Октябрь 1884 года.
Павлу Точисскому было двадцать, когда поезд Москва — Санкт-Петербург вез его в столицу Российской империи.
Выстукивали колеса на стыках, зеленый вагон третьего класса, набитый людом разного низкого звания, кряхтел и стонал, как старый больной человек.
Павла довольно тесно прижали к окну старик в латаном, отдающем овчиной кожухе и две молчаливые старухи. Скамью напротив занимали краснощекий приказчик, кокетливая девица и чиновник в потертой до блеска шинели.
Усатый кондуктор задул фонарь над тамбурной дверью, и блеклый рассвет заглянул в вагон. Народ ожил, задвигался. Заплакал ребенок, кто-то выругался, закричала баба.
Приказчик сладко дремал, зажав в руке «Правительственный вестник». Вчера, ухаживая за девицей, он читал ей эту газету и девица умилялась: в Гатчине собственный его величества конвой, состоящий из лейб-гвардии первой кубанской и второй терской казачьих сотен, праздновал свой юбилей, и государь император изволил пить за здоровье конвойцев.
Точисский заметил с усмешкой:
— О да, конвойцы должны быть здоровы.
Приказчик глянул на худощавого молодого человека в очках и с бородкой: нигилист, известное дело, нигилист. Вон сколько расплодилось их на Руси. Чиновник кашлянул недовольно. Однако молодой человек отвернулся к окну.
Колеса вагона продолжали выстукивать: «нет, нет». А Точисскому хотелось упрямо твердить в ответ: «да, да», как когда-то, надумав бросить учебу в гимназии, он твердил своим товарищам, отговаривавшим его.
Темно-русый, кареглазый, Павел смотрел, как за стеклом, исхлестанным частыми дождями и обдуваемым ветрами, убегали поселки и деревни, поля и луга, будки путевых обходчиков, вокзальные постройки с дежурными и жандармами, базарчиками и мужиками с подводами.
Подняв воротник полупальто, Точисский поежился от холода в стылом вагоне. Осень выдалась злая, слякотная. Ненастная погода сопровождала Павла от самого Урала. Редкие дни без дождя. Уныло и грустно.
Вчерашним полднем на станции Малая Вишера увидел Точисский, как грузили в зарешеченные товарняки этап заключенных, и вспомнилась ему тюрьма неподалеку от родительского дома у рощи, караульные вышки острога и глухие, обитые полосами железа ворота. По дороге к тюрьме часто тянулись серые арестантские колонны, и Павел на всю жизнь запомнил окрики стражников, звон кандалов и песню:
Динь-бом… динь-бом…
Слышен звон кандальный…
Совсем недавно, и месяца не минуло, как Точисский покинул Екатеринбург, где родился и прожил два десятка лет. Воспоминания перенесли его в ту пору, когда они, гимназисты, — Точисский, Паша Бирюков и Поленов — организовали кружок и, собираясь у Бирюкова, читали Червышевского и Добролюбова, народническую литературу. В те времена они преклонялись перед террористами, которые мечтали бомбой и пистолетом переустроить общество на социалистической основе.
Нелегальные книги и сама жизнь заставили Точисского задуматься, засомневаться в справедливости окружающей действительности…
В гимназическом кружке он познакомился с произведениями Адама Смита и Прудона, Лассаля и Томаса Мора. «Утопия» особенно поразила его своими идеями социализма и равенства.
Как-то Бирюков принес книгу, тоненькую, напечатанную на серой бумаге. Называлась она «Манифест Коммунистической партии».
Книгу прочитали не отрываясь. Она поразила молодых людей своей ясностью и логичностью. «Манифест» побуждал дать иную оценку народническому движению. «История всех до сих пор существовавших обществ была историей борьбы классов», — говорилось в «Манифесте Коммунистической партии».
О классовой борьбе писали и раньше. Однако мысль Маркса и Энгельса о том, что классовая борьба рабочих приведет к свержению господства буржуа и власть возьмет в руки пролетариат, потрясла Точисского. Пролетариат — «могильщик» буржуазного строя. «Оружие, которым буржуазия ниспровергла феодализм, направляется теперь против самой буржуазии. Но буржуазия не только выковала оружие, несущее ей смерть; она породила и людей, которые направят против нее это оружие, — современных рабочих, пролетариев».
Развитие капитализма и рабочее движение. Отныне Павел не сомневался: России не избежать капиталистического пути и цель, которую выдвинули авторы «Манифеста», — «формирование пролетариата в класс, ниспровержение господства буржуазии, завоевание пролетариатом политической власти» — могла стать смыслом всей его жизни.
Коротышка Поленов кипятился, доказывал: «Россия не Европа, и новая Россия народится не скоро, а путь ей расчистят террористы-герои».
Когда Точисский заявил, что намерен покинуть гимназию, Бирюков и Поленов приняли это за шутку. Но Павел твердо заявил:
«Да, да, мой уход — дело решенное. Я поверил в силу пролетариата и хочу стать пролетарием. Буду презирать себя, если отступлю от задуманного… Я не боюсь сделать этого шага, порву с прежней жизнью, начну новую».
«Нет, нет, нет!» — стучали колеса уже не так уверенно: поезд Москва — Санкт-Петербург тащился пригородами столицы. Уплывали заводские постройки, высокие кирпичные трубы, рабочие бараки… Пассажиры засуетились, принялись собирать узлы, корзины…
Выйдя на перрон, Павел чуть помедлил, осмотрелся и, перехватив из руки в руку кожаный баул, начал выбираться на привокзальную площадь.
Город навалился на него людской сутолокой, серой громадой домов, разноголосыми выкриками бойких лихачей, расположившихся под березами с пожелтевшей листвой.
— Домчим? — окликнул Точисского шустрый малый, и, едва Павел уселся на сафьяновые подушки, пристроив у ног баул, поплыли особняки Невского, витрины роскошных магазинов и булочных. Проносились лакированные экипажи, фаэтоны, скакали верховые.
Прямой и открытый Невский проспект с первой встречи ошеломил Точисского зеркалами магазинов, огромными окнами ресторанов, архитектурной строгостью и красотой строений, чугунными решетками оград, поразил богатством нарядов публики: дамы и мужчины в меховых шубах, кое-кто в форменных шинелях департаментов и министерств с ярко начищенными пуговицами. Редко когда промелькнет в толпе прохожих мастеровой в рабочей одежде, видать, случаем завернул на Невский.
Лихач катил быстро, весело покрикивал. Проспект вывел к Аничкову мосту с неистово вздыбившимися клодтовскими конями, сдерживаемыми бронзовыми юношами, к Фонтанке и горбатым мостам. И снова застучали копыта по мостовой.
Миновали Казанский собор с полукольцом бесчисленных колонн. Кружило воронье над куполом, на паперти толпились нищие и калеки. Сыро и промозгло. А впереди по Невскому, как стрела, упиралась в затянутое тучами небо золотая адмиралтейская игла.
Но вот здания будто расступились, дав простор Дворцовой площади. Зимний в лепке карнизов и скульптур, с чугунными кружевными воротами; Александрийский столп, воспетый поэтом, а напротив темная арка Главного штаба с «Колесницей Победы», запряженной шестеркой лихих коней. Через Неву — Дворцовый мост, стрелка Васильевского острова, серая стена Петропавловской крепости и шпиль…
Нева набегала волнами на гранитные берега, покачивались корабли, стоявшие на якорях.
Въехали на мост, и липкий ветер ударил в лицо. Павел сдвинул кунью шапку низко на лоб, прищурился. Сидевший вполоборота на облучке лихач прокричал:
— Злится матушка, морозы чует! — И кивнул на реку.
Точисский промолчал, подумав: «Дома, за Уралом, холоднее, однако не так сыро, как здесь. Наверное, дыхание моря».
Коляску покачивало на рессорах.
Потянулись мастерские ремесленников, торговые лавки, домишки мастерового люда. Иногда за глухими заборами прятались купеческие особняки.
Эта сторона Петербурга напомнила Павлу Екатеринбург, Екатеринбург казенных палат и ремесленных слобод, гимназий и магазинов, пакгаузов и церквей, кабаков и полицейских участков…
В конце лета Мария Точисская перебралась в столицу и поступила на Бестужевские курсы. Невысокая, хрупкая с виду, она на самом деле отличалась завидным здоровьем, «Сибирью закаленная», — шутила улыбчивая Мария.
О скором приезде брата ее известила мать, однако, когда именно, ее сообщила,
В этот воскресный день с самого утра Марию не покидало радостное предчувствие. И оно ее не обмануло: брат ввалился в комнату, заросший за долгий путь, пропахший дорогой. Пока умывался и приводил себя в порядок, она, разрумянившаяся, бегала от стола на кухню, то и дело тормоша Павла вопросами. Ее интересовали все екатеринбургские новости.
И потом, когда он ел, она, по-старушечьи подперев щеку ладошкой и изогнув тонкую бровь, не сводила с брата глаз.
— Ты, Павлуша, весь в маму. Даже щуришься, как она.
Точисский улыбнулся:
— А у тебя глаза отцовские, серые. Ух, в какой ярости он был, когда я бросил гимназию.
— Как мама, как дядя Станислав?
И слушала брата внимательно, мысленно уносясь в родной дом, такой дорогой и желанный. Она почувствовала это особенно остро за те полгода, что провела в Петербурге.
— А какие новости в столице? Я в дороге и газет не читал. — Павел улыбнулся, вспомнив приказчика в вагоне с его «Правительственным вестником».
— Ты слышал, на прошлой неделе в военно-окружном суде закончилось дело четырнадцати народовольцев. Среди них — Вера Фигнер. Первоначальный приговор — смертную казнь — заменили пожизненной каторгой.
— Мужество обреченных, иначе действия народовольцев не назовешь, — мрачно сказал Павел.
— Уж не винишь ли ты их? — удивленно вскинула брови Мария.
— Нет конечно! — Павел даже вскочил. — Как ты могла подумать? Преклоняюсь перед их смелостью и во всех этих царских приговорах вижу единственное намерение — запугать, сломить тех, кто выступает против самодержавия. Помнишь, Мария, екатеринбургскую тюрьму, сколько политических перебывало в ней, а смирились ли, замолчали?
— Возмужал ты, Павлуша.
— Я усвоил наконец, за кем сила.
Мария вопросительно посмотрела на брата.
— Не за народниками. Тем более террористами. Рабочее сословие — вот за кем будущее.
— Да, да, — покачала головой Мария, — конечно, ты ведь только о рабочих и говоришь и заводской жизни успел попробовать…
— Если заводом можно назвать нижнетагильские мастерские, где нет настоящего пролетариата, полукрестьяне, полумастеровые.
Мария спросила:
— Не жалеешь? Может, по-иному надо строить свою судьбу? Прислушаться к голосу отца.
Точисский решительно покрутил головой:
— С прошлым порвал раз и навсегда. Я стыжусь мира, в котором провел детство и юность, ибо все, что ел и пил, добыто не своими руками.
— Боже, как ты говоришь: «стыжусь»… — Мария тронула его щеку. — Бородой зарос. А в моем представлении ты еще гимназист, мальчишка. Помню тебя всегда с книгой. Поди, все с запрещенными?
— От такой литературы, сестрица, и на жизнь иначе смотреть начал…
К вечеру Мария отвела брата на квартиру в переулке со смешным названием: «Дунькин».
Комната маленькая, однако хозяйка держала в ней двух жильцов. «Покуда второй квартирант еще не сыскался», — сказала ему владелица дома.
Переступив порог, Павел осмотрелся. Комната темная, полуподвальная, оконце под самым потолком, вдоль стен две кровати, посреди комнаты крытый несвежей скатертью стол, два стула. В сенях тазик и бадейка. Из сеней дверь в комнату хозяйки, торговки битой птицей, оттого в квартире пахло пером и сыростью.
Проводив сестру, Точисский снял шинель и фуражку, повесил на гвоздь. Ну вот. Он в Петербурге. Впереди новая жизнь. Но встреча с Марией расшевелила в нем совсем недавнее прошлое…
Далеко-далеко за Уральскими горами, что разделяют Европу и Азию, в глухих лесах запрятался город Екатеринбург, город его детства и юности, где Павел знал каждую улицу в липах, каждый дом в густых зарослях. Где жил друг Петька Дроздов, по прозвищу Дрозд. Мальчишками по воскресным дням они ловили на Исети рыбу, купались, ходили в лес за грибами.
У Дрозда детство кончилось быстро, и отдали его в обучение к жестянщику. Здесь, в мастерской, работали и два старших брата Петьки.
Иногда, возвращаясь из гимназии, Павел делал крюк, чтобы проведать товарища. Но у Петьки ни минуты свободной, кивнет Павлу и снова стучит киянкой, громыхает железом.
На праздники, когда Точисский бывал у Дроздовых в их старенькой покосившейся избенке, его усаживали за сбитый из сосновых досок стол, и на выскобленной добела столешнице появлялись картошка в мундире, селедка, щедро посыпанная кругляшами лука, соленые грибы и ломти ржаного хлеба.
Дружная семья Дроздовых за едой держалась чинно, говорили мало, на Павла смотрели как на равного. Лишь однажды за обедом он услышал от старшего Дроздова слова, обидевшие его, Точисского, но позже он понял: прав отец Петьки.
— Вы, барчук хороший, в нашей жизни мало чего смыслите, — сказал старший Дроздов. — Ваше дело утречком ранец-шанец за спину и в гимназию, а Петруха, дружок ваш, спозаранку хребет над верстаком гнет. И он не то в гимназию, грамоте как след не обучен. Хлеб ест в поте лица своего.
Припомнился и тот нелегкий разговор с отцом. Для Варфоломея Францевича он означал конец радужным мечтам о будущем сына.
Первым начал отец, когда они с Павлом остались вдвоем в гостиной.
— Ты оканчиваешь гимназию и нора подумать о продолжении учебы, — сказал отец. — Я хочу видеть тебя инженером. Надо готовиться к поступлению в Технологический.
Павел промолчал. Варфоломей Францевич нахмурился:
— Разве ты не согласен?
Павел мучительно думал, как ответить отцу, с чего начать? Как объяснить, что его влечет иной путь, что он давно уже не может жить так, как они, Точисские? Поймет ли отец, как ему стыдно, что семья Петьки ютится в завалюхе, живет впроголодь.
— Скажи, отец, — заговорил наконец Павел, — ты никогда не спрашивал у себя, отчего Петька Дроздов и его братья грамоте не обучены, а другие в университет поступают?
Откинувшись на спинку дивана, старший Точисский строго посмотрел на сына:
— Запомни, пока существует мир, были, есть и будут имущие и неимущие. Воздай же хвалу всевышнему, что родился имущим.
— Неужели ты считаешь это справедливым?
— Если такое сотворено господом нашим, значит, да, — тихо, но голосом, не приемлющим возражений, сказал незаметно вошедший в гостиную ксендз Станислав, родной брат Варфоломея Францевича, приехавший из Житомира погостить к близким.
— Прошу, брат, присутствовать при неприятном разговоре отца с сыном, — вставил Варфоломей Францевич. — Меня не касается, отчего Дроздов и иже с ним лишены возможности приобрести образование, а вот кем будет мой сын, мне знать нелишне.
— Но, отец…
— Я не желаю слышать твоего «но».
В разговор вмешался ксендз Станислав.
— Позволь, брат, спросить Павла, как он намерен распорядиться своей судьбой.
Отец передернул плечами.
— Я буду зарабатывать на хлеб своими руками, и тогда никто не назовет меня барчуком, барином, — с вызовом произнес Павел.
— Павел Точисский — мастеровой? — отец засмеялся. — Отдаешь отчет своим словам?
— Да! И труд рабочего не считаю зазорным. Мое решение никто не изменит, отец. Даже ты.
— Подумай, сын мой, — укоризненно прервал Павла дядя-ксендз. — Ты выступаешь против воли родителя. Бедный мальчик, ты под влиянием нигилистических веяний. Помнишь библейское: «…погублю мудрость мудрецов и разум разумных отвергну». Не поступаешь ли ты по подобию?
— Он не насмотрелся на тех нигилистов, которых гонят этапами, — сказал отец. — Они заканчивают жизнь в тюрьмах и ссылках. И ты еще горько пожалеешь о своем решении.
Не проронив больше ни слова, отец покинул гостиную.
…Вспомнилось и то время, когда, расставшись с гимназией, устроился в обучение к слесарю в нижнетагильские мастерские, именуемые заводом.
Слесарь, мужик с хитринкой, себе на уме, обучать не спешил, все больше держал Павла на посылках. Разговаривал редко, с издевочкой:
— Чё, гимназия, это тебе не ранец таскать, не книжечки почитывать.
В мастерских полумрак, стук молотков по металлу, ругань. А в дни получки рабочие тянулись в ближайший трактир.
Жил Павел в казарме, вместе с другими подмастерьями, питались артельно, из одного казана. После Екатеринбурга жизнь в Нижнем Тагиле казалась Павлу каторгой, но он терпел. Когда становилось особенно невмоготу, думал о Петьке Дроздове: он такую жизнь отродясь хлебает. Или взять других подмастерьев… Нет, возврата к прежней, сытой жизни не будет, он, Павел, не согнется, выдержит.
На дощатых нарах вплотную к постели Точисского спал Никита Лопушок, ушастый парнишка. Прослышав, что Павел покинул гимназию и по доброй воле пришел на завод, долго удивлялся:
— Енто от жиру! А може, за какое прегрешение выгнали, признай?
Точисский собрался было обучать подмастерьев грамоте, но Лопушок и его товарищи потешались над ним:
— Ха, чего гимназер удумал! У нас без твоей грамоты роздыха нет!
— Братцы, гимназер на книжной премудрости умом тронулся!
Подмастерья сторонились его, величали нередко барчуком и упорно не хотели признавать своим.
Но Павел настойчиво искал сближения с ними: он работал так же, как они, поздними ночами читал им книжки, пытался раскрыть перед ними жизнь, как сам ее понимал.
Отчужденность медленно отступала. И когда через полгода Точисскому пришлось уволиться из мастерских (от пыли в цехе и постоянной темени начали болеть глаза), подмастерья провожали его с сожалением.
На Васильевском острове и Выборгской стороне, на Нарвской, Московской и Невской заставах небо Санкт-Петербурга подпирали фабрично-заводские трубы. Они гудели властно, будоража рабочие казармы.
Первые недели в столице Павел жил случайным заработком, иногда он пытался писать короткие заметки о жизни рабочих. Случалось, их публиковали.
В поисках работы обивал пороги заводских контор. Мыкался по мелким предприятиям, пока не устроился наконец на завод Верда.
Рабочий день начинался рано, едва небо серело. Народ проходил через заводские ворота, растекался по цехам, включались моторы, запускались станки, и завод сотрясали уханье молота и звонкие стуки. В литейке слепил яркий свет печи. Жидкий огненный металл тягуче лился по желобу в формовки. Скрипели цепи подъемников, грохотали прессовальные машины. Едкий запах гари и окалины лез в нос, мешал дышать.
К концу дня у Павла болела спина, не чувствовалось рук; ладони покрылись крепкими мозолями.
Однажды, проснувшись, Точисский почувствовал: что-то изменилось в его подвальной каморке — было необычно светло, через оконце лился слабый мягкий свет. Догадался: выпал снег. Встал, поеживаясь от холода, оделся торопливо, вышел на улицу. Пушистый снег укрыл землю толстым слоем, лежал на крышах домов, решетках заборов, на ветвях. Он падал легко и плавно крупными снежинками. Мороз забирал.
Подняв воротник, Точисский перешел на противоположную сторону улицы. Народ тянулся цепочкой, след в след, протаптывая тропинку.
Идти Павлу неблизко, однако на конку он денег не тратил. Полтора рубля в месяц — сумма для Павла немалая.
Обычно первая конка обгоняла его где-то на полпути. Лошади рысью тянули по чугунным рельсам открытый вагончик с пассажирами. Кондуктор с кожаной сумкой через плечо позванивал в медный колокольчик.
Конки ходили по Невскому на Васильевский остров, на Выборгскую сторону…
На прошлой неделе хозяйка предупредила — наконец-то сыскала второго жильца: «Не пьет, зелья не курит, человек аккуратный».
Но он не пришел ни в тот день, ни на следующий, а появился субботним вечером. Подвинув свечу к краю стола, Павел читал «Историю Пугачевского бунта». Впервые в Екатеринбурге он брал ее у Поленова еще в гимназии, но и сейчас перечитывал с не меньшим удовольствием.
Кто-то без стука открыл дверь, заплясал огонек свечи, Точисский оторвался от книги, поднял голову. Порог комнаты переступил бородатый мужик в тулупе и мохнатом треухе, надвинутом на глаза. Мужик поставил у ног ящик, скинул рукавицы, осмотрелся и только потом, поздоровавшись, сказал хрипло:
— Тесновато жилье. — И метнул на Павла из-под кустистых бровей зоркий взгляд. — Меня Егорнем кличут, по батюшке Зиновеичем, а тебя как, мил человек?
— Павлом. Павел Варфоломеич Точисский.
— Чудно!
— Отец поляк.
— Инородец, одним словом. Так какая моя постеля будет, мил человек?
Задвинув под кровать ящик, снял тулуп.
— Где работаешь, Павел Варфоломеич?
— На заводе Берда.
— А я на лесной бирже плотничаю. Не женат? Ну-ну… у меня в деревне баба на сносях. Деньжат подкоплю, вернусь, избу поставлю, хозяйством обзаведусь… Ну, спать будем.
Павел закрыл книгу, задул свечу.
По воскресным дням Петербург пробуждался не от фабричных гудков, а от колокольного перезвона. Звонили к заутренней в церквах от Невской лавры до Васильевского острова.
Новый жилец поднялся рано. Долго, основательно умывался. Выдвинув из-под кровати ящик, достал чистую сатиновую рубаху с густым рядом белых пуговиц. Заметив, что Павел открыл глаза, спросил:
— В церковь-то идешь, Варфоломеич?
— Не ходок, Егор Зиновеич.
Тот брови вскинул:
— Живешь не по-христиански.
— Верую, Егор Зиновеич, в святую идею, — усмехнулся Павел. — А чтоб не случилось из-за меня раздора между попами и ксендзами, так лучше ни к тем, ни к другим.
— Богохульствуешь? А от богохульства и до тюрьмы недалече. Бона сколь разных государевых преступников развелось. На помазанника божьего замахиваются. Господи, прости, страшно и помыслить…
Марию Павел застал не одну. За столом чаевничали и оживленно беседовали с сестрой удивительно похожие друг на друга девушка и юноша. Оба смуглые, черноволосые, носы с горбинкой. Юноша был почти ровесник Точисского.
— Знакомься, Павлуша, Верочка Лазарева, моя подруга по курсам, а это ее брат Дмитрий. Хорошо, что ты пришел сегодня. Мы как раз обсуждаем тут кое-что. Митя снял просторную квартиру, не поселиться ли вам вместе…
— Соглашайтесь, Павел, уверен, нам с вами будет неплохо, — подхватил Дмитрий.
— Принимайте приглашение, Павел, — подала голос Вера.
Точисский подвинул стул, сел.
— Ну, коли коммуною, диктую условия. — Прищурился, посмотрел на Лазарева: — Поступаем в ремесленное училище, раз.
— Сразу так категорично? Однако в ваших словах есть смысл. Меня не приняли в этом году в Технологический.
— Бессмысленного времяпрепровождения вам не обещаю, два. Книги любите?
— Они страсть Дмитрия, — оживилась Верочка. — У нас в доме довольно неплохая библиотека. Батюшка выписывал все сочинения.
— Постараюсь познакомить вас, Дмитрий, и с иной литературой, — сказал Точисский.
— Буду рад. Хотя замечу — я читал довольно любопытные книги, принадлежащие перу известных экономистов и философов. — Лазарев на какое-то время помедлил, будто решая, говорить дальше или нет, потом все-таки сказал: — Я даже знаком с «Манифестом Коммунистической партии». Встречалась ли вам эта книга?
Точисский засмеялся:
— Теперь я вдвойне убежден — нам необходимо поселиться вместе.
Новый год начался событием, не прошедшим незамеченно для официальной России. В Орехово-Зуеве с помощью солдат, полиции и жандармерии удалось подавить стачку ткачей на фабрике Морозова.
Были и раньше стачки на других фабриках и заводах России, но чтобы сразу тысячи выступили! Пришлось арестовать шестьсот мастеровых, тридцать три из них, признанных руководителями, отдать под суд.
Министр внутренних дел граф Дмитрий Андреевич Толстой лично докладывал Александру Третьему о причинах беспорядков, умышленно опустив часть из них. Однако министр не мог не отметить, что на фабрике только за два года пять раз снижалась заработная плата, а штрафы составили четверть от каждого заработанного рубля. Граф посмел также обратить внимание государя на то, что подобное встречается не только у Морозова, а события в Орехово-Зуеве могут зародить у фабричных пролетариев чувство собственной силы.
Последние слова министра внутренних дел вызвали неудовольствие его императорского величества.
После морозной зимы Петербург долго не мог согреться. Весна наступила промозглая, с ночными заморозками, ветрами с Невы, пронизывающими, сырыми.
Но тепло все-таки подступало, начали распускаться деревья, нежно зазеленело в Александровском саду. За чугунной оградой тонким ковром пробивалась первая трава. Ожили аллеи. Вечерами здесь становилось людно. Солдаты музыкальной команды усердствовали, военный оркестр играл марши и вальсы. В саду допоздна гуляла публика. Собирались здесь студенты и курсистки, обменивались новостями, шептались, вели какие-то разговоры. Иногда появлялся в саду Павел, чаще с Лазаревым.
В тот вечер он пришел один. Заложив руки за спину, побродил по аллеям, мимо мраморных статуй. Остановился у помоста, где сияли медью трубы оркестра. У музыкантов наступил перерыв, и они отдыхали. Насладившись весенним воздухом, видом нарядной толпы, Павел уже намеревался покинуть сад, как вдруг почувствовал на себе чей-то пристальный взгляд. Огляделся, но никого не заметил, все лица незнакомые. Хотя нет, кажется, вон тот, в тужурке. Присмотрелся. Неужели Богомазов? Тот самый Иван Богомазов, который появлялся в их екатеринбургском доме, его приводил к Точисским Евгений Лебеденко!
Ссыльный народоволец Лебеденко работал в те годы в екатеринбургской газете и познакомился с отцом Павла, полковником Варфоломеем Францевичем. Видимо, Точисский-старший и пригласил Лебеденко в гости. С той поры Евгений и Богомазов не раз навещали их, вели долгие и интересные разговоры, и зачастую в гостиной разгорались жаркие политические споры. У ксендза Станислава серые глаза делались холодными, и он покидал комнату, а Павел — ему тогда исполнилось шестнадцать лет — слушал все с нескрываемым любопытством; это вам не разговоры о карьере и чинах, о доходах и приданом. Отец, Варфоломей Францевич, незлобно поругивал возмутителей спокойствия, доказывая, что все это бесплодные мечты, что самодержавие вечно и непоколебимо.
