Все было бы хорошо, если б не Роберт. Мы зашибли в Тель-Авиве кое-какую деньгу и теперь ехали в Тверию с новой собакой. В автобусе все уже спали, а я глядел на пса.
— Придется его подкормить, — сказал я.
— Точно, — согласился Роберт. — Вид у него не ахти.
— На это уйдет минимум две недели. В Тверии дороже, чем в Тель-Авиве.
— Плохо, что в гостинице нельзя готовить, — сказал Роберт. — Кормили бы его кашей. От каши быстрей всего толстеют.
— Если в нее накидать мяса.
— Не уверен. Пес, похоже, пройда. Жрал бы одно мясо, а к каше и не притронулся. Я ведь о нем ничего не знаю.
— Ты знаешь, что с ним произойдет. Это уже кое-что.
— С каждым из нас когда-нибудь произойдет то же самое. Это ничего не значит. А может, так повернуть, будто и тебе нечего жрать и ты делишься с ним последним куском?
Я ничего не ответил. Я смотрел на девушку, сидящую рядом с нами; на ее прямой нос и курчавые волосы.
— В Тверию едешь? — спросил я.
— Да.
— И надолго?
— Это зависит.
— От погоды?
— Нет. От того, кто за меня будет платить. А ты?
— Это зависит, — сказал я.
— От погоды?
— От той, что за нас будет платить.
— И за собаку тоже?
— Без собаки мы не можем работать.
Она повернулась ко мне, и я увидел маленький шрам у нее на переносице. Но ее это нисколько не портило, и я подумал, что через месяц, когда с лица сойдет загар, этот маленький шрам вообще не будет заметен.
— Это ты, что ли, убиваешь собак? — спросила она.
— Я бы предпочел убивать людей.
— Ты только так говоришь.
— Во всяком случае, я так думаю. Это тоже кое-что значит. Тебе никогда не приходила охота убить кого-нибудь из тех, кто тебе платит?
— Я об этом не задумывалась.
— И даже не пытайся. Считай, что у тебя нет желания их убивать. Так будет лучше.
— Сколько собак ты уже убил?
— Я всегда убиваю одну и ту же. — Всякий раз мне кажется, что я стреляю в того же самого пса. То это бульдог, то — овчарка. Но все равно для меня это одна и та же собака. Вот что скверно.
Она раскрыла сумку и вытащила бутылку бренди «Сток». Налила мне в алюминиевую кружку; в этом автобусе у всех стучали зубы, а у нее рука даже не дрогнула.
— Выпей, — сказала она.
— Нет, — сказал Роберт. — Ему нельзя пить.
— Почему?
— Физиономия пухнет. И сразу делается приличный вид. А надо, чтоб лицо было изрыто морщинами. Ради бога, не уговаривай его пить. Хочешь, чтоб у нас все сорвалось? У него на лице отпечаток страданий, как ты не понимаешь.
— А почему он так страдал? — спросила она.
— Вот этого никогда нельзя сказать заранее, — ответил Роберт. — Все зависит от ситуации и от его невесты. Если ее бросил муж и слинял, прихватив монету, с молоденькой, он страдает оттого, что его девушка ушла к богатому, которого не любила. Тогда из двух историй выстраивается одна. Мы показываем этой женщине фотографию, и дальше все идет как по маслу.
— Фотографию той девушки?
— Нет. Фотографию того типа, к которому она ушла. Это тоньше. Таскать при себе фотокарточку девушки, которая тебя бросила, может каждый. Идея стара как мир. Мы показываем фотографию человека, к которому девушка ушла. У нас есть целая коллекция фото мужиков, с младенчества больных полиомиелитом, раком, детей алкоголиков. Он просто не способен этого понять. И оттого не расстается со снимком. А невеста смотрит на фото этого урода, а потом на его лицо, и пожалуйста, ситуация готова. Поняла? Он страдает и в то же время не в силах преодолеть удивление. Что именно к такому человеку ушла женщина, с которой он провел весну своей жизни. — Роберт умолк, а через минуту добавил: — Единственную и неповторимую. Ясно?
— Да.
— Либо все выстраивается по-другому — если, не дай бог, эту бабу никто не бросал. Тогда мы даем ей фотографию девушки. Он до сегодняшнего дня не мог забыть любимую, которая погибла в автомобильной катастрофе, и ее фото для него — святыня. А теперь, познакомившись с ней, отдает самое святое, что у него есть. Это, конечно, не все, но для начала неплохо.
— У вас с собой фотографии?
— Женщины или того типа, который слинял с башлями?
— Женщины.
Роберт полез в бумажник и вытащил фотокарточку. Протянул ей, она посмотрела и отдала ему обратно.
— Совсем как новая, — сказала.
— Ну и что? — спросил я.
— Снимок должен быть затрепанный, — сказала она. — Ты ведь не первый год таскаешь его в бумажнике или в кармане, было жарко, влажно, а у карточки такой вид, будто она только что напечатана. Надо ее замусолить.
— Умоляю, не учи меня, — сказал Роберт. — Я тебе показал оригинал.
— Мог бы и не показывать, — сказала девушка. — Достаточно было сказать, что Ева, эта проститутка из Иерусалима, разрешила себя сфотографировать.
— Только никому не говори, — сказал Роберт. — Эта девушка несколько лет назад погибла в автомобильной катастрофе. Посмотри, сколько у него седых волос. — Он повернулся ко мне: — Плохо дело! Кто-нибудь, кто знает Еву, может нас заложить, если нашей невесте вздумается поставить фотографию на свой ночной столик.
— Ну и что? Ничего страшного, — сказала девушка.
— Лишняя осторожность не помешает.
— Ева покончила с собой, — сказала она. — Вы что, не знаете?
— Нет, — сказал Роберт. — Слава богу. Значит, не придется раскошеливаться на новый снимок. Если кто-нибудь начнет вякать, нетрудно будет отбрехаться: мол, случайное сходство. Хорошо бы еще тебе усмехнуться и сказать, что она была похожа на проститутку. Но эта баба должна знать, что тебе нравится самому себе причинять боль. Ты малость мазохист, но ведь многие, кто в жизни сильно страдал, становятся мазохистами. — Он замолчал, а потом сказал: — Хотя нет. Это я чушь говорю. Наоборот! Пускай душевная боль только лишний раз отразится на твоем лице. Это тебя подымет в ее глазах. Понимаешь? Самоубийство жалкой проститутки напомнило тебе о смерти любимой женщины. Понял? Эта, новая, на тебя смотрит, а ты не в силах сдержать порыв души, хотя знаешь, что такое ей вряд ли придется по вкусу. Чистота твоих чувств не позволяет прикидывать, что тебе выгодно, а что — нет. И тут же стена между вами рухнет.
Девушка наклонилась ко мне, и я почувствовал ее горячее дыхание, а она провела рукой по моему виску.
— И верно, — сказала она. — Ты уже седеешь. Года через два будешь совсем седой. — Я слегка пододвинулся к ней, но она отстранилась. — И не жаль тебе их? — спросила.
— Все вы клиентки, — сказал я. — Правда, Роберт?
— Это он только так говорит, — сказал Роберт. — Хамоват, но сердце золотое. Жизнь у него была тяжелая. Он все время настороже. Боится людей и убегает от них. Некоторые боятся и рвутся к власти, а другие убегают. Он из тех, что убегают.
— Все вы клиентки, — повторил я. — Хочешь верь, хочешь нет. Вы клиентки. Но, так или сяк, в конце концов я останусь один и без гроша. А пока дайте мне поспать.
Но заснуть я не мог. Возможно, потому, что водитель автобуса ехал так, точно ему платили, чтобы у нас клацали зубы; а может, просто мешало сознание, что эта девушка сидит рядом; время от времени, когда автобус проезжал через освещенные перекрестки, я отворачивался от окна и тогда видел ее профиль: прямой нос, сильную шею и вьющиеся волосы. Не знаю почему, но не смотреть на нее я не мог. Чуть подальше сидела красивая блондинка, но мне на нее было начхать. Слишком молода для клиентки. У нее еще лет десять в запасе, а то и пятнадцать, хотя в здешнем климате женщины стареют быстро, а она, похоже, тут родилась, и наверняка ей нечем будет платить. И мне даже стало ее немного жаль.
Я повернулся к той, с темными волосами и сильной шеей, и тронул ее за плечо.
— Дай все-таки глоточек, — сказал я. — Не могу заснуть.
— Умоляю тебя, не пей, — сказал Роберт. — Ты же опухнешь.
— Приму диамокс, — сказал я.
— Что такое диамокс? — спросила темноволосая.
— Средство для обезвоживания организма, — объяснил Роберт. — Если он слишком много выпьет, у него отекает лицо. Тогда на следующий день я даю ему две таблетки диамокса, и снова у него рожа изрыта, как у Богарта.
— Я такого не говорил, — сказал я.
— Ясное дело. Это говорят все твои невесты. Помнишь девушку из Бостона, которая покончила с собой?
— Нет, — сказал я. И соврал; я ее помнил и знал, что не забуду. У нее были веснушки, и она как-то очень славно потела.
— Не помнишь?
— Нет.
— Та, что забеременела и выпрыгнула в окно? Поднялась на двадцатый этаж и в плавный устремилась полет…
— Теперь припоминаю, — сказал я и рассмеялся.
— Что тут смешного?
— Вечно ты преувеличиваешь. Этаж был седьмой, — сказал я и взял кружку, а девушка смотрела на меня и тоже смеялась.
— И все равно тебе не надо пить, — сказал Роберт.
— Это еще почему? У нас целая пачка диамокса. Не бойся. Не отеку.
— Не о том речь, — сказал Роберт. — Спьяну ты ведешь себя как подлец. Конечно, ты — человек опустившийся, неудачник, но душою чист. — Он обратился к сидящей рядом девушке: — Не похож, скажешь?
Она взглянула на меня.
— Про мужчин трудно что-нибудь сказать, пока они не начнут говорить о своих женах. И о том, почему они с ними несчастливы. И о том…
— Погоди, — сказал я. — Еще они говорят, что разочаровались во всех философиях и идеологиях и что единственный грех — упустить счастливую минуту в жизни. Ну и, разумеется, добавляют, что имеют в виду не только секс, а вообще любой кусочек счастья, который можно урвать. Иногда это прогулка на моторной лодке, иногда — часы одиночества, которые проводишь с удочкой в руке. Но все это они выпаливают в тот момент, когда начинают тебя раздевать. Верно?
— Да, — сказала она.
— Ради бога, никогда такого не говори, — сказал Роберт, и я увидел на его лице страх. — Текст хороший, но к нашей ситуации абсолютно не подходит.
— К нашей? — спросил я. — Разве мы вместе их раздеваем? Я всегда это делал один. Но, пожалуйста, можешь попробовать. Прямо сейчас, в Тверии. Не исключено, что ты даже по-настоящему женишься и уедешь с ней за океан.
— Умоляю, не нервируй меня. Не мешай сосредоточиться. Тебе кажется, все это легко и вообще мы уже ничем не рискуем. А тут многое зависит от нюансов. Иногда можно на какой-нибудь ерунде поскользнуться, и все полетит к чертям.
— Ты мне надоел, — сказал я. — Хочешь думать о нюансах — думай. Для меня они все — клиентки. Случай из учебника психологии: врожденная тяга к богатым женщинам. — Я повернулся к девушке: — Дашь еще глотнуть?
— Это уже в последний раз, — сказал Роберт. — Если ты к завтрашнему утру распухнешь, даже после двух таблеток диамокса до вечера от тебя все равно не будет проку. Раньше ты вряд ли придешь в норму, и мы опять целый день потеряем. Вспомни, сколько стоит номер в гостинице. Тверия дороже Тель-Авива.
— Ну и что? Я пью с горя, — сказал я. — Пью, потому что не могу спать. Потому что снотворные мне больше не помогают. Потому что я столько их наглотался, что они перестали действовать. И лишь эта женщина подарит мне сон без таблеток и спиртного. Странно, что тебе такое не пришло в голову. Любая почувствует себя счастливой, если ей сказать, что она кому-то дарует сон. Нет такой идиотки, которая не зайдется от восторга услышав, что ее пышное тело… дальнейшее тебе известно. — Я помолчал немного, потом повторил: — Ее пышное тело.
— Знаешь, а ты сказал умную вещь. Конечно, любая женщина придет в восторг, узнав, что она дарует сон. Особенно здорово ты придумал про снотворные. И про то, что они на тебя уже совершенно не действуют. Пожалуй, тебе придется пальнуть себе в голову. Но как сделать, чтобы ты промазал, стреляя из пистолета девятимиллиметрового калибра, приставленного к виску? Это еще надо обдумать. А дальше все пойдет гладко. — Он перегнулся через мое плечо к девушке и сказал: — Головастый малый, верно? И все равно диву даешься, когда случается время от времени заработать. Но никто не знает, что я переживаю, оставляя его наедине с какой-нибудь из них. Это известно только Богу и мне.
— Позволь ему выпить, — сказала девушка.
— Ладно, пускай пьет. Кстати, он давно не пил. Может, и не опухнет. — Он мазнул меня рукой по щеке и сказал: — К тому же его ждет бессонная ночь. После бессонной ночи он будет смахивать на привидение.
— Вы не ночуете в Хайфе? — спросила девушка.
— Нет. Только купим ему в ночной аптеке таблетки. В Тель-Авиве нам в аптеки ход заказан. Потому и едем кружным путем. Каждый рецепт обходится вдвое дороже.
— И, естественно, выписывается на чужую фамилию.
— Нет, — сказал Роберт. — Как раз наоборот. Рецепты на его фамилию. Ведь вся трагедия в том, что он не спит: таблеток этих у него навалом. Не будь их, он бы и выстрелить в себя мог.
— Можно сперва застрелить собаку и приберечь одну пулю для себя.
— Умоляю, не учи меня. Стреляя в собак, он об этом не думает. Он же депрессивный маньяк, съехавший с катушек. Убивает любимое животное, а потом терзается от стыда. Но пистолет уже разряжен. Единственный выход — таблетки.
— А почему бы ему не повеситься?
— Не давай мне умных советов. У всякого самоубийцы свое представление о смерти. Один способен только отравиться, второй — застрелиться, а третий вешается на дверной ручке. Для депрессивных маньяков универсальных методов не существует. Любой врач тебе это скажет. В том-то и штука, что за ними невозможно уследить: каждый норовит откинуть копыта на свой манер.
— Есть такие, что кончают с собой в приступе отчаяния, — этим все равно.
— Да, которые обезумели или убиты горем. Эти выпрыгивают из окон и вскрывают себе вены. У нас не тот случай. Многолетние несчастья раздавили его. И вот теперь он встретил женщину, с которой не может соединиться… Остальное тебе понятно.
— Дай еще глоток, — попросил я.
— Я тебе дам целую бутылку, только не мешай спать.
— Не хочу, чтобы ты спала, — сказал я. — Хочу с тобой трепаться. И хочу, чтобы ты ко мне повернулась.
Она повернулась, и опять я волей-неволей смотрел на ее прямой нос, и ее сильную шею, и маленький шрам.
— Про тебя написан рассказ «И эти губы, и глаза зеленые»[1]? — спросил я.
— Я тебе сказала, куда еду. И сказала, почему там останусь. И сказала, почему смогу остаться.
Я уже захорошел. Позади у меня были три дня в больнице и тяжелый день хамсина, и сегодня я почти ничего не ел, так что теперь этот крепкий израильский коньяк как огонь тек у меня по жилам.
— Это про тебя рассказ «И эти губы, и глаза зеленые»? — повторил я. — А если про тебя, где этот человек тебя видел? Тот, который написал рассказ. Наверное, ты тогда тоже ехала в Тверию и еще не знала, надолго ли там застрянешь, да?
Она мне не ответила, а я почувствовал, что засыпаю. Я выпил больше половины бутылки, и, как уже говорил, позади у меня были три дня в больнице и день хамсина в Тель-Авиве, ну и эта моя невеста, которая в данный момент летела на самолете «Боинг-7» в Калифорнию, где собиралась меня ждать; а до того, как мы с ней познакомились, у меня было много других невест и я провел много дней в разных больницах. А перед тем была полоса голодухи и безработицы. А еще раньше — психушка; а еще раньше — тюрьма. И сейчас, катя на автобусе в Тверию через Хайфу, я подумал, что не ищу себе оправдания: нищета в этом не нуждается, человек не должен оправдываться, что нет денег на гостиницу, чашку кофе или бифштекс.
— Роберт, — сказал я. — Почему нищета не нуждается в оправдании? Почему проигравшего никогда не спрашивают, отчего ему не повезло?
— Не думай об этом.
— А мне хочется об этом думать.
— Человек должен оправдываться, только если добьется успеха, — сказал Роберт.
— Зачем?
— Чтобы другие следовали его примеру.
— И чтоб проигрывали?
— Неважно. Не думай об этом. Думай о своей невесте.
Я повернулся к девушке, которая дала мне бутылку. Она все еще не спала, но на лице ее не было ни тени усталости — я это видел, когда мы проезжали мимо бензоколонок и освещенных перекрестков.
— Тебе надо бы зваться Эстер, — сказал я. — У меня была когда-то девушка, которую звали Эстер. А потом она забеременела, и родители велели ей сделать аборт, потому что терпеть меня не могли. Но она не решалась, и какая-то из ее подружек сказала, что если переспать с другим мужчиной, его сперма убьет мою. И она так и сделала, потому что ужасно боялась врачей. А потом все мне рассказала, и я ее бросил. Это была моя последняя девушка.
— У тебя потом были еще женщины, — сказала она. — И столько же собак.
— Неправда, — сказал я. — Никакие они не женщины. Просто клиентки. И всегда одна и та же собака.
— Здесь женщины и дети, — произнес чей-то голос сзади. — В автобусе о таких вещах не разговаривают.
— А о чем разговаривают в автобусе? — спросил я, не поворачивая головы. — Скажи мне, ты, мразь.
— Я тебе скажу на автовокзале в Хайфе, — ответил голос. — Там всегда дежурит полицейский.
Водитель остановил автобус и обернулся к нам. Он, видимо, был родом из Марокко; впрочем, один Бог знает, откуда он был. Глядя в его резко очерченное лицо и холодные глаза, я подумал, что не хотел бы с ним повстречаться на узкой дорожке.
— Мне б не хотелось с тобой повстречаться на узкой дорожке, — сказал я.
Он даже на меня не взглянул; лицо его было невозмутимо, и я не видел на нем ни капли пота, а у нас рубашки насквозь промокли и под мышками побелели от соли, а он был в плотной рубахе и фуражке с твердым околышем.
— Хайфа, — сказал он.
Я взял собаку и первым пошел к двери, а Роберт с девушкой шли за мной. У нас было два часа времени; в аптеке напротив Роберт купил две большие пачки амитала натрия; потом мы втроем пошли выпить пива. В баре не было ни души, и, когда мы вошли, официант включил вентилятор.
— Интересно, что было бы, если б мы не пришли сегодня ночью, — сказал ему Роберт. — Работал бы без вентилятора? Что ты экономишь? Воздух или электричество?
— И воздух, и электричество. Чего хотите?
— Три раза «Голд стар», — сказал Роберт.
Официант даже не шелохнулся; он разглядывал вначале меня, а затем нашего пса, которого я держал на поводке. Потом вытащил из-под стойки какую-то газету; я видел, что он не читает ее, а только рассматривает фото. Это продолжалось довольно долго; наконец он аккуратно сложил газету, спрятал в ящик, не посмотрев на нас, подошел к стене и повернул выключатель; лопасти вентилятора замерли.
— Это вы, — сказал он.
— Да, — сказал Роберт. — Это мы. Дай три бутылки «Голд стар» и включи вентилятор.
Официант неподвижно стоял за стойкой, глядя на нас с полным безразличием. Я чувствовал, как пот струйками стекает у меня вдоль позвоночника, и посмотрел на девушку, но ни на ее лице, ни на теле и капельки пота не заметил. Наш пес лежал на каменном полу и тяжело дышал.
— Дай нам три раза «Голд стар», — сказал я официанту, но он отрицательно покачал головой. Тогда я полез в карман и положил на стойку деньги. Он пересчитал их; сунул в ящик и, подойдя к стене, включил вентилятор; через минуту в тишине послышался шум резиновых лопастей. Ну, и поставил перед нами три пива «Голд стар».
— Ты читал про нас в газете, да? — спросил я официанта.
— Дела идут хреново. Времени полно — читай сколько влезет.
— Мы всегда платим.
— Значит, можете всегда приходить.
— Всегда или только когда при деньгах?
Он опять посмотрел на нас, а потом на пса, лежащего с высунутым языком.
— Всякий раз, когда будете с собакой, — сказал он.
— Они у нас долго не задерживаются. Только привыкнешь к одной, сразу надо заводить другую.
— Скоро дожди зарядят, — сказал официант. — Вы ничего не заработаете.
— У нас еще есть целый месяц.
— И куда вы теперь?
— В Тверию.
— Красивая хоть?
— Ты б отказался от американской валюты? — спросил Роберт.
— А что вы делаете, если она уродина?
— Это плохо. Приходится каждый раз его накачивать. Тогда с грехом пополам получается. Сам знаешь, как оно бывает.
— Нет, — сказал официант. — Знаю, как оно бывало. — Он опять посмотрел на нашего пса. — Я принесу миску воды, а ты его спусти с поводка, — сказал он. — Поводок коротковат, собака мучается. У нас тоже был пес, да сдох. Но миска, наверно, найдется.
Он вышел, а я отпустил собаку, и в ту же минуту мы поняли, что плакали наши восемьдесят фунтов, которые заплатил за нее утром Роберт; пес бросился длинными скачками в темноту улицы, а мы втроем стояли в дверях ресторанчика с бутылками холодного пива в руках и смотрели на нашего пса, пока его след не простыл.
— Как его зовут? — спросила девушка.
— Ты хотела сказать, как звали, — ответил я. — Его звали Лузер[2].
— Что это значит?
— Лузер — тот, кто постоянно проигрывает. Неудачник.
— Это ты ему придумал такую кличку? — спросила она.
— Я, — сказал я.
Она подошла и прижалась ко мне.
— Минуточку, — сказал Роберт. — Человек едет работать. Отложите это на потом.
Но она не отошла; не выпуская из рук бутылки, она обняла меня, а я опять, как в автобусе час назад, почувствовал ее горячее дыхание, и это чистое горячее дыхание перебивало запах жареной рыбы, запах моря и запах карболки.
— Придумай мне какую-нибудь кличку, — сказала она.
— Хорошо, — сказал я. — Ты будешь называться Кошка Чародея.
— Почему?
— Не знаю, — сказал я. — Попробуй выдумать что-нибудь получше. Всех шлюх зовут Барбара или Марни, а в Германии у каждой второй русское имя. Не знаю почему. Но во всем Израиле не найдешь ни одной, которую бы звали Кошка Чародея.
