Утром я стояла у кровати и смотрела на маму, а она спала, как дитя, подложив ладони под щеку. Очень не хотелось будить, но все же я похлопала ее по ноге, и она открыла глаза.
– Можешь встать? – спросила я. – За тобой послала маленькая госпожа.
Маленькой госпожой мы называли Мэри, старшую дочь Гримке. В начале лета она овдовела и, едва похоронив мужа, передала чайную плантацию своим мальчикам, заявив, что слишком долго была отрезана от мира. И вот она появилась здесь с девятью рабами и таким ворохом одежды и мебели, который дом вместить не мог.
– Не обязательно было тащить за собой всю плантацию, – заявила ей госпожа.
– Может, мне и деньги стоило оставить? – парировала Мэри.
Именно теперь, когда госпожа с трудом размахивала тростью с золотым набалдашником, появилась маленькая госпожа, чтобы занять место старшей. У нее залегли темные круги под глазами, появились серебряные нити в волосах, но характер остался прежний. Со времен детства Мэри нам больше всего запомнилось ее ужасное обращение с горничной Люси – второй дочерью Бины. В день, когда сюда со всей свитой явилась Мэри, из кухни с криком выскочила Фиби.
– Люси, Люси! – Никто не ответил, и Фиби бросилась к маленькой госпоже. – Вы привезли мою сестру Люси?
Маленькая госпожа остолбенела на миг:
– Ах, ее. Она давно умерла. – Мэри не смотрела на потрясенное лицо Фиби, только на ее кухонный фартук. – Не знаю, когда вы подаете дневную еду, но с этого момента обедаем в два часа.
В комнатах рабов было не протолкнуться. Некоторые слуги спали на полу. Тетка и Фиби не знали, как накормить такую толпу, а маленькая госпожа заставила меня с матушкой сшить новые ливреи и домашние платья для всех. Добро пожаловать к Гримке! Она не взяла с собой швею, но привезла всех прочих, в том числе и троюродного брата. У нас появились новый дворецкий, прачка, персональная горничная маленькой госпожи, кучер, лакей, конюх, новый помощник по кухне, дому и двору. Сейба разжаловали в садовники, теперь он работал со Скай, а Гудис, бедный Гудис, целыми днями сидел в конюшне, обстругивая палки. Мы с ним потеряли даже ту каморку, где иногда занимались любовью.
Сейчас в подвальной комнате матушка даже не оторвала головы от подушки. Она не привыкла к маленькой госпоже.
– Что ей от меня надо?
– Сегодня у нас большой прием с чаем, и она хочет, чтобы ты пришила к салфеткам ленточки. Как будто, кроме тебя, некому! Меня она послала накрывать столы.
– Где Скай?
– Моет парадное крыльцо.
Матушка выглядела изможденной. У нее усилились боли в желудке, она всю неделю почти не притрагивалась к еде. Она медленно приподнялась, такая исхудавшая, словно стебель, растущий из кровати.
– Мама, ложись. Я сама пришью эти ленты.
– Ты хорошая девочка, Подарочек, и всегда была хорошей.
Лоскутное одеяло с семейными преданиями лежало в ногах постели, поближе к ней. Она расстелила его поверх ног. Стоял жаркий июльский день, и у меня мелькнула мысль: не потому ли мама мерзнет, что конец ее близок? Но она стала вертеть одеяло, пока не нашла первый квадрат.
– Вот моя бабушка, и падают звезды, в день, когда ее продали.
Я села рядом с мамой. Ей не холодно, она просто захотела снова рассказать семейную историю. Свою любимую.
Она уже забыла про ленточки, и меня отругают за задержку, но здесь была матушка и ее история. Она прошлась по всему одеялу, по всем лоскутам, задерживаясь на сшитых после возвращения. Вот стража увезла ее в повозке. Вот она работает на рисовых полях с младенцем за спиной. Вот мужчина левой рукой ставит ей клеймо, а молотком в правой руке выбивает зубы. Вот она бежит при свете луны. Наконец матушка дошла до последнего квадрата, пятнадцатого. На нем были мама, я и Скай с переплетенными руками.
Я поднялась:
– Поспи еще.
– Нет, сейчас встану. Скоро приду к вам.
Глаза ее сияли, как бумажные фонари, которые мы зажигали, принимая гостей в саду.
Я стояла в столовой у окна и выкладывала фрукты в хрустальные вазы, как вдруг заметила матушку, которая еле-еле тащилась к дереву душ на заднем дворе. На плечи она набросила семейное лоскутное одеяло.
Мои руки замерли – меня поразило, как она медленно переставляет одну ногу, отдыхает и переставляет другую. Дойдя до дерева, она уперлась рукой в ствол и опустилась на землю. Сердце мое тревожно забилось.
Даже не посмотрев, рядом ли маленькая госпожа, я выскочила в заднюю дверь и со всех ног помчалась к дереву:
– Мама!
Она подняла голову. Свет в ее глазах померк. Остались только черные фитильки.
Я опустилась на землю рядом с ней:
– Мама!
– Все хорошо. Я пришла, чтобы забрать свою душу. – Ее голос словно доносился издалека. – Я устала, Подарочек.
Я старалась не дать волю страху.
– Я буду заботиться о тебе. Не волнуйся, ты отдохнешь.
Она грустно улыбнулась, будто говоря, что обретет покой, но не тот, который имела в виду я. Я взяла ее руки. Они были холодными как лед. Птичьи косточки.
– Я устала, – повторила она.
Она хотела, чтобы я ответила, что все хорошо, что пора забрать свою душу и уйти, но я не могла этого произнести.
– Конечно, ты устала, – вместо этого сказала я. – Всю жизнь работала не покладая рук. Только и делала, что работала.
– Только не вспоминай меня такой. Не думай обо мне как о рабыне, которая всю жизнь трудилась. Рассказывая обо мне, скажи: она никогда не принадлежала этим людям. Не принадлежала никому, кроме себя. – Она закрыла глаза. – Помни об этом.
– Буду помнить, мама.
Я закутала ей плечи одеялом. Высоко в ветвях каркали вороны. Ворковали голуби. Ветер приник к земле, чтобы поднять ее в небо.
Душным августовским утром мы подошли к молитвенному дому с тем, чтобы войти и сесть на скамью для негров.
– А мы точно хотим этого? – спросила я Нину.
Сестра остановилась на пожухлой траве. Ее лицо осветили янтарные лучи, падающие с безоблачного неба.
– Но ты говорила, скамья для негров – это барьер, который необходимо сломать!
Действительно говорила, не далее как вчера вечером. Тогда эта мысль показалась справедливой, но теперь, при свете дня, представлялась скорее рискованной проказой. До сих пор прихожане с Арч-стрит мирились с моими антирабовладельческими выступлениями примерно так, как приходится мириться с роем насекомых в воздухе, которых либо прихлопываешь, либо не замечаешь. Но скамья – совсем другое дело. Это мятеж, и он вряд ли поможет в длительной борьбе за должность квакерского священника. Идея сесть на скамью для негров возникла после прочтения «Либерейтора», антирабовладельческой газеты, которую мы с Ниной тайком проносили домой. Ее выпускал мистер Уильям Ллойд Гаррисон, пожалуй самый радикальный в стране аболиционист. Найди Кэтрин хоть одну газету, немедленно выселила бы нас. Мы прятали экземпляры «Либерейтора» под матрасами, и я подумала, что стоит их сжечь.
Хранить небезопасно. Все лето сброд, поддерживающий рабовладельцев, запугивал несогласных – и не на Юге, а здесь, на Севере. Они сбрасывали в реки печатные станки аболиционистов, сжигали жилища свободных чернокожих и аболиционистов – в одной только Филадельфии спалили около пятидесяти домов. Такое насилие потрясало нас с Ниной. Оказалось, куда бы ты ни уехал, нигде не был в безопасности. На аболициониста могли напасть посреди улицы – обругать, избить, забить камнями, убить. Многим приходилось скрываться.
Увидев разочарование на лице Нины, я пожалела, что с нами нет Лукреции. Я представила, как она появляется здесь в капоре из белого органди, как бесстрашно глядит перед собой. Однако они с Джеймсом перешли в другой молитвенный дом, посчитав Арч-стрит чересчур консервативной. Я хотела последовать за ней, но Кэтрин дала понять, что в этом случае нам с Ниной придется искать другое жилье. Найти комнаты для двух незамужних сестер было непросто. Иногда я вспоминала, как стояла на берегу Делавэра и обещала Лукреции, что не стану оглядываться назад, и изо всех сил старалась сдержать слово. Но часто приходилось идти на компромисс, делать маленькие уступки.
– Ты ведь не струсила, правда? – забеспокоилась Нина. – Скажи, что нет.
Я услышала сквозь шум толпы голос Израэля, который звал Бекки, и, подняв взгляд, успела заметить его спину, прежде чем он вошел в молитвенный дом. На миг я замерла, ощущая жар от лошадиных седел и вонь лошадиной мочи от мостовой.
– Нет… Пошли, они меня не остановят.
Она взяла меня под руку и потащила к двери, дерзко вздернув подбородок, как делала в детстве, а мне вспомнилось, как в свои четырнадцать лет она сидела на желтом канапе перед преподобным Гадсденом, точно так же вздернув подбородок, и отказывалась от конфирмации в церкви Святого Филипа.
Вскоре после приезда Нины в Филадельфию квакеры определили ее воспитательницей в детский сад. Она презирала эту работу. Наши просьбы дать ей другую проигнорировали. Полагаю, они рассчитывали сбить с нее спесь, заставив пеленать младенцев. Соискатели ее руки, включая сына Джейн Бетлман, Эдварда, отталкивали друг друга, чтобы помочь ей выйти из экипажа, а потом тащились следом в надежде подобрать то, что она может обронить. Нина, однако, сочла всех их скучными. Прошлой зимой ей минуло тридцать, и я забеспокоилась, но не из-за того, что она, как и я, превратится в очередную тетушку Амелию Джейн. Более того, сама же говорила, что, если ее свекровью станет миссис Бетлман, нам обеим придется утопиться. Нет, беспокоило меня то, что сестра встретит свои сорок три года, как я, и будет по-прежнему возиться с младенцами квакеров.
Скамья для негров стояла у лестницы, ведущей на балкон. Как обычно, охраняющий ее человек следил, чтобы ни один белый не сел на нее по ошибке и ни один чернокожий не прошел мимо. Сегодня это был Эдвард Бетлман, я вздохнула. Похоже, мы обречены снова и снова конфликтовать с его семьей.
На скамье, в квакерских платьях и капорах, сидели Сара Мэпс Дуглас и ее мать Грейс. Среди нас только эти женщины и были чернокожими. Сара Мэпс, почти ровесница Нины, работала учительницей в школе для чернокожих детей, которую сама же и основала, а ее мать была модисткой. Обе известны аболиционистскими взглядами, но, подходя к ним, я впервые спросила себя, а не станут ли они возражать против нашего с Ниной поступка, не навредит ли он им.
Я заколебалась, Нина почувствовала мое замешательство и, решив, что я трушу, стремительно подошла к скамье и плюхнулась рядом со старшей женщиной.
Дальнейшее произошло одновременно: с губ миссис Дуглас слетает вздох удивления, Сара Мэпс оборачивается и непонимающе смотрит на меня, Эдвард Бетлман наклоняется к Нине, чересчур громко сообщая:
– Не здесь, здесь вам сидеть нельзя.
Не обращая на него внимания, Нина с дерзким видом уставилась перед собой, а я села рядом с Сарой Мэпс. Эдвард повернулся ко мне:
– Мисс Гримке, это скамья для негров, вам придется пересесть.
– Нам здесь удобно, – отрезала я.
Люди, сидевшие в ближайших рядах, вытягивали шею, чтобы узнать, в чем дело.
Эдвард ушел, и в наступившей тишине стало слышно, как женщины раскрывают веера, а мужчины откашливаются. Я надеялась, что инцидент утихнет сам собой, но со скамьи старейшин послышался громкий шепот, Эдвард вернулся с отцом.
Мы четверо на скамье инстинктивно придвинулись друг к другу.
– Прошу вас проявить уважение к святости и традициям нашего собрания и пересесть, – произнес мистер Бетлман.
Миссис Дуглас часто задышала, и я испугалась, что мы подвергли их опасности. С запозданием я припомнила свободную черную женщину, которая на свадьбе села на скамью для белых, и ее заставили потом подметать улицы. Я указала на двух женщин:
– Они не имеют отношения к… – чуть не сказала «к нашему протесту», но вовремя остановилась. – Они не имеют отношения к этому.
– Неправда, – возразила Сара Мэпс, взглянув на мать, а потом на мистера Бетлмана. – Мы имеем к этому самое прямое отношение. Мы сидим здесь вместе, разве нет?
Чтобы скрыть дрожь в руках, она засунула их в складки юбки. Глядя на них, я переполнилась любовью и печалью.
Мистер Бетлман ждал, но мы не двигались.
– Прошу вас в последний раз, – выдавил из себя он.
У него был недоумевающий разгневанный вид, полный сознания собственной правоты, но он вряд ли стал бы применять силу.
Нина выпрямилась, глаза ее горели.
– Мы не пересядем, сэр!
Он покраснел. Повернувшись ко мне, заговорил свистящим шепотом:
– Послушайтесь меня, мисс Гримке. Обуздайте сестру, а заодно и себя.