Урания Августовна, мать Павла, неизменно принимала сторону Лебеденко и Богомазова, на что полковник посмеивался:
— Французы, известно, веселая нация, а наша Урания к тому же якобинского корня…
То, о чем говорили Богомазов и Лебеденко, будоражило Павла. Народничество… Социализм… Крестьянская община… Фабрично-заводской пролетариат…
Запомнилось, как однажды отец спросил:
— Страшно, поди, когда тебя в тюрьму ведут?
— Как вам ответить, Варфоломей Францевич, — улыбнулся печально Лебеденко, — не то слово! Горько, когда на долгие годы от борьбы отрывают. Для меня равнодушие мужика страшнее. Придешь в деревню, начинаешь с ними о революции говорить, а у них в глазах пустота, а то и хуже, озлобление. Бывает, вяжут, властям выдают. — Лебеденко кивнул на Богомазова: — Вон Иван о крестьянском социализме речь ведет, а я в крестьянскую революционность и в общину крестьянскую веру потерял.
— Ренегатство, — прервал товарища Богомазов.
— Поживем — поглядим, — философски изрек Лебеденко. — В одном убежден: самодержавие — корень зла в России. Просвещенная Европа давно живет по иным канонам, а у нас со времен Рюрика привыкли к идолам, все надеются плохого царя заменить хорошим, мужицким.
— Как я вас понимаю, — сказала Урания Августовна, — вы против царя и желали бы для России европейского пути?
В разговор снова вмешался Богомазов:
— Сегодня мы не можем отрицать фабрично-заводского развития России, но у нее, как и прежде, самобытный путь развития,
Лебеденко поморщился. Урания Августовна попросила:
— Поясните, пожалуйста.
Богомазов театральным жестом руки откинул назад длинные волосы:
— Через сельскую общину, любезная Урания Августовна. Крестьянин своим общинным землепользованием готовит себя к социализму. Фабричный же трудится за копейку. Дай ему на гривенник больше, и он уймется. На этом его революционность закончится.
— Вы, Евгений, говорили о равнодушии мужика, дескать, идете в народ, а народ от вас отворачивается, — вставил полковник. — А вы, господин Богомазов, отрицаете революционность фабричного. Выходит, что народ к вашим идеям равнодушен.
Лебеденко горячился:
— Уважаемый Варфоломей Францевич, но мы-то понимаем, что надо что-то делать, надо жить для людей, для этого народа. Совесть-то куда деть? Да и сколько можно жить рабски, покорно? А равнодушие крестьянина имеет свое объяснение. Мужику веками вбивали в голову, что царская власть божественного происхождения.
— Вашей ненависти к государю можно отдать должное. Сколько покушений народовольцы на него организуют, да бог миловал.
— Не бог — господин случай! — сказал Иван.
— Пусть будет по-вашему. Однако что даст убийство царя? Разве нет наследника?
Богомазов откинулся на спинку стула:
— Вам, Варфоломей Францевич, далеки наши идеи. Убийство царя — исходная точка революции. Мы страстные противники царского строя, царизм — наш враг. Хотя вам, полковник, это может быть непонятно.
Отец нахмурился. Лебеденко прервал товарища:
— Мы уважаем вас, Варфоломей Францевич, и в вашем доме находим людей честных и добрых.
Полковник промолчал, Урания Августовна принялась накрывать на стол.
Никогда прежде Павел не задумывался, почему отец и мать привечали политических ссыльных? Желание ли скрасить однообразие провинциальной жизни двигало ими либо еще что?
Правда, полковник царской службы не опасался водить знакомство со ссыльными потому, что за Уральским хребтом нравы были иными, нежели в центральных губерниях России. Гостеприимство и сочувствие к «политическим» в восточной глухомани воспринималось как вполне нормальное явление, а весьма возможно, как признак хорошего тона, нечто напоминающее моду.
Павлу нравился Лебеденко, случалось, они ходили вместе на охоту.
Однажды, набродившись по лесным чащобам, они с Евгением расположились в низине у реки, развели Костер, и, как водится, завязался доверительный разговор. В лесу тихо. Иногда вскрикнет птица или треснет обломившаяся ветка.
— Вы правы, Павел, мы живем в пору исканий, — задумчиво говорил Лебеденко. — Ищем пути спасения России. То, что она нуждается в хирургическом вмешательстве, понимает старая и молодая Россия. Отмена крепостного права тоже врачевание. Но врачевание, предпринятое самодержавием. Из него ровно ничего не получилось, наоборот, болезнь усугубилась. — Помешал прутиком в огне, помолчал. Потом продолжил: — Переживаем время исканий и мы, народники. Одни потянулись к «Народной воле», к террору, другие — к «Черному переделу».
Достав из портсигара папиросу, закурил.
— Преклоняюсь перед подвижниками, ходившими с революционной проповедью в народ, от села к селу, от избы к избе, — снова начал Лебеденко. — Благоговею перед народовольцами, обнажившими оружие против тиранов… Говорю так, Павел, а сердцем чую: не та сила революцию совершит, не та.
— А какая же? Евгений пожал плечами:
— Сказал бы, коли знал. Может, даже фабрично-заводские пролетарии, как утверждают марксисты. Хотя как сказать, Павел, рабочий класс в России малочисленный. Взять ваш Екатеринбург, всякие мастерские заводами да фабриками именуют. Хотя местные пролетарии хозяйский гнет испытывают не меньший, чем на крупных предприятиях… Но революционности у рабочего люда не отнимешь. Читали ли вы речь рабочего Петра Алексеева на суде? Любопытно! Непременно дам.
Взяв топорик, срубил ветку, начал ладить рогатины.
— Принесите воды, Павел.
Подхватив чайник, Точисский сбегал к реке, Евгений подвесил его над костром, сказал:
— Побалуемся чайком. — И вернулся к прерванному разговору: — Я о рабочей сознательности сейчас подумал. Да, да, не удивляйтесь, как видите, народоволец — о рабочей сознательности. Убеждаюсь: сознательности-то у рабочего человека гораздо больше, чем у мужика… Послушайте моего совета, Павел, не задерживайтесь в Екатеринбурге, год-другой, и уезжайте в столицу. В Санкт-Петербург, в гущу революционной жизни. И еще мой вам совет: не поддавайтесь первому порыву, какой бы он ни был, пусть даже прекрасным покажется. Разберитесь, где верная дорога, и уже тогда становитесь на нее, не сворачивайте…
Сейчас Точисский смотрел на Богомазова. Тот подходил к нему, протягивал руку.
— Здравствуете, Павел, не ожидал встретить вас. Точисский обрадовался:
— Давно ли вы из Екатеринбурга?
— И месяца нет. Перед отъездом собирался побывать у ваших родителей, да не выдалось свободной минуты. А Лебеденко в Тобольск сослан. Кто-то донес — литературу недозволенную хранил. — Взяв Павла за локоть, повел к выходу. — Не потеряли интереса к революции?
— В каком смысле?
— Ну-ну-ну, не конспирируйте, я ведь помню вашу гимназическую тягу к революционным идеям.
— Мне думается, это преувеличение.
— Скромничаете. А я, грешным делом, собирался пригласить вас завтра на товарищескую встречу послушать кое-кого. Один из бывших народовольцев переметнулся к марксистам и теперь обрушился на нас с нападками. Так как?
— Ну что ж, — сдержанно согласился Точисский.
— В таком случае жду завтра в восемь вечера на Литейном мосту.
На следующий день, вернувшись из мастерских, Павел умылся, перекусил наспех и отправился на встречу с Богомазовым.
Иван дожидался его. Смеркалось. Солнце коснулось краем Невского залива. На Литейном было оживленно.
Богомазов выглядел уставшим и вялым. Молча прошли часть пути, Павел немного волновался: что-то принесет ему сегодняшний вечер?
Вошли в добротный, солидный подъезд и поднялись по широкой лестнице на второй этаж. Богомазов потянул за шнур звонка. Дверь открыла молоденькая горничная.
В прихожей на стульях небрежный ворох пальто и студенческих шинелей.
Квартира просторная, богатая. Полы коврами устланы, на стенах картины в массивных золоченых рамах.
Богомазов поймал взгляд Точисского, заметил:
— Отец нашего товарища — известный адвокат, его квартира.
В гостиной расположились студенты в форменных двубортных тужурках, гимназисты старших классов, курсистки. Шумно, говорили о чем-то, доказывали друг другу.
Богомазов уселся на подоконник, а Павел остановился у стены. На него не обратили внимания, зато появление Ивана встретили одобрительными приветствиями. Видно, здесь он пользовался особенным вниманием.
Наклонившись к чубатому студенту, Богомазов спросил:
— О чем речь, друзья?
К нему повернулась стройная розовощекая курсистка с тугой косой через плечо.
— Вы ведь слышали о новой книге Плеханова? Кинув первую бомбу в нас, своих бывших товарищей, — я иначе не расцениваю книгу Плеханова «Социализм и политическая борьба», — он швырнул в народников вторую бомбу. Вот полюбопытствуйте. «Наши разногласия», — и протянула Ивану книгу. — Непременно прочитайте. Это разногласия между группой «Освобождение труда» и нами, народниками.
Точисский взял у Богомазова книжку, полистал. В Петербурге он уже слышал имя Георгия Плеханова, однако прочитать его работу «Социализм и политическая борьба» не удалось.
— Свой характер Жорж показал еще в «Черном переделе», — заметил студент в пенсне. — Плехановскую группу в Женеве рассматривают как рождение российской социал-демократии.
— Я слышал, социал-демократию проповедуют и здесь, — подал голос юноша, стоявший рядом с Точисским. — Вы что-нибудь о Димитре Благоеве знаете? Этот болгарин, обучаясь в Петербургском университете, занялся пропагандой социал-демократических идей в рабочих кружках. Говорят, полиция имеет сведения о деятельности благоевцев.
— Мда-а, — протянул Богомазов, — порвал с народничеством Плеханов, переметнулся к марксизму. А жаль, талантище. Но с характером, себя любит, эгоцентризм развит до крайности.
— Друзья, друзья, а ведь какие зажигательные речи говорил Жорж на студенческих сходках… Их и сегодня вспоминают те, кто слушал Плеханова, — заметил студент в пенсне, и на худых болезненных щеках его заалел румянец.
— Прекратите, Сивцов, — оборвал юношу чубатый студент. — Ваш Плеханов плюет в народовольцев. И это тогда, когда Вера Фигнер и другие товарищи проявили такое мужество на суде.
Обстановка в гостиной накалялась, все говорили громко, горячились. Студент в пенсне, призывая к вниманию, захлопал в ладоши:
— Надо дать бой плехановской группе, Как там она называется?
— «Освобождение труда». Чубатый студент бросил категорично:
— Надо действовать, друзья, действовать! Точисский повернулся к нему:
— Как вы себе представляете эти самые действия? Студент посмотрел на него холодно и насмешливо:
— Так и не понимаете? Динамит — вот действие. А разговаривать в кружках с фабрично-заводскими — бездействие. Первое — удел народовольцев, второе — марксистов.
Павел пожал плечами.
— Теория Маркса для России неприемлема, — вмешался в спор Богомазов. — Маркс хорош для Европы.
— Плеханов — марксист! — снова раздался голос курсистки с косой.
— И что же? — поднял брови Павел. — Разве Плеханов выступает в защиту царя? Нет! Он подверг ваш метод борьбы с самодержавием критике, отстаивает марксизм и пропагандирует его.
— Защищаете? — накинулись на Точисского сразу несколько человек. — Что значит подвергать критике теорию народничества? Если так, то когда же Плеханов был искренен, прежде или теперь?
— Отступничество в революции осуждается, — бросил чубатый студент. — Он плюет в нас, бывших товарищей!
— Но тут не отступничество, а коренное изменение во взглядах, продиктованное жизнью, — вставил Павел.
Молчавший до того Богомазов сказал:
— Плеханов со своей группой «Освобождение труда» толкает русского мужика под фабричный маховик.
— Жорж не революционер, он — предатель! — вскочила курсистка. — Вспомните слова Иисуса Христа на тайной вечере. Еще трижды не прокричит петух — . и один из вас предаст меня. Георгий Плеханов выступил в роли библейского Иуды. А Аксельрод, Дейч, Игнатов? Мне стыдно за Веру Засулич! Как скоро они забыли кровь, пролитую товарищами. Нет, мы гордимся памятью казненных за дело революционной России! Надо стрелять в царя, его министров, губернаторов, генералов. Чем больше мы убьем душителей народа, тем ближе будет час революции! Так что вы уж молчите со своей защитой Плеханова.
Павел провел пятерней по волосам и негромко, чуть глуховато сказал:
— Нет, я не смолчу. Плеханов прав, наступает пора социал-демократии и в России. Радоваться надо такому явлению, а вы бой марксистам объявляете. Вам за это государь император благодарность объявит.
— Молоды, почтеннейший, — заговорил пожилой народоволец с бородой старообрядца. — Надо чтить жертвы, понесенные в революции нашей партией.
— Да разве есть такой революционер, который бы не преклонялся перед памятью казненных? — заволновался Точисский. — Гибли прекрасные борцы, а цари как восседали на троне, так и поныне восседают. Идея должна опираться на реальную силу, а ею будет рабочее сословие. Вспомните стачку ореховозуевцев.
— Морозовскую? — рассмеялся чубатый студент. — У нее один конец, как и крестьянским восстаниям.
— Не отрицаю, подавили, но какая организованность! А если по всему государству российскому поднимутся разом пролетарии, представляете? Прочитайте «Манифест Коммунистической партии».
— Читали и имеем свое суждение! Курсистка метнула на Павла сердитый взгляд.
— Почему вы здесь, если вас не устраивает наша идея?
— Могу уйти.
— Извольте, мы вздохнем облегченно!
Точисский резко повернулся, не прощаясь, покинул гостиную. Уже по дороге вспомнил: книгу-то «Наши разногласия» он впопыхах так и не отдал Богомазову, несет с собой. Рассмеялся. Ну да она им, народовольцам, не нужна. Небось выбросят в гневе.
А дома, положив книгу на стол, сказал Лазареву:
— На собрании народовольцев побывал. Как видишь, не без пользы. Там, Дмитрий, говорили о Благоеве. Будто он организовал среди петербургских рабочих кружки и едет пропаганду идей социализма. Мы должны с ним ознакомиться и, если он примет нашу помощь, работать ним.
— А как ты его отыщешь?
— Говорили, будто он студент университета.
С того дня минуло больше недели. О стычке с народовольцами Павел вспоминал с улыбкой. Пожалуй, еще немного — и вытолкали бы взашей. Наверное, после его ухода Богомазову тоже досталось: зачем, дескать, привел марксиста?
Иван появился в воскресный день, когда Точисский и Лазарев обедали. Пригласили к столу. Иван скинул пиджак, повесил на спинку стула. Усаживаясь, глянул на Павла насмешливо.
— Книжечку-то унесли.
— Без умысла. Ваши-то не отличаются гостеприимством.
— Вы тоже хороши. Петух задиристый. Видели, народ на Плеханова обозлен, а вы масла в огонь подлили. Однако книжечку вам дарю. Могу отдать и «Социализм и политическая борьба». Мне она ни к чему. — Иван повернулся, вытащил из внутреннего кармана пиджака книжку, протянул Точисскому. — Вы мне понравились, умеете драться. Поэтому и пришел сегодня к вам. Знаете, о чем я подумал в тот день? Драться нам надо вместе против общего врага, самодержавия, а не между собой. Ведь мы, члены группы народовольцев, не признаем, как и марксисты, существующий строй и решительно выступаем против него.
— Да, вы правы, Иван, цель у нас одна, но средства борьбы разные. У вас, народовольцев, благородные порывы, но метод, которым вы хотите преобразовать Россию, неприемлем. Разве поражения вам это еще не доказали?
Богомазов нахмурился, широкие брови сошлись на переносице:
— Так что же вы собираетесь делать? Вести политическую пропаганду среди питерских рабочих? Но я сомневаюсь, что наладите ее. Вас ждут поражения.
— Что вы хотите сказать?
— Разве вам ничего не известно о Благоеве? Полиция напала на след организации, а сам Благоев арестован.
Лицо Точисского сделалось суровым, он поднялся:
— Когда?
— Точно не знаю… Но сведения об аресте верные. Не исключайте, Павел, нашего метода. Повторяю: перед нами один враг — царь.
— Спорить не стану, но к террору ни сам не склонюсь, ни рабочих призывать не буду.
Богомазов отодвинул чашку.
— Народники! Слово-то какое, полновесное, торжественное. Слышите: народники! — подняв палец, посмотрел на Точисского и Лазарева. — За нами народ, масса. А кто. стоит за спиной социал-демократов, марксистов? Малая толика населения России, работный люд, мастеровщина, испорченный городом деревенский мужик. Фабрично-заводской уклад во вред России. Что характерно для политической жизни российского капитализма? Деспотизм, бесправие, мракобесие.
— Согласен, — подхватил Точисский. — Добавьте безземельного мужика, наводнившего город, и разный бродячий люд. Россия голодающая и безграмотная. Но при капитализме растет рабочий класс. Процесс этот связан с ростом промышленности. Вот вы изволили выразиться — рабочих малая толика. Однако только в Питере их до двухсот тысяч. Вон какая силища!
— Нет! — Иван решительно затряс головой. — Рано или поздно бомба героя-террориста всколыхнет всю крестьянскую Россию. Помните в «Колоколе»: к топору зовите Русь?! Вы, Павел, отказываетесь призывать рабочего к террору, но я верю — он к нему склонится.
— Значит, намерены идти к фабрично-заводскому сословию за подмогой?
— Не отрицаю. Точисский рассмеялся:
— Будем драться с вами, а пролетариев народовольцам не отдадим. И на «Колокол» не ссылайтесь, Иван, не то время. Надо считаться с реальностью. Вам ведь знакомы слова из «Манифеста Коммунистической партии» о том, что пролетариям в революции терять нечего, кроме своих цепей, приобретут же они весь мир.
— Марксизм применим к европейской действительности, но не к российской.
— Повторяетесь.
— Да, и буду повторять: мужик прошел школу социализма в сельской общине. Она веками приучала его к коллективизму. А где получить подобное обучение пролетарию? В трактире?
В разговор вмешался молчавший до того Лазарев:
— Крайности, Богомазов. Долг интеллигента подготовить фабрично-заводской люд к восприятию социалистических идей в рабочих кружках самообразования.
— Знакомые речи, — усмехнулся Богомазов. — У вас это называется бороться за единство пролетариата. Пролетарии всех стран, соединяйтесь! Позвольте спросить, сколько столетий вы будете ждать этого единения?
— Хотите знать, Иван? — Павел подался вперед, положил на стол локти. — Недолго. Может быть, наше поколение уже увидит, как рабочий класс социально обновит землю, создаст общество, где не будет ни царя, ни фабриканта, тогда и мужик получит освобождение.
— Это по Марксу? — снова усмехнулся Богомазов.
— Я не причисляю себя к глубоким знатокам марксизма, но надеюсь, что именно по Марксу, — сказал Точисский.
— У России свой самобытный путь, — снова завел Богомазов.
Разговор начинал тяготить Павла. Битый час все об одном.
Он не успел возразить — заговорил Лазарев, который во время спора с интересом глядел то на одного, то на другого.
— Да бросьте, вы и деревни толком не знаете.
— Ах, простите, запамятовал, вы, Дмитрий, имеете знакомство с селом и русским мужиком через родственничков. Ведь ваш дядюшка поместьем владеет изрядным, не так ли?
— Совершенно верно, я насмотрелся на деревенскую жизнь в отрочестве в поместье дяди. — Лазарев не принял иронического тона. — Ваши же товарищи, Иван, деревню знают по кратковременным вояжам. Откуда им понять, увидеть, что деревня давным-давно неоднородная. Кто деревню в кулаке держит? Крестьянин с крепким хозяйством. А община самодержавию — для удобства выколачивать подати. Повидал я, как община на сходе подати распределяла: всем поровну — и богатею и бедняку.
— Стыдно, Лазарев, на мужике вся Русь держится. Мужик Россию кормит и еще хлеб Европе продает, а вы о деревне с издевкой. И коли существуют сильные мужики, которые фабрично-заводскому люду свою продукцию продают, то этому мужику в ноги поклонимся. Было бы их поболе на Руси. Такие мужики корнями в землю вросли, они основа общины. Крестьянская община — наша гордость, основа России, ее прошлого, настоящего, ее будущего.
— Ну, договорились, — поднял брови Павел, — до сильного мужика. Тот ровно клещ впился в безземельного, безлошадного крестьянина. И гнет мужичок-бедняк хребет на поле у мироеда. Кредо народников — сильный мужик. Ему служат, его защищают. Социализм ли это, позвольте вас спросить? Нет, здесь никаким социализмом не пахнет.
Богомазов резко отодвинул стул.
— Нет, господа, вы не созрели для революции. И в суждениях опрометчивы. Настанет время, будете сожалеть, скажу больше — каяться в своих действиях. Идя к вам, я еще не терял надежды убедить вас. Печально. Премного благодарен за теплый прием. — Раскланялся полушутливо.
Когда за Богомазовым закрылась дверь, Павел вслед ему проговорил:
— Как сказано в священном писании: не ведают, что творят.
И долго молчал. Потом сказал с горечью:
— Значит, арестовали Димитра Благоева. Только-только начали зарождаться рабочие кружки, а по пим уже ударила полиция. — Встал, походил по комнате и, остановившись перед Лазаревым, произнес в раздумье: — А что, Дмитрий, мне одна мысль богомазовская пришлась по душе. Я имею в виду политическую пропаганду среди питерских рабочих. Принимаем? Создадим кружки самообразования, будем воспитывать в них социал-демократов. Но надо, чтобы наша пропаганда доходила до рабочих. А то будем рассказывать им о прибавочной стоимости, сыпать Марксом, а рабочему непонятно. Надо на примерах их жизни растолковывать, как российский капиталист угнетает пролетариев.
Министр внутренних дел граф Дмитрий Андреевич Толстой, седой, властный, изменив на сей раз своим привычкам, изволил чуть понежиться в широкой кровати под голубым атласным балдахином. Но, вспомнив, что пригласил на девять шефа корпуса жандармов, резко позвонил в серебряный колокольчик.
Лакей, годами не моложе самого Дмитрия Андреевича, помог облачиться в мундир, после чего граф важно проследовал в домашний кабинет.
На столе пачка писем и газет. Но граф к письмам даже не притронулся. Их он оставлял на вечер, знал — в них прошения.
Вошел щеголь-адъютант, Доложил о прибытии директора департамента полиции.
— Проси! — Толстой поднялся, двинулся навстречу Дурново.
— Рад, рад видеть вас, уважаемый Петр Николаевич! — Министр широким жестом указал на кресло, сам уселся напротив. — Итак, наш разговор, вероятно, о Благоеве?
Дурново согласно кивнул.
— Вы правы, граф. Именно по этому поводу позволил себе вас побеспокоить.
Накануне охранное отделение обнаружило преступную организацию, занимающуюся пропагандой социал-демократических идей среди петербургских мастеровых. Однако главный виновник, инициатор создания группы — студент Петербургского университета Димитр Благоев оказался болгарским подданным, и департамент полиции уведомил об этом министра внутренних дел.
— Я внимательно ознакомился с вашим сообщением, Петр Николаевич, — снова заговорил Толстой, — и считаю: вы совершенно правы. Этого мерзавца в каторгу бы, в каторгу. Однако, учитывая его национальное происхождение, ограничились, как вам известно, высылкой за пределы Российской империи. Пускай им займется болгарская полиция.
— Граф, — с почтением выслушав министра, заметил директор департамента полиции, — искореняя социал-демократическую заразу у нас в стране, нам надлежит помнить, что она угрожает нам и за ее пределами: в Женеве — плехановская группа «Освобождение труда».
Адъютант внес поднос с кофейником и двумя чашечками саксонского фарфора, разлил кофе. В кабинете повеяло ароматом. Министр, сделав глоток, сказал:
— Но, Петр Николаевич, есть ваш департамент, и вы располагаете многочисленной заграничной агентурой. Слава богу, Россия имеет хороший полицейский аппарат.
Наслаждаясь кофе, он блаженно прикрыл глаза.
— Если речь зашла об агентуре, граф, то, пользуясь случаем, хочу заручиться вашей поддержкой.
— В чем она? — поднял веки Дмитрий Андреевич.
— В просьбе к его императорскому величеству о расширении сыскного аппарата.
— Хм, понимаю, понимаю. Думаю, государь вас поддержит при скудости наших нынешних финансов. Сейчас, когда удалось напасть на след преступного сообщества, убежден — самое время для вашей просьбы.
Толстой взял со стола бумагу, протянул Дурново:
— Здесь, уважаемый Петр Николаевич, предписание о ведении дела других членов группы вашим ведомством. Кому намерены передать следствие?
— Вероятно, ротмистру Терещенко. Предполагаю пустить его по социалистам.
— Специализация, Петр Николаевич, узкая специализация, — губы министра дрогнули в усмешке.
— Имею опасение, граф, что со временем нам потребуется немало таких следователей.
Знакомство вышло совершенно случайное. Оба в одно время оказались в трактире, на Литейном, сели за один стол. Час поздний, однако в трактире людно. Чадили свечи, махорочный дым плавал под самым потолком. То и дело хлопала дверь, впуская и выпуская народ. Компания извозчиков шумела о конях, сене, овсе. У стойки бранился с трактирщиком пьяный верзила. Баба в сбившемся платке, слезно причитая, тащила к выходу обвисшего кулем мужика в лаптях и расстегнутом армяке.
Сосед Павла, высокий рабочий со скуластым лицом и крупными мозолистыми руками, хлебая щи, заметил с огорчением:
— Вот она, Россия, пей — веселись, пробудился — прослезись.
Разговорились. Соседа Павла по столу звали Нилом. Был он значительно старше Точисского и работал на «Арсенале».
— Мы, Васильевы, отродясь петербуржцы, — с гордостью подчеркнул Нил. — Отец тоже арсенальцем был. Ты говоришь — из Екатеринбурга? Не слыхал.
— Город за Уральским хребтом. А в столицу приехал недавно, устроился на завод Берда.
— В Екатеринбурге почему не остался?
— Захотелось настоящей заводской жизни испытать.
— Настоящее мастерство у станка, а не на подсобке.
— Вы правы, — согласился Точисский.
— А велик город ваш, есть ли какие заводы?
— Из государственных — фабрики гранильная да механическая, на ней машины для золотых приисков делают. А кожевенные, свечной и водочный хозяевам принадлежат. Рабочих на них не более полтысячи насчитывается.
— Они, поди, каждый своим хозяйством живут?
— Водится такое, спайка слабая, друг за друга не постоят.
— Откуда спайке взяться? Думаешь, здесь она? Как же, на мастера с оглядкой смотрят. Своя рубаха ближе к телу. Когда невмоготу станет, вроде взбунтуют, раскипятятся, кажись, горы своротят. Но все порознь. Мастер на контору укажет, и хвосты поджали. Возьми хоть наших арсенальцев. В формовочном мастер, истый котяра, до девок охочий, одну поедом ел за то, что от него нос воротила. В прошлом месяце довел до белого каления: с лопатой на него кинулась. Ее с завода вышвырнули, формовочный шум поднял, а по остальным цехам отмолчались. Поостыли, и все прежним чередом… — Помолчал, хмурясь, потом спросил: — Ты что же, в подсобниках так и намерен ходить? Нет, брат, тебе рабочим ремеслом овладеть надо.