И тут она отстранилась, а я смотрел на ее губы, повторяющие придуманное мной для нее имя. Одного только она не могла знать: что так я называл Эстер, когда мы еще были вместе, а она жила в кибуце и выносила мне жратву, и я ел тушенку ножом прямо из банки. И не могла знать, что только благодаря Эстер я спал. Но теперь Эстер уже не было, а я действительно не мог спать и каждый день глотал эти проклятые барбитураты. Ну, и еще одного она не могла знать: со всякой другой женщиной я заставлял себя все время думать об Эстер и повторял ее имя до самого конца, потому что иначе у меня ничего не получалось. Да, она об этом не знала; и Роберт тоже не знал; и не знала ни одна из наших невест, которые спасали мне жизнь и строили для меня мост, чтобы я мог по нему перейти в лучезарное будущее. Но не в том дело; ничего этого не знала даже Эстер. А я готов был рассказать людям о себе все, что им хотелось услышать, но только не это.
Девушка поставила свою бутылку на стойку и сказала:
— Этот пес специально выдрессирован. И не из Яффы он, где вы его купили, а отсюда, из Хайфы; в Яффу, к торговцу собаками, его привезли только позавчера. Сверните в первую улицу направо, третий дом, тоже по правой стороне. И постучите в дверь на первом этаже.
— Спасибо тебе, — сказал Роберт. Я видел, что он искренне растроган. — Знаешь, собака стоила восемьдесят фунтов. И еще пришлось бы ее откармливать. Это не наша Клякса. — Он повернулся ко мне: — Помнишь Кляксу?
— Я ее убил четыре дня назад.
— А эту когда убьете? — спросила девушка.
— Чем скорей, тем лучше, — сказал Роберт. — Но наверняка, конечно, не угадаешь. И неделю можно проканителиться. — Он задумался и, помолчав немного, добавил: — А то и две. Что было бы полной катастрофой.
— Только не для собаки, — сказала девушка. — Ей так и так конец.
— Она об этом не знает. Это было бы катастрофой для нас. Мы начинаем работать самостоятельно. Раньше работали втроем, а иногда и вчетвером. А тут решили рискнуть. Если выгорит, все башли поделим поровну на двоих. Дай-то бог, чтобы выгорело.
Мы расплатились и вышли, а я все смотрел на ее сильную шею, и прямой нос, и брови вразлет, и подумал о том мужике, который будет ее трахать в Тверии и которому она будет говорить, что он лучше всех; и если не лучше всех, то уж по крайней мере очень хорош. И представил простыню у них на кровати, которая намокнет от пота, но потеть будет он, а не она; ее тело останется сухим, и сильным, и твердым; а у этого малого не только не затвердеет, когда он уже будет кончать, а совсем размякнет, и потом он облепит ее этим своим телом, но не утомит. Не знаю, почему я об этом думал; может, слишком много выпил в автобусе, и такое полезло в голову. Но отогнать эти мысли не мог, еще я подумал, что у меня уже полно седых волос, как у того, который ждал ее в Тверии и которого она еще не видела. Может быть, он вообще лысый. И потом, уже возле дома человека, который выдрессировал нашу собаку, я подумал, что даже если совсем поседею, у меня никогда не будет такой, как она — прямоносой, темноволосой и крылобровой.
Мы постучали в дверь, и в ответ раздался лай нашего пса. Человек, который нам открыл, стоял на пороге, широко расставив ноги; свет падал сзади, и лица его мы не видели, но он нас видел.
— Послушайте, — сказал он. — Я мало кого знаю в этом городе. Зато знаю самых отпетых.
— Забавно, — сказал Роберт. — Мы тут, в Хайфе, тоже никого не знаем. Зато знаем кучу людей в Тель-Авиве, в Эйлате. Даже пару-тройку в Содоме. — Роберт повернулся ко мне. — Наверно, невежливо с ним так разговаривать. Но ведь он заявил, что знает самых отпетых. А мы знаем лучших из лучших. То есть тех, на которых когда-то пробы негде было ставить, а теперь они в большом порядке. Но их-то как раз и надо остерегаться. — И опять обратился к человеку в дверях:
— Давай собаку.
— Я вам верну деньги, — сказал тот. — Не хочу его продавать. Передумал.
— Почему?
Он усмехнулся.
— Ты говоришь, ваши дружки были когда-то подонками, а сейчас ангелы. То же можно сказать про этого пса. — Он внимательно посмотрел на нас, а потом добавил: — Я вам его не продам. Известно, что вы с ним сделаете.
— Здесь, в Хайфе, я не знаю ни одного торговца собаками, — сказал Роберт. — А мне надо завтра утром быть в Тверии, притом с собакой. Без собаки я не работаю. Зачем тебе этот пес? И не все ли равно, что мы с ним сделаем? — Роберт шагнул вперед, и теперь они стояли нос к носу: оба толстые, бледные и грузные — можно было подумать, откуда-то приехали, а не живут в этой стране, где солнце сжигает волосы и кожу и одежда быстро теряет цвет. — Ты знаешь, что добрая половина людей на свете недоедает? — спросил Роберт. — Что в Индии до сих пор матери на улицах всовывают в руки туристам грудных детей, потому что их нечем кормить? Ты подумал о том, что рабочий за железным занавесом может купить себе один дрянной костюм в месяц? Стоит ли переживать из-за какого-то пса?
— Я его не продам, — сказал тот. — Возьмите обратно деньги.
— Но я не умею работать без собаки.
— Вы не предупредили того малого в Яффе, у которого купили пса, что собираетесь с ним сделать.
— А он нас не спрашивал. Его интересовали только башли. Башли он получил, а нам нужна собака.
— Всех собак не перебьете. Но коли уж убиваете, моих не трогайте.
— Да ведь ты сам мелкий жулик. Продаешь специально натасканных собак, которые к тебе возвращаются.
— Жулик, это точно, — согласился он. — Но ты меня плохо знаешь. У каждого человека есть слабое место. Я не позволю убить этого пса.
— А я без собаки не могу работать. Говорю это в последний раз.
Они стояли друг против друга и молчали, а я на них смотрел. И опять подумал, что тот мужик в Тверии, который ждет девушку с сильным телом и прямым носом, наверняка похож на этих двоих. И наверняка часами просиживает на солнце, но кожа его не становится темнее; а ночью он будет потеть, и его пот будет стекать по ее телу. И все вокруг них намокнет: простыня, ее тело, и пачка сигарет, лежащая рядом с ним на ночном столике, тоже станет мокрой, когда он обхватит ее своей рукой, толстой, тяжелой и бессильной, как рука ребенка. И наверняка запах его пота забьет запах ее тела, и запах рыб с Генисаретского озера, и запах деревьев за окном. А у этих двоих был именно такой вид.
— Кончай, Роберт, — сказал я. — Обойдемся без этого пса. Бери деньги и пошли отсюда. Еще неизвестно, удастся ли найти такси, которое на ночь глядя поедет в Тверию.
Роберт повернулся ко мне; он весь взмок, а я не мог оторвать от него взгляда.
— Без собаки? — спросил он.
— Естественно. Ты у нас будешь человеком, который ради спасения своей шкуры выдал немцам моего брата, а я приехал в Тверию, чтоб тебя убить.
Роберт плюхнулся в кресло и положил руки на подлокотники, а я смотрел на два мокрых пятна и думал, что через минуту все кресло намокнет и пропитается запахом его тела.
— Ты мог сообщить об этом в полицию, — сказал Роберт.
— Нет. Мне хотелось убить тебя собственными руками. Это не одно и то же. Я годами ждал удобного случая и для этого приехал в Израиль.
— Чтобы меня убить?
— Да.
— Допустим. А что дальше?
— Никакого дальше не будет. Я просто пересплю с этой образиной, а потом плюну тебе в рожу и скажу: я собирался тебя убить, но любовь этой женщины спасла тебе жизнь. Не хочу, чтобы ты подыхал. Живи сто лет и думай о том, что сделал.
Он уставился на меня, а я смотрел на темное пятно, уже появившееся на спинке кресла под его головой. Хозяин сидел в другом кресле; я и на него поглядывал.
— Трогательная история, — сказал Роберт. — Жаль только, на ней ни гроша не заработать. Кто нам даст деньги? И за что?
— Деньги отвалит она, — сказал я. — До того я успею пригрозить тебе пистолетом, а ты обратишься к адвокату. Потом заберешь свою жалобу обратно. Все это, разумеется, не задаром. В конце концов речь шла о твоей жизни — ты вправе был испугаться. И адвокат твой тоже порядочное дерьмо и бесплатно за такие дела не берется.
— Знаешь, а это неплохо, — сказал Роберт. — И чертова пса не придется кормить.
— Скажи ему, чтобы отстегнул сколько надо, и пошли отсюда, — сказал я. — Жалко время терять. Может, еще поймаем какое-нибудь такси в Тверию.
— Гони башли, — сказал Роберт.
Тот подошел к письменному столу; я видел, как мокрое пятно расплывалось у него на спине, пока он с трудом подымался и, тяжело дыша, пересекал комнату, и опять подумал, что клиент, которого подцепит девушка из автобуса, будет так же тяжело дышать, и она будет чувствовать его дыхание на своем лице и на своей сильной шее, которую мне не удавалось забыть. Я тихонько встал и пошел за ним, а в ту минуту, когда он сунул руку в ящик стола, сказал:
— У тебя стена треснула. Там, под потолком…
И тогда он поднял глаза, а его рука в ящике вовремя не отдернулась, так что я даже успел упереться в стену и со всей силы пинком задвинул ящик; и, прежде чем он вскрикнул, закрыл ему ладонью рот.
— Бери пса, Роберт, — сказал я. — Я тоже не могу работать без собаки. Историю про человека, который хочет убить какого-то мерзавца собственными руками, я где-то прочел. Не моя вина, что он ее не читал. — Я наклонился к хозяину пса и сказал: — Я их всегда приканчивал с первого выстрела. Но твоего убью так, что он с девятью пулями в брюхе будет еще полчаса кататься по песку и выть. — Выпрямившись, я открыл ящик; там не было ничего, кроме нескольких фунтов, и я снова его закрыл. — Полчаса будет кататься и выть, — повторил. — Но потеть, пожалуй, не будет. А ведь это самое главное.
Мы взяли собаку и пошли к стоянке такси; и рано утром были уже в Тверии, и тогда я увидел этого человека. Он сидел в шезлонге, и я видел только мокрое пятно; а потом она встала с песка, и на ее теле не было ни крупинки; а потом эта моя каракатица поднялась с песка, и вид у нее был такой, будто она перед тем извалялась в машинном масле, и она мне сказала:
— Отряхни меня, милый. Я, кажется, немного вспотела. Ох уж этот климат!
Тогда я снова посмотрел на девушку из автобуса, и она тоже на меня посмотрела; и мы оба знали, что пройдет еще много дней, прежде чем удастся отсюда уехать. Так мы с ней и стояли на солнце, глядя друг на друга, и тела наши были сухие и бронзовые; и это было самое скверное, потому что нам предстояло вобрать в цвет своих тел цвет чужих тел и в нашу сухую кожу — их пот.
Все было бы хорошо, если б не Роберт. Мы оторвали в Тель-Авиве по семьсот долларов и примерно столько же в Тверии, и этого бы хватило, чтоб прожить до самой весны, когда они снова приедут греться на солнышке. Этого бы хватило, но Роберт сказал:
— Будем снимать кино.
Я знал, чем это кончится, но почему-то не сказал, что мне неохота и пускай он снимает сам. Просто отдал ему все свои деньги, и потом мы с ним и еще двое сидели в кафе «Нога», и фамилия одного из этих двоих была Зискинд, и он числился президентом, а второго звали Алфавит, и он был вице-президент, а дело их представляло собой ворох бумаг со штампом «East Film Corporation». Оба оказались жутко болтливые, и вице-президент долго рассказывал мне, что жил во время войны в Копенгагене и что там находится самая большая коллекция барахла то ли этрусков, то ли еще каких-то сволочей; но я особо не прислушивался, чего он там говорит, потому что в жизни еще не встречал человека, у которого бы так страшно несло изо рта. Но президент Зискинд сказал, что Алфавит — лучший вице-президент среди всех киношников Израиля, потому что, когда нужно уладить какую-нибудь проблему, он наклоняется над чиновником или над человеком, которому «East Film Corporation» как раз задолжала кругленькую сумму, и не попадалось еще такого, кто бы выдержал дыхание вице-президента Алфавита. И когда я заявил, что не хочу с ними связываться и что башли, которые нам перепали в Тель-Авиве и Тверии, оставляю себе, Роберт дал знак, и вице-президент наклонился ко мне; пяти минут не прошло, как они вытянули все мои денежки; а на следующий день мы узнали, что оба удрали первым же самолетом из Израиля и что все, кого они облапошили, сидят теперь в кафе «Нога» и обмениваются опытом. Но мы с Робертом с ними не сидели, поскольку у нас не было даже на кофе; мы стояли в подворотне на улице Гесс и смотрели на нашу гостиницу; уже начался сезон дождей, и мы знали, что до весны не добудем ни гроша.
— Может, Гарри даст комнату, — сказал Роберт.
— Если заплатишь, он тебе отдаст самое святое, что у него есть.
— Думаешь, это очень остроумно?
— Нет, — сказал я. — У меня и мысли такой не было. Просто мы стоим под дождем и беседуем. Сказать тебе, почему мы стоим под дождем? И почему я три дня ничего не жрал?
— Человек имеет право ошибаться.
— Именно поэтому мы тут и стоим. Но не потому, что я ошибся. Причина в том, что Алфавит — самый лучший вице-президент. Даже смрад разлагающейся собаки в сравнении с его нежным дыханьем ничто.
— Я с ним еще расквитаюсь.
Мы стояли под дождем, а напротив была наша гостиница, а на углу в закусочной продавали жареное мясо и гамбургеры, и мы видели, как люди покупают гамбургеры и уходят под дождь, а лицо человека, который жарил мясо, снизу было освещено огнем, и он выглядел как колдун.
— Это бы подошло для твоего фильма, — сказал я. — Неплохая сцена: двое стоят под дождем, а этот там продает мясо. Люди приходят, и покупают, и идут дальше. Но в твоем фильме, кажется, рота солдат застряла посреди минного поля, верно? И все ждут, чтобы кто-нибудь рискнул первым сдвинуться с места. А уж остальные пошли бы за ним. Как там у тебя дальше?
— Не говори об этом.
— Почему? Классная ситуация. Только хорошо бы еще к ним туда вице-президента Алфавита. Ему б даже вызываться самому не понадобилось. Уж ребята бы сумели его выпихнуть первым.
— У тебя есть сигарета?
— Есть, — сказал я. — Последняя. Погоди, у меня другая идея. Знаешь, кто единственный уцелеет? Вице-президент. Каждый будет рваться вперед, лишь бы оказаться от него подальше. И, естественно, все погибнут, и в конце концов он останется один, и пройдет по трупам, и ничего с ним не случится. А потом командующий армией наградит его за отвагу, правда, вручать орден ему пришлось бы в противогазе. Хотя и это не больно бы помогло.
— Мы должны продержаться месяц, — сказал Роберт. — Потом поедем в Эйлат. Там уже начнут появляться туристы.
Я ничего не ответил; я стоял под дождем и смотрел на лицо человека, который жарил мясо, а в кармане у меня была еще одна сигарета. Ну и целая куча фотокарточек Евы, той девчонки из Иерусалима, которая покончила с собой. Только толку от них никакого не было; ни от фотокарточек Евы, ни от фотокарточек мужчин, отнимавших у меня девушек, которых я не мог забыть. И я подумал, что пустить их в ход удастся лишь месяца через полтора в Эйлате. Или, в лучшем случае, через месяц; но не раньше.
— Иди в гостиницу, — сказал я.
— Гарри не даст мне комнаты.
— Я приду попозже — с деньгами.
— Откуда ты их возьмешь?
— Не твоя забота. Думай лучше о солдатах, которые сидят посреди минного поля. И о том, что вице-президент единственный получит орден. Только он.
Роберт отошел, а я потащился на улицу Яркон. Проходя мимо кинотеатра, взглянул мельком на кучку стоящих перед ним людей, и даже темнота не помешала мне увидеть их лица. Они стояли не шевелясь, и каждый держал в руке бумажку в один фунт, я четко представил себе, какие у них помятые и понурые физиономии. Было их четверо, и я знал, что у каждого есть только по фунту, а значит, не хватает пятого, чтобы купить порцию гашиша, который они потом будут жечь в бутылке, отбив предварительно горлышко и встав в круг. А потом, нанюхавшись, молча разойдутся. Если найдут пятого. Но я пятым быть не мог, у меня не было ни пиастра.
Я вошел в подъезд и поднялся по лестнице наверх. Постучался, и мне сказали:
— Войди.
Я вошел и остановился посреди комнаты. Человек, к которому я пришел, сидел за столом и раскладывал пасьянс.
— Я насквозь мокрый, — сказал я. — Заляпаю тебе пол.
— Под дождем все собаки мокрые, — сказал он. — Где твой пес?
— Он нам пока не нужен. Понадобится недель через шесть. Самое раннее через месяц.
— Хочешь чаю?
— Лучше бы коньяку, — сказал я. — Холодно.
— Коньяку я тебе не дам, — сказал он. — Если хочешь сегодня ночью работать, пить нельзя. Налей себе чаю. Он еще горячий.
Я пошел на кухню и налил себе чаю, а потом вернулся в комнату и сел напротив него, глядя на его тяжелое неподвижное лицо.
— С чего ты взял, что я сегодня ночью буду работать? — спросил я. — И почему мне нельзя выпить коньяку?
Тогда он впервые взглянул на меня.
— Раз сюда пришел, значит, тебе нужны башли, — сказал он.
— Да. На месяц. Можешь дать взаймы?
— Нет. Могу дать заработать.
— Это будет не просто, правда?
— Тебя не загребут. Будь спокоен.
— Ясно. Уж ты-то знаешь, что делать, чтобы не загребли. Выкладывай.
— Хочу тебе сказать, что у меня транспортная фирма.
— Я даже знаю, что твоя фирма процветает, — сказал я. — И готов объяснить почему: никто не умеет при уплате налогов жульничать так, как ты. Если верить тому, что ты пишешь в декларациях, фирма твоя терпит сплошные убытки.
— Так оно и есть.
— Потому что ты играешь.
— Какая разница, почему.
Мне было холодно, и чай ничуточки не помог. Я смотрел на стоящую перед ним бутылку «Стока».
— Не валяй дурака, Исаак, — сказал я. — Дай глотнуть. Если тебе и впрямь от меня сегодня ночью что-то понадобится, наверняка это будет уголовщина.
Он протянул бутылку; я налил себе стакан и выпил, а потом выпил еще полстакана, и только тогда мне полегчало. Я отдал ему бутылку.
— Ты сегодня что-нибудь ел? — спросил он.
— Нет.
— Поешь по дороге.
— Куда я еду?
— Куда надо.
— С тобой?
— Один. С малым, который будет ехать за тобой следом.
Я рассмеялся.
— Но не доедет, правда?
— Доедет, — сказал он. — В ад, если в него верит. Хотя это лишнее. Достаточно, чтобы угодил в больницу. — Он замолчал и через минуту добавил: — Этого, впрочем, нельзя угадать наперед. Если б можно было заранее знать, чем все кончится, то и полиция вела бы себя куда умнее. Возможно, вообще бы ни с кем ничего не случалось.
— Но тогда бы мне сегодня ночью нечего было делать, правильно?
— Что ж, стоял бы до утра под дождем.
Я подошел к столу и снова плеснул из бутылки себе в стакан. Не знаю почему, но глядя в его тяжелое и неподвижное лицо, я успокаивался. И тут я вспомнил про Роберта, который уже час стоит в вестибюле и выпрашивает у Гарри ключ, а Гарри на него даже ни разу не посмотрел и, верно, сидит сейчас, задрав ноги на стол и тупо уставившись перед собой. Это потому, что Гарри начитался детективов и насмотрелся фильмов, в которых ковбои часами сидят без движения, положив ноги на стол. Ну и еще потому, что Гарри — подонок. Мы все подонки: Гарри, Роберт и те двое, что нас обчистили. Только у этого человека, сидящего за столом и раскладывающего пасьянс, были деньги, и ему уже не требовалось быть подонком. У него ведь имелся я; и еще куча таких, как я.
— Если мне ехать сегодня ночью, говори скорей. Уже вечер.
— Завтра в Иерусалиме аукцион, — сказал он. — Продаются две хорошие машины. И я хочу их купить.
— Придется съездить в Иерусалим.
— Вся беда в том, что кроме меня туда собирается человек, который будет набивать цену. Я не могу заплатить столько, сколько он, а упускать случай жаль. Один малый там, в Иерусалиме, разорился, и все его имущество идет с молотка. Машины можно купить по дешевке.
— Что от меня требуется?
— Этот человек поедет сегодня ночью. У него новая машина с необкатанным движком, и ехать он будет ночью, когда дорога пустая, чтобы не перегружать мотор. И еще одно: он никудышный водитель. Ты его обгонишь, и он потащится за тобой. Обычное дело. Называется: сидеть на хвосте. Когда ты тормозишь, он видит твои стоп-сигналы и тоже притормаживает. И так всю дорогу — катит и горя не знает. Я сам когда-то так ездил. Ты, наверно, тоже.
— Да, — сказал я. — Я тоже. Но почему ты думаешь, что я для тебя это сделаю?
Он посмотрел на меня.
— Ты ведь знаешь, чем я занимался, пока не основал фирму.
— Знаю. Служил в полиции. Откуда тебя вышибли. За взятки. Именно поэтому теперь ты — владелец транспортной фирмы.
— Только поэтому. А знаешь ли ты, что такое line up?
— Предпочел бы не знать.
Он в первый раз улыбнулся.
— Это еще почему? Не знал бы, не явился б сегодня ко мне. Сигаретой не угостишь?
— Нет, — сказал я. — Выкурил последнюю по дороге.
— Будь добр, спустись вниз и купи. Магазин на углу еще открыт. Потом рассчитаемся.
Я не шелохнулся. Теперь я смотрел в окно; дождь не унимался, и я знал, что здесь, в Тель-Авиве, лить будет еще недели три. Но уже через месяц можно будет поехать в Эйлат, а через полтора — в Тверию. И я подумал о человеке, с которым спала та девушка из автобуса, и об этой моей невесте из Тверии, и еще подумал, что им бы стоило приехать сюда сейчас. Хотя, надо полагать, они бы и сейчас потели.
— Ну что, сходишь за сигаретами? — спросил Исаак.
— Исаак, — сказал я. — Достаточно, что я сегодня сделаю за тебя грязное дело. И ты мне за это заплатишь. Но зачем ноги об меня вытирать?
