ДЕНЬ ВТОРОЙ

ЭЛЬКЕ

Я не знаю, каким был Андре в молодости, ваша честь. Некоторых людей очень трудно представить себе молодыми. Встретив на улице этого сморщенного старичка с безумным взглядом, бормочущего себе под нос нечто невнятное, вы вряд ли заподозрили бы в нем человека, считавшего себя в молодые годы духовным вождем…

Но вернемся к нашему повествованию. Расставшись с Космо в половине шестого утра на овеянном свежестью дворе, я медленно поехала по дороге, глядя на его отражение в зеркале заднего вида. Он стоял неподвижно, даже рукой не махнул на прощанье, и в моей памяти остался его образ на фоне освещенной солнцем стены амбара; долго, очень долго хранила я его, как бесценную старую фотографию, — я и сегодня помню его в мельчайших деталях.

Потом грунтовая дорога сделала вираж, и Космо вышел из кадра; зеркало потухло, как экран телевизора в конце фильма; эпизод закончился. Я добралась до деревни по узкой полосе дороги, тонкая лента времени перенесла меня в другой эпизод: я приехала домой, и Космо, как и обещал, сопровождал меня. Я сделала все, как он говорил, его слова предвосхитили мои жесты: повернула ключ в двери, нащупала выключатель, проверила спящих детей, выключила будильник… Потом разделась и, верите ли, ваша честь, ощущая рассеянный взгляд Космо на своем обнаженном теле, испытала первый за три года оргазм.

ФРАНК И ФИОНА

Мама!!!

ЭЛЬКЕ

Я поклялась говорить правду и так и поступлю, потому что правда Космо — это мое солнце; день за днем она согревает и освещает меня…

ЖОЗЕТТА

Мне невыносимо слушать эту женщину — она говорит так, как будто Космо не умер, так, словно его смерть не имеет никакого значения, так, будто это всего лишь мелкая деталь!

Он умер, мой Филипп! Мой единственный сын мертв, слышите, вы? Его убили, его больше нет!

ФИОНА

Вы, наверное, не понимаете, ваша честь, почему Жозетта так настойчиво называет своего сына Филиппом.

Это невероятная история: Космо родился в 1943-м, и его семья являла собой Францию в миниатюре. Отец поддерживал генерала де Голля, мать — маршала Петена, вот они и назвали сына держитесь за стул, ваша честь! — Шарль Филипп Без дефиса. То было не двойное имя, а альтернатива; родители объявили, что окончательный выбор имени будет зависеть от исхода войны. Само собой разумеется, мальчик стал Шарлем. Но когда сын Жозетты и Андре узнал эту дикую историю — это произошло по какой-то бюрократической причине, когда ему исполнилось шестнадцать лет, — он решил, что, раз уж родители не сумели договориться между собой даже по поводу имени, он предпочитает выбрать его самостоятельно. Однажды он объяснил мне его происхождение: Космо звали героя «Поющих под дождем» — не Джина Келли, а другого, помните? Его играл Дональд О’Коннор. Тот, что поет «Рассмешите их», падает с дивана, танцует с метлой и бегает по стенам.

ЭЛЬКЕ

Я ползу на животе по тоннелю на противоположный берег реки, тоннель весь белый и ажурный, как будто его построили из мелового кружева, я продвигаюсь быстро, местами тоннель такой узкий, что я с трудом пролезаю, но я должна, должна, должна это сделать, я ползу, преодолеваю сантиметр за сантиметром, задыхаюсь, теряю ориентацию во времени и пространстве и попадаю наконец в подобие пещеры — она тоже белая, ее заливает ослепительный свет, — где едва могу выпрямиться. Бросаю взгляд в центр помещения и вижу, что там что-то горит. Я кидаюсь, чтобы затушить огонь, но у меня ничего не выходит, пожар распространяется, свет разгорается все ярче и ослепляет меня, обжигает лицо — вдалеке я слышу взрывы, хлопки, Боже, думаю я, сейчас здесь все обрушится…

Но нет, это всего лишь солнце. Оно светит мне в лицо, а из гостиной через весь коридор доносится шум телевизора. Я понимаю, что наступило воскресное утро, солнце стоит высоко в небе, а Франк смотрит в комнате мультфильмы… Но что же горело в этом тоннеле?

Я натягиваю одеяло на голову, закрываю глаза и пытаюсь вернуться в сон, но в церкви напротив начинают звонить колокола, и я теряю нить сновидения. Утрачиваю навечно нить Ариадны, ведущую к пещере в самой глубине моего существа и к этому тревожащему душу огню. Не готовая начать новый день, я еще несколько мгновений цепляюсь за тепло ярко-желтых простыней и ночные воспоминания. Когда мы с Михаэлем были еще женаты, воскресное утро было отдано любви. В полусне, подчиняясь зову плоти, мы любили друг друга, забыв, как ссорились накануне, и не торопясь начать сызнова. Три тысячи дней и ночей провела я с этим человеком, а потом он вновь обрел свое драгоценное одиночество, вернулся в горы за тысячу километров отсюда, и все наше общение свелось к чеку, который он присылает мне каждый месяц…

Возможно ли, что я столько раз ласкала это прекрасное лицо? Что видела его так близко, что могла пересчитать все волоски в черной бороде? Я помню, как ожесточалось с течением времени лицо Михаэля, как сжимались от гнева его челюсти… Нет, не об этом я хотела думать, устраиваясь поуютнее на ярко-желтых простынях! Не о том тягучем отчаянии, что овладевало моей душой по мере того, как Михаэль отдалялся от нас. Мы теперь не живем вместе, сказала я ему однажды, мы вместе умираем. Иногда один из нас ловил на себе враждебный взгляд другого, и мы думали, куда ушла веселость первых лет нашего брака, а потом, отвернувшись друг от друга, принимались снова глотать тоску, как умирающий от жажды человек глотает воду. Но изредка, воскресным утром, забыв о прошлом, в котором были и радости, и горести, печальном настоящем и будущем, в котором не было места надежде, мы закрывали дверь спальни на ключ и набрасывались друг на друга, как подростки, в которых забродили соки. В последние годы совместной жизни мы перестали дотрагиваться друг до друга: для любви не осталось места. Лишенные желания и сил, мы спали рядом, лежа на спине, как каменные фигуры на саркофагах.