Когда он ушел, я бросила взгляд на Сару Мэпс и ее мать. Они с облегчением взялись за руки. Нина ликовала. Она всегда была храбрее меня. Я слишком беспокоилась из-за мнения окружающих, ее же оно совершенно не волновало. Я была осторожной, она – дерзкой. Я была мыслителем, она – созидателем. Я разжигала огонь, она поддерживала его. И тогда, и после я понимала, какими хитрыми были парки. Нина стала одним крылом, я – другим.
Сентябрьским днем Кэтрин вызвала нас из комнат колокольчиком, как мы полагали, на мирное чаепитие. Она часто звонила в колокольчик, когда получала письма, или подавала еду, или нуждалась в помощи по хозяйству. Ничего не подозревая, мы спустились вниз. В гостиной на стульях сидели, словно аршин проглотив, старейшины, некоторые стояли у стены, и среди них – Израэль. Кэтрин, единственная женщина, величественно восседала в старинном кресле с высокой спинкой, обитом бархатом. Мы попали на суд инквизиции.
Ни одна из нас не успела убрать волосы. Мои тонкие рыжие пряди свисали до талии, а волосы Нины, все в кудряшках, спускались волной на плечи. Для смешанного общества вид был неподобающий, но Кэтрин не отослала нас. Она сложила губы в кислую гримасу, заменяющую улыбку, и жестом пригласила в комнату.
С того дня, когда мы впервые уселись на скамью для негров и отказались пересесть, прошло три недели, и никто, кроме мистера Бетлмана, не сказал нам ни единого слова. На следующей неделе мы вновь сидели с Сарой Мэпс и Грейс и на следующей – тоже, и ни один человек не пытался остановить нас. Я успокоилась, решив, что старейшины примирились с нашим поступком. Очевидно, ошибалась.
Мы стояли рядом, ожидая, когда кто-нибудь заговорит. В оконные стекла били лучи солнца, превращая комнату в печь, я почувствовала, как у меня между грудями течет струйка холодного пота. Я пыталась встретиться взглядом с Израэлем, но он стоял в тени карниза. Повернувшись к Кэтрин, я увидела у нее на коленях номер «Либерейтора».
У меня свело живот.
Взяв за уголок двумя пальцами, она подняла газету, словно дохлую мышь за кончик хвоста.
– Наше внимание привлекло письмо на первой полосе самой скандальной антирабовладельческой газеты в стране. – Кэтрин поправила очки с толстыми, как дно бутылки, линзами. – Позвольте мне прочитать его вслух. «Тридцатое августа тысяча восемьсот тридцать пятого года. Уважаемый друг…»
Нина судорожно вздохнула:
– О Сара, я не думала, что его напечатают.
Я искоса посмотрела на ее встревоженное лицо, силясь понять, о чем она говорит. Наконец до меня дошло, я попыталась что-то сказать, но могла только хватать ртом воздух. Слова приходилось отдирать, как обои от стенок.
– …Ты… написала… мистеру Гаррисону?
Заскрипел стул – к нам направился мистер Бетлман:
– Хотите уверить нас, что вы, отпрыск рабовладельческой семьи, написали письмо подстрекателю вроде Уильяма Ллойда Гаррисона, полагая, что он его не опубликует? Именно такого рода материалы он и распространяет.
Нина не стала оправдываться, а дерзко ответила:
– Да, пожалуй, я рассчитывала, что он напечатает письмо! – Потом обратилась ко мне: – Люди рискуют жизнью ради освобождения рабов, а мы всего лишь сидим на скамье для чернокожих! Я сделала то, что должна была сделать.
Я вдруг осознала неотвратимость ее поступка. Наша жизнь никогда не вернется в прежнюю колею – сестра об этом позаботилась. С одной стороны, мне хотелось обнять ее и поблагодарить, а с другой – хорошенько встряхнуть.
Все старейшины смотрели на нас с одинаковым выражением, хмурым и осуждающим, – все, кроме одного, Израэля. Он опустил глаза в пол, будто хотел провалиться сквозь землю.
Кэтрин продолжила чтение, а Нина уперлась взглядом в стену над головами мужчин. Письмо было длинным, красноречивым и действительно весьма подстрекательским.
– «Если освобождение рабов будет сопровождаться гонениями, я скажу: „Пусть будет так“. Ибо искренне убеждена: дело стоит того, чтобы за него умереть. Ангелина Гримке». – Кэтрин свернула газету и положила ее на пол.
Новость о письме должна была, разумеется, дойти до Чарльстона. Мать, Томас, вся семья прочтут его с негодованием и отвращением. Нина никогда не вернется домой. Интересно, думала ли она, что эти слова захлопнут перед ней все двери.
С другого конца комнаты заговорил Израэль, и я закрыла глаза, различив в его голосе неожиданную мягкость и доброту.
– Вы обе наши сестры. Мы любим вас так же, как любит вас Христос. Мы пришли сюда только затем, чтобы помочь вам вновь обрести расположение квакерской братии. Вы еще можете вернуться к нам с покаянием, как блудный сын вернулся к отцу…
– Вы должны отказаться от письма, или вас исключат, – резко закончил мистер Бетлман.
Исключат. Слово повисло в воздухе маленьким лезвием, почти осязаемым в ярком свете. Этого не должно случиться. Я провела с квакерами тринадцать лет, шесть из них добивалась сана священнослужителя, единственной профессии, которая для меня оставалась. Ради нее я пожертвовала всем – замужеством, Израэлем, детьми.
Я торопилась высказаться раньше Нины. Я знала, что именно скажет она, и тогда лезвие опустится.
– Пожалуйста, я знаю, что вы милосердны.
– Постарайтесь понять, Сара. Когда вы садились на скамью для негров, мы делали вид, что ничего не замечаем, – заговорила Кэтрин. – Но сейчас все зашло слишком далеко. – Она сжала пальцы под подбородком, так что побелели костяшки. – И подумайте, куда вы подадитесь, если не отречетесь от письма. Я люблю вас обеих, но вы, естественно, не сможете здесь оставаться.
От волнения у меня перехватило дыхание.
– Неужели написать письмо – такой уж грех? Грех – торопить исполнение молитв?
– Подобные вещи не женское дело, – заявил Израэль, выступая из тени. – Вы, конечно, это понимаете.
В его голосе звучали боль и разочарование – их я уже слышала, когда отвергла его предложение, и понимала, что говорит он не только о письме.
– У нас не остается выбора. Подобные поступки выходят за рамки квакерства.
Я взяла Нину за влажную и горячую руку и посмотрела на Израэля, только на Израэля:
– Мы не можем отказаться от письма. Жаль, что я не подписала его.
Нина с силой сжала мою руку.
4 августа
Дорогая Сара.
В прошлом месяце умерла моя матушка. Заснула под дубом, да так и не проснулась. Шесть дней она спала, а потом умерла в своей постели. Мы со Скай были рядом. Твоя мать заплатила за сосновый гроб.
Ее похоронили на кладбище для рабов на Питт-стрит. Госпожа разрешила Гудису отвезти нас со Скай в экипаже к месту ее упокоения, чтобы попрощаться. Скай исполнилось двадцать два, и она высокая, как мужчина. Мы стояли у могилы, и я не доходила ей до плеча. Она пела песню, которую поют рабыни на плантации, когда толкут рис, чтобы оставить его на могилах. Сказала, рис оставляют, чтобы помочь мертвым найти путь в Африку. Скай взяла с собой горсть риса и рассыпáла его над мамой, пока пела.
Мне вспомнилась старая песенка, которую я сочинила в детстве. «Через воды и моря рыбы пусть везут меня». Везут домой. Спев ее, я взяла латунный наперсток – мою любимую с детства вещичку – и положила на могилу, чтобы у мамы осталась частичка меня.
Просто я хотела, чтобы ты знала. Пусть она упокоится с миром.
Надеюсь, письмо дойдет до тебя. Если захочешь ответить, остерегайся, потому что твоя сестра Мэри за всем следит. Теперь у нас дворецкий – чернокожий кучер с ее плантации по имени Гектор, и он за всеми шпионит.
При свете свечи я написала на конверте имя Сары и адрес, стараясь получше скопировать почерк госпожи. Он настолько ухудшился, что можно было написать любые каракули, и они сошли бы за ее почерк. Я заклеила письмо каплей воска и запечатала печатью госпожи, которую стащила из ее комнаты – позаимствовала, скажем так, – и собиралась сразу положить назад. А перо с бумагой я просто стащила.
На кровати, разметавшись от жары, спала Скай. Я посмотрела, как она шарит руками по месту, где обычно лежала мама, потом задула свечу и глядела, как в темноте исчезает дымок. Завтра я должна незаметно положить письмо в пачку, которую отправят на почту, в надежде, что никто не станет его рассматривать.
Скай пела во сне на языке, напоминающем креольский диалект, и мне вспомнилась горсть риса, которую она рассыпала на могиле, чтобы дух матушки попал в Африку.
Африка. Это единственное место, где будет обретаться матушка, где бы ни жили мы со Скай.
Каждый день я просыпалась опустошенная и печальная. Кэтрин дала время на сборы до первого октября, но мы не нашли никого, кто бы принял двух сестер, изгнанных квакерами. В доме Лукреции теперь было полно детей. Улицы наводнили написанные от руки листовки, наклеенные на фонарные столбы и дома и валявшиеся на земле. Бросались в глаза вульгарные заголовки: «ВОЗМУТИТЕЛЬНЫЙ ПОСТУПОК: среди нас живет ярая аболиционистка». И ниже – письмо Нины в «Либерейтор» во всей красе. Нам не открыли бы двери даже самые дешевые пансионы.
Я была на грани отчаяния, когда пришло письмо без имени отправителя и адреса.
29 сентября 1835 года
Дорогие мисс Гримке,
если у вас хватает смелости сидеть на скамье для чернокожих, то, вероятно, пока не найдется более подходящего жилья, вы сочтете удобным разделить с нами кров. Мы с матерью не можем предложить вам ничего, кроме кое-как обставленной мансарды с окном и трубой для обогрева посредине. Так что добро пожаловать. Просим вас никому не рассказывать о нашей договоренности, в том числе и вашей нынешней хозяйке Кэтрин Моррис. Ждем вас на Ланкастер-роу, дом 5.
Искренне ваша,
На следующий день мы простились с прежней жизнью и, не оставив адреса и не попрощавшись, приехали в экипаже в крошечный кирпичный домик, в бедную округу, где жили в основном белые. Перед фасадом стоял покосившийся деревянный забор с цепью на воротах, и нам пришлось тащить чемоданы к задней двери.
Слабо освещенная мансарда заросла паутиной, когда внизу разожгли камин, в ней стало удушающе жарко и запахло древесным дымом, но мы не жаловались. У нас появилась крыша над головой, и мы вместе. У нас были друзья, Сара Мэпс и Грейс.
Сара Мэпс получила хорошее образование, возможно лучшее, чем я. Окончила городскую академию квакеров для свободных чернокожих. Потом она расскажет мне, что уже в детстве знала о своей единственной миссии – основать школу для чернокожих детей.
– Мало кто понимает, что можно так верить в свое призвание, – сказала она. – Большинство людей, даже моя мать, считают, что я принесла чересчур большую жертву, не выйдя замуж и не родив детей, но мои ученики – это и есть мои дети.
Я-то хорошо понимала. Как и я, она любила книги и хранила самые ценные тома на полке в маленькой гостиной. Каждый вечер прелестным певучим голосом читала вслух своей матери Мильтона, Байрона, Остен и продолжала читать даже после того, как Грейс засыпала в кресле.
Повсюду в доме на вешалках висели шляпы разной степени готовности, их наброски лежали на столах или торчали из рамы зеркала у входной двери. Грейс мастерила огромные шляпы, украшала перьями и продавала магазинам. Она сама, как квакерша, не могла носить подобные наряды. Нина считала, что Грейс занимается не своим делом, но я думаю, у той талант художника.
Первую неделю мы наводили порядок в мансарде. Вымели пыль и пауков, вымыли окно. Потом отполировали рамы двух узких кроватей, стол, стулья и скрипучее кресло-качалку. Сара Мэпс принесла нам домотканый коврик, яркие лоскутные одеяла, дополнительный стол, фонарь и маленькую книжную полку для наших книг и журналов. Под карнизы мы воткнули ветки вечнозеленых растений для свежести и развесили одежду на стенных крючках. На стол я поставила оловянную чернильницу.
К началу второй недели мы заскучали. Сара Мэпс сказала, что нам надо стараться уходить и приходить незаметно, ибо соседи не потерпят расового смешения. Однажды на выходе из дома нас встретила группа мальчишек-хулиганов, они бросались в нас камнями и обзывались: «Друзья негров, друзья негров!» На следующий день переднюю часть дома закидали тухлыми яйцами.
Начиная с третьей недели мы стали затворницами.
Наступил ноябрь, я занималась тем, что вышагивала по овальному коврику и на ходу перечитывала книги и старые письма. Так я спасалась от меланхолии, что преследовала меня с детства. Казалось, подобным образом я смогу удержать свои позиции, а сойдя с коврика, упаду в бездну.
До отъезда из дома Кэтрин пришло письмо от Подарочка с вестью о смерти Шарлотты. Каждый раз, читая его – так часто, что Нина грозилась спрятать письмо, – я думала об обещании освободить Подарочка. Оно терзало меня всю жизнь, и теперь смерть Шарлотты ужесточила обязательство. Я говорила себе, что старалась сделать это – да, старалась. Сколько раз писала матери, умоляя разрешить мне выкупить Подарочка, чтобы освободить! Она даже не рассматривала мои просьбы.