— Ты спросил, почему я думаю, что ты можешь для меня это сделать, — сказал он. — И заодно напомнил о моей службе в полиции. Вот я и отвечу тебе как полицейский. Предположим, у нас сейчас line up[3], ты стоишь в ряду, и какие-то люди тебя разглядывают, а я громко называю твою фамилию. Возраст — тридцать два года. Первый грабеж совершил в пятнадцать лет, но не был пойман. Затем последовало двадцать семь краж со взломом — это о которых известно, — притом на протяжении одного только года, что весьма недурственно для пятнадцатилетнего пацана. Потом вы с приятелем обокрали кого-то во Вроцлаве на Центральном вокзале, и тут тебя накрыли. Потом ты дезертировал из армии. Потом тебя привлекали в Германии за пьянство, в Швейцарии за пьянство, за измывательство над проституткой — в Израиле, за стрельбу — на Сицилии. Потом ты довольно долго был сутенером, пока твоя девушка не выбросилась из окна. После этого ты завязал и зарабатываешь на жизнь как брачный аферист. Твои приметы: рост — метр восемьдесят три, вес — восемьдесят килограммов, зеленые глаза, светлые волосы, продолговатое лицо, слева на лбу шрам. Это твои главные козыри, которые помогают тебе зарабатывать на хлеб обещаниями жениться. — Он задумался и, помолчав, продолжил: — Господи, вот что значит потерять сноровку. Забыл добавить, что, водя грузовик в горах нашей прекрасной и далекой Польши, ты подрабатывал контрабандой. Это ведь было на чешской границе.
— И еще об одном ты забыл, — сказал я. — Что и здесь, в нашем любимом Израиле, я подрабатываю контрабандой. Доводилось возить разные вещи с разных границ. Благо у нашего любимого Израиля полно соседей. Но не это главное. Работал-то я на тебя.
— Угрожаешь? Совсем сдурел?
— Раз уж мы говорим начистоту…
— Тоже верно. Но ведь тебе сказано: я больше не полицейский и много чего забыл. Да и настоящим профессионалом никогда не был. Я всегда считал, что в работе полицейского воображение куда важней сноровки. Потому и разругался с начальством.
— Потому, да не только. У твоих начальников просто не хватило воображения представить себе, что полицейский время от времени…
Он перебил меня:
— Не надо повторяться. Именно благодаря этому возникла моя фирма.
— Кто этот человек?
— Какой человек?
— Тот, который будет в Иерусалиме.
— Мы друг друга не поняли. Задача в том, чтобы этого человека в Иерусалиме не было.
— Ты не дал мне договорить. Против городской больницы в Иерусалиме у тебя нет возражений?
— Фишбайн.
— Это у него, что ли, самосвалы?
— Он работал на строительстве стадиона.
— Я его знаю, — сказал я. — На какой он будет машине?
— Зеленый «шевроле».
— Номер?
Он назвал номер и спросил:
— Этот человек тебя знает?
— Нет, — ответил я.
Тогда он опять усмехнулся:
— Ты не умеешь врать.
— Я не вру, — сказал я. — Как-то я нанимался к нему на работу. Давно, когда ходил голодный, еще до того, как стал альфонсом. Мне сказали, чтоб я пошел к нему, и он даст мне работу. Работы он не дал и даже на меня не взглянул.
— Да, — сказал Исаак, — извини. Ты не соврал. Таких не запоминают.
— Какую машину ты мне дашь сегодня на ночь?
— «Додж». Полторы тонны.
— Слишком легкий. Дай «джи-эм-си», без крыши.
— У него маловата скорость. Этот тип будет стараться тебя обогнать.
— Не обгонит. Именно за это ты мне заплатишь. Будь спокоен. Я три года ездил на такой машине в горах.
— Наверно, в ту пору, когда подрабатывал контрабандой?
— В ту пору, когда ты брал у контрабандистов взятки. Не будем повторяться.
— И как ты хочешь это сделать?
— Я хочу еще выпить, — сказал я.
— Тебе вести машину.
— Не бойся. Я так легко не пьянею. Дай еще полстакана и кусок провода. Обычный шнур от лампы.
Он плеснул бренди в стакан, а потом вырвал из стоящей на письменном столе лампы шнур и протянул мне.
— Как я раньше не додумался, — сказал он. — Простые вещи редко приходят в голову.
Я отставил стакан и сказал:
— Точно. Кроме того, ты ведь вступил на праведный путь.
— Кто тебя этому научил?
— Однажды мы таким способом избавились от одного партийца, который был к нам приставлен. Как раз когда я работал в горах. Приехала комиссия экспертов из мотоклуба, ребята из органов, из милиции и еще комиссия от профсоюзов. Все пришли к одному выводу: погиб в результате собственной неосторожности. И что самое забавное, были правы. Просто он оказался никудышным стукачом.
— Хочешь чего-нибудь перекусить?
— Пойду на кухню и сделаю себе яичницу, — сказал я. — У нас еще есть время. У тебя отвертка найдется?
— Отвертка в машине.
Я пошел на кухню и пожарил себе яичницу, в которую всадил еще банку тушенки. И опять подумал о Роберте, который стоит рядом с Гарри, потому что ему некуда сесть; у Гарри хватало соображения не ставить возле своего стола стул: чересчур много таких, которые умудряются на стуле проспать до утра, и снится им то же самое, что и другим, спящим под одеялами, в тишине и покое. Впрочем, подумал я, Роберт сможет время от времени присаживаться на стул Гарри — Гарри пил много пива и часто ходил отливать, и тогда Роберт мог минуту-другую отдохнуть; ему даже удастся подремать, пока Гарри не вернется и не вышибет пинком у него из-под задницы стул; и это будет очень смешно: ведь Гарри тощий и маленький, а Роберт — толстый и тяжелый; но у Гарри всегда это получалось. Роберт мог целую ночь стоять около Гарри и смотреть, как тот читает своего Майка Хаммера, но не имел права сесть на пол. Гарри никого не выгонял под дождь, но и никому не позволял садиться на пол; выбор небольшой, но все-таки выбор, и в том, что человеку приходилось стоять всю ночь до зари, был весь Гарри. И сейчас, уписывая яичницу, я подумал, что напрасно час назад мысленно назвал Гарри подонком. Какой он подонок, если позволяет стоять у себя целую ночь, когда на дворе льет дождь. Предыдущий портье был лучше, потому что разрешал спать в сортире, когда бывало совсем худо, но он умер от разрыва сердца; он был педераст, а я резал себе бритвой лицо, если он отказывался дать взаймы денег, и только после его смерти понял, что он меня любил. Я всегда все понимал слишком поздно. А теперь часто о нем вспоминаю.
Я съел яичницу, вымыл сковороду и вернулся в комнату. В бутылке уже ничего не осталось, а Исаак все еще сидел над пасьянсом.
— И что у тебя вышло? — спросил я.
— Смерть.
— Об этом речи не было. Мы договаривались только, чтобы он угодил в больницу.
— Я тут ни при чем.
— Брось карты и пошли в гараж Зачем я вообще еду в Иерусалим? Если полиция спросит?
— У меня в Иерусалиме три мотора после капитального ремонта. Я уже несколько лет чиню машины в этой мастерской.
— Твой джип перед домом?
— Да.
Мы спустились вниз, и я сел за руль. Ехать было тяжело: дождь заливал стекла, а дворники работали недостаточно быстро. Но на шоссе это не будет иметь значения; я знал дорогу в Иерусалим и подумал, что в эту пору она будет пуста. В Израиле не разрешалось ездить быстрее, чем восемьдесят километров в час, а тот, что поедет за мной, и этого не потянет; он плохой водитель, и движок не обкатан, а все плохие водители, которые мнят себя хорошими, первые три или четыре тысячи километров ездят еще медленнее, чем им рекомендуют при покупке машины или после ремонта двигателя. Проезжая мимо площади, на которой собирались наркоманы, я опять их увидел, и было их только четверо; пятый человек с недостающим фунтом так и не появился.
— Вспомнил, — сказал я Исааку.
— Что?
— Вспомнил, что этот человек ел на обед, когда я пришел к нему просить работу. Он ел печенку с луком, а еще перед ним лежала холодная курица. И он даже не повернулся ко мне, только с набитой пастью сказал, чтобы я убирался вон.
— Может, у него в самом деле не было для тебя работы?
— А почему он не повернулся?
— Может, в тот день у него уже побывала куча народу, — сказал Исаак. — И небось каждому приходилось говорить одно и то же.
— Но повернуться он должен был. А так до сих пор не знает, как я выгляжу. Возможно, повернись он тогда, все было бы по-другому.
— Зачем об этом думать?
— Я не думал об этом много лет, — сказал я. — И только сегодня, когда мы завели этот разговор, вспомнил, что он тогда ел. Не знаю почему. Сколько я получу?
Исаак повернулся ко мне.
— Сколько он, по-твоему, стоит?
— Не знаю. Я никогда не видел его лица. Ничего не стоит.
— Может быть, от него тоже кто-нибудь отвернулся, когда ему было худо, — сказал Исаак. — А еще раньше кто-то отвернулся от того, к кому он пришел. И так, наверно, бывало всегда и со всеми.
— Будь не так, как ты говоришь, сейчас не было бы ни меня, ни тебя, — сказал я. — Сколько ты мне заплатишь?
— Скажи, сколько ты хочешь.
— Не знаю. Ты же слышал. — я не видел его лица. Видел, что он ел. Печенку с луком и холодную курицу. И еще, помню, он до этой курицы даже не дотронулся. Просто велел мне убираться вон.
— Хорошо, — сказал Исаак, — Сколько стоит одна курица?
— Два фунта.
— На каком километре ты его кончишь?
— Не знаю. Как получится. Вначале я буду ехать медленно, а когда он начнет меня догонять, заставлю сесть к себе на хвост.
— Хорошо, — сказал Исаак, — Я заплачу тебе за каждый километр по курице. Сделаешь его на сотом километре — получишь двести фунтов. Идет?
— Да. Но мне б хотелось поглядеть на его лицо. Это возможно?
— Зачем?
— Я же сказал: он тогда не повернулся.
— Не думай об этом. Помни, тебе предстоит тяжелая дорога. И этот проклятый дождь…
— Исаак, — сказал я. — А что бы случилось с твоими машинами, если б я сегодня к тебе не зашел?
— Завтра они так или иначе были б мои, — ответил он. — Именно потому, что все ото всех отворачиваются. Пока люди этого не поймут, такие, как ты, не переведутся.
— И такие, как ты, капитан, — сказал я.
Его машины стояли под открытым небом, а дождь не унимался ни на минуту. Пришлось взять переноску; я сунул ее в гнездо и подумал, что, если сейчас произойдет замыкание, с моими финансовыми трудностями будет покончено раз и навсегда. Я открыл капот, и, собственно, свет мне даже не понадобился: эти двигатели я знал лучше, чем мне бы того хотелось; я отсоединил провода от главного тормозного цилиндра, обмотал концы изоляционной лентой и прикрутил к цилиндру шнур, который мы захватили из дома; потом закрыл капот и протянул шнур под приборной панелью. Держа оба конца в руке, я сказал Исааку:
— Отойди на шаг.
Я слышал, как он шлепает по грязи; он был очень грузный, а я никогда не мог понять, откуда в этой стране столько толстяков.
— Все, — сказал он.
Я соединил концы шнура, и зеленая искорка с сухим треском проскочила у меня между пальцами.
— Горит? — спросил я.
— Да. Попробуй еще разок.
Я опять соединил концы шнура и подумал, что произойдет с едущим за мной человеком, которому будет невдомек, что в последнюю минуту я нажму на тормоз, а концов шнура не соединю; и меня мучило, что я уже никогда не увижу его лица.
— Горит? — спросил я.
— Все в порядке, — сказал Исаак Он вернулся и сел рядом со мной. — Может, оставишь пока как было, а за городом перецепишь провода? Я тебе дам фонарик.
— Не нужно. Я сумею тормозить и одновременно рукой соединять концы. А сейчас гони задаток.
— На каком километре ты забудешь соединить концы?
— Не знаю. Может, на сотом? Потом определим по спидометру.
— Я не дам тебе задатка, — сказал он.
Я повернулся к нему, но лица не разглядел: в машине не было света, а на улице по-прежнему лил дождь.
— Это еще почему? — спросил я.
— Получишь все сразу, — сказал он. — Я знаю, что ты не подведешь. А теперь езжай на главное шоссе и не забудь его номер. И помни, что завтра я должен быть в Иерусалиме один. Вот две вещи, о которых тебе надо помнить.
— Я знаю также, о чем надо забыть, — сказал я и спрятал деньги в карман. — Не желай мне счастливого пути. Я суеверный.
Он уже уходил, но я его окликнул. Он приостановился, однако возвращаться не стал. Я видел, как дождь стекает по его волосам и по одежде; и деньги, которые он мне дал, тоже были мокрые.
— Я догадываюсь, о чем ты хочешь меня спросить, — сказал он. — У него такое же лицо, как у всех людей.
— Было такое же, — сказал я; включил скорость и обогнал его. Ехал я осторожно, помня, что всякий раз, нажимая на тормоз, должен соединять концы проводов. У выезда из города я увидел ресторан; остановил машину и вошел внутрь.
— Мне бы кофе — сказал я официанту. — И курицу с собой.
Он не шелохнулся. Я немного отупел после бессонной ночи и двух стаканов, которые выпил у Исаака, и не сразу понял, почему он стоит как столб, с обиженным видом. Они все уже давно, глядя на меня, строили оскорбленные рожи; и тем не менее я сразу не сообразил. Так мы стояли, наверное, с минуту; потом я полез в карман и вынул десять фунтов.
— Сделай хороший кофе. А курицу заверни в целлофан.
— Курицу сварить или зажарить? — спросил он.
Я не сразу ответил: стал вспоминать. Это было уже много лет назад, а я перед тем много дней ничего не ел. И в тот день стояла жара, а мне не хотелось надевать рубашку с короткими рукавами: я боялся, что он увидит мои худые руки и скажет, что у него для меня нет работы. Помню, я уже отправился к нему, но на полпути повернул обратно, чтобы взять рубашку у своего приятеля, который был на голову меня ниже; рукава рубашки, когда я их опустил, не скрывали худобы моих рук. Только потом я пошел к нему, но он на меня даже не посмотрел, и вообще напрасно я брал ту рубашку. И тут я вспомнил, что курица была вареная; этот человек был толст, а день неспешно сгорал при температуре пятьдесят градусов, и Бог не послал в тот день ветра; так что я не ошибся: перед нами наверняка лежала вареная курица — она переваривается намного лучше, чем жареная. В желудках тех, у кого есть деньги, чтобы ее купить и съесть. Только он курицы не ел; он был слишком сытый, слишком усталый, и, как я сказал, Бог не послал ветра в тот день.
— Сварить, — сказал я. — И заверни в целлофан.
Я вышел; и только проехав километров тридцать, увидел в зеркале его машину и поддал газу. Я делал сорок пять миль в час и, тормозя перед поворотами, всякий раз предупреждал его, сигналя хвостовыми огнями; в конце концов он полностью мне доверился и ехал впритык, повторяя все, что делал я. Держа в руках концы шнура, я выехал на поворот и затормозил, упершись скрещенными руками в руль — кстати, напрасно: удар был не так силен, как я ожидал. Моя машина весила четыре тысячи восемьсот килограммов, и его «шевроле» отлетел от моего заднего бампера. Я смотрел, как он скатывается вниз по склону, и думал, что теперь надо бы выйти и наконец увидеть его лицо. Но выходить не хотелось; я бросил ему вдогонку курицу в целлофане, за которую час назад заплатил три фунта, и сказал себе вслух:
— Сегодня не жарко. Можешь смело ее сожрать, и ничего тебе не будет.
А потом мне пришлось проехать еще тридцать километров вперед до ближайшей бензоколонки, так как дорога была слишком узкой, чтобы на ней мог развернуться военный автомобиль «Дженерал моторс», и оттуда вызвал «скорую», а потом, попозже, позвонил в больницу с той же самой бензоколонки, и мне сказали, что смертельной опасности нет. У него сломана затылочная кость, и, чтобы вертеть головой, придется до конца жизни носить кожаный ошейник.
— Именно это мне и было нужно, — сказал я сестре, с которой разговаривал.
— Не понимаю, — сказала она.
— Кто-то когда-то от тебя отвернулся, потому и не понимаешь, — сказал я. — А раньше от этого человека отвернулся кто-то другой. А от этого другого еще кто-то. Теперь понятно?
— Нет, — сказала она.
— И мне тоже. Мы с тобой вряд ли когда увидимся, но хочу пожелать, чтобы у тебя не было нужды понимать такое, — сказал я и, повесив трубку, вернулся в Тель-Авив.
Я поставил машину на место и отсоединил ламповый шнур, а к контактам тормозного цилиндра прикрутил концы от стоп-сигналов. Шнур смотал, сунул в карман и пошел в гостиницу. Закусочная на углу улицы Гесс была еще открыта; я зашел туда и купил три гамбургера и несколько бутылок пива, а потом по лестнице поднялся наверх. Все было так, как я думал; Гарри сидел развалясь на стуле и читал Майка Хаммера, а я не удержался от искушения и заглянул ему через плечо.
— Про то, что ли, как Майк зафигачил девицу в пропеллер самолета? — спросил я.
— Да, — сказал Гарри.
— Ты ведь это уже читал?
Он мне не ответил; Роберт стоял у стены, но не это меня удивило; за столом рядом с Гарри сидел какой-то мужчина и пил бренди «Сток восемьдесят четыре»; то, что мы всегда пили.
— Я забыл сказать тебе «добрый вечер», Гарри, — сказал я. — Говорю сейчас.
Он и тут не ответил. Я пинком вышиб стул у него из-под задницы, и он плюхнулся на пол, а книга упала рядом. Я поднял ее и протянул ему.
— Добрый вечер, Гарри, — сказал я.
— Цифры есть?
— Дай мне двухместный номер, — сказал я. — Положить два фунта на стол или на пол, поближе к тебе?
— Положи на стол, — сказал он, и тогда я помог ему встать. Он дал мне ключ.
— Вообще-то надо бы тебя выгнать, — сказал он.
— Конечно. Но, во-первых, я научился этому у тебя; а во-вторых, хозяин гостиницы сейчас в Америке, так что ты сможешь эти два фунта заначить. — Я пошел было наверх, но в дверях обернулся. — Ты начинаешь делать исключения, Гарри, — сказал я.
— Никаких исключений. Все платят вперед.
— Я не про то. Я про малого, который сидит рядом с тобой и пьет. Почему ты не разрешил сесть Роберту?
— У этого человека есть номер. Он принес себе стул и спросил, нельзя ли возле меня посидеть. Не может спать по ночам. Он миссионер.
— Странно, — сказал я. — У кого-кого, а уж у него должна быть чистая совесть. Говорят, против бессонницы нет лучше средства.
— Если б и вправду так было, ты бы до конца жизни глаз не сомкнул, — сказал Гарри.
— Я только повторяю то, что слышал. Он говорит на иврите?
— Только по-английски.
— Скажи ему, чтобы пошел к блядям. Может, после этого заснет.
— Он тут с женой, — сказал Гарри. — Отчего, думаешь, сидит у меня и пьет? Не хочет ей мешать.
Мы с Робертом пошли наверх; Роберт рухнул на кровать, а я вытащил из кармана все три гамбургера и положил на свой ночной столик. А потом откупорил бутылку пива и стал смотреть сквозь дождь на человека, который торговал жареным мясом, но дождь был слишком сильный, чтобы можно было разглядеть его лицо; так что я видел только свет и его белый колпак.
— Что это? — спросил Роберт.
— Гамбургеры, — сказал я.
— Недурная жратва.
— Смотря на чей вкус. Гамбургер неплохо перехватить, когда у тебя две минуты времени и надо бежать дальше.
— Я три дня ничего не ел, — сказал Роберт.
— Лежи себе спокойно и не двигайся, — сказал я. — Чтоб не терять калорий. Если когда-нибудь соберешься снимать кино с президентом Зискиндом и это будет фильм о ребятах, которые сидят за решеткой, не вздумай заставлять их бегать по камере и рассуждать о жизни и смерти. В тюряге нужно как можно больше лежать. При каждом движении теряешь калорию. Тебе следует это знать. Ведь ты у президента Зискинда консультант по художественной части. Просто лежи спокойно и старайся заснуть. Во сне не чувствуешь голода.
— Я не могу спать, когда в желудке пусто.
— Я тоже.
— Но сегодня ночью ты голодным не останешься.
— Это уж точно. Только тебе какая корысть? Ты-то сыт не будешь, если я скажу, что нажрался.
Дождь на минуту стих, и тогда я увидел, что какие-то двое прицепились к негру. Негра я знал; он был одним из тех, которые вечером стояли перед кинотеатром и ждали пятого. И, видимо, этот пятый пришел, и негр получил свою порцию гашиша.
— Странно, — сказал я.
— Что?
— Негр этот, Ибрагим, курит гашиш и пьет. А ведь говорят, среди алкоголиков почти нет наркоманов.
— Я три дня не жрал, — сказал Роберт.
— Не думай об этом, — сказал я. И принялся за второй гамбургер; жевал не спеша, запивая пивом прямо из горлышка. — Я однажды не ел одиннадцать дней. А потом приглядел одного богатого американского туриста, который ходил в ночной бар на Ярконе танцевать со шлюхами, и подстерег его, когда он возвращался, нализавшись, к себе в гостиницу. Подошел и ударил, но был слишком слаб и, когда он меня толкнул, упал, а подняться уже не хватило сил. Тогда он наклонился надо мной и посветил в лицо газовой зажигалкой. А потом пошел дальше. У тебя случайно нет соли?
— Нет. Зачем тебе соль?
— Гамбургер несоленый, — сказал я. — Вообще-то у меня нет аппетита. А до завтра он засохнет.
— Если хочешь, я спущусь за солью к Гарри.
— Нет. Ты должен лежать спокойно. Я ведь тебе сказал, что при каждом движении человек теряет калорию. Сколько дней ты не ел?
— Три.
— Это еще пустяки. Увидишь, что с тобой будет через неделю. Начнутся галлюцинации, а потом поллюции, во что даже трудно поверить. Я спрашивал у разных врачей, почему у человека, который подыхает с голоду, бывают поллюции, но ни один не смог мне ответить. Просто твой организм, как порядочный, избавляется от всего, чему надлежит остаться здесь, на земле.
Я покончил со вторым гамбургером и опять отхлебнул из бутылки пива. Те двое на углу теперь держали негра за руки, и один из них бил его по лицу, а я видел, как Ибрагим, который был на голову выше бьющего, изворачивается всем телом, но тот всякий раз попадает в цель, хотя меньше ростом и легче.