Развод. В 1972 году непросто было объяснить причину такого решения судьям: не было ни пьянства, ни жестокого обращения — просто ушла, истощилась, медленно истекла кровью наша любовь. Но закон в те времена не считал это поводом для развода.

Так почему же все-таки ушла ваша любовь? — спросил судья, и я бросилась ему в ноги, в надежде растрогать его сердце красотой моих длинных белокурых волос.

«Постарайтесь нас понять, — умоляла я и рыдала горючими слезами. — Мы разные, мы как снег и солнце».

«Все дело именно в солнце», — уточнил Михаэль…

Нет, все не так… Я переворачиваюсь — меня снова разбудило бьющее в лицо солнце. Вспоминаю длинную белокурую гриву из сна и смеюсь. Никогда я не была блондинкой, ваша честь, сами видите, волосы у меня темные, почти черные. Но когда-то они и правда были длинными. Каждое утро мама заплетала мне косы, вплетая в волосы цветные нити, она завязывала на концах бархатные банты, а закончив, целовала в лобик и в кончик носа. Дамы в приюте в первый же вечер отрезали мои косы и бросили в огонь, с тех пор я всегда коротко стригусь.

Простите, ваша честь.

Мне трудно решить, что важно для нашего слушания, а что несущественно.

ФИОНА

Итак, в то воскресенье я вошла в комнату матери и увидела, что у нее блестят глаза. Я еще не знаю, почему они так сияют, но предчувствую что ничего хорошего это нам не сулит. На мне темно-синяя ночная рубашка, в руке — любимая черная пантера, я залезаю к маме в постель и догадываюсь, о чем она думает: наверное, о моем отце, ну как Михаэль может обходиться без этой девочки, без нашей крошки?

Я нервничаю и нарочно подсовываю свои ледяные ступни ей под ноги, она вскрикивает, хватает мои ножки и начинает растирать их, приговаривая: «Как чувствует себя сегодня утром моя маленькая черная пантера?»

А я отвечаю: «У нее плохое настроение».

А она удивляется: «Да ну? С ней что-то случилось?»

А я: «Не знаю…»

А она: «Давай-ка мама-пантера вылижет тебе головку… Так лучше? Хочешь, отправимся в Индию поохотиться на антилопу?»

Но я не отвечаю, потому что она слишком старается казаться нормальной, а я чувствую, что все не так, и злюсь.

Наконец я говорю: «Не хочу мешать тебе думать, как ты была маленькая».

А она переспрашивает: «Когда я была маленькой пантерой?»

И я уточняю: «Нет, когда ты была маленькой девочкой».

Она смотрит на меня изумленными глазами, и я понимаю, что снова доставила ей радость, подарила новую жемчужину для ее коллекции, и должна вам признаться, ваша честь, что именно это больше всего раздражает нас с Франком в нашей матери: она как будто все время мысленно нас фотографирует или записывает на магнитофон, чтобы когда-нибудь потом насладиться чудными воспоминаниями. От этого можно сойти с ума, понимаете? Нельзя просто жить, вечно нужно восторгаться: Боже, как прекрасна жизнь! Потому-то мы с Франком и стараемся изо всех сил просто быть, безо всяких там раздумий и прочей ерунды. Как я вам уже объясняла в самом начале, мама утверждает, что каждый человек сам по себе — ничто, что все мы сделаны из всего понемножку, из того, что видели и прожили, из слов других людей, когда-либо услышанных или прочитанных, меня эта мысль просто бесит, я хочу жить сама по себе, хочу быть одна, но мама уверяет, что это пустой звук, потому что даже слово «одна» не принадлежит мне одной, ведь это слово взято из языка, а придумать свой собственный язык никак нельзя; скажешь «я» и признаешь себя частью древней цивилизации. Она говорит — мы как планеты, запущенные на разные траектории, поглощаем и отражаем свет друг друга, притягиваемся, разлетаемся и сливаемся воедино, хотим мы того или нет, мы — частицы материи, мы летим сквозь время и без конца меняемся, и единственная разница между нами и другими частицами заключается в том, что мы осознаем наш путь, и удивляем ему, и можем рассказать о нем; из этого складываются истории и создается История: ты рассказываешь мне свою жизнь, я тебе — свою, твоя становится частью моей и наоборот, то, что я узнаю от тебя вливается в меня, смешивается со мной, как и речь, которая мне не принадлежит, но без нее меня бы не было, не было бы никакого «я». Со мной слились другие люди, миллионы других существ, объединенных в длинную цепочку, вернее, в плотную сеть цепочек, и сеть эта начала плестись в доисторические времена. Так, говорит мама, секунда за секундой, век за веком, от первобытной эпохи до эры космонавтики, циркулируют на Земле человеческие слова, и идеи, и истории, и из всего этого складывается пища, которой мы питаем мозги, как тело молоком. Быть человеком значит быть частью этого волшебного круговорота слов, мыслей и историй. Он начался тысячи лет назад и закончится, когда погаснет Солнце или когда наша бесценная зелено-голубая планета разлетится на миллиард новых маленьких безъязыких планет.

Я не согласна. Я думаю, что в мозг, может, и можно вломиться, но тело оно как вещь в себе: когда мое тело умирает, это я умираю, когда у меня что-то болит, это я страдаю, никто другой не может ощутить мою боль. И потом, рассудок — это нечто зыбкое, непостоянное, никто не знает ни его начала, ни его конца, а тело — это предмет, реальная вещь, у него есть очертания, до него можно дотронуться, и это внушает уверенность. Мама рассказывала, что, когда попала в приют после смерти родителей, одна, без братьев, она словно провалилась в пустоту и у нее вошло в привычку напевать по ночам в дортуаре. Она залезала с головой под одеяло и пыталась припомнить все песенки, которые пела ее мать Иветта, она нанизывала их одну на другую, строчки и припевы, строчки и припевы, не останавливаясь, сплетая из них что-то вроде звуковой сети, чтобы не стало пустоты и падения. Песни держались за руки, как бумажные куколки на стенах ее парижской комнатки. Возможно, люди, разговаривающие сами с собой на улице, тоже просто хотят составить себе компанию, но мы — Франк и я — мы любим молчать, нам нравится падать в пустоту, мы жаждем покинуть оболочку речи, потому что она не принадлежит нам, потому что в наших головах всегда говорит кто-то другой, и мы намеренно причиняем себе боль, чтобы убедиться, что хотя бы в наших телах мы сами по себе.