Как-то утром сестра пыталась с помощью остатков краски изобразить голую иву за окном, а я вышагивала по коврику проторенной тропой и вдруг остановилась, уставилась на чернильницу. Несколько мгновений я смотрела на нее. Кругом царил хаос, но здесь стояла чернильница.
– Нина! Помнишь, как мама заставляла нас часами писать извинения? Что ж, я собираюсь написать одно… настоящее извинение за антирабовладельческий курс. Ты тоже можешь написать… Мы обе можем.
Она смотрела с удивлением, а у меня уже сложился план.
– Надо обращаться к Югу, – продолжила я. – Мы южане… Мы знаем рабовладельцев, ты и я… Мы можем поговорить с ними… не отчитывать их, а взывать к ним.
Нина повернулась к окну и, казалось, стала рассматривать иву, но через секунду посмотрела на меня блестящими глазами:
– Мы напишем памфлет!
Сестра поднялась и вступила в четырехугольник света на полу, падающий от окна.
– Мистер Гаррисон напечатал мое письмо и, может быть, опубликует наш памфлет и разошлет его по всем городам Юга. Но не надо адресовать его рабовладельцам. Они не станут нас слушать.
– Тогда кому?
– Мы напишем южному духовенству и женщинам. Мы натравим на них проповедников, их жен, матерей и дочерей!
Я писала в постели, положив на колени доску и завернувшись в шерстяную шаль, а Нина в старом, отороченном мехом капоре склонилась над маленьким столом. В холодной мансарде скрипели перья, и в сгущающейся темноте перекликались козодои.
Всю зиму печная труба наполняла мансарду жаром, и Нина распахивала окно, впуская ледяной воздух. Мы писали, изнемогая от жары или дрожа от холода, но почти никогда не чувствуя себя комфортно. И вот памфлеты почти закончены. Мой – «Послание духовенству южных штатов» и Нинин – «Воззвание к христианкам Юга». Она занялась женщинами, а я – духовенством, что мне казалось парадоксальным, учитывая, как плохо ладила с мужчинами я и как хорошо – она. Нина уверила меня, что было бы еще более странно, напиши она о Боге, с которым ладила хуже, чем я – с мужчинами.
Мы раскритиковали все аргументы Юга в пользу рабства и решительно отвергли их. Я исписывала страницу за страницей. Так радостно было писать без колебаний, писать о том, что назрело, писать с дерзостью, обычно мне неприсущей. Иногда я думала об отце и горьком признании, которое он сделал в конце жизни. «Думаешь, мне не противно рабство, так же как и тебе? Или я не понимаю, что алчность помешала мне прислушаться к голосу совести?» Но в основном за этим сочинением меня преследовали мысли о Шарлотте.
Внизу на кухне Сара Мэпс и Грейс подбрасывали дрова в старую печь, изрыгающую клубы копоти. Вскоре мы почувствовали запах варившихся овощей – лука, пастернака, свекольной ботвы. Собрав дневную работу, мы спустились вниз.
Сара Мэпс повернулась к нам, вся в клубах дыма.
– У вас появились новые страницы? – спросила она, и ее мать, месившая тесто, прервалась на секунду, чтобы услышать ответ.
– Сара принесла последние страницы, – объяснила Нина. – Сегодня она дописала последнюю фразу, а я рассчитываю закончить свою работу завтра!
Сара Мэпс захлопала в ладоши, как она, наверное, делала в классе перед детьми. У нас вошло в привычку собираться после еды в гостиной, где мы с Ниной вслух читали наши последние пассажи. Иногда Грейс так впечатлялась рассказами очевидцев о проявлениях рабства, что прерывала нас восклицаниями: «Какая мерзость! Неужели они не понимают, что мы тоже люди? Да не оставит нас милость Господня!» В конце концов Сара протягивала матери рабочую корзинку, чтобы та могла заняться шляпой.
– Сегодня вам пришло письмо, Нина, – сообщила Грейс, стряхивая тесто с рук и фартука.
Очень немногие люди знали, где нас искать: мама и Томас в Чарльстоне. Я послала также наш адрес Подарочку, но пока не получила от нее ответа. Из квакеров в курсе была только Лукреция, остальным не сообщали, опасаясь, что Сара Мэпс и Грейс пострадают из-за нас. В почерке письма, однако, я не узнала никого из этих людей.
Нина разорвала конверт, а я заглянула к ней через плечо.
– Оно от мистера Гаррисона! – воскликнула сестра.
Я уже забыла, что несколько недель назад Нина написала ему о наших литературных начинаниях и он с энтузиазмом ответил, попросил по окончании показать, что получилось. Я не представляла, каковы его намерения.
21 марта 1836 года
Дорогая мисс Гримке.
Прилагаю письмо для вас от Элизара Райта из Нью-Йорка. Он не знал, как с вами связаться, и попросил меня передать письмо. Полагаю, вы найдете его необычайно важным.
Молю Бога, чтобы монографии, над которыми сейчас работаете вы с сестрой, скорей дошли до меня и чтобы обе вы с честью выдержали испытание, выпавшее на вашу долю.
Пусть Господь дарует вам отвагу.
Нина подняла на меня взгляд, счастливый и изумленный. Глубоко вздохнув, она прочитала прилагаемое письмо.
2 марта 1836 года
Уважаемая мисс Гримке,
пишу от имени Американского общества борьбы с рабством, которое в скором времени намерено уполномочить сорок своих представителей для выступлений на собраниях в свободных штатах, чтобы привлечь на нашу сторону неофитов и обрести поддержку народа. Изучив ваше яркое письмо в «Либерейторе», которое вызвало и протест, и благоговение, исполнительный комитет единодушно решил, что достоверное освещение вами ужасов рабства на Юге и ваш страстный голос будут для нас неоценимы.
Приглашаем вас присоединиться к нам в этом великом духовном начинании, а также вашу сестру Сару, поскольку нам стало известно о ее жертвенности и стойких аболиционистских взглядах. Полагаем, вам легче будет выполнять вашу миссию в компании сестры. Если вы согласитесь стать нашими единственными представителями-женщинами, мы поручим вам беседовать с женщинами в частных салонах Нью-Йорка.
Ожидаем вас к шестнадцатому сентября, когда начнется серьезная двухмесячная подготовка наших представителей под руководством Теодора Уэлда, великого оратора-аболициониста. Цикл ваших лекций начнется в декабре.
Просим внимательно обдумать наше предложение и дать ответ.
Искренне ваш,
Какое-то время все четверо с недоумением и изумлением взирали друг на друга, а потом Нина сжала меня в объятиях:
– Сара, мы не могли даже на такое надеяться.
Она обнимала меня, а я стояла в оцепенении. Сара Мэпс зачерпнула из миски горсть муки и швырнула в нас, как бросают лепестки цветов на свадьбе, и в душной кухне зазвенел женский смех.
– Подумай только, нас будет обучать Теодор Уэлд, – выдохнула Нина.
Этот человек пропагандировал идеи аболиционизма в Огайо. Говорили, что он требователен, необычайно принципиален и бескомпромиссен.
Я кое-как поела, немного почитала и, когда мы улеглись в кровати, обрадовалась темноте. Лежала тихо, чтобы Нина подумала, что я сплю, но вот с ее кровати совсем рядом со мной послышался голос:
– Я не поеду в Нью-Йорк без тебя.
– Я… я и не отказывалась. Конечно поеду.
– Ты так тихо себя вела, я не знала, что и подумать.
– Я вне себя от радости. Я… Нина… Это просто… Мне придется публично выступать… перед незнакомыми людьми… Надо будет говорить, а не писать.
Весь вечер я представляла этот ужас: я без конца запинаюсь и женщины в салоне Нью-Йорка скрипят стульями и опускают глаза.
– На собраниях ты вставала и говорила, – парировала Нина. – И твое заикание не помешало тебе в стремлении стать священнослужителем.
Я остановила взор на почерневшей балке над головой, осознавая правду и логичность этих слов. И вдруг поняла, что боюсь не публичных выступлений. Это старый знакомый страх. А боялась я безмерности происходящего – представительница аболиционистов путешествует по стране с национальным мандатом. Мне хотелось сказать: «Кто я такая, чтобы делать это, – я, женщина?» Но голос принадлежал не мне. Это был голос отца. Голос Томаса. Он принадлежал Израэлю, Кэтрин и моей матери. Он принадлежал церковникам из Чарльстона и квакерам из Филадельфии. И этот голос не должен, если я постараюсь, стать моим.
Я отправилась в город с поручением от Мэри. Когда проходила близ пристани Эджерс, из гавани отчалил пароход. Это было нечто необыкновенное! Грохотало гребное колесо, из трубы поднимался дым, на верхней палубе выстроились люди и махали носовыми платками. Я смотрела до тех пор, пока на воде не осела пена и пароход не пропал за горизонтом.
Маленькая госпожа послала меня за двумя бутылками привозного виски, и я заспешила, чтобы не опоздать. В последнее время закупками занималась в основном я. Когда она отправляла в город своих рабов с плантации, те возвращались с пустыми корзинами, сжимая в руке записку, которую надо было доставить. Они не знали, где находится Бэттери, а где Рэгг-сквер. Если им везло, они оставались без ужина, если не везло – получали пять плетей от Гектора.
На прошлой неделе Скай сочинила песенку и распевала ее в саду. «Госпожа наша Мэри очень злая кошелка. Эх, огреть бы ее хорошенько метелкой». Я просила: «Не пой, у Гектора есть уши». Но Скай никак не могла отделаться от песенки. Кончилось все железным намордником. Его надевали на раба за воровство еды, но и за болтовню тоже, как выяснилось. Скай держали четыре мужика, в рот ей засунули зубцы, а потом застегнули приспособление на затылке. Она так громко кричала, что я прикусила щеку и рот наполнился медным вкусом крови. Два дня она не могла говорить и есть. Спала сидя, чтобы железо не порезало лицо, а когда со стоном просыпалась, я подкладывала под край затычки мокрую тряпку, чтобы Скай смочила губы.
Я вышла из винного магазина, перед глазами стояли ранки на губах сестры – после этого происшествия она перестала петь. От тяжелых воспоминаний меня отвлекли крики и запах гари.
Над старой биржей поднимался столб черного дыма. Первое, о чем я подумала: «Денмарк. Город наконец загорелся, как он хотел». Я подобрала юбку и, отталкиваясь тростью с кроликом от булыжников, заспешила вперед. В корзинке звенели бутылки с виски. Боль отдавалась в бедре.
На углу Брод-стрит я остановилась. То, что я приняла за пожар, оказалось огромным костром перед биржей. Вокруг него толпился народ, а на ступенях биржи стоял почтовый служащий и швырял в пламя пачки бумаг. Каждый раз, когда падала пачка, взметался ввысь пепел и ревела толпа.
Я не понимала, чем толпа так взбудоражена, и мне очень хотелось это выяснить, но я вспомнила, что маленькая госпожа наказывает кнутом опоздавшего раба точно так же, как и заблудившегося.
Я плелась с опущенной головой и заметила на земле листовку, подпаленную и растоптанную. Наклонилась и подняла ее.
«Послание духовенству южных штатов. Сара М. Гримке».
Я остановилась как вкопанная. Сара. «Сара М. Гримке».
– Отдай листовку, черномазая! – рявкнул старый лысый мужик, от которого несло кислятиной. – Дай сюда!
Взглянув в его красные слезящиеся глаза, я сунула находку в карман. На ней было имя Сары, ее слова. Пусть сжигают остальные бумаги, эту они не получат.
В тот вечер Скай и Гудис подойдут к моей кровати и скажут: «Подарочек, о чем ты думала? Надо было отдать ему листовку». Но что сделано, то сделано.
Я не обратила на мужика внимания, повернулась и пошла прочь, подальше от его вони и загребущих лап.
Он ухватился за ручку корзины, дернул. Я потянула ее к себе, но он не отпускал.
– И что ты вообразила? – покачиваясь, спросил он. – Что я отпущу тебя с этим?
И тут полупьяный идиот заметил в корзине бутылки виски, лучшего в Чарльстоне. Он облизнулся.
– Вот, возьми выпивку, – предложила я, – а я заберу книжечку.
И отдала ему корзину. А потом, прихрамывая, пошла прочь вместе с моим хитрым кроликом и смешалась с толпой.
Маркет-стрит осталась позади. Солнце разливало по гавани оранжевые отблески, ограда сада отбрасывала зеленоватые тени. Взад-вперед по улице мчались пролетки, запряженные лошадьми.
Я не торопилась. Я знала, что меня ожидает.
Недалеко от усадьбы Гримке я увидела пароходную пристань и белое оштукатуренное здание с вывеской над дверью «Пароходная компания Чарльстона». Мужчина с карманными часами в руке запирал дверь. Когда он ушел, я спустилась на пристань и села, укрывшись за деревянными ящиками, понаблюдала за ныряющими пеликанами. Затем вынула книжечку из кармана, с ладони слетели хлопья сажи. Над некоторыми фразами пришлось потрудиться. Спотыкаясь на том или ином слове, я пристально всматривалась в буквы, пока не проявлялся смысл. Это напоминало поиск картинок в облаках.
Достопочтенные друзья!
