должны были сделать свои ходы.

Из посада не видать, а с воды хорошо просматривается подход к воротам Вержавского детинца. Далековато, но можно углядеть фигуру Ряхи, спускающегося от крепости в компании нескольких штатских. А топают они… всё правильно — в сторону нашего постоя.

На постое вкусно пахло готовящимся обедом.

— Все на месте?

— Все. Только вас ждали. Давайте к столу.

— А Ряха где?

— Только пришёл. На кухне крутится — хозяйке помогает.

Пока руки помыли, пока расселись, молитву застольную прочитали… Ряха туда-сюда суетится, миски подаёт, хлеб нарезает… Тут за стенкой характерный звук: выворачивает кого-то. Рвёт кого-то аж в захлёб. Я человек не брезгливый, но под такой аккомпанемент щи хлебать… Хоть бы и с мясом…

Хозяйка подскочила. Слышу на улице:

— Сынок! Да что ж с тобой такое? Съел чего?

А в ответ «бу» да «бэ». По звуку можно определить — уже желудочный сок пошёл.

— А ну стоп! Ложки положить! К еде не притрагиваться!

Я на Ряху смотрю — он на меня. Как я начал улыбаться… по-волчьему… так он и кинулся. Бежать в двери. Но… мордой в стенку. Я же не зря своих ближников на скорость реакции тренировал. А Ноготок всегда специалистом был. По апперкотному предотвращению побегов.

Кляп, мешок, подвал… У хозяина там — кадки пустые из-под капусты стоят. И мы между ними. Что характерно: никакого шума-пыли, крика-мордобоя. Вот прошли трое-четверо мужичков по двору из поварни в погреб. И — ничего. И это хорошо, потому что на соседнем дворе крутится компания кое-каких как бы тамошних гостей. Как бы приватного вида. Хотя госслужбой от них на версту несёт.

Вам никогда яйца досками не зажимали? Я не про пасхальные. С последующим усилением давления путём закручивания верёвки? Тогда вам Ряху не понять.

Со стороны глядя скажу: известная пытка инквизиции с наложением верёвочной петли вокруг головы и последующей закруткой, даёт очень сходный эффект. В части вылупления гляделок. И что характерно — тихо. Поскольку во рту — кляп. А чего нам его брехню слушать?

Ноготок верёвочку крутил, пока подопечный не обделался. Как свежим дерьмом потянуло, так и кляп вынули.

— Ну вот — это так, для разминки пальчиков перед работой. Теперь ты сказываешь, чего спросят. Или не сказываешь. Тогда я делом займусь.

Эх, Елицы тут нет — она такие вопросы задаёт! А я, увы, только по самым очевидным вещам.

Да, служил у казначея. После ушёл к купцу-суконщику. Потом с новым хозяином разругался, стал назад проситься. Казначей и посоветовал ко мне в службу. Доносил и пересказывал. Что сюда иду — казначей не знает, но Ряха в курсе особой любви здешнего посадника и смоленского казначея, и её закрепления в форме предстоящего «породнится». Да, сегодня сбегал и посаднику донёс.

Посадник сперва отнёсся к новости пренебрежительно, но, подумавши, озаботился.

Можно было просто послать стражу. Но у меня, это Ряха видел на Бобылёвском волоке — княжеская грамотка. Да и боярский сын — не лодочник мимопроходящий, просто за «не по ндраву» — в поруб не кинешь. Опять же — в команде бойцы. Будет свара — быть крови. А потом шум, разговоры…

Другой вариант: ночью людишек моих на подворье вырезать — тоже не хорош. Громко будет, «разбойники в самом Вержавске, у посадника под носом, людей торговых режут!»… Некрасиво.

Сыскался, однако, вариант, о котором я даже не подумал.

«Красиво», по мнению посадника, потравить пришлых зельем. А как попадают — придёт невеликая группа особо доверенных. Быстро придёт — с соседнего подворья. И недотравленных… успокоит. Кого прямо на месте, кого — в посадниковом порубе уже в процессе розыска и сыска. «Не дожил бедняга до светлого дня. Помер от слабости да болести. На все воля божья».

Но я же, факеншит, дерьмократ! Меня ж гады-большевики с детства выучили, что пайку под одеялом в одну харю схавывать — неприлично. Вот мои люди и скинулись припасами с хозяином. Общий обед на всех присутствующих. А хозяйский мальчонка углядел, да и попробовал. Прямо из общего котла, горяченького.

«Горяченькое» получилось — «аж до слёз». Его матери. Она сейчас в хлеву с мужем сидит, головой в стенку молотит, в рот платок набивает. Чтобы не кричать, не выть по сынишке покойному в голос. Я не велел тишину рушить.

Особая новость в том, что по волости, по Вержавлянам Великим ходит князев окольничий по своим делам. Вроде, через день-два-три должен быть здесь. Это Ряха в детинце услыхал. А я-то и не знал. Афанасий, может, не просто так меня спешно погнал…

Теперь вопрос о закреплении доказательной базы: тащить Ряху в Смоленск? А его показаний достаточно будет? А то скажут: Ванькин слуга, врёт — как хозяин велел. А в застенке… скажет — что дознаватель спросит. Опять же: он рассказывает о ему известном. Ни о «круговращении» княжеского серебра, ни о судьбе Афанасьего человечка… Ничего.

Вот я потащу его, три раза эти «сто вёрст с гаком/без гака», а в конце «пшик»? Тогда мне лично — «бздынь».

Дёрнул Терентия:

— Возьми бересту да запиши показания. Даты, места, суммы, имена. Отдельно — по его службе у казначея. Особо — по связям с чтецом епископским. По разбою да душегубству посадниковым. Душегубство должно быть — народ-то видит. А деньжищи здесь такие крутятся — маму родную зарежешь. Поспрашивай.

Хороший мальчик. Но домашний. Интеллигентный. Как Ноготок начал щепочки стругать, да подопечному объяснять — куда он их ему вставит, Терентий весь белым стал. Ничего, привыкнет. Это тебе не горничных за попки щипать, да лакеям оплеухи раздавать. Попал к «Лютому Зверю» — сам зверем станешь.

День постепенно перетёк в вечер. У нас ничего не происходило. Людей своих, кто свободный, отправил спать. Тихо, жарко. Только Николай, вышедший по нужде, глянул через забор на озеро и удивился:

— А «дыровёрт»-то, на лодейке-то, шибко так вдоль берега. И куда бы это он?

Куда надо. Меньше знаешь — крепче спишь. Спи, Николай, фиг его знает — чего с нами ночью будет.

Время тянется, солнце нехотя опускается, коров прогнали, рыбаки на берег вернулись, вороны собрались в здоровенную стаю и улетели ночевать за озеро, на могильник, сумерки начинаются…

Едва начало смеркаться — у соседей не выдержали нервы. Один сунулся в ворота. Типа:

— А вот не найдётся ли у добрых людей…

— Пшёл нах…

Чарджи у ворот вся эта тягомотина так утомила… Не открывая глаз, он начинает тянуть саблю из ножен. Любопытствующий мгновенно исчезает. И лезет любопытствовать с другой стороны забора. Идиот…

Интересно наблюдать за Куртом. Вот он лежит в теньке и спит. Проснулся. Но не двигается. Только глаза и уши. Потом поднялся и потрусил. Неспешно так. А вот за амбаром что-то мявкнуло. Человеческим голосом. Сходить посмотреть? Жарко, томно, лениво… А уже и не надо: из-за амбара на четвереньках, прижав нос к земле, выползает ярыжка. А рядом идёт Курт, приставив морду к шее бедняги и изредка порыкивая.

— Ноготок, принимай следующего.

— Да откуда ж они лезут?! А у этого чего спрашивать?

— А чего хочешь. О житье-бытье, о неприглядном и асоциальном в здешней местности… Пущай он гадостей каких-нибудь по-рассказывает. А нет — мы его князь-волку скормим. Скотина-то у нас — не кормленная.

Терентий тяжко вздыхает и идёт искать ещё бересты для протокола допроса.

Кто это выдумал, что детектив — остросюжетно, динамично, захватывающе…? Тоска. Ждём. Ждём неизвестно чего. Ждём хода противника… Который должен дать однозначное подтверждение воровским наклонностям здешнего «хозяина жизни».

Посвежело и я перебрался в дом. Кажется, даже начал придрёмывать, как вдруг Курт вскидывает голову, отворяется дверь и — предо мною… Катерина Ивановна.

Вот блин… Не пронесло…

Не по Достоевскому. У Федора Михайловича девушку никто не видел. У меня… За её спиной стоит Ивашко и виновато сообщает:

— Тута… это… девка с… с девкой. Сильно к тебе просятся.

— А вторая где?

Из-за плеча Ивашки выглядывает испуганная мордашка Агафьи.

— Отошли людей прочь.

Катерина стоит на пороге, прямо глядит на меня, тёмные глаза смотрят решительно, дерзко даже, но в губах и около губ, вижу, есть нерешительность.

— Мне роба сказала, что ты дашь серебра, если я приду за ним… к тебе сама. Я пришла… давай деньги!

Не выдержала, задохлась, испугалась, голос пресёкся, а концы губ и линии около губ задрожали.

12 век — не 19. Три сотни гривен — под пуд весом. Это тебе не казначейские билеты, которые нежная девушка-институтка может и в корсажик засунуть. При крупных денежных сделках в «Святой Руси» обязательно присутствует специфический персонаж: грузчик по серебру.

Поэтому со служанкой пришла. И то, что она Агафью не сестрой, как у Достоевского, а рабыней называет — разница эпох. Ежели здесь всякую… батюшкой-дедушкой-дядюшкой сделанную — сестрой называть — так и пороть некого будет!

«Обмерил я её глазом. Красавица. Красива была она тем в ту минуту, что она благородная, что она в величии своего великодушия и жертвы своей за отца. И вот от меня она вся зависит, вся, вся кругом, и с душой и с телом. Очерчена».

У Мити Карамазова вынесло мозги. От вдруг привалившей власти над человеком.

Увы вам, я — не Митя. Рассуждать о том, какой я весь из себя злой клоп, мерзкий скорпион и ядовитая фаланга — мне не свойственно. Я это и так про себя знаю. И вообще — все так живут.

Там, где Достоевский видит пример самопожертвования благороднейшей души, я вижу попытку укрывательства казнокрада и покрывания убийцы. А ещё — беззастенчивую эксплуатацию широких народных масс и эгоистическое стремление спасти свой, аномально высокий для здешнего «святорусского социума», личный уровень потребления.

Батя её — вор. Причём самого наипоганейшего типа. Выдавливая из крестьян серебрушки, он использует для этого государственный налоговый пресс, государственную систему управления. Использует иллюзии людей в части патриотизма, преданности государю, их стремление к законности, порядку. К — «жить нормально».

Грубо говоря, люди скидываются на общее дело, на общие нужды. А он «общее» — превращает в своё частное.

На этом ворованном — вырос сей прекрасный, едва ли начавший распускаться бутон. Полный девической невинности и чистоты… Великолепно применяющий обширный набор грубых ругательств. Набитый собственным изначальным, прирождённым, с пелёнок взлелеянным, превосходством над всяким простонародьем, смердством, быдлом… Над народом русским. Воспитанный в сословной спеси: в боярской гордости, «в величии великодушия и благородства». У крестьянок этого гонора нет — им надо работать, им надо кормить детей, крутить эти варварские ручные мельницы… И — платить налоги. Которые потрачены, в том числе, на выращивание вот этого… «тюльпана в юбке».

Эта девица — «кровосос второго порядка». Она — из бенефициариев воровства. Она существует и процветает за счёт своего отца. Который казнокрад и махинатор.

Почему Фёдор Михайлович, при всей своей любви к морализаторству, к возвеличиванию православия и русского народа, весьма нейтрально относится к казнокрадству? Которое и состоит в обворовывании именно русских православных? Не знаю…

Не думаю, что Катерина — непосредственная соучастница сделок папашки, но её существование, образ жизни, внешность, осанка, здоровье, тряпки и украшения… — от краденного.

Теперь, когда возникла опасность, что прежнее безбедное существование прекратиться — она кинулась его спасать. Себя — прежде всего. Ну, и папеньку своего, как неиссякаемый источник всякого «вкусного и сладкого». Включая «выгодную партию» — брак со старым мерзким казначеем, гарантирующий дальнейшее «благородное» существование.

Впереди у Катерины Достоевского по логике и обычаю — нищета и бесчестие, прозябание в приживалках и беспросветная борьба с нуждой. А у здешней Катерины ещё хуже.

В «Святой Руси» по таким делам идёт полная конфискация имущества с продажей в рабство всех «чад и домочадцев». Впереди — рабский ошейник и поротая спина. Очень прямая, стройная, благородная девичья спинка. Поротая плетью. Она перспективу такую, хоть бы и не осознанно, интуитивно — чувствует.

Вот, ухватившись за совершенно глупую мою фразу, навеянную лишь идиотским ассоциативным кретинизмом, она углядела здесь возможность вывернуться. «Прикрыть свою задницу». Стандартным женским способом — своей «передницей». Поработать проституткой. Отдаться за деньги, за очень большие деньги. Хоть — кому, хоть — «клопу злобному», хоть — «скорпиону ядовитому». Лишь бы заплатил.

«Теперь ты украшение стола

И тысячи твой стоит туалет

Любой, кто заплатил, имеет все права

Лишь мне с тобой встречаться смысла нет».

Шлюха, но с капризами.

«И вот вдруг мне тогда в ту же секунду кто-то и шепни на ухо: «Да ведь завтра-то этакая… и не выйдет к тебе, а велит кучеру со двора тебя вытолкать. «Ославляй, дескать, по всему городу, не боюсь тебя!».

Взглянул я на девицу, не соврал мой голос: так конечно, так оно и будет. Меня выгонят в шею, по теперешнему лицу уже судить можно».


Едва минует угроза огласки папашкиного преступления — я стану «нонгратой». Которого, при всяком удобном случае — надо пришибить. А если я мявкну, типа — «ославлю девушку», то посадник, в соответствии со статьями «Русской правды», своей властью так взыщет…

«Закипела во мне злость, захотелось подлейшую, поросячью, купеческую штучку выкинуть…».

Глава 262

Нет, ребята, врать не буду. Пьеса, может, и похожа, да персонажи иные. Я — не Карамазов.

— Раз пришла — раздевайся.

Она вздёрнулась. Как от удара плетью. Носик ещё выше задрала. Платок потеребила. Страшно ей. А я улыбаюсь. Не, не по волчьи! Я ж её грызть не собираюсь! Так только… дырочку проколупаю. Улыбочку делаем соответствующую. Похотливо-многообещающую.

Вообще-то, мужчины в этой фазе прелюдии всегда очень много чего обещают. Много больше, чем смогут. Взрослые женщины это знают и автоматически делят на два, на четыре, на восемь… Но эта-то — ещё не в курсе.

— Изволь серебро показать.

Храбриться, дурочка. Твёрдость характера демонстрирует. Тебе бы бечь отсюда надо быстренько, а не понты кидать. Я ж ведь не только тельце твоё, на боярских перинах взлелеянное, оттрахаю, но и душу твою, жизни ещё не пробовавшую, отымею.

— Вот.

Я пнул ногой мешок, в который убрал пояс от скотника. Развязал горловину, показал кармашки с гривнами и ногатами.

— Три сотни кунских гривен. Пересчитывать будешь?

Она заворожено смотрела на мешок серебра. У её папашки в обороте в разы больше, но, столько сразу — она не видела.

Нет, ошибся. Дело не в завораживающем зрелище кучи серебра, дело в её надежде избежать необходимости исполнения обещанного. В гибели этой надежды.

До этого момента «исполнение подвига самопожертвования» представлялось ей чем-то отдалённым, умозрительным. «Может, и пронесёт». Даже если и не пронесёт, случится, то как-то… обобщённо. «Вот я — до, вот я — после». Уже — героическая.

А вот детали, подробности, проза жизни… «Как тут ходят, как сдают»… Сдают-ся.

У неё задрожали губы, она даже сделала шаг назад. Но я не пошевелился.

Конечно, если я сейчас начну «исполнять первую скрипку» — предлагать, направлять, уговаривать… как обычно для меня при общении с женщинами… Она по-сопротивляется, по-отнекивается, но не сильно. Потом соблаговолит позволить. Уступит, потерпит.

Нет, Катюха, надумала поработать проституткой — работай. «Сама-сама».

Пока я затягивал горловину мешка, она успела собраться с силами. Снова прежнее высокомерное, презрительное выражение на лице. Только глаза подозрительно блестят. Как от слёз.

— Ладно. Давай сделаем быстренько, что тебе там надобно, и я пойду. А то батюшка хватится — пошлёт стражу искать.

Это ты так угрожаешь? Забавно.

— Раздевайся и ложись.

Я задвинул мешок под лавку, сам уселся на лавку, подпёр щеку ладонью и радостно улыбнулся. Ну, я уже занял место в зрительном зале. Давай, подымай… занавес.

Под моим заинтересованно-раздевающим взглядом она снова смутилась, покраснела, начала теребить кончики платка. Потом лицо её окаменело, зубы сжались, взгляд уставился в стену выше моей головы. Она начала срывать с себя детали одежды.

«Вы помните,

Вы все, конечно, помните,

Как я стоял,

Приблизившись к стене,

Взволнованно ходили вы по комнате

И что-то резкое

В лицо бросали мне».

Почти по Есенину. Так, мелочи: не «стоял» — а сидел, не «ходили» — а стояла, не «в лицо» — а на лавку.

Она нервно, резко, отшвыривая тряпки за спину, на лавку у двери, где стояло ведро с водой.