Павел кивнул головой:
— Сам того же мнения. Намерен в училище поступить…
— Ремесленное? Это хорошо, имея профессию, и работу отыскать полегче.
Трактир покинули вместе. Шли набережной канала, связывающего Адмиралтейство с лесными складами. У Манежа Павел остановился. Пологая лестница. Мраморные скульптуры Диоскуров.
— Диво дивное, какие руки надобно иметь, чтобы сотворить такое чудо? — восхищенно проговорил Нил. — Того и гляди — кони вырвут поводья.
— Это, Нил, итальянский мастер Паоло Трискорни высек. Близнецы Диоскуры, братья Елены, из-за которой разгорелась Троянская война… — Помолчав, Точисский спросил: — А вы знаете, Нил, что в декабре двадцать пятого года на Сенатскую площадь вышли восставшие полки? Их вывели офицеры с намерением отменить крепостное право и провозгласить конституцию. Россия, по их мысли, должна была получить управление, подобно Французской республике. — Павел воодушевился, чувствуя в собеседнике благодарного слушателя. — Знаете такое стихотворение?
Во глубине сибирских руд
Храните гордое терпенье,
Не пропадет ваш скорбный труд
И дум высокое стремленье…
Пушкин, Александр Сергеевич. Из его послания на каторгу ссыльным декабристам.
— Тебя бы к арсенальцам, вот бы послушали, а то дикарь дикарем, не то что грамоте, иные букв не знают.
— Не откажусь, если пригласите.
— По всему видать — ты, Павел, в гимназиях обучался, из интеллигентов, меня на «вы» величаешь, а тебе бы с нашим братом попроще, как равный с равным. Чтоб рабочий за барина тебя не принимал, с доверием к тебе. Ты ведь с трудовым сословием говорить намерен. Ко мне заходи по свободе, рад буду. Запомни адресок. По воскресным дням я завсегда дома.
И, уже отойдя, вдруг повернулся, окликнул:
— С ремесленным ты правильно сообразил, польза непременная.
До Нарвской заставы Точисский добирался на конке. Народу ехало не так много.
Воскресный день выдался тихий, хмурый. Над куполами церквей кричало воронье, на папертях теснились нищие и юродивые.
Лошади бежали весело, конка легко катила по рельсам. На перекрестках кондуктор названивал в колокольчик, покрикивал на зазевавшихся прохожих.
Обгоняя конку, на рысях проскакал разъезд драгун. Бравые молодцы один к одному, на подбор.
Потянулся фабрично-заводской Петербург с рабочими казармами и хибарами, зловонными улицами и кабаками, ночлежками и притонами.
Конка остановилась. Конец пути. Павел без труда отыскал приземистый, с двумя оконцами домик. Через чистое стекло виднелась на подоконнике герань.
Павла встретила жена Нила, круглолицая, с ямочками на румяных щеках. Подавая стул, ладонью обмахнула сиденье.
— Нил скоро придет, в булочную пошел.
Из-за двери, что вела в другую комнату, высунулись две кудрявые головы. На Павла глянули любопытные глаза. Мать прикрикнула на мальчишек:
— Марш гулять! — И улыбнулась добро: — Погодка. Но смирные. Завтра в деревню к родным повезу. Там в хозяйстве от них подмога. Коровенку пасти, да и сами, может, молочка попьют, все сытней, чем здесь.
На столе книга.
— Кто читает?
— Нил. Он к книгам шибко пристрастился. Воротился Васильев. Увидав Точисского, обрадовался:
— Держи хлеб, Варвара. Стол накрывай, гостя потчевать будем.
Сидели втроем. Варвара наливала в рюмки из граненого лафитничка, закусывали хрустящими груздями. Нил довольными глазами указал на жену:
— Она у меня мастерица.
Варвара, смущаясь, отмахнулась и встала из-за стола.
Вскоре ее голос послышался со двора.
— Видать, к соседке отправилась, — заметил Нил. — Муж той в мастерских на железной дороге работал, под поезд попал. Насмерть.
Павел щурился, последнее время снова начали побаливать глаза. Васильев, бесспорно, нравился ему, серьезный, вдумчивый. Спросил, кивнув на книгу:
— Графа Льва Толстого читаешь?
— Справедливо пишет.
— Любишь читать?
— Умные — да, однако книга на книгу не приходится, в одних сказка, а за другие в тюрьмах гноят.
— Верно. Тебе какие по душе?
Нил посмотрел на Точисского внимательно: с виду прост парень, а вишь какие вопросы кидает! Ответил неопределенно:
— Сказками сыт по горло,
— Где книги берешь?
— На Александровском базаре. Там, ежели порыться, всякую найти можно.
И снова общие, ничего не значащие разговоры. В трактире Нил показался Точисскому проще, открытей, а теперь таится, видать, приглядывается, кого в дом ввел.
Точисский с вопросами все ближе и ближе подступает: как арсенальцы живут и сильно ли мастера душат рабочего, есть ли у Васильева хорошие друзья и среди них грамотные?
Нил посмотрел на Павла несколько удивленно. Сказал:
— Товарищи есть, а чтоб грамоте? Откуда ей, грамоте, взяться? Так, со пня на колоду бекают.
Тут Точисский и спроси в упор:
— А что, если организовать кружок, самообразованием заняться, книги читать?
— Не знаю, что и ответить. Думаю, ежели заинтересуются, ходить будут.
— Ты посоветуйся с заводскими. Будем по воскресным дням собираться.
— Хочу заранее предостеречь, Варфоломеич, если к цареубийству будешь рабочего клонить, тут я тебе не помощник. Ухлопали царя, а у него наследник, и он на трон тут как тут: здрасьте, я ваш государь-батюшка.
— Нет, Нил, я тебе обещаю — к народничеству склонять не буду.
— Интере-есно, — протянул Нил.
— Что же тебе интересным кажется?
— Как ты вот, умный человек, на жизнь смотришь. Значит, так и будет во веки веков в России самодержец?
— Не-ет, такому не бывать. Наступит конец народному терпенью, обновится российская земля.
— Кто изменит жизнь-то?
— Сам народ. Рабочие.
— Гм, — неопределенно хмыкнул Васильев.
— Да, Нил, это так. Когда пролетариат поймет, в чем его сила, он свернет горы. Ты о социал-демократах что-нибудь знаешь? О программе их слышал? Она «Манифестом» называется. Говоришь, ваши арсенальцы грамотой едва-едва владеют. Не беда, дай срок. Ты вон книги читаешь, и они научатся, лишь бы интерес к самообразованию имели.
— Значит, пролетарий — сила? Это, пожалуй, верно. Когда мы сообща, нам сам черт не страшен. Но скажи вот что: допустим, начнем мы жизнь изменять, а мужика деревенского, куда его подевать?
— А он революцию от рабочего сословия примет. Нил крутанул головой, и не поймешь, одобрил ли он Точисского или нет.
Павел засиделся у Васильевых допоздна. Когда возвращался, будочники, хотя ночь и светлая, зажигали фонари. Бледно-розовые огни светильников вспыхивали на улицах.
Училище на Выборгской стороне, поблизости от «Арсенала», посещало около сотни ремесленников. Все в возрасте, иным за тридцать перевалило. Обучение платное: были группы токарей, слесарей, столяров, изучали чертежное дело. Теория чередовалась с практикой в мастерских училища.
В ремесленное Павел и Дмитрий ездили на конке. У «Арсенала» конечная станция.
Жили Точисский и Лазарев коммуною, складывались наперед, тратились экономно. У Павла никогда денег не водилось, из дому не присылали: поступил против воли отца — живи как знаешь, а вот Дмитрию отец раз-два присылал, и тогда они, позвав с собой Веру и Марию, отправлялись в кондитерскую Вольфа, пили кофе с пирожными, потом бродили по Английской набережной.
Здесь был второй Петербург, Петербург знати, Петербург особняков и чугунных ажурных решеток, брусчатых мостовых и богатых ресторанов. Петербург, где не было темных, разбитых подворотен, зловония помоек и выгребных ям…
На церковный праздник преподобного Сергия Радонежского в училище разразился скандал. Один из учащихся покончил с собою. Стало известно: в гибели его был повинен старший мастер.
Ремесленники взбунтовались. Собрались в мастерских на митинг. Взбирались на верстак, говорили гневные речи. Дмитрий заметил — Павел нервничает, то расстегнет пуговицу черной косоворотки, то снова застегнет. Наконец пробился вперед, легко вскочив на верстак, взмахнул рукой:
— Друзья, здесь нужны не разговоры, мы должны письменно потребовать увольнения старшего мастера.
— Господа, господа, Точисский прав, мы не можем смириться, директор обязан удовлетворить наши требования!
И снова заговорил Павел. Голос у него негромкий, но ясный.
— Пусть администрация знает — либо мы, либо старший мастер! Нас не удовлетворят полумеры.
Точисскому поручили передать письмо.
— Кого еще в делегацию? — спросил черноглазый крепыш из слесарей.
— Тебя, Луковцев!
Их принял инспектор училища. Седые бакенбарды, крупный мясистый нос, через стекла очков в железной оправе смотрели холодные глаза.
— Нуте-с, господа, ваше поведение попахивает дурно. Павел решительно протянул лист бумаги:
— Господин инспектор, мы полагаем, дурно пахнет поведение старшего мастера. Он повинен в смерти нашего товарища, и мы ожидаем его увольнения.
— Нехорошо-с, молодые люди. Павел переглянулся с Луковцевым.
— Господин инспектор, просим не забывать, мы ведь в училище и платим за обучение в кассу. Пока не получим положительного ответа, к занятиям не приступим. Мы решительно против старшего мастера.
— Хорошо, вы получите ответ сегодня. Не смею вас задерживать.
С требованием ремесленников инспектор отправился на квартиру к директору училища. Советовались долго, наконец решили — резонанс будет неприятным, предай дело огласке. Надо уступить.
Ремесленники торжествовали.
— Наглядный урок преподан, — говорил Точисский Лазареву, — наглядный! Отныне многие поймут: сила не в одиночке, а в коллективе.
Собрались в воскресный день у Васильевых. Пришли товарищи Нила Кондрат Голов, белобрысый стеснительный парень, невысокий щупловатый Егор Климанов и кряжистый, медлительный Иван Тимофеев, корабел с Балтийского. Варвара выставила круглобокий медный самовар, сварила картошку в мундире, нарезала селедки. За столом потекла непринужденная беседа.
Дмитрий удивлялся умению Точисского легко сходиться с людьми, втягивать в откровенный разговор.
Рабочие жаловались на произвол мастеров, обсчеты и штрафы. Сетовали на кровопийцу-лавочника. С виду добр, улыбочки, шуточки, ну, ровно свой брат. В долг товар отпустит, а в получку втридорога сдерет. Еще и припишет, чего не брал…
— Вчерашний день мастер Василия Хромого уволил. Так, ни за что, придрался.
— Васька этому зверю поперек горла давно стоит, — поддакнул Кондрат Голов. — Все оттого, что не молчит, А Василий — токарь, какого по всему Петербургу поискать.
— Слыхал, — Иван Тимофеев повернулся к Точисскому. — Где справедливость, чуть что — и уже на улице, ищи места.
— Жизнь наша — копейка, — почесал затылок Климанов. — Отстоишь за станком часов четырнадцать за восемь-девять рубликов в месяц и кашляешь кровью. Но не пикни, слова сказать не смей.
— А все оттого, что нет среди рабочих единства. А когда будут сообща, тогда их не сломят. — И Точисский рассказал о случае в ремесленном училище.
— Ежели друг за дружку, дело верное, — согласился Тимофеев. — Да у нас как-то больше привыкли врозь тянуть.
— Мне это известно, — сказал Павел. — Чтобы почувствовать свою силу, рабочие должны быть сознательными, образованными, понимать, за что бороться.
— А поймут ли? — засомневался Кондрат Голов. Егор Климанов горько усмехнулся.
— Ты ему говори, а он либо в кабак, либо в церковь.
— Да, русский мужик веками горе и нужду в вине топил. Его в темноте держали, — вмешался в разговор Лазарев. — Царю и фабриканту не грамотный рабочий нужен, а покорный. Темного и забитого легче в страхе и повиновении держать.
— А когда рабочему человеку гимназии кончать-то? Рады бы в рай, да грехи не пущают. Оно что кому на роду написано, батя мой говаривал.
— Нет, Кондрат, — вмешался Павел, — чтобы стать грамотным, необязательно в гимназии обучаться. Вот здесь собрались мы и будем считать, что в этом нашем кружке мы и займемся самообразованием. Познакомимся и с экономическим учением.
— Куда хватил, — недоверчиво протянул Егор Климанов.
— Не надо сомневаться. У рабочего человека голова не слабее, чем у фабриканта и заводчика. Настанет время — рабочие и государством сумеют управлять.
— Сказа-ал!
— А вот послушайте! — И Точисский рассказал им о Парижской коммуне, о том, как сражались на баррикадах коммунары и почему коммуна погибла. — Придет время — и мы прочитаем книгу Карла Маркса «Гражданская война во Франции». Вы узнаете, что, взяв власть, пролетарий должен непременно сломать буржуазный государственный аппарат управления и создать рабочий аппарат. Пролетариат России придет к этому, когда свергнет самодержавие и провозгласит рабочее государство…
— Гляжу я на тебя, Варфоломеич, — сказал Тимофеев, — поразительный ты человек. Годами не взял, а голова варит, дай бог. И так понятно все раскладываешь. Одним словом, начинаешь верить тебе…
К началу осени кружок на «Арсенале» посещало более десяти рабочих. Засиживались допоздна, прочитали «Манифест Коммунистической партии» и «Наши разногласия». Спорили о самобытности развития России, долго не могли понять, почему марксисты ругают народников, если они борются против царя. Ведь и те и другие против самодержавия!
В кружке царил дух товарищества, атмосфера непринужденности, дружбы.
Однажды, когда расходились с очередного занятия, Тимофеев задержал Павла:
— Заглянем ко мне, Варфоломеич.
Жил Иван поблизости от Васильева, в приземистой бревенчатой избе, потемневшей от непогоды и времени. Едва Тимофеев открыл дверь, как навстречу ринулась толпа ребятишек. Иван заметил со смешком:
— Не пугайся, Варфоломеич, трое моих, остальные братневы. — И, склонившись над сундуком, достал две газеты. — Погляди, может, заинтересуешься.
— «Рабочий»! — удивился Точисский. — Это же благоевская газета.
— Видишь, Варфоломеич, как Димитра арестовали, решил я их сберечь.
— Вы знали Благоева?
— Он у нас на Балтийском кружок организовал…
В тот вечер Точисский прочитал статьи Благоева «Чего недостает рабочему народу?» и «Чего добиваться рабочему народу?». Павел удовлетворенно заметил, что его желание политически просвещать рабочих совпадает с тем, что делала группа Благоева. Воспитывать сознательных борцов за свое освобождение. Да, да, именно сознательных, для них борьба против самодержавия должна стать целью жизни.
Во втором номере газеты внимание Точисского привлекла статья Плеханова «Современные задачи русских рабочих (Письмо к петербургским рабочим кружкам)». Задача социал-демократов, как писал Плеханов, — создать с помощью революционной интеллигенции из разрозненных подпольных кружков социал-демократическую рабочую партию…
Что у Нила собираются мастеровые и обучаются грамоте, а еще почитывают недозволенную литературу, Василию Шелгунову шепнул Климанов.
Звал Егор и Василия:
— Приходи, ребята хорошие, без глупостей. Никаких рюмок. Лектор у нас отменный, объясняет понятней понятного. И не из студентов, свой брат, рабочий, хотя и в гимназиях обучался.
Загорелся Шелгунов, однако сразу не пошел, все часа свободного не выдавалось. Отличался Василий упорством завидным, сам, своим умом грамоту одолел и писал хотя и с ошибками, но, коли требовалось какую бумагу нацарапать, помощи ни у кого не просил.
Егор Климанов при новой встрече снова свое:
— Недавно читали «Манифест Коммунистической партии», всем книгам книга.
На вопрос Василия, о чем же она, только и сказал:
— О пролетариях, как они власть у буржуев отнимут и господствовать будут.
«Видать, стоит сходить», — подумал Шелгунов.
Год назад побывал Василий в кружке на Александровском заводе. Лектор Герасимов, из благоевцев, рассказывал все больше по-научному, словами мудреными, Шелгунову непонятными. Переспрашивать Василий постеснялся. А когда Благоева арестовали, и Герасимов исчез.
— Полиция и до вашего кружка доберется, — заметил Шелгунов Климанову. — Пронюхают.
Егор присвистнул:
— Волков бояться — в лес не ходить. Покуда фараоны прознают, о чем мы в кружке речи ведем, мы многому научимся.
— Я ведь так просто сказал, не подумай, что боюсь. И, коли вы по воскресным дням собираетесь, приду в следующий раз непременно.
Привел Климанов новичка, представил:
— Вот, Павел Варфоломеевич, товарищ хороший, Шелгунов Василий.
Был Шелгунов роста невысокого, но крепкий, с упрямым, твердым подбородком. Его пытливые глаза цепко прощупали Точисского: лектор с виду ничем не примечателен, молод. Однако промолчал. Павел повел обычные расспросы, где работает, что да как.
— Нынче на судостроительном, а раньше в переплетной мастерской. Там и благоевский кружок посещал.
Павел обрадовался:
— Значит, из благоевских? Прекрасно! Не знаете, сохранились ли где кружки?
— Всего-то два-три раза и был на занятиях, — ответил Шелгунов, — по слышал — на медеплавильном вроде бы.
— На «Атласе»? — спросил Павел.
— Чего не знаю, того не знаю.
— Не поможете свести меня с товарищами?
— Отчего же?
После занятий Павел вышел вместе с Шелгуновым. Сгущались сумерки. На Невской заставе светили редкие газовые фонари без колпачков накаливания. Не то что на Невском. Павел и Василий шагали по дощатому тротуару, мимо приземистых, невзрачных домишек. Прохожие встречались редко.
— Я книжку любопытную читал — «Положение рабочего класса в России», — сказал Шелгунов. — Худо живет наш брат мастеровой.
— Да уж куда хуже! По пятнадцать-шестнадцать часов у станка простаивает, в холодных бараках спит вповалку, в грязи, за труд платят гроши, и молчи, иначе на твое место очередь из тех, кто из деревни в город на заработки подался.
— Во Франции, — снова сказал Шелгунов, — у рабочих свои профессиональные союзы. Они отстаивают интересы пролетариата.
Точисский кивнул.
— А в России, — продолжал Василий, — рабочие никаких прав не имеют. Наш пропагандист-благоевец рассказывал об английских экономистах Адаме Смите и Давиде Рикардо.
Павел посмотрел на Шелгунова.
— В свое время я читал эти труды. Но знаете, Василий, не Адама Смита и Давида Рикардо надо изучать русскому рабочему, а Маркса. Слышали про такую книгу — «Капитал»? Она и на русском языке издана. Ох, трудная книга, зато ради рабочего человека написана.
Случалось, они захаживали на квартиру к Точисскому. Явятся, посидят, поделятся новостями и, попив чаю, получив какую-нибудь книгу, уйдут.
Для самостоятельного чтения Павел подбирал книжки, учитывая подготовленность каждого слушателя. Голову и Егорову больше рассказы Толстого или стихи Некрасова, а такие, как Шелгунов и Васильев, те попросили перечитать «Манифест» и «Гражданскую войну во Франции».
Сказали как бы невзначай:
— Товарищи кое-какие любопытствуют, надежные товарищи.
Проводив гостей, Павел довольный заметил Лазареву:
— Кажется, приходит время расширять кружок либо новые организовывать…
В день, когда стало известно о принятии правительством закона о штрафах, они, Шелгунов, Тимофеев, Климанов и Васильев, явились к Точисскому в поздний час, радостные, возбужденные. Не успев расположиться, приступили к Точисскому с вопросами:
— Что делается, Павел Варфоломеич, а? Вишь, но стали дожидаться воскресного дня, решили прямо к тебе.
— Вот и дельно, молодцы, что пришли, — Павел потер руки от удовольствия. — Пока Дмитрий чай вскипятит и перекусить приготовит, мы с вами «закон» и обсудим.
— Сколько живу, а такого не помню, — сказал Егор.
— Неудивительно, — кивнул Точисский. — Я вам рассказывал о крестьянских восстаниях, о целых мужицких войнах… Бывало, пол-России на помещиков поднималось. А заканчивалось чем? Порками и виселицами. Но вот, друзья, — голос у Павла зазвенел, глаза сверкали, — начал борьбу рабочий класс. Сначала робко, потом осмелел. А когда поднялся дружно, с конкретными требованиями, царь испугался. Да, друзья, я не оговорился, царь испугался. Закон о штрафах — это не от жалости к нам, пролетариям. Это уступка под нажимом. Морозовские ткачи преподали наглядный урок не только самодержавию, по и нам. Они убедительно доказали, чего стоит рабочий класс, если он действует организованно и не отступает перед угрозами.
И тут все заговорили.
— Ореховозуевцы начали, а нам, питерским, продолжать.
— Не только питерским, а и москвичам.
— Россия велика, и повсюду наш брат пролетарий.
Лазарев поставил на стол пыхтящий самовар, чашки, насыпал в блюдечко колотый сахар и весело объявил:
— Сегодня наш пролетарский праздник. Даже не верится, на какую уступку пошел царь…
Все шумно расселись.
— Представляем, — рассмеялся Шелгунов. — Не единожды посылал проклятья на нашу голову. С потрохами бы сожрал.
Тимофеев хохотнул:
— Тебя, мосластого, не сожрешь.
— Мной подавится, — довольно согласился Василий.
— Да, друзья, — сказал Павел. — Это наша победа. Победа пролетариата. Пусть малая, но она первая, и в этом ее ценность. Знаете, как-то вышел у меня спор с одним народником. Вот тут, за этим столом. Народник, в спорах поднаторевший, все прижимал меня, на лопатки пытался положить, рабочему классу никогда-де не видать победы. Попадись он мне теперь, — Павел погрозил пальцем, — уж я бы его одним этим «законом» припер к стенке…
Точисский пересек Марсово поле, остановился у Невы в ожидании Лазарева. На той стороне грозно темнели стены Петропавловской крепости. Стрелой тянулся в небо шпиль. Позолоченная кровля играла на солнце. Высоко, в бескрайней голубизне плыли белесые облака. Как давно был уютный родительский дом, детство. Как далеко он ушел из той жизни.
Припомнился последний разговор с дядей — ксендзом Станиславом. Брат отца никогда не отличался многословием и редко баловал племянника особым вниманием.
Но перед самый отъездом он усадил Павла в кресло напротив, спросил:
— Ты твердо решил покинуть дом?
— Да, дядя.
Скрестив руки на груди, Станислав пожевал топкими губами:
— Это очень серьезный шаг, мальчик мой, и тебе будет нелегко, когда окажешься вдали от родителей. Хочу предостеречь, будь осторожен в выборе пути. Время ныне смутное, молодые люди увлекаются революционными идеями. Идеи пьянят, играют на тщеславии человека. Есть бог и вера, мальчик мой. Всевышний один судия человеку. Для господа все равны, царь ли, нищий ли с сумой. Бог сотворил мир, и только он, всевышний, вправе преобразить его. Безумная храбрость молодых людей страшит меня. Ты спросишь, к чему веду я разговор? Молю всевышнего, чтоб вера в господа нашего вечно жила в твоем сердце и спасла от дурного увлечения…
Дядя, дядя! Павел не вступил с ним в пререкания, по хотел огорчать перед прощанием. Но разве мог он разделять взгляды ксендза? Может ли честная, горячая молодость взирать равнодушно на горе народное?
— О чем думы? — неожиданно раздался голос Дмитрия.
Точисский вздрогнул, повернулся:
— Припомнил напутствие дяди, ксендза. Велел держаться подальше от революционеров.
— Небось говорил: «Всякая власть от бога»? Знакомо, от отца слышал.
Шли вдоль Невы, переговаривались. На Сенатской площади у памятника Петру задержались.
— Всякий раз, когда здесь бываю, не могу не представлять… Вот так, в каре строились полки… Каховский… Бестужев… Рылеев…
— А оттуда Каховский стрелял в Милорадовича, — указал Лазарев и продекламировал:
Товарищ, верь: взойдет она,
Звезда пленительного счастья,
Россия вспрянет ото сна,
И на обломках самовластья
Напишут наши имена!
— Замечательные стихи. — И Точисский повторил: — «Россия вспрянет ото сна…» Друг мой Дмитрий, как иногда радостно чувствовать себя приобщенным к такому большому делу!
Помолчали, проникшись своим братством, общностью. Лазарев чему-то улыбнулся. Павел вопросительно поднял брови:
— Я подумал, не воспользоваться ли нам каникулами в училище да не махнуть ли на лоно природы, в село, к моему дядюшке. Всего на недельку. Места те поглядишь. Красотища! Ярмарка собирается!.. Не хуже, чем в Сорочинцах…
От Харькова до усадьбы добирались на старом скрипучем шарабане, высланном на станцию дядей Дмитрия. Кучер, кудрявый, белокурый, в видавшей виды холщовой свитке, нахлестывал, лошадку, понукал. Копыта чавкали по раскисшей дороге, клейкая грязь налипала на колеса. Дождь прекратился, но тучи низко висели над степью, угрожая пролиться снова.
Уныло и грустно. Павел подумывал, что поездка никчемная и не лучше ли было бы остаться в Петербурге.
Дмитрий молчал, смотрел по сторонам.
Вдали показалась каменная церковь. Блеснули купол и крест. Шарабан въехал на пригорок, и в низине открылось село в садах. Несколько порядков беленьких хаток, проглядывавших сквозь зелень деревьев, спускались к берегу реки. Тут же просторная луговина, где, по рассказам Лазарева, собиралась ярмарка.
В стороне, на возвышенности, темнела каменная усадьба. Лошадь побежала резвее.
Они миновали распахнутые настежь ворота, подкатили к крыльцу. Здесь их уже ждали высокий подтянутый старик и дородная тетка в цветастом сарафане.
Едва Дмитрий спрыгнул с шарабана, как тут же попал в суматошные объятия. Наконец, освободившись, он повернулся к Точисскому:
— Вот, дядюшка, мой товарищ, Павел. Хозяин усадьбы пожал Точисскому руку.
— Рад, молодой человек, рад, располагайтесь как дома. Ваша комната на втором этаже рядом с комнатой Мити. — Пригладил пышные запорожские усы. — Приводите себя в порядок и спускайтесь к столу…
Ночью Точисский долго не мог уснуть. Погода разгулялась, и небо очистилось. Звездное, ясное, оно торжественно раскинулось над землей. Со степи тянуло влажным, свежим ветром. Слышно, как пиликали, стрекотали на своих скрипицах кузнечики.
В селе и на усадьбе давно угомонились, и полуночный покой действовал умиротворяюще.