— Н-да, — сказал я. — Турист, стало быть, пошел дальше, а я поплелся на пляж, чтоб немного поспать. Там кантовался один псих, который днем караулил шезлонги и тут же ночевал все лето, а я к нему ходил, и он разрешал спать на шезлонге до самой зари. Я потащился к нему, и он дал мне шезлонг, но меня быстро разбудили. Малый, которого я зацепил, привел с собой двух дружков, и они поинтересовались, что я предпочитаю: пойти в полицию и признаться в нападении с целью грабежа или прокатиться с ними за город. У них, понимаешь ли, имелся джип.
Я подошел к окну и открыл его. Те двое, на углу, уже угомонились, а негр стоял, повернувшись к стене. Я часто видел его ночью стоящим неподвижно лицом к стене; не знаю, что на него нападало.
— Ты зачем открыл окно? — спросил Роберт. — Здесь ведь хороший воздух.
— Я разве говорил, что собираюсь проветривать?
— Тогда почему тебе понадобилось открывать?
— Потому что дождь перестал, — сказал я и высунулся наружу. — Может, высмотрю какую собаку.
— Собаку? Сейчас? Собака нам понадобится дай бог через месяц.
— Мне она понадобится сейчас, — сказал я. И продолжал, повернувшись к нему спиной, глядеть в темноту; но видел только негра, который стоял лицом к стене, неподвижный, как дерево в глубокой долине, где не бывает ветров и бурь; никакой собаки я не увидел. — Нет ни одной, — сказал я. — Все спят. Я бы тоже спал, если б мог.
— И я тоже.
— Спи. Погасить свет?
— Все равно не засну. Не жрал три дня.
— Н-да. Давай я тебе доскажу. Значит, когда они прикатили за мной на этом джипе и спросили, что я предпочитаю: прогулку с ними или визит к прокурору, который пришьет мне попытку нападения с целью грабежа, я сказал, что поеду с ними. Тогда они вывезли меня за город и привязали к раме джипа, а один достал тряпку и сказал, что тот, обиженный, сам со мною поговорит. Я сказал, что самосуды запрещены. А он мне сказал, что они все обдумали еще до того, как я их проинформировал, и обработают меня так, что ни малейшего следа не останется. И сказали, что в таких случаях надо бить через мокрую тряпку, а я им сказал, что у них нету воды. Тогда они по очереди помочились на эту тряпку, обмотали мне рожу, а потом тот, на которого я напал, час лупил меня по щекам. Но они были правы.
— Нет, — сказал Роберт. — Не были они правы. Им следовало тебя простить. Ведь ты был голоден.
— Я не это имел в виду, когда сказал, что они были правы. Мне пообещали, что не оставят следов, и следов не осталось. — Я высунулся и увидел собаку, бегущую посреди улицы с поджатым хвостом. — Есть, — сказал я.
— Кто?
— Пес.
— Зачем тебе пес? Хочешь убить пса задаром?
Я повернулся к нему и показал гамбургер, который держал в руке.
— Ты, видать, спятил, — сказал я. — Вспомни, как я болею, когда приходится в них стрелять! Я уже полчаса высматриваю собаку, чтобы бросить ей гамбургер. С тремя враз мне не справиться.
Я высунулся из окна, свистнул, и пес остановился. Я бросил ему гамбургер; пес обнюхал его и, не тронув, потрусил дальше, а я рассмеялся.
— Забыл, что собаки не любят кетчуп, — сказал я Роберту. — А я туда всадил черт-те сколько. Без кетчупа гамбургеры — преснятина. Да и три подряд никому не съесть. Спокойной ночи.
Я взял свои бутылки с пивом и пошел к двери. Увидел, что Роберт натягивает штаны.
— Ничего не выйдет, — сказал я. — Дверь я запру на ключ с той стороны. Знаю, о чем ты думаешь. Теперь небось начнешь еще сильней ненавидеть собак. Она этот гамбургер даже не лизнула. Спокойного сна.
Я оттолкнул его и спустился вниз, заперев предварительно дверь на ключ. Гарри спал; книжку он держал в руке, но это была уже другая история — про то, как Майк Хаммер выстрелил своей беременной любовнице в живот, из всех рассказов о Майке именно этот Гарри любил больше всего, а ведь у него было пятеро ребятишек, которых он обожал. Человек, сидевший у стола раньше, сидел и теперь, так же неподвижно, только стоящая перед ним бутылка была пуста.
— Хочешь пива? — спросил я у него по-английски. Он вылупился на меня. Так говорят по-нашему, но мне следовало бы сказать: поднял на меня взор.
— Я только завтра получу деньги, — сказал он.
— Я не о том. Пивка глотнуть хочешь?
— Спасибо.
— Как к тебе обращаться? Отец?
— Нет, — сказал он. — Меня зовут Шон.
— Забавно, — сказал я. — Прямо как того малого, который играет Джеймса Бонда. Сейчас все с ума по нему посходили. Один только Гарри без конца читает Майка Хаммера.
Я откупорил бутылку и протянул ему.
— Пей прямо из горла, — сказал я. — Оно еще холодное. У израильтян хорошее пиво. Но эти фильмы с Бондом ни хрена не стоят.
— Почему?
— Потому что там каждую минуту взрываются автомобили. Человек налетает на дерево и мгновенно сгорает. Прости, я сейчас. Мне нужно позвонить.
Я подошел к телефону и набрал номер Исаака. Через секунду послышался его голос.
— Ночью для меня не существует друзей, — сказал Исаак. — Я хочу спать.
— Я только хотел тебе сказать, что фильмы с Джеймсом Бондом ни хрена не стоят, — сказал я. — Минуту назад мы как раз говорили об этом с одним миссионером.
— Ты пьян, — сказал он и повесил трубку. Я подождал немного и снова набрал его номер.
— Это правда никудышные фильмы, — сказал я. — Я потому и звоню, что знаю: ты без ума от этого шпиона. А там в каждой катастрофе автомобили взрываются. Мне очень жаль, но это не так. Я сегодня видел машину, которая свалилась с высоты в тридцать метров, и никакого взрыва не произошло.
Он ответил не сразу; я услышал, как чиркнула спичка.
— А что случилось с человеком, который был в машине? — спросил он.
— Он в лучшей иерусалимской больнице. А потом ему еще придется черт-те сколько торчать в реабилитационном центре, пока его не научат ходить и ворочать головой. Спокойной ночи.
Я повесил трубку, и в этот момент проснулся Гарри.
— Шестьдесят пиастров, — сказал он.
Я вынул из кармана фунт, он дал мне сдачу и тут же заснул.
— Ты здесь давно? — спросил я миссионера.
— Год.
— И долго еще пробудешь?
— Месяц. Я жду парохода и возвращаюсь в Канаду.
— Не понравился Израиль?
— Не поэтому. Мне не удалось обратить ни одного человека. Просто мое начальство меня отзывает. — Он глотнул пива, а потом сказал: — За профессиональную непригодность.
— Не горюй, — сказал я. — Здесь был Билли Грэм[4] и тоже уехал ни с чем.
Какая-то женщина вошла в гостиницу и задержалась в дверях.
— Боже мой, — сказал я. — Это опять ты?
— Поверни лампу, — сказала она.
На столе у Гарри стояла конторская лампа; я повернул ее так, чтобы свет падал на стену.
— Теперь нормально? — спросил я.
Она подошла к нам, но остановилась в двух шагах, так что мы не видели ее лица. Показала пальцем на миссионера, сидящего рядом со мной с бутылкой пива в руке.
— Кто это?
— Миссионер.
Она вынула из сумки фотокарточку и дала мне.
— Не хватай за середину, — сказала. — Держи за край. Это моя единственная фотография. Покажи ему и скажи, что когда-то я была такой.
Я взял карточку у нее из рук и показал миссионеру.
— Когда-то она была такой, — сказал я. — Пока не попала в автомобильную катастрофу. Ее зовут Луиза. Ты лучше на нее не смотри. Я не настолько знаю английский, чтобы описать, как она выглядит. Да и на своем родном языке тоже бы не сумел. Посмотри на фото и скажи ей, что она была красивая.
— Очень красивая, — сказал он.
Я вернул ей карточку.
— Почему ты ее не переснимешь? — спросил я. — Ведь в один прекрасный день от нее ничего не останется.
— А если фотограф испортит?
— Заплатишь — не испортит. Сделай себе по крайней мере дюжину копий.
— Боюсь, — сказала она. — Он может залить ее какой-нибудь кислотой. Это мой единственный снимок.
— Тем более, — сказал я. — А ты вдобавок пьешь. Что будет, если однажды ее потеряешь? Здесь, на Бен-Иегуда, есть хороший фотограф. Дай мне карточку, я пойду к нему и послежу, пока он будет переснимать.
Она молчала, а я смотрел в пол. Как-то я видел ее днем, и еще раз такое увидеть мне б не хотелось. Тогда это было мое единственное желание.
— Боюсь, — сказала она. — Я иду спать. Можешь направить лампу на потолок, пока я буду подыматься по лестнице?
— Да, Луиза, — сказал я. — Спокойной ночи.
Я повернул лампу, чтобы свет падал на потолок, а она прошла мимо нас и пошла по лестнице наверх; потом я услышал, что она запирает дверь, — теперь уже можно было повернуть лампу обратно.
— Самая красивая девушка в городе была, — сказал я. — Да попала в эту проклятую катастрофу. Только одна фотография и осталась. Ну и она ее всем показывает. Если, конечно, под градусом.
— А если нет?
— Не выходит из комнаты. Гарри приносит ей еду и ставит под дверь. У нее богатые родственники в Америке, присылают деньги. — Я выпил еще глоток пива и спросил: — Что же ты будешь делать у себя в Канаде? Ведь там некого обращать.
— Да. Все равно никто в Него не верит. Закрыли перед Ним двери и окна и сидят у телевизоров. И это для них глас Божий.
Он вдруг заснул — мгновенно, как ребенок, просто голова его упала на стол, а я в последний момент поймал бутылку с пивом, которая выскользнула у него из руки. Гарри спал, и мне не хотелось его будить; я заглянул в регистрационную книгу и увидел, что Шон живет в седьмом номере. Попытался его поднять, но ничего у меня не вышло; он был тяжелый, а я не спал три ночи и позади у меня были двести километров под дождем. Или двести кур.
Я постучал в дверь комнаты номер семь, и через минуту мне открыла какая-то женщина.
— Прошу прощения, — сказал я. — Священник этот, который спит внизу, пьяный в доску, ваш муж?
— Да, — сказала она.
— Я хотел его приволочь, — сказал я. — Но не потянул. Он тяжелый, а я несколько ночей не спал.
— Разбуди портье, — сказала она. — Принесите его и разденьте.
— Таким тоном будешь со мной говорить, когда у тебя на счету заведется двести тысяч долларов, — сказал я. — Тащи сама.
Я развернулся, а она пошла за мной. Мы взяли Шона под руки и приволокли в комнату. Я положил его на кровать.
— Хоть ботинки с него сними, — сказал я.
— Нет. Это он захотел ехать сюда и обращать евреев. Сперва его освистали в Хайфе, потом в Тель-Авиве, потом в Беэр-Шеве. Осталось еще какое-нибудь место, где бы его снова могли освистать?
— Вроде нет. Его еще освищут. Но уже у вас дома. Неужели ему никого не удалось обратить?
— Никого. Во всей стране не нашлось ни единого человека. А я сидела, когда он читал свои проповеди, и смотрела, как над ним смеются. А теперь его отозвали. Наш пароход придет через месяц.
— Сними хоть ботинки.
— Нет.
Я расшнуровал его туфли и расстегнул рубашку, но он даже не пошевелился. И не пошевелился, когда я подсунул подушку ему под голову.
— Для клирика он малый хоть куда, — сказал я. — Давно так пьет?
— Месяца два. С тех пор, как его в какой-то там раз освистали. Есть здесь кафе, где можно посидеть до утра?
Я посмотрел на часы.
— Уже утро.
— Не хочу быть с ним в одной комнате. Я ему говорила, чтобы пьяный не приходил.
— Это я виноват. Он спал себе в холле, голова на столе. Я подумал, что церковному начальству незачем такое про него знать.
— Они знают то, что им важно знать. Он не спас ни одной души.
— Ошибаешься, — сказал я. — Он спас собственную душу. Убедился, что есть еще люди, которые не желают отрекаться от своего Бога. Для него это должно быть самым главным. Спокойной ночи.
Я закрыл за собой дверь и поднялся наверх. И, засыпая, подумал о бедном миссионере, уговаривающем рожденных на этой земле людей отречься от своего Бога; и еще подумал, что приходилось испытывать ей — сидящей, вероятно, в первом ряду и из вечера в вечер слушающей, как смеются и свистят те, кого он уговаривал; потом я заснул.
Мы с Робертом сидели на диване, а этот человек и его жена уселись напротив.
— Ну и как это будет выглядеть? — спросил хозяин дома. Я его когда-то раньше видел; пятидесятилетний бандюга, который заработал достаточно, чтоб завязать.
— Я вам уже говорил, — сказал Роберт. — От вас потребуются только небольшие инвестиционные затраты, а выручку потом поделим на три части.
— Сколько вам нужно?
— Пятьсот фунтов.
— Пятьсот фунтов для Израиля многовато.
— Одна собака обойдется фунтов в сто. В последний раз мы заплатили за пса восемьдесят, да еще пришлось его откармливать, а то он был тощий, как святой Симеон Столпник.
— Остается четыреста.
— А гостиница? А еда? А если понадобится пригласить невесту на чашечку кофе?
— Я думал, дело поставлено так, что платить будет она.
— Умоляю: не учите меня. Конечно, платить будет она. Но вся штука в том, что малый готов истратить последний грош, лишь бы сделать ей приятное. Ему плевать, что завтра придется класть зубы на полку. Он думает только о сегодняшней ночи, когда она подарит ему счастье. Необузданный нрав. Последний романтик. Не понимаете?
— Да ведь за такого мужчину никто не пойдет, — сказала жена хозяина дома. — С таким хорошо провести одну ночь, а не всю жизнь, — и обратилась ко мне: — Выпьете что-нибудь?
— С удовольствием, — сказал я.
— Нет, — сказал Роберт. — Ему нельзя пить.
— Почему?
— Отекает. Слишком много раньше пил. Почки сдают. А у него на лице должна быть печать страданий. Бессонные ночи, тоска по настоящему чувству, нравственные терзанья. Неужели не понимаете? Хотите, чтоб я выдавал этих женщин за человека, который смахивает на Винни-Пуха? Попробуйте сами такое провернуть. А я погляжу со стороны. Готов в любой момент дать вам взаймы денег на обратный билет в Тель-Авив.
— И вы собираетесь всучить его женщине, которая будет знать, что у него больные почки?
— Она этого знать не будет. Может, вы полагаете, я ей об этом доложу? Я похож на такого идиота, да? Или думаете, прихвачу с собой его реакцию Вассермана? Неужели вы так думаете?
Роберт умолк; они все переглянулись. Я смотрел в окно; дождя сегодня не было. На улице перед домом росло дерево, названия которого я не знал, и я подумал, что хорошо бы через месяц прийти и поглядеть, какое оно в цвету. Но потом вспомнил, что Роберт всегда заставлял меня сравнивать женщин с молодыми деревьями весной, и повернулся к окну спиной.
— Сколько вам лет? — спросил хозяин.
— Тридцать два.
— Я бы дал вам по крайней мере на десять больше.
— Можете и впредь так считать. Мне все равно.
— Зато мне не все равно, — сказал он. — Если вы всерьез хотите, чтобы я участвовал в этом деле.
— Да ведь лучше расклада не придумаешь, — сказал Роберт. — Боже, ну как же вы ничего не понимаете! Во-первых, у этих его невест климакс закончился еще во время русско-японской войны. Во-вторых, каждой хочется, чтобы малый выглядел хотя бы не моложе ее. Посмотрите на него и посмотрите на этих молодых актеров. Они все дети: Делон, Дин, и этот чертов Брандо тоже как огурчик, хотя изо всей этой банды один что-то умеет. А теперь поглядите на него. Это больной человек. С телом у него все в порядке, больна душа. Впрочем, вам этого не понять.
Он замолчал. Все трое застыли, уставившись на меня. Мне на них смотреть не хотелось; я опять взглянул на дерево за окном, и опять мне припомнилось, что все эти наши невесты, из которых давно сыплется песок, похожи на молодые деревья весной. И что мне нужно их сравнивать с соловьиной песней, с тихим утром и с чем-то еще — с чем, я уже забыл, но Роберт помнил.
— Если б он отпустил длинные волосы, выглядел бы гораздо моложе, — сказала хозяйка дома.
— Он должен выглядеть так, как выглядит. О своей внешности он не заботится. Вы знаете, что я не позволяю ему пользоваться одеколоном после бритья? Бреется он, потому что надо бриться, а на остальное ему плевать. Он любит только свою собаку и память о своей девушке, которая от него ушла. — Роберт повернулся ко мне: — Давай фото.
Я вытащил из кармана фотокарточку и протянул хозяйке дома. Она поднесла снимок к глазам и немедленно отдала мне обратно.
— Не знала, что ваша девушка лысая и со вставными зубами, — сказала она. — Ей бы по крайней мере не следовало улыбаться.
— С тебя ни на секунду глаза нельзя спустить, — сказал Роберт. — Он перепутал очередность. Это фотография того типа, к которому ушла его девушка.
— А зачем ему его фотография?
— Он мазохист. Ненавидит себя самого еще сильнее, чем человека, который отнял у него женщину. Вы когда-нибудь думали о самоубийцах? Вам известно, что современная психиатрия считает самоубийство ярчайшим проявлением ненависти к себе? Нет? Не интересовались? Жаль. В мировой литературе описан только один самоубийца, который кончает с собой, испытывая нежные чувства даже к пауку, ползущему по стене. Не читали? Значит, вам не понять, что эта фотография — первый шаг.
— И все же я бы рекомендовал вам отпустить длинные волосы, — сказал хозяин дома и попросил жену: — Будь добра, принеси из холодильника чего-нибудь выпить. Я устал.
Она встала и ушла, а я посмотрел на него и улыбнулся. Он тоже улыбнулся.
— Нет, — сказал я. — Напрасно вы улыбаетесь. Вам кажется, что женщины любят мужчин, которые моложе их, но это вовсе не обязательно. Вы судите по себе, поскольку вам нравятся молоденькие проститутки. Как, например, эта.
Я вытащил из кармана карточку и дал ему.
— Вот почему я не мог показать эту фотографию при вашей жене, — сказал я. — Ничего я не перепутал. Просто боялся, что вы с собой не совладаете и побледнеете или вас бросит в пот. Я вас не знаю. И предпочел не рисковать.
Он тяжело вздохнул.
— Теперь я вижу, дело у нас пойдет, — сказал он и протянул мне руку; я ее пожал, а потом то же самое сделал Роберт. — Вы знаете, где она сейчас? — спросил он шепотом.
Я не успел ответить: его супруга уже вернулась с подносом, на котором стояли четыре стакана виски с содовой.
— Один стаканчик ему не повредит, правда? — спросила она у Роберта.
— Ладно уж, — сказал Роберт. — На прощанье: мы ведь уже обо всем договорились.
Мы выпили виски и поставили стаканы на поднос. Хозяин дома долго сидел не шевелясь, только потирал темя.
— Видите ли, — сказал наконец он. — Все, что у нас есть, принадлежит нам обоим. Мне и моей жене, поровну. Дом, машина, деньги.
— Зачем вы об этом говорите? — спросил я. — Я не собираюсь разводить вас с вашей женой.
— Не в том дело. Я хочу сказать, что деньги, которые мы вложим, наши общие, и решение мы должны принять сообща. Понимаете?
— Да.
— Будьте любезны, спустите на секундочку брюки.
— Вы же знаете, что я не еврей. На этом все и строится. Разные языки, разные ментальности — нет такой идиотки, которой бы не захотелось преодолеть этот барьер.
— Я другое имел в виду. Ради бога, поймите меня правильно.
Я снял штаны и встал. В стакане у меня оставалось еще немного виски; придерживая спущенные до колен брюки, я не спеша взял другой рукой стакан и выпил виски до дна.
— Скажете, когда можно будет одеться, — сказал я. — Но если это затянется, я попрошу еще стаканчик.
Хозяин дома посмотрел на жену.
— Ну что? — спросил он.
— Откуда я могу знать?
— А кто может знать?
— Заранее никогда не угадаешь.
— Но глаза-то у тебя есть.
— Это еще ни о чем не говорит.
— Откуда ты знаешь?
— В том-то и дело, что не знаю.
— Как не знаешь? Откуда тебе известно, что ты не знаешь?
— Ну откуда же мне знать?
— Нет, погоди. Ты уже сказала, что не знаешь. Как ты можешь знать, да или нет?
— Попрошу еще виски, — сказал я. Но они меня даже не услышали.
— Не знал, что у тебя такой богатый опыт, — сказал он. — Раньше ты ничего подобного не говорила. А тебе всего двадцать один год.
— Я тебе сказала, что не знаю.
— Нет. Ты сказала, что этого нельзя знать. Откуда ты можешь знать наперед?
— Я тебе сказала именно, что не знаю, — крикнула она.
— Иногда, когда человек говорит «не знаю», это означает больше, чем если б он сказал, что знает все.
— Перестань на меня кричать.
— А ты почему кричишь? Коли уж у тебя такой большой опыт в обращении с мужчинами, следовало бы знать, что я не из тех, от которых можно криком чего-то добиться, — заорал он.
— Дайте мне, пожалуйста, виски, — сказал я.
— Заткнись, — прикрикнул он на меня. — Я хочу, чтоб она сказала, тратить мне мои деньги или нет?
— Твои деньги? — удивилась она. — А когда они у тебя были? Если б не мой отец с его денежками, ты бы сейчас вкалывал на стройке за триста фунтов в месяц.
— Твой отец не дал мне и половины того, что обещал.
— Вот, значит, как?
— Что как?
— Ты женился на мне ради денег, — сказала она. — Я всегда это подозревала, но не хотела подымать разговор, Что ж, благодарю за откровенность. Спасибо.
— И тебе спасибо.
— Еще бы. Столько денег, сколько дал тебе мой отец…
— Я тебя не за деньги благодарю. Я тебя благодарю за откровенность. Сегодня я много чего про тебя узнал. Жаль, ты мне раньше всего этого не сказала. Сколько у тебя до меня было мужчин?
— Уж конечно, не столько, сколько ты получил от моего отца денег, — сказала она.
Он ударил ее по лицу; я застегнул брюки и, взяв поднос, пошел на кухню. Бутылка виски стояла в холодильнике; я налил не скупясь во все четыре стакана и вернулся в комнату.
— Только не нервничайте, и все будет хорошо, — сказал я. — Выпейте по стаканчику. — Я подал им стаканы и сказал хозяину дома. — К сожалению, вы не правы.