Впрочем, «деталей» на русских девках — немного. Пара платков, летник, поясок… Остановилась, замерла в растерянности. А дальше?

— Куда? Ну… Куда лечь?

— Рубаху сними. И ноговицы.

Вся вздрогнула, посмотрела пристально секунду, страшно побледнела, и вдруг, ни слова не говоря, не с порывом, а мягко так, глубоко, тихо, склонилась вся, и, подхватив подолы обеих, надетых на неё рубах, выпрямляясь, вздёрнула их над головой.

Решительность жеста была несколько испорчена косой — рубахи зацепились у Катерины на голове и она, сначала зло, а потом уже просто панически, почувствовав себя вдруг полностью беззащитной, связанной, голой передо мною, даже и не видящей ничего, пыталась выпутаться, дёргая одежду.

Красивое зрелище. Такой каскад тело- и тазо- движений — такого тела… и такого таза… — радует взор.

Озлобленное фыркание перешло в жалобный скулёж, когда я не смог подавить своих инстинктов.

Нет-нет! Это не то, про что вы подумали! Просто у меня, ещё из первой жизни, есть инстинкт: если женщина раздевается — ей надо помочь. Лифтёром никогда не работали? Я не в смысле подъёмного механизма.

Но стоило мне подойти и коснуться её пальцев в запутавшейся одежде, как она ойкнула и резко присела, пытаясь закрыть задранными локтями всё своё тело.

— Ну, ну. Не дёргайся. Сейчас распутаю.

Отцепил тряпки от заколки в волосах, откинул подол с лица, чуть придержал за темечко. Она сидела на корточках и на меня, снизу вверх, смотрели огромные, в полутьме плохо освещённой избы, тёмные глаза. Растерянные, испуганные, молящие… Щенячьи.

Бедная девочка. Зачем я её мучаю? На кой чёрт мне эта достоевщина с карамазовщиной? Да, она хороша собой, но каких-то особых страстей… Да и вообще, какие могут быть сильные страсти у взрослого, не сильно глупого полувекового «мужчины со средиземноморским загаром» к сопливой малолетке?! «А поговорить?» — не получится. «О чем мне с тобой трахаться?».

Но эта картинка с взрослым мужчиной и несовершеннолетней девушкой, почти ребёнком, просуществовала только в моём мозгу и только пару секунд. Потом Катерина рывком выдернула голову из-под моей ладони, встала и, хоть и была пунцово-красной и автоматически прикрыла свои грудки локтем, но вздёрнула нос. Прерывающимся злым голосом спросила:

— Ну! Долго ты ещё телиться будешь? Показывай — куда лечь. И покончим с этим.

Мираж из образов, эмоций, оценок и стереотипов 21 века — развеялся.

Всё как обычно: вокруг «Святая Русь», нормальное средневековье. Передо мной — не юная нежная девушка, а гордая аристократка. Абсолютно уверенная, что ей все вокруг должны. И презирающее окружающих за это отношение долженствования.

Не ребёнок — вполне взрослая женщина, прожившая уже почти половину здешней женской жизни. Готовая, морально и физически, принять на себя роль хозяйки большого боярского дома, замужней женщины, боярыни. Ввязаться в околокняжеские интриги, терпеть, а может, и полюбить, так, как это слово здесь понимают, старого мужа, крутить им, как своим подолом… Прикрыть, отмазать отца-казнокрада. Использовать ворованное к собственному удовольствию. Возможно, и самой поддерживать, принимать участие в этих играх. Наплодить и взрастить следующее поколение таких же… «пиявок». Прирождённая «хозяйка жизни».

Да и я для неё — не человек, не «муж добрый», а «купчик мутный» — набродь плешивая, безродная, сопливая, мимопроходящая… с деньгами. Хорёк вонючий с претензиями.

Остаётся соответствовать ожидаемому публикой образу:

— Вон, с лежанки, подстилку на землю скинь, да расстели пошире.

Злоба во взоре сменилась недоумением:

— Чего? Постель стелить не умеешь? Не боярышни это дело? Так может — Агафью позвать?

Только головой мотнула. Не хочет. Хоть что-то человеческое ещё есть — служанки стесняется, стыдно ей.

Катерина рывком сдёрнула комковатое лоскутное одеяла на пол, начала, ползая на четвереньках, растягивать его поудобнее. Как вдруг, вспомнив обо мне, взглянула через плечо, ойкнула и прикрыла ладошкой попку.

— И долго ты так стоять будешь? Я-то до утра совершенно свободен.

Прежняя манера: остановившийся взгляд, устремлённый прямо перед собой в стену, плотно сжатые, аж до судороги, челюсти, резкие, отрывистые движения. Но вид… с этой стороны… ракурс, так сказать… Может, я преувеличиваю насчёт важности «А поговорить»? Пожалуй, на разик меня и так хватит. Или — на два… Или — на три…

Девушка, сохраняя прежнее кирпичное, каменно-красное, выражение лица, легла на спину солдатиком. Вытянула вдоль тела руки, плотно сжала ноги. И крепко закрыла глаза. Но привычка подгонять и указывать вбита накрепко:

— Ну. Или ты только поговорить горазд?

Интересно, и как она это себе представляет? В такой позиции…

— Не нукай. Целка-понукалка. Ты меня ещё этому делу учить будешь! Повернись поперёк, подушку сунь под задницу, руки в стойку упри.

Я поплевал на пальцы и погасил лампадку перед иконами. В избе стало темно как… Да что я всё негров вспоминаю! Нету их тут!

Я не эксгибиционист. Да и хвастать своей «шкуркой с икоркой» где ни попадя, перед кем ни попало… Но сейчас мне темнота нужна чисто… инструментально.

— Ты где? Ага. Руки дальше закинь за голову. Вот, правильно.

Двойной щелчок наручников, серия нарастающих её рывков в попытке освободить защёлкнутые, за вбитой в землю стойкой лежанки, руки. Вскрик:

— А… Ты…! Змей гадский…!!!

И рушничок — прямо в аудио-выход. Куча суеты, извиваний и дёрганий, мычания и сопения. Теперь, прижав ладонью лицо, так, что и нос зажат пальцами, можно неторопливо посчитать про себя. Нормальный человек держится без воздуха до трёх минут. Но здесь… Ага, пошла новая серия рывков. «Дышать! Дышать!». Уже не возмущение, не сословная гордыня и прочая высшая нервная деятельность, а нормальная физиологическая паника.

Мда, поскреби любого хомосапиенса и через три минуты отсутствия кислорода — в каждом обнаружится инфузория туфелька. Ну, почти в каждом.

— Ладно, дыши. Дыши и слушай. Ты пришла сюда отдаться за серебрушки. Как любая шлюшка пристанская делает. Так и делай тако же. Отрабатывай. Ублажай. Ты, Катька, дура. Дура бестолковая, неумелая. Навыка у тебя нет. Поэтому делать будешь — чего я велю. А что б ты, покуда научение будет, руками не дёргала, с мысли не сбивала, я тебя и пристегнул. Отработаешь своё, ублажишь сладко — отстегну. Будешь орать да своевольничать, в нерадивости да в неумелости упорствовать — взыщу, не помилую. Поняла?

Вроде — кивает. Но только убираю руку с лица, как снова поток рывков, мычания, шипения. Пытается ударить меня ногой. Господи, девочка! Ну, так я просто снова зажму тебе нос. Со мной-то поспорить можно, а вот с законами природы? С твоим собственным телом, которое хочет дышать?

— Не надоело? Успокоилась? Ну и хорошо. Ноги раздвинь. Шире. Коленки согни. Ты так славно только что тут извивалась. Всем телом. Сейчас так и подо мной елозить будешь. Будешь? Вот и умница. Ты же за этим сюда и пришла.

Чуть точнее: она пришла сюда за серебром. А не — за «этим». Но… стереотипы и обычаи, табу и умолчания… девице явиться одной, ночью, в дом к чужому мужчине — бесчестье. Потому что все предполагают: будет секс. Можно, конечно, и чайку попить, и плюшками побаловаться. А потом — трахаться. Или — до того. Но — обязательно. Без этого — никак. Это — обычай. Повсеместный и всенародный. «Все это знают».

Вот и Катя, решившись придти ко мне, изначально, в своей красивой головке, убедила себя в том, что она идёт на случку. Поэтому и команду мою: «Раздевайся» восприняла как должное, как ожидаемое. Пусть и неприятное, но очевидное, неизбежное. Согласно стереотипам здешнего «святорусского» социума.

Чем полезны общефилософские рассуждения? — Притормаживают эрекцию. И это хорошо, потому что аж больно. Даже темнота не помогает. «Мужчины любят глазами»… Хоть закрой глаза, хоть открой — всё едино — ничего не видно. Но когда так хочется… можно и не глядя.

Разобрался в темноте с её и своими ногами, поплевал на ладонь, смазал… предполагаемые к использованию части тела.

Кстати о смазке. Работал я как-то на сверлильном станке, и оборвался у меня патрубок маслоподачи… Нет, об том случае — не сейчас.

— Катька! Что ты пыхтишь да крутишься?! Я ж с тобой ещё ничего не делал!

Мычит чего-то. Пришлось улечься между её раздвинутых ляжек и вытащить кляп изо рта. Молчит, сопит нервно. Я что, такой тяжёлый? А как же она со старым казначеем собиралась?

— Ты кончай лениться да лодырничать. Задумала курву гулящую изобразить — так работай. А то оплаты не будет.

Нервно дрожащий голосок на грани плача:

— Я… Я не знаю! Я не умею!

— Так я научу! Перво-наперво расскажи мне — какой я хороший. Ну, типа: О! Какой ты могучий! Или — сильный. Или — быстрый… Не, «быстрый» в этом деле… не пойдёт. Короче: всё, что вспомнишь вроде золотой-яхонтовый.

Отрабатываем интонацию, уточняем реплики. С дыханием у неё… пришлось приподняться. Но всё равно… ахает посреди текста и замирает. Прислушиваясь к собственным тактильным ощущениям.

Как говаривал Гамлет: «Буты чи нэ буты — ось дэ заковыка». Мелкая суетня ногами посреди произнесения очередного «ах, какой ты… ох, какой у тебя…» — вызывают чувство дисгармонии и плохой самодеятельности. И вообще — чего дёргаться? Заранее же известно: «буты!».

— Теперь перейдём к пожеланиям. Что-нибудь с восторгом и страстью. Попробуй произнести: Ах! Обними меня крепко! О! Возьми в меня сильно! У-у-у! Засади в меня глубоко!

Нормалёк. Смысла произносимых слов она уже не понимает, а вот музыку, страстно-жаждущий тон, хоть и с дозой истеричности — выдерживает. И уже пошла моторика: тело подо мной согрелось, начало двигаться, чуть выгибаться, чуть сжиматься и расслабляться. А то лежала, понимаешь, как бревно. Раскидистое в некоторых местах.

— Глаза закрой.

Щелчок «зиппы», оставленной мною на краю лежанки, выбрасывает небольшой тусклый огонёк. Но в окружающей тьме он кажется маленьким кусочком солнца, вдруг появившимся в избе.

Катерина отдёргивает от света голову, но я возвращаю её лицо в прежнее положение и, успокаивающе объясняю, впихивая рушничок снова ей в рот:

— Это так, на всякий случай. Чтоб ты не кричала. Ты ж не хочешь, чтобы на твой крик люди сбежались? Вот и молодец.

Сдвигаюсь вперёд, нависаю над ней, так, что ей приходиться запрокидывать голову. Дальше ей не сдвинуться — упирается темечком в стойку.

— А теперь смотри мне в глаза. Не отрываясь. Сейчас я… тут… ещё чуток… Не закрывать! Смотреть! Ну!

И ме-е-едленно… потихоньку усиливая давление, растягивая и натягивая, воздвигаясь над нею, над её запрокинутым лицом и опускаясь в неё…

Её, и без того большие глаза — распахиваются до предела, она выгибается, скулит, какими-то беспорядочными мелкими движениями пытается отодвинуться, отдалится от меня. Потом ахает, захлёбываясь рушничком.

Ну вот. И произошёл очередной «мир, труд, май». «Мир» и «май» тут и так были. А теперь и «труд» случился. Правильно сказал в 1926 году известный детский поэт Корней Иванович Чуковский:

«Ох, нелёгкая это работа —

Отворять у девицы ворота!».

Или как-то примерно так… И мы, весь совейский народ, поколение за поколением…

Аж вспотела. Заботливо вынимаю рушничок, вытираю выступившие у неё слёзы. Даже жалко. Бедненькая… И слышу шёпот:

— Сволота архимерзкая… Живьём шкуру на ремни… Удилище… калёным железом…

Ух какая упрямая! Хотя по звучанию — это не упрямство, а — истерика на грани срыва. Пока не пошла в разнос — заправляем рушничок обратно. И заправляем обратно не только рушничок. И ещё раз. И ещё разик. «Эх, раз, ещё раз, ещё много-много раз…». Как веслом на этих… «сто вёрст с гаком». Неотвратимо, размерено, безысходно… Это — навсегда. Вечность успокаивает. Успокоилась? Тогда проезжаемся по ушам:

— Позволь поздравить тебя, Екатерина свет Ивановна. Со вступлением в сословие девок непотребных, бабёнок гулящих, давалок, подстилок и пробл…ей. И прозвание тебе отныне будет: Катька-бл…ка.

Она снова начинает рваться, но я прижимаю её телом к земле и, на разные голоса, с разной интонацией, повторяю на ухо услышанную когда-то в детстве уличную дразнилку. Глупость, конечно, несусветная. Взрослому человеку — плюнуть и растереть. Но… С одной стороны, она взрослая женщина, уже просватанная. А вот с другой…

Ну вот, потекла, наконец. Она и так уже хлюпает. А теперь ещё и носом. Жалко, конечно. Но программу надо откатать.

— Ты поняла — с чего я велел мне в глаза смотреть? Когда я тебе целку ломанул? Чтобы ты, дура сопливая, на всю жизнь запомнила — кто над тобой властен. Кто с тобой хоть какое, хоть самое, в твоей никчёмной жизнишке, наиважнейшее дело, сделал. Больно? А ведь ты сама пришла, сама легла, сама, всё чего я захотел, сделала. Вот, обругала ты меня давеча на озёрном берегу, посмеялась надо мною, а теперь здесь лежишь, растопыренная, поиспользованная, бесчестная. Ты думала — своей волей решаешь, своим умом живёшь. А ты, глупая, то делаешь, что я хочу, что мне с тобой сделать вздумалось. Ты ещё у себя на подворье прикрасам радовалась да на дворню фыркала, а я тебе здесь уже браслеты железные готовил. Недаром меня люди «Зверем Лютым» зовут. Не за зубы длинные да когти острые, а за ум, за разум мой изворотливый. И ныне, вот, уд мой в тебе. Аки печать архангельская на гордыне твоей. И ты вся — в воле моей. Очерчена.

Она рыдала уже в голос. Если можно назвать голосом невнятный вой из-под кляпа. А я продолжал методически «впихивать, и всовывать, и плотно утрамбовывать». Её тело содрогалась от беспорядочных рыданий. Которые постепенно гасились монотонным ритмом моих толчков. А я продолжал давить на психику:

— Забавно мне было смотреть в глазёнки твои блудливые. Вот в ту самую минуту. Когда честь твоя, и девическая, и боярская — из тебя дымом ушла, прахом высыпалась, влагой вытекла. Всё, нет более ни чèстной девицы, ни доброй боярышни Катерины Ивановны. А есть Катька-бл. да, для всякого прохожего-проезжего — за серебрушку игрушка.

Тут бы надо издать сатанинский хохот. И удалиться под затихающее эхо ревербератора. Но я… увлёкся. Останавливаться в такой фазе… так опухнет же всё! Пришлось довести дело до конца. И просто слезать с девушки. Хорошо, что я ведром воды озаботился — есть чем смыть набор жидкостей, которые сопровождают такие процессы.

Уже одевшись, вновь запалив светец и отволоча волоковое оконце, отомкнул её наручники.

— Всё, Катька, вали отсюда.

Она тяжело возилась на постели, мешая стоны с негромким обругиванием меня, пола в избе, всего божьего мира…

Я побросал всякие мелочи в мешок, присел к столу, разглядывая один из своих метательных ножиков. Вот же забота! Ничего им не делал, в воду не ронял, а по лезвию ржавчина ползёт. Здесь, в центральной России, постоянно влажно. Всё гниёт, преет и ржавеет. Металл — дрянь, покрытий защитных толковых — нет. Надо бы какое-нибудь анодирование с никелированием спрогрессировать. Какую-нибудь… гальванопластику с гальваностегией. Почему попандопулы борьбой с корродированием металла не занимаются? Для «Святой Руси» — очень перспективное направление…

Наступившая тишина заставила поднять голову. Катерина, уже одетая, стояла у двери и теребила кончики платка.

— Ну, чего встала? Хотя… Ты в курсе — где твой батянька серебро хранит? Захоронки у него есть? Может, грамотки долговые где спрятаны?

Она энергично затрясла отрицательно головой, не отрывая глаз от пола. Я, собственно, так и думал, вопрос чисто для очищения совести — не будет такой коррупционер с дочкой-малолеткой о своих схемах толковать. Девический терем, при отсутствии эмансипации — не то место, где обсуждаются подробности хищения госсредств. Вот в моё время…

— Тогда ты мне больше без надобности. Иди, гуляй.

— А… А деньги? За моё… за… ну… за труды… Триста гривен кунских.

Какая цепкая! Можно сказать — упорная.