Обращаюсь к вам как раскаивающаяся рабовладелица с Юга, безоговорочно признающая тот факт, что негр не раб, которым можно владеть, а человек милостью Божьей…
Маленькая госпожа приказала высечь меня кнутом при свете луны.
Когда поздно вечером я появилась у ворот без привозного виски и денег, она велела Гектору позаботиться обо мне. Было темно, на черном небе проступали яркие, словно вырезанные из олова, звезды, и светила полная луна. Фигура Гектора отбрасывала на земле четкую тень. Он снял с пояса кнут из бычьей кожи.
Я всегда черпала силы у матушки, а она умерла.
Гектор привязал меня за кисти рук к столбу крыльца кухонного корпуса. Последний раз меня секли за то, что я училась читать, – одна плеть, на сладкое, как говорили у нас, – и Томфри привязывал меня к этому самому столбу.
На этот раз десять плетей. Цена за то, что читала написанное Сарой.
Я ждала, повиснув спиной к Гектору. Мне было видно, как Гудис скрючился в тени у ограды огорода, а Скай притаилась около кухни. Глаза ее сверкали, как у ночного зверька.
Я зажмурилась, чтобы отгородиться от этого мира. Зачем он нужен? Зачем вообще все это?
Первый удар обжег, словно в спину вогнали раскаленный штырь. Я услышала, как трещит хлопок платья, и почувствовала, как разрывается кожа. Земля ушла из-под ног.
Я не удержалась и завопила. Я закричала, чтобы разбудить Господа.
Мне ясно вспомнились слова из Сариной книжечки. «Человек милостью Божьей».
Я представила себе пароход. Увидела, как поворачивается его колесо.
На следующий день я снимала с маленькой госпожи мерки для нового платья, прогулочного костюма из шелковой тафты – нужной каждому вещи. Она сделала вид, что ничего не случилось, и обращалась со мной непривычно ласково.
– Подарочек, что скажешь об этом золотистом цвете, не слишком он бледный?.. Нет другой такой швеи, как ты, Подарочек.
Когда я измеряла сантиметром длину юбки, разорванная кожа на спине натянулась и я стиснула зубы от боли. Еще вчера Фиби и Скай положили мне на спину компресс из черной патоки для обработки ранок, но легче от этого не стало. Каждый шаг причинял боль. Я шаркала по полу, не поднимая ног.
Маленькая госпожа, стоя на примерочном ящике, повернулась вокруг себя. Она напомнила мне старый глобус из кабинета господина Гримке и то, как он вращался.
В парадную дверь постучали, следом послышался топот Гектора по коридору к гостиной, где госпожа пила чай.
– Госпожа, приехал мэр, – позвал он. – Просит вас выйти к двери.
Мэри сошла с ящика и высунула голову в коридор. Госпожа состарилась, волосы у нее стали как лунь белые, но по дому она ходила. Раздался быстрый стук ее трости, потом до нас донесся льстивый голос:
– Мистер Хэйн! Это честь для нас. Входите, пожалуйста, выпейте с нами чая.
Маленькая госпожа суетливо надевала туфли. Они с госпожой всегда заискивали перед мэром. Мистер Роберт Хэйн был тем, кого называют сторонником нуллификации.
– Боюсь, это не светский визит, миссис Гримке. Я здесь по официальному делу в отношении ваших дочерей Сары и Ангелины.
Маленькая госпожа затихла, попятилась к двери с туфлей на одной ноге. Я тоже осталась в комнате.
– С сожалением сообщаю вам, что Сару и Ангелину больше не ждут в нашем городе. Передайте им, что в случае визита их арестуют и препроводят в тюрьму, где они станут ожидать, пока следующий пароход не доставит их на Север. Это делается для их же блага и для блага города. В настоящее время в Чарльстоне настолько озлоблены против них, что, без сомнения, они встретятся с насилием, покажись на публике.
Наступила тишина. Лишь поскрипывали старые «кости» дома.
– Вы меня понимаете, мадам? – спросил мэр.
– Прекрасно понимаю, а теперь поймите и вы меня. У моих дочерей могут быть нечестивые взгляды, но никому не позволено обращаться с ними столь оскорбительно и высокомерно.
Хлопнула входная дверь, а госпожа застыла на пороге с трясущимися губами.
Из моих рук выскользнула измерительная лента и свернулась на полу у ног. Непохоже было, что я когда-нибудь увижу Сару.
Я сидела на возвышении и наблюдала за лицами слушателей, поглощенных выступлением Нины. Казалось, воздух над головами потрескивает от бурлящей энергии. Мы читали нашу первую лекцию – и не где-нибудь в скромной гостиной перед двадцатью дамами с пяльцами, как мы представляли себе заседания Американского общества борьбы с рабством. Мы выступали в грандиозном зале Нью-Йорка, украшенном резными балконами, с рядами стульев с красной бархатной обивкой, и он был заполнен до отказа.
Всю неделю газеты поносили вредоносные высказывания двух сестер, высокомерно разглагольствовавших наподобие Фанни Райтс. Улицы пестрели листками, призывавшими женщин оставаться дома, и даже Американское общество борьбы с рабством засомневалось в целесообразности лекций в публичных залах. Едва не дошло до отмены мероприятия.
Но выступил Теодор Уэлд, осуждая Общество за трусость. Его называли Львом племени аболиционистов, и недаром: когда требовало дело, он становился весьма напористым.
– Я защищаю право этих женщин выступать против рабства где угодно. Крайне нелепо с вашей стороны мешать им в великом деле!
Он выручил нас.
Нина расхаживала взад-вперед по сцене, энергично жестикулируя. Ее звонкий голос долетал до балконов:
– Мы, уроженки Юга, пришли сюда, чтобы поведать вам ужасную правду о рабстве…
Она выступала в модном платье темно-синего цвета, оттенявшего ее волосы. Интересно, что подумал бы мистер Уэлд, если бы сейчас увидел ее?
Он проводил занятия по ораторскому искусству с нами и другими агентами, но предпочитал не давать жестких рекомендаций. Стоять ли нам на сцене неподвижно и говорить тихо, как положено женщине, или жестикулировать и актерствовать, как мужчина?
– Оставляю это на ваше усмотрение, – говорил он.
Он проявлял к нам братский, по его словам, интерес и часто навещал нас. Разумеется, интерес он проявлял к Нине, и далеко не братский. Она бы в этом не призналась, но ее тоже влекло к нему. До приезда в Нью-Йорк я представляла себе мистера Уэлда суровым стариком, но он оказался молодым человеком, столь же добрым, как и строгим. Холостяк тридцати трех лет, он был поразительно красив – густые вьющиеся каштановые волосы и пронзительные голубые глаза. Будучи дальтоником, носил одежду несочетающихся цветов. Нам это казалось очаровательным. Однако ни одно из этих качеств не привлекало сестру так сильно, как пять простых слов: «Оставляю это на ваше усмотрение».
– Рабыни – наши сестры! – воскликнула Нина и раскинула руки, словно нас окружала толпа рабынь. – Мы не должны покидать их в беде.
Это были заключительные слова речи, их встретили громом аплодисментов, слушательницы поднялись с мест.
Аплодисменты продолжались, а у меня пылали щеки. Настал мой черед. Прослушав мои репетиции, в Обществе решили, что Нина выступит первой, а я – за ней, опасались, что в противном случае лишь немногие слушатели, выдержав мое выступление, захотят послушать что-то еще. Поднявшись на ноги, я спросила себя, смогу ли произнести заготовленные слова.
Я подошла к кафедре на ватных ногах. Переполненная сознанием того, что стою здесь, я на миг ухватилась за края кафедры. Я смотрела на море лиц, и мне пришло в голову, что по сравнению с высокой ослепительной сестрой выгляжу бледно. Невысокая некрасивая женщина средних лет, с малюсенькими очками на кончике носа, в прежнем квакерском одеянии. Я привыкла к своей одежде. «Какая есть, такая есть». От этой мысли я улыбнулась, женщины в зале тоже заулыбались, будто прочитав мои мысли.
Я открыла рот, и слова полились. Проговорив несколько минут, я взглянула на Нину: «Я не запинаюсь!» Она кивнула, ее глаза сияли.
В детстве мое заикание таинственно начиналось и прекращалось, как и сейчас, но оно было со мной так долго, что казалось постоянным. А я все говорила и говорила. Негромко рассказывала об ужасах рабства, которые видела собственными глазами. Поведала слушателям о Подарочке, о ее матери и сестре. Я ничего от них не утаила.
В конце я посмотрела поверх очков, став на миг одним целым с залом:
– Мы больше не будем молчать. Мы, женщины, заявим рабам о себе и не замолчим, пока не освободим их.
Потом повернулась и пошла к своему месту, а женщины встали, взорвав зал аплодисментами.
Несколько недель мы выступали перед аудиториями в Нью-Йорке, а затем продолжили кампанию в Нью-Джерси, путешествовали по городам на берегах Гудзона. Женщины приходили на лекции толпами, разрастающимися, словно хлеба и рыбы из Библии. В церкви города Покипси собралась такая толпа, что обрушилась галерея и людей пришлось эвакуировать. Мы вынуждены были выступать на улице в февральском холоде и сумраке, но никто не ушел. В каждом городе мы призывали женщин создавать собственные антирабовладельческие общества и собирать подписи под петициями. Мое заикание иногда появлялось, потом пропадало, но, к счастью, большинство выступлений обходилось без него.
Мы обретали скромную славу и скандальную известность. Всю зиму и весну практически все газеты страны сообщали о наших деяниях. В антирабовладельческих изданиях публиковались наши речи, печати ожидали десятки тысяч наших памфлетов. С нами даже согласился встретиться Джон Куинси Адамс. Бывший президент обещал представить конгрессу петиции, собранные женщинами. Наряду с этим в некоторых городах Юга рядом с чучелом мистера Гаррисона вывесили наши чучела. Мать прислала записку с предупреждением о том, что, если мы появимся в Чарльстоне, нас посадят в тюрьму.
Нашей опорой стал мистер Уэлд. Он присылал письма, в которых хвалил за усилия. Называл нас смелыми, доблестными и упорными. Время от времени прилагал постскриптум для Нины. «Ангелина, люди говорят, вы покоряете аудиторию. Как ваш наставник, я хотел бы приписать эту заслугу себе, но она – полностью ваша».
Однажды теплым апрельским днем он появился без предупреждения в сельском доме Джеррита Смита в Питерборо, штат Нью-Йорк, где мы с Ниной остановились на несколько дней – на время последнего цикла лекций. По его словам, он приехал, чтобы обсудить финансы Общества с мистером Смитом, крупнейшим благотворителем нашей организации, но в истинной цели визита сомневаться не приходилось. Каждое утро они с Ниной гуляли по тропе во фруктовых садах. Он приглашал и меня, но я, мельком взглянув на Нину, отказалась. Он провожал нас на дневные лекции, ожидал окончания, а по вечерам мы трое сидели в гостиной с мистером и миссис Смит, обсуждая стратегию наших действий и рассказывая о своих приключениях. Когда миссис Смит сообщала, что женщинам пора желать спокойной ночи, Теодор и Нина обменивались выразительными взглядами, не желая расставаться.
– Что ж… Вам пора отдыхать, – вздыхал Теодор.
И Нина с мучительной медлительностью выходила из комнаты.
В день его отъезда я наблюдала из окна, как пара возвращается с прогулки. Пока они гуляли, начался дождь – внезапный ливень, которому даже солнце не помеха, – и он держал над их головами свое пальто. Они шли, нисколько не торопясь. И смеялись.
Затем поднялись на крыльцо и отряхнулись от водяных брызг, он наклонился и поцеловал мою сестру в щеку.
В июне мы прибыли в Эймсбери, штат Массачусетс, чтобы передохнуть пару недель, и поселились в обшитом вагонкой коттедже некой миссис Уитьер. Нам предстояло продолжить крестовый поход против рабства в Новой Англии, он должен был продлиться всю осень, но мы сильно устали, а я стала покашливать и никак не могла излечиться. Кроме того, нам нужна была одежда по сезону. Миссис Уитьер, краснощекая и пухлая, кормила нас густыми супами с тресковой печенью, отказывала всем посетителям и заставляла нас ложиться спать до восхода луны.
Только через несколько дней мы узнали, что она мать Джона Гринлифа Уитьера, близкого друга Теодора. Мы сидели в гостиной и пили чай, а она заговорила о сыне и его долгой дружбе с Теодором. Тогда мы поняли, почему она взяла нас на постой.
– Наверное, вы хорошо знаете Теодора, – поинтересовалась Нина.
– Тедди? Ах, он для меня как сын, а для Джона словно брат. – Женщина покачала головой. – Полагаю, вы слышали об их ужасной клятве.
– Клятве? – переспросила Нина. – Нет, ничего не слышали.
– Я этого не одобряю. Это уж чересчур. В конце концов, женщине моего возраста хочется внуков. Но эти двое такие принципиальные, не слушают разумных доводов.
Нина, побледнев, выпрямилась на краю стула:
– В чем они поклялись?
– Что ни один из них не женится, пока не будет отменено рабство. По правде сказать, это вряд ли произойдет при их жизни!
В ту ночь после восхода луны меня разбудил стук в дверь. На пороге стояла хмурая, несчастная Нина.
– Я этого не вынесу. – Она уткнулась в мое плечо.
Летом 1837 года жители Новой Англии тысячами приходили слушать нас, и впервые среди публики появились мужчины. Поначалу горстка, потом человек пятьдесят, потом сотни. Наши публичные разговоры с женщинами бросали вызов обществу, но беседы с мужчинами переворачивали пуританский мир вверх дном.