Дядя Дмитрия и добродушная тетка пришлись Павлу по душе. Веселые и гостеприимные, они с утра и допоздна потчевали гостей, расспрашивали о Санкт-Петербурге, об их совместном житье-бытье, о Верочке… Разговорам не было конца.
Встреча с родными Дмитрия растревожила Точисского, и тоска по дому, по матери и отцу, щемящая грусть до боли захватила его.
Скрипнула дверь, вошел Дмитрий, остановился у открытого окна, — степь сладко и томительно дышала разнотравьем.
— Не спится? И я не могу уснуть. Тихо-то как, ни тебе фабричных гудков, ни городского шума.
— Не верится, что есть такие места, — согласился Павел. — Как будто и нет заводской каторги и не надо остерегаться филеров…
— Здесь свои проблемы. Поживешь — увидишь. Как тебе мой-то приглянулся?
— Хороший старик! Запорожец!
— Крутого норова, когда не по нем. Прадед его с Кочубеем против гетмана Мазепы выступал.
— «Богат и славен Кочубей…»
— Ты это дядюшке продекламируй, в большой милости будешь, — рассмеялся Дмитрий. — Он тебе порасскажет про старину и про свою бывальщину, как добровольцем на Балканах братьям-болгарам помогал… А слышал, как он революционеров именует? Злоумышленниками! Знал бы, какие у племянничка мысли в голове и чем он в Петербурге занимается.
— Помнишь, Дмитрий, я говорил, что нам пора расширяться. Надо создать еще три-четыре кружка. Ты спросишь, где брать учителей, пропагандистов? А не поговорить ли нам с бестужевками? Не откажут, поймут.
— Мне такая мысль тоже приходила в голову. Непременно поговорим с ними по возвращении.
Дмитрий разбудил Павла на заре:
— Искупаемся до завтрака!
Еще висел предрассветный туман, а уже благовестили заутреню колокола сельской церкви. Вот туман разорвало, растащило, растянуло вмиг, и над чистой, омытой вчерашним дождем степью краем выглянуло солнце, стали розовыми легкие облачка. Павел и Дмитрий шли по росистой, прохладной траве. Скрипели колодезные журавли, громко переговаривались бабы, собирая стадо, звонко хлопал бичом пастух. На закрытой мажаре выезжал из села мужик в соломенной шляпе с широкими полями и белой льняной рубахе. Поклонился с достоинством.
— Гончар Антип за глиной отправился. В детстве, когда я тут подолгу гостил, он мне разных зверей лепил и свистульки. Нет тут того мальца, кому бы он чего не смастерил, — рассказывал Дмитрий.
На той стороне реки берег обрывистый, в щуриных норах, а этот пологий, песчаный. Густые ивы полоскали сочные листья в воде, покачивалась на волне привязанная к дереву лодка.
На середине рыбак выбирал сеть.
— Здравствуй, Прохор! — окликнул его Дмитрий. Рыбак вскинул голову, узнал.
— Ты ли, Митя? С прибытием! Приходи на уху! Небось давно не едал.
— Порядком. В Петербурге такой не умеют варить, как твоя Ганна.
Купались долго, потом валялись на прохладном песке. Поднялось солнце, выгрело.
— Тишь да гладь, и нет никакого самодержца и никакой полиции, — мечтательно промолвил Точисский,
— Если бы так…
— Помнишь, как надеялся Лермонтов: «Быть может, за стеной Кавказа сокроюсь от твоих пашей, от их всевидящего глаза, от их всеслышащих ушей…»
Они замолчали, задумались. Первым заговорил Павел:
— Знаешь, о чем я? Такие, как Иван Богомазов, твердо верят в социализм сельской общины, а мужик задыхается под налогами, и никакая сельская община его не спасает. Помню, об этом еще в Екатеринбурге от Лебеденко слышал.
— В здешнем селе тоже свои богатеи. Немного, два-три крепких мужика, но всех к своим рукам прибрали. Землю арендуют, на пахоте и косовице у них полсела спины гнут, кто взропщет, пристав и волостные утихомирят. Крепко мужиков в кабале держат. Отчего Прохор рыбой промышляет? Коровенку у него за недоимки со двора свели, конь года три тому назад пал, землю чем обработаешь? Таких в селе разве он один?.. К Прохору сегодня на уху сходим непременно. Я мальчишкой у того ивняка тонул, он поблизости оказался, вытащил…
На уху попали к вечеру. Шли селом мимо плетней, хат, выбеленных известью. Посреди улицы бревенчатый сруб колодца, журавль. На верхнем конце шеста деревянная замшелая бадейка, на нижнем привязан тяжелый камень.
На пустыре, поросшем травой, церковь, рядом поповский дом, высокий, просторный, а чуть поодаль сельская школа и домик учителя.
— Презанятный и умный старик, этот учитель здешний Паисий Аристархович. К книгам и философии страсть великую имеет, — заметил Дмитрий. — Мальчишки его Колобком звали, такой он смешной внешне.
Пригнувшись под притолокой, Павел переступил порог, осмотрелся. Две лавки вдоль стола, в углу божница с лампадой, русская печь с лежанкой. На подвесной полке посуда.
Глиняный мазаный пол устлан привялой травой, оттого в хате пахло свежим сеном.
— Ганна, погляди, какие у нас гости! — позвал Прохор жену.
Она появилась в хате незаметно, молодая, красивая, всплеснула руками:
— Митя, паныч!
И засуетилась. На столе появилась миска, деревянные резные ложки.
— Угощенье у нас хоть и не знатное, но свежее. Сазанья уха густая и сладкая. Верно говорил Дмитрий, ох, Ганна — мастерица. И хозяева радушные.
За столом разговор вели в основном Дмитрий и Прохор. Лазарев расспрашивал, что нового на селе, кто свадьбу сыграл, кто умер. Прохор рассказал, что прошлой осенью с двух дворов за недоимки коров свели и теперь их хозяева батрачат у Прони, отрабатывают зерно, которое весной брали у него на пропитание.
— А мы так и живем с Ганной. Не дал бог детей. Может, оно и к лучшему: без детишек бедовать.
Ганна поднялась из-за стола, вышла из хаты. Прохор замолчал.
Павлу стало неуютно, жалко хозяев. Возникло чувство какой-то вины. Дмитрий встал:
— Спасибо, Прохор, тебе и хозяйке за хлебосольство.
Ярмарка оглушила Павла и удивила множеством людей, обилием привоза. Пестрят на лугу цветастые рядна, белеют снегом куски холста. Выстроили свои макитры и глечики, кувшины и миски гончары. Деревянных дел умельцы разложили ложки и половники, солонички и кружки. Торгуют кожами кожевники, шорники — сбруей и хомутами. Кузнецы предлагают серпы и косы, топоры и лопаты.
На загляденье хозяевам мажары и телеги.
А там, дальше, бабы хлебом и медом, маслом и сметаной, рыбой вяленой и салом соленым торгуют. В стороне живность продается: визжат поросята, кудахчет и гогочет птица в корзинах, мычат телята на привязи…
Хорошая ярмарка собирается здесь, многолюдная. Приезжий шинкарь открыл свое заведение, спаивает мужиков, обирает. Тут же пристав и волостной старшина прохаживаются, за порядком следят.
Из шинка, пьяно пошатываясь, выбрался тощий мужичок в поношенной свитке, запел голосисто. Тут Проня навстречу мужичку.
— Звона, голубчик! — ухватил мужичок Проню за вышитую рубаху. — Мироед, креста на тебе нет!
Как из-под земли урядник вынырнул, мужичка — за шиворот и поволок. А тот плачет пьяно, ругается:
— Проню, грабителя, забирай, он над всей общиной измывается, кровушку пьет! Лучшие земли заграбастал, в кулаке мужиков держит.
Раскололась ярмарка: кто за мужичка вступается, кто сторону Прони держит.
Потолкался Точисский, насмотрелся. Богатая ярмарка! И хоть всего навезли крестьяне, однако не скажешь, что всем живется хорошо. По одежде судить можно. Одни в свитках новеньких, сапогами хромовыми поскрипывают. И хоть сентябрь, теплынь еще, а они в шапках серого каракуля. Кто победнее, у тех и свитки старые, латаные, и сапоги из юфти, дегтем смазанные, а у кого и вовсе постолы из кожи-сырца на ногах. Вот тебе и самобытный путь, вот тебе и крестьянский социализм!
Выбрался из толпы Точисский, пошел улицей села. За плетнем Прониной усадьбы метались лютые псы. У Прони есть что сторожить: бревенчатый амбар не пустой, в сарае и на конюшне коровы и кони, в подвале бочки с соленьями. Дом у Прони высокий, на каменном цоколе, окна светлые, ставни с железными запорами.
Сутулый, длиннорукий Проня слыл на селе не только крепким хозяином, но и первым мироедом.
Едва Павел миновал усадьбу Прони, как навстречу выкатился Паисий Аристархович, сельский учитель. Точисский сразу узнал его. Колобок, ни дать ни взять, маленький, кругленький, с редкой сединой в волосах и черной как смоль бородкой.
Остановился.
— Вы, молодой человек, не иначе как из Санкт-Петербурга с Митей Лазаревым прибыли? Отчего же не пожаловали в гости? Ведь я Митю отлично знаю. Да, — спохватился Паисий Аристархович, — что же мы стоим на дороге, извольте зайти ко мне. Не отказывайтесь, не обижайте старика, образованные люди — у нас на селе гости редкие, разве что пристав нагрянет, да тот больше к зелью пристрастен. Страж законности во хмелю. — И безнадёжно махнул рукой: — С кого и спрашивать, ежели наши российские законы оставляют желать лучшего? Прошлой зимой миром школе ремонт устроили, а когда денег на учебники у инспектора попросил, так он меня отчитал, не шибко ли, говорит, грамоту крестьянским детям вдалбливаешь, мужику она зачем? Не усердствуй!
Павла поразило обилие книг у Паисия Аристарховича. Они лежали и стояли на полках в горнице. И не только на русском, но и на греческом и французском…
Заметив интерес Точисского, учитель сказал:
— В них мудрость черпаю и силу жизненную обретаю. То и юным школярам преподношу.
И, внимательно посмотрев на Павла, продолжил:
— Батюшка нашего прихода на уроках закона божьего призывает гордыню смирять: человек-де червь земной. А я иного требую — мыслить и искать ответы на вопросы. Дух правдолюбия во мне с годами зреет, не угасает.
С любопытством смотрел Точисский на Паисия Аристарховича. Действительно, прекрасный учитель на селе.
— Садитесь, молодой человек, к столу. Не изволите ли вишневочки? Сам настаивал. Вас как звать-величать? Павлом Варфоломеичем?
Сел напротив, уставившись на Точисского умными глазами.
— Небось думаете, какими заботами обуян старый? Чудит и блажит. Ан нет. В вас вижу человека доброго и честного. Горе человеческое, Павел Варфоломеич, — вечная рана саднящая. Боль людская — моя боль. Несовершенство устройства бытия вижу и не ведаю пути его исправления. Нынче вы, молодые, силой вознамерились преобразовать мир, но ваши прожекты несостоятельны. Пролилась кровь, как вы, молодые люди, изволите величать, кровь тирана. Бомбометатели убили скипетродержателя и взошли на эшафот с гордо поднятой головой, а мир каким был, таким и стоит. Эх, молодой человек, молодой человек, знаю, правдоборцы и вольнодумцы во все века имелись. Грехи молодости…
«А ведь учитель делит человечество на старых и молодых, — подумал Точисский, озадаченный его рассуждениями. — Первым отводит роль защитников бытия существующего, вторым — ниспровергателей».
И, посмотрев на него, с веселым оживлением спросил:
— Отчего же не верите в возможность революционного преобразования мира? Согласен, не в убийстве тиранов путь к изменению действительности и не на мужика возлагаю надежду. Слышали вы, Паисий Аристархович, что-нибудь о социал-демократах?
— Знаете ли, молодой человек, то, что я видел, для меня достаточное основание сомневаться. Скажу одно: блажен, кто верует.
— Да, именно вера и вселяет в человека силу. Печально улыбнулся старый учитель.
— Вы мне нравитесь, Павел Варфоломеевич. Помоги вам бог.
Мария жила на втором этаже старого бревенчатого дома. От первого до последнего венца дом порос мхом, и запах ветхости встречал каждого уже в подъезде. Скрипучая лестница с перилами, освещенная боковым, вечно запыленным окном, вела к двери Марии.
В соседней комнате по коридору жили Вера Лазарева с Любой Аркадакской, маленькой полной блондинкой.
Сегодня обе они были у Марии. Кроме них Павел застал у сестры Лизу Данилову, застенчивую девушку с голубыми глазами. Бестужевки оживленно беседовали, и Люба Аркадакская смеялась так заразительно, что, глядя на нее, Точисскому тоже сделалось смешно. Увидев Павла, Лазарева удивилась:
— Вы один? Что с Дмитрием?
— Готовится к занятиям с рабочими.
— Но ведь ваши слушатели — полуграмотные мастеровые.
— Недооценивать их нельзя, — укоризненно заметил Точисский. — Рабочие — народ серьезный.
Мария смотрела на брата влюбленно. У него доброе сердце, и она не забыла, как дома, в Екатеринбурге, маленький Павлик, сложив в корзинку провизию, бегал к роще, где делали привал арестанты.
Мария сходила на кухню, принесла чай, поставила на стол коробку леденцов, булочки. Услышала, как Люба Аркадакская спросила:
— Говорят, вы открыли воскресную школу для рабочего сословия?
— Не совсем точно, кружок самообразования, и теперь намерены создать подобные кружки за Невской заставой, на Выборгской и Петербургской стороне, Васильевском острове. Нам не обойтись без помощи. Будем просить ее у вас.
Лизочка Данилова спросила:
— Какую же роль вы отводите бестужевкам?
Аркадакская усмехнулась:
— Конечно, учителей, не так ли?
И рассказала, как у них в деревне поселился учитель из университетских, призывал крестьян к деревенскому социализму. Кончилось тем, что явились выборные от общины и заявили: «Ты, господин, коли желание имеешь, детей наших учи, а в мужицкие дела не суйся». Учитель про школу забыл, вещички в руки да из деревни.
Павел нахмурился?
— Мы проповедуем не деревенский социализм, а заботимся о развитии рабочего. Вы представьте, когда рабочий поймет суть жизни, суть эксплуатации, какая это будет сила!
— Я не хотела вас обидеть, Павел, — смутилась Аркадакская. — Девочки, разве не в наших силах нести знания рабочим? Почему русский мастеровой должен быть неграмотным?
— Сейте разумное! Помните Некрасова? — подхватила Вера. — Я смогу заниматься с фабрично-заводскими природоведением.
— А мы с Любой — географией, — поддержала ее Данилова.
— Тебе, Мария, сам бог велел быть учительницей литературы, — сказал Павел. — Нам яге с Дмитрием остается история и политическая экономия.
— Мы можем организовать сбор книг, — воодушевилась Мария. — Покупать их на Александровском базаре. У рабочих будет своя библиотека.
Отправляясь к бестужевкам, Точисский был уверен — они поддержат его, но, чтоб с таким энтузиазмом, не предполагал. Он даже заволновался, встревожился, как бы излишняя девичья экспансивность не повредила делу, не привлекла бы внимания полиции. Павел решил предупредить Марию и ее подруг. Пусть знают — работа нелегальная, под обстрелом охранки. И неожиданно для себя сказал по-профессорски назидательно:
— Смысл жизни интеллигента в просвещении народа. Русский революционер желает видеть отечество свободным и просвещенным. Вы пойдете в рабочие кружки, понесете знания, но никто не должен знать, что вы занимаетесь пропагандой. Постоянно помните о конспирации. Кто не надеется на себя или боится угодить в ссылку либо на каторгу, пусть откажется сразу. Лучше сделать это заранее.
— Какие у вас основания считать нас трусливыми? — обиделась Лазарева. — Что касается конспирации, то мы будем соблюдать ее не хуже вас с Дмитрием.
У Лазарева именины. Днем они пили на Невском кофе и ели пирожное с бестужевками, а вечером, когда воротились на квартиру, застали Шелгунова и Тимофеева с пакетами в руках.
Пришли поздравить по русскому обычаю с днем ангела.
Посмеиваясь, Шелгунов выложил на стол круг колбасы, сыр, булочки, достал из кармана пиджака бутылку «Смирновской».
Подвинули к столу стулья, заговорили, в воспоминания ударились.
— Меня на моего ангела отец за руку — и на завод. Приучайся, говорит, к делу. А мне в ту пору девять стукнуло. С той поры, покуда мальцом был, все обучение в подзатыльниках и состояло, — сказал Шелгунов.
И задумался. Видать, нерадостно на душе сделалось. 'Тимофеев свое:
— Я своих праздников не помню. Сиротой рос. Точисскому стыдно было рассказывать, как по утрам его, именинника, ждали поздравления и дом делался праздничным и веселым.
— Отчего молчишь, Варфоломеич? — Шелгунов положил ладонь на плечо Павлу.
— О чем говорить, — улыбнулся Точисский. — Детство у меня не в пример вашему, в достатке рос.
— От сладкого-то небось отвыкнуть трудно было, — проговорил Тимофеев.
— Главное — решиться, — предположил Шелгунов!
Точисский задумался, повертел в руке вилку. Потом, глянув в глаза Василию, сказал:
— Решиться, говоришь? Не то слово. Понять надо, понять. Сердцем, понимаешь? Точнее, чтоб в тебе человек заговорил, совесть пробудилась. Легко порвать с прошлым? Нет. Больно и мучительно. Я ведь мог избрать себе иной путь, сытый, спокойный. Из гимназии в институт. Лекции, студенчество, увлечения девицами, балы и театры. Мог, да не мог… И заслугой своей не считаю, что отказался от проторенной дороги. Я уже тогда на человека по-другому смотрел. Говорят вот — «порядочный человек», значит, состоятельный, так сказать, кредитоспособный, и вся его порядочность в кошельке да в чиновном кресле. Для меня порядочность означает в первую очередь честность, жизнь своим трудом, чтобы кормили и одевали свои собственные мозолистые руки. Вот она, в чем правда жизни, друзья. И еще, я убежден, человек должен быть выше личного, жить ради идеи.
— За это и любим мы тебя, Варфоломеич, — растроганно сказал Шелгунов. — Наш ты человек…
— Братцы, а не пора ли именинника вспомнить, — весело спохватился Тимофеев. — Василий, разливай по стопкам, выпьем за здоровье Дмитрия, раба божьего…
Засиделись допоздна. Перед уходом Шелгунов попросил:
— Не откажи, Варфоломеич, прочитай что-либо. Очень люблю послушать.
Павел не заставил просить дважды, любил хорошие стихи. В чем-то поэзия и революция были для него неразделимы. Он считал, что хорошая литература воспитывает в рабочих свободомыслие, ненависть к самодержавию, веру в собственные силы и мечту о будущем…
— Хорошо, — повторил Точисский. — Что же вам прочитать, друзья?
— Некрасова желательно, — сказал Тимофеев.
Павел прикрыл рукой глаза, начал глухо, негромко, и товарищи слушали его затаив дыхание.
Мы надрывались под зноем, под холодом,
С вечно согнутой спиной,
Жили в землянках, боролися с голодом,
Мерзли и мокли, болели цингой.
В комнате тишина, лишь голос Павла:
Да не робей за отчизну любезную…
Вынес достаточно русский народ,
Вынес и эту дорогу железную -
Вынесет все, что господь ни пошлет!
Вынесет все — и широкую, ясную
Грудью дорогу проложит себе.
Жаль только — жить в эту пору прекрасную
Уж не придется — ни мне, ни тебе.
Закончил. Все молчали. Вздохнул Шелгунов:
— Разбередил душу. Сжалось что-то внутри. Доживем ли до поры прекрасной?
— Доживем, Василий, непременно доживем, — сказал Точисский.
— Завидная уверенность, — заметил Лазарев.
— В ней — наша сила. — И, немного помолчав: — Подошло время новых кружков, друзья, кружков, где вы сами будете пропагандистами. Наш кружок станет центральным, о его существовании никто не должен знать, даже ваши будущие слушатели.
У Казанского собора Павел замедлил шаг. Уже издали заметил Лазареву. Она кого-то ожидала, все посматривала по сторонам. Люди проходили мимо, но Вера ни на кого не обращала внимания. Точисский окликнул ее, поздоровался:
— Павел? Откуда вы? А я ожидаю Генриха.
— Брейтфуса?
— Да! А вот и он сам.
К ним подходил высокий студент в тужурке и форменной фуражке, из-под которой выбивались черные кудри.
— Извините, Верочка, извозчик попался нерасторопный.
Кивнул Павлу, как старому знакомому:
— Давно что-то мы с вами не виделись, еще с Бестужевского кружка.
Разговор на ходу явно не клеился, Верочка была слегка смущена, и Павел поспешил раскланяться.
Они ушли.
«Кажется, братья Брейтфусы заслуживают того, чтобы узнать их поближе», — подумал Павел.
Приход Генриха напомнил Точисскому то время, когда он, Павел, приехал в Петербург и случайно оказался в кружке самообразования, одном из тех, что были организованы на Бестужевских курсах. Собралась студенческая молодежь, без твердых убеждений, как заметил Точисский. В завязавшемся споре лишь Брейтфусы — а их было три брата: Генрих, Людвиг и Эдуард — доказывали, что единственное право на социализм имеют рабочие… Брейтфусы были тем более убедительны, что сами совсем недавно преодолели народнические заблуждения.
О братьях Павел имел весьма скудные сведения, однако понял, слушая их у бестужевцев, что они поклонники Георгия Плеханова.
Домой Точисский вернулся поздно и еще дверь не открыл, как догадался — Дмитрий стряпает. Чад висел по всей комнате. Пахло жареным луком и горелой колбасой. Лазарев гремел посудой, ворчал:
— С меня достаточно, принимаю условия хозяйки.
— Не возражаю. Особенно когда твоя очередь кухарничать. Пансион, так пансион. А сейчас подавай свою стряпню. Кстати, почему ты меня не спрашиваешь, где я был и кого видел?
— В Петербурге миллион жителей…
— Но твоя сестра из этого миллиона тебя интересует? Я видел ее с Генрихом Брейтфусом.
— Удивил, — махнул рукой Дмитрий. — Они давно друг к другу неравнодушны. Я сегодня Людвига встретил, говорит — с завтрашнего дня в университете ожидается студенческая забастовка, исключили двух студентов за распространение недозволенной литературы.
— Генрих об этом ни слова…
— Поразительно, как вообще в присутствии Веры он тебя увидел.
Точисский рассмеялся.
— Ну а ты-то? Не замечаешь, какими глазами смотрит на тебя Лизочка Данилова? — перешел в наступление Дмитрий.
— Эко хватил…
Дмитрий сказал с сожалением:
— Меня она не замечает. — И не поставил, швырнул сковородку. — Ешь за этим столом в последний раз. Будем питаться у хозяйки.
— Не брюзжи, ты не раз грозил.
— Смотрю я на тебя — и чем ты Лизочке приглянулся?
— Теперь понимаю, в чем причина твоего плохого настроения! Лизочка Данилова — яблоко раздора…
Ели, подтрунивая друг над другом. Когда убрали посуду, возвратились к разговору о Брейтфусах. Лазарев сказал:
— Иван Богомазов побывал у Брейтфусов, пытался вернуть в свою веру, Людвиг выставил его. Братья жаждут работы, но не народнической. Намерены создать кружок на верфи.
Точисский задумался.
Брейтфусы — интеллигенты, а он, Павел, с сомнением относился к революционности интеллигентов. Интеллигент, по его мысли, мог только играть в революцию, ибо у интеллигента нет стойкости. А когда у человека нет стойкости, он способен предать идеи революции, идеи, которые Точисскому были дороже всего. Самое большее, на что способна интеллигенция, как считал Точисский, — просвещать народ.
Слова Лазарева насторожили Павла. Допустить Брейтфусов к работе, не подвергнуть ли опасности то, что достигнуто им, Точисским, и его друзьями? Может нарушиться дисциплина, конспирация.
О своих сомнениях сказал Лазареву, но тот реши-тельпо возразил:
— Брейтфусы искренние и твердые. Их отличает зрелость суждений.
— Хорошо бы с ними повстречаться. Если мы создаем центральный кружок и сеть фабрично-заводских, значит, у нас появляется своя организация. А без дисциплины и единства руководства она не может существовать. Согласятся ли на это Брейтфусы? Если да, мы протянем им руку, нет — пусть работают самостоятельно.
— Полагаю, Брейтфусы спорить не станут, подчинятся общей дисциплине.
Рубанок резво бегал по доске, и белые, пахнувшие смолой стружки, завиваясь кольцами, сыпались к ногам Василия. Шелгунов обновлял дверь. Давно бы пора, да все недосуг.
За работой Василия не покидала мысль о Точисском. Нравился ему Павел своей хваткой, начитанностью. А сейчас из головы не выходило сказанное Точисским о правде жизни.
«Гляди ты, — думал Шелгунов, — кремень. От богатой жизни отречься, своими руками на хлеб зарабатывать, на такое из их барского сословия мало кто решится. Да еще знаниями своими с трудовым человеком щедро делится…»
Полгода походил Шелгунов в кружок Точисского, а сколько познал нового, каких книг начитался! Теперь Василий знает цель, стоящую перед пролетариатом…
Его окликнули, позвали обедать. Отложив рубанок, Василий отер лоб. За столом, хлебая щи, продолжал думать о своем. Прежде, бывало, соберется народ в цехе, станки выключат, изойдутся в крике, а дальше что? Уволит мастер одного, другого заводилу, остальные хвосты подожмут, в кулак ругаются.
Нынче же иное дело: стачка без руководителей не обходится. Вырабатывают требования, их отстаивают.
Посещая кружок, Шелгунов понял то, чему учит Маркс: чтобы победить, нужны организованность и стойкость. Именно это им постоянно разъяснял Точисский. Классовая борьба до полной победы пролетариата. Стачка морозовских ткачей наглядно убедила мастеровой люд, что эта победа возможна.
Василий прочитал «Манифест Коммунистической партии» дважды и кое-кого из друзей познакомил с ним. С Точисским Шелгунов полностью согласен: надо создавать кружки самообразования и на других заводах. Правда, Василию боязно, как лично он, рабочий человек, справится с поручением. Быть пропагандистом — ответственность немалая.
Шелгунов изъявил желание руководить кружком на Александровском заводе. Здесь Василий знал людей и сам когда-то начинал посещать кружок благоевцев. Коли оробею, думал Шелгунов, товарищи поймут, поддержат. Да и то: чего пугаться, кое-чему обучился у Павла Варфоломеевича. Нужда будет — поможет. Главное — с первого часа убедить рабочих, завоевать их доверие так, как он, Василий Шелгунов, Иван Тимофеев, Егор Климанов и другие прониклись доверием к Точисскому.
На занятия кружка Патронного завода Мария явилась вместе с Аркадакской. Сначала бестужевки ехали на извозчике, а у продовольственной лавки расплатились и не спеша, будто прогуливаясь, направились по адресу. Петляли по малолюдным улочкам, осматривались, не увязался ли филер.