— Какие «твои труды»?! Это я на тебе старался! Аж по сю пору… в штанах болит. А ты — тюфяком лежала да охала. Ни обнять, ни подмахнуть — не умеешь. Неумеха бестолковая. Даже словам ласковым — самому учить пришлось! Да, видать, не доучил. Ну-ка, как по вежеству говорить надобно? Перво-наперво, поблагодари меня. Давай, повторяй: «Спасибо тебе, благодетель и господин мой Иван Акимович, за заботу, да за ласку, да за научение». И поклон в пояс. Ну, истовее. Дальше говори: «Сколь господь жить дозволит, во всяк день и ночь милость твою помнить буду, как ты, господине, меня, дуру корявую, разложил-приспособил, дырку мою срамную, отворил — не побрезговал».

Плохо. Бесполезно. Катерина, не поднимая глаз, монотонно повторяет любой произносимый текст, размеренно кланяется. Смысл не воспринимается, произносимые слова не вызывают внутренних картинок, связанных с ними эмоций. Девочка впала в ступор.

А что по этому поводу думал Митя Карамазов?

«…поглядеть это на нее с насмешкой… и огорошить ее с интонацией, с какою только купчик умеет сказать:

— Это четыре-то тысячи! Да я пошутил-с, что вы это? Сотенки две я, пожалуй, с моим даже удовольствием и охотою, а четыре тысячи — это деньги не такие, барышня, чтоб их на такое легкомыслие кидать…».

Я — не Карамазов, не купчик, да и откуда у меня 4 тысячи? Но идея — понятна.

— Подь сюда, дура.

Слазил в кошель, достал ногату, положил в протянутую ладошку.

— Вот тебе оплата за… за ублажание. А вот вторая. За девичество твоё, тута, на постели, вытекшее. Ишь, полотно хозяйское замарала. Неряха. Ну, чего молчишь? Благодари да проваливай.

Она непонимающе уставилась на две монетки, лежащие на ладони. Чего смотреть? Нормальное серебро, в совокупности, примерно — 5 грамм.

— А… А где… Ты ж говорил — триста гривен… Мы ж уговаривались….!

— Тихо! Разоралась тут! Это ты говорила: «триста гривен, триста гривен…». Это ты — сама себе придумала. А я говорил: «триста гривен — у твоего отца недостача», «триста гривен — в мешке лежит». Не — «тебе заплатить», а — «вон лежит». А тебе я обещал заплатить серебром. Вот оно, на ладони твоей. А столько заплачу… ты, часом не заболела? «Триста гривен»… Это деньги не такие, чтоб их на такое легкомыслие кидать. Да и по рукам мы с тобой не били. Бери, что даю от щедрости своей, да и топай отсюда. У меня тут ещё дел куча.

Вот только тут её прошибло. Глядя на моё радостное лицо, она вдруг утратила несколько туповатое, растерянное выражение, со злобной гримасой запулила в меня монетками, и, ударившись мгновенно в рёв, кинулась в двери.

Взвизг лежащего за порогом Курта, стук двери в сенях, встревоженный голос Агафьи на дворе, хлопанье калитки.

Выглядываю в сени:

— Сухан, позови кормщика, да скажи остальным чтоб собирались. Через четверть часа выходим. Вещички мои забери.

Хорошо, что у меня в сенях Сухан — остальные бы обязательно начали возмущаться и спрашивать:

— Как это выходим?! Куда выходим?! На ночь глядючи?!!!

А деваться-то некуда, после таких игрищ с посадниковой дочкой — только быстро сматываться.

Я — виноват. Я виноват в том, что у меня хорошая память, что хорошо учился в школе: текст, вбитый когда-то, в другой жизни, десятилетия назад, на школьном уроке, где мы по ролям читали кусок русской классики, остался на персональной «свалке». Училка добивалась «правильной» интонации — для контроля «правильности» понимания персонажей. И вот — оно зацепилось, застряло. И — всплыло. Даже без ясно осознаваемого желания. Аналогия имён, ситуации — вызвала фразу: «А ведь у папаши казенных-то денег недостача»… И пошёл… «храповик» — одно неизбежно тянет следующее.

Но ситуация-то — иная! Митя мог отдать денег — они его личные. Я — нет. Моё серебро — из наворованного. Митя влюблён в Катерину, я — нет. Мите её папашка… Мне здешний посадник — цель в охоте. Уже один её приход ко мне ночью — преступление. Моё преступление — так оно будет представлено посадником. Мой смертельный риск. Потому что её отец здесь не начальник гарнизонного батальона, а «вся власть» в этом городишке.

Но главная разница: для Карамазова Катерина, по большому счёту — ровня. Для меня — «туземка святорусская с гонором глупым». Так что, трахнул я её правильно. «Чтоб знала своё место». Но теперь надо бечь. Иначе… Ассоциативный кретинизм — изощрённая форма самоубийства?

Люди мои злые, не выспавшиеся, собирают вещи. На соседнем подворье, где как-бы гости стоят, какая-то возня и шевеление — как бы в спину не ударили. Наш хозяин смотрит зло:

— Мало платишь. Добавить надо. Сынишка мой через тебя богу душу отдал.

Извини дядя — бог подаст. А сына — серебром не вернёшь.

Уже грузимся в лодку, а я не могу мешок найти. Тот самый! С тремя сотнями…

— Николай, ты не видал?

— А я в него велел сена наложил. А то спать в лодке жёстко.

— Чего?! А…?!!!

— Так пересыпал. Вон, кожаные баулы. И удобнее, и надёжнее. После рассортирую.

Уф… Так же и помереть можно. С перепугу.

— Все? Сидельцев наших крепко увязали? Ну, сталкивайте лодку.

— Постой. А Мичуры-то нет. Только что крутился тут… И мешка его нету.

— Убёг, что ли? Слышь, боярич, а волк твой человечка посреди города найти может?

— Некогда искать. Гляньте.

Сперва на соседнем подворье, а потом и на недавнем нашем постое какие-то люди ходят с факелами. Скверно: мирные поселяне с факелами не шляются.

— Сталкивай. На вёсла — навались.

Мы разворачиваем лодку и дружно начинаем грести по озеру к югу. Пройдя береговую линию посада, выходим в протоку, но поворачиваем не к югу, к Гобзе, а к северу. Выгребаем во второе озеро — Ржавец. И тихонько гребём через него, подальше от городского берега. Идём тихо, без обычных команд и плеска. Хорошо — звёзды видать. И чего я компас не спрогрессировал? Так вот бегаешь-бегаешь, а тут какой-нибудь полезной мелочью не озаботился заблаговременно и бздынь — конец забега…

Ещё темно, но уже чувствуется приближение утра. Я начинаю паниковать — над озером стелется туман. Кормщик всё более раздражённо, но пока ещё тихо препирается с Николаем — у того свои воспоминания и своё представление о правильном направлении. Но тут Ивашка, взглянув через плечо, подтверждает:

— Ещё с сотню гребков. Там какая-то хрень высокая чернеет. Вышка, поди.

— Да какая вышка?! Не было тут отродясь никакой вышки!

— Николай, уймись. Ты три года назад здесь проходил. Может, поставили. Ты лучше скажи: а что там дальше?

— Поставили… Дождёшься от них… А дальше — болото. Гиблое. Вержавские мхи называется. Волок по нему. Длинный. Две версты с гаком. Дальше речка, Васильевка. Тоже… курице по колено. Опять, ёшкин корень, весь день комарей кормить!

Раздражение так и лезет из него, в каждом слове. Но тяга к знаниям у меня сильнее:

— Слушай, мы ж тут считай на пяточке, на полусотне вёрст столько крутимся. Неужели нельзя как-то… по прямее?

— Да нет же. Там (он машет в сторону правого борта) — холмы сухие. Хоть и недалеко до того же Хмостя, а лодейкой не пройти.

— А почему купцы этой длинной дорогой ходят? Здесь же два волока. А если по Каспле и в Катынь — один.

— Гос-с-споди! Иване! Ну ты будто… хрен заморский. Тут хоть и два, а по болоту. А там хоть и один, а вверх да по сухому. Пупки развяжутся, лодейки поломаются. Да и по верстам считать: тут на двух — пяти вёрст нет, а там на одном — десять.

Глава 263

Повторить опыт Бобылёвского волока с самообслуживанием и дармовщиной не удалось: за зарослями камыша, между полосой чистой воды и заводью, сплошь заросшей белыми лилиями, песчаная коса. На косе какие-то барачного типа строения, характерные силуэты сушил для рыбы, растянутые на просушку сети. И костерок. От которого встаёт и машет нам рукой невысокий широкоплечий мужик.

— Гости? На ту сторону? Четыре гривны.

Николай сходу начинает ругаться, божиться. Мужик скучно его терпит. Послушав, подводит итог:

— Четыре гривны. Серебро — вперёд. Торгу не будет. Разбудишь артельщиков — ещё за беспокойство заплатишь. Не любо — не кушай, топай взад.

— Да мы…! Да у нас…! У нас от самого князя грамотка! Нам — по княжьему делу! Спешно!

Мужик снова внимательно осматривает нашу команду. Особенно — прицепленные сабли, двух связанных, с мешками на головах, страдальцев.

— Тогда — восемь. За спешность.

Глядя на ошарашенного таким поворотом Николая, удовлетворённо хмыкает и объясняет:

— Ты меня рубить будешь? Тогда ты тут до-о-олго не пройдёшь. Князь-то, поди, за задержку-то… сильно спросит. Тебе дороже встанет.

Платим, разгружаем лодку, нагружаем мешки на себя. Хорошо хоть часть высыпавших из барака нечесаных, почёсывающихся в разных местах, мужичков, подставляет плечи под наши узлы. Дедок-проводник предупреждает:

— Идти только след в след. С тропинки сходить — борони господи! Даже по нужде какой — тока как добредём. Тута трясина такая вокруг…! Только бульк и случится.

Может — цену набивает, может — над пришлыми посмеивается. Николай с Терентием нервничают:

— Воры ж! Тати прожжённые! Клейма ж ставить некуда! Попрут-попятят! Майно из узлов повынимают — мха для вида напихают…

Эх, ребятки, не летали вы с пересадками через аэропорт Шарля де Голля! Вот там, куда бы ни…, и откуда бы ни…, а багаж целиком… как корова языком. Такие арабы грузчиками работают… И концов не сыскать.

В стороне, по гати видно, мужички неторопливо тащат нашу лодейку. Какие лошади?! Гати на волоках — решетчатые. Чтобы вода выступала, чтобы топли легче. Коней пустить — ноги поломают. Вот хомосапиенсы по этим деревам, матерно вспоминая заветы предков… не, не лазают — упираются.

Выпихнулись в Васильевку, пошли вниз. Удивительно мучительное занятие: топкие берега, илистое дно. Ширина — весла не выставишь. Идём на шестах.

Второе мучение — думанье. Приступ обычного утреннего самоедства после ночных приключений.

«Думы мои, думы мои

Лыхо мени з вами

На що сталы на папири

Сумнымы рядамы…».

Как говаривал Жванецкий: «Порядочного человека можно легко узнать по тому, как неуклюже он делает подлости». Мда… так я очень порядочный!

На кой чёрт было такое устраивать?! С этой Катериной Ивановной… А всё Достоевский виноват! Всё он! Cо своим «аналогичным случаем» из Бердичева…

Что более всего обидно — сам дурак. Без ансамбля. Не считая Федор Михалыча.

Дела-то мои — дрянь. Назад, через Вержавск, хода нет: посадникова суда мне не пережить. Вообще — встречи с его людьми… Только вперёд. Там, говорят, редкостной красоты озёра. Сапшо и всё такое. Будущее поместье главного русского изобретателя лошади. Пыр, извините за выражение, жевальское.

Потом можно сделать круг по Двине, рвануть двести вёрст с гаком вверх по Каспле, вернуться в Смоленск… И… вот он я, тёпленький. Тут кто быстрее успеет: епископский суд — по удочерению, княжеский — по подложной грамотке, ещё какой-нибудь — по дефлорации девицы… и просто желающие… чтобы я замолчал. Навечно.

Ну кто же?! Кто?! Кто укрепит мой мятущийся дух в тяжкую годину испытаний? Перед лицом одолевающих со всех сторон грядущих неизбежных бедствий?! Ниспосланных высшими силами, русской классикой и собственной глупостью? — Только фольк. Исключительно наш, исконно-посконный, хоть и не вполне «святорусский»:

«Ребята, уж если мы по горло в дерьме, возьмемся за руки!».

Я встрепенулся и огляделся. С кем бы исполнить это самое «возьмёмся»? Основная часть моей команды кемарила по лавкам под тёплыми лучами недавно выглянувшего солнышка. Двое, стоя на носу с шестами, попеременно упирались в низкие болотистые берега, проталкивая лодочку по речонке.

«Из варяг», блин, «в греки»! Трасса мирового значения! А в реале, факеншит! — сплошное бездорожье! Струя будто… будто бык прошёл.

Впереди, в сотне шагов, из-за очередного поворота этого струйно-бычного, виляющего из стороны в сторону, безобразия, нам навстречу вывернулись две лодочки. Чёрные, чуть выше и поуже моей, они шли ходко. Две пары толкальщиков на каждой дружно втыкали в берега шесты и, по команде, рывком проталкивали лодки вперёд.

Наш кормщик сразу приподнялся, заволновался, засуетился.

— Эта… Ох ты… Правый — слегу долой. Левый — пинай сильнее. Вона лучечка — туда правь. Отстоимся, пропустим.

Нашу лодочку вынесло на узкую полосу песка на берегу маленького заливчика. Встречные, не обращая внимания и не снижая темпа, продолжали, как заведённые, махать своими оглоблями. Моложавый мужчина в тёмном кафтане, сидевший на корме первой лодки рядом с кормщиком, внимательно оглядел нас. Обратил внимание на мечи за моей спиной (я даже почувствовал себя польщённым!) и что-то сказал, наклонившись к кормщику. Его лодка уже прошла мимо нашей, как вдруг, по команде кормщика, резко вильнула и встала впритык к нам поперёк кормы.

Ё! Так они и подрезать умеют!

Не только. Нам в лицо уставилась три-четыре лука с наложенными стрелами. У остальных гребцов откуда-то в руках появились мечи. Копий, топоров, щитов, доспехов я не видел, но сути это не меняло: вторая лодочка резво выскочила на тот же пляжик, к нам под другой борт, а её команда рассматривала нас с аналогичным реквизитом в руках.

Мужчина в кафтане поднялся с места, поставил ногу на борт и спокойно спросил:

— Кто такие? И почему людей неволею тяните?

И взглядом указал на наших страдальцев, сидевших связанными, с мешками на головах, на дне лодки.

Взгляды моих людей дружно переместились на меня.

Этот неловкий момент… когда надо что-то говорить… Э-эх… Только правду! А то запутаюсь.

— Я Иван, боярский сын. Сын смоленского столбового боярина, бывшего достославного сотника хоробрых стрелков смоленских, Акима Яновича Рябины. А ты кто таков?

Мужчина чуть поморщился: спрашивать так у начальника — не по вежеству. «Власть надо знать в лицо» — это не «Левиафан», а норма жизни. Но соблаговолил:

— Я — Улеб Честиборович, княжеский окольничий. Иду по пути по делам княжеским. Почему связанные?

«Когда господь закрывает одну дверь, то он…» — я это уже говорил? Ну, тогда — «возьмёмся за руки». Подходящий клиент для этого телодвижения уже прибыл. Хотя ещё и не знает насколько мы тут… по самое горло.

— О! Слава тебе господи! Вот же удача редкостная! Не пропали втуне молитвы мои ночные! Услыхал! Услыхал спаситель наш просьбы мои истовые! Ниспослал! Ниспослал на путях торных мужа доброго, властью облечённого, нам потребного! Слава те, Иисусе Христе!

Всё это я сопровождал обильным кресто-наложением и поклоно-отбиванием.

Увы, мужчина, видимо, был привычен к таким представлениям и смотрел на меня хмуро.

— Господин светлого князя Смоленского окольничий! Дозволь обсказать тебе это дело тайно, под рукой.

Забавно, что в русском языке к слову относятся как к кирпичу. Я имею в виду применение пространственных категорий: доложить, заложить, обложить… Кирпич, как известно, «ложат». В тычок или в ложок. Тюрьму выкладывают в тычок. Именно это я и хочу построить из своих слов для Вержавского посадника.

Придумывать ничего не надо: Ряха, бывший слуга казначея, знакомец посадника, сбегал к нему тайком и получил задание отравить добрых людей. В моём лице. На чём и попался. Второй — посадников ярыжка. Проник тайком, аки тать ночной, на постой, дабы проверить факт убиения. Но был захвачен и дал признательные показания. И мы, убоявшись за животы свои, тоже дали — дёру. Даже слугу одного потерял — так испугался.

— Хм… И с чего у посадника к тебе такая нелюбовь вдруг возгорелась?

— Так дядя Афанасий, который кравчий у светлого князя на подворье…

Окольничий, до того с сомнением рассматривающий страдальцев в моей лодке, резко обернулся ко мне и прищурился.

— И? И чего «дядя Афанасий»?

— Просил глянуть. Человечек у него там пропал.

— А с чего… по какой нужде Афанасий человечка посылал?

— Точно — не знаю, но мыслю я, господин светлого смоленского князя…

— Короче!

— Посадник княжеское серебро крутит. И, по слухам, докрутился.

Коротенько, в двух словах, излагаем схему коловращения княжеской подати, ещё короче — официальную историю с придурком в Поречье. Напирая на резкое возвышение Трифона-дыровёрта в последние годы. И — широкий жест в сторону страдальцев: не изволите ли сами поспрашивать?

Изволят. Мальчики — в одну сторону, пытошных дел… объекты и субъекты — в другую.