– Они зажгут погребальный костер, – сказала я Нине при первом появлении мужчин.
Мы рассмеялись, но это было совсем не смешно.
«Учить жене не позволяю, ни властвовать над мужем, но быть в безмолвии». Есть ли в Библии более раздражающий стих? В то лето он звучал с каждой кафедры в Новой Англии с намеком на сестер Гримке. Церкви конгрегации приняли резолюцию об осуждении нас и призвали к бойкотированию наших лекций, и для нас закрыли ряд церквей и публичных залов. В Пепперелле мы вынуждены были читать лекцию в амбаре, рядом с лошадьми и коровами.
– Как видите, на постоялом дворе места не оказалось, – заметила Нина. – Но мудрецы все же пришли.
Мы старались быть храбрыми, доблестными и упорными, как написал о нас в письме Теодор. Мы использовали отрывки из наших лекций, чтобы защитить наше право на выступления. «То, чего мы требуем для себя, мы требуем для каждой женщины!»
Эти слова стали объединяющим девизом в Лоуэлле, Ворстере и Даксбери – повсюду, куда мы приезжали. Вы бы видели этих женщин, как они толпой стекались к нам, а некоторые, как те отважные леди из Андовера, писали публичные письма в нашу защиту. Моя старая подруга Лукреция отправила из Филадельфии послание из трех слов: «Так держать, сестры!»
Сами того не желая, мы вызвали в стране волнение. Тема обретения женщинами определенных прав была новой, странной и подвергалась порицанию, но ее вдруг стали обсуждать по всей стране вплоть до Огайо. Мою сестру вместо Ангелины назвали Девилиной, поминая дьявола. Нас окрестили «поджигательницами». И действительно, нам каким-то образом удалось поджечь запал.
В последнюю неделю августа мы вернулись в коттедж миссис Уитьер как после битвы. Я чувствовала себя изможденной и загнанной в угол и сомневалась, смогу ли продолжить лекции осенью. Остатки боевого духа испарились. Последнее летнее выступление закончилось тем, что дюжины рассерженных мужчин взобрались на повозки у дверей зала и с криками «Девилина!» забросали нас камнями. Один угодил мне в нижнюю губу, превратив ее в толстую красную сосиску. Вид у меня был тот еще. Я не знала, что скажет на это миссис Уитьер и не откажет ли нам в приюте – мы ведь превратились в парий, – но она притянула нас к себе и поцеловала каждую в лоб.
На третий день нашего затворничества, вернувшись с прогулки вдоль берега реки Мерримак, я застала Нину стоящей у окна. Она прислонилась к стеклу, закрыла глаза, руки висели вдоль тела. Сестра стала похожа на остановившийся волчок.
Услышав мои шаги, она обернулась и указала на чайный столик, где лежала раскрытая газета «Бостон морнинг пост». Миссис Уитьер старалась прятать от нас периодику, но Нина нашла газету в хлебнице.
«25 августа
Девицы Гримке уже давно произносят речи, пишут памфлеты и ведут себя на публике так, как не подобает женщине, но они до сих пор не замужем. Почему все старые курицы – аболиционистки? Потому что, не имея возможности найти мужей, они надеются заполучить негра, если только смешанные браки войдут в моду…»
Я не смогла дочитать статью.
– И это еще не все. Сегодня днем приезжает Теодор с Элизаром Райтом и сыном миссис Уитьер Джоном. Пока тебя не было, пришло письмо. Миссис Уитьер печет сладкие пирожки.
Нина все лето ничего не говорила о Теодоре, но по ее лицу было видно, что она тоскует.
Мужчины приехали в три часа. Моя губа почти зажила, но еще побаливала, поэтому я молчала, ожидая, когда гости расскажут о цели визита. Вспомнились слова, которыми Теодор защищал нас раньше: «Крайне нелепо с вашей стороны мешать им в великом деле».
Сегодня он был в одежде зеленых оттенков. Подойдя к каминной полке, он взял какую-то безделушку, повертел в руках. Потом посмотрел на Нину:
– Сестры Гримке, как никто другой, внесли в борьбу против рабства ощутимый и важный вклад.
– Правильно, правильно! – воскликнула милейшая миссис Уитьер, но ее сын опустил глаза, и я поняла, зачем они приехали.
– Для этого мы вас и рекомендовали, – продолжал Теодор. – И все же, поощряя мужчин присоединиться к вашей аудитории, вы втянули нас в дебаты, которые отвлекают внимание от отмены рабства. Мы приехали в надежде убедить вас…
Нина прервала его:
– В надежде убедить нас вести себя как послушные комнатные собачки, терпеливо ждущие под столом объедков? На это вы надеетесь?
Я посчитала эту внезапную вспышку ответом на его обет безбрачия.
– Ангелина, прошу вас, поймите нас, – попросил он. – Мы целиком и полностью на вашей стороне. Уж кто-кто, а я-то поддерживаю ваше право на высказывание. Совершенно бессмысленно не пускать мужчин на лекции.
– Тогда почему вы придираетесь? – вмешалась я.
– Потому что мы послали вас сюда из-за отмены рабства, а не из-за прав женщин.
Он взглянул на Джона, чьи нависшие брови и худощавое лицо навели меня на мысль о том, что эти двое и правда могли быть братьями.
– Теодор лишь хочет сказать, что проблема рабства для нас важнее, – добавил Джон. – Я тоже поддерживаю борьбу за права женщин, но, разумеется, нельзя принижать проблему рабства из-за эгоистичного желания справиться с собственными пустяковыми обидами.
– Пустяковыми?! – воскликнула Нина. – Разве наше право свободно высказываться – пустяковое?
– По сравнению с общим делом отмены рабства? Да.
Миссис Уитьер выпрямилась в кресле:
– Право, Джон! Я, как женщина, не обижалась, пока ты не заговорил!
– Почему должно быть что-то одно? – спросила Нина. – Мы с Сарой не перестали работать над отменой рабства. Выступаем в защиту как рабов, так и женщин. Разве вы не понимаете, что, не будь мы такими скованными в действиях, сделали бы для рабов в сотни раз больше? – Повернувшись к Теодору, она бросила на него умоляющий взгляд. – Разве вы не можете стоять бок о бок со мной? С нами?
Он глубоко вздохнул, и его лицо, отразив любовь и муку, выдало его. Но Теодор прибыл сюда с определенной целью, а как говорила миссис Уитьер, он человек принципиальный – и не важно, прав он или нет.
– Ангелина, я считаю вас самым близким другом, и мне трудно идти против вас, но сейчас пришло время поддерживать рабов. Придет время заняться и вопросом прав женщин, но чуть позже.
– Право нужно отстаивать, когда оно отрицается!
– Мне жаль, – откликнулся он.
За окном сильный порыв ветра вспенил листву на березе. Звуки и запахи донеслись до меня сквозь открытое окно, и мне вдруг вспомнилось, как я играла под дубом на заднем дворе нашей усадьбы, складывая из шариков брата слова: «Сара беги». И как из коровника выволокли рабыню и отстегали кнутом. Я не кричала, не издала ни звука. Не сказала ничего.
Потом о главной проблеме заговорил пожилой мистер Райт:
– Меня огорчает, что ажиотаж вокруг женского вопроса вредит нашему делу. Он грозит расколом движения за аболиционизм. Не думаю, что вы этого хотите. Мы лишь просим вас ограничить свою аудиторию женщинами и в дальнейшем воздерживаться от разговоров о реформе в женском вопросе.
Затыкать рот сестрам Гримке – неужели это никогда не прекратится? Я посмотрела на мистера Райта, потирающего подагрические пальцы, потом на Джона и Теодора – хороших парней, которые хотели сдержать нас, разумеется, деликатно, по-доброму, во благо отмены рабства, ради нашего собственного блага, ради их блага, во имя всеобщего блага. Все это было так знакомо. На нас хотели надеть намордник.
За время беседы я вставила только одну реплику, и теперь мне казалось, вся моя жизнь прошла в попытках извлечь голос, который изменил мне в тот далекий день под дубом. Взбешенная Нина перестала спорить и взглянула на меня, словно умоляя сказать что-нибудь. Я поднесла палец ко рту, дотронулась до чуть припухшей губы и почувствовала, как кипевшее во мне все лето, да, пожалуй, всю мою жизнь, негодование выливается в жесткие округлые слова.
– Как вы можете просить нас идти на попятную? – начала я, поднимаясь на ноги. – Повернуться спиной к себе самим и своему полу? Разумеется, мы не хотим раскола движения – одна мысль об этом огорчает, – но, пока мы под пятой у мужчин, мы мало чем можем помочь рабам. Делайте, что считаете нужным, – контролируйте нас, лишайте поддержки, – мы все равно продолжим работу. А теперь прошу, господа, освободить нас от вашего присутствия.
В ту ночь я начала сочинять свой второй памфлет «Письма о равенстве полов», работала до рассвета. Первая строчка сложилась у меня в голове, пока мужчины пытались разубедить нас. «Каким бы ни было моральное право мужчины на поступок, таково же моральное право женщины. Она облечена Создателем теми же правами, теми же обязанностями».
Весной в доме затеяли большую уборку и проветривание. Каждый вечер мы возвращались в нашу комнату в подвале, проработав весь день со щеткой и метлой, и падали в постель. Первое, что я видела, – рама с лоскутными одеялами, единственная надежная крыша над головой. Я думала о вещах, спрятанных там, – мамином одеяле с историей семьи, деньгах, книжечках Сары, ее письме, в котором она обещает освободить меня, – и засыпала, счастливая, при мысли, что мои сокровища со мной.
Однажды в воскресенье утром я опустила раму. Скай молча наблюдала, как я провожу рукой по красному одеялу с черными треугольниками, нащупываю зашитые внутри деньги. Я развернула муслиновую тряпочку, в которой хранилась брошюрка Сары, рассмотрела ее, потом снова завернула. После чего расстелила одеяло преданий на раме, и мы со Скай стояли и рассматривали историю матушки. Я положила ладонь на второй квадрат, что изображал женщину в поле и летящих у нее над головой рабов. Ветер нес с собой надежду.
Мы не услышали за дверью маленькую госпожу. Замок, который был на двери при маме, давно сняли, а маленькая госпожа не постучала. Она влетела в комнату:
– Я иду в церковь Святого Филипа, и мне нужна бордовая накидка. Ты должна была починить ее. – Она перевела взгляд на раму. – Что это такое?
Я попыталась загородить раму.
– Верно, я и забыла про вашу накидку.
Я старалась отогнать мотылька от пламени, но Мэри оттолкнула меня и принялась рассматривать розовые, красные, оранжевые, фиолетовые и черные цвета на одеяле. Матушкины цвета.
– Займусь вашей накидкой прямо сейчас. – Я сняла веревку с крюка, чтобы поднять раму, пока хозяйка не догадалась, что перед ней.
Но она подняла руку:
– Подожди. Ты так спешишь спрятать это от меня.
Я прикрепила веревку на место, и сердце у меня затрепетало. Скай еле слышно напевала тонким голосом. Я хотела приложить палец к губам, но после истории с намордником не хватило духу шикнуть на нее. Пока маленькая госпожа, прищурившись, рассматривала один квадрат за другим, словно читала книгу, мы со Скай переглядывались. Там была вся жизнь матушки. Наказание стоянием на одной ноге, порки, клеймение, выбивание зубов молотком. Тело матушки, расчлененное на раме на куски.
Муслиновая тряпочка с книжкой Сары лежала на виду, к тому же можно было различить очертания пачек денег под подкладкой. Мне хотелось убрать все, но я не пошевелилась.
Мэри повернулась ко мне, ее лицо осветилось утренним светом, и черные зрачки превратились в точки.
– Кто это сшил?
– Матушка. Шарлотта.
– Но это ужасно!
В тот момент мне, как никогда, захотелось пронзительно закричать.
– Эти ужасные вещи произошли с ней.
Щеки Мэри залил румянец.
– Ради всего святого, можно подумать, с ней за всю жизнь случалось только жестокое и ужасное. Я хочу сказать, здесь не показано, чем она заслужила эти наказания. – Хозяйка вновь посмотрела на одеяло, переводя взгляд с одной аппликации на другую. – Мы обращались с ней хорошо, с этим не поспоришь. Не знаю, что с ней случилось, когда она убежала и была вне нашей опеки.
Теперь маленькая госпожа потирала руки, будто мыла их над умывальным тазом.
Наше одеяло пристыдило ее. Мэри подошла к двери, оглянулась на него, и я поняла, что она ни за что не оставит его на месте. Стоит нам выйти из комнаты, она пошлет за ним Гектора. И он сожжет мамино семейное предание.
Я дождалась, пока шаги маленькой госпожи не затихнут, потом посмотрела на одеяло, на летящих по небу рабов. Мысль о рабском положении была нестерпимей, чем мысль о смерти. Ненависть обожгла меня, и я опустилась на пол рядом с одеялом.
Скай участливо склонилась надо мной, концы ее роскошных волос ткнулись мне в лицо. Волосы пахли метлой.
– С тобой все хорошо? – спросила она.
Я подняла на нее взгляд:
– Мы уйдем отсюда.
Она услышала, но засомневалась:
– Что ты сказала?
– Уйдем, даже ценой жизни.