— Заткнись, — сказал он. — И не вмешивайся в чужие дела.
Жена вышла, вся в слезах, в другую комнату. Он постепенно успокаивался.
— Хорошо, — сказал он. — Когда она приезжает?
— Через месяц, — сказал Роберт. — Самое позднее, через пять недель.
— Если приедет, мы это дело провернем. А сейчас извините. Мне надо идти к жене. Кажется, я и вправду переборщил.
— Все утрясется, — сказал Роберт. Мы вышли на улицу; дождь еще не зарядил, но, посмотрев на море, я понял, что он вскоре начнется и будет лить до рассвета. Мне не надо было, как другим, смотреть ни на небо, ни на солнце; море было единственной женщиной, которую я любил. И с которой не требовалось разговаривать. А оно уже утратило зеленый цвет и быстро темнело; и на белых гребнях волн, с шипеньем набегавших на пустой песчаный пляж, померкли светлые солнечные блики; ну в точности женщина, которую любишь и которая ушла в ночь с другим.
— Я дурак, — сказал я.
— Почему?
— Это моя последняя любовь.
— Море?
— Да.
Роберт остановился, задумавшись, и на лбу его, конечно же, выступил пот.
— До чего ж ты мерзкий, — сказал я. — Никто тебе этого не говорил?
— Говорили. Но мне все равно. Я думаю, хорошо ли это?
— Что?
— Что ты так любишь море. Пожалуй, и впрямь неплохо. Ты бы мог ей сказать: до встречи с тобой… и так далее. Но только если она сама не с побережья. Понимаешь: трагедия будет заключаться в том, что ты, нищий, любишь единственное, что тебе доступно, и не хочешь расставаться с морем. Да, это неплохо. К тому же у тебя зеленые глаза. Понимаешь? Люди, которые долго играют на бегах, становятся похожи на лошадей.
А твои глаза восприняли цвет моря. Только об этом ей скажу я.
— Ты ничего ей не скажешь, Роберт.
— Не беспокойся. Я ей скажу: ты заметила, что у него глаза цвета морской волны? И что они меняются в течение дня? В твое отсутствие, разумеется. И еще я ей скажу, что женщина должна, точно чистый источник… впрочем, ограничимся морем. Уж ты не беспокойся.
— Я никогда ни с одной из них про море говорить не стану.
— Это еще почему?
— Ни одна того не стоит. И у всех, сколько их ни есть на свете, вместе взятых, нет таких денег, чтобы я позволил себе подумать, будто они могут заменить мне море. Все, закрываем тему.
Мы поднялись на четвертый этаж дома по улице Алленби, и Гильдерстерн открыл нам дверь.
— Башмаки грязные? — спросил он.
— Нет. Дождя не было.
— Вон тряпка. Вытрите на всякий случай ноги. Ковер скорее истреплется, если башмак сухой. Цену знаете?
— Фунт в час, — сказал Роберт.
— Хорошо. И старайтесь ходить по середине ковра. Помните: в домах, где лежали персидские ковры, по углам всегда стояла мебель. Вытаптывайте ковер посередине.
— Но ты-то свои персидские производишь этажом ниже, — сказал я. — А потом продаешь толстосумам из северного района. Под видом имущества, которое евреи привезли из Восточной Европы, точно?
— Не теряйте времени, мальчики, — сказал Гильдерстерн. — Фунт в час — совсем не так плохо. Особенно в сезон дождей.
— На сколько времени работа? — спросил Роберт.
— Пока на пару дней. Потом я вам дам знать.
Мы вошли в комнату и расстелили один из ковров; их там несколько штук стояло в углу. А потом принялись ходить; сперва три больших шага, считая от края ковра к середине; сделав эти три шага, мы начинали топтаться на месте. В результате через день-другой ковер становился похож на старый персидский; шагая, мы слышали мерное постукиванье, доносящееся с первого этажа, где была мастерская; именно там ткали эти персидские ковры.
— Жаль, с нами нет президента Зискинда, — сказал я.
— Не надо об этом, прошу. Уж я до него доберусь.
— Я не о том. Он бы наверняка купил у Гильдерстерна один ковер. После того как вы заработаете миллион долларов на своем фильме…
— Боюсь, нам не дотянуть до конца месяца, — сказал Роберт. — У нас только двести фунтов и теперь три дня этой чечетки.
— С чего ты взял, что у нас двести фунтов?
Роберт остановился.
— Ты же сказал, что заработал?
— Сказал. Однако это вовсе не означает, что они наши. Они мои.
— Но ведь ты не кинешь старого друга в беде?
Теперь остановился я.
— У тебя же есть отличная должность, — сказал я. — Твой официальный титул звучит: «Личный консультант по художественной части президента Зискинда». Кроме того, ты пайщик, сценарист и еще кто-то, точно не помню, но уж наверняка это подпадает под статью. Нет, я просто отказываюсь тебя понимать. Сколько живу на свете, никто мне такой должности не предлагал.
Дверь открылась. Вошел Гильдерстерн и замер на пороге с выражением отчаяния на лице — теперь он был похож на статую Командора из той байки про Дон Жуана.
— Пан Роберт, я вам умоляю: не надо про искусство, — сказал он. — Ведь можно ссориться и ходить, нет? Почему я всегда должен оставаться внакладе? И прошу, ходите посередине.
Он ушел, а мы возобновили прогулку: три больших шага и потом несколько маленьких, на месте.
— Знаешь что, Роберт, — сказал я. — Давай ходить как на американской дуэли. Встречаться посередине, поворачиваться друг к другу спиной и опять расходиться.
— Давай. А откуда ты знаешь, как дрались на дуэли в Америке?
— Шон, миссионер наш, рассказывал.
— Довольно странная тема для миссионера.
— Ему не удалось обратить в христианство ни одного еврея. А ведь нужно о чем-то говорить, когда он сидит со мной вечерами и пьет.
— Так что он здесь делает?
— То же самое, что мы. Ждет корабль, который отвезет его в Канаду. Его отзывают. Но им еще месяц тут торчать.
Роберт снова остановился.
— Еще месяц?
— Да. Они плывут морем, чтобы дешевле обошлось.
— Значит, как раз тогда, когда мы поедем в Эйлат?
Гильдерстерн постучал в стену.
— Прошу ходить, — крикнул он.
Роберт опять пустился в путь, и мы опять встретились на середине ковра; повернулись друг к другу спиной и разошлись.
— Слушай, это же здорово, — сказал Роберт.
— Почему, интересно?
— Надо, чтоб он обратил хотя бы одного человека.
— Он ни одного не сумел обратить, — сказал я. — Мне его жена говорила. Всякий раз, когда я его приволакиваю в комнату, она рассказывает, как он читает проповедь, а люди над ним смеются и свистят. И потом расходятся по домам, а жена смотрит, как он остается один. Только это у нее и сохранится в памяти об Израиле — смех и свист. Ну и, разумеется, его дурацкая физиономия, когда он остается в специально арендованном зале один, никого не обратив.
— Да это же очень здорово, — повторил Роберт.
— Не для него. И не для меня.
— Для нас. Именно для нас с тобой. Он знает, что ты католик?
— Мы никогда этой темы не касались. Думаю, он боялся об этом заговорить.
— Пусть он тебя обратит. Понял?
— Я уже тридцать два года сын католической церкви.
— Это не помеха. Пока он не знает.
— А нам-то от этого какая корысть?
— Да ведь он отдаст тебе последний грош, если ты согласишься перейти в христианство. Будет делиться с нами всем, что у него есть, лишь бы заполучить одного обращенного. И этим обращенным в Яффе будешь ты.
— А почему не ты? Ведь из нас двоих ты еврей.
— Потому что тебе придется шворить его жену. Ничего не поделаешь. Я понимаю, это малоприятно.
— Задарма?
— Кто тебе сказал, что задарма?
— Тогда зачем?
— Как зачем? Ты что, ребенок? Не соображаешь, в чем суть? Она же его ненавидит. Подумай, сколько бедняжка из-за него нахлебалась. Неужели ты не понимаешь женской души? Не представляешь, что она переживала, когда смотрела, как он говорит о Боге, а ему в лицо смеются и свистят? А ведь он ее муж. И ей приходилось все это сносить. Почему ты такой бессердечный?
— Не понимаю, зачем трахать кого-то задаром?
— Да кто тебе это сказал? Я, что ли? Я круглый идиот, да? И может, еще собираюсь развести ее с ним и выдать за тебя замуж? Я похож на такого, правда? Она его ненавидит. Ты ей скажешь, что хочешь перейти в католичество, и получишь ее тело, а она уговорит его отдать тебе последнее. Ты позволишь обратить себя в христианство, у него на счету появится один обращенный, потом мы отвалим в Эйлат, а они — в Канаду. И все будут довольны. Да и тебе это пойдет на пользу. Ты уже давно не работал. Отличная ситуация. Потренируешься, отточишь свой драматический талант и сохранишь форму. Подумай: у нас двести фунтов. Комната обойдется в сто двадцать. Продержаться нам надо месяц. На жратву остается по сорок фунтов на нос. Как ты собираешься жить? А он поделится с тобой всем, что имеет, ты будешь трахать его жену, она будет уговаривать мужа укреплять твою веру, и так мы все проживем месяц. Он останется доволен, церковь останется довольна, жена отомстит ему за его блажь, а потом все мы, облобызавшись, расстанемся.
— Мне его баба не нравится.
— Думаешь, мне нравится? Я ведь исключительно о тебе забочусь. Ты разовьешь свой талант, порассуждаешь о Боге, о вечности, и при этом — ураган страстей… в его отсутствие.
— Наконец-то ты мне все растолковал, — сказал я.
— Первым делом займись женой. И не забывай, чему я тебя учил: не выпаливай свои реплики. Помни: это твои собственные слова, а не мои разработки. Никогда не смотри ей прямо в глаза — уставься куда-нибудь в угол. Не спеши, начнешь спешить — все испортишь. Она тогда заподозрит, что для тебя главное — ее тело, а ведь ты мечтаешь, чтобы ваши души слились. Правильно? Ты вроде немного заторможен, неуклюж, можешь даже разбить какую-нибудь пепельницу и так далее. Женщинам нравятся застенчивые мужчины, не осознающие своей привлекательности. Вспомни хотя бы Гэри Купера. Он ведь не был великим актером. А погляди, сколько в нем неподдельного обаяния. Или Джон Уэйн. А теперь возьми Алена Делона. Работа на публику, фальшь. Малый знает, что красив, и бабы чувствуют, что он это знает. А женщины предпочитают открывать мужчину. Позволь ей себя открыть, а потом, ночью, она посвятит тебя в тайны, известные тебе с шестнадцати лет, когда ты был уже опытным онанистом.
Роберт внезапно остановился, и я остановился тоже. Мы смотрели друг на друга, но я готов был поклясться, что он меня не видит: глаза его были пусты и слепы.
— Плохо, — сказал он. — Никуда не годится. Забудь обо всем, что я сказал. Надо совсем по-другому. Ты — антипод этого засранца, ее супруга. Врываешься в ее жизнь как буря… Понимаешь? И тогда она вдруг увидит твои миндалевидные глаза и тонкие губы… только смотри, чтобы губы не дрожали, это у тебя еще не получается… но глаза у тебя жестокие, и ты умеешь это делать. Понятно? Не бойся, она тебе не влепит пощечины. Впрочем, дай бог, чтоб влепила, ты ей с ходу ответишь. Ведь ты сущий ураган страстей, вулканический темперамент, и конечно, в последнюю секунду она обязательно подумает о нем — одиноко стоящем и слушающем, как люди свистят и смеются, а ведь он хотел призвать глас Божий — и подарить его им…
Дверь открылась, и вошел Гильдерстерн.
— Не знаю, кто кого хотел призвать и отчего тот не пришел, — сказал Гильдерстерн. — Зато я знаю, что вы должны ходить, я плачу фунт в час, а вы все время разговариваете.
Роберт повернулся к нему.
— Господин Гильдерстерн, здесь беседуют о Боге, — сказал он. — Вы можете на пять минут перестать талдычить о своих говенных коврах, когда мы с ним говорим о Боге?
— Я вам плачу не за то, чтоб вы беседовали на религиозные темы. Я вас прошу ходить. — Он уже хотел уйти, но задержался в дверях и посмотрел на Роберта. — Вы верите в Бога?
— Я всегда в Него верил. Он у меня в сердце.
— И вы думаете, Бога можно повсюду таскать с собой?
— Да, я так думаю.
— А если вы Его возьмете в газовую камеру, как Он оттуда выйдет? — спросил Гильдерстерн. — Продолжайте, пожалуйста, ходить. Ведь Он в ваших сердцах. А Ему все равно, ходите вы или разговариваете, стоя на месте.
Гильдерстерн ушел.
— Мне только не нравится, что придется трахать его жену задарма, — сказал я.
— Неужели так трудно разок сделать что-то для другого? Пускай этому человеку однажды подфартит. Тебе что, жалко? Или ты хочешь, чтобы он уехал отсюда всеми осмеянный?
— Но жена-то его зачем нам нужна, не пойму.
— Умоляю: не учи меня. Без жены не обойтись. Она станет на него давить, чтобы он тебе помогал. И он это сделает. Ему захочется, с одной стороны, обратить хоть кого-то в христианскую веру, а с другой — реабилитировать себя в ее глазах. Знаешь, чего я больше всего опасаюсь? У тебя получаются только бурные сцены. А искусство — штука тонкая. Николай Ставрогин сказал: если б ему математически доказали, что истина вне Христа, он бы предпочел остаться с Христом, а не с истиной. Понимаешь? К тому же она очень даже ничего. Чистая, юная.
— Если ты скажешь, что она выглядит как молодое деревце весной, я тебе дам по роже.
— Ну так она не выглядит как молодое деревце.
— И если прикажешь сравнивать ее с морем, я тоже тебе залеплю, — сказал я. — И если скажешь, что надо ее сравнить с соловьиным пеньем, кончится тем же. И если с тихим садом, дремлющим на майской заре, то я тоже тебе врежу. Что там еще осталось?
— Нет. Ничего похожего тебе говорить не придется. Это все для альфонсов. И для других баб, которых мы начнем клеить в Эйлате. А тут никакие слова не нужны. Ты войдешь и встанешь в дверях. Скажешь только: «Мне все равно, что будет потом. Но ты ведь знала, что это должно случиться». И смотри на нее с ненавистью. С ненавистью, не перепутай. Она молодая, чистая, добрая, а ты…
— Сам знаю, кто я, — сказал я.
Когда я спустился вниз, Гарри сидел и читал свою книжку, а Шон сидел рядом с ним, и в его бутылке почти ничего уже не осталось. Я подумал, что через час он будет готов, а если нет, то у меня наверху есть еще две бутылки того самого «Стока восемьдесят четыре», который он всегда пил. И у меня был еще месяц в запасе, и только потом придется устроить на несколько дней перерыв и попринимать диамокс, чтобы сошли отеки.
— Шон, — сказал я и присел возле него на стол. — Хочу спросить у тебя одну вещь. Почему Евангелия между собой различаются?
Он посмотрел на меня.
— Откуда ты знаешь?
— Читал. Почему в одном Евангелии Христос жалуется, что Бог Его оставил, а в остальных трех принимает смерть со смирением?
— Когда я учился в семинарии, я задал тот же вопрос, — сказал он. — И тогда учитель прочел нам лекцию об Иудее. Но больше ничего объяснять не стал. А через три недели попросил, чтобы мы в точности повторили, о чем он нам говорил, и каждый повторил по-своему. Тогда он сказал: видите, уже через три недели вы не можете воспроизвести того, о чем я рассказывал. А Христос умер две тысячи лет назад.
— Но ведь Он был Сын Божий. Мог сделать так, чтоб Его отпустили. И мог всех их поубивать.
— Он не хотел, чтобы Его любили за насилие. Он хотел, чтобы Его любили за любовь и за добро, которое Он сотворил на земле. Потому и согласился умереть. А почему тебе это пришло в голову?
Я ему не ответил; я смотрел на обложку книги, которую читал Гарри. Я помнил наставления Роберта: говорить следовало медленно и неуверенно.
— Погоди, Шон, — сказал я. — Я схожу за сигаретами.
Я поднялся наверх к Роберту; Роберт торчал у окна, а я подошел к нему и посмотрел на этого негра, Ибрагима, который стоял на углу улицы, повернувшись лицом к стене, и я опять подумал, что он неподвижен, как дерево в долине, где нет ветра.
— Почему он так стоит?
— Может, видит что-то, чего мы не видим.
— Он ведь смотрит на стену.
— Не думай о нем. Как идут дела?
— Я забыл, что мне говорить об Иуде и Варавве.
Роберт обернулся.
— Тебя нельзя ни на секунду оставить одного. Спроси, почему Иуда предал Христа…
Я перебил его:
— Уже знаю. Но почему Ибрагим не поворачивается?
— Зачем ему поворачиваться? Может, он счастлив именно потому, что не должен смотреть на нас, людей.
— И мне б так хотелось.
— Не думай сейчас об этом. И не впадай в экстаз, когда говоришь о Боге. Помни, что ты Его пока только ищешь.
— А найду в тот день, когда мы купим новую собаку и поедем в Эйлат, точно? — сказал я и спустился вниз. Шона не было.
— Где он? — спросил я у Гарри.
— Тоже пошел за сигаретами, — ответил Гарри. — Роберт рассказал мне про вашу идею. Это свинство.
— Сообщи это ему.
— Не уверен, что я так не сделаю.
— Послушай, Гарри. Я в этой гостинице ищу Бога, а нашел пока только комнату, которую портье в мое отсутствие сдает по часам проституткам. Одна из них даже случайно оставила драные чулки. Но так получилось, что ни хозяину гостиницы, ни прокурору об этом ничего не известно. И что ты на это скажешь?
— Чайку не хочешь? Это тебя подбодрит.
— Зачем? Я прекрасно себя чувствую.
— Бесплатно, — сказал Гарри. — Ведь мы друзья. Я тебе принесу чая с лимоном.
— Читай свою книжку.
— Насчет Шона я просто пошутил.
— Очень благородно с твоей стороны.
Вернулся Шон, сел на свой стул.
— Принеси-ка мне стул, Гарри, — сказал я. — Не на стол же садиться.
Гарри встал и отправился за стулом. Тут вошла Луиза и остановилась в дверях.
— Поверни лампу к стене, — сказала она.
— Лучше я ее погашу, а ты подымешься наверх.
— Нет. Я хочу показать ему свою фотографию, — сказала она. Я заметил, что она здорово набралась; она ходила вниз, в тот бар, возле которого стоял Ибрагим, и сидела там в углу, где ее никто не видел.
— Ты ему уже показывала, — сказал я. — Не далее как вчера. Пересняла фотокарточку?
— Нет. Боюсь. А теперь погаси свет, я пойду наверх.
Я погасил свет, а она прошла мимо нас, и когда я услышал, как хлопнула дверь, снова зажег лампу. Гарри вернулся и поставил мне стул.
— Есть одна вещь, которую я не понимаю, — сказал я. — Как-то я читал книгу, название забыл. Там написано, что из всех учеников особенно сильно любил Христа Иуда, но он не верил в успех борьбы, которую вел Христос. Он верил в Варавву и думал, что, когда Христа начнут истязать, тот сотворит чудо и освободит свою страну.
— Это всего лишь гипотеза, — сказал Шон. — Ни в одном из признанных церковью Евангелий нет ни слова насчет отношения Иуды к Варавве. Таких книжек можно написать сколько угодно.
Он был прав; эту историю выдумал Роберт, а я ему немного помог. И у Роберта стояли слезы в глазах, когда он говорил о том, что переживал Иуда, поняв, что измена — всегда измена, и даже зарыдал, коротко и бурно, а я тогда понял, что Роберт — алкоголик и пьет тайком от меня; только алкаши способны так рыдать и мгновенно успокаиваться.
— И все же я верю, что Иуда любил Его больше, чем остальные, — сказал я. — Точит меня это, пойми. Почему только он один наложил на себя руки, когда Его не стало? Другой, например, от Него отрекся, и хоть бы что.
— Почему тебя это мучит?
— Не могу так, с ходу, тебе объяснить, — сказал я. — Чтоб ты понял, почему я о Нем думаю, пришлось бы рассказывать еще целых тридцать два года. Но, возможно, все было не так. Возможно, именно Иуда любил Его сильней, чем другие ученики, и ненавидел себя за то, что не может любить еще сильнее и продолжает верить в насилие и Варавву.
— Ты читал все Деяния Апостолов?
— Да, — сказал я. — Но не нашлось никого, кто бы мне объяснил то, чего я сам не могу понять.
— Я объясню тебе все, что хочешь.
— Слишком поздно мы с тобой встретились, — сказал я. — Послезавтра я уезжаю в Эйлат. Получил работу на руднике Тимна. — Я встал и протянул ему руку. — О’кей, Шон. Жаль, что мы не познакомились раньше. Я бы принял крещенье из твоих рук.
Стакан, который он держал, выпал, а это было уже его последнее бренди.
— Ты хочешь креститься? — спросил он.
— Да, — сказал я.
— Почему ж ты так долго ждал?
— Шон, — сказал я. — Если человек нуждается в Христе, он готов ждать Его всю жизнь. Мне скоро тридцать три. Христос в моем возрасте умер, а я хочу в Его возрасте начать жить, как Он учил. Подожди, я принесу еще выпить.
Я пошел наверх; Роберт по-прежнему стоял у окна. Когда я вошел и полез за бутылкой, он обернулся.
— Где вы? — спросил он.
— Нагорная проповедь.
— Помнишь, что дальше?
— Буду дальше приставать к нему с Вараввой и Иудой…
Он перебил меня, побледнев от злости:
— Нет, идиот. Ты должен сказать: я пришел к заключению, что Он — единственное существо, которое можно любить вечно. Ну почему тебя нельзя ни на секунду оставить одного?
— Да это же цитата из Достоевского. Глядишь, сообразит.
— Не сообразит. Да и никто не говорит своими словами. Все тыщу лет повторяют одну и ту же белиберду. Неужели непонятно, что, если бы Бог был, мы б с тобой не могли прожить ни дня?
Я подошел к нему, и на меня пахнуло перегаром.
— Я всегда подозревал, что ты пьешь тайком от меня, — сказал я. — Но это твое личное дело. Я хочу сказать о другом. Возможно, мы еще живем, и исключительно потому живем, что там, наверху, есть Он. Хотя, может, это и не так. Может, мы оба правы.
— Вот кто прав, — сказал Роберт и указал на Ибрагима, который стоял лицом к стене и не оглядывался, когда мимо проходили женщины и когда к нему приставали мужчины. — Во всем городе прав только один этот человек.
— Забыл, — сказал я. — Так что мне говорить дальше?