Мы ещё костерок не успели запалить — уже с той стороны крик пошёл. Характерный. Зачем их пытать? Они же и так всё скажут. Но здесь обычай такой: небитый — врёт. Разве ж можно выступать против обычая?! Не меня ломают — и ладно. Сижу-помалкиваю, чаёк травяной похлёбываю.

Честно скажу: очко играет. Против трёх десятков его гридней и отроков… Если бы в лесу… и чтоб убежать можно было… Да хоть бы изготовиться! Мы-то… как были на вёслах. А они-то потихоньку… вокруг костра ходят, то брони взденут, то колчаны достанут.

Мои, было, тоже, а им с усмешечкой:

— Вам доспехи не надобны. Положь взад, не тряси попусту.

Ежели что… голым брюхом на точёное железо… Трясусь, но терплю. Часа не прошло — возвращается этот… Улеб. Оглядел стан, со старшим остававшихся переглянулся.

— Татей забираю. Я пойду вперёд. Ты — следом. Отстанешь…

Мда… Не я один на «Святой Руси» умею по-волчьи скалится.

— Двое моих — с тобой пойдут. Всё. По местам.

Конечно, мы за окольничим не угнались. Тем более, что двое молодых безусых парней, которые пересели в мою лодку, за вёсла не брались, а только покрикивали. Пока Чарджи не рассказал сосункам — где, конкретно, он видел их матушек и что, конкретно, при этом делал. А Ивашко, в ответ на возмущённые вопли типа: «А ты! А ты хто таков?!» вытащил из-под скамейки гурду, чисто в ознакомительных целях, рассказал о способе привязки сабли к хозяину, и предложил юнцам поучаствовать. На бережку до смерти.

Потом снова был волок. Где давешние волоковщики смеялись с нас доупаду.

— Ой! Гля! Утрешние! Только — туда, а уже — назад!

— Дык… видать уж сбегали…

— До Новагорода?!

— Не. До Готланда. Чуешь — гнилой треской несёт. Гы-гы-гы…

Манера викингов кушать рыбу «с душком» — вызывает на Руси повсеместные насмешки.

Волоковщики чуть не померли от смеха. Натурально: один мужик свалился в болотную лужу и там мало не захлебнулся от хохота. Второй полез его вынимать, и тоже завалился, хохоча и повизгивая.

Артельный старшой, вытирая слёзы, посочувствовал, но цену сбавлять не стал. А когда один из отроков окольничего начал наезжать с криком: «Спешно! По княжескому делу!», утробно заржал. И, отсмеявшись, возвестил:

— Раз «спешно», то как давеча — восемь гривен!

После чего, вся артель, хохоча на разные голоса, расползлась по лужам и кустикам.

Мне было несколько странно такое отношение смердов к «благородным», но вспомнилось из рассказов русского писателя, ехавшего по почтовому тракту где-то в Сибири в самом начале 20 века. На предложенные за прогон чаевые, молодой ямщик ответил:

— Да я тебе, барин, сам на чай дать могу!

«И ямщик закурил дорогую папиросу».

* * *

Припозднились мы, как оказалось, правильно: в детинце была стычка. Посадник оказался человеком достаточно решительным: держал под столом заряженный самострел, из которого и подстрелил одного из гридней окольничего. После чего был зарублен вместе с двумя своими слугами.

Взбудораженные стычкой гридни переворачивали детинец и посады вверх дном. Шёл сыск, допрос и конфискация. Окольничему я был в этот момент… нежелателен — лишние глаза и уши. А уж мой наглый вопрос: «А доля моя какая? Я ж… ну… участие принимал, вот страдальцев приволок, тебе, Улеб Честиборович, всё обсказал…», вызвал плохо скрытое раздражение:

— Награда будет как князь решит. А покудова… ты мне тут только под ногами толчёшься.

И я быстренько испарился.

Две вещи, услышанные в детинце, меня смутили: Катерина Ивановна и служанка её Агафья как вчера с вечера спать полегли — так их никто и не видел. И никто не видел моего слугу — Мичуру. Странно: я был уверен, что он проявится на посадниковом дворе. Ан нет. Видать, я чего-то не понимаю.

Солнце ещё стояло в зените, когда мы вывались снова в эту Гобзу. И пошли потихоньку вниз, постепенно остывая от приключений.

Хватит, досыть. Надоело и утомило. Все эти… подпрыгивания, неожиданности и неприятности… Дело сделано: посадник — вор, связь с казначеем доказана через Ряху, дискредитировать чтеца и остальное — забота Афанасия. Я своё отработал.

Увы. Я не учёл приставучести Достоевского.

Устроился на дне лодки, чесал Курту шею, он пофыркивал от удовольствия. На носу Николай, попавший с Терентием в пару на шесты, «учил молодого жизни» — тот тоже пофыркивал. От — «совсем наоборот». Жарко, душно, парко. Последние минутки безделья: речка постепенно расширялась — скоро можно будет уже и на вёслах идти.

Вдруг Курт выдернул голову из моих рук, уставился на берег и шумно задышал, вывалив язык из пасти. Чего он там увидел? Живность какая-то? Бобров здесь нет, белки по болотам не бегают, какая-нибудь крыса? Я лениво повернул голову. Хмыжник, камыш, коряги… На коряге какая-то… тряпка. Грязно-серо-бурая. С кисточкой. Где-то я такое…

— Стоп! Мать…! Правый борт! К берегу!

Терентий с кормщиком ещё могут позволить себе задавать вопросы:

— А? Чего? Почему это?

Но Николай выучки моей не потерял: ухватив за шиворот, откидывает зависшего в недоумении Терентия на узлы в лодке и, одновременно, сильным толчком шеста вгоняет лодейку в берег.

— Брони вздеть, сброю разобрать. Тихо!

Последнее — кормщику. Тот вздумал громко… недоумевать. Бздынь. Ивашко, между делом, оплеухой отравляет дедка за борт. Тут — неглубоко, по колено. Но когда дед, в водовороте собственных эмоций и народных выражений вскакивает на ноги, стирая воду с лица, то видит перед глазами клинок сабли. Успокаивающий и утишаюший.

У меня… Очень даже паранойя. Но за этот поход мы уже дважды попадались… Как святые — без оружия и броней. «Бог троицу любит» — русская народная мудрость. Я — не бог. Поэтому — не люблю. Третий раз голым брюхом на точеное железо… спасибо, не захотелось. Даже гипотетически.

Пока облачаемся и пробираемся вдоль берега по чавкающей грязи, Курт, измазавшийся не только по брюхо, но и по уши, уже тащит тряпицу.

— Ну, мужи мои добрые, вспоминайте: где вы похожее видели? Заранее скажу — видели все.

Тряпица идёт по рукам, подносят к глазам, крутят, Николай дует в шерстинки, Ивашко пытается подцепить ногтём узелок.

— Сухан, откуда это?

— Кусок каймы от платка. Платок был на девке. Девка приходила на наш постой в Вержавске прошлой ночью.

— Это которая от тебя с воем убежала?!

— Точно. Дочка Вержавского посадника. Сегодня с утра — покойного. Убит гриднями княжьего окольничего при оказании сопротивления при задержании.

Забавно слышать матерное выражение крайнего изумления от столь воспитанного молодца, как Терентий. Хоть и несколько неумело построенное. Ничего, Терёха, со мной походишь — и не такие конструкции… конструировать научишься.

— Не обрезано — оборвано. Смяли и в кровавую рану положили. Потом — выбросили.

— Ноготок, тебе — зачёт. Остальные по возвращению — полный курс занятий на внимание. Смотрите, но не видите. Стыдно.

Не любят мои ближники занятий на развитие внимания и памяти. Нудно это. Да и не нравиться проигрывать — мальчишки-подростки в этом деле часто побеждают.

— Теперь… пойдём искать.

— А на кой? У нас своих забот мало?

— А на той, хан мой торкский, что эта девка — подо мной девичество своё оставила. Я своих… на елду насаженных… мусором придорожным — не бросаю.

Интересно, что Чарджи из услышанного — услышал? Свяжет давний наш разговор о моём отношении к «своим» и нынешнее — о «насаженных», и отнесёт на свой счёт?

— Курт, нюхай. Теперь ищи.

Честно говоря, я не ожидал, что князь-волк возьмёт след: тряпка пролежала неизвестно сколько на коряге, наполовину в воде, мы её трогали, мяли. Какой там запах?

Но Курт покрутил своей зубастой башкой, оглядывая берега реки, уставил нос в землю и побежал от берега. А потом, шагах в двадцати, где было суше и не так много кустов, двинул параллельно, против течения реки.

— Не, ну ты глянь! Ну до чего ж умён! У меня прежде лайка была. Так она слышь-ка…

Один из моих мужичков восхищённо смотрел вслед князь-волку.

— Погоди про свою лайку. Почему умён-то?

— А ты по струе речной глянь. Вода-то вона куда бьёт. Стал быть, тряпку вон оттуда кинули. С берега.

— Или — с проплывающей лодки.

— Само собой. Только на реке — следов нетути. Стал быть и искать нечего. Только по берегу.

"— Сэр, почему вы ищите часы здесь, если потеряли их за углом?

— Потому что здесь фонарь».

Логично.

— Всё, сел. Нашёл. Побежали.

Курт сидел на траве на ровном пустом месте и выжидающе смотрел на меня. Вокруг никаких следов.

Только твёрдая уверенность в его уме и чутье — остановила фонтан выражений моего глубокого разочарований.

А присмотревшись… захотелось извинится за обругивательные мысли: здесь недавно проходили люди. А на берегу, чуть в стороне, в кустах, заваленная ветками — лодка-долблёнка. А вот что на другом конце следа…? Сейчас узнаем.

Про нас узнали раньше: взрыв бешеного собачьего брёха однозначно идентифицировал целевую точку.

«Хочешь попасть в Америку? — Иди в РВСН».

Не мой случай — мы попали ближе. Прямо на хуторок, уютно посаженный в устье оврага. К нашему приходу ворота вежливо распахнулись. И оттуда, злобно вереща, вылетели две немелкие шавки типа волкодавы местные. Тут они увидели князь-волка во всей красе. Который галантно сказал им «Р-р-р». И энергичный вылет — трансформировался в такой же влёт. За спину мужика с топором, стоящего в полуоткрытых воротах.

Мужиком был мой Мичура. Который негромко сказал сам себе что-то про сексуальную жизнь своей мамы. И попытался одновременно погрозить нам топором, уйти во двор и закрыть одной рукой ворота.

Я — дурак. Я это уже говорил? А что я — лопух, бестолочь и двоечник? Неспособный выучиться даже на собственных ошибках? Что моя судьба — раз за разом наступать на одни и те же грабли? Что из всего множества человеческих реакций, дарованных нам природой, я раз за разом выбираю самые идиотские?

Короче, увидев, как Мичура закрывает ворота, я заорал:

— Держи его! Бей!

Метнулся к воротам, вытаскивая из-за спины свои недо-мечи. Мимо уха что-то свистнуло, Мичуру унесло внутрь. С рогатиной от Сухана. В груди. И торчит. Здоровая жердина. И качается. Я же это уже проходил! Так Сухан приколол мальчонку из банды Толстого Очепа на Аннушкином подворье.

Меня толкнули в спину вбежавшие за мной следом, я сделал пару шагов. И вновь офигел: слева, на обычном для здешних подворий турнике — «ворота с перекладиной», висели, привязанные за поднятые руки, две абсолютно голых женщины.

А справа раздался мат, лязг и вопль. Вопль резко оборвался. На землю к моим ногам упала и откаталась в сторону кудлатая голова с распахнутым ртом. И рухнуло фонтанирующее кровью тело.

Ивашко, отскочивший в сторону от брызг крови, тяжело дыша, встряхнул в руке клинок:

— Этот… топор в тебя метнуть хотел. Еле остановил. Пришлось вот…

Ивашко был расстроен. По сути — нам мертвяки ни к чему. Звёздочки по фюзеляжу — здесь не рисуют. Пришлось подбодрить.

— Уговор был — гурду три раза во вражеской крови омыть. Случай — засчитывается. Поздравляю.

Ребята начали осматривать подворье, а мы с Ноготком подошли к подвешенным. Длинные распущенные волосы закрывали им лица. Но не тела.

Бабы были битые, поротые, жжённые и… и драные. У одной выдран большой кусок волос с головы. Когда я зашёл с этой стороны… Несмотря на синяки, засохшие следы крови под носом и варварский кляп из куска полена с завязками на затылке, женщину можно было узнать.

— Ну, здравствуй опять, Катерина Ивановна.

Опухшие веки со слипшимися ресницами чуть шевельнулись, подёргались. Один глаз приоткрылся. В шёлку глянул мутный, полный боли и отупения от неё же, зрачок. И глаз закрылся. Чуть слышное мычание донеслось из-под кляпа. И — всё.

Да уж, не ждал я такой встречи…

А вторая, естественно, Агафья? Что и подтвердилось, стоило сдвинуть с лица волосы. Эта — получше. Реагирует.

— Гапка, Гапка, чего висишь как тряпка?

Во! Так она ещё и смеяться пытается?! Над моими глупыми шутками… в таком положении… Нормально — будет жить.

— Ноготок, отвязываем и снимаем осторожненько.

Снимаем, укладываем на ряднину, промываю, смазываю, перевязываю. Сгоняли к лодке, принесли «аптечку».

Марана, когда собирала этот саквояжик, назвала его: «чтобы дольше мучился».

В смысле: человек — так и так помрёт. Но после этих снадобий ещё помучается некоторое время.

Как говорила Астрид Линдгрен: «Жить надо так, чтобы примириться со смертью». Как показывает опыт, рак поджелудочной железы за месяц третьей стадии, даже при полном комплекте обезболивающих, вполне доводит до состояния, когда пожелание: «Чтоб я сдох!» становится не фигурой речи, а искренней молитвой. Но до этого ещё надо дожить.

Лодочку на берег вытянули. Чтобы прохожие-проезжие лишних вопросов не задавали. Кормщика успокоили, хуторок осмотрели. Забавный хуторок. Из живности — одни собаки. Скорее — заимка. Охотничья избушка. В терминах «Капитанской дочки» — воровской умёт.

У Катерины разбита голова — приходиться обрить наголо, чтобы смыть засохшую кровь и обработать рану. А вот кровавые потёки на бёдрах…

— Агафья, ты не в курсе, у Катерины месячные, или это после моих с ней… занятий?

— Не знаю. По луне, вроде, рано. Я ей от платка кусок оторвала да и запихнула. Выкинула после.

Вон откуда та спасительная тряпица взялась! Именно что оттуда.

Агафья рассказывает свою историю.

— Мы ж… когда от тебя выскочили… бегом… А куда? Детинец-то закрыт. Я ей говорю: пойдем, позовём стражу. Она — ни в какую. Соромно, де, стражники увидят-узнают. Батюшка рассердится… Сама плачет. Топиться рвалася — насилу удержала. Присели мы там, под забором каким-то. Тут чего-то по голове моей — бух. Очухалась в лодочке. Глянь — Катя уже связанная да заткнутая. И — гребунов двое. Они, вишь ты, мешок серебра искали. Ну, те триста гривен, об которых разговор был.

Да, Мичура знал, что у меня есть мешок серебра. При погрузке понял, что мешок пустой. И решил, что серебро я посадниковой дочке отдал. Другие-то со двора не уходили. А что Николай по баулам пересыпал — не видел.

— Ух как они злилися! Как сюда притащили — пытать стали. Сперва — куда твоё серебро спрятали. После — где посадник своё серебро прячет. Господин-то мой серебро купцам в рост даёт. Вот тати и решили, что должен быть какой клад. А я про то — не знаю. И она не знает. А они не верят. А, может, и поверили, да с досады, что у них не получилось… Били они нас. Кабы не вы — замордовали до смерти.

Тёмная история. Почему Мичура пошёл на разбой — понятно. Сумма мозги вышибла. Но откуда у него напарник взялся? С лодочкой и этим… охотничьим домиком? Как так вышло, что он появился в самый нужный момент? Или случайно был рядом?

В такие случайные совпадения… Бывает. Но… Похоже на группу прикрытия агента. Паранойя? Неуместные аналогии из совсем другой эпохи? Очень даже может быть. Главное: что теперь делать? Мне очень не нравится слово «группа»…

— Николай, баб одеть в мужское. Шапки, армяки, штаны, кушаки.

Ничего нового — мы с Фатимой с похожим переодеванием из Киева уходили. Если уж Степаниде свет Слудовне такой приём «в масть», то чего ж мне «святорусскими» наработками не воспользоваться?

— Ошейники два давай. Агафья — ты чья роба? Посадника или дочки его?

— Я-то? Катькина. Боярин меня ей подарил на первую кровь. Ну… как у ней…

— Понял. Косу свою срежь повыше. Выше ушей.

Вот тут она уже не смеётся. Приходится объяснять:

— Может статься, что не только Мичура решил, что вы делах посадника… сведущи. Мы вас переоденем — никто двух баб в лодейке и не углядит. А иначе… Коса отрастёт, голова — нет.

«Снявши голову — по волосам не плачут» — русская народная мудрость. А наоборот? «Не плачь по волосам — голову не снимут»?

Агафья вдруг начинает хихикать:

— А и срезайте вовсе! Хоть раз в жизни почешусь всласть!

Ну, баба! Ну, оптимизм! Такую надо возле себя держать, перед глазами. Чтобы и утром, и вечером, на неё глядючи, грусть-тоска развеивалась, веселье да радость прибавлялись.

Присаживаюсь над лежащей в теньке Катериной. Их не только били, но и на солнцепёке подвесили. А воды не давали с ночи.