Легко разыскав указанный домишко, проскользнули в дверь. С виду домик неказистый, однако внутри просторный. Вдоль длинного стола разместились десятка полтора рабочих, все принарядились, будто в церковь. Сидят чинно, на пропагандисток смотрят с любопытством, этакие птички-перепелички, о чем расскажут?
На столе, сияя медью, красуясь медалями, попыхивал самовар, расставлены чашки. Посреди стола нераспечатанная бутылка. Все как положено, когда собрались друзья на вечеринку, ничего предосудительного.
Встретил бестужевок Егор Климанов, пожал руки — осторожно, ладошки больно нежные, — усадил на почетное место в торце стола. Работал Егор кузнецом в «Экспедиции заготовления государственных бумаг», а на Патронном руководил кружком самообразования. Из заводских мало кто знал Климанова под настоящей фамилией, все больше Афанасьевым звали.
Егор налил чай из самовара и, подавая девушкам, сказал:
— Мы здесь до вашего прихода разговор вели… И так понимаем: темному человеку как свои права определить, как за них бороться? Забитый жизнью, бесправный пролетарий — именно такой-то и нужен хозяину…
Обычно бойкая, Люба Аркадакская под пристальными взглядами сидевших перед ней рабочих сначала растерялась, но скоро немного освоилась, успокоилась. Один из мастеровых подал голос:
— Что нужно хозяину и как гнуть горб на него, нам известно, а вот о правах наших желательно послушать!
Климанов поднял руку:
— Дайте срок, будет вам и белка, будет и свисток. А сегодня мы начнем занятия с литературы и географии. Узнаем, какие народы населяют Россию, как им живется под властью белого царя и о тех сочинителях, которые про жизнь народную пишут… Послушаем наших уважаемых пропагандисток.
Аркадакская развернула карту, поискала глазами, где бы ее повесить. Тут на помощь Любе подхватился парень в синей сатиновой косоворотке. В комнате дружно рассмеялись.
— Ай да Петька, проворен!
Парень укрепил карту на стене, поднес лампу. Повертев в руке карандаш, Аркадакская посмотрела на слушателей, потом перевела взгляд на карту.
— Перед вами карта России, — сказала она и уточнила с нажимом: — Российской империи. — Обвела карандашом границы. — Вдумайтесь, империя! Государство, где над всеми народами возвышается император, самодержец. Но кому должна принадлежать власть в государстве и кто хозяин того, что есть на земле? Человеку труда, который сеет и убирает хлеб, стоит у станка. Людям, которые создают, а не тем, которые живут чужим трудом. Именно отсюда и несовершенство устройства государства российского…
Мария слушала Любу. Хорошо у нее получается, и слушают ее с интересом. С чего же ей, Марии, начать? С Пушкина? Нет, пожалуй, это в другой раз. Она начнет рассказ с Чернышевского, с его книги «Что делать?», как писал ее заточенный в крепость…
На механическом кружок возглавил Голов.
Жизнь Кондрата не баловала, с детства рос сиротой. На завод попал лет с десяти хилым, белоголовым заморышем. Думали, помрет, не выдюжит заводской жизни, однако справился. В малолетстве, кроме побоев и ругани, ничего не испытал, может, оттого скуп был на улыбки Голов, а к добрым людям тянулся сердцем. Потому на предложение Нила Васильева послушать умного человека Кондрат откликнулся охотно. С первого взгляда лектор не приглянулся Голову, слишком молодой. Однако вежливый, слова резкого от него не услышишь. Видать по обличью — из интеллигентов, а одежда на нем мастерового. Может, из тех, кто, вырядившись под рабочего, звал фабрично-заводских идти в народ либо бомбы метать? Видал Голов и таких.
Но когда послушал лектора, диву дался — башковитый малый. Хорошо поясняет, доходчиво и книжки интересные читает. До сознания Кондрата многое доходило не сразу, но слова лектора о борьбе пролетариата за свои права уяснил быстро. Только выступая сообща, говорил им, кружковцам, Точисский, рабочие добьются лучшей жизни. Это Голову было ясно. Мог ли он один перечить мастеру? Кондрату даже смешно делалось от такой глупой мысли. Да тот бы его, как слепого щенка, в одночасье с завода выпер. А встань они всем цехом, плечом к плечу, тут не то что мастер, хозяин и тот оробел бы…
Походил Кондрат в кружок Точисского, поднаторел, кое-чему научился, на себя по-иному стал смотреть, с уважением: великая честь быть пролетарием и осознавать себя как силу.
Теперь Голов сам кружком руководит.
Очень хотел Кондрат, чтобы у них на механическом выступил Точисский, условились о дне…
Путь был не близок, они долго шли по тесным, грязным улицам, мимо рабочих бараков, темных подворотен, наконец у бревенчатой избы Голов остановился:
— Иди сюда, Павел Варфоломеич, тут наш университет.
В горнице рабочие сидели на скамьях и топчанах, сундуке и кадке у входа.
Павла усадили к застланному чистой льняной скатертью столу, подвинули стул, на Точисского смотрели с явным любопытством: наслышаны о нем от Голова.
Точисскому Кондрат сказал дорогой, что у них на механическом еще помнят стачку, организованную Петром Моисеенко и Степаном Халтуриным. Степана кое-кто даже знал. Помнят и демонстрацию у Казанского собора, принимали в ней участие. И потому Павел решил начать беседу с демонстрации, когда впервые в Санкт-Петербурге парод поднял красное знамя политической борьбы.
В горнице оживились, заговорили, принялись вспоминать:
— Студентов тогда привалило видимо-невидимо.
— Со всего Петербурга собрались. Тут и полиция подоспела.
— Рабочие не оплошали. Один из наших от меня недалече стоял, полицейскому, чего изволите, так въехал, тот и не охнул, — мелко рассмеялся старик с морщинистым лицом.
— Кулак у него крепкий, знаю я того парня, — заметил рабочий с кустистыми бровями и шрамом на щеке. — Я с ним в столярке работал. Бывало день намаешься, сил нет, а он топориком поигрывает, будто и усталь не берет.
— А помнишь, Дормидонт, речь студента? Как поминал Разина и Пугачева, мучениками за народное дело называл их? — снова сказал старик.
— Отчаянный малый, — согласился Дормидонт, — порядки-то нонешние на чем свет честил.
— Студента звали Георгием Плехановым, — уточнил Павел. — Потом, спасаясь от жандармов, уехал за границу, в Швейцарию, и создал в Женеве группу «Освобождение труда». Плеханов проповедует марксизм, призывает к борьбе за социализм. Я понимаю, что сейчас вам, возможно, не все это понятно. Но я объясню, расскажу…
Незаметно разговор перешел на теорию прибавочной стоимости. Говорил Точисский легко и уверенно. Видел — его слушают охотно, вникают.
— Для капиталиста рабочая сила — товар, он использует ее для получения прибыли, — пояснял Точисский. — Он прикрепил нас к станкам, и мы трудимся сообща двенадцать, а то и больше часов. Из них капиталист оплачивает нам час или два, а то, что мы производим за остальное время, присваивает себе на правах владельца орудий и средств производства. Именно это и есть закон прибавочной стоимости, открытый Марксом. Фабриканта, заводчика не волнует, как живет рабочий, имеет ли еду, жилье? Заболел, получил увечье — вон с фабрики, твое место займет другой. У ворот толпятся безработные. Это невольничий рынок, где капиталист покупает наемных рабов.
— Спину гнем, а платят копейки, концы с концами едва сводим. Знаем, почем фунт лиха.
— Нелюдимы — лошади ломовые.
— Ска-азал! У хорошего хозяина лошадь ест сытно… Сидевший рядом с Точисским рабочий попросил:
— Ты, друг, о социализме расскажи. С какой кашей его едят? — И кивнул на Голова. — Мы тут с Кондратом разбирались, а ты пояснее, глядишь, и мы кому-никому растолкуем.
Точисский поправил очки:
— Социализм — это такой общественный строй, где нет частной собственности на заводы и фабрики, где все в руках самих рабочих. Никто их не эксплуатирует, и работают они только на себя. Прогнали царя и капиталистов и сами себе хозяева.
— Прогнать царя и капиталиста? Несбыточно! У них солдаты и жандармы, садовая твоя голова, — засмеялись несколько человек. — Вот и Кондрат нам те же сказки плел.
Павел растерялся было, нахмурился, но потом произнес убежденно:
— Друзья мои, вы смеетесь потому, что вы еще сущие дети. Но когда повзрослеете и поймете, кто ваш враг, будете действовать сообща, вас не устрашат ни царь, ни солдаты, а уж тем более полиция. Слышали, как ваши товарищи рассказывали о демонстрации у Казанского собора? Почувствовали рабочие свою силу. А почему? Потому что рабочие и студенты действовали дружно… Настанет час, у пролетариата появятся свой вооруженные отряды, и их не остановят никакие преграды…
— Тогда иной коленкор, — раздался голос мастерового с чахоточно горящими глазами. — А то был тут один, уговаривал стрелять в царя, мужика деревенского на революцию поднимать.
— Ныне такие лекторы не в почете, — заметил старый рабочий. — Они свое сказали. Поначалу им веру давали, теперь уразумели, что к чему.
— Почто нам в пристяжных ходить, когда мы, рабочие, коренники!
— Верно, — сказал Точисский, — фабрично-заводской пролетариат — главная сила, она и преобразует Россию.
— Скажешь про такое, и в участок потянут, — почесал затылок рабочий у двери.
— Эх, мозга куриная, — рассмеялись товарищи, — ты беседуй, да знай с кем. А тот — с другим. По цепочке.
Провожали Точисского как старого знакомого. Павел слышал, кто-то из рабочих говорил:
— Свой, нашей кости.
К осени начались занятия в кружках на Путиловском и Балтийском заводах, Александровском и Обуховском, Бсрда и «Атласе», в мастерских Нового адмиралтейства и на фабрике Шау. А на квартире у Нила по-прежнему собирались кружковцы: Шелгунов, Васильев, Тимофеев, Климанов…
В гостиной музицировали. Доносились приглушенные звуки рояля. Играли полонез Огиньского.
В кабинете Брейтфусов массивный письменный стол, шкафы с книгами за стеклом.
Людвиг, стройный, черноглазый юноша, скрестив руки, откинулся на спинку дивана, а Павел, стоя к нему спиной, рассматривал книги. Они плотно заполняли полки, сияя позолотой корешков. Философы Аристотель, Юм, Спенсер, Шопенгауэр, Кант… Божественный Гомер — «Илиада» и «Одиссея», а за ними Гейне. Интересно, кто у Брейтфусов читает на немецком?..
А вот великие русские: Пушкин, Гоголь, Некрасов, Тургенев, Толстой, Лесков, Достоевский…
Рука потянулась к Толстому. Услышал голос Людвига:
— Вы любите сочинения графа?
— А кто их не любит?
— Официальная Россия. Говорят, граф Лев Николаевич писал Александру Третьему, прося о помиловании Перовской, Желябова, Кибальчича… Подал прошение через Победоносцева, однако воспитатель и наставник наследника письма не принял. Граф был потрясен.
— Да, Людвиг, официальная Россия не очень-то чтит великих писателей…
Пришел Иван Шалаевский, высокий, кудрявый блондин с голубыми глазами. В Санкт-Петербург он переехал из Перми недавно, поступал в Институт инженеров путей сообщения, однако вступительных экзаменов не выдержал. С Точисским Шалаевского свел Людвиг Брейтфус. Иван уселся в кресло, прислушался к разговору:
— Иногда я думаю, — рассуждал Людвиг, — отчего некоторые талантливые, авторитетные люди принимают государственные посты, верой и правдой служат ничтожному человеку, имя которого — царь? Тотлебен — герой Севастополя и Плевны — стал одесским генерал-губернатором; Дрентельн, участвовавший в боях за освобождение братьев-болгар, принял Третье отделение…
Точисский улыбнулся:
— В либерализм играют многие. Вот граф Дмитрий Андреевич Толстой! Разве начинал он не с либерализма? А нынче министр внутренних дел… А что касается ваших авторитетных людей, как вы говорите, Людвиг, то и Тотлебен, и Дрентельн — они прославились на войне. Однако всегда были верными слугами самодержавия…
— Но честь и совесть? Разве им чужды такие святые понятия? — возмутился Шалаевский.
— Дорогой Иван, эти звучные слова и трактуются ими в своем понимании, с позиций своего сословия. — И перевел разговор, снова обратившись к книгам:
— О, Маркс… Здесь, кажется, все, что переведено на русский. А вот и Плеханов — «Социализм и политическая борьба», «Наши разногласия»…
— Я преклоняюсь перед Георгием Валентиновичем, — сказал Людвиг. — Какой ум!
— Да, иметь смелость порвать с прошлым не каждому дано, — заметил Точисский. — Чтобы отречься от прежних идей, я имею в виду народнических, и принять марксизм, надо было свято поверить в силу марксизма. — Он улыбнулся. — В этом заслуга Маркса, сделавшего из Плеханова-народника Плеханова-марксиста. Точисский снял очки, протер стекла:
— Но, друзья мои, давайте о главном: не пора ли нам устроить собрание?
— Лекторов?
— И членов центрального кружка, рабочих непременно.
— Можно собраться у нас, квартира позволяет.
— Нет, мы соберемся в лесу. Во-первых, безопасней, во-вторых, подышим чистым воздухом. Не так часто нам это выпадает.
Осень набирала силу. В омытом дождями воздухе зеленели сосны. Набегавшие ветры срывали пожелтевшие листья берез и опускали на землю, запорашивая траву и грибы, обильно уродившиеся в тот год.
В деревнях начали основательно протапливать избы. Мужики вспахивали последний клин под озимые.
В день, когда наметили провести учредительное собрание, погода выдалась теплая и ясная. Солнце едва выглянуло, как к опушке леса у дороги, неподалеку от деревни, один за другим подкатили извозчики. Приехали Точисский с Лазаревым и Климановым. Тимофеев задерживался, а у Васильева заболела мать, и Нил отправился к ней, но обещал вернуться к этому дню. Павел его ждал.
Показалась пролетка с Генрихом Брейтфусом, с ним Шалаевский, при нем неразлучная гитара. Не успели извозчики отъехать, как появились бестужевки. Весело, шумно выгрузили на зеленую, еще не тронутую осенью поляну корзины со снедыо. Но располагаться никто не хотел, предложили побродить по лесу. Однако Павел отказался: ему хотелось побыть одному. Почему-то вспомнилось, как когда-то ходили они с Лебеденко на охоту. Точисский теперь испытывал к нему благодарность: умный, добрый Лебеденко… Его сомнения в народничестве, мысли о сознательности рабочего, разве не заставляли они задуматься Павла?
У сломленной ветром березы Точисский остановился. Где-то перекликались товарищи, слышался смех. Какой звонкий смех у Лизы Даниловой… Скорее бы приехал Васильев… Как пройдет первое собрание? Он, Точисский, очень надеялся, что сегодня их общество оформится организационно. Речь должна пойти о более четком устройстве. Наступит время, и они выработают свою программу. «Северный союз русских рабочих» Степана Халтурина имел ее… Однако программа пока на будущее, в ближайшем предстоит расширить сеть кружков, улучшить работу пропагандистов, установить связи с печатниками, наладить выпуск социал-демократических прокламаций…
Павел вышел на поляну и увидел Шалаевского. Иван стоял задумавшись. Под ногой Павла хрустнула ветка, тот обернулся и сделал широкий жест, как бы обнимая рукой окрестности.
— Даль-то какая, а? Леса и леса, дымка синяя…
— Да вы поэт, Иван, — с теплом в голосе сказал Точисский. Шалаевского все любили. Скромный до застенчивости, он разбирался в физике и математике, в истории и литературе, обожал музыку. — Взгляните туда: Санкт-Петербург фабричными трубами ощетинился. Это не просто другая сторона света, другой пейзаж, это другая сторона жизни, которая не дает спокойно любоваться природой. — И перевел разговор: — Намерены снова пытаться поступить в путейный?
— Нет, раздумал. У меня одна мать, и ей трудно содержать меня.
— Почему бы вам не поступить в ремесленное училище? Станете рабочим человеком, и, если избрали путь революционера, это поможет сблизиться с фабрично-заводской массой… А вот и наши собираются. Смотрите, какую корзину грибов волочет Климанов. Зимой будем с солеными грибами.
— Милости просим, — широко улыбнулся Егор. — Гостям всегда рады. Адрес прежний…
Генрих Брейтфус притащил хворост, разжег костер. Шалаевский взял гитару, тронул струны. Играл и пел он хорошо. Голос несильный, но приятный.
Ах вы, сени, мои сени…
— Не эту! — категорично потребовала Люба Аркадакская.
Иван тряхнул волосами:
Много песен слыхал я в родной стороне,
Про радость и горе в них пели;
Из всех песен одна в память врезалась мне,
Это песня рабочей артели…
Павел, а за ним другие подхватили:
Ой, дубинушка, ухнем!
Ой, зеленая, сама пойдет, сама пойдет,
Подернем! Подернем! ухнем!
— Браво! — захлопала Аркадакская, когда песня кончилась. — Ваня, вы молодец!
Шалаевский смутился, а Климанов пожал ему руку.
Тут на поляне появился Нил Васильев, уставший, но оживленный, рад, что наконец добрался до своих.
— Теперь, друзья, настал час, ради которого мы собрались, — сказал Павел. — Но прежде накроем стол, ведь у нас пикник, не правда ли?
Засуетились, разбирая корзины. Разбросали по траве скатерть, выложили еду: колбасу, яйца вкрутую, ломти нарезанного сала, бутылки с молоком, с пивом.
— Друзья, — начал Павел, — будем считать наше организационное собрание открытым. Я не ошибся, назвав его организационным. Меня могут поправить и сказать: «Мы существуем уже почти год». Верно! Но верно и другое: мы не оформились организационно, существуем пока стихийно. Точнее, ведем кружки самообразования, и этим ограничивается вся наша деятельность. Ясно ли я излагаю мысли?
— Куда яснее? — произнес Дмитрий.
— Быть или не быть группе, решайте сами, — поставил вопрос Павел.
Все молчали. Первым подал голос Генрих:
— Не понимаю, что изменится в нашей работе? Как проводили занятия на фабриках, так и будем…
— Вот именно! — поддержала Люба.
Павел глянул на нее: что это? из-за солидарности с Брейтфусом или на самом деле недопонимание?
— Одной работой в кружках ограничиваться нельзя, — пояснил Точисский. — Нам необходимо иметь кассу взаимопомощи, рабочую кассу для поддержки стачечников. Рабочие, овладев грамотой, тянутся к чтению книг, и мы создадим хорошую библиотеку, проведем сбор книг, прогрессивная интеллигенция откликнется на наше начинание, будем покупать книги в лавках и на развале.
— Да, организация нужна, — поддержал Точисского Климанов. — Вопрос поставлен правильно.
Прилившись спиной к дереву, Лизочка Данилова смотрела на Павла завороженно. Она никогда не скрывала своего восхищения его умением говорить, покорять слушателей аргументацией.
— Благоевцы имели свою газету, и если у нас будет организация, то и нам можно подумать о ее выпуске, — снова сказал Климанов.
— Со временем установим связь с печатниками, мы уже говорили об этом, — согласился Точисский. — Они помогут. Нам надо учиться у группы «Освобождение труда». Нельзя переоценить издание литературы по проблемам марксизма.
Лазарев поддержал Павла.
— Плехановская группа переводит на русский язык научных социалистов — Маркса и Энгельса.
— Точисский прав, без организации нам не обойтись, — сказал Шалаевский.
— А какой она мыслится? — подняла брови Аркадакская.
— Что ты имеешь в виду? — спросила Мария.
— Ее состав.
— Полагаю, преимущество за интеллигенцией.
— Нет, — резко ответил Павел. — Не организацией интеллигентов вижу ее, а рабочей. Да, пока интеллигенты обучают рабочих, но сегодня, я уже не говорю — завтра или через полгода, пропагандистов-пролетариев будет много больше. Но ведь не только пропагандисты составляют организацию, в нее объединятся все социал-демократы из рабочих.
— Не умалим ли мы роль интеллигентов и не преувеличим ли тем самым роль рабочих? — Аркадакская посмотрела на Точисского.
Тот ответил:
— Нисколько. Изучите «Капитал», и вы узнаете не только о происхождении пролетариата, его росте и сути капиталистического производства, но и в чем великая историческая миссия рабочего класса.
— Читали!
— Не читать, а изучать призываю, — уточнил Точисский. — Если не возражаете, напомню речь на суде рабочего Петра Алексеева: «…русскому рабочему народу остается надеяться самим на себя и не от кого ожидать помощи, кроме от одной нашей интеллигентной молодежи… — Павел сделал паузу, обвел взглядом сидящих и продолжал: — Она одна братски протянула нам руку… И она одна неразлучно пойдет с нами до тех пор, пока подымется мускулистая рука миллионов рабочего люда и ярмо деспотизма, огражденное солдатскими штыками, разлетится в прах!..» Слышите? Интеллигенты обязаны идти с рабочими и помогать им в их революционном просвещении.
— Верно, — промолвила Данилова, — ничего не добавишь.
— Мда-а, — протянул Шалаевский.
— А как мы назовем нашу группу? — спросила Мария. — Может, оставим прежнее: «Общество содействия поднятию морального, интеллектуального и материального положения рабочего класса в России»?
— Слишком громоздко, — возразил Шалаевский, — а что, если «Товариществом мастеровых».
— «Товарищество мастеровых»! Звучит-то как! — поднял палец Климанов. — Союз трудовой!
Точисский предложил:
— Друзья, а не дополнить ли нам название еще словами «санкт-петербургских мастеровых»? Тогда будет так: «Товарищество санкт-петербургских мастеровых».
— Отлично! — воскликнул Лазарев.
— Пока, Дмитрий, санкт-петербургских, пока, — поправил его Точисский. — Но настанет день, и мы будем налаживать связи с московскими пролетариями и с рабочими других городов России.
— Начало положено! — воскликнул Генрих Брейтфус. — Но, как говорят немцы, всякое начало тяжело.
Павел достал из кармана лист, поднял над головой и, когда все утихли, заговорил:
— Мы утвердили нашу организацию, теперь нам требуется принять устав «Товарищества», Предлагаю его основные положения. Организация делится на две части: действительные члены и члены-соревнователи.
— Поясни!
— Действительные — активные члены организации, они костяк, ядро ее, соревнователи — пассивные, та часть, которая возникает вокруг ядра по мере работы. Действительными членами «Товарищества санкт-петербургских мастеровых» надо считать всех пропагандистов и учителей, а также рабочих, которые прошли обучение в центральном кружке и сегодня сами создают кружки на заводах и фабриках, занимаются пропагандой социализма.
— Кружки непременно социал-демократические, — вставил Лазарев.
— Да, только социал-демократические, иначе наша организация и не мыслится.
— Чем будут заниматься первые и чем вторые? — спросил Шалаевский. — Ведь и те и другие — члены «Товарищества санкт-петербургских мастеровых».
— Действительные — организационной работой. За ними — лекции, беседы, библиотека, касса. Они руководят «Товариществом». Это центральная группа, и в целях строжайшей конспирации ее членов не должны знать соревнователи. Будем беречь «Товарищество» от полиции. За соревнователями остается изыскание денежных средств, а они будут поступать от добровольных пожертвований, взносов членов «Товарищества». Соревнователи участвуют в сборе книг и распространении литературы среди фабрично-заводских мастеровых.
— Как определять размер взноса? Предположительно!
— Дифференцированно, — ответил Точисский. — Думаю, если действительные члены ежемесячно вносят полтинник, то соревнователи — половину.
— Приемлемо!
Климанов предложил:
— Надо внести в устав: вовлекать в организацию фабрично-заводских пролетариев. Ведь она создана как товарищество мастеровых.
Павел одобрил:
— Предложение Егора не только правильное, но и необходимое.
— Хорошо, тут речь вели о повседневной работе «Товарищества», а какая конечная цель у организации санкт-петербургских мастеровых? — спросил кто-то у Точисского.
— Умственное развитие пролетариата, рост его классового самосознания, без чего немыслимо сплочение рабочего класса. Главное — готовить пролетариат к будущим революционным битвам.
— К пролетарской революции, как говорится в «Манифесте Коммунистической партии», — подал голос Клапанов.
— «Товарищество санкт-петербургских мастеровых» — социал-демократическая организация. За ней настоящее и будущее! — с чувством произнес Павел.
Его дружно поддержали.
К концу зимы морозы и снегопады не уменьшились, казалось, и весны не будет. В комнате постоянный холод, и Точисский с Дмитрием отогревались кипятком.
В тот вечер, возвратившись домой, раздули самовар, Павел открыл дверцу шкафа, порылся на полках, но, кроме засохшей краюхи хлеба и нескольких картофелин, сваренных еще вчера, ничего не отыскал.
— Дожили. Но, друг Дмитрий, соль у нас еще есть.
— К этой бы картошке да масла, — мечтательно ска-вал Дмитрий.
— И чего тебя на роскошную жизнь тянет?
Поели быстро, зато чай пили долго и с наслаждением. Хорошо — сахар нашелся.
Еще со стола не убрали, как ввалился Шалаевский, в снегу, лицо с мороза красное. Отряхнул шапку, разделся.
— Засыпало, дворники расчищать не успевают.
— Садитесь чаевничать, — предложил Точисский. Иван уселся к столу, молча выпил чашку. Вздохнул от удовольствия.
— Приятно-то как.
Налил еще. Дмитрий улегся на кровать поверх одеяла, спросил:
— Какая нечистая сила тебя в такую пору из дому погнала?
— Не торопи, чай надо пить обстоятельно, иначе вкуса не поймешь.
За второй чашкой третья последовала. Лазарев открыл книжку, а Точисский принялся пришивать пуговицу к пиджаку.
Но вот Иван, закончив чаевничать, опрокинул вверх дном чашку, проговорил:
— По каждой жилке разбежалось. Блаже-енство. Теперь и поговорить можно. У меня кое-какая мысль зародилась.
— Интересно! — Дмитрий отложил книгу. — Какие же у тебя после чая мысли появляются?
— А ты не смейся, Шалаевский попусту людей не беспокоит.
Павел невозмутимо продолжал пришивать пуговицу.
— Послушайте, Павел Варфоломеич, кажется, представляется возможность наладить связь с солдатами Новороссийского полка на Охте.
— Казарма не завод, а солдаты не рабочие, — невозмутимо заметил Павел, обрывая нитку. — Поясните, как вы это представляете?
— У меня по соседству живет работница с фабрики «Лаферм». К ней унтерок захаживает. Ну, ходит себе и ходит. Вчера пришел, а соседки дома нет. Пригласил я его к себе, посидели, разговорились. Унтер, оказалось, в полку почтмейстером, а родом из ивановских ткачей. Грамотный. Книги увидел, обрадовался. Читать, говорит, люблю… И о чем я подумал, Павел Варфоломеич, не попытаться ли нам через того унтера Анютина наладить работу среди солдат полка? Книжечки им разные передавать?
— Вы, Иван, унтера за чашкой чая узнали и хотите ему довериться, — сказал Точисский. — А ну как он офицеру доложит?