Скай подняла меня на ноги, словно цветок сорвала, и посмотрела на меня так же, как Денмарк в день, когда он, сидя на гробу, ехал навстречу смерти. Я всегда стремилась к свободе, но не находилось места, куда пойти, и не было нужного пути. Теперь это не имело значения. Свобода стала важнее воздуха. Мы уйдем и, если понадобится, поедем на собственных гробах. Именно так жила матушка. Она говорила: «Выбери, каким концом иголки хочешь быть – тем, в который продевается нитка, или тем, который прокалывает ткань».
Я сняла одеяло с рамы, свернула, подумав, что перья внутри – это память о небе.
– Вот, – вручила я одеяло Скай. – Мне нужно починить накидку этой женщины. Положи одеяло в мешок из рогожи, отнеси Гудису и вели спрятать среди конских попон. И чтобы никого рядом не было.
Я не только починила накидку. Я взяла с письменного стола Мэри печатку и положила в карман. А дождавшись темноты, написала письмо.
23 апреля 1838 года
Дорогая Сара,
надеюсь, ты получишь это письмо. Мы со Скай уйдем отсюда, пусть даже ценой жизни. Так мы решили. Не знаю, как именно, но у нас есть матушкины деньги. Все, что нам надо, – место, где нас примут. У меня есть адрес на конверте. Надеюсь, что когда-нибудь увижусь с тобой.
Свадьба состоялась 14 мая в два часа пополудни в доме на Спрус-стрит в Филадельфии. Ярко светило солнце, по небу проплывали голубоватые облака. Этот день казался таким настоящим и в то же время совершенно нереальным. Помню, я стояла в столовой и наблюдала, словно издалека, как он разворачивается, будто выбираясь из глубины сна, вставая с прохладных простыней навстречу новому дню, где кончается одна жизнь и начинается другая.
Наша мать прислала поздравительную открытку, чего мы не ожидали, и умоляла прислать письмо с подробным описанием свадьбы. «Что Нина наденет? – спрашивала она. – О, вот бы увидеть ее!» Казалось, мать вздохнула с облегчением от мысли, что у Нины появился муж, и надеялась, что мы обе откажемся от ненормальной жизни. Несмотря на это, письмо было проникнуто любовью стареющей матери. Она называла нас «своими дорогими доченьками» и сокрушалась о том, что мы далеко друг от друга. «Увижу ли я вас снова?» – переживала она. Этот вопрос долго преследовал меня.
Я смотрела на Нину и Теодора, стоящих у окна и готовящихся принести клятвы, или, как выразилась Нина, произнести слова, которые подскажет им сердце. И я подумала: хорошо, что мамы здесь нет. Она захотела бы увидеть Нину в кружевном платье цвета слоновой кости или в наряде из голубого полотна, с розами и лилиями в руках, но Нина отбросила банальности и устроила свадьбу, шокирующую публику.
На ней было коричневое платье из хлопка, созданного свободными людьми, с широким белым кушаком и белые перчатки. Ее наряд гармонировал с одеждой Теодора: коричневым сюртуком, белым жилетом и бежевыми панталонами. Невеста держала охапку белых свежесрезанных рододендронов. Нина воткнула веточку в петлю сюртука Теодора. Мать не допустила бы коричневое платье, а тем паче вступительную молитву от священника-негра.
Когда в филадельфийской газете объявили о свадьбе с гостями смешанного происхождения, мы испугались, что случится демонстрация – с бранью, криками и камнями, – но, к счастью, пришли только приглашенные люди. Там были Сара Мэпс и Грейс и еще несколько знакомых освобожденных негров. Мы приурочили свадьбу к антирабовладельческому съезду, и на церемонии присутствовали самые выдающиеся аболиционисты страны: мистер Гаррисон, мистер и миссис Джеррит Смит, Генри Стэнтон, Мотты, Тэппаны, Уэстоны, Чэпманы.
Это событие назовут аболиционистской свадьбой.
Повернувшись к Теодору, Нина заговорила, а я вдруг вспомнила об Израэле и загрустила. Каждый раз, когда это случалось, возникало ощущение, будто я натыкаюсь на пустую комнату, о существовании которой не знала, и, войдя, встречаюсь с призраком человека, который когда-то обитал в ней. Я давно не была в этой комнате, но, когда попадала в нее, душа моя опустошалась.
Глядя на сияющую Нину, я представляла себя на ее месте, и Израэля рядом с собой, и наши клятвы. Мысль об этом исцеляла меня. Я всегда возвращалась к простой истине: «Не хочу больше Израэля, не хочу выходить замуж». И все же меня пленяло видение того, что могло бы случиться.
Я закрыла глаза и тряхнула головой, прогоняя остатки тоски. Снова взглянув на невесту с женихом, я увидела за окном стремительных зеленых стрекоз.
Нина дала обещания любить и почитать супруга, тщательно избегая слова «подчиняться». Теодор же произнес нудный монолог, осудил закон, который предоставлял мужу право распоряжаться собственностью жены, отказался от притязаний на собственность Нины, а потом смущенно кашлянул, обрывая себя, и объявил о своей любви.
Конфронтация, имевшая место в коттедже миссис Уитьер, осталась в прошлом. Теодор не отказался от своих взглядов, но после свадьбы умерил ораторский пыл, как сделал бы любой влюбленный мужчина. Движение за отмену рабства все-таки раскололось на два лагеря, как и предсказывали мужчины, и мы с Ниной подверглись еще большим гонениям, зато началось движение за права женщин.
Нина распечатывала письмо с предложением руки и сердца от Теодора на моих глазах. Оно пришло в конце прошлой зимы во время долгой передышки в Филадельфии в доме Сары Мэпс и Грейс, где мы готовились к циклу лекций в бостонском «Одеоне». Прочитав письмо, Нина уронила листки на колени и разрыдалась. Когда она зачитала его мне, я тоже расплакалась, но к моей радости примешивались тоска и страх. Я хотела для нее этого брака, желала ее счастья не меньше, чем своего. Но куда деваться мне? Несколько дней кряду я не могла сосредоточиться на лекции, которую готовила, или скрыть страх одиночества. Нестерпимо было думать о жизни без нее, жизни в изоляции, но я не хотела также стать приживалкой, ютиться в задней комнате и путаться под ногами. Мне казалось, Теодор вряд ли захочет, чтобы я поселилась у них.
Однажды ко мне подошла Нина и уселась на скамеечку около моего кресла в гостиной Сары Мэпс. Она молча раскрыла Библию и прочитала отрывок, в котором Руфь говорит с Наоми:
– «Молю тебя – не покидай меня и позволь мне следовать за тобой, ибо куда пойдешь ты, туда пойду и я; где поселишься ты, там поселюсь и я; твой народ станет моим народом; твой Бог моим Богом. Где умрешь ты, там умру и я, и там меня похоронят. Пусть Господь свершит это для меня, и пусть только смерть разлучит нас с тобой». – Нина закрыла Библию. – Нам нельзя расставаться, это невозможно. После моей свадьбы тебе надо жить у нас. Теодор попросил передать, что мое желание – это и его желание тоже.
Теодор купил небольшую ферму в Форт-Ли, Нью-Джерси. Из нас получилась бы странная троица, но Нина по-прежнему была бы рядом. Мы продолжили бы работу над проблемой отмены рабства и женским вопросом. Я помогала бы по хозяйству, а с появлением детей стала бы тетушкой. «Одна жизнь закончилась, другая начинается».
В столовой священник произносил молитву, но я не закрыла глаза, как делала всегда, а засмотрелась на Нину, которая держала Теодора за руку. Мы договорились, что я на две недели оставлю молодоженов, а затем приеду к ним в Форт-Ли, но сейчас вспомнила о матери и ее вопросе: «Увижу ли я вас снова?» Пожалуй, это не просто грустные раздумья старой женщины, и я подумала: не сделать ли перерыв в работе и не навестить ли ее?
– Теперь мы муж и жена, – объявила Нина, когда молитва окончилась.
В саду накрыли обеденный стол. На белой полотняной скатерти стояли блюда со сладостями и лепестками только что сорванных цветов – наперстянки и розовой азалии. Кондитер украсил свадебный торт взбитыми белками и прослоил черной патокой, чтобы подчеркнуть Нинин мотив коричневого с белым. Там же стоял большой кувшин подслащенного малиново-смородинового сока, к которому выстраивались в очередь непьющие аболиционисты, делая вид, что он не забродил. Я быстро выпила изрядный стакан, и мир вокруг слегка поплыл.
Я прохаживалась среди гостей, которых было около полусотни, выискивая Лукрецию, Сару Мэпс и Грейс и думая: «Вот наши друзья, наши люди, и, слава богу, никто не говорит сегодня о жестокости этого мира». Мне повстречался сын миссис Уитьер, Джон, я не видела его со дня стычки в августе прошлого года. Он развлекал публику стихотворением собственного сочинения, в котором высмеивал Теодора за то, что тот нарушил клятву безбрачия. Джон сравнивал друга с Бенедиктом Арнолдом. Меня он приветствовал как сестру.
Лукреция сама нашла меня. Мы не виделись много лет. Сияя от счастья, она затащила меня в уголок сада с цветущими рододендронами, где никто не мог помешать нам.
– Моя дорогая Сара, даже не верится, как многого вам удалось достичь!
Я покраснела от смущения.
– Но это правда, – сказала она. – Вы с Ангелиной самые известные женщины Америки.
– Скандально известные, хочешь сказать.
– И это тоже, – улыбнулась она.
Я вспомнила, как мы с Лукрецией беседовали вечера напролет в ее маленькой студии. Нетерпеливая молодая женщина, какой я была тогда, очень волновалась, что так и не найдет цель своей жизни. Жаль, нельзя вернуться в прошлое и сказать ей, что все сложится хорошо.
Подняв глаза, я заметила в конце сада Сару Мэпс и Грейс, они шли к нам. Последние полтора года мы с Ниной почти постоянно были в разъездах и, не считая визита прошлой зимой, редко виделись с этими женщинами. Я заключила в объятия их и Лукрецию, которая знала мать и дочь со времен Арч-стрит.
Сара Мэпс вынула из сумочки письмо, и я сразу же узнала почерк Подарочка, хотя на конверте красовалась печать моей сестры Мэри. Не в силах ждать, я разорвала конверт и с упавшим сердцем прочитала короткое послание Подарочка. До нас и раньше доходили сообщения о беглых рабах, переправляющихся из Кентукки через реку Огайо или в Филадельфию и Нью-Йорк из Мэриленда, но редко когда из отдаленных районов Юга. «Мы уйдем отсюда, пусть даже ценой жизни».
– Что случилось? – спросила Лукреция. – На тебе лица нет.
Я прочитала им письмо, потом сложила его дрожащими руками.
– Их поймают. Или убьют, – подытожила я.
Сара Мэпс нахмурилась:
– Они знают, на что идут. Они же не дети.
Эта женщина не бывала в Чарльстоне. И не имела понятия о законах и указах, контролирующих каждое мгновение жизни раба, не знала о городской страже, комендантском часе, пропусках, погонях, ночном карауле, комитетах бдительности, работном доме, о крайних проявлениях жестокости.
– Они приедут к нам, – сказала Грейс.
– И мы их приютим, – добавила Сара Мэпс. – Они поселятся в вашей старой комнате в мансарде. И станут помогать в школе.
– Так далеко им не добраться, – покачала я головой.
Мне пришло в голову, что Подарочек и Скай уже могли уйти, и я вновь развернула письмо, посмотрела на дату: 23 апреля.
– Письмо написано всего три недели назад, – пробормотала я скорей себе, чем им. – Сомневаюсь, что они ушли. Еще, возможно, есть время что-то предпринять.
– Но что ты можешь сделать? – спросила Лукреция.
– Не знаю, смогу ли я помочь, но я не в силах сидеть здесь сложа руки… Я возвращаюсь в Чарльстон. Могу хотя бы попытаться уговорить мать продать их мне, чтобы освободить.
Я и раньше просила ее об этом, но на этот раз буду умолять лично.
Она ведь назвала меня «своей дорогой доченькой».
Я стояла в эркере и смотрела из окна на гавань, вспоминая, как десяти лет от роду впервые увидела воду, какой она мне казалась бесконечной и неутомимой, как я сочинила песенку и, кружась, пела ее. Теперь мне почти сорок пять, и мои ноги больше не плясали. Они лишь хотели убраться отсюда. После наказания кнутом маленькая госпожа не выпускала меня на улицу, но при каждой возможности я забиралась сюда. Иногда, как сегодня, я приносила с собой шитье и все утро сидела на подоконнике с иглой. Маленькой госпоже и дела до меня не было, лишь бы я выполняла работу, держала язык за зубами, кланялась и повторяла: «Да, мэм, да, мэм, да, мэм».
Стояла жара, солнце било в глаза. Я открыла окно, и ворвавшийся свежий ветер донес запах прилива. С моего насеста было видно, как к Ист-Бей причаливает пароход. Наблюдая за пристанью, я много узнала. Пароход приходил почти каждый день. Я смотрю, бывало, как перед ним, расчищая путь, маневрирует судно для очистки воды от топляка, потом слышу рев колеса, пыхтение буксиров и перекличку рабов, что спешат привязать канаты и опустить сходни.