— Катя, ты меня слышишь?

Только ресницы опускаются на глаза. Слышит. Жар, вроде, несильный, дыхание нормальное.

— Продай мне, боярскому сыну Ивану Рябине, робу твою, Агафью. За две ногаты.

Задёргалась, затряслась, заскулила. Отрицательно.

Понятно: отдать единственного близкого человека, пребывая в столь беспомощном состоянии…

— И сама продайся. Мне. В рабыни.

Скулёж поднялся на тон выше, наполнился тоской и безысходностью. И утратил отрицание. Какое «нет», когда у неё сил — ни на что вообще нет? Когда она полностью в моей власти? Как она может мне отказать, хоть в чём, если я в любой момент могу вернуть её на подвес? И через полчаса она не сможет сказать «нет» просто потому, что сказать нечем будет? Могу зубы выбить, могу язык урезать. Или, к примеру, ослепление — элемент воспринятой «Святой Русью» культуры благочестивой Византии.

Вот это — власть, а не то — «очерчена», что у Мити Карамазова.

Нехорошо это, Ваня, мягче надо, добрее. Зачем дыба и щипцы калёные, когда и словом добить можно?

— Сегодня гридни княжеского окольничего Улеба зарубили отца твоего. Насмерть. Он — вор. По русскому обычаю воровские семьи выводятся под корень. Мне бы сдать тебя княжьим слугам. Чтобы они тебя расспросили по делам отца. Как вот эти… покойники спрашивали. Однако, ежели ты роба моя, то спрос — с меня. Поняла? Согласна? Тогда — по рукам.

Агафья, тяжко вздохнув, защёлкивает ошейник на своей шее, помогает сделать это своей недавней госпоже, осторожно натягивает на неё мужскую одежду. Вдруг Катерина охватывает её за шею и начинает громко, взахлёб, рыдать. Потом — уже обе ревмя ревут.

Две мои новоявленные рабыни сидят посреди двора, рядом с двумя новоявленными покойниками, и рыдают в голос. Естественный элемент процесса адаптации хомосапиенсов к новому состоянию. Сословному, семейному… умственному, эмоциональному, поведенческому… Сброс напряжения путём выделения влаги. До полного обессиливания. Я уже говорил: «вода более хороша тем, что она уносит…».

А вот Чарджи крайне раздражён происходящим. И у Терентия глаза нараспашку: я нагло нарушаю «Закон Русский».

Девица вообще не имеет права что-либо продавать или покупать без согласия отца. Замужняя женщина — только в границах, установленных мужем. Лишь вдова имеет кое-какой самостоятельный имущественный статус.

Но Катерина, с сегодняшнего утра — сирота. А опекуна пока нет. Потом, конечно, когда он появится, он может потребовать признать сделку недействительной. А я могу опротестовывать и требовать компенсации понесённых расходов, а время идёт, а там девица замуж выйдет и вообще уйдёт под власть мужа… Что, конечно, тоже опротестовывается, но у других властей и за другие деньги… Время — это не только категория попадизма, но и жизнь человеческая. Оно — проходит.

Сейчас главное: своих рабынь я могу вести куда хочу. А вот ЧСИР — «член семьи изменника родины»… или «двуногий фрагмент конфиската»…

— Парни, хватит пялиться — дырку проглядите. Собираемся-убираемся. Быстренько.

Потопали. Уже в воротах, в которые мы так резво вскочили, снял шапку и натянул Катерине на замотанную белым полотном голову:

— Держи. И не бойся ничего. Ты ж у меня, у «Зверя Лютого» в когтях. Чего с тобой ещё случиться может?

Снова слёзы… Всего-то сутки назад она, весёлая да здоровая, со мной на Княгиной горке повстречалась, с тропинки столкнула…. День всего прошёл — не девушка, не боярышня, не весёлая, не здоровая…

Глава 264

Речка уже широкая — поставили вёсла. «Ну-ка навались. Раз — и, два — и…». А — не славно.

Беда в том, что в доспехах грести тяжко. Кольчуги-то не сильно мешают, а вот всякие стёганные вещи типа европейского гамбезона или русского тегиляя… «Типа» — потому что ни того, ни другого в классическом виде на «Святой Руси» ещё нет. Есть двухслойный стёганный ватник. Либо в рубашечном варианте — как русская рубаха — одевать через голову, с коротким, по локоть рукавом. Либо в кафтанном — длиной по сапоги, пуговицы на груди. Типа «разговоров» на конармейских шинелях.

У меня в ватниках пятеро: Николай, Терентий, кормщик и ещё два мужичка. А оставшийся от Ряхи «тегиляй» мы бабам отдали — на спины им накинули.

Нервно мне. Нервенно. Ходу ребятки, ходу. Поймать стрелу в спину… не хочу. Почему меня Афанасий именно в этот момент в Вержавск послал? Почему Улеб там кругами ходил? Откуда у Мичуры напарник взялся? Ходу, миленькие, навались сильнее!

Я — боюсь. Все попандопулы такие смелые, такие храбрые, а я… я боюсь. Потому что мои мозги со всей супер-прогрессивной начинкой из 21 века, можно расплескать точно так же, как и любые туземно-кондовые двенадцативековые. А я не могу защититься. Потому что не понимаю здешних игр!

Они не против меня играют — они друг с другом играют. Мною. Убить врага — победа, умереть от удара врага — геройство. Но сдохнуть по воле неизвестного игрока во имя неизвестных целей от руки такой же… пешки. Е2-Е4… И где тут — чёрные, где — белые…? «Своих» в этих играх у меня тут точно нет.

Эти маленькие речки… Сто вёрст засады. Ширина водяного зеркала — от 2 до 10 метров. Дальше, либо прямо от уреза, либо за узкой полоской бережка — густые заросли. Камыш, кустарник. Любой… «чудак на букву «мэ»» может уютно устроиться в кустах с луком. Его там никак не углядеть.

Вогнать с 5-10 метров стрелу в натянутую на спине гребца рубаху… Просто для забавы. И убежать, радостно хохоча, по знакомым тропинкам в знакомый лес.

А лодочники… Пока взденут доспехи, пристанут к берегу, выберутся из лодки… Местности они не знают: догнать и наказать — не могут.

Так это просто проявление дурости под видом доблести! Без идеологической подкладки, из-за которой, например, российские гуманитарные конвои в Донбассе закидывали в дороге «коктейлями»: бутылка на крыше фуры водителю не видна, а огонь на скорости вздувается быстро.

Рисковые люди «из варяг в греки» ходили. Кроме чистой глупости, у местных и имущественные интересы к прохожим есть. «Что с возу упало — то пропало» — русская народная мудрость. У проезжего — «пропало», у местного — появилось.

А ещё были религиозные, племенные… ксенофобные. Перешёл от дреговичей к радимичам — всё. Чужак, враг.

«Счастье в том, чтобы ехать на коне врага, ласкать его женщин и погонять его самого плетью». Чингисханов на Руси нет, вместо коней — лодейки, но единомышленники… в каждом племени.

Сейчас-то помягче. Христианство — у всех одно, страна — одна. За баловство взыщут не лодейшики — взыщут местные власти, погостники.

Но это по смердам. А вот послать человечка… С той же функцией — стрелу в спину гребца… Власть — может. Или — какая-нибудь из её… ветвей.


Иные из частей этой истории стали мне понятны позднее, иные и вовсе через десятилетие, когда мои мастера-«правдоискатели» смогли сильно расспросить ближних слуг кое-каких весьма вятших людей этих времён. Основных участников той многолетней «игры» — в живых уже не было. Но тогдашнее предчувствие, что надо спешно выбираться с «реки мелкого серебра» — меня гнало правильно. Многолетняя, многоходовая интрига, которая могла взорвать и княжество, и, при успехе своём — всю Святую Русь, зацепила меня лишь малым краешком. И голову мою лысую — оторвать не успело.


Стыдно сказать, но у меня была истерика. По счастью — тихая. Я не понимал происходящего, но ощущал опасность.

Множество попаданцев, попав после «вляпа» в «лабиринт придворных интриг», легко их разгадывают, быстро разрушают «коварные помыслы и замыслы», и немедленно сами «плетут ковы», уже в свою пользу. Ну, и мирового прогресса, в том числе.

Совмещая индукцию с дедукцией, логику с озарением, лишайно прорывающуюся наблюдательность («тут — вижу, тут — как всегда») менеджеры младшего и среднего уровня «в лёгкую» щёлкают заговоры потомственной средневековой аристократии.

Не надо иллюзий. Особенно таких — смертельно опасных. Пример мадам Бонасье — ничему не научил? Как только сколько-нибудь серьёзная монархическая интрига переходит в активную фазу — вокруг основных персонажей начинают пачками гибнуть люди. Лакеи и горничные, кучера и конюхи, егеря и телохранители, советники и приказчики… Бандитские разборки… Аристократия — это мафия по наследству.

Вы когда-нибудь пробовали играть в неизвестные шахматы по необъявленным правилам с завязанными глазами? Вот вы берёте в руки фигуру. Вроде бы — «офицер». А он вдруг расползается в пальцах жидкой липкой слизью. Или — взрывается. Или просто выпускает вонь, рассыпаясь в прах…

Я искренне сочувствую тем несчастным, которых угораздило вляпаться в тело высокопоставленной средневековой особы. Они оказываются в положении тряпичной куклы-марионетки с торчащими верёвочками, попавшей внутрь работающего судового двигателя.

«Эта вендетта началась в Кэмберлендских горах между семействами Фолуэл и Гаркнесс. Первой жертвой кровной вражды пала охотничья собака Билла Гаркнесса, тренированная на опоссума. Гаркнессы возместили эту тяжелую утрату, укокошив главу рода Фолуэлов. Фолуэлы не задержались с ответом. Они смазали дробовики и отправили Билла Гаркнесса вслед за его собакой в ту страну, где опоссум сам слезает к охотнику с дерева, не дожидаясь, чтобы дерево срубили.

Вендетта процветала в течение сорока лет. Гаркнессов пристреливали через освещенные окна их домов, за плугом, во сне, по дороге с молитвенных собраний, на дуэли, в трезвом виде и наоборот, поодиночке и семейными группами, подготовленными к переходу в лучший мир и в нераскаянном состоянии. Ветви родословного древа Фолуэлов отсекались точно таким же образом, в полном согласии с традициями и обычаями их страны».

Какой вариант попадизма вам более по душе? В Билла Гаркнесса за полчаса до срабатывания дробовика? В Неда Фолуэлла во время прогулки на последнее в жизни молитвенное собрание? От себя замечу: наиболее вероятное — в «собачку тренированную на опоссума».

«В каждом благородном семействе есть свой скелет в шкафу» — общеизвестная истина. А у каждого владетельного рода таких «скелетов»… Вендетты по теме: «и кто это обидел мою любимую собачку из ружья?» — лишь малая доля наследства, достающегося попаданцу вместе с телом носителя.

Есть планы и намерения, запущенные годы, десятилетия, поколения назад. Есть долги. Долги дружбы и долги вражды. Это часть отношений между людьми, часть «паутины мира». Не ваши — вашего тела, его предков. Если вы отказываетесь платить — вас перестают понимать. Ваши намерения трактуются превратно, ваше окружение пребывает в разброде, вас перестают защищать. Успеете ли вы сплести свой лоскуток паутинки взамен разрушенного вами?

«От паранойи не умирают» — правильно. От неё дохнут. Подхватив инфекцию в плохо замотанные, стёртые на вёслах, ладони, заснув на посту после изнурительного марша, сцепившись по пустяку с таким же уставшим, раздражённым соседом.

Умирают не от паранойи — от переутомления, вызванного стремлением эту паранойю успокоить.

Я напрочь отказался останавливаться в Поречье — нас там знают. Выскочили в Касплю, пошло тяжелее — против течения, но снова — только вперёд. У всех людей, и у меня самого — руки в повязках. Мозоли кровавые. Вторая ночь без сна. Попутно ломаю здешний порядок — ночью по путям не ходят. «Комендантский час». Нарвёмся на стражу — будут неприятности. Мой народ бурчит, но в вёсла упирается.

Наконец, кормщик взбунтовался:

— Да сколько ж можно…!

По старому анекдоту: «Тс-с. Дерьмо колышется». Сейчас я сам в роли этого… этой консистенции.

Одной рукой придержал на весу весло, другой — меч из-за спины ему в лицо:

— Делай как я велю. «Нет» — мы-то лодочкой пойдём вверх. А вот ты поплывёшь сам и вниз.

Второй раз он начал вякать, когда мы мимо устья Жереспеи прошли.

— Эт… Нам же туда же!

— Нет. Прежним путём не пойдём. Пойдём к Катынскому волоку. Не хочешь — иди пешки. Аки Христос по водам.

Так не делают! Так нельзя! Это — его лодка, он — кормщик, он — путь выбирает и скорость указывает. Но… тревожно мне. Крокодил всегда возвращается к воде по своему следу. Поэтому охотники вбивают на тропе острое. Крокодил ползёт и режет себе брюхо. Я на острое брюхом — не хочу. Паранойя у меня! Факеншит уелбантуренный!

У начальника — бзик, у подчинённых — грыжа.

Как-то не встречал у попаданцев описания бесконечного, тупого, однообразного, изнурительного труда. Не вообще — где-то там, умозрительно, а их личного. Не по воле какой-нибудь злой местной кикиморы, а по собственной паничности и истеричности.

«Весло поднял, перекинул, зацеп, рывок». Повторить. Вторые сутки.

Пристали к берегу, хоть бы кулеш сварить. Не успели костёр разложить — малой какой-то нарисовался:

— Эй, дяденьки, тута становиться нельзя! Тута луга наши.

И чего с ним делать? В куски порвать, чтобы не мявкал? А дальше, в кустарнике — второй выглядывает. Чуть что — убежит и тревогу поднимет. Волка на него спускать? Пришлось убраться.

Что радует — принцип пойменной стражи, которую я у себя в Рябиновке на Угре устроил — не новость в нашем многострадальном отечестве. Радуюсь. Гребу. Выгребаю и угрёбываю.

Всё-таки, встали на ночёвку на попавшемся погосте ещё до заката.

Пока разместились, подкормились… перевязки отмочили, промыли, смазали да перевязали… Тут мои все и попадали. А я в другую избу заскочил, куда баб определили.

— Ой…

В полутьме избы на лавке лежит замотанная Катерина. Глаза закрыты, голова завязана, спит.

Агафья ей перевязки сменила, собой занялась. Сидит на соседней лавке топлесс, синяки на себе разглядывает. Теперь вот локтем прикрылась. А она… ничего. И чего она себя старухой считает? Это здесь в 25 — дама стареющая. А вот в моё время…

Подошёл поближе. Смотрит напряжённо, но не испуганно. Забавно: у неё с Катериной глаза разного цвета, а взгляд одинаковый. Катерина на меня снизу так смотрела, когда я ей помогал рубаху снимать.

Если Гапка и сейчас смеяться начнёт — развернусь и уйду. Ничто так не способствует эрекции как женский смех. И не убивает её как женский хохот.

Подцепил мизинцем за ошейник у неё на шее, потянул вверх. Встала послушно. И руку сама убрала. Красиво. Хоть и в синяках.

Мне нравятся женские груди. — Чересчур откровенно? «Чересчур правды» — самому себе?

Мне нравится их форма. Многообразие их форм. Мне нравится их вкус, цвет, запах. Мне нравится их движение. Когда женщина дышит. Когда я вызываю в женщины эмоции, и она дышит глубоко, взволновано. А я это вижу и… и тоже… отзываюсь эмоциями. И — когда женщина пляшет. Не танцует — там другое. А именно пляшет. Народное, рòковое… Вызывают тревогу, когда она скачет верхом. Иногда они радуют своей дрожью. Синхронной, резкой… От моих толчков на ней. Я балдею от ощущения освобождения и одновременной беззащитности, которые появляются у них, когда снимаешь с неё тесный бюстгалтер. Когда затянутая, сжатая, «построенная» женская плоть вдруг становится сама собой. Естественной, очень открытой… для всего.

«Мы любим плоть — и вкус её и цвет,

И душный, смертный плоти запах…».

Любим. И вкус, и цвет. Но мои мозги сносит от… от консистенции. От тактильности. От волшебного богатства чувствительности прикосновений. От лёгкой прохлады под моими пальцами вначале, и пылающего жара в моих ладонях в конце. И их постепенного, чуть потного, остывания потом. От слегка снисходительной вялости при первых прикосновениях — «ну, ну… посмотрим…», до возникающей и нарастающей жаркой, ищущей упругости, налитости, тяжести: «ещё! Ещё!». От неслышного ухом, но ощущаемого телом, видимого глазами звона этих… колоколов. Усиливающегося, ускоряющегося, набатного… Тревожного, зовущего, требующего… И вдруг замирающего в последний, самый… самый момент. Когда уже нет движения, когда всё замерло… И только внутри тела нарастает невидимая, неслышимая, запредельно высокая нота…

«Звенит высокая тоска,

Необъяснимая словами…»

В мгновение тишины, за которым следует… заключительный стон.

«Я — не один, пока я с вами —

Деревья, птицы, облака!»

И с этими… с птицами — тоже.

Э… Да что я рассказываю! Женщины вокруг нас. Только и надо не просто смотреть, но и видеть. Не отмечать «факт наличия», а чувствовать ощущения. Хотя бы свои собственные. Чувствовать собой. Своей кожей, своей душой.

Я осторожно прошёлся пальчиками по её груди. Сильно её побили. Куда не коснись — ей будет больно. Ну, кроме нескольких мест. И — смотря как прикоснуться. Осторожно наклонился и, ухватив сосок губами, втянул. Над головой раздался стон. Вот такой звук — совсем не от боли.