Когда мама уходит в «Фонтан», она оставляет нас дома одних. Она говорит, что никогда бы не решилась на это в городе, но здесь никакого риска нет, только не нужно играть со спичками и совать пальцы в розетку. Нам ужасно смешно, когда она говорит, уходя на работу, что бояться нечего, ведь мы только и ждем ее ухода, чтобы затеять опасные игры. Начинаем с пустяков. Я сажусь на пол на кухне, Франк забирается на стол, хватает прядь моих волос и начинает меня поднимать — медленно, постепенно. Цель в том, чтобы посмотреть, как далеко мы сможем зайти — однажды ему удастся оторвать меня от пола целиком, и я буду этим очень гордиться. Потом мы выходим в сад за домом, Франк устраивается на первой ступеньке каменной лестницы, я беру камень и бью его по голове, в одно и то же место, сначала тихонько, потом все сильнее и сильнее. Идея в том, чтобы набить самую большую шишку, не разбив при этом голову в кровь. Франк заводит мне руку за спину и начинает тянуть ее к лопатке, он контролирует ситуацию, он даже не улыбается, я тоже храню серьезность, стараясь прочувствовать свою боль, войти в нее, стать ею, чтобы никаких других чувств не осталось. Франк плавно поднимает мою руку выше, еще выше — и, если однажды он ее сломает, это будет наша общая победа. Я беру сигарету из пачки, которую мама держит для гостей, раскуриваю ее и начинаю жечь Франка под мышками — кожа там очень чувствительная, а волдыри, раны и корки не видны, Франк держится стойко, а когда больше не может, тихонько кивает, и я прекращаю. Каждый останавливается, как только другой кивает головой, но мы не разговариваем во время игры, таково правило — нельзя произнести ни единого слова. Кричать можно, ведь крики — не слова, но мы кричим редко. Папа говорит, что звери, попав в капкан, не кричат. Разве только пищат в первое мгновение — от неожиданности.

Глаза из камня, тело из камня, сердце из камня — вот наша цель и наш девиз.

ЭЛЬКЕ

Я, как и вы, впервые об этом слышу, ваша честь. И я потрясена.

Что ж, тут уж ничего не поделаешь… что случилось, то случилось.

Но я продолжаю…

В то воскресенье я завтракала после одиннадцати и торопилась, чтобы успеть на рынок до закрытия, быстро выпила кофе и отправилась. Шла мимо прилавков, заваленных колбасами и птицей, разглядывала висящих вниз головой цесарок, свиные уши и ножки в желе, связки кровяной колбасы, а сама снова и снова представляла себя в амбаре Космо. Мне чудилось, что я сижу в красном бархатном кресле и вглядываюсь в его сияющее лицо. Я видела, как он спит! — тихонько произнесла я себе под нос, а когда вспомнила белеющую из-под верхней губы полоску зубов, меня пробрала дрожь и я почему-то поздоровалась с булочником намного теплее обычного.

Крестьянки сидели за длинными пластиковыми столами и упаковывали непроданные головки козьего сыра. Я вгляделась в их лица. Эти женщины были моими ровесницами, но выглядели маленькими старушками, бесформенные платья и грубые мужские суконные бушлаты скрывали их тела, несмотря на жару, они надели вязаные шапки и резиновые сапоги, их волосы потускнели и поседели, на щеках не было и следа косметики, под грузом забот кожа увяла и покрылась морщинами. Мне было больно смотреть, как они пересчитывают покрасневшими растрескавшимися пальцами жалкую утреннюю выручку.

Я хотела услышать, что люди говорят о Космо.

Звучит ли еще в их ушах его голос? Скрипят ли их извилины, реагируя на его словесный фейерверк? Мне было интересно проследить, как едкий юмор Космо волнами расходится среди этих людей, как они пересказывают друг другу его шутки, мешая слова и искажая смысл, переделывая на свой манер номера и меняясь — пусть даже самую малость — под их воздействием. Я ощущала его любовь в себе, как посеянное зернышко, она росла и развивалась во мне, я была беременна ею, я чувствовала себя сильной, непобедимой и даже дерзкой. Упиваясь своей новой дерзостью, я купила первые в этом сезоне авокадо и клубнику, хоть и понимала, что вкуса в них не будет никакого: клубника выглядела бледной немочью, авокадо были твердыми, как деревяшка, но мне требовался символ праздника, пусть даже самый ничтожный, я хотела разделить радость со своими детьми.

За обедом, между авокадо и клубникой — они и правда оказались несъедобными, — я попыталась развлечь Фиону и Франка рассказом о вечере в «Фонтане»: описала напряженное ожидание Космо, шум при его появлении, нестройное исполнение «Happy Birthday», идиотский тост мэра… Но дети казались равнодушными и какими-то отсутствующими; мои слова не находили отклика в их душах. Фиона смотрела в окно и играла со своими волосами, Франк грыз хлебные крошки и нетерпеливо ждал конца трапезы. Я была огорчена. Мне недоставало прекрасного гула — это не имеет отношения к звуку, ваша честь, гулом я называю внутреннее сцепление находящихся в одной комнате людей. В тот день за столом сидели три одиноких вещи в себе. Солнце заливало кухню, но я почувствовала, как на нас пала и начала сгущаться какая-то тень. Тишина стала гнетущей. Я не помню, чтобы такое случалось за едой в моем детстве — а ведь моего отца, как и Михаэля, с нами никогда не было. Неужели Иветта, глядя на нас с братьями, тоже иногда ощущала тяжесть на сердце?

Как хорошо мне было вчера! Как передать мою радость детям против их воли? Знаете, ваша честь, мы ведь не имеем никакой власти над тем, что творится в головах наших детей. Как бы сильна ни была наша любовь, в мозги мы к ним влезть не можем. Стоит ребенку покинуть взрастившую его утробу и издать первый крик — и мы становимся чужими…

Но я снова отклонилась от темы.

ФРАНК

Позже, в тот же день, кто-то позвонил в дверь, и я пошел открывать.