— Чувствую, честный он. Душа подсказывает.
— Может, и честный, но стоит ли нам работать среди солдат? Вчерашние мужики, им пролетарская идеология недоступна, — заметил Лазарев.
Шалаевский нахмурился:
— Ошибочное суждение. Когда рабочий поднимается на борьбу с самодержавием, он обязан перетянуть на свою сторону войско. Если солдат к этому не готовить, они будут опорой трону.
— Вы правы, Иван, — сказал Павел. — Выясните, есть ли у Анютина солдаты, которым он доверяет, которые не донесут начальству. Пусть грамотные солдаты помогут своим товарищам, научат читать. Начнем с передачи в полк книжек издательства «Посредник», они дозволены цензурой, а солдатам будет интересно узнать, как граф Толстой описывает жизнь народа. У нас в библиотеке есть «Чем люди живы», «Бог правду видит, да не скоро скажет»…
Капля камень долбит, а правдивое слово, принесенное в народ, как семя в благодатной почве, давало щедрый всход.
С созданием организации пополнилась библиотека «Товарищества». Особенно удачливыми в сборе книг оказались Мария и Вера. Книги покупали в книжных лавках и на Александровском базаре на развале. В библиотеке «Товарищества» была художественная литература, книги по истории и вопросам экономических учений. В особом списке — «Манифест Коммунистической партии», «Гражданская война во Франции» и «Речь Петра Алексеева на суде», «Социализм и политическая борьба» и «Наши разногласия». Потрепанные книги переплели, вели им счет…
«Товарищество санкт-петербургских мастеровых» объединило первых русских социал-демократов. Точисский верил: скоро появятся тысячи борцов, потому что рабочие, освоив идеи марксизма в кружках самообразования, сами становились пропагандистами социал-демократии. Для революционной России работа «Товарищества» не пройдет бесследно…
Выкрутив фитиль до предела, Павел читал. Лампа «семилинейка» отбрасывала на стену причудливую тень. У стены, на койке, подложив под голову руки, лежал Дмитрий. После ремесленного Лазареву удалось устроиться в железнодорожные мастерские. Домой он возвращался поздно, измотанный, уставший.
— Через неделю мастер обещал принять на работу и тебя, — сказал Дмитрий и прикрыл глаза.
Время позднее, скоро двенадцать. За окном темень. На той стороне улицы тускло светил фонарь.
В дверь стукнули. Павел поднял голову от книги, а Дмитрий вздрогнул, — видимо, засыпать стал. Стук повторился.
— Кто бы? — удивленно спросил Точисский и пошел открывать.
Воротился не один, с Головым. Кондрат был возбужден.
— Раздевайся, рассказывай, что стряслось?
— Раздеваться не буду, тороплюсь.
Взял стул, сел.
— На механическом взрыв, погибло трое. На заводе никакой безопасности, люди работают до изнеможения, платят мало, обсчитывают, измываются над рабочим человеком. Плохо живем. В общежитиях теснота, грязь, вонища. Нет просвета. Народ волнуется. Говорят, пускай зарплату повысят, в бараках ремонт сделают, расселят. Постановили начать стачку. С утра объявить. Избрали комитет стачечный.
Точисский подошел к Кондрату:
— Главное — держаться. Слышите, держаться! — говорил Павел напористо. — Старайтесь подбодрить товарищей. Если стачка затянется, у нас касса «Товарищества». Выделим особо нуждающимся помощь. О стачке немедленно сообщить всем. Попытаться заручиться поддержкой рабочих других заводов. Правительство применит силу, ну да волков бояться — в лес не ходить.
С приходом Голова Дмитрий поднялся:
— Мастерские я беру на себя.
— Судостроителей и металлистов поручим Тимофееву и Буянову. Завтра же с утра свяжемся с ними, — сказал Точисский. — Шелгунов с обуховцами поговорит.
— Мне пора, товарищи дожидаются, — Кондрат поднялся. — Хорошо, если конка будет. — От двери повернулся: — А некоторым семьям мы поможем.
— Непременно, — кивнул Точисский и потряс ему РУКУ- Удачи вам…
Едва рассвет тронул город, как фабрично-заводские гудки начали свою перекличку: сипели, свистели, басили.
День на механическом начался обычно: людской поток торопливо вливался в заводские ворота, растекался по цехам. Постепенно завод наполнился привычным шумом и грохотом. Кондрат встал к станку, подтянул ключом гайки, посмотрел по сторонам: каждый занят своим делом.
«Неужели сорвется, испугается народ?» — подумал Голов и тотчас прогнал непрошеную мысль. Не может быть. Стачечный комитет постановил начать забастовку с девяти утра, когда появится заводская администрация.
Гул станков, звон металла, окрики мастера, как удары бича. Любит распекать рабочих, особенно новичков. За спиной Кондрата мастер задержался. Голов спиной почувствовал его взгляд, будто сверлом просверлил.
Удалился мастер в другой конец цеха, а Голов достал часы: до сигнала еще сорок минут. Медленно тянется время в ожидании.
И снова мысли вернулись к вчерашнему заседанию. В высказываниях комитетчиков не было разногласий, за стачку высказались все, единогласно. А как домой воротились, небось жены в слезы: выбросят с завода, чем жить будем? Того не хотят уразуметь, что и это не жизнь. Горе горькое мыкают…
И вдруг заревел гудок. Не как всегда, возвещая начало или завершение рабочего дня, а призывно. В токарном наступила полнейшая тишина. Замолчали, как будто в изумлении, станки. Рабочие вытирали паклей руки, а гудок ревел, подбадривал: «Конча-ай!»
Мастера из цеха словно ветром выдуло.
— Во, двинул! — рассмеялись ему вслед токари. А на заводском дворе уже собирался народ:
— На весь Питер нашего ревуна слыхать!
— Знай дело!
На штабель ящиков легко вскочил Кондрат Голов, скомкал в руке шапку:
— Товарищи! По вине хозяина и администрации погибли наши братья — рабочие! Не смолчим! Не стерпим! Стачечный комитет решил объявить забастовку. Выработаны требования к администрации, не отступим от них!
— Ни в жисть! Пускай хоть из пушек палят!
— Костьми ляжем!
— Читай, чего комитетчики постановили? Кондрат поднес к глазам лист, повысил голос:
— Довести оплату до двенадцати рублей, и никаких вычетов!
— Пра-авильио, обдирают, как белок! Выждав, пока успокоятся, Голов продолжал:
— Рабочий день не более десяти часов… Построить новые бараки, чтобы жили по-человечески, не скопом. Не допускать произвола мастеров…
Из толпы выкрикнули:
— Горой стоять будем!
— Не уступим!
Кондрат спрыгнул на землю, смешался с народом. Тут раздались голоса:
— Управляющий, управляющий!
Он шел от конторы в окружении администрации. Приблизился вплотную к людям. Лицо невозмутимое, спокойное. Спросил голосом тихим, но властным:
— Почему прекратили работу? И толпа взорвалась:
— Людей убиваете!
— Жилы из нас тянут!
— Голодом морите!
— Не бараки, бочки с тухлой селедкой! Управляющий будто не слышит, смотрит поверх толпы,
Когда выкричались, сказал:
— Выделите представителей, всех одновременно слышать не хочу.
Кто-то присвистнул:
— Не валяй ваньку, так и жди, выделим! Ты их гамузом в полицию и на каторгу!
— Передайте ему наши условия!
И из рук в руки пошел небольшой лист бумаги. Инженер из администрации подскочил, взял требования,
— Пускай их управляющий прочитает!
— Ознакомлюсь в конторе. Немедленно по цехам!
— Нет уж, к работе встанем, когда наши требования исполнят…
А перед наглухо закрытыми воротами сгрудились женщины, дети. Кричат, плачут, норовят на завод прорваться к мужьям. Полицейские стали стеной, оттесняют.
— Ра-азойдись, крапивное семя! Мужиков ваших, бунтовщиков, в Сибирь упекут!
— Солдат пришлют, всыплют, будут знать кузькину мать.
Мария торопилась. Время за полдень перевалило. Снуют по улицам Петербурга городовые, их гораздо больше, чем обычно. И чем дальше от центра, тем они чаще. Район механического малолюден, лишь сереют шинели полицейских. Десятка полтора их топчется у железных ворот, сторожат стачечников, запершихся на заводском дворе. Подъехали казаки, от полицейских держатся особняком.
Марии необходимо встретиться с Головым; она должна передать — наши отправились по другим заводам за поддержкой…
Городовой в круглой каракулевой шапке и шинели, опоясанной ремнями, придерживая рукой саблю, окликнул Марию:
— Барышня, дальше ходить не дозволяется.
Шея у городового закутана башлыком, и говорил он простуженно.
Точисская сделала удивленно-испуганное лицо: ведь она идет к родственникам и живут они совсем недалеко, вон там, в ближнем переулке.
Городовой строго кашлянул;
— Фабричные бастуют, стрелять могут, барышня. А пуля, она того-с, не разбирается, где хам, а где благородный.
— Позвольте, я бегом…
Городовой пригладил прокопченные табаком усы, посмотрел по сторонам, не увидело бы начальство.
— Ну-с, коли бегом…
Точисская свернула в переулок. Навстречу ехал казачий разъезд. Кони разбрасывали снег, звенели удилами, косили глазом. Казаки веселые. Молодой, сытый казачок едва не задел Марию стременем. Она прижалась к забору. Казаки проехали, дружно гогоча.
— Не робей, деваха, без соли съедим.
Вот и домик Головых. У калитки Точисскую уже дожидалась встревоженная жена Кондрата:
— Говаривают, солдат нашлют. Вот кашу заварили-то. И как расхлебывать будем?
На пороге Мария увидела самого Голова. Тот торопливо спросил:
— С какими известиями?
— Наши за поддержкой отправились, велели тебе держаться, — выпалила Мария одним духом.
Лицо рабочего посветлело:
— То-то обрадую комитетчиков.
— Как на завод проберетесь?
— Дело нехитрое.
Жена Кондрата улыбнулась:
— Не беспокойтесь, ему тут с детства все переулки-закоулки известны…
В департаменте полиции, на Фонтанке, в четырехэтажном доме с тревогой ждали следующего дня. Агенты доносили о возможных стачках на других заводах. Товарищ министра внутренних дел, директор департамента полиции Дурново доложил министру внутренних дел графу Толстому. Градоначальник столицы генерал-лейтенант Грессер затребовал войска.
«Деловой» Петербург негодовал. Однако было решено рекомендовать администрации механического удовлетворить требования рабочих. Достаточно одной морозовской стачки. И так много шума…
В портерной, что на Морской, в подвале двухэтажного дома, дымно от махорки и чадно. Мечется кудрявый, длинноносый половой, через руку полотенце переброшено, в другой поднос, уставленный пивными бутылками и кружками. У буфетной стойки хозяин, ражий детина в картузе и поддевке, стрижет по залу взглядом.
Шелгунов зашел в портерную, снял шапку, пригладил пятерней волосы и, усевшись за столом, заказал бутылку пива и мяса, жаренного с луком. Достав часы, щелкнул крышкой. До прихода Точисского оставалось десять минут…
О предстоящей забастовке на механическом Павел сообщил Шелгунову той же ночью. Проводив Голова, Точисский на лихаче добрался до Невской заставы и, отпустив извозчика, на случай, если тот связан с полицией, пешком добрался к Шелгунову.
Успех на механическом окрылил членов «Товарищества». Теперь рабочие Питера говорили не таясь: «Мы тоже кое-что можем».
Открылась дверь и в портерную зашел Точисский. Задержался у порога, отыскивая взглядом Шелгунова. Василий махнул рукой. Павел не торопясь двинулся между столиками. Возле Шелгунова остановился, пожал руку:
— Давно здесь?
— Нет. Выпей пива, поешь мяса.
Точисский подсел к столику, ел с аппетитом, С самого утра во рту ни маковой росинки. Отодвинул тарелку, отер губы:
— На механическом мы, конечно, многого добились. Однако я, Василий, тебя не для того позвал, чтобы сказать об этом. Мне с тобой посоветоваться необходимо. Через несколько месяцев исполняется десять лет со дня смерти поэта Некрасова. Надо использовать такой день, чтобы весь пролетарский Питер забурлил. Но готовиться к этому надо заранее.
— Что делать?
— Потребуется выпускать прокламацию о том, как поэт в своих сочинениях бичевал самодержавный строй. Через верных людей отпечатаем ее в типографии, а члены «Товарищества» распространят ее по заводам и фабрикам. Справимся?
— Не сомневаюсь, Варфоломеич, все включимся… Была бы только прокламация…
Владелец типографии близ Михайловского театра, кругленький, благообразный старичок в пенсне, лавируя между печатными машинами, катился впереди Павла. Перекрывая шум, кричал:
— Не забыли! Помним, какие вы заметочки нам носили!
Точисский на ходу поздоровался со знакомым печатником. Тот ответно кивнул и, поправив очки на худом лице, склонился над наборной кассой. Руки летали от ячейки к ячейке, выхватывая нужные буквы.
Павел знал, что печатник болен, чахотка у Федора, Свинцовая пыль добивала его. Жил он вместе с матерью где-то за Нарвской заставой, на самом краю города. Федор любил книги и покупал их, экономя на еде.
Точисскому непременно надо было переговорить с Федором один на один, но он не мог этого сделать: хозяин типографии вел его в свою конторку.
Павел все чаще был безработным. Мастер, обещавший Дмитрию взять Точисского в железнодорожные мастерские, отказал. Павел знал — в этой типографии все места заняты, да и работало в ней всего с десяток человек.
Вчера Точисский получил письмо из дому. Мать жаловалась на его молчание. Что ж, она права. Никакая занятость не оправдывала его, и Павел решил, что сегодня сразу, как только вернется на квартиру, напишет им большое письмо. Оно будет теплое, и ни строчки огорчительной. Он расскажет родным, что работает, много занимается, часто видится с Марией… Он ни словом не обмолвится, как ночами врывалась тоска по дому. Напутствия дяди Станислава он не усвоил, больше того, вовлек в свое опасное дело и Марию…
Хозяин типографии повернулся на каблучках.
— Вы, господин Точисский, умеете писать, и перо у вас бойкое. Но, повторяю, излишне горячее-с. Конечно, если бы мы располагали возможностью… — он развел руками. — К сожалению, таковой не имеем-с. Советую обратиться в другие типографии. Надеюсь, в рекомендациях не нуждаетесь? А вообще, наведывайтесь к нам. Весьма возможно, и потребуется наборщик…
Когда возвращался, приостановился у наборной кассы:
— Поговорить надо, Федор. Наборщик поднял глаза:
— Подожди на улице, выйду.
Федор не задержался. Постоял, щурясь от яркого солнца, сказал Павлу:
— Как воробьи расчирикались. — И улыбнулся. — Мальчишкой любил зимой силки ставить… Звал чего? Сказывай, а то хозяин и так косится. Говорит, руки не такие проворные, как прежде. А я виноват? — Федор печально взглянул на свои пальцы, пошевелил ими.
Точисский обнял его за плечи.
— Не забыл, Федор, какого поэта почти десять лет назад хоронила Россия?
Наборщик с удивлением повернулся к Павлу.
— Некрасова? И ты спрашиваешь? — Помолчал, потом снова сказал: — Знаешь, когда хоронили Некрасова, мы оставили работу и всей типографией шли за гробом…
— Хорошо было бы к десятилетию со дня его смерти по заводам и фабрикам распространить прокламацию о нем, он хотел видеть Россию свободной и счастливой…
— Ты напиши такую прокламацию, Павел. Все обскажи, как мне сейчас, а мы ее напечатаем, хозяин и знать не будет.
В жандармское отделение прокламацию доставил Егор Зиновеич. Жандармский ротмистр Терещенко, лицо одутловатое, глаза навыкате, бесцветные, сидел за массивным двухтумбовым столом. Егору Зиновеичу на приветствие кивнул в ответ. Прочитав прокламацию, потер руки.
— Ваше скародие!
Ротмистр поморщился. Этакий дуболом агент, «ваше благородие» и то правильно выговорить не может. Агент снова:
— Ваше скародие, прихожу я, значит, к куму своему в мастерские Нового адмиралтейства, а они читают.
— Кто, кум?
— Никак нет, ваше скародие, кум грамоте не обучен.
— Кто же читает? — недовольно пошевелил бровями ротмистр.
— Барышня, ваше скародие. Обличьем на мастеровую не схожа. Ее рабочие дочкой звали, а как по имени, не ведаю. Из себя барышня ростом невеличка, круглолица, коса русая. Все о народе плела. Некрасова поминала.
— Проследил, куда и с кем отправилась, где живет?
— Никак нет, ваше скародие, конфуз случился. Покуда я туда-сюда, меня от нее оттерли. Видел, как уходила. Я за ней, тут мне ножку подставили, а она исчезла.
— Упустил? — Терещенко нахмурился.
— Исправлюсь, ваше скародие, виноват.
Ротмистр забарабанил пальцами по столу, спросил хмурясь:
— Ты кто?
— Филер, ваше скародие.
— Фи-илер, — презрительно скривил губы ротмистр. — Филер должен иметь голову с мозгами, а у тебя дерьмо собачье.
Егора Зиновеича страх пробрал.
— Кум твой ее знает? — спросил ротмистр.
— Спрашивал, впервой видит.
— Врет, поди.
— Никак нет, ваше скародие, он верующий и престолу послужить завсегда готов.
— Гм! Однако допрос снимем, может, чего и расскажет. Фамилию кума хоть помнишь?
— Как же, ваше скародие? — обиделся Егор Зиновеич. — Вместе мастерству плотницкому обучались.
— Вот мы с ним и побеседуем.
Едва за агентом закрылась дверь, ротмистр задумался и сказал сам себе вслух:
— Тэк-с, голубчики, — ротмистр снова забарабанил по столу, — уж не с вашей ли помощью на механическом…
Прокламации распространяли все члены «Товарищества санкт-петербургских мастеровых» на заводе Берда и на Александровском, на Обуховском, у путиловцев, среди рабочих Нового адмиралтейства и на Патронном, на «Арсенале» и на Новой бумагопрядильне. Шли с прокламациями к своим товарищам рабочие кружков самообразования, передавали из рук в руки, читали неграмотным.
Фабрично-заводской Петербург готовился по-революционному отметить десятилетие со дня смерти Николая Алексеевича Некрасова. Чествовали русского поэта-демократа, борца с самодержавием, певца будущей, свободной России.
В Петербург пришла весна. Еще не пробилась первая зелень, и чернели голые кусты и деревья, а на Марсовом поле но утрам уже играл военный оркестр. Сияли медные трубы, звенели литавры, выстраивались войска, далеко раздавались команды, и в церемониальном марше шли полки. А по краям Марсова поля толпилась праздная публика, останавливались фаэтоны, кареты.
В сопровождении пышной свиты приезжал на учения «божьей милостью государь император и самодержец Всероссийский, царь Польский, великий князь Финляндский и прочая и прочая», чья власть казалась для большинства его подданных вечной, незыблемой. Барабаны выбивали «встречу», склонялись знамена, солдаты и толпа горланили «ура», но бородатое лицо царя непроницаемо, взгляд угрюмый.
Ротмистр Терещенко в эти дни появлялся на службе спозаранку. В жандармском управлении царила нервозная обстановка. Близился день панихиды по покойному Александру Второму, убиенному злоумышленниками, и все силы жандармерии и полиции были брошены на охрану Александра Третьего.
О террористах агенты ничего конкретного не доносили, однако поговаривали об активности студентов, появлении у Аничкова дворца одних и тех же лиц. Арестовать, но какие улики? Хотя, если бы надзор за подозрительными поручили не ротмистру Лютову, а ему, Терещенко, он рискнул бы. И начал бы с ареста и допроса с пристрастием студента Пахома Андреюшкина. Слишком подозрительным отдавало письмо, написанное им собственноручно и перехваченное полицией. Писал Андреюшкин товарищам об ожидающихся в столице необычайных событиях и что, дескать, есть люди, готовые в ближайшем будущем надеть терновый венец.
«Надо бы этого Пахома брать», — думает ротмистр.
В первый день весны, часам к восьми, в подъезде жандармского управления Терещенко столкнулся с ротмистром Лютовым. Крупный, мясистый, он выглядел усталым и растерянным.
— Нюхом чую, — сказал он Терещенко, — замышляется чего-то, а брать не смею. Сам шеф не велит.
Терещенко, сочувственно пожимая ротмистру руку, сказал:
— Не в моем ведении, но хочу дать вам добрый совет. «Лучше недосолить, чем пересолить» — это хорошо в кулинарии, но в политике!.. Короче, хватайте всех подозрительных. Коли безвинен, извинитесь. От шефа нагоняй. Ну, а ежели?.. — И Терещенко сделал многозначительное лицо.
Лютов перекрестился:
— Спаси бог. Нынче сам отправлюсь туда и, коли чего, решусь…
К моменту выезда царской семьи на богослужение ротмистр Терещенко был у Аничкова дворца и лично наблюдал, как ражие городовые и агенты охранки ловко выхватывали из толпы ротозеев подозрительных и, выворачивая им руки, усаживали в пролетки, увозили в жандармское управление.
Ротмистр Терещенко посмотрел на часы: пятнадцать минут двенадцатого.
1 марта 1887 года…
В тот же день Санкт-Петербург облетело известие: готовилось покушение на Александра Третьего. Называли имена бомбистов: Ульянов, Генералов, Осипанов, Шевырев, Андреюшкин…
Говорили, что царь спасся только чудом.
Два месяца шло дознание и суд. Рассказывали с восхищением о мужестве революционеров-народовольцев, достойно встретивших приговор. Их казнили на рассвете 8 мая 1887 года во дворце Шлиссельбургской крепости.
Тяжело переживали Точисский и его товарищи смерть героев-народовольцев.
— Какое огромное мужество надо иметь, чтобы пройти через все это! — сказал Павел сестре.
В Санкт-Петербурге ожидали беспорядков. Весь сыскной аппарат столицы работал день и ночь,
Послужной список Петра Николаевича Дурново был блестящим. Окончив военно-юридическую академию, восемь лет прослужил в ведомстве министерства юстиции, а с восемьдесят первого, перейдя в министерство внутренних дел, быстро пошел в гору. Когда его однокашники еще протирали штаны рядовыми чиновниками, Дурново уже хаживал в директорах департамента полиции,
Петр Николаевич к службе относился ревностно и добросовестно, потому ни одну докладную не оставлял без внимания. Однако за редким исключением оставался ими доволен, хмурил брови, супился. Статистика без мысли. А по твердому убеждению директора департамента полиции, жандармы должны быть умными, инициативными, ибо имеют дело не с уголовной скотинкой, а с политическими преступниками.
Костоломов, которых так ценят в полиции, Дурново терпеть не мог. «Думайте, думайте, — любил повторять он своим подчиненным. — Меняйте свой облик, коли потребуется. Жандарм тот же актер на сцене».
Ротмистр Терещенко хотя и был для него фигурой мелкой, но запомнился по делу Благоева, и теперь, читая докладную ротмистра, Дурново считал ее заслуживающей серьезного внимания.
Терещенко писал, что, по его глубокому убеждению, существует прямая связь между событиями на механическом, волнениями фабрично-заводского люда в Санкт-Петербурге и распространением некрасовской прокламации. Ротмистр категорично утверждал: в столице действуют не одиночки социал-демократы, а целая организация.
Директор департамента полиции еще раз внимательно просмотрел докладную и, обмакнув перо в бронзовую чернильницу, вывел размашисто: «Расследование дела о социал-демократической группе поручается ротмистру Терещенко, а посему выделить в его полное распоряжение несколько агентов, а также осведомителей для внедрения в рабочую среду».
На чем держится русская земля?
Священник, обучавший Павла закону божьему в Екатеринбургской гимназии, поучал: «Русь держится на вере в бога, преданности государю, помазаннику господа, на послушании пахарей и мастеровых».
Однако заколебались вековые устои, крестьянские бунты потрясли Россию, на Сенатскую площадь вывели мятежные полки офицеры-декабристы, а выступления рабочих означали рождение новой силы — пролетариата. Нет, рабского послушания не было.
Точисский глубоко верил: социал-демократия, имея такое оружие, как марксизм, объединит рабочий класс, приведет к обновлению русской земли, созданию общества социального равноправия, благоденствия и свободы. В кружках самообразования говорили об этом члены «Товарищества санкт-петербургских мастеровых», на заводах и фабриках — пропагандисты из рабочих.
Целый день Точисский провел в дороге. Было намерение установить связь с социал-демократами Москвы. Накануне отъезда из Петербурга Тимофеев дал адрес московского знакомого…
От вокзала Точисский направился к Кремлю.
Цветными мусульманскими чалмами застыли маковки Василия Блаженного. Небесную синь подпирал крест позлащенного купола Ивана Великого.
Первопрестольная встретила Павла колокольным перезвоном и оглушительным вороньим криком. Неугомонные птицы кружили вокруг верхушек церквей, над древними соборами Кремля. В переулках Зарядья, на Старой площади, Балчуге и Лубянке — лавки и обжорки, толкучки и базары, вонь и духотища, людской гомон, крики зазывал и торговок. Зашел Точисский в трактир. В нос шибануло распаренной кислой капустой, лапотным духом. Гомон и стук ложек, от мисок пар валит.
Нашел место, уселся. Из смрада половой выскочил. Точисский попросил ухи и котлет, жбанчик квасу. За едой прикидывал: знакомый Тимофеева жил в Марьиной роще, свет не близок, надо брать извозчика.
Подкрепившись, Павел выбрался на свежий воздух. У трактира дремал на козлах разлохмаченный малый. Нюхом учуяв седока, встрепенулся и, поигрывая кнутом, спросил:
— В каку сторону, в гостину аль на постоялый двор?
— В Марьину рощу!
— Эвона! — присвистнул малый. — Туда не мене полтинника.
Ехали долго. Из центра, где улицы мощеные, особняки и дома в два-три этажа, магазины и торговые ряды, просторные площади, свернули в тихие улочки с домами бревенчатыми, особнячками купечества, огороженными высокими заборами, домишками мещан, казармами, церквами каменными и рублеными, все больше маленькими, едва ли не на полсотню прихожан. Такие церкви на Руси обыденками именовали, их артельно в один день ставили.
По сравнению с Петербургом Москва казалась патриархальной. Но Павел знал: первое впечатление обманчивое. Фабрично-заводская Москва хотя и уступала Петербургу, однако росла быстро.
Въехали в район Марьиной рощи. Словоохотливый извозчик поведал Павлу, что Марьина роща на всю Москву слывет воровскими притонами и гулящими девицами. Ночами здесь шалят, и, если господин пожелает, он обождет и доставит в порядочные номера.
У покосившегося домика извозчик осадил коня. Попросив подождать, Точисский постучал. Открыла болезненного вида женщина с серым, землистым лицом. Павел извинился, сказав, что он из Петербурга от Ивана Тимофеева, спросил хозяина. Женщина всхлипнула, вытерла глаза.
— Год как схоронили. На заводе ремнем под маховик затащило.
— Экая беда, — помрачнел Павел и, попрощавшись с хозяйкой, направился к извозчику.