Когда пароход готовился к отплытию, я наблюдала, как к белому зданию с вывеской пароходной компании подъезжают экипажи, люди входят внутрь и ждут отправления. На пристани рабы грузят на борт чемоданы, товары и мешки с почтой. В десять часов пассажиры переходили улицу, и рабы помогали дамам взойти по сходням. Пароход отплывал только после досмотра стражи. Двое или трое служак осматривали весь корабль – первую палубу, вторую, рулевую рубку – снизу доверху. Одно время открывали перед погрузкой каждый дорожный кофр. Тогда я узнала, что они ищут безбилетных пассажиров, рабов.
Пароход, отходивший в четверг, шел до Нью-Йорка, где можно было пересесть на другой – до Филадельфии. Я узнала об этом из газет «Чарльстон пост» и «Курьер», которые стащила в гостиной. Они напечатали расписание и цену билета – пятьдесят пять долларов.
Сегодня причалил пустой пароход, но я пришла в эркер не для того, чтобы глазеть на судно, а чтобы придумать, как на него попасть. Все эти недели я была терпеливой. Осторожной. «Да, мэм, да, мэм». Я сидела, слушая, как гремят на ветру листья пальм, и думала о девочке, которая купалась в медной ванне. Думала о женщине, выкравшей форму для отливки пуль. Мне нравились та девочка и та женщина.
Я перебирала в уме все, что довелось увидеть в гавани, все, о чем узнала. Сидела, сложив руки, закрыв глаза, и мысленно летала с чайками, и мир кренился подо мной, как под птичьим крылом.
Когда я встала, у меня дрожали руки и ноги.
На следующей неделе Гектор, распределяя обязанности на день, велел Минте снять постельное белье и отнести в прачечную. У меня мгновенно созрел план действий.
– О, я сделаю это за нее, у бедной Минты болит спина.
Она посмотрела на меня с удивлением, но возражать не стала. Каждый рад получить передышку.
В тот день в эркере меня осенило: платья! Я видела черные платья, которые надевали дамы, оплакивая мужей. Видела их капоры с густыми черными вуалями и черные перчатки. Представила их ясно как божий день.
В комнате госпожи я сняла постельное белье, прислушалась, нет ли шагов на лестнице, нет ли стука трости, потом выдвинула нижний ящик бельевого шкафа. Много лет назад я сама убрала в шкаф траурное платье госпожи, ее капор и перчатки. Завернула в полотно с камфарными шариками для отпугивания моли и положила в нижний ящик. Теперь, доставая сверток, я волновалась, что все давно испортилось, а то, что отпугивало моль, привлекло крыс.
Я заглянула внутрь свертка. Это было по-прежнему самое потрясающее из сшитых мной платьев – черный бархат, украшенный сотнями черных стеклянных бусин. Некоторые оторвались и перекатывались в складках полотна. Вуаль на капоре в двух местах разорвали пауки, надо починить. Кроме того, я забыла, что перчатки были без пальцев, придется пришивать. Я засунула все это в простыни, завязала узлом, оставила за дверью и поспешила в комнату маленькой госпожи.
Ее траурный наряд хранился также в комоде, но с кедровой стружкой вместо камфары. Непонятно было, как выветрить эти резкие запахи. Закатав ее платье, шляпу и перчатки в простыни, я закинула оба узла за спину и спустилась к себе в подвал.
В тот вечер, во избежание нежданных гостей, мы со Скай подтащили к двери кровать, и сестра примерила черное платье госпожи. Пуговицы не застегивались. Хоть госпожа была широка в талии, для Скай пришлось все же выпустить лиф, удлинить юбку на шесть дюймов, а рукава на два. Да уж, она – истинная дочка своего папочки.
Маленькая госпожа была нормальных габаритов, но в ее платье поместились бы две меня.
Единственное, чего у нас не было, – туфель, подходящих туфель. Только обувь для рабов, и ею придется ограничиться.
В ту же ночь я принялась за работу. Скай подавала мне нитки и ножницы, следила за каждым стежком. Она пела на языке галла свою любимую песню: «Если не знаешь, куда идешь, следует знать, откуда пришел».
– Теперь мы знаем, куда идем, – ответила я.
– Угу.
– Мы будем готовы к четвергу, ко дню, когда пароход отчалит, через восемь суток.
Она взяла свой передник с кресла-качалки, порылась в карманах и вытащила две склянки вроде тех, в которых Тетка хранила настойки.
– Я приготовила настойку из белого олеандра.
У меня мороз пошел по коже. Белый олеандр – самое ядовитое на свете растение. Как-то на Хейсел-стрит загорелся куст олеандра, и какой-то мужчина, надышавшись дыма, упал замертво. Выпив коричневой жидкости из склянки Скай, мы будем корчиться на полу до последнего вздоха, но недолго.
– Мы уйдем отсюда, даже ценой жизни, – отрезала Скай.
Чарльстон встретил меня грозой. Пароход со скрипом вошел в гавань, и небо прорезала вспышка молнии, полил косой дождь, но я все же вышла под навес верхней палубы полюбоваться видом на город. Я не видела его шестнадцать лет.
Вспенивая воду, пароход прошел в устье гавани мимо форта Самтер, выглядел тот по-старому. Вдали знакомым миражом вырисовывался полуостров, белые дома на Бэттери казались размытыми серым дождем. В груди защемило, как обычно при возвращении в родные места, но тут же пришла боль неприятия. Да, город красив, но в то же время беспощаден. Он поглощал человека, делая его частью себя, а кого трудно переварить, выплевывал, как косточку от сливы.
Я уехала отсюда по собственной воле, и все же создавалось ощущение, что город отторгнул меня так же, как я его. Увидев его теперь, после долгого отсутствия, увидев болотную траву, буйно разросшуюся по окраинам, сбившиеся в кучу крыши с наблюдательными площадками, а за всем этим – колокольни Святого Филипа и Святого Михаила, торчащие темными пальцами, я не жалела ни о своей любви к Чарльстону, ни о том, что покинула его. Тем, кем я стала, меня сделали места, где я жила.
Ветер сорвал с затылка капор, и шарф обвился вокруг шеи. Повернувшись, чтобы размотать его, я увидела в окне салона недружелюбного вида пару. Погостив в Ньюпорте, они возвращались домой и приметили меня сразу после отправления из Нью-Йорка. Я старалась держаться особняком, но женщина рассматривала меня с нескрываемым любопытством.
– Вы дочь Гримке, так ведь? – полюбопытствовала она. – Та самая, которая…
Договорить она не успела, муж взял ее за руку и отвел в сторону. Она, видимо, хотела сказать: «Та самая, которая предала нас».
А сейчас они осуждающе смотрели на меня, на мою мокрую юбку и развевающийся капор. Я не сомневалась, что, как только мы причалим, мужчина сдаст меня властям. Кто знает, может, вернувшись, я совершила ужасную ошибку. Я отошла на нос парохода, и тут же прогремели раскаты грома и потонули в шуме двигателя. Чарльстон простил бы своим чадам многое, но не предательство.
Через час после прибытия я отыскала Подарочка. Она шила наверху в эркере, своем любимом месте. Увидев меня, она вздрогнула и, оступившись больной ногой, уронила на пол рабочую рубашку с иголкой и ниткой. Я бросилась вперед, чтобы поймать ее, но Подарочек выпрямилась, и мы оказались в объятиях друг друга.
– Я получила твое письмо, – тихо сказала я на случай, если кто-то подслушивал.
Она покачала головой:
– Но ты вернулась не из-за него, а из-за меня.
– Конечно.
Я подняла рубашку, и мы уселись на диванчик у окна.
На ней был привычный красный шарф. Мне показалось, она почти не изменилась. Те же огромные глаза, только золотистый оттенок слегка потемнел. Такая же миниатюрная. Не хрупкая или бестелесная, а просветленная и сосредоточенная.
Между нами лежала трость с занятной головой кролика, вырезанной на ручке. Она отодвинула ее в сторону:
– Ты ведь приехала не для того, чтобы отговорить нас, правда?
– Это опасно, Подарочек… Я боюсь за тебя.
– А я больше боюсь, что придется остаток дней кланяться твоей матери и расшаркиваться перед ней.
Я громким шепотом изложила ей свой план: уговорить мать продать мне их обеих.
Она горько рассмеялась:
– Угу.
Я не ожидала такой реакции. Вдали, в гавани, маячил пароход, умытый дождем.
Она заерзала на подушке и сказала, чуть дыша:
– Не припомню, чтобы госпожа сделала для меня что-то хорошее, вот и все. А ты приехала издалека – никто другой не сделал бы для меня этого. Так что можно попытаться, и, если она продаст нас, я отдам тебе все, что у меня есть, – четыреста долларов.
– Этого не понадобится…
– Нет, по-другому я не хочу.
Мы замолчали, к лестнице с моим чемоданом подошел Гектор, дворецкий, назначенный Мэри. Он уставился на нас долгим взглядом, от которого мне стало не по себе. Я встала:
– Мне надо устроиться.
– Хорошо, а потом поговори с ней, – прошептала Подарочек. – Но не тяни слишком долго.
Я выжидала четыре дня. Высказывать свою просьбу раньше было бы опрометчиво. Хотелось, чтобы мама считала, будто я вернулась с единственной целью – повидаться с ней.
Я заговорила о своем деле во вторник днем, когда мы с матерью и Мэри сидели в столовой и обмахивались веерами во влажной жаре. Никто из нас, казалось, не торопился прервать затянувшееся молчание. Были исчерпаны все безобидные темы разговора: дождливая погода, впечатляющая железная дорога, проложенная от Чарльстона до Саванны, приглаженная версия Нининой свадьбы, новости про моих родственников, племянников и племянниц, которых я никогда не видела. В надежде на шанс получить свободу для Подарочка и Скай, я не стала рассказывать о своих скандальных приключениях, описанных во всех газетах. Нельзя было говорить и об отмене рабства, Севере, Юге, религии, политике или о том, что прошлым летом город объявил меня вне закона.
– Люди поговаривают, Сара… – нарушила дремоту Мэри.
Она переглянулась с матерью, и я поразилась их сходству. До меня словно докатилось эхо детского одиночества, и я вновь почувствовала себя не такой, как все. В памяти зазвучал голос Бины: «Бедная мисс Сара». Откуда вдруг взялись абсурдные детские переживания?
– Уже вовсю ходят слухи о твоем возвращении, – продолжила Мэри. – Шериф может появиться в любой момент, и, если ты останешься здесь, не знаю, чем мы сумеем помочь. Едва ли сможем прятать тебя как человека, укрывающегося от правосудия.
Я повернулась к матери, она смотрела в сторону веранды. Окна были открыты, и сквозь них донесся тошнотворно густой шоколадный аромат олеандра.
– Вы хотите, чтобы я уехала?
– Дело не в нашем желании, – сказала мама. – Если придут представители властей, я не выдам тебя, нет, конечно. Ты моя дочь. Ты по-прежнему Гримке. Мы только считаем, что всем будет легче, если ты надолго не задержишься.
К моему удивлению, в ее глазах заблестели слезы. Мать располнела, седые волосы поредели, лицо избороздили морщины. Она взглянула на меня и заплакала. Я встала со стула, подошла к ней, наклонилась и неловко обняла.
Она на миг приникла ко мне, потом выпрямилась. Я не вернулась на место, а набираясь храбрости, начала расхаживать от окна к столу и обратно.
– Не буду подвергать вас опасности, уеду на следующем пароходе, но перед отъездом хочу попросить тебя вот о чем. Я бы хотела купить Хетти и ее сестру Скай.
– Купить их? – удивилась Мэри. – Но зачем? Ты ведь не торгуешь рабами.
– Мэри, ради Бога, она хочет их освободить, – пояснила мама.
– Предлагаю тебе любую сумму. – Я подошла к матери. – Пожалуйста. Ты меня этим очень обяжешь.
Мэри встала у кресла матери с другой стороны.
– Мы не сможем обойтись без Хетти, – возразила она. – В Чарльстоне едва ли найдется равная ей швея. Она незаменима. Вторую можно заменить, но не Хетти.
Мама опустила взгляд на свои руки. Ее плечи двигались в такт дыханию, и в душе у меня затеплилась надежда.
– По закону это сделать не так-то просто, – сказала она. – Для освобождения потребуется специальный акт законодательного органа.
– Да, это трудно, но выполнимо, – ответила я.
Казалось, что-то в матери подалось, повернулось ко мне. Мэри тоже это почувствовала. Она накрыла своей ладонью руки матери, наводя между ними мост.
– Мы не сможем обойтись без Хетти. Но надо также и о ней подумать. Куда она пойдет? Кто будет о ней заботиться? У нее здесь дом.
– Это не дом для нее, а тюрьма! – выпалила я.
Мэри сжалась:
– Нам ни к чему, чтобы ты являлась сюда и читала лекции о рабстве. И я не собираюсь оправдываться перед тобой. Это наш образ жизни.
Ее слова разозлили меня. На миг я подумала, что надо бы придержать язык. Но неужели необходимо жертвовать правдой ради целесообразности? Мать поступит так, как посчитает нужным. Почему я находила слова для мира, но теряюсь в родном доме?
Меня словно прорвало – в один миг навалились все годы жизни здесь, сосуществования с несостоятельностью их принципов.
– Ваш образ? Что он оправдывает? Рабство – адская система, его нельзя защищать!
На шее Мэри проступили красные пятна.
– Господь предписал нам заботиться о них, – нервно проговорила она, брызжа слюной.
Не скрывая негодования, я шагнула к ней:
– Ты говоришь так, словно Бог – белый человек с Юга. Как если бы мы присвоили себе Его образ. Ты просто идиотка. Негры ничем не отличаются от нас. Белизна кожи не священна, Мэри! И она не определяет всего.