— Что Он — единственное существо, которое можно любить вечно.
Я взял бутылку и пошел к двери. С порога обернулся и посмотрел на вспотевшее и перекошенное лицо Роберта.
— Если когда-нибудь представится случай тебя пристрелить, я это сделаю, — сказал я. — Если только смогу.
— А почему не сможешь?
— Мне б хотелось повстречать в этом городе человека, который бы дал за тебя восемьдесят или сто фунтов. Столько, сколько мы платим за собак. Если такой найдется, я продырявлю тебе башку. А потом отправлюсь за тобой следом.
— Гляди-ка, — сказал Роберт. — Это же прекрасно. Это мы используем в Эйлате. Превосходно. Ты скажешь своей бляди, указывая на пса: он стоил восемьдесят фунтов. Нет, лучше пятьдесят! А потом покажешь на меня и скажешь: жизнь этого подонка не стоит и двадцати фунтов. И разрядишь всю обойму.
— В кого?
— Слушай, у меня хватает других забот. Иди вниз и занимайся своим делом. Я тут стою и дрожу. Но то, что ты про меня сказал, — просто здорово. Пригодится для твоей развалины в Эйлате — тут тебе и образ, и диалог. — Он подошел к шкафу и достал бумагу и карандаш. — Я это запишу. Мы оба слишком устали. Не дай бог, забуду. Впрочем, это мы еще проработаем.
Он уселся за стол, а я с бутылкой «Восемьдесят четвертого» спустился вниз и сел рядом с Шоном.
— Будешь еще пить? — спросил я.
Он кивнул, и я плеснул ему в стакан. Но он не притронулся к бренди. Он смотрел на меня, точно впервые увидел и точно произошло это в подземке во втором часу ночи, а ведь мы были знакомы уже неделю.
— Что с тобой, Шон?
— Где ты пропадал? — спросил он.
— Не мог найти бутылку. Думал, она в чемодане, а оказалось — в шкафу. Я уже собрал вещи и считал, что бутылку тоже туда засунул.
— Почему ты так долго ждал?
— Ты имеешь в виду крещенье?
— Да.
— Шон, — сказал я. — Я — еврей и только как еврей мог уехать из страны, где родился. На моей родине нелегко жилось. — Я замолчал, поднял стакан, помня, что движения должны быть уверенными и решительными, но в последний момент оторвал его от губ и приблизил свое лицо к лицу Шона. — Только здесь, в этой стране, я понял, что не могу жить без Христа.
— Когда ты хочешь креститься?
Я сказал:
— В тот день, когда мне исполнится тридцать три года. — И назвал ему дату; это был день нашего отъезда в Эйлат, куда собиралась приехать моя невеста.
— Хочешь принять крещенье из моих рук? — спросил он.
— Меня здесь не будет, — сказал я. — Еду в Эйлат. Договорился насчет работы.
— В Эйлате нет ни одного христианского священнослужителя, — сказал Шон. — Ты сможешь сюда вернуться?
— Нет, Шон. Кто ж мне через месяц даст отпуск.
— Странно, — сказал он. — Назавтра после твоего дня рождения я уезжаю в Канаду.
— Ничего, Шон, — сказал я. — Я буду тебя помнить. Постарайся в Канаде не пить. — Я поднес стакан ко рту и опять отставил. — Шон, — сказал я. — Правда, точно не известно, что Христос умер именно на таком кресте, какие мы видим на всех распятиях? Вроде в те времена кресты были трех видов?
— Я что-то об этом читал, — сказал он. — Только это не имеет никакого значения. Он обратил миллионы людей. Умирал самым счастливым человеком на свете. И никогда уже такого счастливого человека, как Он, не будет.
Теперь я одним глотком опорожнил стакан и со стуком поставил его на стол — даже Гарри поднял голову.
— Мне б хотелось узнать еще тысячу разных вещей, а там не у кого будет спросить, вот что обидно.
— Главное ты уже знаешь, — сказал Шон. — И повторяю: никогда не было и не будет такого счастливого человека, как Христос.
Я тронул его за плечо, а он повернулся ко мне лицом, и я увидел слезы, бегущие по его темным от загара щекам.
— Почему ты так говоришь, Шон?
— Неважно, что сказано во всех четырех Евангелиях. И пускай даже Он возроптал, это тоже неважно. Он обратил миллионы людей. В Него плевали, Его прибили к кресту гвоздями, Ему давали цикуту, Его оскорбляли, но никто над Ним не смеялся.
— И над Ним смеялись. Смотрели на Него и говорили: Иисус из Назарета. Rex Judais[5].
— Нет. Он не нуждался ни в микрофонах, ни в залах, где у всех есть стулья; Ему не требовались афиши, и никто Ему не платил за то, что Он говорит. А у меня было все. Только ничего не вышло.
— Думаешь, Бог тебя оставил? — спросил я.
— Я думаю о том, что прожил в этой стране больше года и не обратил ни единого человека.
— Ты обратил меня, — сказал я.
Он повернулся ко мне, и опять я увидел слезы, текущие но его щекам.
— Я тебя обратил?
— Да, — сказал я. — Когда я впервые увидел, как ты тут сидишь и пьешь в одиночку, я ведь подсел к тебе. А потом отнес тебя в кровать и в ту ночь уже не заснул. Я думал о Нем. И думал, существует ли милосердие на самом деле. В ту ночь человек, которого я любил, попал в страшную автомобильную катастрофу. Однажды, когда я был голоден, он дал мне поесть и не отвернулся от меня, когда я пришел просить у него работу, а был я тогда тощий и ободранный, как бродячий пес. И он словом меня не попрекнул. И еще одно тебе скажу: если сейчас я еще жив и могу работать, то потому только, что тогда этот человек меня не оттолкнул. Так что в ту ночь я молил Бога: не убивай его. Пусть живет сто лет, но пусть живет, как я. И пускай так же часто размышляет о милосердии. У него были переломаны кости, а я подумал о Христе, которого тоже истязали, и молил Христа, чтобы Он его спас. Это правда, Шон, что Христу ломали кости?
— Это было две тысячи лет назад. Но Ему выдали сполна.
— Тому человеку тоже выдали сполна. Думаю, он страдал не меньше. Ну и я молил Христа, чтобы человек этот жил сто лет и чтоб думал о милосердии. — Я замолчал и через минуту сказал: — Только ему не дали цикуты. Ему дали курицу.
— Какую курицу?
— Обыкновенную. Когда он свалился с горы на повороте, какой-то проезжий хотел ему помочь, но в машине у него не было ничего, кроме вареной курицы, которую он купил себе в дорогу. И он дал ему эту курицу. Бедные люди думают, что, если кто-то болен, надо первым делом его накормить. Не знаю почему. Хочешь еще выпить, Шон?
— Нет, — сказал он и отставил стакан. — Я сегодня буду молиться. За человека, который хотел его накормить. Ты знаешь, кто он?
— Этого, к счастью, никто не знает, — сказал я.
— Это не имеет значения.
— Это имеет большое значение, Шон.
— Ты меня не понял. Если этот человек дал ему свою дурацкую курицу, значит, когда-нибудь в другой раз он сделает то же самое. И всегда будет так поступать, коли уж таким родился. А я буду молиться, чтобы он поступал так всегда.
— Молись, — сказал я. — А я пошел спать. Хочу отдохнуть перед дорогой в Эйлат.
— Нет, — сказал он. — Не надо тебе уезжать ни в какой Эйлат. Оставайся здесь. Примешь крещенье из моих рук.
— А почему бы тебе не приехать в Эйлат?
— В Эйлате нет церкви. Я бы хотел окрестить тебя в церкви. А ведь ты сам сказал, что не вырвешься оттуда через месяц.
— Я бы с радостью остался с тобой, Шон. Но я пустой.
— Я поделюсь с тобой всем, что у меня есть, — сказал он и встал. — А сейчас я пойду. Хочу еще помолиться.
Я тоже встал.
— Будешь молиться за того человека на дороге? — спросил я.
— Буду молиться, чтобы он мог так жить вечно, — сказал он. Подошел и поцеловал меня в лоб. — Спи с Богом, сын.
— Я должен говорить тебе «отец»? — спросил я.
— Нет. Не нужно. Священника не следует называть «отцом». Есть только один Отец.
Я взял бутылку и пошел наверх; Роберт уже спал. Я стоял у окна и думал об этом человеке и о том, что в иерусалимской больнице врачи уже потеряли надежду, хотя поначалу считали, что он выкарабкается и будет носить кожаный ошейник; но это было бы слишком хорошо для него. Ему еще предстояли три недели агонии, потому что его толстое и крепкое тело не желало умирать; и каждые восемь часов ему кололи долантин, но врачи сказали, что с завтрашнего дня начнут делать уколы морфия или клиридона, так как долантин слишком слабый наркотик, чтобы снять терзавшую его боль.
Стоя у окна, я выпил остаток «Восемьдесят четвертого»; я смотрел на Ибрагима и не мог думать о нем иначе, как о дереве, растущем в долине, где не бывает ветров. Он стоял неподвижно, втянув голову в плечи и как всегда повернувшись лицом к стене, на которой ничего не было; а я знал, что не засну до рассвета, если он будет там так стоять; и я уже сильно закосел. Я взял все свои деньги, спустился вниз и под дождем подошел к нему.
— Ибрагим, — сказал я. — Это я, который по собакам… У меня тут двести фунтов. Возьми их, только уйди отсюда.
Он не ответил и не шелохнулся, даже когда я положил руку ему на плечо.
— Ибрагим, — сказал я. — Это все, что у меня есть. Я получил эти деньги за то, что угробил на дороге одного малого, который не захотел ко мне повернуться. А до того мне платили женщины. А еще раньше у меня была одна такая, которая ходила в город, а потом выпрыгнула из окна. Но это все те же самые двести фунтов, Ибрагим. Больше у меня, правда, ничего нет. Возьми их, только повернись.
Я смотрел на его маленькую черную голову с курчавыми волосами, которые казались жесткими даже сейчас, хотя он стоял под дождем уже не первый час. Я не был уверен, что это так, протянул руку и прикоснулся к ним, волосы были мокрые, но жесткие и курчавые, как всегда и как на солнце. Не поворачиваясь и даже не дрогнув, он сказал тихо:
— Go away.
И я под дождем вернулся в гостиницу.
В четыре мы начали, как обычно, работать на фирму Гильдерстерна; вытащили из угла ковер и расстелили на полу. Двое, которые работали до четырех и которых мы сменили, выглядели вконец измочаленными.
— По мне, лучше работать восемь часов на стройке, чем топтать эти ковры, — сказал один.
— И я так считаю, — сказал другой.
— Чего ж вы не идете на стройку? — спросил Роберт. Он сидел на стуле и снимал свои полуботинки: мы теперь надевали на работу башмаки, какие носят рабочие на строительстве дорог. Такие башмаки стоили восемь фунтов, и Гильдерстерн подобрал всю нашу четверку с сорок третьим размером ноги. Я тоже сидел на стуле и шнуровал башмак.
— Да мы ничего не умеем, — сказал один из тех, что уходили.
— А что вы делали раньше? — спросил я.
— Служили в органах.
— Госбезопасности?
— Естественно.
— Людей пытали, да?
— Делали, что нам приказывали, — сказал один из них и обратился к другому: — Верно, товарищ полковник?
— Ты уж больно был старательный, — сказал полковник своему товарищу. — Зря придумал эту дурацкую затею с утюгом.
— А что он делал? — спросил я. — Гладил заключенным манишки?
— Нет. Сам лично изобрел, как приводить их в чувство, когда они теряли сознание. Метод простой, но не ахти.
— Не горюйте, — сказал Роберт. — Вы еще пригодитесь. Такие, как вы, нужны везде.
— Дай-то бог, — сказал полковник; второй был всего-навсего капитаном. Они попрощались и ушли, а мы пустились в путь: от края ковра к середине и там поворачивались друг к другу спиной. Такое только художник мог придумать, и я сказал Роберту:
— Когда я был в Париже, встретился мне как-то Качановский, и пошли мы выпить кальвадоса, а он уже был хорош. Отправились в «Богему», но не в ту, что на рю Одесса, а в ту, которая на рю Одеон. Витек заказал сразу четырнадцать двойных кальва; мы выстроили по семь рюмок в ряд, уселись на противоположных концах стола, и Витек сказал: «Встретимся посередке и отключимся». Так оно и вышло, а на следующий день хозяин «Богемы» сказал мне, что Франция не видела ничего подобного со времен Неистового Роланда.
— Не говори: Неистовый Роланд. Говорить надо: Орландо Фуриозо.
— Какая разница? Один черт…
— А вот и нет. Невесте своей в Эйлате тоже можешь рассказать эту историю, но чтоб непременно был Орландо Фуриозо. Вроде мелочь, но на бабу должно произвести впечатление. Ты — юноша с классическим образованием, и только злая судьба загнала тебя в такое страшное место, как Эйлат.
— Эйлат одно из прекраснейших мест на свете. А что я там, кстати, делаю?
— Устраиваешься на работу на рудник. А поскольку родился в Европе, года через два превратишься в полную развалину. Потеряешь волосы и зубы и разжиреешь. И изо рта у тебя будет разить, как у всех, кто без конца дует пиво. А ты вынужден его пить, чтобы выдержать тамошний климат.
— Не согласен, — сказал я, и мне припомнилось худое лицо вице-президента Алфавита. — Ни слова о запахе изо рта.
— Ей ты, конечно, этого не говори. И вообще, на климат не жалуйся. Наоборот с усмешечкой брось невзначай, что хотя температура достигает семидесяти градусов, всегда можно охладиться, когда станет невмоготу.
— Мне уже невмоготу. Давно невмоготу.
— Это еще пустяк по сравнению с тем, что тебя ожидает в Эйлате. Только там ты поймешь, что такое ад. А про акул я уж ей сам расскажу.
— Про каких акул?
— Стоит заплыть подальше в море, а там акулы. Бабы такое любят.
— Я могу застрелиться. Или отравиться снотворными.
— Зачем? Ты настоящий мужчина. Хочешь покончить с собой именно так. Застрелиться может всякий. Но ты слишком сильный и слишком мужественный — такой способ тебе отвратителен. Пускай сама природа сделает это за тебя. Впрочем, окончательно я еще не решил. У меня будет время подумать. Главное, чтобы ты рассказал ей во всех подробностях, что с тобой произойдет после двухлетнего пребывания в Эйлате. Ты превратишься в старика с испорченными зубами и зловонным дыханием, выпрашивающего у кого ни попадя рюмочку коньяка.
— Речь шла о пиве.
— Со временем ты перейдешь на более крепкие напитки. Люди тебе опротивеют, и ты начнешь всячески их избегать. Станешь алкашом особого рода. Не собутыльников будешь искать, а одиночества. Не беспокойся. В Эйлате есть пара таких молодчиков, и уж я найду случай продемонстрировать их нашей невесте.
— Только один человек сумел бы изобразить на холсте такую омерзительную рожу, как твоя, — сказал я. — Витольд Качановский.
Роберт остановился, и я тоже остановился рядом с ним и закурил новую сигарету; пепел постоянно стряхивался на ковер и втаптывался, поскольку так ковер быстрее истрепывался, — это была идея владельца фирмы.
— Не знаю, удастся ли это использовать, — сказал Роберт.
— Что?
— То, что я настолько омерзителен, что лишь один человек способен меня изобразить. — Он подошел к зеркалу и стал себя разглядывать, а я смотрел на его оплывшее и потное лицо. — Я бы мог сказать, что сам когда-то провел два года в Эйлате, — произнес Роберт после некоторого раздумья. Он оскалил зубы, а потом опустил голову, и теперь мне видны стали редеющие волосы у него на макушке. — Конечно, я мог бы сказать, что когда-то выглядел так, как ты. А потом рассмеялся бы и добавил: «Только ты, естественно, не поверишь. Во всей стране не найти человека, который бы в это поверил. И что самое забавное: я сам не верю». — Он опять повернулся ко мне: — Неплохо, а? И затем покажу на тебя и скажу: «Через два года этот мальчик сможет обходиться без зеркала. Ему достаточно будет посмотреть на меня». Ну как, неплохо? Отвечай.
Дверь открылась, и вошел Гильдерстерн. С минуту он стоял неподвижно и смотрел на Роберта, который снова повернулся к зеркалу и разглядывал свое лицо.
— Господин Хласко, я вам умоляю, только не об искусстве, — сказал Гильдерстерн. — Третьего дня вы говорили о Боге, а сегодня, слышу, беседуете о живописи. Почему нельзя, как порядочные люди, разговаривать о деньгах? Ходишь себе и говоришь, и время бежит незаметно.
— Я все время говорил о деньгах, — сказал я. — У нас нет больше сигарет, господин Гильдерстерн.
Он зажег верхний свет и посмотрел на ковер, а я прислонился к стене. У меня болели ноги, и я подумал, что полковник и капитан, которых мы сменили час назад, наверно, чувствуют то же самое.
— Пепла достаточно, — сказал Гильдерстерн. — Прошу вам ходить.
Он ушел, а мы снова пустились в путь. Я подходил к окну, а Роберт к зеркалу; я на секунду приостанавливался и смотрел на дерево, растущее под окном, и это было точно такое же дерево, как то, что росло перед домом супругов, финансирующих нашу поездку в Эйлат, но я так и не узнал, как это дерево называется. Роберт подходил к зеркалу, и всякий раз, когда мы встречались с ним на середине ковра, на его лице было новое выражение. Он не умел попусту терять время, а я представил себе, как в один прекрасный день, сидя возле нашей невесты на пляже в Эйлате, он будет говорить ей то, о чем сейчас думал; я смотрел на его лицо и точно знал, о чем он сейчас думает.
— Вы видели его руки? — спросит Роберт.
— Да.
— Это руки вора.
Она возмутится.
— У этого человека руки как у пианиста, — скажет она.
Тогда Роберт слегка усмехнется.
— Не требуйте от меня, чтобы я испытывал те же чувства, что женщина, — скажет он. — У него очень тонкие кисти, это факт. Но через три года…
Роберт замолчит на полуслове и улыбнется, глядя в сторону, а потом возьмет камушек, и бросит его в воду, и не раскроет рта, пока камушек не подскочит в седьмой раз.
— Что будет через три года? — спросит она.
Тогда Роберт вытянет свои толстые распухшие лапы и покажет ей, улыбаясь, но не язвительно, а чуть меланхолически; и лишь погодя его улыбка станет холодной и гаденькой; ведь у него тоже когда-то руки были такие, как у меня, и с какой стати мне должно повезти больше, чем ему.
— У вас совершенно иное строение костей, — скажет она.
— Вы абсолютно правы, — скажет Роберт. — У него кости тоньше. С ним это случится скорее. Одрябнет и распухнет.
— Почему?
— Он не здешний. У него откажут почки, как у большинства из тех, кто родился в Европе. Они едят слишком много соли и пьют слишком много пива. — Роберт умолкнет и опять бросит камень в воду. — И так пройдет его жизнь — в пьянстве, в работе и без женщин.
— Почему без женщин?
— Не найдет он такой, которая поехала бы за ним в Эйлат. Еврейка не сможет выйти за него замуж. А женщина, родившаяся в Европе, в Эйлат не приедет. — Там, чуть поодаль, будет сидеть одна, с которой Роберт время от времени работал, сорокалетняя толстуха с одутловатым лицом. — Знаете, сколько этой девушке лет? — спросит Роберт у нашей невесты.
— Девушке?
— А как назвать женщину, которой всего двадцать семь? — скажет Роберт. — Она приехала сюда с мужем три года назад. И была самой красивой девушкой в Эйлате.
Тут разговор ненадолго оборвется, а толстуха будет ждать, когда Роберт кинет камень в воду, и это будет сигнал, что ей можно уйти, а вечером она получит пять фунтов: столько мы платим нашей статистке, а пять фунтов не так уж и мало за час сидения на пляже. И тогда эта колода встанет и уйдет, неуклюже переставляя ноги, а наша невеста проводит ее взглядом, и Роберт подождет, покуда на ее лице не появится отвращение.
— Видите, — скажет Роберт.
— Печально.
Роберт грубо дернет ее за руку.
— Не лгите, — скажет он. — Жаль, что вы не видели своего лица. У вас на лице не было ничего, кроме отвращения. Этот человек, — и тут Роберт укажет на меня, — слишком мне близок, и я не хочу, чтобы ему сочувствовали. Лучше уж отвращение. Надежнее.
— Какой вы жестокий, — скажет она.
— Нет, — скажет он. — Я лишь однажды поступил с ним жестоко и никогда себе этого не прощу. Он уплыл в море, а я в последний момент взял моторку, догнал его, оглушил ударом весла и втащил в лодку. И вот этого не могу себе простить.
Тут Роберт прикусит язык, испугавшись, как бы ей ненароком не пришло в голову, что, коли уж у лодки есть мотор, нет нужды в весле; и, замолчав, будет потеть и дрожать. Только ей ничего такого в голову не придет.
— Он что, не умеет плавать? — спросит она.
— Он один из лучших пловцов в Эйлате, — скажет Роберт. — Поэтому ему удалось так быстро уплыть так далеко. Но ведь у него была своя задача.
— Какая?
Он ей не ответит; он вытянет руку влево, а она проследит за его взглядам, и там будет сидеть наш второй статист: малый, который спьяну угодил под трамвай в Сан-Франциско и которому отрезало обе ноги вровень с задницей. И Роберт опять бросит камень в воду, и тогда тот отползет, а вечером получит от Роберта только три фунта. Роберт платил ему меньше, чем толстухе, исходя из того, что для трех четвертей человека три фунта совсем недурная цена за час ползанья.
— Что это? — спросит она.
— Лучше спросить: что это было, — скажет Роберт. — Точности ради. Это был человек, который тоже искал смерти. Только он не так хорошо плавал, и поэтому его успели вытащить на берег. — Он замолчит и через минуту добавит: — Вот чего я не могу себе простить.
— Вы имеете в виду акул?
— Что вы! Я имею в виду золотых рыбок в аквариуме.
— Этого человека надо спасать, — скажет она.
Роберт склонится к ней и замрет молча, а она уставится на его заплывшее омерзительное лицо. А потом повернется и посмотрит на меня, а мое лицо будет худым и жестким — как всегда после курса диамокса.
— Вы знаете рецепт? — спросит Роберт.
— Этот человек должен отсюда уехать, — скажет она.
Мы встретились на середине ковра, и я посмотрел Роберту в лицо, и мы снова закурили по сигарете; только это были уже наши сигареты.
— Где ты? — спросил я.
— Там, где она говорит, что тебя надо увезти и поместить в хорошую клинику, чтобы отучить от алкоголя и снотворных. Боюсь только, этого безногого уже нет в Эйлате.
— Даже если нет, далеко он не ушел, — сказал я. — В последний раз, кстати, он был.