На пороге стоял незнакомец. Блондин. Моложе нашей матери на несколько лет. Он не понравился мне с первого взгляда этот Космо, он спросил, дома ли Эльке, я провел его в гостиную и увидел, что мать приглаживает волосы перед зеркалом — совсем как героини в кино, когда их любимый появляется нежданно-негаданно. И я понял. Я бросил на нее убийственный взгляд, но она ничего не заметила и повела своего блондинчика через кухню, где полдничала Фиона. Эльке невнятно представила своего друга, но Фиона и не подумала поднять глаза от своего бутерброда с арахисовым маслом — я хорошо выдрессировал младшую сестричку.

Мама явно беспокоилась — ах-ах-ах, а вдруг она перестанет нравиться своему красавчику? Что, если с довеском в лице враждебно настроенного сына и туповатой дочки она для него не та, что вчера?

Они уселись на лестнице позади дома, и я, глядя одним глазом в телевизор, прислушивался к их разговору. Мама рассказывала Космо, как прожила пятнадцать лет в приемной семье Марсо в деревне неподалеку отсюда. Эту историю, ваша честь, я знаю наизусть. Наизусть.

В нашем районе так много приемных семей, но вовсе не потому, что здешние люди милосерднее или великодушнее жителей других мест. Они всего лишь беднее, а за взятого на воспитание сироту платят деньги. Во время войны даже жалкие две тысячи старых франков имели значение, не говоря уж о дополнительных рабочих руках в доме и в поле… Марсо обращались с Эльке — тогда ее звали иначе — как с родной дочерью, то есть они с ней не цацкались.

С самого начала века Марсо были арендаторами на ферме. Большая, работящая, семья цеплялась за жизнь с невероятным упорством: деды, бабки и родители вкалывали, дети готовились занять их место. Мужчины проводили весь день в поле, со своими верными лошадками или волами, похожие на них молчаливой непокорностью. Вечером у этих честных трудяг не оставалось сил на разговоры — они выпивали свою дозу анисовки, съедали миску рагу и, шатаясь от усталости, отправлялись спать. А женщины ведали деньгами и вели бесконечные разговоры.

Маленькая Эльке быстро поняла те немногие, но неоспоримые принципы, которыми руководствовались дамы Марсо: Бог и Церковь — чушь и россказни, загробного мира нет, есть только земная жизнь, и ее смысл и суть составляет работа. Чтобы выжить, нужно работать в поте лица своего, и точка. (Добрая половина фраз, которые произносили дамы Марсо, заканчивались именно этим словцом — и точка.) Маленькая парижская сиротка включилась в работу. Она научилась резать и ощипывать цыплят, доила коров, шила перины и набивала их пухом, а в июле даже помогала на сенокосе. Она не была несчастна, но молчаливый прагматизм этой семьи ее не устраивал. Как только что заметил Ливанский Кедр, фермерам некогда любоваться красотами пейзажа. А юная горожанка Эльке питала к природе истинную страсть — чувство привитое матерью и усугубленное чтением романов XIX века.

Мой отец, ваша честь, питал отвращение к деревне, мать же была здесь несказанно счастлива. Ей все тут нравилось. Головокружительные кульбиты ласточек в июне, рыбы, выпрыгивающие в воздух над зеленой гладью прудов, задний двор, где неугомонно гудели и жужжали насекомые и пробирались в траве юркие ящерицы, хриплое кваканье лягушек по ночам, долгие томные вечера последних дней лета, серебристые переливы трепещущих на ветру тополей, вороньи посиделки в ноябре, ледяная изморось, которая раз в четыре-пять лет окутывала каждую веточку каждого дерева, так что все сверкало, как в сказке. Больше всего ее восхищало, как стремительно меняется окружающий мир в конце октября: тянущийся к югу клин серебристых журавлей, желтеющие на глазах папоротники, алые кисти ягод на рябинах, стук падающих на землю каштанов, аромат созревающих груш, терпкий вкус свежевыжатого яблочного сока, изысканные оранжево-зеленые узоры на тыквенной бахче и смачное чавканье сапог по грязи…

Приемная семья была глуха к красоте, и это печалило душу девочки. Марсо видели то же, что видела она, но это никак их не меняло. Еще хуже было то, что они не слышали звучания слов, твердо уверенные, что земля должна питать людей, а речь — обозначать факты и события, и точка. Однажды Эльке сказала им, что слово кувшинка — очень красивое, а они в ответ раздраженно пожали плечами: кувшинки — это божеское наказание! — так они сказали. Во-первых, они привлекают лягушек, во-вторых, затягивают поверхность пруда и рыбам не хватает кислорода, следовательно, от них следует избавляться. Эльке не понимала, как можно быть такими приземленными. Мечты, раздумья — все, что маленькая взбалмошная шляпница научила ее любить в самом начале жизни, ничего здесь не стоило и воспринималось как какая-то уродливая форма религии. Так же относились и к чтению. Романы? Пустая трата времени — в них одни выдумки, они отвлекают людей от настоящих проблем. Для большинства смертных проблемы — всего лишь часть текущей жизни, но для этих людей, утративших Бога и ничего не обретших взамен, они составляли ткань бытия, суть, основное содержание жизни. Проблемы могут быть серьезными и ничтожными, потенциальными и реальными, нашими и чужими: несчастные случаи, непогода, болезнь и гибель людей, животных и урожая — о них говорят все время, они снятся по ночам, над ними можно одержать временную победу, но они возникают снова и снова, и это даже радует, ведь именно проблемы придают смысл существованию.

Когда слышишь от таких людей подобные рассуждения, ваша честь, задаешься вопросом, что может принести ему счастье, в чем он хотел бы добиться успеха? Но фокус в том, что подобные личности не мечтают ни о счастье, ни об успехе, они срослись со своими проблемами, так что, не будь их, не было бы и темы для разговора, жизнь утратила бы всякий смысл и интерес. Именно эта крестьянская философия вкупе с местным климатом приводила в отчаяние моего отца и в конце концов вынудила его сбежать, неудивительно, что я так много об этом размышлял. Ключевое слово этой жизненной философии, ваша честь, — недоверчивость.

ЭЛЬКЕ

Умоляю, не верьте, ваша честь! Моим детям не дано было обнимать своего отца, но они переняли его предрассудки и мании, больше он им ничего не оставил, и я не могла лишить их последнего! Они не то чтобы лгут, нет, но им свойственно преувеличивать причуды здешних людей, все, что они говорят, следует делить на два. Клиенты «Фонтана» не только ноют, хнычут и жалуются — как утверждала в начале слушаний Фиона, и Франк преувеличивает, говоря, что в моей приемной семье не было ни доброты, ни веселья.