— Ваня! Ванечка, миленький… Господине! О-ох… Не надо! Не сейчас… Гос-с-споди-и-и! Да что ж ты не понимаешь — у меня на спине живого места нет!

Связочка… Не понял. Я поднял на неё глаза. Она, немедленно прикрывшись ладошками, быстро виновато залепетала:

— На спине-то же живого места нет! Там же как ни коснись — везде болит! Меня ж на спину не положить!

Последнюю фразу она почти выкрикнула в панике. Понятно, что господину такие проблемы рабыни… не указ. Может принять к рассмотрению, может — проигнорировать. «Терпи коза — сейчас мамой будешь» — детская недетская мудрость.

Но я автоматически ответил вопросом:

— А на живот?

Идиотизм моего вопроса дошёл до меня только после того, как изумление на её лице сменилось едва сдерживаемым весельем. Она прыснула. Но сразу же остановилась. Почему-то покраснела и смущённо сообщила:

— И ещё… Господине… Девушка я.

Факеншит! Да что ж этот Достоевский от меня не отлепляется! По «Карамазовым» — Агафья единственная нормальная женщина, без отклонений в психике, в атмосфере достоевщины — российского торжествующего дурдома. И та — девственница!

Агафья встревожилось моим молчанием, и принялась оправдываться:

— Нет, ты не думай, я не порченная какая. Просто меня к боярышне с малолетства приставили, мне с парнями гулять неколи было. А те и не цеплялись особо — я ж хоть и приблуда, а от боярина. Годы-то так и пронеслись. Ныне вот Катя выросла, в возраст вошла, а моё-то времечко девическое — уж прошло давно. Кому я теперь старая такая нужна? Счастье моё бабское мимо пролетело, не повстречались мы с ним. Может оно и к лучшему.

И она успокаивающе мне улыбнулась.

Офигеть! Она — меня — успокаивает?! Очень устойчивая психика, способность не искать виноватых в своих бедах на стороне, реализм и оптимизм…

Я хочу эту бабу! Не в том смысле, как вы подумали — по народной песне:

«Чтобы эта жена

Да в моём дому жила.

Да в моём дому жила.

Мои хлеб да соль елà».

Простейший ритуал очистки жилья от нечисти с использованием горящей свечи — представляете? А тут — постоянно действующий очиститель и изгонятель! От такого позитива всякие злобы и обиды просто рассыпаются! Разные меланхолии с мизантропиями и депрессиями — по щелям расползаются! И ведь не дура, чтобы просто хохотать с дури.

Хочу! Хочу, «чтоб в моём дому жила, мои хлеб и соль ела»!

— Ну, коли девушка — тогда давай голову. Лечить буду. Повязки-то переменить надо, а тебе самой не видать.

Мы потихоньку мирно болтали, занимаясь вивисекцией. Хотя правильнее сказать: дезинфекцией. Но тоже — больно. Пришлось-таки положить «престарелую девушку» на животик и обработать ей спину. Похоже, есть трещина в ребре. Или такой сильный ушиб? Без рентгена…

Тут Катерина резко всхарпнула и вскинулась. Посмотрела на нас ошалелыми со сна глазами и откинулась на подушку.

— Сучка безмозглая. Ни стыда, ни совести. Кошка драная. Кто погладит — тому и подставит. Курва. Быдла бесчестная…

Поток бормотания можно было бы принять за самоидентификацию с самокритикой, но последняя фраза… Я недоумевающее посмотрел на Агафью. Она ответила мне виноватой улыбкой.

— Она ныне малость… не в себе… жар у ней…

Выгораживает. Хоть и обиделась.

Я пересел на постель Катерины. Она раздражённо отвернулась к стене.

— Ишь ты! Оне-с смотреть не изволят-с!

Сдёрнул с неё одеяло. Так, штанов нет. Широкий подол рубахи свободно задирается, содержимое осматривается и оценивается. Собственно говоря, кроме рывком сдвинутых коленей, можно оценить только полноту и качество наложенных Агафьей повязок. Отделали девчушку… не точечно.

Пытаюсь повернуть её лицо за подбородок к себе, она упирается, перехватывает мою руку. А я — её. Её рукой провожу под завязанным на голове, поверх повязок, чистеньким платочком. Веду её пальцем по её шее, заправляю её палец за ошейник. Полоска металла. Напоминание о «её месте».

— Курва здесь ты. Это ты вздумала дыркой своей серебра нащёлкать. Это ты — сучка безмозглая. Ошейник чувствуешь? Теперь быдло — ты. Теперь у тебя — ни стыда, ни совести. Только — послушание. Скотинка двуногая. И мявкать тебе, без хозяйского соизволения — заборонено. Кошка драная.

Опускаю руку от горла на грудь, на левый сосок. Чуть прижимаю в ладони. Чуть-чуть: по битому… — осторожнее. Она инстинктивно дёргается, хватает меня за руку, пытается убрать… Слабенькая совсем.

— Что, Катерина Ивановна, не привыкла, что бы тебя за сиськи дёргали? Привыкай. То ты была дитятко любимое, обласканное, первая на весь город девица-красавица, все на тебя — радовались да умилялись. А стала холопка, роба. В чужом хлеву — тёлка безрогая. Такая, стало быть, воля божья. За грехи твои — господне наказание.

Какие у неё «грехи» — не знаю. Может, съела что-нибудь не то? Или — не тогда?

Чуть приподымаю ладонь, изображая пальцами руки на её груди выпущенные когти.

— Ныне ты вся — в воле моей, во власти моей, в руке моей. Пожелаю — и порву красу твою в ошмётки, захочу — и сердце твоё живое выну.

Минимальная, со стороны практически невидимая, но телом ощущаемая, моторика моих пальцев — чуть сжать, чуть надавить. «Когти выпущенные».

— Понравится сердечко твоё девическое — на ладони покатаю да сырым съем. Нет — с лучком покрошу меленько. Или — волку своему скормлю.

Под рукой молотится. Мелко частит обсуждаемая анатомическая деталь слушательницы.

— Ты жива — покуда мне терпится. Ты цела — покуда мне нравится. Мне понравиться — тебе жизни смысл. Об этом мечтай истово. Мне что любо — и ты возлюби. Возлюби искренне, всей душой своей, всем телом. Неприязнь какую, неискренность — затопчи-выкорчуй. Мне притворства твоего — не надобно. Угляжу — прогоню-выгоню. Вышибу из души своей, из внимания. Вот тогда худо будет, Катенька. Вот тогда беда придёт, тоска смертная.

Почему — «придёт»? Судя по безостановочно текущим из-под закрытых век слезам — уже. Страх, унижение, боль, слабость… И полная безысходность. Рушащаяся система представлений о себе и о мире, ценностей и мотивов, границ допустимого и желаемого… Щебень разрушенной души.

— Однако ж — господь милостив. Захлопывая одни двери, он отворяет новые. Погружая в пучины несчастия, бросает он и канат спасительный.

Оборачиваюсь к сидящей в стороне Агафье, маню её пальцем. Она так и не успела одеться. Наклоняю её над лицом Катерины, так, чтобы той было видно. Как я беру в другую ладонь левую грудь бывшей её служанки.

— Смотри: была ты боярышней и госпожой, а она — нянькой да рабыней. Во всякий день, с самого рождения твоего при тебе. Ты и не замечала. Как сапог ношенный, как рубаху на каждый день. Как небо ясное, как солнце красное — есть и ладно. А ныне позолота да мишура порушились, обычаи прежние по-осыпались. И остались вы обе голенькие. И телами, и душами — как сами есть. Лишь ошейники, да и те — одинаковы. И сердца ваши — в моих руках сходно стукают.

Я синхронно, осторожно, но чувствительно, сжал обе ладони. Тёмные, залитые слезами, глаза Катерины распахиваются. Подержав пару мгновений взгляд на мне, перемещаются на склонённое над ней лицо Агафьи. Та, хоть и встревожена, но улыбается успокаивающе.

Факеншит! Хочу это бабу! Не, ну точно — влюблюсь! Это очень хорошо, что у нас с Агафьей — отношения не враждебные. Такую психику — фиг прошибёшь. Заставить можно — управлять нет. Важный элемент обеспечения её стабильности — забота о ближнем. Свои проблемы кажутся мелкими, когда есть о ком переживать. Вариант «материнская любовь»? Как бы это… чувство на себя переключить? Завидно? Ванька-кукушонок… Уймись, сперва одну доделай.

— Бросил господь душу твою, Катерина, в дебри тёмные, незнаемые, полные зверей рыкающих. Но и дал тебе проводника-защитника. Защитницу. Сестру свою единокровную, во всю жизнь твою — воспитательницу и научительницу. Душу родную, близкую, об тебе заботливую. И вот, силой моей, руками моими — соединены сердца ваши. Вот, бьются они, аки птицы небесные, перстами моими схваченные. Так соединись же сёстры! Соприкоснитесь душами родненькими! И возрадуйтесь!

Моя… пальпация давно уже утратила сексуальный подтекст. Это, скорее, метроном, ритмически воздействующий на рецепторы, синапсы и… и прочие мозги. Теперь моя команда, обращённая к слуху, поддержанная лёгким подтягиванием выступающих выпуклостей навстречу друг другу — тактильной командой к их телам, сработала едва ли не гипнотически. Женщины потянулись друг к другу, обнялись и… и разрыдались. Мне осталось лишь осторожненько убрать руки, оказавшиеся посреди их плотных объятий. Накинуть на голую спину Агафьи одеяло — замёрзнет же! И, ласково улыбнувшись, в их радостные и заплаканные лица — удалиться.

Интересно получается — нужно изнасиловать, избить, испугать, унизить… человека, чтобы он стал замечать. Замечать хоть бы даже самого близкого, единственного, родного. Только окунувшись в дерьмо по маковку — мы открываем глаза души и начинаем видеть бриллианты человеческих сущностей. Забавно…

Утро, подъём, лодка. Женщины, с невыспавшимися, заплаканными, но просветлёнными лицами, усаживаются на последнюю скамейку. Мужики, тоже не выспавшиеся, ещё хмурые и злые, рассаживаются по остальным. Вёсла на воду, раз-и…

Ближе к вечеру — озеро.

— Волок? Какой волок? Не, волок не работает.

Работает Касплянский погост. Даёт ещё сто гривен в княжескую казну ежегодно. Но не с волоковщиков, а с возчиков.

— Тута до города — двадцать вёрст. Три ногаты — телега. Домчим с ветерком. А то смотри — постой дороже станет.

Пейте, пейте мою кровь, кровососы транспортные! Но не все: дед-кормщик, получив расчёт за поход, требует ещё компенсацию за лодку:

— А куды я яё?! Мы сговаривались от Смоленска до Смоленска, а тута, в озере, куды яё?! Ты ж сюды завёл — ты и плати!

Бурный наезд с размахиванием руками и привлечением внимания погостных властей вдруг стихает: сыскался наниматель. Какой-то купец интересуется сходить на Двину.

Дедок ругается, задирает цену, наконец, сторговавшись, возвращается ко мне.

— Ну ладно, давай полгривны и в расчёте. Ну хоть пару ногат!

Бог подаст, дедушка. Он-то того… всемилостивейший.

Три телеги с барахлом и моей командой катятся по сухому. Как-то даже странно — сами едут, грести не надо. Без весла в руках чувствуешь себя… непривычно.


Много пришлось мне походить по Святой Руси, на многих волоках переволакиваться. По сухим и по мокрым, по низким и высоким, по коротким и длинным. Хоть и разные они и двух одинаковых не сыщется, а свойство есть общее: быть их не должно. Не должно лодейку разгружать, из воды вынимать, посуху перетаскивать. Тяжко это, долго, дорого… Глупо. Потому изначально установил я себе строить каналы. Людей этому учил, серебро тратил. Чудаков разных, кто мешал, в землю укладывал. Вот и вышло ныне, что лодочкой можно пройти от истока Иртыша до устья Рейна. Без перегруза да переволока. И ещё сделаем.


Перевозчики через Днепр. Снова возчики — на гору. Уже в сумерках вкатываем на Аннушкино подворье. Ура! Мы дома! Ура! Мы вернулись!

И — в баньку. Промыть покусанное, стёртое, подряпанное… Смыть, содрать с себя… дорогу. Веничком пройтись! По измученному, подрастянутому, подвывихнутому, затёкшему… До чего ж хорошо!

«Лучше быть здоровым и богатым, чем бедным и больным» — русская народная мудрость. От себя добавлю: «… и чистым, чем грязным».

Благостный, чистенький в чистеньком, сытый, умытый и напитый, оглядываю за столом своих ближников. Осунувшиеся, загорелые, обветренные лица мягчают. Разговор идёт добрый, ленивый. Вернулись. Поход закончился. Мда…

А чего мы туда ходили?

Этот простенький вопрос резко выдёргивает мою душу из сытого тёплого тумана. А зачем всё это было нужно? Ладно, завтра схожу к Афанасию, доложу о результатах… Но тревога снова возвращается.

И не зря: первый визитёр прямо по утру — давнишний монах из епископской канцелярии. С матюками и угрозами:

— А…! Такой-сякой-этакий… убечь надумал! От владыкиного суда спрятаться!

— Так вот же — княжья грамотка!

— Ты-ы-ы…

И длинная последовательность из библейских и нелитературных эпитетов.

Снова упрашиваю, уговариваю, унижаюсь и удобряю. Снова поварня, жор и бражка в три горла с кусками в суму. Из города — не выезжать, с подворья не сходить. Домашний арест или подписка о невыезде? Плевать — спешно на Княжье Городище.

Афанасий молча выслушивает мой отчёт. Я-то к нему — с радостью, а он как каменный.

— Улеб, говоришь? Зарубил в схватке… Сам видел? Ах, со слов… Ну, иди.

— Э, Афанасий, а как с моим делом. Чтец, суд епископский… Говорят — на неделе будет.

— Я тебе не Афанасий, а светлого смоленского князя господин главный кравчий. А с твоим… Вот придёт Улеб, расскажет чего там… накопал. От того и княжья воля будет. Суд… как владыко решит — так и исполнится. Иди.

— Погоди! Всё ж хорошо получилось! Посадника убили, воровства более не будет…

— Разве я тебя за этим посылал? Я тебя просил узнать о пропаже моего человека. А теперь посадник мёртвый: спросить, прижать — некого. Иди.

Выскакиваю на двор. Как рыба из воды — рот открывается, а сказать… ап-ап-ап…

Вот это кинули! Вот это меня… Как… лоха…

Кастрат, с подачи чтеца и казначея, меня засудит. После, хоть бы им всем головы за воровство по-отрубали — пересмотра дела не будет.

«По диким степям Забайкалья,

Где золото роют в горах,

Бродяга, судьбу проклиная,

Тащился с сумой на плечах».

Всей разницы — что Забайкалья нет, и золото тут рыть негде.

«Если уж мы по горло в дерьме…». Мда… С кем бы «за руки взяться»?

Стоп. А прав ли я? Я ведь Афанасию выдал только ту часть, которая его дела касается. Ни про свои песни да танцы с купчиком в Поречье, ни про игры с Катериной… А погодю-ка я… Или правильнее: погожу-ка? В смысле: с сумой тащиться.

Как утверждает господин Евский, который «достал», у его Катерины Ивановны была бабушка-генеральша. Катьке она бабушка, а вот епископскому чтецу — матушка. И ежели маман сыночку мозги вправит… за-ради любимой внучки, то сынок позу переменит. Я имею в виду: позу над епископским ухом. Не, позу — не надо. Только звучание.

Фёдор Михалыч! До чего ж вы прилипчивы-то! Но за идею — спасибо.

По возвращению немедленно… нет, не вызываю, не приглашаю — сам иду. К своим новоприобретённым рабыням. Интересуюсь условиями содержания, состоянием здоровья, насущными нуждами. Перевожу их в бывшие Аннушкины покои — мне тут топология с прошлого года знакома, с закрытыми глазами ходить могу. Потом — лёгкая закуска. С минимальной выпивкой. И беседа на разные темы, переходящая к особо меня интересующей. А что мне их — в поруб к Ноготку на дыбу тащить? Только так, только легко и по-дружески.

Катерина сперва дичилась, чуть рядом сяду — зажимается и губы дрожат. А Агафья разошлась — хохочет, шутки шутит, за рукав меня дёргает.

— Эх, Иване, был бы лет на десять постарше — ух бы я тебе головёнку-то лысую закрутила! Нынче-то я и сама… ха-ха-ха… как коленка, бритая… Вот бы мы с тобой… как яйца пасхальные — стук-стук… Ха-ха-ха… А так… молоденький ты, разве что Катерине ровня.

Неловкость вышла. Рабыня хозяину не ровня. Женщины кокетничают всегда. В любой позиции. Я имею в виду — сословно-социальную позицию. Но когда кокетку могут в любой момент под кнут подвесить… формы и грани флирта чуть сдвигаются.

— Вот что, Катя, напиши-ка ты бабушке грамотку. С просьбой о выкупе. А я отнесу.

Сработает? Да/нет/не знаю.

Из разговора стало понятно, что отношения между зятем и тёщей были неприязненные. Брак был вынужденный. То-то Катерина красавицей получилась — дитя жаркой любви. Неприязнь была перенесена и на ребёнка. Стороны отношений не поддерживали. До последнего года: Катерину на зиму отдали в монастырь — городских манер да благочестия поднабраться. Как это совмещается…? Ну, ладно. В эти полгода бывала она в бабушкином доме регулярно. Поскольку у неё там есть ровесница — другая внучка, от старшего сына бабушки, который ныне в Киеве. Эту другую внучку тоже вот-вот должны выдать замуж. Хотя она «толстая глупая уродина, кривляка и задавака».