— Никогда не знаешь, что такому идиоту взбредет в голову. Вдруг взял и повесился, скотина, или еще чего. А он нам позарез нужен. Для полноты картины. Чтобы зря время не терять.
— Я знаю такого же в Тель-Авиве.
— Без ног? — обрадовался Роберт.
— Без одной ноги.
— Это хуже. Можно приспособить протез и летать на самолете. Как тот советский летчик.
— В Беэр-Шеве есть один тип, у которого нет обеих рук.
— Тоже плохо. Мне нужно, чтобы он отползал и лапы его увязали в песке. Образ такой, понимаешь? Он ползет по песку, а за ним тянется след, будто кто-то волочит мешок. Колоссально. Безрукий из Беэр-Шевы мне не подходит. Может, еще прикажешь оплатить этому проходимцу дорогу и при каждой остановке автобуса расстегивать ему ширинку? Не нужно? Правда, нет? Я тебя тыщу раз умолял не давать мне советов.
— Еще бы. Ты же профессионал. Насколько я помню, твой официальный титул звучит: «личный консультант президента Зискинда по художественной части». Правильно? Я ничего не забыл? Хотя нет, извини. Ты ведь «руководитель драматических студий при «East Film Corporation» и личный консультант президента Зискинда по художественной части». Прошу прощения. В следующий раз постараюсь ничего не упустить.
— Я до Зискинда еще доберусь.
— Не сомневаюсь. Только на что потом будешь жить? Не всякий миссионер так же умен, как Шон. А я не всегда буду ровесником Христа.
Гильдерстерн постучал в стену и крикнул:
— Господа, работать. Моя фирма не дискуссионный клуб.
— Послушай, — сказал Роберт. — Я пришел к выводу, что до сих пор мы действовали неправильно. Беда в том, что мы с тобой воспитаны на русской литературе. Неторопливое повествование, сюжет развивается последовательно, а с персонажами знакомишься лишь по ходу событий. Это прекрасно, но ни к черту не годится. Надо оперировать образом. Посмотри, как Фолкнер пишет свои книги; он просто набрасывает тебе картину, а уж ты мучайся дальше. Понимаешь? У него герой вбегает в темный переулок восемнадцати лет от роду, а выбегает, когда ему уже за тридцать. Это все, что нам сообщает Фолкнер; дальше мы сами должны додумывать, что там происходило десять с лишним лет. В фильме «Somebody there upstairs likes me»[6] Пол Ньюмен влетает в темный переулок ребенком и выскакивает с другого конца уже юным бандитом. Вот такой метод скорописи нам и нужен. Конечно, если есть время, как последний раз в Тель-Авиве или в Тверии, можно работать по законам классической драмы: не спеша, спокойно, постепенно нагнетая обстановку, а потом — раз — и смываемся с башлями. В Эйлате такой номер не пройдет. Слишком еще дикое место. Там мы поломаем хронологию действия. Начнем кидать образы, один за другим. Фотография твоей девушки, фотография человека, который ее увел, а потом предъявляем нашу толстуху… разумеется, предварительно подкрасив. Чувствуешь? Безобразная женщина, которая не желает сдаваться. Трагично. Наложим ей на морду полкило румян. Нам это недорого обойдется. Потом безногий: я ему велю проползти через весь пляж и заставлю ее смотреть на след, который будет за ним тянуться, и скажу: «Если Бог существует, то от него не останется ничего. Даже такого следа». Звучит не ахти как, но не беда, доработаем. Понимаешь? Потом ты прихлопнешь пса, только стреляй так, чтоб долго не мучился. Чтобы не корчился. Я понимаю, это малоприятно, но что поделаешь. Главное сейчас: разрушить классическую драматургию и действовать с помощью образов. Так можно сэкономить кучу денег.
Я рассмеялся.
— Что тут смешного? — спросил Роберт. — Что я вынужден платить обрубку три фунта, и, возможно, он мне понадобится еще два или, не дай бог, три раза? И толстухе придется купить такие румяна, чтоб ее было видно от Красного моря аж до Мертвого? Это тебя насмешило? Не понимаю.
— Не понимаешь, — сказал я. — Когда я жил в Париже и у меня не было денег, я ходил в студенческую столовую.
Он посмотрел на меня.
— Ты не очень-то похож на студента. И где ж ты учился? На Сен-Дени?
— Не в том дело. У меня была подруга, американка, которая занималась в театральной школе, и она меня гримировала. Чтоб я казался моложе. На алкоголика я, правда, меньше стал походить, зато начал смахивать на стареющего педераста.
Роберт задумался.
— Не знаю, удастся ли это использовать.
— Уж ты что-нибудь изобретешь, — сказал я. — Можно не беспокоиться. Но там, на пляже в Эйлате, ты одну вещь забыл.
— Что именно?
— Ты ей скажешь, естественно, так, чтобы я не слышал, что у меня три месяца не было женщины. Или даже четыре. Понимаешь? Я уже мало отличаюсь от этих доходяг и, хотя с виду еще не такой, начинаю подозревать, что омерзителен не меньше тебя. Пойдет?
— Да. И ты должен смотреть на меня не отрываясь. Понимаешь? Смотришь на меня, а потом невольно касаешься своего лица. Отлично. Ты на меня пялишься, потом на твоем лице появляется тревога… нет, минутное колебание, и рука тянется к лицу. Сумеешь это сыграть?
— Ты же знаешь, я очень способный.
— Тебе удаются только бурные сцены. Там, где надо играть на полутонах, пока еще не все о’кей. Но это придет. Теперь о другом. Эту ситуацию понадобится разрядить. Нельзя, чтоб ты все время думал о себе. Понимаешь? Ты маньяк, человек, не заботящийся о своей наружности, но такие мысли лезут в голову сами собой. Я и на это обращу ее внимание. А тебе нужно изменить прическу.
— Обязательно?
— Теперь все причесываются, как Джеймс Бонд. На пробор. У нас не тот случай. Ты вообще не знаешь, что творится на свете рядом с тобой. Какое тебе дело до того, что люди подражают этому шотландцу? Не будь ребенком.
— Если я не знаю, что творится на свете, не важно, какая у меня прическа. В кино я не хожу. Единственная книга, которую читаю, — Библия. Я знать не знаю, кто такой Шон Коннери. Пожалуй, стоит добавить, что месяц назад ты решил постричь меня по-новому и битый час стоял над душой горе-парикмахера. Только потому, что моей любимой женщине нравился этот шотландец.
— Жаль, у тебя волосы выгорят на солнце, и не будет видно седых. Нехорошо.
— Могу обзавестись каким-нибудь кепариком.
Роберт остановился и побледнел.
— Упаси тебя бог, — сказал он. — Ни в коем случае! Тебе на все наплевать: на солнце, на эту дикую страну, вообще на все. Ты словно бы из другого мира. Даже не loser. Тебе просто нечего выигрывать. Нет, теперь я тебя представлю в более современном ракурсе. А уж в ее умишке возникнет такая неразбериха, что только сильно похудевший счет в банке заставит вновь полюбить классическую драматургию.
— Если ты заговоришь о Шекспире, получишь в зубы, — сказал я.
Вошел Гильдерстерн и дал по семь фунтов каждому.
— Почему по семь? — спросил Роберт. — Мы ведь работали восемь часов.
— Час вы ссорились на тему драматургии, — сказал Гильдерстерн и ткнул пальцем в Роберта: — Он так ужасно кричал, что я не слышал вас ходить. Я очень извиняюсь, но у меня как-никак фабрика поддельных ковров, а не клуб.
— Господин Гильдерстерн, вы же порядочный человек, — сказал Роберт. — Хотите обдурить нас на один фунт?
— Вы кричали. Я не слышал шагов.
Роберт повернулся ко мне:
— С тобой всегда так. Конечно, я кричал, потому что привык, что у тебя лучше всего получаются бурные сцены.
Мы сняли башмаки и вышли под дождь; на завтрашний день у Гильдерстерна работы для нас уже не было. Я посмотрел на море и понял, что завтра солнца не будет. Может, только покажется ненадолго, чтобы осветить плоские крыши этого города, и спрячется за низкие тучи, оставив город в темноте под дождем.
— Роберт, — сказал я. — Было бы неплохо там же, на пляже, подцепить какого-нибудь фраера, который еще ничего не знает, и посоветовать ему заплыть подальше. Сказать, например, что там коралловые рифы — если у него будет маска.
— Зачем тебе кораллы? Коллекцию вздумал собирать? Совсем спятил. Тебе дозволено иметь только Библию, собаку и револьвер.
— И тебя, — сказал я.
— Да. Я — последний, кто у тебя есть, и лишь она… и так далее.
— Я подумал, что акулы могут настичь этого типа с маской, — сказал я. — И тогда на берег принесут то, что от него останется. Если вообще что-нибудь останется. Одним образом больше.
Роберт остановился.
— Видишь, вот это тебя и губит. Идиотизм. Мы ей только покажем нашего обрубка, а как было дело, пусть воображает сама. Ты что, и впрямь совершенно не знаешь женщин? Тебе известно, что переживает жена алкаша, когда он вечером вовремя не приходит домой? Напряги воображение: вначале она ждет, чтобы устроить ему выволочку, потом начинает волноваться, потом видит его в борделе, потом видит, как он сверзился с моста, потом видит, как он попадает под машину, потом видит, как трамвай отрезает ему руки и ноги, а когда, наконец, муженек на бровях приползает домой, она с рыданиями бросается ему на шею. Та же ситуация. Мы только подкидываем сюжетец, чтобы было о чем поразмышлять. А уж в ее умишке все уложится как надо. Она должна почувствовать себя Моисеем, которому показали землю, а ходу туда нет. Не дай бог, что-нибудь такое случится. Это только увеличит расходы, и придется возвращаться к классической драматургии. Нет, ты вправду сдурел. Труп ему понадобился! А может, мне еще свозить ее за свой счет в Берген-Бельзен и показать эксгумированные останки нескольких сот тысяч людей, а? Или пригласить на чашечку кофе в городской морг? Достаточно, чтобы этот обрубок шустро ползал по песку — больше нам ничего не требуется. И чтобы песок, за который он будет хвататься, пересыпался у него между пальцев. Это — образ. Надо будет, кстати, с ним порепетировать. Полагаю, ты не считаешь, что я настолько глуп, чтобы платить безногому аферисту по три фунта в день, не будучи уверенным в необходимости такой сцены. — Он замолчал и через минуту добавил: — Двух фунтов тоже хватит. А теперь пора заняться собакой. Я тут приглядел одного боксера.
— Опять боксера?
— Почему бы нет? Красивый зверь, спокойный, хорошо поддается дрессировке и при этом может быть препротивным. Идеальный друг для одинокого мужчины.
— Ты же — мой единственный друг.
— Да. Но одно другому не мешает. Хорошо, что ты мне напомнил. Нужно только придумать психологическое обоснование.
— Это уж ты сделаешь.
— Конечно, я. Просто ты перестал доверять людям. Твоя собака тебе дороже всех девушек из Фоли-Бержер, вместе взятых. Это очень сильно. Я, пожалуй, так поверну, чтобы она начала ревновать. Я в лепешку для тебя готов разбиться, но ты, кроме этого пса, никого знать не желаешь. Понятно? По вечерам вы сидите вдвоем, и это страшно.
Я посмотрел на Роберта; у него стояли слезы в глазах. Я никогда не видел его пьющим, а ведь знал, что он пьет тайком от меня, но понятия не имел, где и как.
— Может, ты б кончил пить, а?
— Не твоя забота. Сейчас главное — пес. Подумай лучше, какую ему дать кличку. И повести дело надо так, чтобы в момент убийства собаки у этой бабы в мозгах переплелись два чувства: радость и отвращение.
— Во-первых, не известно, будут ли у нее мозги. А во-вторых, почему радость?
— Потому, что она ревнует тебя к этому псу. Остается придумать образ. Ага! Когда ты в первый раз соберешься ее трахнуть, выбеги внезапно из комнаты, а вернувшись, скажешь, что забыл покормить собаку.
— Она выгонит меня ко всем чертям. И на этом все кончится.
— Ничего не кончится. Я тебя всегда умолял не учить меня и еще раз прошу. В твоих отношениях с собакой есть что-то ненормальное. Годы одиночества, женщина, которая от тебя ушла, постоянные неудачи с работой, седина в волосах… Лучше не придумаешь!
Дождь усилился, и нам пришлось зайти в кафе на углу, чтобы переждать ливень и заодно выпить кофе. В эту пору там было пусто, и хозяин сказал, что уже час как должен бы закрыть кафе, но неохота идти домой под дождем.
— Ты в какую сторону едешь? — спросил Роберт.
— В сторону Яффы, — сказал он. — Но автобусы уже не ходят.
— Высадишь нас в конце Алленби, — сказал Роберт. — Возьмем такси и заплатим пополам, хочешь?
— Хорошо, — сказал он. — Два кофе? Фунт.
— Почему это фунт?
— Потому что уже первый час ночи.
— Но ведь ты сказал, что не уходишь только из-за того, что боишься дождя. И собираешься с нами на пару брать такси. Какого же черта просишь за кофе столько, сколько дерут в ночном клубе?
— Потому что уже первый час ночи.
— Ты говоришь на иврите?
— Да, — сказал хозяин.
— Тогда почему запросил фунт?
— Потому что уже…
Роберт не дал ему докончить:
— Говоришь на иврите? Да или нет? Ну скажи: ты говоришь на иврите или не говоришь?
— На улице дождь.
— И что с того? Мы же не за погоду платим, а за кофе, — крикнул Роберт. — Теперь ты уже нам считаешь за дождь, а раньше за то, что время за полночь? Говоришь на иврите? Ну скажи!
Это был старый трюк: говорить на иврите Роберт почти совсем не умел, но, покупая собак, неизменно набрасывался на продавца с вопросом, знает ли тот язык. И всегда выигрывал.
— Я ошибся, — повысил голос хозяин. — Я вовсе не хотел говорить про дождь. Я хотел…
Роберт перебил его, крикнув:
— А что, может быть, нет дождя? Может быть, светит солнышко и пришел хамсин, а мы лежим на пляже и ждем, чтобы нам принесли пива? Верно? Прекрасный солнечный день. Мне душно, черт побери. Я мечтаю о прохладе.
— Я хотел сказать, что уже полночь, — надрывно крикнул хозяин. — А после полуночи…
Роберт в ответ крикнул еще громче:
— А то я без тебя не знаю, что полночь, да? Я думал, high noon[7] и сюда сейчас явится Гэри Купер с пистолетом. И только призадумался, чем бы заняться в такое чудесное солнечное утро.
Я достал из кармана фунт; бросил на стойку и вышел. Я чувствовал, что промок до костей, точно на мне не было куртки и свитера, да еще плотной рубашки снизу. Их вопли звенели в ушах, и, хотя я ускорил шаг, этот гвалт меня преследовал. Но я был один и думал, что сегодня ночью смогу наконец заснуть. Подойдя к гостинице, я отвернулся и только сверху, из комнаты, посмотрел на Ибрагима: он стоял неподвижно, лицом к стене, а дождь стекал по его телу, и только волосы у него были жесткие, как днем и как на солнце.
Я снял куртку и свитер и спустился вниз. Когда проходил мимо Гарри, увидел себя в зеркале и подумал, что могу обойтись без рубашки, которая насквозь вымокла и прилипла к груди. Я сбросил ее и дал Гарри.
— Высуши к завтрашнему дню. Как — это уж твое дело.
Я вошел к ней в комнату; она еще не спала. Ни слова не говоря, я выглянул в окно и посмотрел на улицу; оказалось, что отсюда его не видно; он стоял, повернувшись лицом к стене, на другом углу.
— Я думал, он будет здесь, — сказал я. — Но, к счастью, его нет.
Она усмехнулась.
— Ты в себе уверен, — сказала.
— Иногда мне хочется его убить, — сказал я. — Не могу больше на него смотреть.
— И я не могу на него смотреть. Как только вернемся в Канаду, подам на развод.
— Я его ненавижу. На всем свете нет человека, которого я б ненавидел сильней. Когда вспоминаю, как он стоит.
Я замолчал; у меня не было уверенности, что его действительно нет. Возможно, я просто его не заметил. Я посмотрел вниз еще раз и тогда только убедился, что действительно не увижу его из этого окна, потому что оно выходило на боковую улицу.
— Нет, — сказал я. — Сегодня его не будет.
— Да. Он поехал в Хайфу. Оставил тебе записку.
Она взяла со стола конверт и подала мне; я сунул конверт в задний карман брюк и застегнул карман на пуговку, которую мне специально пришил Роберт, хотя никто, кроме меня, не носит джинсы с пуговицами, и только после этого посмотрел на нее и рассмеялся, а она тоже рассмеялась.
— Боже, — сказал я. — Забыл, что дальше.
— Что?
— Ничего. Вспомнил. Меня научили. Но тебе этого не понять. — Я подошел к двери. — Ты знала, что так случится. И я знал, что так случится. Только Роберт все перепутал. Теперь, когда у меня уже есть деньги, я в этом не нуждаюсь. Да еще черномазый этот стоит на углу и не оборачивается… — И повернул ключ.
Все было бы хорошо, если б не Роберт со своей спешкой. И если б дожди не кончились раньше, чем в прошлом году; но этого мы наперед знать не могли. Роберт пошел в туристское агентство и вернулся сияющий.
— Полный порядок, — сказал он.
— Уродина?
— Да. Очень удачно. Разведенка.
— Моральная травма?
— Да. Все будет о’кей. Помнишь последнюю моральную травму? Ту старую перечницу из Чикаго?
— Да.
— Муж издевался над ней, мученья длились годами, и только ты, чистая душа, даже не знающий цены деньгам… верно?
— Можешь не договаривать.
Мы отправились к человеку, который нас финансировал, и там сидел еще один. Когда мы вошли, хозяин дома сказал:
— Это мой шурин.
Я усмехнулся.
— Чего усмехаешься? — спросил Роберт. Он вдруг побледнел. — Ты чего усмехаешься? Газет не читаешь, да? Ты депрессивный маньяк, псих, а я за тобой присматриваю. Скажи: чего ты развеселился? И я посмеюсь за компанию. Только кто нам будет платить? Потом, когда ее уже заберут в психушку, мы посмеемся вместе. А пока изволь быть мрачнее тучи.
— Я только улыбнулся.
— Какого дьявола? Что тут смешного? Объясни мне, прошу.
— Он сказал, что это его шурин, — ответил я. — У них рожи одинаковые — не отличишь. Каждый отсидел по пятаку в Дартмуре. Это последняя в Европе тюрьма, где есть телесные наказания.
Роберт успокоился.
— Превосходно. Он у нас такой. Грубый. Дикий. Хам. Один я еще могу на него влиять, и то все меньше и меньше. И лишь эта развалина… В Эйлате — вы понимаете, о чем речь. К тому же физически он очень силен. — Он указал мне на шурина хозяина дома. — Засвети этому малому промеж глаз. — И принялся расстегивать мою куртку.
— Почему он должен меня бить?
— Как почему? Он силен как бык. Восемьдесят килограммов. Сплошные мускулы. Сами сейчас убедитесь.
— Но зачем?
— Ведь вы платите? Верно, господа? Надеюсь, вы не передумали?
Он опять побледнел.
— Все остается так, как я сказал, — произнес хозяин дома.
— Превосходно. Вы платите, а я — человек дела. Деньги зарабатывать можно только чистыми руками. Главное тут — воображение. Будь он болен чахоткой, я б его сюда не привел, правильно? Я бы его отвез в санаторий. — Он повернулся ко мне. — Чего ты ждешь?
— Благодарю, — сказал шурин хозяина. — Весьма признателен.
— Не хотите? Почему? Все очень просто. Не думаете же вы, что я привел человека, не способного хорошенько вам врезать? Неужели обо мне можно так подумать?
Он вдруг расплакался.
— Слишком много пьет, — сказал я. — Нервы.
— Только когда я его отпускаю одного, — сказал Роберт. — Вы уж, пожалуйста, извините. Просто меня трясет от страха, как подумаю, что ему предстоит остаться с этим чучелом наедине. И вдобавок… моральная травма. Я боюсь.
Он опять зарыдал.
— Не понял, — сказал я. — Моральная травма? У кого? У нее?
— Конечно, у нее. Не у меня же. Скажешь тоже… Отыщи мне кого-нибудь получше в середине марта.
Сделай одолжение, попробуй. А я позвоню агенту миссис Тейлор, чтоб она сюда приехала специально ради тебя. Самая соблазнительная невеста Америки. Прекраснейшая женщина в мире. Вот только бы дождь перестал.
— Успокойся.
— Нет, не успокоюсь, пока мы не выцарапаем башли. Я боюсь оставлять тебя одного. Только Бог на Страшном Суде узнает, что́ я переживаю.
— Могу в свою очередь тебе рассказать, что я переживаю, — сказал я. — Когда такая развалина раздевается и изображает из себя бэби. Наивная курочка. Выглядит как Мисс Городского Морга. И чертовски расчетлива. А я чувствую себя так, точно попал в городскую больницу.
— Это хорошо, — сказал Роберт. Он успокоился. — Видишь, когда ты молодец, я всегда тебя хвалю. А про свои чувства расскажешь ей.
— Вы это всерьез? — спросил хозяин дома.
— Разумеется. Не понимаете? Он ее любит, но не верит, что Господь ниспошлет ему такое счастье. Вам это непонятно? Я его представляю по-современному и вместе с тем в самом что ни на есть традиционном ключе: со всеми моральными комплексами. Умоляю, господа, не давайте мне советов.
— Вам никто никаких советов не дает, — сказала хозяйка дома.
— Конечно. Я всегда все должен сам. Правда? Вам наплевать, что я испытываю, когда оставляю его наедине с этой старой каргой. Но я тоже человек и иногда нуждаюсь в добром слове. Об этом вы, естественно, не подумали. Зачем? Я и так все организую. Только в один прекрасный день свихнусь. Но это уж мое дело, верно? Я уже ненормальный.
— Пожалуйста, не плачьте.
— Как же мне не плакать? Я что, не человек? Думаете, у меня нет сердца? Не знаю. За одно могу поручиться: оно было. — Он повернулся ко мне. — Так ты ей скажешь. Когда она тебя спросит, скажешь: было. Понятно? Груз прожитых лет, морщины, седина в волосах. — Он опять обратился к хозяйке дома: — Вас правда интересует, есть ли у меня сердце? Есть. Ну и что с того? Скажите, пожалуйста: зачем оно мне? Ну пожалуйста. Вы требовали от меня абсолютной искренности. Я прошу того же: какой мне от него прок? Умоляю; коли уж вы меня терзаете своими вопросами, и я себе позволю разок спросить. Но требую полной откровенности. Скажите, пожалуйста: какой мне от моего сердца прок?