Женщина неожиданно окликнула его, вернула:
— Может, адрес Силантия Силыча дать? Мастеровой, краснодеревщик, с моим из одной деревни. Силыч на Пресне живет.
Точисский записал адрес, поблагодарил.
На Пресню попал к вечеру. Отпустив извозчика, разыскал указанный адрес. Дом двухъярусный, деревянный, ветхий. В квартиру Силантия Силыча вела узкая скрипучая лестница с покосившимися перилами.
Еще не старый, чуть сутулый, с крупным носом и крепкими мозолистыми руками Силантий Силыч, узнав, что Павел из Петербурга от Ивана, принял приветливо:
— Как же, избы паши в разных концах деревни стояли, а деревня у нас в семь дворов. — И рассмеялся. Оборвав смех, сказал с сожалением: — Петра завод сожрал. Сердечный был человек.
Пили чай, разговаривали.
— Я, как десять лет назад в Москву из деревни подался, так в мастерских и столярничаю. Неласковая жизнь. Да оно, видать, везде одно.
— Надолго, Силантий Силыч, терпения не хватит. Когда прорвет гнев, и царю и хозяевам достанется.
— Надо, чтобы наш брат фабричный до всего своим умом дошел…
— Именно, Силантий Силыч. Однако на один ум полагаться — значит все самотеком пустить. Надо рабочему человеку самообразованием заняться.
— Истину сказываешь, — согласился Силантий Силыч. — К примеру, обязан пролетарий знать, что он сила большая…
— По «Манифесту Коммунистической партии», Силантий Силыч, по «Манифесту», — заметил Точисский и рассмеялся.
— Аль не так сказал?
— Да нет, Силантий Силыч, правильно вы говорите, а рассмеялся я потому, что рад, единомышленника встретил…
К исходу второго дня Силантий Силыч воротился не один, с ним были еще два человека.
— Знакомься, Павел, мои друзья, верные люди. А это, ребята, Павел Варфоломеевич, питерский социал-демократ. Пришли мы, Павел, чтоб сообща обмозговать, как нам наперед жить-поживать, связь между собой держать. А то варимся каждый в своем котле…
Спать не ложились до полуночи. Точисский рассказывал москвичам о кружках самообразования, кассе взаимопомощи и рабочей библиотеке.
— Да, позавидовать можно, — сказал Силантий Силыч. — Я думаю — мы тоже не лыком шитые, попробуем перенять дело питерских…
Пронзаясь, условились о будущей переписке, как кого в письмах именовать: агентов охранки — «Докторами», аресты — «болезнью», стачки — «именинами», социал-демократов — «сватами», а работу пропагандистов — «невестой».
Договорились встретиться зимой и тогда конкретно решить, как наладить совместную работу социал-демократов Петербурга и Москвы.
Заседание «Товарищества» наметили на пять вечера, а в полдень Павел успел выступить у балтийцев и теперь довольный добирался к Брейтфусам.
Пообедать ему уже не хватало времени. Он сел на копку. Кони бежали резво, легко тащили вагончик. На улице людно, день воскресный и не дождило, как всю последнюю неделю, благовестили колокола петербургских церквей, перекликались.
Конка подкатила к центру. Оставшуюся дорогу Павел шел пешком. У булочной его окликнули:
— Варфоломеич, господи, сколько не видались!
К Точисскому подходил Егор Зиновеич в суконной поддевке, хромовых сапогах гармошкой и новеньком с лаковым козырьком картузе. Бывший сосед из Дунькина переулка.
— Праздник, Павел Варфоломеич, святое воскресенье, — говорил Зиновеич, протягивая Павлу руку. — Отстоял обедню, теперь гуляю. Слава тебе господи.
Точисскому Егор Зиновеич неприятен. Однако делать нечего, коли встретились.
— Семью перевез или все в деревне?
— Я не так, как другие: деньги по кабакам просаживают. Домишко купил, помогли добрые люди. А ты никак из церкви? Эко, запамятовал, ты ведь инородец и в бога не веруешь. От неверия в бога до тюрьмы рукой подать.
— Спасибо, Егор Зиновеич, за предостережение. Позвольте попрощаться, спешу.
— Не стану задерживать, — сказал старый знакомец, однако семенил рядом и, похоже, еще поговорить пытался: — А я вот к стихам интерес заимел, прости господи, Некрасова почитываю, не знал такого, да случай помог, листочек ко мне попал занятный. — И цепкие глаза из-под кустистых бровей впились в Точисского. — Не видывал? Коли желаешь, покажу…
На заседание Павел явился, когда все были в сборе. В просторной гостиной сидели в креслах, на диване, шумно переговаривались товарищи. Лазарев спросил:
— Задержался почему?
— Дорогой повстречался с бывшим соседом из Дунькина переулка. О прокламации некрасовской меня дотошно выпытывал. Презанятный тип, от него филером за версту отдает.
— Может, ты и не ошибся. Такие для полиции находка.
— Дмитрий, не забывайте, сегодня вам исполнять обязанности старосты, — подал голос Людвиг.
— Помню, — кивнул Лазарев. И тут же обратился ко всем: — Друзья, вопрос сегодня о кассе «Товарищества». Людвиг, вам слово!
Брейтфус неторопливо расстегнул пиджак, вытащил из внутреннего кармана свернутую в трубочку тетрадь и, развернув, положил на колени. Павел заглянул в нее со стороны. Брейтфус разбирается в этих буквах и цифрах, как заправский бухгалтер.
— Короче и внятно! — сказал Нил Васильев. Брейтфус пригладил волосы:
— Можно и внятно. Здесь наши взносы в кассу, здесь пожертвования от рабочих, здесь общая сумма поступлений. Тут вот выплаты на поддержку уволенным, семьям погибших, покупку книг…
Людвиг перечислял фамилии и суммы, его одобрительно слушали. Когда закончил и закрыл тетрадь, все дружно загудели:
— Молодец, кассир!
— Все правильно!
— Ай да министр финансов! Поднялся Точисский:
— Претензий к кассиру не имеем, справляется он со своей должностью. Но у меня есть предложение: давайте создадим еще одну кассу — на оказание материальной поддержки политическим ссыльным и заключенным рабочим, которых самодержавие гноит по тюрьмам и каторгам.
— Решено! Мы обязаны протянуть братскую руку узникам царского произвола.
— Я сегодня у балтийцев выступал, мне один из рабочих вопрос задал: может ли быть у российского пролетариата своя социал-демократическая партия? — снова повернул разговор в новое русло Павел.
— А мы чем не партия? — бросил реплику младший Брейтфус. — Сами постановили считать себя организацией.
Точисский отрицательно повел головой:
— Но у нас нет программы.
— А какая необходимость? — спросил Людвиг.
— И на какой основе? — добавил Шалаевский.
— Мне кажется — на основе программы германских социал-демократов, — вставил Дмитрий.
— Как сказать, — пожал плечами Точисский. — Спору нет, германские социал-демократы сегодня имеют большой опыт работы и по организованности, пожалуй, очень сильны. Но не следует забывать об особых условиях работы здесь, у нас, в России. Надо основательно изучить программу германских социал-демократов и программу плехановской группы «Освобождение труда».
— Когда рабочие осознают необходимость изменить существующий строй, они будут передавать эту убежденность своим товарищам, — сказал старший Брейтфус. — А есть ли у нас программа, нет ли, рабочих сие по заботит.
— Может ли организация не иметь программы? — вскипел Точисский. — В ней ее цель определяется. Да, да, письменно изложенная цель.
— Не горячись, Варфоломеич, — остановил его Шелгунов.
— К программному вопросу следует вернуться. Пока мы к нему не готовы! — заявил Генрих.
— Именно! — поддержали его Лазарев и Аркадакская. Павел вскинул брови:
— Разве я поставил вопрос об утверждении несуществующей программы? Речь о необходимости в будущем иметь ее.
— Мы не против! — сказал Дмитрий.
Квартиру Брейтфусов Точисский покинул вместе с Шелгуновым, дошли до угла, пересекли дорогу.
— Я, Павел Варфоломеич, тебе работу подыскал, в Колпино, на оружейном.
— Уехать из Петербурга? — удивился Точисский.
— Во-первых, долго без работы ты не протянешь, а во-вторых, Колпино под боком, — заметил Шелгунов.
— А «Товарищество»?
— Связь наладим. А потом, может, здесь место подвернется. Да и колпинцам помочь надо, а?
— Эх, Вася, и все-то ты за меня обдумал.
Федот, а в миру Егор Зиновеич, хотя и получил разнос от ротмистра за промашку в мастерских Адмиралтейства, однако в охранном отделении у начальства продолжал числиться агентом исполнительным, благонадежным и со сметкой. Егора Зиновеича учили: охраняя устои империи Российской, должно помнить, что если не каждый, то каждый второй студент — враг престола. Особенно те из интеллигентов, которые подались в мастеровые. Егор Зиновеич вспомнил об этом, когда встретился с Точисским. Потом все сожалел: экая промашка, не узнал, на какой завод тот устроился.
Помнится, сестра у него в столице проживает. Однако видеть ее ему не доводилось и где живет, не знает.
Вчерашний день Егор Зиновеич весь вечер просидел у кума, маленького, худощавого человечка с совершенно лысой, как биллиардный шар, головой. Выдули целый самовар, пропотели не раз. Деревню вспомнили, повздыхали. Обзаведясь в Петербурге домиком и имея приличные, как он полагал, деньги, Егор Зиновеич о деревне думать, однако, не переставал. Землицы бы своей да хозяйство крепкое, чтоб все издалека спину перед ним ломили. Зиновеича подмывало похвалиться куму своей новой службой, однако умолчал. За вторым самоваром наконец подступил с вопросом, который из головы не вылезал, не видел ли кум на Новом адмиралтействе тех молодых людей, что народ на смуту подбивают?
Спросил и в кума глазками этак прицелился. А кум только плечами пожал: не замечал, дескать.
Об угрозе жандармского ротмистра вызвать Зиновеичева кума на допрос Федот умолчал. Без надобности. Понимать надо, нынче он, Егор Зиновеич, человек не обычный, государственный. И от сознания, что ему доверен покой империи, Зиновеич горд и важен. Разбуди его даже ночью и спроси, каким обязан быть филер, Зиновеич отчеканит: политически и нравственно благонадежным, твердым в своих убеждениях, честным, трезвым, смелым, ловким, сообразительным…
Своими подозрениями о Точисском Егор Зиновеич до поры решил ни с кем не делиться. Даже с ротмистром. Отыщет своего «соседушку», тогда иной сказ…
В жандармском управлении кум Зиновеича раскрылся, что называется, мигом, ничего не утаил. Да и как можно, когда с тебя в самом отделении по охранению общественной безопасности и порядка в столице при санкт-петербургском градоначальнике допрос снимают? Сказал все, как есть, ходят-де неизвестные к ним в мастерские Адмиралтейства. Все больше девица да студент. И внешность каждого описал. Студент смуглолицый, кудрявый, а девица глазаста, белолика и волос русый. Ее, сам слыхивал, мастеровые «дочкой» кличут, может, по ее молодости, а может, и прозвище у нее такое.
Ротмистру Терещенко кум Зиновеича приглянулся. С виду неказистый, по усердие чувствуется. Ротмистр кивнул важно. Сказал, будто одарил:
— Вот что, любезнейший, не желаешь ли государю императору поусердствовать?
Кум Зиновеича от такого предложения даже в струнку вытянулся:
— Как же, извольте, мы люди верные, не какие-нибудь христопродавцы. Мы слуги царевы и порядок уважаем.
Сказал, а в душе надежда скачет: «Видать, жалованье приличное положат. Оно же и наградные пойдут, коли старание приложить. Эвона, с чего бы Егорка разбогател».
Терещенко с юмором оказался, в кресле откинулся, хмыкнул и, еще раз с прищуром посмотрев на маленького с лицом печеного яблока мастерового, сказал насмешливо:
— Ну-с, как звать-именовать тебя, мил человек, по сыску будем?
— Как вашему благородию угодно, — изогнулся покорно кум Егора Зиновенча.
— Тэк-с, Тэк-с! Куманька твоего Федотом, а тебе отныне имя в делах охранного отделения Сюнька.
Старый мастер Семеныч, худенький, бородка клинышком, на колпинском оружейном, посчитай, полвека трудится. Лет с восьми к верстаку приучился, всякого хлебнул. В мастера выбился, свою горькую жизнь помнил и к рабочему человеку хоть и строг был, но справедлив, с добром относился.
В просьбе Шелгунова походатайствовать за Точисского не отказал. Только и спросил: «К работе прилежен? Баловства не потерплю, так и скажи».
Павла мастер встретил строго, через повисшие на самом кончике носа очки испытующе смотрел на него. Каков, дескать, в деле токарь, поглядим, дай срок. Полюбопытствовав, где обучался, и узнав, что в ремесленном, неопределенно пожал плечами.
Минул месяц, как Точисский в Колпино. Первые недели присматривался к рабочим, пытался завести знакомства, однако заводские к нему как к чужаку относились, настороженно.
В один из приездов Марии Павел попросил привезти «Манифест Коммунистической партии». Надеялся — кружок самообразования из заводских организовать все-таки удастся.
Однажды, когда сумерки сгустились над Колпино, наведался Шелгунов. Точисский обрадовался товарищу. Сколько было у Павла кружковцев, всех уважал и ценил, а Василия любил особенно. Приглянулся как-то сразу, а вскоре увидел в нем ум и сметку необычную. Читал много и судил обо всем зрело. Иногда Точисский ловил себя на мысли, что марксист Шелгунов выше многих из их общих друзей.
— Слыхал, не доверяют тебе колпинцы, — обнимая Павла, весело сказал Василий. — Откуда им тебя знать, может, ты агент полицейский. Сейчас таких по заводам развелось немало.
— Ох, Василий, не шути так, а то побью — будешь знать полицейского агента.
Несмотря на поздний час, Шелгунов отправился к Семенычу.
— Пойду навещу старика Семеныча.
Вскорости воротился в сопровождении старого мастера. Выставил на стол бутылку.
— Выпьем за встречу, Семеныч. Чуть не родственники мы, да вот видимся редко. Жизнь, она такая, проклятая, крутимся, как белка в колесе. — И, положив руку на плечо мастеру, сказал: — Ты, Семеныч, Павлу доверяйся. Он человек верный. Меня на ум-разум наставлял, а нынче имеет намерение из ваших заводских кружок самообразования организовать, грамоте народ обучать. Только людей, Семеныч, ненадежней ему сыщи: среди нашей братии, мастеровых, и сволочь всякая может сыскаться.
— Чать, не водку пить зовешь, — обиделся Семеныч, — сами разбираемся, чем грозит ваша затея. Однако с людьми сведу. Да и самому не грех послушать умные слова.
Шелгунов в Семеныче не ошибся. Неделю спустя подвел к Точисскому рабочего средних лет, с прокаленным лицом.
«Верно, литейщик, загорел от жара», — подумал Павел.
— С ним знакомство держи, — буркнул старый мастер и отошел…
И теперь, когда приехала Мария, Точисский с радостью рассказал ей, что кружок на колпинском оружейном начал работу…
С Колпино Павел расстался неожиданно. На заводе рабочие не раз заводили речь о стачке. А когда администрация уволила, нескольких женщин-подсобниц, было решено бросить работу. Точисский предложил избрать стачечный комитет, пройтись по цехам, поговорить с народом и выработать совместно требования к администрации. Но стачка вспыхнула преждевременно, стихийно. Не успели к ней подготовиться, как на другой день прекратили работу в формовочном цехе.
Явился заводской инспектор, пообещал вызвать солдат.
— Грозишь? Ты наши нужды выслушай, — взбунтовался народ.
— Кровушку нашу пьют!
Подступили к инспектору, злые, готовые ко всему:
— Фабричная лавка нас душит, продукты — гниль.
— Неугодных увольняют, в казармах теснота, разве это жизнь?
— Полицией, солдатами стращаешь?! Толпа бурлила, как горная река на перекатах… Ночью Точисского разбудил Семеныч. Пришел взволнованный:
— Собирайся, уходи. Не жди рассвета. На заводе солдаты и полиция. Жандармский офицер тобой интересовался, спрашивал, кто таков и откуда взялся на заводе да кто за тебя в заводоуправлении ходатайствовал…
Закончилось лето. Осень полновластной хозяйкой вступала в свои права. Заалела рябина, над болотами и реками стлался густой молочный туман; жировали, сбивались в стаи перелетные птицы, и курлыкали в высоком небе нитки журавлей; щетинились скошенные нивы, и пахло в стогах свежее сено.
Они приехали в деревню Токсово, что пряталась в бескрайних лесах. Расположились у озер с финскими названиями Хинноярви и Ряттиярви. Им предстояло прожить здесь до следующего полудня. Пока не смерклось, соорудили два шалаша — один для девушек, другой для мужчин, поставили на озерах жерлицы на щуку, запасли хвороста на костер.
И никто из них не догадывался, что это последнее заседание «Товарищества». Охранка еще не обнаружила их, но буквально следовала по пятам, круг поиска сужался, и агенты вот-вот должны были выйти на след группы. Наблюдение велось на заводах и фабриках города…
Павел возвращался к костру вместе с Шелгуновым. Под ногами похрустывал сухой валежник. Василий промолвил:
— На зорьке щука разгуляется, уха будет.
Прохладно. Точисский закутался в пальто. Ночь тихая, звездная, темная стена леса подступала к самым озерам. Костер полыхал ярко. Сухие ветки потрескивали, выбрасывая в небо искры, они роем взмывали ввысь, гасли.
— Знаешь, — сказал Точисский Шелгунову, — у мепя такое чувство, будто я уже когда-то бывал здесь. И бывало не раз: попаду в новое место, а такое ощущение, словно видел раньше. Может быть, это красота природы живет в, нас постоянно, а увидим ее вокруг — и кажется, что уже знакомо.
— Случается и со мной, — согласился Василий.
А у костра Людвиг Брейтфус, кудри рассыпались по плечам, декламировал:
Самовластительный Злодей!
Тебя, твой трон я ненавижу,
Твою погибель, смерть детей
С жестокой радостию вижу.
Лиза Данилова подняла голову:
— Не приемлю насилия, Людвиг.
— Как же тогда свержение самодержавия? — спросил Генрих.
— Да, я за свержение самодержавия, однако надо сделать все возможное, чтобы — без применения силы.
— Интересно, — не без иронии заметил Климанов, — неужели царь-батюшка сам себя низложит? Снимет царский венец, позовет пролетариев во дворец: «Правьте Россией, рабочие люди!»
— Я приму насилие, если буду убеждена: иного пути нет, все исчерпано.
— Порочная теория интеллигенции. — У Точисского глаза сощурились в усмешке. — Насилие непременно. Революция без насилия не победит. — Повременив, сказал: — Иногда у меня возникает мысль, что интеллигенция с нами до первого переворота, до первой конституции…
— Позвольте не согласиться, — обиделся Шалаевский. — Вы признаете за интеллигенцией право на оказание помощи пролетариату в политическом воспитании, подготовку рабочих к созданию социал-демократической рабочей партии, не так ли? А это, как и следует, приведет пролетариат к взятию власти.
— Именно! — согласился Точисский. — Я этого не отрицаю. Интеллигенция просто не имеет рабочей закалки, и ее пути с рабочим классом рано или поздно могут разойтись.
— В таком случае почему интеллигенции по пути с пролетариатом только до конституции? — задал вопрос Шалаевский. — Вы путаете, Павел. Передовая интеллигенция, принявшая марксизм, — друг и помощник рабочему.
— Пока это только слова, — возразил Точисский.
— Почему же? — вмешался Лазарев. — А бестужевки, Брейтфусы? Разве ты, Павел, сомневаешься в них? У интеллигенции есть знания, и она их применит в государственном переустройстве России.
— Бестужевки, Брейтфусы — исключение, — резко сказал Точисский.
— Знаешь, Варфоломеич, а я ведь с тобой не согласен, — подал голос Шелгунов. — По крайней мере, я и мои товарищи-рабочие всегда протянем руку интеллигентам, которые с нами. Конечно, могут найтись и такие, о которых ты говоришь, но люди честные, для которых превыше всего новая Россия, пойдут с нами, пролетариями, до конца.
Точисский поднял руки:
— Жизнь нас рассудит.
— Товарищи, — сказал Шелгунов, — мне кажется, появление наших пропагандистов на заводах делается слишком заметным.
— Если для рабочих, то и прекрасно! — воскликнул младший Брейтфус.
— А вот это совсем лишнее, — повернулся к нему Шелгунов. — Под одеждой мастерового может скрываться враг. Вы думаете, среди рабочих не сыщутся те, кто побежит с доносом в полицию?
— Шутки в сторону, — поддержал Шелгунова Точисский. — Мы начали нарушать конспирацию. Надо обдумать, как будем работать впредь. Конспирация — первейшее требование, предъявляемое к революционеру, иначе сам угодишь на Шпалерную и товарищей потянешь.
Точисский подошел к окну. Тихий, мягкий свет ложился на белую землю. Вот и снова зима, снова морозы а холода. Четвертую зиму встречал он в Санкт-Петербурге.
Как-то Шелгунов сказал: «Раненая душа саднит», Верно заметил. Душа и совесть… Нищета и бесправие рабочего люда постоянно ранили душу Точисского. В его восприимчивом сердце жила любовь к человеку горькой, трудовой судьбы…
Воротившись из Колпино в Петербург, Павел устроился в типографию Авсеенко. Двадцать печатников работали от темна до темна. И так везде, где бы ни трудился Павел: рабочий человек ест свой хлеб в поте лица. Тяжкая каторга во имя процветания трутней. Как можно с этим мириться?! Да, он, Точисский, смело может смотреть в глаза рабочему, — он не только принял на себя его судьбу, но и смысл своей жизни видит в борьбе за его счастье.
Точисский работал наборщиком. Уставали глаза. Однако, возвращаясь на квартиру, еще долго не ложился. А поднимался рано, до фабричных гудков.
И в эту ночь Павел бодрствовал долго. Подошел к окну. Шумел ветер. Облепленный снегом фонарь светил тускло, раскачивался. Пустынно на улице. Проехали санки, и снова никого.
Вспомнился Екатеринбург. Верно, спит засыпанный снегом их старый дом. Как там мама, может, думает сейчас о нем и Марии…
Прошелся по комнате. Дмитрий спал, свернувшись калачиком, на полу раскрытая книга. Павел прикрутил фитиль лампы, убавил огонь.
Вчера Точисский убеждал Людвига в необходимости программы для «Товарищества санкт-петербургских мастеровых», утверждая, что цель «Товарищества» не только кружковая работа. Программа необходима. И она не будет копировать программу немецких социал-демократов. В России иные условия, чем в Германии. Что касается женевской группы, то у Плеханова в программу «Товарищества» непременно нужно взять непримиримость к народничеству и убежденность в необходимости пропаганды марксизма…
Программа «Товарищества санкт-петербургских мастеровых» должна открываться ближайшими задачами, и первая из них — политическое воспитание российского пролетариата. Рабочий класс должен иметь политическое образование, тогда он поймет свою цель…
Четко видятся Точисскому и другие, дальние задачи — свержение самодержавия, власти капиталистов, торжество научного социализма в России…
Взяв со стола часы, Павел открыл крышку. Стрелки показывали начало второго. Раздевшись, Точисский улегся под одеяло, но заснуть все равно не мог. В последнее время чувствовалась какая-то неудовлетворенность делом. Первое время даже не мог ответить, откуда она. Занятия в кружках идут своим чередом, деньги в кассе имеются, библиотека работает…
Почему-то вспомнилась благоевская газета «Рабочий». Вот бы их «Товариществу» наладить выпуск своей газеты. Однако до этого ох как далеко. Непростое это дело. И хотя он, Точисский, работает в типографии, ему надо установить тесную связь с печатниками, узнать каждого, сделать своими единомышленниками. А еще потребуется бумага для газеты. У Авсеенко ее не добудешь: тут каждый лист на учете…
Всю недозволенную литературу Мария перевезла к Брейтфусам, сложила в комнате Людвига. Ему передали и деньги «Товарищества»: у Брейтфусов безопасней, а Васильев, кажется, попал под подозрение.
Беговые санки катили легко и быстро. Снег на мостовой поскрипывал под полозьями, на поворотах санки заносило, того и гляди опрокинутся, но кучер правил лихо.
Скоро год, как Точисская и другие бестужевки окончили курсы. С Павлом Мария виделась только по воскресеньям, и то чаще вечерами. Днем он проводил время в центральном кружке.
Мария стала замечать: Павел часто раздражался, чем-то озабочен. Спросила, он лишь усмехнулся. Бывшим бестужевкам Точисский настоятельно советовал помнить о конспирации.
Пришло письмо от родных: они звали ее и Павла хотя бы несколько дней пожить у них. Девушка твердо решила: наступит весна и они съездят в Екатеринбург. Пусть на неделю, две, весной, когда все будет в зелени и тепло выгреет солнце…
Катятся санки от Невского на Васильевский остров, поскрипывает полоз. Мария подумала о просьбе Людвига побывать с ним в мастерских Нового адмиралтейства. Условились о времени: через день, когда она будет свободна от дежурства. Как-то они уже выступали вместе, и, кажется, удачно. Точисской Людвиг нравился: он хороший пропагандист и товарищ.
У дома, где она снимала комнату, Мария остановила извозчика, взяв пустую сумку, сошла на тротуар и, посмотрев по сторонам, открыла дверь подъезда.
Потребовалось срочно сменить квартиру. В воскресное утро, возвращаясь с ночной смены, Павел каким-то особым чутьем уловил слежку. Чье-то движение в унисон с его. Ускорил шаг, тот, покуда невидимый, не отставал. Свернул в улицу, филер следом. Приостановился, и тот затаился.
У витрины продовольственного магазина Точисский задержался и только теперь увидел… Так вот кто тянется за ним хвостом. Егор Зиновеич!
Павел невольно подумал: когда же он оказался под подозрением? И по своей ли охоте, хотя вряд ли, скорее, приставлен к нему Егор Зиновеич! Значит, предположение, что Зиновеич — агент охранки, подтверждается. Прав Шелгунов, говоря, что полиция внедряет осведомителей в фабрично-заводскую среду из самих мастеровых. Создавая новые кружки, непременно надо учитывать тактику охранки.
Долго блуждал Павел по улицам города. Насилу на Лиговке оторвался. Даже посмеялся в душе: уж если по собственной ретивости следит Зиновеич, то бедолага и в церковь не попадет, вырядился-то к обедне.
В тот же день, посоветовавшись с Дмитрием, решили сменить квартиру, а покуда подыщут, пожить Лазареву у Шалаевского, а Павлу — у Шелгунова…
Был поздний час, когда Точисский постучался к Василию. Тот, как был босой, прошлепал в сени, открыл дверь. Холодный осенний ветер ворвался в избу.
В темноте узнал Точисского, посторонился:
— Случилось чего?
— На день-два приютишь?
— Можно и навсегда, — пошутил Шелгунов. — Так что же стряслось?
— Кажется, попал на крючок.
— Когда обнаружил?
Точисский поставил баул, снял короткое поношенное пальто, рассказал о случае с Зиновеичем.