У Достоевского две другие внучки «бабушки-генеральши» очень своевременно померли от холеры. В результате — его Катерина становится единственной наследницей большого состояния и богатой невестой. Эпидемию ждать не будем — я сам «бацилл смертельный».

У Фёдора Михалыча «девица из благодарности жизнь и судьбу свою изнасиловать хочет». Здесь я уже сам… и — «жизнь и судьбу», и — душу и тело. Благодарности ждать не приходится. Всё — сам, всё — сам… Назовём это активной жизненной позицией. И перейдём к шантажу.

Глава 265

Далеко переходить не пришлось: «бабушкина усадьба» находилась через две улицы.

Хороший шантажист может получиться только из выпускника военной кафедры. Потому что там учат правильному подходу и отходу. Это даже важнее собственно сути.

Я уже объяснял на примере елнинской посадницы — здесь очень трудно подобраться к нужному человечку из вятших для приватного разговора.

Сначала — составляем и прорабатываем план усадьбы с Катюшой и Агафьей. Уже в самом конце обсуждения — отважный вопрос:

— Ваня… господине… Ты усадьбу… грабить будешь?

— Гапа! Ты чего?! Я ж боярский сын, а не тать злобный.

— Одному другому…

— Да не буду я там никого грабить!

— Побожись.

— Агафья, моё слово как у сына божьего: «да» — это да, а «нет» — это нет. Сказано же: «не клянитесь».

— Глянь-ка в глаза. Точно. Слышь Катя, он не врёт. Видно.

Оп-па. А ну-ка, ну-ка…

— И что, Гапа, вот так глянула и сразу поняла? Где правда, а где кривда?

— Ну не… Да. Беда у меня такая, господине: вижу когда человек лжу говорит.

— Там это — здорово! В чём же беда-то?!

— Противно. Я лет до 13 вообще не понимала: как это обманывать? Оно ж видно! Думала — всем видно. Думала — шутят так. Через это вот — в девках и осталась. Был у меня один… Нравился… Думала — он просто шутит. А вышло… Противно стало. Не от того, что с другой. А… — врёт он. Ну и послала я его… Далеко и безвозвратно. Молодая была, глупая. Теперь-то… А и теперя — тако же! На кой чёрт мне в доме — облудь в головах?

«Оно» — видно. Но не всем. А только — 0.3 %. В 21 веке кредитные учреждения за такими… талантами — землю роют. Это только те данные, которые в открытые источники попадают. Другие организации… Понятно же, что отсечь риск целенаправленного обмана… в очень многих видах деятельности — критично.

Такой талант — прирождённый. В основе — интегральная оценка мимики, моторики, интонации… Кое-что уже начали понимать психологи. Каким-то кусочкам учат продвинутый персонал. Но эти самородки, три на тысячу, изначально, от природы, просто глядя на человека, слушая его, могут точно сказать: врёт.

Чтобы что-то увидеть — надо это «что-то» — знать. Я с такими людьми сталкивался. Хуже — я с таким человеком жизнь прожил. «Жена» — называется. Собратья-мужики! Вы же меня поймёте! Ни заначки, ни отмазки. Ни налево, ни в гараж…

Представили себе? Но! Вешаться-стреляться-разбегаться — не надо! И это — решаемо. Есть сумма приёмов, есть правила поведения, смена приоритетов, границы допустимого… Как мелкий пример — желаемость обманутости по русской классике:

«Мой ангел, я любви не стою!

Но притворитесь! Этот взгляд

Всё может выразить так чудно!

Ах, обмануть меня не трудно!..

Я сам обманываться рад!».

Моя нынешняя фича: «Я никогда не вру» — от той, от первой жизни?

Агафья… Хочу! Я не банкир с ипотекой, но понимать — кто врёт, а кто… заблуждается — две большие разницы. Это очень… презервативно. В смысле — предохраняет от неприятных последствий.

Другое словосочетание с аналогичным предохранительным свойством: рекогносцировка на местности. «Бандитские девяностые» кое-что вбили накрепко.

Сходил-посмотрел, прикинул-приказал. Пошли. На дело.

Вот не надо из меня домушника лепить! Всё чин-чинарём — посреди позднего утра, среди белого дня в ворота боярской усадьбы въезжают телеги. Их давно ждут — припасы из пригородного сельца. Они на пару часов раньше приехали бы, но… подзадержались — бражка попалась… на дармовщину…

Снова — не надо на меня вешать всяких шпионских фокусов! Типа подмены ездовых или дачи взятки за провоз контрабанды под телегой.

«Ехали в телеге

Что тут говорить?

Вдруг из-под телеги:

Дайте закурить».

Зачем мне эти игры с осложнениями? Чужое землевладение — я же уважаю права собственности!

Двое воротников стоят у ворот, глядят внутрь двора на приехавших, рассуждают о вихляющем колесе на одной из телег. Мимо открытых ворот по улице гуляет мальчик с собачкой. Что мальчик — в косыночке, а у собачки пасть чемоданом… Ну, стало быть, вот такая нынче божья воля.

Собачка заглядывает во двор и говорит «Гав». Абсолютно легально — божья скотинка. Полная свобода слова.

Все псы во дворе говорят «гав-гав» и кидаются на пришлеца. Ксенофобия, однако. У собак — почти как у хомосапиенсов — на уровне инстинктов. Если у вас есть инстинкт — можете не волноваться: кто-нибудь обязательно использует его к своей выгоде.

Вопящая и рычащая стая катится по улице, из ворот следом выскакивают воротники: собачьи бои — штатное развлечение на «Святой Руси». И очень быстро оказываются в подъехавшей телеге: Ивашко с Суханом и Ноготок с Чарджи уже вполне уверенно работают с эфиром. Культовый киновопрос: «Как пройти в библиотеку?», не потребовался.

Аккуратненько складируем двух храпящих мужичков в телегу, телега уезжает, а я с Суханом, чисто гуляючи, загуливаю в открытые настежь ворота. Где и задаю тот же киновопрос — «а где бабуля?» — в уместной, для здешних декораций, форме.

— Эй, красавицы, а где ваша боярыня спряталась?

— Кто спрятался? Она сейчас тебе так… Тама она, госпожа боярыня. Делами занимается, добра молодца поджидается. Иди-иди миленький. (И одна служанка — другой: Сейчас Боголепа ему мозги вынесет — про нас забудет).

Бабулька имела запоминающееся, исключительно исконно-посконное имя-отчество: Боголепа Забоговна. Ещё в ней было весу — восемь пудов и росту — «три локтя с кепкой».

Она восседала в здоровенном деревянном кресле с подлокотниками. Которое было ей одновременно велико — ноги не доставали до земли, и мало — подлокотники крепко сжимали в талии. Или… где-там.

Довольно обширное и высокое помещение было заставлено столами, по столам — тюки, корзины, посуда и ткани, между столов — куча слуг и служанок. Все непрерывно суетятся и жужжат. Над жужжанием — голос госпожи с выражениями типа:

— Ты! Маркотник негораздкий! Ты чего понаделал! Шкуру спущу!

— По здорову бывать, Боголепа Забоговна. Я — Иван, боярский сын. Сын Акима Рябины. Дозволь переговорить под рукой, дело есть.

Туша в кресле колыхнулась, поворачиваясь ко мне. Большие светлые выпученные глаза неприязненно уставились на меня. А здесь, похоже, имеет место базедова болезнь. У женщин проявляется раз в 8 чаще, чем у мужчин. Хотя вне детородного возраста…

— Кто такой?! Кто пустил?! Гнать в три шеи! Эй, слуги! Батогами прощелыг!

Из симптоматики — повышенная суетливость, нервозность, эмоциональность. Наблюдаем. И помочь — нечем, радиоактивный йод здесь… Тогда словами:

— Зятя твоего в Вержавске…. А внучка — осталась. И — пишет.

— Стоять! (Это — слугам) Подь сюда! Чего балаболишь, бестолочь? (Это — мне).

Ещё и глухая. Подхожу ближе, подаю грамотку. Мы её три раза переписывали. Смысл простенький: «Бабушка, выручай». Но нужно было выдержать оттенки и обозначить нюансы.

Бабка глядит в грамотку, морщится, вытирает о платье ладони, кидает старшему слуге у её локтя:

— Чти!

Похоже из той же, «базедовой», серии: резь в глазах, потливость. Дальше, вероятно, проявится тахикардия.

Уже вторая фраза в грамотке: «А батюшка мой родненький княжьего человека убил и сам гриднями посечён был…», громко озвученная по слогам не сильно грамотным пожилым слугой, вызывает необходимую реакцию: Забоговна выхватывает грамотку, сминая бересту в кулаке, и орёт:

— Вон! Все вон пошли!

Я так думаю, что этот «вон» — не ко мне. Ага, правильно думаю: в сарае остаются пожилой слуга и мой Сухан. Остальные, топоча и поднимая подолами пыль, хорошо видимую в столбах солнечного света, выметаются из помещения.

— Двери закрой. (Это — слуге). Ну. (Это — мне).

Аккуратненько, двумя пальчиками, поднимаю краешек богатого платья на столе перед боярыней, скидываю его на пол, присаживаюсь. Теперь мы сидим друг перед другом. Но я — чуть выше. Сидеть на столе — неприлично. А что поделаешь? — Приходится себя заставлять…

— Хорошенькое платьишко (Это — о сброшенном под ноги). Приданое внучки собираешь? Зря. Не суетись ты, Забоговна. Свадьбы — не будет. Будет позорище. Из-за Катерины.

Она автоматически мнёт бересту в кулаке, кулак прижимает к левой стороне груди. Да, знаю: аритмия — неприятная штука. У неё по вискам текут струйки пота.

Собираясь сюда, я паниковал. Единственный известный мне персонаж типа «боярыня бабушка святорусская» — Степанида свет Слудовна в Киеве. Это… Там такая моща… И в кулаке, и в душе, и в мозгах. И память моя есть — как она меня там… Даже в своём нынешнем, натренированном, обученном, адаптированном состоянии… против неё… Не надо иллюзий: одним духом бы задавила. Слава богу, этот экземпляр — легковеснее. Не пудами — душой. Прорвёмся.

Забоговна заглатывает воздух и выкатывается на свой стандарт, на ругань:

— Падла! Курва! Змеюка! Гадина! Своими руками бы…! На порог пускать не хотела…! Где это отродье?! Уж я ей…!

— Ничего. Ничего ты ей. Потому что она — моя роба.

— Лжа! Брехня!

— Уймись, Боголепа. Я — никогда не вру. Прозвище у меня такое — «Зверь Лютый». Моё слово — всегда правда. Хоть у слуги спроси.

Она растерянно переводит взгляд на слугу. Тот неуверенно кивает.

— И чего? Хочешь чтобы я её выкупила? (Боголепа снова начинает заводиться) Хрен тебе! За эту лахудру ещё и серебра?! Да чтоб она сдохла, выблядка проклятая! Да я тебе сама приплачу! Чтоб гадючку эту! Вся в папашку своего, в змия коварного! Кнутом! Кнутом до самых костей!..

За спиной вдруг распахиваются ворота, в наш сарай скорым шагом входит невысокий сухой мужчина в подряснике, следом пять-шесть здоровых мужиков в тегиляях и с мечами в руках. Забоговна трясёт грамоткой в кулаке в его сторону:

— Вот! Вот ты глянь! Эта с-сучка ещё смеет! Гадючка вержавская! Она…

Мужчина обходит стол, вынимает у боярыни грамотку, беглым взглядом оценивает обстановку: никакого разбоя-насилия, просто разговор.

— Иван? Сын Акима Рябины?

— Чтец? Сын Боголепы Забоговны?

Обменялись. Бегло просматривает грамотку, не поднимая глаз:

— Твои люди ворота снесли?

Да. Именно для этого и нужна была вся подготовка. Татя на дворе можно рубить насмерть. Всякого постороннего во дворе — можно объявить татем. Это в Англии: «мой дом — моя крепость». А на Руси: «мой двор — твоя плаха».

Но! Но если ворот нет, то это уже не двор, а прохожее место. Там сейчас, «старательно не поддаваясь на провокации», стоят мои люди. Стоят, ходят, треплются, беседуют… Ждут моего исхода отсюда.

— Ходить у вас… тесно, не пройти.

И это — правда. В гости сюда — меня бы и одного на порог бы не пустили. А уж с доброй охраной… Я очень хочу уйти отсюда живым. И, по возможности, невредимым.

— Сколько?

— Слуг отпусти.

Чтец внимательно оглядывает меня с заспинными мечами, Сухана за створкой дверей с рогатиной. Кивает своим и они уходят, прикрыв двери. Один остаётся симметрично Сухану.

— Где она?

— Пятьсот.

Вот теперь и чтеца проняло.

— А чего не тысячу?!

— Вам тыщу не собрать.

Беседы с Катериной и Агафьей позволили получить представление о финансовом состоянии… объекта доения. Тут самое главное — попасть в «окно возможностей». Если запросить слишком много или лишком мало — будут… негоразды.

Чтец раздражённо встряхивает головой, снова упирается взглядом в грамотку, будто там можно найти ответ. Озвученная сумма доходит до Боголепы, она вскидывается и начинает… лепить:

— Что?! Сколько?!! Гривен?!! За эту лахудру?! За эту прости господи?! С глузду съехал?! Гнать! Гнать плетьми!!!

— Экая ты Боголепа… нелепая. Сегодня Катерина — моя роба. Вот соберу я вечером купцов смоленских. Из помоложе. Да велю робе своей перед гостями песни петь, пляски плясать. Такие… срамные. А после — ублажить жарко гостей дорогих. Кто больше заплатит. Она — роба, она — исполнит. К полудню на торгу… — звон стоять будет. Вечером твоей другой внучки жениху — какой-нибудь… добрый молодец похвастает. Ты, де, внучку Боголепову ещё и под венец не сводил, а я другой внучке — уже уд засадил. Со всеми подробностями, подмигиваниями и причмокиваниями…

— И чего?! То — одна, то — другая!

— Го-с-споди… Они одного рода, в них — твоя кровь, обе на тебя похожи. Коль одна… давалка безотказная, то и другая — такова же. Ты вторую внучку-то на… на целкость — давно проверяла?

— Я?! Я кажную неделю…! Кажную баню…! Она у меня — за семью запорами…!

— Знаю. Но вот Катенька рассказывала…

— Что?! Что эта дура дуродырная рассказать могла?!

— Она тут зимой регулярно бывала, праздники праздновала, ночевала с сестрицей своей двоюродной. Девичьими тайными делись, в игры разные играли, случаи всякие рассказывали. О которых ты и не знаешь, за которыми ты и не уследила. Кстати, чтец. А ну как она и о твоих, дядюшка, поползновениях и намёках…

— Что?!

Два вопля сливаются в один. Мать с сыном ошарашенно смотрят друг на друга. Потом её лицо снова наполняется злобой. С удовольствием по-присутствовал бы. Семейные сцены бывают не только омерзительны, но и познавательны. Но — время. Мои люди во дворе без конца толкать туфту местным не могут.

— После поговорите. Ещё есть много чего. Например, чтец, твои игры с Вержавским посадником. Ныне покойным. Что его дочка на отцовом дворе слышала… И что перескажет… Не кувыркателю очередному, а дознавателю княжескому… Про тебя да про жениха своего — казначея смоленского… И про вашу с ним любовь…

— Чего ты хочешь?

У чтеца трясутся руки с грамоткой. Я — достал. Или правильнее — извлёк?

— Грамотку долговую. На три дня, на пять сотен.

— Ик… На месяц.

— Нет. Второе: дело против Акима Рябины в епископском суде — прекратить.

— Ты это как… как себе представляешь?! Там же… там люди, записи, сам владыко…!

— Тебе виднее. Например, племяннички придут и покаются. В своей клевете облыжной. Сегодня.

— Невозможно!

— Думай. Край — завтра. Третье. Катерину, без всякого ущерба, немедленно в монастырь. Постриг.

— Я эту гадюку злокозненную…!

— Мама, помолчите. Она — дочь вора. С нашего двора ей один путь — в княжий застенок. И чего она там…

Да. Это одна причина для монастыря. Постриг исключает человека из мира, отсекает прежние его вины. Вторая… когда вчера Катерина плакала и умоляла не отдавать её бабушке, рыдала, что бабуля её плетьми забьёт, голодом в погребах заморит… думал — преувеличивает. Но жить Катерине в роду — и вправду не дадут.

Её просто существование — опасность для рода. Какая-нибудь «доброжелательница» обязательно спросит:

— А чегой-то у вас унучечка, така красавица, а не замужем? Больная? Кровь порченная?

Главное назначение всякой аристократки — работать печатным станком. «Печатать» здоровых, законных, «мужеска полу»… пополнение роду мужа. «Худая слава», подозрение распространится на всех женщин в роду. Цена их упадёт. Чтобы обеспечивать прежний уровень заключаемых брачных союзов придётся увеличивать размер приданного. Выжимать вотчину досуха. И всё равно проигрывать в чём-то другом: в богатстве одежды, числе воинов, резвости коней, количестве крестьянских бунтов… Род начнут вытеснять, отодвигать от княжеской кормушки, от казны, от власти… от славы, почёта…

Базовый принцип родовой системы: «По отцу- и сыну честь». Девчушка, которая попала под изнасилование, рабство, воровство отца… «Они там все такие». Выход простой:

— Была бедняжка. Бог прибрал.

Дело — закрыто, спросить — не у кого.

Чтец трястись перестал, рывком поднял голову, глянул остро. На своего человека у дверей, на моего Сухана… Такой поворот тоже предусматривался. Не надо ложных иллюзий. Развееваем.