— Да ведь вас никто ни о чем не спрашивал, — сказал братец жены. — Даже если бы мы захотели, не смогли б.
— Естественно. Зачем спрашивать? Вы только возьмете бабки. Вопросы излишни. Я б на вашем месте тоже ни о чем не спрашивал. Ведь есть человек, который за тебя думает. Что может быть лучше! Попрошу не перебивать. Если мне потребуется совет, я к вам обращусь. Другое дело, что вы посоветуете какую-нибудь глупость. И, пожалуйста, не возмущайтесь — ни на что иное я и не рассчитывал. Конечно, вас не интересует, что́ я переживаю, когда начинаю работать. Я чувствую, во мне вот-вот что-то лопнет. Еще не знаю что. То ли в голове, то ли в сердце. Не берусь описывать это чувство, не умею. Если б умел, не сидел бы сейчас с вами.
Что, возможно, было бы совсем не так плохо. Только что бы вы все без меня делали? Не знаете, правда?
Я посмотрел на Роберта; кажется, на глаза его опять навернулись слезы. И действительно: он зарыдал.
— Вы спросили, что бы мы без вас делали? — сказал хозяин дома. — Избавили бы себя от массы хлопот. А вам надо сходить к врачу. Нервы у вас никуда.
Роберт мгновенно успокоился.
— К врачу? А зачем? Почему не предлагаете, чтоб я просто выбрасывал деньги в окно? Почему б вам такого не посоветовать, раз уж вы уперлись и не даете мне слова сказать и каждую секунду меня перебиваете? Почему не прикажете вышвырнуть деньги в окно? И для вас прямая корысть, — стой себе перед моей гостиницей да подхватывай. За это не надо платить налог? Нет? Не хотите? Странно.
— У вас нервы совсем никуда, — повторил хозяин дома. — У одной нашей знакомой началось точь-в-точь так же. Возбуждение, бессонница, истерия. Нет нужды говорить, чем это закончилось.
— Ничем, — сказал Роберт. — Она вышла замуж за богатого гинеколога и изменяет ему налево и направо. Если, разумеется, это ваша настоящая кузина.
— Была когда-то, — сказал хозяин дома. — Она покончила с собой.
Роберт стремительно повернулся к нему.
— Когда?
— Несколько лет назад.
— Сколько ей тогда было?
— Двадцать с небольшим.
— Состоятельная?
— Нет. Отнюдь.
— Тогда для чего вы мне это рассказываете? Муж у нее был?
— Она была не замужем.
— Слушайте, зачем вы мне морочите голову? У меня есть идея, как пощипать человека, у которого жена покончила самоубийством. Я знаю одну девушку — отлично изображает маниакально-депрессивный психоз. Мы завлекаем этого типа сюда, поселяем с девушкой в одной гостинице, они начинают общаться, он замечает, что у нее не все дома, но потом вспыхивает бурная страсть — улавливаете? Потом она травится, он пытается ее спасти — именно по принципу парадокса. Ему ничуть не мешает, что его жена покончила с собой. Наоборот: в память о покойной он решает помочь бедняжке. Прибыль делим на три части. Ну как, неплохо? Скажите, прошу вас. Я придумал недурную теорию — специально для парадоксальных ситуаций. Неправда, что люди убегают от страшных воспоминаний. Нужно только знать, с какого конца подступиться. Если вы мне заплатите, я берусь одного малого, который шесть лет просидел в Берген-Бельзене, отправить туда обратно. Он купит себе палатку, залезет в нее и будет питаться тушенкой. Немцы дадут ему визу. Немцы испытывают чувство вины перед евреями. Этот муж вашей кузины, вероятно, испытывает то же самое. Уж мы ему растолкуем, что именно он виноват в преждевременной кончине своей незабвенной супруги. Не понимаете? Это же ясней ясного. У вас есть его адрес? Можете пригласить его на лето?
— Я ведь вам сказал, что моя кузина была не замужем.
— Хорошо. Пригласите ее любовника. Он был женат? Это очень важно. Представьте: молодая девушка, жаждущая чистой любви, мужчина, которого она обожает, и эта сука, его жена, про которую он наверняка рассказывал вашей кузине, что она абсолютно фригидна, — так все говорят. Да и что еще говорить любовнице? Имеете предложить что-нибудь получше? Не стесняйтесь, выкладывайте. Ну как, пригласите его?
— Моя кузина была калекой от рождения и жила в Польше, — сказал хозяин. — Даже если у нее был любовник, у него не было ни гроша.
Роберт замер.
— Тогда для чего вы мне это рассказываете? Зачем морочите голову? Два часа разливаетесь про свою кузину, а когда я предлагаю толковый проект, оказывается, что она была калекой и вдобавок без гроша за душой. Почему б вам не потребовать, чтобы я за свои деньги поставил ей на могилу мраморный памятник? Давайте. Вы наверняка хотели сказать что-нибудь в этом роде. Коли уж целый час талдычите о своей засраной калеке, подкиньте еще этот нюансик. Больше того: я этот мрамор отправлю самолетом за собственный счет. — Он обратился к братцу хозяйки дома: — Почему?
— Что?
— Откуда мне знать что? Это ведь вы сказали «что»? Договаривайте, пожалуйста.
— Да я не знаю…
Роберт перебил его:
— А кто должен знать, я? Или я читаю ваши мысли? Что вы имели в виду? Валяйте. Я наслушался в жизни столько глупостей, что могу выслушать еще одну. Раз уж решили не дать мне слова сказать, сами по крайней мере договаривайте до конца. Не могу же я всегда и все делать за всех. Вы задаете вопросы, а когда я в свою очередь позволяю себе поинтересоваться, что имеется в виду, говорите, что не знаете. Отбросьте ложный стыд. Ваш шурин минуту назад предложил мне за мой счет привезти из Польши какую-то калеку. Почему бы вам не предложить что-либо подобное? Ну?
— Так мы ни до чего не договоримся, — сказал хозяин дома.
— Правильно. Первые разумные слова за целый вечер. Но как можно до чего-то договориться, если вы не даете мне рта раскрыть. Сперва живописуете с безобразными подробностями жизнь какой-то калеки, и вам плевать, что рядом ваша супруга, и хотя бы присутствие женщины должно было бы вас удержать от описания деталей, мягко говоря, мерзостных. Разумеется, я бы мог выразиться покрепче, если бы тут не сидела ваша жена, которую я вынужден уважать, хоть она и вышла за вас — мне-то ясно, что здесь был не холодный расчет, а просто каприз. Чем еще можно это объяснить? Женщины капризны. Только вам такое, конечно, и в голову не приходило. Вы считаете, будто пленили ее своей сексуальностью и уголовным прошлым. Что ж, пусть будет так. Завидую вашей способности создавать себе иллюзии. Это великое искусство, почти недоступное современному человеку. Кстати, господа, вы задавали себе вопрос: каков современный человек на самом деле? Вам известно, что сейчас никто не способен дать исчерпывающий ответ? Современный человек сам себя не понимает. По-вашему, такие авторы, как Ионеско, Беккет и прочие чудаки, сочиняют свои бредни единственно для того, чтобы позабавить вас, когда вы идете в театр и потом списываете цену билетов с налога? Нет, господа. Над этим следует призадуматься, притом серьезно. Они не безумцы, как вы только что изволили заявить. Нет писателей с более трезвым умом. Они знают, что нервная система современного человека не выдерживает напряжения, в котором ему приходится жить, и переносят его в мир странностей. Они хитрецы. Но об этом мы поговорим как-нибудь в другой раз. Вы же мне сперва излагаете историю какой-то калеки, совершенно не относящуюся к делу, с которым я пришел, а потом ваш шурин спрашивает меня о чем-то, и когда я в свою очередь спрашиваю, что он имеет в виду, оказывается, что этот человек не умеет формулировать свои мысли даже самым примитивным образом. И кто же должен делать это за него? Я? А с какой стати? Почему бы ему еще не потребовать, чтобы я ходил вместо него к зубному врачу и платил за него налоги? Что ж, согласен. Коли уж вы решили меня затрахать, милости прошу. Я готов каждому услужить. О чем, в конце концов, речь? — Он обратился к хозяину дома: — А мрамор этот какой должен быть? Или, может, вы предпочитаете памятник из гранита? Нет? Удивительно. Я бы на вашем месте, попадись мне наивный дурачок вроде вашего покорного слуги, и это бы его заставил сделать. Ну что? Я жду. Я посижу и подожду, пока вы не выговоритесь. Со мной надо как с ребенком.
Он плюхнулся в глубокое кресло и закрыл глаза. А открыл именно в ту секунду, когда хозяин разинул рот, собираясь что-то сказать.
— К чему вы клоните? — спросил Роберт.
— Кто?
— Как кто? Вы. Не я же. Я знал, с чем сюда шел. Если б вы мне не затыкали рот, мы бы давно уже все утрясли. Но вместо этого я вынужден сидеть и выслушивать, как ваша калека разоряла мужчин. А может, мне вообще ни о чем таком не хочется слушать? Вам не пришло в голову, что существует некая граница дурного вкуса, которую ни в коем случае нельзя преступать? Это уже не относится к категории нравственности, без которой вы до сих пор обходились. Да и зачем она вам? Нравственность — понятие растяжимое. Странно, что вы мне до сих пор этого не сказали. Никто в Тель-Авиве лучше вас не знает, что это так.
Хозяйка дома вдруг тихо заплакала, а Роберт принялся ей вторить, только гораздо громче. Оба бандита испуганно переглянулись, а потом уставились на меня.
— Пожалуйста, — сказал Роберт хозяину. — Вот до чего вы довели свою жену. Она вас, конечно, не станет упрекать. Если вы спросите, почему она плачет, возможно, даже и скажет, что из-за меня. Почему б ей так не сказать. Ведь нелегко заявить собственному мужу, что его идиотская болтовня кого-то доводит до исступления. Одного до исступления, другого до слез. Для такой юной особы, как ваша жена, это совершенно естественная реакция. Ведь она ранима и впечатлительна.
Роберт вскочил; подбежал к хозяйке и поцеловал ей руку.
— Скажите, что вы плачете из-за меня, — попросил он. — Я уже столько в жизни вынес, что даже Бог на Страшном Суде изумится, когда я открою Ему душу.
Роберт судорожно всхлипывал, и слезы текли по его жирному лицу. Женщина перестала плакать, и теперь уже все они со страхом смотрели на Роберта.
— Принести вам стакан воды? — спросила хозяйка.
Я стоял у окна и помалкивал. Не знаю, как он этому научился. Я думал, оттого он и пил тайком от меня, но, видимо, ошибался. Он это просто умел; для него не было невозможного, когда представлялся случай кого-нибудь облапошить и выцыганить деньги. Он способен был плакать тихо и спокойно, как женщина, свыкшаяся с несчастьями; он способен был плакать истерически и способен был плакать, как малое дитя. А сейчас он рыдал и плечи его тряслись; этим искусством ему тоже удалось овладеть.
Хозяин дома обратился ко мне:
— Вы должны поговорить со своей девушкой. Пусть она его отвезет к родителям. У них там прекрасный кибуц. На какие-нибудь две-три недельки. Успокоить нервы.
Роберт перестал плакать. Он побледнел и покрылся испариной; на этот раз он не притворялся.
— Ради бога, о какой девушке речь? — спросил он.
Я не ответил. Хозяин дома любезно объяснил:
— Я сегодня видел его в автобусе с девушкой. Я знаю ее родителей.
— Почему вы считаете, что она может для меня что-то сделать?
— Раз уж он ее целовал… — сказал хозяин, пожав плечами.
Роберт повернулся ко мне.
— Ты ее целовал?
— Да.
— Сколько слупил?
— Нисколько.
— Совсем ничего? — вопросил Роберт с душераздирающим стоном.
— Да.
— Надеюсь, ты мне не скажешь, что трахал ее задаром? Не подложил, не дай бог, такую свинью?
— А почему бы и нет?
— Задаром? Зачем?
— Сам не знаю. Чем я хуже других? Ладно, не бойся: никакой свиньи я тебе не подкладывал. Просто поцеловал ее и вышел из автобуса. Вот и все.
Роберт успокоился.
— Значит, ему нельзя задаром? — спросила хозяйка дома.
— В принципе можно. Только зачем? Объясните мне, зачем ему это делать задаром, и тогда я спокойно лягу в могилу. Прошу вас, скажите.
— Да ведь он мог влюбиться.
— Это уж я ему скажу, когда влюбляться. Предоставьте это мне. Я все устрою. Но задарма-то зачем, если есть женщины, которые ему платят? Объясните, умоляю вас. Или возьмите все на себя. Увидите, легко ли превращать его то в депрессивного маньяка, то в неуравновешенного романтика, то в одержимого религиозного фанатика. А я постою в сторонке и погляжу, как у вас получится. И вообще, попрошу не вмешиваться в наши дела. Он профессионал. С двадцати шести лет делает это только за деньги. Какой смысл заниматься тем же задарма?
— А кем он был в Тверии, когда вы работали вместе? — спросил хозяин.
— Тогда-то? Не помню. Какая разница? Вы же получили свою долю, правда? Может, мне надо было регулярно телеграфировать вам о состоянии его психики? Или письма писать, а копии отправлять в Тель-Авив в полицию и директору тюрьмы в Акко, если б у него для вас нашлось наконец местечко? Извольте. В следующий раз непременно так и сделаю. — И обратился к хозяйке дома: — А теперь еще вы мне советуете, чтобы он активно занялся сексом. Зачем?
— Ради удовольствия. Вы ни о чем таком не слыхали?
— Удовольствие? От этих развалин? Я вечно боюсь, как бы которая-нибудь не рассыпалась под ним раньше времени. Знаете, у нас был такой случай: у бабы началась истерика, и пришлось везти ее в больницу. От счастья. А догадываетесь почему? Потому что последний раз она лежала под мужиком пятнадцать лет назад и тут совершенно офонарела. А вы говорите об удовольствии.
— Да ведь он мог влюбиться в красивую молодую девушку.
Роберт повернулся ко мне; вид у него был как у человека, наблюдающего за двумя мчащимися навстречу друг другу поездами.
— Ты ведь не способен на такую подлянку? — прошептал он.
— Будь спокоен, — сказал я.
Роберт обратился к хозяину дома:
— Почему вы стараетесь нас поссорить? С чего вам взбрело в голову, что этот человек может трахать кого-то задаром? Мало, что вы довели до слез собственную жену? Но женщины ничего не забывают она вам это припомнит. Умей их сестра забывать, ни он, ни я не заработали бы ни гроша. И вы тоже. Женщина в жизни не забудет предмета своих грез. Одна мечтала о тиране, другая — о лирике, третья — еще о ком-то. Память в женщине убить нельзя. Вам известно, что легче всего облапошить именно такую, которая хочет забыть? Эти всегда остаются с носом: ищут приключений, а попадаются в сети любви. Особенно меня смешат бабы, которые считаются холодными и скупыми. Этих обработать проще простого. У нас уже было несколько таких. Это тебе не мужчина, который сделает девушке ребенка, а потом никак не может припомнить, где это было и с кем, и только ее адвокат воскресит волшебные воспоминанья. А всего лучше те, что рвутся отомстить мужчинам. Самый благодатный материал. Цены им нет: тратишь вдвое меньше времени, чем на тех, которые мечтают о великой любви. В женщине всегда возьмет верх жажда справедливости. По той простой причине, что о боли им известно больше нашего. Даже самым распоследним блядям. — Он обратился ко мне: — Помнишь ту кретинку из Канады, которая приехала сюда отыгрываться на мужиках, а потом просила взаймы на обратную дорогу?
— Помню.
— Вот видите, господа. Что вы знаете о женщинах? Я сам давно мечтаю жениться и начать наконец новую жизнь, да времени нет…
Теперь хозяин дома его перебил — впервые за этот вечер:
— Понятно, что у вас нет времени. Вы ведь беспрерывно жените своего дружка.
Роберт подошел к столу и налил себе чашку кофе. Постоял минуту с выражением глубокого отвращения на лице.
— Кофеек тоже паршивый, — сказал.
И мы ушли; шагая по Алленби, я видел огни входящего в порт парохода.
— Это корабль нашего миссионера, — сказал я.
— Не думай об этом.
Мы вернулись в гостиницу, и я дал Гарри подержать собаку, а сам хотел пойти за вещами, но тут вошел Шон.
— Это уже завтра, — сказал он.
— Да. Тридцать три.
Вошла его жена.
— Может, начнешь? — спросила она. — Я уже закончила. Или будешь ждать до утра?
— Ты о чем?
— Когда собираешься укладываться?
— Мы не будем укладываться, — сказал он. — Мы остаемся. Раз удалось обратить одного, будут и другие. Первого я обратил в Яффе, а теперь пойду искать дальше.
— Это, что ли, твой обращенный из Яффы? — спросила она.
— Да.
— Ты знаешь, сколько этому человеку лет?
— Завтра исполняется тридцать три.
— Этот человек уже тридцать три года католик и всегда им был. И вдобавок оказался настолько любезен, что развлекал тебя по вечерам беседами на религиозные темы.
— Этот человек — католик? — спросил Шон.
— С рожденья.
— Откуда ты знаешь?
— Я с ним спала. Лучше все-таки займись своими вещами.
Она ушла, и вошла Луиза.
— Погасите свет, — сказала она. — Или поверните прожектор к стене.
— Здесь нет никакого прожектора, Луиза, — сказал я. — Это обыкновенная лампа.
— Поверните прожектор к стене, — повторила Луиза. Она набралась больше обычного; Шон вышел, а я повернул лампу.
— Я тебе показывала, какой была раньше? — спросила она. Сейчас, в темноте, я не видел ее лица. Она вынула карточку. — Уже показывала?
— Ты в этой гостинице всем показывала.
Шон вернулся; пододвинул к себе корзину и стал рвать какие-то бумаги.
— Что это, Шон? — спросил я его.
— Наши с тобой беседы, — сказал он. — Я их записывал.
Он брал листок за листком и методично рвал, а Луиза подошла к нему и протянула свою фотографию.
Шон, не взглянув на снимок, разорвал его на кусочки и бросил в корзину.
— Сделать тебе чаю, Луиза? — спросил Гарри. — Чай здорово помогает. Полфунта.
Она взяла лампу, стоящую на столе, и осветила свое лицо, а мы все отвернулись.
— Ты уверен, Гарри? Посмотри на меня и хорошенько подумай, что мне может помочь. — Она подняла руку. — До свидания всем, — сказала. Пошла наверх и по дороге столкнулась с Робертом. — Уезжаешь? — спросила она.
— Нет, что ты! Остаюсь и буду каждый месяц получать столько же, сколько ты. Первая красавица в нашем городе.
Она ушла, а Роберт спустился вниз; он уже был потный и вздрюченный. Посмотрел на Шона и как-то сразу успокоился.
— Дайте-ка сюда лампу, — сказал он. Взял лампу и осветил ею лицо Шона. Но зрачки Шона остались неподвижными, и после третьей попытки Роберт отставил лампу. — Звони в психушку в Бат-Яме, — сказал он Гарри. — Этот уже готов.
— С чего ты решил?
— Как с чего? Я по образованию врач.
— Ты никогда об этом не говорил.
— А что, обязан был? Нет. Мне за это не платили. Скажи спасибо, что сейчас сказал.
Гарри стал звонить в больницу; а сверху двое снесли Луизу, и мы увидели, что у нее перерезаны вены.
— Ничего страшного, — сказал Роберт. — Она такое видела только в кино. На самом деле это совсем не просто. Пошли. — Он обратился ко мне: — Бери пташку и идем.
— Какую пташку?
— Собаку. Я ошибся. Что, нельзя один раз ошибиться? Этот спятил, та вздумала с собой покончить…
— Я останусь с ним, — сказал я.
— Зачем?
— Хочу что-нибудь для него сделать.
— Ты уже все для него сделал. Зачем она ему сказала? Хоть убей, не понимаю. Ведь я такого не придумывал, согласись.
— Ты велел мне ее шворить?
— Да. Но не понимаю, зачем было говорить. Это же глубоко интимные вещи. Возможно, даже святые. Нам бы жить было не на что, если б на свете не существовало подобных вещей. Нехорошо с ее стороны. Хоть бы у меня спросила. — Он подошел к Шону и приложил ему окурок к руке. — Отсутствие рефлексов. Этого я и боялся.
Вошли двое, оба в белых халатах; за ними я видел еще двоих, стоящих за дверью с носилками.
— Берите сначала его, — сказал Роберт и указал на Шона. — У нее ничего опасного. Оставляем нашу незабвенную самоубийцу. Пошли.
Гарри загородил ему путь.
— А за чай?
— Какой еще чай?
— Кто заплатит за Луизин чай?
— Уж наверно не я.
— Если ты врач, должен был мне сказать.
— Что?
— Что чай ей не поможет.
— Ей уже ничего не поможет, — сказал Роберт. — Посмотри на нее. Надо найти кого-нибудь, кто бы с нею сидел и рассказывал, какой она была раньше Я об этом еще подумаю. Сколько ей присылают родственники?
— Двести долларов в месяц.
— Немного, — сказал Роберт. — Но я подумаю.
Мы вышли из гостиницы; остановка нашего автобуса была на углу. Я сел около окна, и тут вошла эта девушка. Я уже знал, что буду смотреть на нее всю дорогу. Только ее маленького шрама не было видно; но дожди вот-вот прекратятся, и я подумал, что в Эйлате она мигом загорит, и я опять увижу белую черточку у нее на переносице.
— И эти губы, и глаза зеленые, — сказал я.
— Хочешь глотнуть? — спросила она.
— Не знаю, — сказал я. — Роберт, можно мне выпить глоток?
Он не ответил; я посмотрел на него и увидел капли пота на лбу.
— Можно я выпью глоточек, Бобби?
— Я думаю насчет Луизы, — сказал он. — Улавливаешь? Отличный расклад. Я уже все прикинул. В сезон дождей лучше женщины не найти. Ты будешь сидеть возле нее и рассказывать, какой она была. Понимаешь? Нет, не понимаешь. Достаточно, что я понимаю. Зачем корежить себе мозги, когда существую я, верно? И плевать, если я сдвинусь. Правда? Только что вы все без меня будете делать?
— Как насчет выпить, Роберт? Позволишь?
— Нет. Ты слишком много пил последнее время. Я понимаю, беседы о Боге требуют особых условий, и тем не менее нет. — Он провел рукой по моему лицу. — Ладно уж, дай ему глотнуть.
— Ты надолго в Эйлат? — спросил я.
— Это зависит.
— От погоды?
— От того, кто за меня будет платить. А ты?
— Это зависит.
— Но не от погоды?
— Нет, — сказал Роберт. — Я уже все придумал. Все замечательно. Теперь мы сможем работать, даже когда зарядят дожди.