Сомневаюсь, что кто-нибудь разговаривал с ней подобным образом, и она с ошеломленным видом отвернулась от меня.
Я не в силах была объяснить, откуда взялось это вдохновение и почему я окончательно встряхнулась, обрела отвагу и власть. Ощущение крыльев за спиной меня ошеломило, и, закрыв глаза, я благословила его. Я словно оказалась в месте, которое когда-то оставила, и осознала, что никогда больше не буду изгнанницей.
Мать подняла руку:
– Я устала. – Она с трудом поднялась, опираясь на старую трость. Дойдя до двери, она обернулась и встретилась со мной взглядом. – Я не продам тебе Хетти или Скай, Сара. Жаль тебя разочаровывать, но я подумаю о компромиссе.
Казалось, мой стук в дверь утонул в темноте подвала. Было за полночь. Чтобы встретиться с Подарочком, я дождалась, пока весь дом не заснет, и проскользнула вниз в ночной рубашке. Я вновь постучала, фонарь в моей руке закачался, а по стене заплясали причудливые тени. «Давай, Подарочек, просыпайся».
– Кто там? – прозвучал из-за двери приглушенный встревоженный голос.
– Все в порядке. Это я, Сара.
Она приоткрыла дверь и впустила меня в комнату, держа под подбородком мерцающую свечу. Глаза ее словно светились изнутри.
– Извини, что разбудила, но нам надо поговорить.
В другом конце комнаты на кровати сидела Скай в ореоле пышных, как опахало, темных волос. Я поставила фонарь и кивнула ей. Вскоре после возвращения я увидела ее в декоративном саду, где она, стоя на коленях, копалась в земле. Этот сад превратился в уголок чудес с живописными цветами, ухоженными кустарниками и извилистыми дорожками. Я вышла туда якобы прогуляться. Скай не стала ждать, пока я приближусь, а поднялась и сама пошла ко мне, источая запахи земли и зеленых растений. Не похожая ни на Подарочка, ни на Шарлотту, с крепким телосложением. Мне она показалась грубоватой и хитрой.
– Вы Сара? – спросила Скай и, услышав ответ, ухмыльнулась. – Подарочек говорит, вы лучшая из Гримке.
– Не уверена, что она права, – улыбнулась я.
– Может, и нет, – сказала она, чем сразу вызвала мою симпатию.
Я оглядела подвальную комнату, в которой стало меньше места, потому что под окном стояли две сдвинутые кровати.
– Что такое? – спросила Подарочек, но я не успела ответить. – Твоя матушка не хочет продавать нас, верно?
– Да, мне жаль. Она отказалась, но…
– Но что?
– Она согласилась освободить вас после своей смерти. Сказала, что составит документ и приложит его к завещанию.
Подарочек стояла среди пляшущих теней и пристально смотрела на меня. Не этого мы добивались, но это лучше, чем ничего.
– Ей семьдесят четыре, – добавила я.
– Она переживет последнего таракана, – фыркнула Подарочек, потом взглянула на Скай. – Уезжаем отсюда послезавтра.
В один миг я испытала облегчение и ужас, увидев во всей красе то сдержанное неповиновение, которое стало теперь ее сущностью.
– Скажи, чем я могу помочь, – попросила я.
В ночь перед отъездом мы со Скай суетились в темноте, собирали вещи. Прокравшись под светом звезд через задний двор на конюшню, достали из груды конских попон матушкино лоскутное одеяло. Мы три раза поднимались из нашего подвала в комнату Сары на втором этаже, тащили одеяла, черные платья, шляпы, вуали, перчатки и носовые платки. Вверх и вниз я хромала мимо господских дверей. Осторожно, словно пол мог провалиться, ступала в одних носках.
После последней вылазки Сара заперла за нами дверь, и я припомнила, как она закрывала замочную скважину, когда учила меня читать, и как мы шептались при свете лампы – совсем как сейчас. Я повесила в ее шкаф черные платья, которые подогнала по фигуре. Вуали я тщательно отутюжила, бархат и креп сбрызнула хозяйкиной лавандовой водой, чтобы они пахли как у белой леди. К платьям пришила внутренние карманы для денег, Сариной брошюры и маминого красного шарфа, а также адреса в Филадельфии, куда мы надеялись попасть.
Скай сказала, что кролик перехитрит лису.
Сара открыла дорожный чемодан и положила на дно мамино одеяло с семейной историей. Я приготовила также одеяло с красными квадратами и черными треугольниками в надежде взять и его – первые крылья дрозда, сшитые мной, – но теперь увидела, насколько мал чемодан, и мне стало стыдно занимать драгоценное место.
– Можно оставить его здесь, – предложила я.
Сара забрала у меня одеяло и сунула в чемодан.
– Скорей я оставлю свои платья – они немногого стоят.
Я понимала, какой опасности она себя подвергает, понимала это и сама Сара. Газеты я читала. Двадцать лет тюрьмы за публикации бунтарского содержания. Двадцать лет – за содействие рабу в побеге.
Я смотрела, как она складывает поверх одеял немногие свои вещи, и думала: «Это не та Сара, которая уехала отсюда. У этой твердый взгляд и голос не дрожит, как у прежней. Хороший получился боец».
Волосы ее были распущены и обрамляли лицо, как шелковистые лозы, как красные нити, которыми я, помню, обвивала дерево душ. И тогда я поняла, что между нами существует особенная связь. «Не любовь, нет? Что же?» У меня в груди словно жила подушечка для булавок, которые покалывали и не позволяли забыть о… О тех девчонках на крыше с остывшим чаем!
Сара опустила крышку чемодана.
Я сказала Скай, чтобы шла вниз и ложилась, а я скоро приду. У меня оставалось еще одно дело. Я спустилась по лестнице, вышла на задний двор и поковыляла с тростью к дереву душ.
Сквозь ветви на меня ложились пятна лунного света. Я ощущала вокруг мигающие глаза сов и дыхание ветра. Взглянула на дом и увидела в окне второго этажа матушку, готовую бросить мне ириску. А вот она стоит в колее от экипажа с заведенной за спину ногой, к которой привязана удавка. А вот – тихо сидит под деревом с шитьем на коленях.
Я наклонилась и подняла с земли горсть желудей, веточек и листьев и засунула их в мешочек на шее. Потом забрала свою душу.
На следующее утро мы вели себя как обычно. Скай пошла с корзиной в огород и нарвала спелых томатов и салата. Госпожа заставила меня шкуркой почистить ее веера из слоновой кости, чтобы снять желтоватый налет. Я сидела в эркере с обрывком шкурки и наблюдала за пароходом. Рябь на воде гавани напоминала оборки на платье.
Внизу в гостиной Сара прощалась с госпожой. Она больше не увидит мать. Она это понимала, госпожа тоже. В доме словно звучала не переставая долгая нота на клавесине. Внизу у входной двери стоял запертый чемодан Сары со всем содержимым – матушкиной историей, стайкой дроздов.
Часы пробили девять, и из гостиной вышла Сара, глаза ее пронзительно сияли. Я положила веера, оставила трость с кроликом и, опираясь на подоконник, пошла за ней в ее комнату.
На Саре было светло-серое платье с большой серебряной пуговицей на воротнике – той самой, из детства, вместившей в себя все ее надежды. Выйдя через потайную дверь на веранду, Сара увидела Скай в саду и махнула ей рукой. Это означало: «Оставь цветы и иди в дом. Пройди мимо прислуги. Если остановит маленькая госпожа, скажи, что тебя позвала Сара».
Когда в дверь постучала Скай, я уже надела платье и обмазала лицо мучной клейковиной. Скай улыбнулась.
– Там был кто-нибудь? – спросила Сара.
– Только Гектор. Просил передать, что Гудис готовит экипаж.
Я застегнула платье на спине Скай и помогла ей намазать лицо. Никто не произнес ни слова. Сара хмурила брови. Ходила взад-вперед по комнате, на руке у нее раскачивалась сумочка на шнуре.
Мы натянули перчатки, надели шляпы, опустили вуали до пояса. Крошечные склянки с настойкой из олеандра засунули в рукава. Саре о них знать не обязательно.
Сквозь вуаль комната выглядела нечетко, как в сумерках перед наступлением ночи.
Раздался цокот копыт лошади, которую вели с заднего двора вдоль дома. У меня засосало под ложечкой. Я старалась не поддаваться грезам, не думать о двух свободных черных женщинах там, на Севере, которые захотели принять нас, о мансарде с трубой посредине, но не могла сдерживаться. Мы бы помогали со школьными делами и с шитьем шляп. Я бы мастерила на продажу лоскутные одеяла. Скай бы ухаживала за садом.
Сара вручила мне хозяйкину трость с золотым набалдашником. Потом оглядела нас:
– Я бы не узнала вас на улице.
Мы быстро спустились по лестнице. Если появится маленькая госпожа, значит так тому и быть. Главное – продолжать идти. Ни за что не останавливаться. Дойдя до последней ступеньки, я увидела, что дорожного чемодана на месте нет. У двери стоял Гектор и сверлил нас взглядом.
С ним заговорила Сара:
– Мама попросила отвезти ее гостей домой. Нам поможет Гудис.
Гектор удалился по коридору. «Как он смотрел на нас. Неужели догадался?» Маленькой госпожи нигде не было видно.
Мы вышли во двор, и мир рванулся нам навстречу. Я оглянулась на Скай и различила за вуалью бледный контур лица.
Когда Гудис подогнал экипаж к вывеске пароходной компании, мы уже задыхались от жары под вуалью. По шее струился пот. Скай приподняла складки платья, чтобы проветриться, и на меня повеяло смесью лаванды со смрадом потного тела.
Помогая мне сойти с экипажа, Гудис прошептал:
– Господи, Подарочек, что ты делаешь?
Нам не удалось его одурачить, и с большой вероятностью Гектор тоже обо всем догадался. Я то и дело оглядывалась: не скачет ли он по Ист-Бей в двуколке с маленькой госпожой.
– Гудис, прости, но мы уезжаем. Не выдавай нас.
Он сжал губы, и я словно ощутила, как они ко мне прикасаются. Он был лучшим мужчиной из всех, кого я знала. Сама того не желая, я привязалась к нему всем сердцем.
Я смотрела на него сквозь темную вуаль, а он сжал мою руку:
– Береги себя, девочка.
Мы купили билеты, дождались, пока не загрузится пароход.
Когда поднимались по сходням, налетел порыв ветра, и пароход закачался. Я припомнила госпожу с ее молитвами. С этой женщиной мы прошли Библию вдоль и поперек. А теперь, как Иисус, шествовали по волнам.
Мы протиснулись мимо чемоданов, бочек, кип товаров и ящиков, мимо парового котла на вторую палубу и сели на скамью в салоне в ожидании досмотра стражи. Здесь были белые стены, вдоль окон – приколоченные к полу столы. Нарядные люди стояли по двое и трое в клубах табачного дыма, время от времени они поглядывали в нашу сторону, заинтригованные трауром. Сара сидела чуть поодаль от нас, низко опустив голову.
Когда ввалились два стражника, Скай часто-часто задышала. Один стражник проверял левую сторону, другой правую. Они кивали людям, то и дело заводя разговор. Опустив глаза, я заметила носки бедняцких туфель Скай, которые высовывались из-под дорогого платья. Потертые коричневые туфли.
Перед нами остановился стражник и обратился ко мне:
– Куда вы плывете?
Как и туфли Скай, меня тотчас же выдал бы рабий выговор. Подняв голову, я посмотрела на него. Белокурые усы и зеленые глаза, кепи, сдвинутое набок. За его спиной я различила сквозь закопченное окно сверкающую воду.
– Мэм? – переспросил он.
Сара заерзала на скамье. Я испугалась, что она сейчас что-то скажет, или Скай начнет напевать, или затаившийся во мне страх вырвется наружу. Но тут я вспомнила про вдовий наряд. Я издала звук, словно собиралась ответить, но захлебнулась от горя словами. И не так уж сильно мне пришлось притворяться. Я горевала над своей жизнью, над тем, что пришлось пережить, увидеть и узнать, над тем, что потеряла. Я заплакала по-настоящему.
И стражник отступил от меня на шаг:
– Соболезную вашей утрате, мэм.
Когда он отошел, с подбородка на юбку упала белая капля.
Заработал двигатель, и скамья задрожала, до нас донесся запах масла и вырывающегося из трубы дыма. Пассажиры вышли из салона на палубу, чтобы помахать на прощание платками. Мы тоже встали напротив рабов, кидающих тяжелые причальные концы. Где-то далеко звонили колокола Святого Михаила.
Крепко ухватившись за поручни в ожидании неизведанного, мы втроем стояли на носу корабля. Над нами кружили чайки, пароход вспенивал воду, вздымался на волнах и шел вперед. Когда заработали гребные колеса, Сара положила ладонь мне на плечо и не снимала ее, пока город не скрылся из виду. Таким был последний фрагмент моего лоскутного одеяла.
Я подумала о матушке и о том, что ее косточки навсегда останутся в Чарльстоне. Люди говорят: не оглядывайся, пусть прошлое останется в прошлом, но я всегда буду оглядываться.
Я смотрела, как Чарльстон исчезает в утреннем свете.
Когда пароход вышел из гавани, ветер усилился, вокруг нас затрепетали вуали, и я услышала свист крыльев дроздов. Кругом, насколько хватало глаз, простиралась сверкающая вода.