ФИОНА

Нет-нет, мой брат прав! Детей здесь с самого раннего возраста учат ничему и никому не доверять: нужно каждое мгновение быть настороже, никогда не привлекать к себе внимания и не прислушиваться к своим страданиям — физическим или моральным, не подавать виду, что тебе кто-то нужен или интересен. Чужая жизнь нас не касается. Никто ничего никому не должен. Самое лучшее — чтобы ничего не происходило и чтобы люди не попадали друг от друга в зависимость. Если вам делают подарок, просюсюкайте: «Право, не стоило», быстро спрячьте его и — главное! — ни в коем случае не открывайте при дарителе, не дай Бог, поймет, что доставил вам удовольствие, тогда вы станете его должником. Никто не знает, что случится завтра, и, если слишком сильно любить своего мужа, осыпать детей поцелуями и шумно праздновать богатый урожай, все хорошее может кончиться, и что тогда?

Добродетель эти люди понимают так: много работать, мало получать — ровно столько, чтобы хватало на жизнь. Когда наша мать в двадцать лет влюбилась в красивого брюнета по имени Михаэль, ее приемная семья «скривила рот»: да разве можно ему доверять? И не потому, что он нездешний, просто он мало работает и много получает. Делать деньги, фотографируя животных! Уму непостижимо! Выходит, есть идиоты, которые… покупают, и… задорого, снимки… зверей? Каждое слово вызывало у них изумление.

В двадцать один год, когда Эльке достигла совершеннолетия, она все еще любила своего Михаэля. Приемной семье перестали платить, а нет денег — конец ответственности. Ребенок стал взрослым, он должен сам принимать решения сам отвечать за последствия, и точка. Дамы Марсо решили, что выбор Эльке и прихоти Эльке их больше не касаются. Хочет выйти замуж за фотографа-анималиста? Ха! Да ради Бога! Она очень скоро поймет, что почем в этой жизни…

ФРАНК

Когда наша мать рассказывала в тот день Космо о своей приемной семье, ей, конечно, не потребовалось вдаваться в детали: Космо был тут своим, он знал склад ума здешних обитателей, его собственный отец родился в семье арендаторов. Но я не уверен, что вы, ваша честь, понимаете их так же хорошо. Это исчезающий вид, местные нравы, неизменные со времен средневековья, к концу XX века начали меняться под влиянием новых условий: телевидение показало всем и каждому, как живет остальной мир, начался отток населения, земельные хозяйства укрупнялись, богатые голландцы, немцы и бельгийцы выкупали фермы, взбалмошные парижане переделывали сельские дома в живописные виллы, «новые» хиппи-экологисты разводили пчел и пасли коз, бренча на гитарах.

Вы наверняка спросите — а что же Космо? Вряд ли он мог все это время хранить молчание, ему тоже не терпелось поговорить. Какие слова нашел он для женщины, которую хотел соблазнить, для женщины, и без того смотревшей на него с обожанием? Не беспокойтесь, ваша честь, я помню и эти слова.

Не думай, сказал он, что у меня такая уж увлекательная жизнь. Ты и представить себе не можешь, насколько она пуста. Сколько времени уходит зря: переезды, сидение в аэропортах и на вокзалах, пошлые телепередачи в унылых гостиничных номерах, ночная бессонница, раздача автографов неинтересным мне людям, ответы на одни и те же дебильные вопросы журналистов, натужные улыбки…

Боже, воскликнула мама, потрясенная столь неожиданным описанием жизни артиста. Но тогда ради чего же ты все это делаешь?

Ради чего? — переспросил Космо. Разве непонятно? Ради тех редких мгновений, которые я провожу на сцене. Но и они, эти редкие мгновения, требуют долгих скучных часов подготовки с моей технической командой, со всеми этими талантливыми, и преданными, и трудными людьми, которые кружат вокруг меня, наклоняются, разгибаются, делают разметку, посылают друг другу знаки, устанавливают свет, микрофоны и музыку, проверяют мельчайшие детали моего костюма и реквизита… А потом удаляются, растворяются в темноте… Наконец все готово… и вот тут-то… Весь мир вокруг меня внезапно сходится в одну точку. Я стою один в лучах света. Больше ничего не существует. Каждый взмах ресниц, каждый вздох наполнен смыслом. Вот ради таких мгновений я и живу, Эльке. И ради тебя — с сегодняшнего дня.

Вот что сказал маме клоун-развратник.

А потом отвалил.

ЭЛЬКЕ

Космо позвонил мне на следующий же день.

ЭКСПЕРТ-ПСИХИАТР

Позвольте, ваша честь, обратить ваше внимание на то, как часто в рассказе ключевого свидетеля повторяется греческий корень tele, далеко, издалека. Сначала она знала молодого актера только через телевизор; позже она будет общаться с ним по телефону, суть в том, что их любовь происходит на расстоянии и не имеет ни малейших шансов пройти испытание реальной жизнью…

ЭЛЬКЕ

Реальная жизнь, реальная жизнь! Марсо тоже то и дело поминали реальную жизнь! А что такое реальность? Может, их семейная жизнь? Или брак Андре и Жозетты, которые сорок четыре года подряд просыпались по будильнику, вставали, не обменявшись ни взглядом, ни звуком, и не общались весь день, занимаясь каждый своими делами?

Послушайте, что я вам сейчас скажу.

Голос Космо на другом конце провода был реальным голосом Космо. Как будто я просто сидела с закрытыми глазами у себя в комнате, а он был рядом… и сейчас еще, стоит мне закрыть глаза… понимаете?

Итак, я продолжаю.