— Это — «живой мертвец». Может слышал? Я его в эту зиму всякому бою выучил. А с рогатиной — он и вовсе чудеса делает.

Воин у дверей, только что перехватывавший поудобнее рукоять меча, выжидающе смотрит на господина. В принципе — два успешных удара и проблема в моём лице решается. Если «успешных»…

— Ладно. Вечером привезу грамотку. Покажешь Катьку. А то она, может…

— По рукам. Не тяни. И — совет. Бесплатно. От казначея городского, братана твоего… держись подальше.

— А что так?

— Да ничего. Просто… Княжий окольничий человечка с его двора везёт. В оковах. В Вержавске взятого. Бывайте.

Соскок со стола, от которого все присутствующие вздрагивают, несколько шагов до дверей, ожидая в каждый момент, что оставшийся за спиной чтец мигнёт своему гридню и тот… своей железякой по моей лысой… залитый солнцем двор, полный прислуги… мои люди в воротах… Ивашка объясняет группе баб преимущества гурды. Нафига служанкам сабля? Но они восторженно ахают — круто же!

Линия ворот… Обе воротины на земле — ребята ухитрились снять с петель. Телеги на улице. Все вышли? Тогда… потихоньку… домой. Уф…

Не расслабляться: сразу подготовка. Вечерний визит — рекогносцировка противной стороны.

Вечерняя встреча прошла мирно. Боголепы не было — отлёживалась после приступа тахикаридии. Без неё — вопить некому, а чтец… Он до последнего момента надеялся, что отдавать долговую расписку не придётся. Были у него и какие-то… аргументы. Но его добило зрелище Катерины.

Не! Плясать голой на столе я её не заставлял! Просто велел снять платочек. Лысая женская голова, покрытая синяками всех оттенков радуги… Его передёрнуло от омерзения, и варианты отпали не начавшись.

Гости уехали, народ разошёлся, ночь настала. Надо бы караульщиков проверить. Только Фёдор Михалыч… такой приставучий:

«Сидел я тогда дома, были сумерки, и только что хотел выходить, оделся, причесался, платок надушил, фуражку взял, как вдруг отворяется дверь и — предо мною, у меня на квартире, Катерина Ивановна».

Мда… Душатся здесь верёвкой, причёсываться мне не надо… И на пороге — не «Катерина Ивановна», а роба моя Катька. Уже полностью… «очерчена».

Забавно: Достоевский, воспевая православие, использует термины языческие. «Очертя голову» бросались в бой воины Святослава-Барса. Веря, что такая линия, проведённая в воздухе, защитит их от внешней угрозы. Как часто бывает в жизни и в истории, линия защиты со временем превратилась в границу собственной свободы.

— С чем пришла, Катюша?

Она «страшно побледнела, ну как скатерть, и вдруг, тоже ни слова не говоря, не с порывом, а мягко так, глубоко, тихо, склонилась вся и прямо мне в ноги — лбом до земли, не по-институтски, по-русски!».

— Иване! Господин мой! Сжалься! Смилуйся! Не отдавай меня! Ведь на смерть же лютую! На муки страшные! У меня ж во всём мире — только ты да Гапа! Я же раба твоя вечная! Я же вся в воле твоей! На земли и на небе! Оставь меня при себе! Хоть чем в доме твоём буду! Хоть тряпкой на порог брось! Только не отдавай меня, страшно мне!

Слёзы текут безостановочно, саму — колотит. Начал утешать да оглаживать, отпаивать да успокаивать. Отвёл в опочиваленку, уложил на постелюшку, свет лишний погасил. Она за руку хватает, не отпускает.

— Не уходи! Не бросай!

Прилёг рядом, вроде — успокоилась, дыхание ровнее стало. Сейчас заснёт, и я потихоньку…

— Ваня… Господине… Возьми меня. Напоследок.

Тю, блин, на ней же живого места нет! Вся в разводах…

— Я… Тебе… противно? Я видела как на меня давеча дядя смотрел. Как на… на насекомое мерзкое. Как на клопа или на фалангу ядовитую. Я теперь такая… некрасивая?

Женщина остаётся женщиной всегда. «Некрасивая» — это главное.

— Нет, ну что ты! Синяки — скоро сойдут, волосы — отрастут, косточки — зарастут. И будешь ты, как и прежде — красавица писаная. Только кушать надо лучше, по свежему воздуху гулять…

— Спаси тебя бог, добрый господин мой. Но… Если я тебе… не мерзка…

Она провела моей рукой по своему телу.

— Возьми. Пожалуйста.

«Чего хочет женщина — хочет бог» — давняя половая мудрость. Да что ж ты, господи, у нас такой… ветреный?

Это было… очень осторожное действие. Я не всегда мог отличить её стоны боли от… от других стонов. В конце — оба ощущения её просто слились в одном звучании. Потом, крепко держа меня за плечи, неотрывно глядя вверх, мне в лицо, расширившимися глазами на запрокинутом лице, вдруг сказала:

— Вот. Ты надо мной, воздвигнувшийся, ты во мне, вонзающий. Я — в воле твоей, ты — в лоне моём. Нас теперь ничем не разделить. Я это до своего смертного часа помнить буду. Каждую ночь, каждый день.

И она вырубилась. Обморок. Итить меня ять! Охренеть! Затрахал девушку до… до потери сознания.

Так, осторожненько, на бочок — чтобы язык в гортань не провалился и дыхание не перекрыл. Не суетиться, накрыть девушку тёплым, валерианы заварить… пульс… под две сотни… самому рядом посидеть или позвать кого? Ладно, посты пусть Ивашко проверит.

Короткий вскрик на вздохе, очумелый взгляд…

— Катенька, как ты?

— Голова… Голову разламывает. Ты… Ты меня оставишь?

— Тебя сперва спрятать надо. Завтра тебя заберут, ничего худого не будет — я договорился. Отвезут в монастырь. Там годик поживёшь, пока шум не уляжется. А потом я за тобой приду и к себе заберу. Будешь жить в моём дому, в чести да в холе. Гапа всё подготовит для тебя. Я ж её забираю…

Она крепко держала меня за руку. И плакала. Просто текли слёзы. Потом дыхание стало тише, размереннее, она уснула.

Факеншит, Фёдор Михайлович! Ваши сюжетики… по мотивам «торжествующего бедлама», каковой выглядит Россия под вашим гениальным пером… Ещё одна разломанная, измученная душа… Взорванная в щебёнку кое-каким попаданцем. Смолотая в песок не динамитом или другой вундервафлей, а просто законами — из «Святой Руси», набором сюжетных ходов — из русской классики, представлениями о допустимом — из демократии…

Гений Достоевского… Какую ещё отмазку ты, Ванюша, себе придумаешь? — А надо? Отмазку? Попаданец разрушителен просто фактом своего существования. Инакостью. Мыслей, знаний… Просто — воспоминаниями из своей школьной программой.

Альтернатива — адаптация, ассимиляция, деградация… Крысюк средневековый. Плыть по течению. Здешнему течению здешней жизни.

«Брось креститься, причитая, —

Не спасет тебя святая

богородица:

Тот, кто руль и весла бросит,

Тех Нелегкая заносит —

так уж водится!».

Фиг вам! Я рулить и… и «веслить» — не перестану! А «креститься, причитая» — не начну.

Утром явился чтец, собрали и проводили Катюшу. Она плакала, я обнадёживал:

— Годик потерпи — потом заберу.

Агафья, старавшаяся не попадаться на глаза чтецу, подтвердила:

— Не врёт, Катюша, правду говорит.

Правда… Я всегда говорю правду. А вот истину… Истина не в моей власти.

Ко мне Агафья подошла часа через два. С красными глазами и опухшим носом. Но гордая и весёлая:

— Ну, давай, хозяин, сказывай. Чего тут у тебя понаделать надобно. Какую лжу-неправду сыскать.

Я оставался в городе ещё несколько дней. Чтец юлил, но деньги выплатил. Восемь сотен гривен, выгрызенных из вятших за этот поход, давали некоторую свободу маневра — мы продолжали покупать хлеб и железо.

Племянники — иск не забрали, не поняли изменения расклада. Получили от Кастрата… как положено за поклёп облыжный.

Казначея взяли на другой день после прихода в город Улеба Честиборовича. Там, в княжеских подземельях, казначей и загнулся. Как и сам уморил в подземелье свою жену год назад. «Бог — не фраер, он всё видит».

Разок поинтересовался в монастыре. Да, Катерину отвезли в Параскеву Пятницу. Игуменья явно ограничила доступ к новой послушнице, но каких-то… злобствований в стиле Боголепы Забоговны — не наблюдалось.

В околокняжеской верхушке шли какие-то смутные разборки, но я не высовывался. Ну их нафиг, оторвут голову, а потом скажут, что так и было.

Надо сматываться. Бегом-бегом, ещё и на покос поспею. Эх, помашу-ка я косой да по Мертвяковому лугу! Дело — доброе, здоровью — полезное, душу — успокаивающее! А через годик вернусь и Катюшу заберу.


Я был твёрдо уверен, что через год найду Катерину в смоленском монастыре Святой Параскевы, но не учёл хитроумности чтеца и злобности старухи. Через год Катерины в монастыре не было, и где она — сказать никто не хотел.

Через 6 лет, в декабре 1168 года в женском монастыре в Вышгороде готовились к светлому Рождеству Христову. Многочисленные богомолки под руководством инокинь чистили засыпанные снегом дорожки, мыли полы в храмах и хозяйственных помещениях, подновляли праздничное убранство собора. Одна из богомолок, полноватая нестарая женщина, с усилием ворочавшая лопатой сугроб, вдруг выпрямилась и, ухватив пробегавшую мимо монашку за рукав, грозно сказала:

— Во! Попалась, егоза!

Увидев испуганное и растерянное лицо шарахнувшейся в сторону инокини, она захохотала и, сдвинув с лица сбившийся платок, спросила:

— Катенька! Ты чего? Не признала? Это ж я — Агафья! Точно — не признала! Ну, быть мне богатой!

Позже, в тепле закутка в просвирне, Агафья прихлёбывала горячий узвар и, по обычаю своему, хохотала по любому поводу, вспоминая со своей бывшей воспитанницей прежние времена. Катерина пыталась узнать подробности нынешней жизни своей мамки-сестры, но Агафья отделывалась кратким:

— Хорошо живу, грех господа гневить.

И больше напирала на расспросы о Катеринином житьё-бытьё. Наконец, инокиня не выдержала:

— Да что ты вокруг да около! Ты прямо скажи: ты где?

Агафья с очень важным видом поправила распущенный по плечам платок, высокомерно глянула на застывшую Катерину и, вдруг прыснула:

— Ой! Ну ты будто суслик из норки — вылезла и замерла! Ха-ха…! Да там я, там. Во Всеволжске.

— Замужем?

— Не. Воевода говорил: выбирай любого, приданое дам. А я как гляну… Да ну их… Ещё и мужнину ласку да таску терпеть… Не, я у воеводы во дворце живу. Тама дел…! В гору глянуть неколи! И — весело.

И Агафья начала вспоминать разные смешные истории со слугами да с приезжими. Описывать разные диковины воеводского жилища, которое она упорно называла дворцом. Инокиня, сперва жадно глядевшая в лицо рассказчице, вдруг спросила негромко:

— А сам-то… как?

— Сам-то?! Да будто вода в стремнине. Цельный день дела крутит, ночью девок переворачивает. Он, слышь-ка, такой забавник, у него в иные-то ночи…

Заметив тень на лице слушательницы, вдруг резко остановилась и продолжила уже сдержаннее:

— Кажный день ещё до свету вскакивает. Да и то сказать — то вороги лезут, то свои с ума сходят. То купцы приезжие, то мастеровые люди, то воинские. Лодейку он такую хитрую построил…

— Меня-то… хоть вспоминал?

Взгляд Авдотьи на мгновение стал острым. Потом лицо её приняло загадочно-весёлый вид, и она чуть наклонившись к собеседнице, произнесла:

— А я-то здесь с чего?

И отклонившись, важно покивала головой, глядя на взволновавшуюся Катерину.

— Сам послал. Велел прощения просить. Ну, что долго так… Что к себе не забирал. Только, и в правду сказать — спрятали тебя хорошо. Опять же — ход на Русь ему заказан был. А нынче, вроде как…

— Сам?! Сам посылал?! А сказал чего? Передать велел что?! Да говори ты, старая!

Агафья обиженно поджала губы. Потом снова захихикала.

— Во! Вот он так и говорил! Вот так вот и рассказывал! Как ты, стало быть… ха-ха-ха…

Успокоившись и утерев концом платка выступившие от смеха слёзы, она продолжила уже спокойнее:

— Слов всяких… он тебе сам скажет. Говорит — скоро свидитесь. А покуда у него просьбишка к тебе.

— У него?! К-ко мне?!

— Ага. Просит он тебя идти в Киев на княжий двор к Великого Князю семейству. И быть при них в близости. Присмотреть там, помочь чем. Ну, добрым словом, молитвой. Приглядеть там, по-прислуживать. Ты ж и инокиня Вышгородская, и боярышня. Чай, не девка деревенская. А он вскорости в Киеве сам будет. Но об том — ни словечка никому. Люди-то… сама знаешь…

По издревле заведённому обычаю монахи и монахини окружающих Киев монастырей во первопрестольные праздники приходили ко двору Великих Князей, благословляли князя и жителей городских, молились вместе с ними, дарили подарки. Князья богато отдаривались. Пожив на городских подворьях, иноки, с наступлением Великого поста, отправлялись по обителям. Так было и в этоРо Рождество. Но разошлись не все — приглянувшаяся Великой Княгине скромностью и богобоязненностью сестра Катерина из Вышгорода осталась во граде Владимировом до Пасхи.

Пару раз в неделю инокиня отправлялась в Ильинскую церковь в городе, где, отстояв молитву за здравие княжеского семейства, присаживалась поболтать с толстой весёлой горожанкой. Та, то и дело, давилась от смеха.

В последний день февраля той зимы я остановил свой отряд на ночёвку в деревушке в верстах в двадцати от Днепра к юго-востоку от Киева. Убийственный тысячевёрстный марш напрямки от Тулы к Киеву по заснеженной степи подходил к концу. Выйдя с тремя сотнями людей и тысячей лошадей, я потерял отставшими и заболевшими треть людского состава и две трети конского. Люди и лошади были совершенно измучены, и на привале засыпали сразу.

В таких ситуациях я предпочитаю сам проверять посты. На одном из них услышал перебранку. Перед постом стояли несколько неожиданные в деревне щегольские санки с доброй тройкой. Кучер пытался уже завернуть назад, а из саней доносился знакомый женский хохот пересыпаемый сочными выражениям:

— Штоб вам яйца ко льду приморозило! Вместе с языками! Ха-ха-ха…

Воображаемая картинка, и правда, получалась довольно забавная. К сожалению, форсированный марш напрочь отбил у моих людей чувство юмора: они уже тянули сабли. Пришлось вмешаться:

— Агафья? Ты зачем людей такими страстями пугаешь?

— А чего ты дурней себе в войско берёшь? Но я по делу. Катерина сказывала: Жиздор поутру на Белгород побежит. С семейством и с мордами клеймёнными.

— С чем?!

— С этими… клеймёными мордами. Ой! Спутала я! С клейнодами! Ха-ха-ха…

Через четверть часа десятники тычками заставляли воинов проснуться: парни засыпали прямо с сёдлами в руках. Ещё через три часа, броском преодолев последнюю часть пути до Днепра и обойдя город с юга, мы выскочили на Белгородскую дорогу.

Мы успели: небольшой обоз Великого Князя Мстислава Изяславича по прозвищу Жиздор (от жиздорить=вздорить, быть сварливым, ссориться), с самим князем, его семейством, казной и «клей-мордами», под охраной немногочисленной дружины из волынцев выкатился прямо на нас.

Бой был коротким. Мы сошлись с Мстиславом, я его зарезал. Остальные сдались.

По суждению моему — сиё есть самое великое моё деяние.

Ибо с той минуты серого холодного туманного утра первого дня весны 1169 года пошла новая Русь. Не только год начался — началась новая история.

Мстислав и так через два года умер бы. Но я дал время. На обустройство, на установление новых законов и правил, на два года… нет — не мира и покоя! Какой может быть покой в нашей земле! Два года без безысходной внутренней замятни. И использовал эту передышку сколь хватило ума и сил.

Вот смотри, девонька, как одно за другое цепляется: не было бы Катерины, от которой я про побег княжеский узнал, не было бы податливой Аннушки, которая мне подворье отдала, из-за чего мне в Вержавец пришлось идти, не было бы вздорной Ходыновны, которая меня на Аннушкину усадьбу навела — и Руси бы не было. Нет, какая-то была бы, но не эта, не наша. С другими законами, землями, людьми, славами да печалями…

А я что? Сказали — пошёл, увидел — ножиком ткнул. Да не гляди ты так, красавица! Я себе цену сам знаю. Не всяк — дойдёт, не всяк — ткнёт. Да просто услышать сказанное — не всем дано.

А с Катюхой-Катериной… Худым я пророком оказался. Не свиделись мы.

Пленение семейства княжеского вышло скандальным да громким. Киевляне и оставшиеся в городе волынцы повели сыск. Катерину взяли в застенок и замучили. На дыбе запытали, калёным железом сожгли.

Неделю стояли рати одиннадцати князей под Киевом, чуяло моё сердце, что надо поспешать, но провернуть это… болото княжеское…

Однако же, об том после. А покуда продолжим наше неспешное повествование.

Конец сорок восьмой части
Загрузка...