Космо был в Орли, ждал вылета в Лозанну и позвонил мне, чтобы рассказать, какую странную парочку он видел в самолете: мужчине было лет пятьдесят, женщине — тридцать пять — сорок. Не то любовники, не то супруги, а может, актриса и импресарио? Трудно сказать… Они были одеты с показной, почти вызывающей роскошью. Когда они усаживались на свои места, мужчина протянул руку и поправил женщине юбку — чтобы не замялась, а она рявкнула, да так зычно, как будто хотела, чтобы все ее слышали: «Нет, нет, не нужно. Если бы я откидывалась на спинку, юбка бы помялась, но я, слава Богу, никогда не откидываюсь». «Именно так, Эльке, клянусь тебе! — сказал Космо. — Слава Богу, я никогда не откидываюсь на спинку кресла». Я решил приглядеться к ним повнимательнее, добавил он: одежда из дорогих магазинов с Фобур-Сент-Оноре, лайка и кашемир, кремовые и табачные тона — и все-таки во всем их облике было нечто вульгарное. Они принялись обсуждать юбку женщины. Да, выглядит она неплохо, сказала женщина с недовольной гримаской, но ткань не слишком добротная. Учитывая цену, качество могло бы быть получше. Помолчала и продолжила — все так же громко: «Знаешь, мне почему-то хочется спеть „Бандьера росса“». — «А что это за песня?» — вежливо поинтересовался мужчина. И женщина тут же затянула: Avanti popolo, тра-ля-ля-ля-ля-ля, bandiera rossa, bandiera rossa! Других слов я не знаю, сказала она с печальным вздохом и добавила: «Ты должен выучить слова, будет так мило петь это вместе». — «Но я не говорю по-итальянски», — возразил мужчина. «Так возьми несколько уроков, — предложила женщина, — не так уж это и трудно!» Некоторое время они молчали — дама разглядывала свои кремовые перчатки. Наконец снова открыла рот и сообщила мужчине (а заодно и всем пассажирам), что жует специальную жвачку для очистки зубов после еды. Ничего общего с той банальной дрянью, которой она пользовалась, когда бросала курить. Мужчина внимательно слушал и кивал; время от времени он протягивал руку, чтобы разгладить полу ее пальто или одернуть кайму юбки.

КОСМОФИЛ

Этот эпизод очень скоро стал новым номером — «Этюд в кремовых и табачных тонах»: через две недели после того звонка толпы зрителей надрывали животики, глядя, как Космо оправляет юбку, подкрашивает губы и запевает нуворишскую версию гимна итальянской революции.

К несчастью, насколько мне известно, не осталось ни аудио-, ни видеозаписи этого скетча. Но у меня есть любительская пленка, на которую в 1965 году засняли фрагмент репетиции одного из первых спектаклей артиста. Это не целый фильм, запись длится всего несколько минут; если вы согласны, ваша честь, предлагаю немедленно устроить просмотр. Погасите свет… спасибо.

Ну вот, смотрите. Ему двадцать два. На нем классический грим клоуна: густой слой белил, насурмленные брови домиком, напомаженные волосы стоят на голове дыбом, словно что-то его ужасно напугало, на месте рта нарисовано большое красное удивленное «О». Он говорит о любви. Этот номер он будет играть много лет, подновляя и осовременивая его, с годами текст будет становиться все злее… Несмотря на плохое качество пленки, Космо на ней именно такой, каким знали его тысячи зрителей: тонкий, хрупкий, в белом, как белила на лице, трико; под тонкой эластичной тканью костюма видно, как устроено его тело. Кажется, что перед нами нагота в чистом виде — как будто мы заглядываем в самую глубь человеческого тела, доходя до сути, и видим свой собственный образ, вне различий пола, класса, расы и возраста, так сказать дух-тело, наэлектризованный и трепещущий.

Фильм немой, и мы никогда не узнаем, каким был текст в 1965 году, но главная идея получасового номера никогда не менялась: Космо учился любить человечество.

Нет человека, недостойного моей любви, — смущенно объявляет он и начинает перечислять до ужаса пестрый список достойных.

Запись начинается с середины номера и длится четыре минуты. Изображение застывает на кадре, в котором Космо неловко, но пылко гладит по плечу огромного, обвешанного револьверами, мафиозо. Я посмотрел этот спектакль в середине 80-х — тогда Космо «любил» молодого янки, поехавшего мозгами на колебаниях курса акций на бирже, йеменского мальчика, умирающего от спида; огромного жирного бизнесмена, пукающего на деловых встречах и покупающего галстуки по три тысячи франков за штуку, буйного преподавателя лицея, ковыряющего в носу на людях и унижающего учеников при всем классе, чтобы насладиться их мучениями, знаменитейшего психоаналитика, разговаривающего на «птичьем» языке… Еще мне запомнился молодой солдат с пакистано-китайской границы, в девятнадцать лет научившийся смотреть, не моргая, и — главное — не встречаться взглядом с себе подобными… Это было потрясающе, ваша честь, видеть, как Космо превращается в мальчишку с закаменевшей челюстью и ледяными глазами! Он воплощался в каждого из своих персонажей… а потом, вернув на лицо маску озадаченного клоуна, восклицал: Ах, как я люблю весь род человеческий, как он мне дорог!

Зрители, поначалу настроенные скептически (осторожность никогда не повредит!), постепенно увлекались и позволяли Космо таскать их туда-сюда по миру, а в конце вынуждены были признавать, что все эти личности существуют и они их знают и узнают… Как удержаться от смеха, глядя на ошеломленное лицо Бога, впервые явившегося поглядеть на свое творение и узревшего жалких людишек, которых он поклялся любить?

САНДРИНА

Так все и было! Я видела этот номер в день тридцатилетия Космо и могу вам сказать, что это было здорово: минут через десять-пятнадцать после поднятия занавеса публика начинала разогреваться. Люди постепенно расслаблялись, переставали быть собой (ведь если бы этого не случалось, слова Космо уязвляли бы их, задевали, шокировали) и незаметно влезали в шкуру артиста. С этого момента, укрытые безопасной темнотой зала, они отдавались Космо, повторяли каждое его слово, каждый жест, упивались светом, исходящим от его лица, ибо он одаривал их сказочной, немыслимой свободой — той самой, о которой они грезили по ночам, но не смели проявить чувства при дневном свете. Мэр города, богатый нотариус Коттро (родной дедушка Космо) или толстяк журналист Табран, похваляющийся, что не уступает в язвительном остроумии коллегам-парижанам… Благодаря этому маленькому одинокому человечку с соломенными волосами, бесновавшемуся на сцене под светом софитов, все они наконец давали волю той жестокой и детской части своего «я», которую все остальное время подавляли и отталкивали.

Смотришь, затаив дыхание. Из каждодневной жизни переходишь в какую-то иную плоскость, забираешься выше, еще выше, как можно выше. Зал то и дело взрывается смехом. Он накатывается на сцену волнами, налетает порывами и тут же стихает. Тишина идеальная, то, что надо. Зрители полностью открылись — глазами, ушами, сердцем, душой они впитывают самый легкий вздох Космо, самый незаметный взмах его ресниц, они доверяются ему, они целиком в его власти. Теперь артист может пробудить в них всю гамму чувств, провести к вершинам жестокости или радости, точно зная, что люди последуют за ним. Артист обладает неслыханной властью, ваша честь, он способен заставить публику добровольно и навечно припасть к его ногам. И он старается: выкладывается, выворачивается наизнанку, переходит все границы, и три часа спустя зрители даже не уверены, человек ли перед ними, настолько их потрясают его выходки и превращения, его пот ослепляет нас, его сердце стучит в нашей груди, его кровь бежит по нашим жилам; идет жестокая игра — коррида, оргия, древний ритуал; аплодируя в конце, зрители участвуют в этом ритуале, изо всех сил хлопают в ладоши, показывая артисту: эта сила перешла в нас, она стучит, и бьется, и рвется наружу, Космо взорвал наше «я», он нас спас, погрузил в расплавленное золото, и мы уже не понимаем, что происходит. Это и здорово, и страшно — чувствовать себя вне тела, что-то очень глубинное изменилось, тебе почти неприятно: чужой человек заставил тебя смеяться и наслаждаться так, как ты никогда себе не позволял в реальной жизни, а чего стоит наша реальная жизнь, если в ней нет этой силы и ты чувствуешь себя полноценным человеком, только когда смотришь из зала на сцену? Когда мы покинем театр, связь прервется, потому что и он был не он, и мы — не мы, вот и приходится возвращаться к привычному учтивому и мелочному существованию, и от этой мысли у нас ноет душа, но мы аплодируем и кричим «Браво! Браво!», стараясь оттянуть расставание с артистом и возвращение в унылую повседневность…

Космо был воплощением свободы, ваша честь. Ни больше, ни меньше. Потому его так и любили, так им восторгались… а иногда и ненавидели.

ВЕРА

Я не могу дольше молчать.

ЖОЗЕТТА

О нет! Только этого еще не хватало! Что здесь делает эта особа?

ВЕРА

У меня есть право высказаться, ваша честь, потому что я… хорошо знала Андре, отца Космо.

ЖОЗЕТТА

Хорошо знала! Ха-ха! Держите меня! Хорошо знала…

ВЕРА

Нравится вам это или нет, но я должна рассказать о важных вещах, Жозетта. И поскольку мы дошли наконец до сути и заговорили о необычном характере жертвы, подчеркнем: свое призвание Космо унаследовал от Андре. Именно молчаливый отец передал ему безумное желание говорить с другими людьми, будить их, тормошить… Ливанский Кедр только что рассказал нам, как Андре поклонялся деревьям, как осознал в лесах Шантийи и Фонтенбло свою священную миссию, но он умолчал о том, чем закончилось его пребывание в Париже.

Андре чувствовал себя одиноким, страшно одиноким. В гостиницах и ресторанах, где он работал, никого не интересовала его весть вселенской красоты и гармонии. Все чаще и чаще, иногда даже среди дня, с ним случались короткие припадки, он падал на пол, судорожно размахивал руками, бормотал что-то несвязное. Позднее он рассказывал мне, что сохранял ясность рассудка даже во время жесточайших приступов, но это никак ему не помогало. После каждого приступа он надолго впадал в ступор, мучился адскими мигренями. Из-за болезни он часто терял работу, ему нечем было платить даже за жалкую комнатенку у вокзала Сен-Лазар. Андре совершенно пал духом, сдался и вернулся домой, где блудного сына встретили нерадостным молчанием.

Андре терзался мыслью о провале великой миссии, чувство вины разъедало ему душу… А потом он встретил на своем жизненном пути дочку нотариуса и влюбился в нее. Глядя на Жозетту сегодня, ваша честь, трудно поверить, что когда-то она была красавицей. А Андре, эта невинная душа, верил, что физическая красота молодой женщины, как и красота деревьев, говорит о духовном совершенстве.

ЖОЗЕТТА

Да что вы себе позволяете…

ВЕРА

Он объяснял мне все это очень пространно, ваша честь, и не один раз.

Когда я встретил Жозетту, сказал он однажды, мне показалось, что я ее узнал. Я подумал, что она станет для меня тем же, чем были леса. Искорка в ее глазах напомнила мне полную луну над лесом Фонтенбло, я счел это тайным знаком, подумал: Боже, это она! Вот спутница, которую я так долго искал! Она подставит мне плечо, придаст сил, которых мне не хватало в Париже, с такой помощницей я сумею исполнить свою миссию до конца.

Но он быстро разочаровался, ваша честь. Жозетта была слепа и глуха к космическим посланиям, потрясавшим душу ее мужа, ее интересовал не внутренний мир Андре, а быт и только быт.

ЖОЗЕТТА

Давай, мели, грязная цыганка! Выросла в свинарке, а туда же — философствуешь!

ВЕРА

Я принесла присягу, как и все остальные, Жозетта, и повторяю слово в слово то, что рассказывал мне мой возлюбленный.

Когда я говорю с ней, объяснял Андре, она меня не слышит. Я вижу, как мои слова скользят по ее лицу и каплями шлепаются на землю. Она не впитывает их, как Ливанский Кедр. Улыбается в ответ, но я-то знаю, что она ничего не поняла.

Это приводило его в отчаяние, ваша честь. Но Андре был хорошим человеком. И самым незлобивым существом на свете — во всяком случае, до того преступного и непоправимого поступка своей жены. Меркантильность окружающих удручала его, он не мог к ней привыкнуть. Андре никак не мог пережить, что за дивными ореховыми, с золотыми искорками, глазами Жозетты скрывается такой ограниченный, приземленный ум. Брак жестоко разочаровал его.

ЖОЗЕТТА

Заставьте ее замолчать, ваша честь! Ее показания ничего не стоят!

ВЕРА

Но Андре не жаловался. Он не хотел критиковать женщину, на которой женился. Она не злая, повторял он. Она хорошо ведет дом, она делает все, как положено, мне не на что жаловаться… Не ее вина, что она не похожа на деревья. Это я ошибся…

Он не мог простить себе этой ошибки, этого брака, в котором чувствовал себя еще более одиноким, чем в парижской мансарде.

Но Шарль Филипп… Но Шарль… Их сын… А что, если маленький Шарль сумеет разгадать его священное послание… что, если он сможет передать его миру?

Конечно, я и его знала. Он много раз приходил ко мне вместе с отцом… Шарль рос, и в сердце Андре оживала надежда.

Вся карьера Космо, ваша честь, не что иное как дань почтения отцу. Каждый свой номер — осознанно или нет — он играл с одной-единственной целью — помочь Андре залечить рану в душе.

ЭЛЬКЕ

Кто возьмется объяснить природу гения?

Андре действительно рассказывал Космо о тех великих ночах среди деревьев, когда на него нисходило духовное озарение, он описывал ему свои видения и никогда не скрывал, что они причиняли ему тяжкие физические страдания. Для маленького Космо все эти вещи были окутаны флером красоты, тайны и опасности. Я услышал послание, говорил он мне, не столько через слова отца, сколько через страсть и муку, жившие в его темных глазах…

Но продолжим по порядку.

После того как Космо приходил к нам домой, я снова увидела его только через три месяца. Но он мне звонил…

ФРАНК

Мама не понимала, как все это банально и пошло: мужчина — активная сторона, женщина — пассивная, он разъезжает по миру, она его ждет, мужчина выбирает день и час, женщина готова откликнуться на первый зов… Мы поражались, ваша честь, — ну, Фиона была еще слишком мала, но я поражался, глядя, как наша мать, прежде такая независимая, превращается в обычную мещанку.

ЭЛЬКЕ

Знаете, ваша честь, я, как и Андре, сделала все, чтобы передать детям свой взгляд на мир. Увы, мне это удалось намного хуже. Но сейчас речь не о них, вас одного мне необходимо и важно убедить. Поверьте: я ни мгновения не страдала от разлуки с Космо, потому что я ее не ощущала. Космо всегда был со мной. Когда он звонил, я всего лишь узнавала новые детали. Он щедро делился всем, что с ним происходило, я не была сторонним наблюдателем, я ездила с любимым по всему свету. Любовалась из окна номера марсельской гостиницы бело-голубыми кораблями в порту, оранжевыми черепичными крышами домов на холме, увенчанном барочным собором. В Безансоне проживала с ним вместе дождливый день — изнуряющий, свинцово-серый, заполненный досадными мелочами и пробками на дорогах. Он был таким изысканно-мрачным, сказал мне Космо, что стал почти приятным.

Однажды он позвонил мне в девять утра из женевского аэропорта, чтобы пересказать сцену, которую только что наблюдал. За соседним столиком в зале ожидания сидели двое мужчин и женщина, пили кока-колу и курили. Мужчины были одеты в дешевую черную кожу, женщина крашеная блондинка, куталась в шаль леопардовой расцветки. Все трое были молоды — едва ли за тридцать, но от них веяло чем-то порочным и опасным. Рядом с ними играли два маленьких мальчика — бегали туда-сюда по залу и развлекались, как могли, но их крики действовали взрослым на нервы. Эй вы, рявкали они то и дело, да сядьте же, черт бы вас побрал! Заткнитесь! Кому сказано — замрите!

Потом женщина вдруг вскочила, с сигаретой в зубах прошла через зал и, не говоря ни слова, прибила обоих малышей — бац, бац! — по голове. И спокойно вернулась за столик. Мальчишки заревели и повалились на пол…

Уши Космо стали моими ушами, я как наяву слышала хныканье наказанных матерью малышей, видела, как они побагровели от ярости, страдая из-за жестокой несправедливости, чувствовала, как в их душах закипает злоба, — однажды она превратит обоих в садистов, обожающих причинять боль проституткам, или в отцов и мужей, поколачивающих семью. Вы ведь теперь тоже представили себе эту сцену, ваша честь? Молодая крашеная блондинка с тощими ногами в леопардовом шарфе, кожаных брюках и дешевых сапогах на шпильках… Видите, как эта разбитая ночной гулянкой, раздраженная детскими воплями женщина встает, идет по залу и отпускает каждому сыну по оплеухе, бьет тыльной стороной ладони по уху — чтобы побольнее. Чувствуете, как звенит у вас в голове и боль расходится по лицу, ваша честь? Именно это чудо я и пытаюсь вам объяснить: картины из головы Космо перешли в мою голову, фрагменты его жизни, стали частью моей… а следом и вашей.

В течение того лета он звонил мне время от времени, неожиданно, часто среди ночи. Но мне это не мешало. Космо был на другом конце провода, и я держала трубку так нежно, как будто обнимала его за шею… Долгие мгновения его нежный, хриплый и уже такой родной голос обволакивал меня. Он задавал мне тысячу вопросов и сердился, если я отделывалась общими словами: ему нужны были детали, как можно больше подробностей. Он хотел знать, где я стою, что вижу в окно, на что похожи сад и небо, что делает Франк, что сказала утром Фиона, последние сплетни из «Фонтана», как переносит беременность моя подруга Сандрина…

И я искала слова, ваша честь, и находила их. Не считая, полными охапками, я одаривала Космо фразами, которые наполняли мою жизнь, отражали ее суть. Наши беседы могли длиться полминуты или час. Я знала, что часовые разговоры стоят дорого — мою дневную зарплату, — но, стоило мне об этом заикнуться, и Космо обрывал меня: мои телефонные счета тебя не касаются, — и я едва не плакала от благодарности. Михаэль был суровым человеком: даже живя с нами, он никогда не тратил лишних слов, а уж по телефону был скуп до грубости. После развода он дважды в год звонил детям: по звонку на каждого в день рождения. Ему бы и в голову не пришло провести целый час у телефона, болтая ни о чем! Молчать в трубку на расстоянии! Слушать дыхание, идущее по проводам, и не произносить ни слова! Бред!

Иногда Космо говорил, что гладит меня по щеке или плечу… что целует меня в шею или в ямку над ключицей… и я дрожала, слушая его голос… Он мог спросить: что на тебе надето? — и я никогда не врала: старый красный свитер, джинсы, форма официантки, линялый халат… И его голос ласкал меня через одежду… Однажды, в два часа ночи, когда я лежала в полудреме в кровати, Космо попросил разрешения прикоснуться к моей груди через голубую ночнушку, и я ответила, подавив зевок: давай, но не больше десяти секунд.

Мои руки были его руками, ваша честь. Я таяла от его прикосновений.

Загрузка...