— Точно, филер, — согласился Василий. — Такие богобоязненные для полиции и охранки клад. Их медом не корми, лишь бы людям пакостить. Людям напакостить — престолу послужить. — И засуетился: — Ты, вот что, Варфоломеич, покуда я на стол соберу, располагайся тут.
Засиделись до рассвета. Обо всем переговорили. Шелгунов интересовался:
— Ты, Павел Варфоломеич, все верно продумал. Я имею в виду цель «Товарищества», а одного в толк не возьму, куда ты крестьянство подевал? Мужика деревенского, откуда весь рабочий люд корень ведет?
— Будущие социалистические преобразования непременно коснутся и деревни, — ответил Павел, — но революцию совершит пролетариат.
— Без крестьянина? Нет, позволь не согласиться с тобой, Варфоломеич, потому как сам я из псковских крестьян и знаю: найдутся мужики из бедноты и с рабочими на самодержавие поднимутся. Да и всегда находились мужики, за дубину брались…
— Ох, ошибки народников повторяешь, Василий, это ни все в мужика верили.
— Почему — народников? Я к мужику с иной меркой, ем они, подхожу. Народник ряженый в деревню шел, а я сам деревенский и так считаю: пролетарий на царя и капиталиста встанет, а мужик — на барина.
— Ишь ты, как в тебе, Шелгунов, псковский крестьянин заговорил, — улыбнулся Точисский. — А ты подумай, может ли сознание крестьянина подняться до уровня развитого пролетария?
— Ты меня, Павел Варфоломеич, к стенке не припирай, я все равно при своем останусь.
— Ладно, нас время рассудит… — снова и, кажется, уже не в первый раз произнес Точисский.
Минует несколько лет, и Точисский, познакомившись с книгой Владимира Ульянова «Что такое «друзья народа» и как они воюют против социал-демократов?», изменит свое мнение о роли крестьянства в революции, признав в нем союзника пролетариата.
Квартиру нашли на Литейном, в доходном доме купца Чуприхина, маленькую, дешевую. Останавливались в доходном доме в основном люди случайные, приезжие. Таких, как Точисский и Лазарев, совсем мало.
Павел любил Петербург Васильевского острова, Нарвской заставы, Выборгской стороны. Любил рабочие районы, где он в своей одежде мастерового чувствовал себя спокойно и уверенно. Его не сторонились, опасаясь испачкать дорогие наряды, не косились, как на чужого.
В пролетарских районах, где копоть фабрично-заводских труб густо покрывала крыши казарм и домишек, редко жили равнодушные обыватели, здесь селились близкие Точисскому люди, а за мрачными кирпичными заборами, где от рассвета и дотемна грохотало и ухало, ревело и стонало, металось пламя и сыпало искрами, трудились прокопченные гарью товарищи Павла Точисского.
Как-то зашел Павел на почтамт. Ждал ответа от Силантия Силыча. В письме в Москву Точисский ставил вопрос о необходимости более широких встреч. Назрела пора, писал Павел, установить контакты «Товарищества санкт-петербургских мастеровых» с социал-демократами Москвы, обменяться опытом самообразования рабочих, политического воспитания…
На почтамте Точисский лицом к лицу столкнулся с Богомазовым. Оба встрече обрадовались. Пожали руки, отошли в сторону.
— Небось списали меня со счета, черт побери, а я жив, курилка, — сказал Иван. — Возмужали, Павел, возмужали, истый пролетарий. Совсем не тот гимназер, каким видел вас в Екатеринбурге. Этак года через три-четыре увижу, не узнаю.
— Да и вы не молодеете. Небось заботы старят? Хотя чего спрашивать?
Богомазов помрачнел:
— Обстановка в нашей организации действительно тяжелая. Казнь Ульянова, Генералова и других товарищей сказалась. А совсем недавно полиция еще двоих взяла. Вы, может, их помните, они были на том собрании, куда я водил вас… Курсистка и студент… Их ждет если не казнь, то каторга непременно. На квартире у них обнаружили запас бомб.
— Все бомбами играете, Иван…
— А как понимать программу ваших товарищей — благоевцев? Они террор не исключали.
— Вы правы, но Благоев и его друзья принимали террор как исключение. Да у вас же, народовольцев, они это и позаимствовали.
— Да, хорошо было бы обновить наше течение фабрично-заводскими рабочими.
— Напрасные мечты. Этого мы вам не позволим. Богомазов рассмеялся:
— Не ершитесь, Павел, иначе мы с вами снова расстанемся как неприятели. А на деле нам бы союзничать, идти плечом к плечу, чтоб локоть друг друга чувствовать,
— Не получается, — развел руками Точисский.
На почтамте многолюдно. Постояли еще немного в тихом, полутемном месте, поговорили и разошлись.
Широко отмечала церковные праздники Россия. В январе гуляла от рождества до самого крещения. Официальный Санкт-Петербург горел огнями, сиял фейерверками, ярко светился окнами дворцов и особняков.
В праздники побывал Точисский у Васильева и Тимофеева, зашел к Шалаевскому. Иван звал:
— Приезжайте, должен быть Анютин…
Домик у Шалаевского небольшой, но в комнатах чисто, цветы вокруг и вкусно пахнет сдобным тестом. Старая мать Ивана накрыла стол, внесла самовар и удалилась, оставив сына с гостями.
Анютин сидел напротив Павла. Расслабленный домашней обстановкой, чаепитием, он, казалось, никого не замечал. И лишь сделав последний глоток, перевернул чашку вверх дном, протянул с наслаждением:
— Ре-едкое удовольствие чайку по-человечески вкусить. А этак за самоваром, да еще с пирогом сдобным я не упомню, разве что дома изредка до службы.
— Вы рабочий? — спросил Точисский.
— Ивановский ткач. В роте нас из мастеровых четверо, остальные деревенские.
— Есть ли кто грамотный?
— А когда и где мужику грамоту постигать? Тем же, кто кое-как букает, читать не дозволено. Тайком, чтоб офицер не увидел… А за книжки, которые солдатам посылаете, спасибо превеликое. Даже удивительно, граф Толстой, а нужду народную понимает и верно, описывает. Видать, сердцем добрый.
— Льву Толстому его сострадание к горю человеческому в вину ставят, — заметил Шалаевский.
— Чего же тут предосудительного? В России куда ни глянь, темень дремучая и нищета беспросветная, — сказал Анютин. — Граф-то не слепой.
— Мы дадим вам еще одну интересную книгу, написал ее Берви-Флеровский. Прочитаете ее товарищам, которые из деревни, пускай они узнают о положении рабочего сословия в России, и тогда солдаты из крестьян увидят в фабрично-заводских пролетариях таких же угнетенных, как и они, — сказал Точисский.
Шалаевский подошел к шкафу, достал книгу.
— Возьмите. Она хоть и цензурой дозволена, однако для самодержавного строя нежелательна.
— Оно точно, в России правды не любят. У нас в полку не то что за правду, за одно супротивное слово офицер — в зубы, а то и в карцере уморит. — Анютин поднял голову к часам на стене, спохватился. — Засиделся. — И повернулся к Шалаевскому: — Матушке поклонитесь. Она у вас сердечная. Как в вашем доме побываю, тепло в душе долго держится.
Проводили Анютина, Шалаевский вопросительно посмотрел на Точисского. Павел поправил очки, улыбнулся:
— Таких бы, как унтер, побольше, и среди солдат мы бы социал-демократов имели…
К исходу дня Павел пришел на Невский завод. Снег вытоптан множеством ног, грязный от копоти и окалины. Из распахнутых настежь ворот валом валили рабочие.
Кружок на Невском молодой. Пропагандист Тимофеев заболел, и Точисский заменил его.
Остановился в стороне. Как условились с Иваном, достал из кармана пальто газету, свернул в трубку. Рассчитывал на ожидание, но к нему сразу приблизился невысокий мастеровой с изрытым оспой лицом, в промасленной куртке:
— Товарищ Сентябрь? Я Софрон. Наши собрались.
Павел с трудом поспевал за мастеровым. Софрон будто катился в своих подшитых валенках-опорках. Он вел Точисского переулком, дворами. У дальнего, запрятавшегося между сарайчиками домика остановился, оббил снег с ног, пропустил Павла вперед.
За столом сумерничали несколько человек, в самоваре блестели угли. На стук двери оглянулись, поздоровались. Софрон сказал:
— Лампу зажгите, чего в темени?
Завесили окна, зажгли свет. Рабочий, сидевший у самовара, нацедил чаю, подвинул чашку к торцу стола:
— Согревайтесь.
— Охотно, — сказал Павел, снимая пальто и шапку. — Мороз к вечеру действительно прижал.
— Нежарко.
На Точисского смотрели выжидающе, свой, рабочий, руки мозолистые, а о чем рассказывать станет?
Павел будто прочитал их мысли, легкая усмешка тронула губы.
— Я, пожалуй, начну с закона о штрафах, — сказал он.
— Чего о нем толковать? — удивился рабочий, подавший Точисскому чай. — Раньше штрафные денежки в карман заводчику шли, а теперь, сказывают, на наши нужды расходуют.
— На какие это твои нужды? — возмутился Софрон. — Может, тебе домишко построили либо прибавку денежную дают?
— Плетешь такое, — обиделся рабочий. — В цехах, вона, окна застеклили, хоть ветер не гуляет.
— Ай да Трифон, божий дар с яишней спутал. На наши штрафные деньги завод ремонтируется, сетку перед маховиком установили. Ему бы, хозяину нашему толстобрюхому, на такое дело свой карман потрясти, ан нет, в наш залез.
— Верно заметили, — поддержал Точисский Софрона. — Однако сегодня я хочу, чтобы вы еще с другой стороны на закон о штрафах взглянули. Разве правительство о фабрично-заводских пеклось, когда закон принимало? Раздобрилось, думаете? Нет, испугался царь силы рабочего класса. Вспомните, какие стачки прокатились не только в Петербурге, а и по всей России. Одна морозовская чего стоила. Они напугали самодержавие. Принятие закона о штрафах — это результат успеха организованного пролетариата…
— Не одним заводом на хозяев нажимать, всем пролетариям сообща, — заметил бородатый мастеровой. Оп смотрел на Павла в ожидании какого-нибудь знака одобрения. — На такое дело всем фабрично-заводским стакнуться.
— Боевые качества пролетариата в организованности, — обрадованно подхватил Точисский, — и сознательности.
— Не возражаю, господин хороший, — вступил в разговор седой старичок. — Одного не пойму, Христос самолично определил, кому богатому быть, кому бедному. А ты переиначить взываешь. Говоришь, социал-демократы ентого добиваются.
Павел, пальцем прижав дужку очков, посмотрел на старичка.
— Вы правы, отец, церковь действительно призывает к смирению и покорности. Во все времена религия служила господствующему классу, защищала его порядки.
— Фабрикантов, значит, и заводчиков, — добавил Софрон. — Нет уж, уволь, мне нужда во как надоела. — Софрон резанул ребром ладони по горлу. — Сердце кровью заливается, когда вижу, как детишки голодают. И все разом заговорили:
— Настрадались вдосталь, лиха хлебнули, а заводчики жируют.
— Организованность — дело хорошее, да как добиться, чтоб мы не врозь тянули, как по той басне лебедь, рак и щука. Рабочий брат не всегда мозгой шевелит.
— Для того и кружки самообразования. Они — первая организованность пролетариата, — ответил Павел. — Такие кружки имеются не только у вас, но и на других заводах и фабриках. А настанет день — вы наладите связь друг с другом, будет между вами смычка, настоящая пролетарская солидарность, и тогда не устоит царь. О стачке на механическом помните? Почему добились уступок? Потому, как нас готовы были поддержать рабочие других заводов. Вы ведь тоже готовы были выступить?
— А как же, было такое дело!
— Известно, один прутик легко сломать, а метлу попробуй, — сказал Софрон.
— Однако организованны-с. Несомненно организованны-с!
Терещенко почесал карандашом затылок, глянул на развернутую карту Петербурга: проспекты и улицы, каналы и мосты, заводы и фабрики.
Карта лежала перед жандармским ротмистром на большом письменном столе. Ротмистр обводил острием карандаша рабочие районы, проставлял даты, когда было замечено появление в них пропагандистов из социал-демократов, потом пунктирными линиями сводил все отмеченное в один узел.
— Любопытно-с, весьма любопытно-с!
Выйти на организацию социал-демократов — так поставлена задача перед агентами, филерами и осведомителями. Теперь дело времени и сыскного опыта.
Терещенко потянулся с хрустом, снова сказал сам себе:
— Ну-с, еще неделя-другая — и пора забрасывать невод. — Он улыбнулся самодовольно: — Итак, господа социал-демократы, радетели народные, камеры для вас подготовлены…
Ротмистр поднялся. Цивильный костюм висел на пем несколько мешковато. Надевал его Терещенко, когда собирался посетить явочную квартиру, снятую им на Обводном канале. Сегодня жандармский ротмистр ждал там своих филеров — Федота и Сюньку.
Точисский понимал: деятельность, развернутая «Товариществом санкт-петербургских мастеровых», не может остаться незамеченной полицией, поиски начнутся непременно. В действие вступит весь ее разветвленный аппарат. А у царской охранки недремлющее око и многочисленный штат сыщиков. На заводах и фабриках Петербурга Точисский и его товарищи не раз обращали внимание на подозрительных. Платные осведомители из фабрично-заводских бродили по цехам, приглядывались, прислушивались к разговорам, старались присоединиться, подзуживали, подначивали.
Выявить осведомителя удавалось без особого труда: не опасаясь мастера, он оставлял верстак или станок, увязываясь за тем, кого считал подозрительным, старался не упустить, передать дежурившему у ворот агенту. Однако рабочие любым способом задерживали осведомителя, давая возможность пропагандисту или распространителю книг скрыться.
В один из дней, когда Мария и Людвиг в обеденный перерыв проникли в мастерские Нового адмиралтейства, осведомителю Сюньке удалось проследить за «дочкой» и ее товарищем до проходной, но здесь на месте не оказалось филера Федота. Осведомитель порыскал вокруг, но агент как в воду канул, а тем часом «дочка» и ее товарищ вскочили на проезжавшего извозчика…
Возвращаясь из Варшавы, ксендз Станислав проездом остановился в Санкт-Петербурге в Демутовой гостинице, что на набережной Мойки. Старые петербуржцы звали ее чаще трактиром Демута. В номерах гостиницы останавливался Пушкин, здесь написал он «Полтаву», сюда из Москвы привез молодую жену…
Павел и Мария пришли проведать дядю. Ксендз Станислав увидел их, прослезился. Он смотрел на племянников печально, и белая от седины голова старчески тряслась.
— Ты хорошо съездил, дядя? — спросила Мария. Ксендз Станислав вздохнул:
— Как милости прошу у всевышнего, чтоб покой вековечный нашел я в родной земле.
— Почему у тебя такие мрачные мысли, дядя? — спросил Павел.
— Сын мой, ты верно забыл мои лета? — Ксендз устало прикрыл глаза. — И еще, вспомни: ведь ты принес нам, твоим близким, немало огорчений.
— Но ты ведь не осуждаешь меня, дядя Станислав? Я вижу — нет! — мягко спросил Точисский.
Ксендз не ответил, а заговорил о другом:
— Я обрадую ваших родителей, они ждут не дождутся вас в гости.
Мария прижалась к нему:
— Да, дядя Станислав, весной мы приедем обязательно.
Точисские шли по вечернему Невскому, особенно оживленному в эту пору суток, даже несмотря на колючий январский ветер. Горели огни, светились витрины богатых магазинов, доносилась музыка из ресторанов, когда швейцары распахивали двери. По очищенным от снега тротуарам тек говорливый людской поток. По мостовой тащились конки, скользили быстрые санки, мчались извозчики.
Павел молчал, подавленный встречей с дядей.
— Несчастный дядя, — сказала Мария, — он тревожится о нас.
— В словах дяди я слышу голос отца. Они оба хотели видеть нас покорными, слепыми и глухими.
— Вероятно, ты прав, хотя они по-своему желали нам добра…
— Я не могу понять людей, которые рабски взирают на существующий мир. На таких, как, например, Делянов: запретил доступ в средние учебные заведения детям кухарок, кучеров, поваров, лакеев, мелких лавочников и подобных им людей. А ведь этот Делянов не кто-нибудь, а министр народного просвещения. Вдумайся, как звучит издевательски: на-род-но-го. Как не протестовать? Как, скажи на милость, сидеть сложа руки?.»
Условились провести весеннюю сходку, собраться за городом, и непременно с красным флагом и речами, заранее подобрать место получше, чтобы филеры не пронюхали. Прийти всем членам «Товарищества» и привести знакомых рабочих, кому можно доверять. Должны выступить Павел и Василий Шелгунов.
О весенней сходке говорили как о завтрашнем дне. Но до нее два с половиной месяца под пристальным оком охранки. И лютовала зима. С Балтики в город врывались пронизывающие ветры, по улицам гнало поземку, а небо сеяло колючую порошу. Конка не спасала от холода. По дороге в типографию Павел промерзал до костей. Пальцы долго отказывались держать свинцовый шрифт. В типографии гудела железная печка, но тепло улетучивалось быстро…
Собрание центральной группы «Товарищества санкт-петербургских мастеровых» Точисский назначил на один из воскресных дней февраля 1888 года. Погода унялась, потеплело.
Местом сбора выбрали деревню Заманиловку, станция рядом, и агенты не рыщут. Ни у кого из деревенских встреча не должна была вызвать подозрения, здесь петербургские летом снимали дачи и зимой иногда наезжали.
Под видом молодоженов Верочка и Генрих приехали в деревню заранее, сняли комнату в просторной чистой избе, объявили хозяйке, что в воскресенье у них будут гости. Генрих привез несколько корзин с продуктами, попросил хозяйку приготовить праздничный обед…
В воскресенье Точисский и Лазарев встретились с Людвигом на Финляндском вокзале, Брейтфус неспешно прогуливался по перрону. Немногие пассажиры рассаживались по вагонам. У медного колокола, что висел на станционном здании, стояли дежурный по вокзалу и высокий, краснощекий жандарм. Паровоз пыхтел, выбрасывая пары.
Людвиг удивился:
— Мария не с вами?
— Что-то задерживается, — беспокойно ответил Павел. — Условились встретиться у поезда…
Агенты охранки Федот и Сюнька прилипли к вокзальному окну, глаз не спускали с перрона. А когда к поезду подошли Точисский и Лазарев, Егор Зиновеич даже ахнул.
— Удача-то! На ловца и зверь бежит. — И толкнул кума под бок. — Теперь не упустить. Гляди в оба, как тронется, прыгаем в соседний вагон. На станциях тебе выходить, мне ни-ни. Знакомец мой, ежли меня узрит, враз догадается. А ты, коли чего, знак подашь.
Звякнул колокол. Паровоз загудел протяжно, лязгнули сцепления.
— Садимся! — коротко кинул Павел.
Пропустив в вагон Людвига и Дмитрия, Точисский вскочил на подножку. В последнюю секунду оглянулся в надежде увидеть Марию и тут неожиданно заметил, как из здания вокзала выбежал Егор Зиновеич и другой, маленький, худосочный, вскочили в следующий вагон.
Поезд набирал скорость. Павел постоял в тамбуре. Ему сделалось тревожно. Значит, не остереглись, допустили промах. Как-то надо выпутываться. Зашел в вагон, поманил Дмитрия.
— За нами увязались филеры.
— Не ошибся?
— В соседнем вагоне тот самый, помнишь, я говорил, Егор Зиновеич и с ним еще один.
— Что решаем? — спросил Людвиг.
Точисский обвел глазами вагон, как будто в поисках ответа.
— Один способ оторваться — спрыгивать, как только выедем за город.
— А как предупредим товарищей?
— Прыгать будете вы, а я попытаюсь добраться до места, — предложил Лазарев.
— Нет, это сделаю я, — категорично возразил Павел. — Вы спешите в город, перепрячьте кассу и всю недозволенную литературу. Увезите к Даниловой, она дома, приболела.
— А ты? — спросил Дмитрий.
— Не доезжая до Парголова, последую вашему примеру. Сообщу товарищам, постараемся добраться в город на санях, в деревне наймем.
Когда за Людвигом и Дмитрием закрылась дверь тамбура, Точисский поднял воротник, приник к окну. Он ожидал немедленных событий, шума, криков, но все было тихо. За окном вагона белел снег, поезд шел лесом, у самого полотна красовались запушенные ели. «Не иначе Зиновеич и его напарник отогреваются в вагоне, наверное, не заметили Лазарева и Брейтфуса», — подумал Павел.
И еще он решил, что надо временно отменить встречи и условиться, как члены «Товарищества» будут держать связь между собой.
Повернулся на шаги. По вагону проходил проводник с металлической бляхой на груди. Точисский спросил:
— Сколько до Парголова?
— Версты две осталось!
Дождавшись, когда проводник ушел, Павел не спеша направился в тамбур, постоял с минуту и потянул за дверную ручку. Морозный воздух хлестнул в лицо, стиснув дыхание. Точисский зажмурился. Потом, спустившись на подножку, оттолкнулся, полетел вперед. Удара не ощутил: угодил в сугроб. Подминая шпалы, поезд прогрохотал совсем рядом.
Когда стук колес удалился, Точисский поднялся весь в снегу, отряхнулся и, отыскав шапку, направился лесом в деревню.
Итак, охранка нащупала их. Это уже факт. Однако Павел не мог допустить мысль, что пришел конец «Товариществу санкт-петербургских мастеровых». Даже если агенты обнаружили центральную группу, обязательно должны продолжить работу кружки на заводах и фабриках, там опытные пропагандисты…
Выбравшись на опушку, Точисский увидел избы, заторопился.
Тревога не покидала его. Что могло случиться с Марией, почему она опоздала к поезду? Если взяли, то какие обвинения могут предъявить?»
А Мария в тот день вышла из дому заранее, намереваясь до поездки побывать у Даниловой. Настроение у нее хорошее, впереди предстоял интересный день, соберутся все вместе…
И еще ее сердце стучало радостно оттого, что рядом будет Людвиг…
Закрыв дверь подъезда, Мария осмотрелась. Неподалеку стоял какой-то господин с палочкой. Он коротко, но цепко взглянул на нее. Неужели слежка? Повременив, она перешла дорогу, не торопясь направилась к извозчикам. Тот, с палочкой, двинулся следом. К извозчикам подошли одновременно. Усаживаясь в сани, Мария бросила:
— В кондитерскую Вольфа!
Краем глаза заметила: неизвестный вскочил в другие сани и едет следом.
Пока лошадка резко выстукивала копытами по мостовой, Точисская мучилась, как предупредить Павла?
У Полицейского моста, около кондитерской Вольфа в Беранже, извозчик лихо осадил. Рассчитавшись, Мария вошла в кондитерскую.
Подсев к столику, взяла пирожок и чашечку кофе. Пила не спеша, обдумывая положение. Если это агент, то он будет следить за ней. Нет, лучше всего оторваться от него в людном месте. Мария с безмятежным видом покинула кондитерскую. У обочины дороги выстроились извозчики. Точисская приостановилась, соображая, куда лучше ехать. Решила — в Пассаж, там, в галереях, она сможет легко затеряться…
Невский проспект, Итальянская улица, крытые стеклом переходы, магазины и лавки, кофейни и рестораны. Людно, шумит Пассаж.
Толпа завертела Марию, понесла по торговым рядам. Из галереи в галерею, выбралась из Пассажа, села в сани. Пока ехала к Финляндскому вокзалу, торопила, еще надеялась успеть. Извозчик гнал, покрикивал зазевавшимся прохожим, а Марии казалось — лошадь едва плетется.
На перрон выбежала, когда уже и последний вагон, простучав на стыках рельсов, скрывался из виду. Мария едва не заплакала от досады. Постояв на перроне, она через вокзал вышла на площадь. Светило солнце, но Мария этого не замечала. Волновало какое-то предчувствие, беспокойство.
Вернувшись домой, убедилась — обыска у нее не было, и успокоилась, отнеся свое смятение на счет сорвавшейся поездки.
Переправив книги к Даниловой, Дмитрий расстался с Людвигом. Теперь можно и к себе.
Первые волнения улеглись, и Лазарев даже подумал: не померещилось ли все Павлу? Дмитрий распахнул дверь и замер. Жандармы! Они рылись в вещах. Холеный, одутловатый ротмистр увидел его, обрадовался, как родному человеку:
— Прошу! Будем знакомы. Ротмистр Терещенко. И живо улыбнулся.
Жандармы усердствовали. На столе высилась стопка книг.
— Литературу недозволенную почитываем, социализм проповедуем? — Ротмистр положил руку на стопку. — Мы вас давненько дожидаемся, с самого утра. Устали и, признайтесь, проголодались. А где ваш товарищ? Не поранились, прыгая с поезда? Может, ответите, куда путь держали, не на сходку ли?
Ротмистр показал тетрадь Павла, полистал:
— Мда-а, крамолой попахивает. Не поясните? Лазарев промолчал.
— Не желаете? Воля ваша. Ай-яй, дети почтенных родителей в революцию играют. Против своего же дворянского сословия выступают. Сты-ыдно!
Дмитрий слушал плохо. Удалось ли Точисскому сообщить о провале товарищам? Самое лучшее, если бы Павел скрылся из Петербурга. Уехал бы в Москву или еще куда…
Дмитрий хотел встать, но ротмистр знаком велел сидеть.
— Не суетитесь, господин Лазарев, не суетитесь. Спешить вам некуда, обыск закончен, — и иронически усмехнулся. — Вы лучше скажите, где ваш друг, господин Точисский? Может, он отказался покинуть поезд? Однако, смею вас заверить, ему не избежать ареста. Явится на квартиру, а мы его здесь поджидаем, и трах-бах, пряменько в тюрьму, в камеру-с.
Везти в Петербург согласился хозяин избы. Они расселись в больших дровнях, устланных сеном, ехали долго. Переговаривались тихо, чтобы мужик не слышал.
Когда Точисский появился в избе, весь запорошенный снегом, усталый и встревоженный, всем стало ясно: провал. Совещались коротко, условились связь поддерживать через Данилову и Аркадакскую, если те вне подозрений.
— Друзья, пришло время испытаний для нашего «Товарищества», но, что бы ни случилось, нам необходимо сохранить кружки рабочих. Они будущее российской социал-демократии. Кружки должны работать, если даже арестуют центральную группу. Мы многого достигли, главное — подготовили пропагандистов из рабочих, опытных социал-демократов, и они продолжат начатое нами, — сказал перед отъездом Павел, понимая, что трудно предсказать, когда придется вот так собраться и придется ли.
Темнело. Лошадка трусила по плохо накатанной дороге, и дровни резали снег широкими полозьями. Он шуршал, поскрипывал. Иногда кто-нибудь из молодых людей, насквозь продрогнув, выпрыгивал, бежал рядом.
Ночной Петербург открылся издалека огнями.
— Как развозить велите? — спросил покладистый возница.
Ответил за всех Павел:
— При въезде в город остановите, нам в разные места. Мужик хлестнул лошадку веревочными вожжами.
Дровни дернулись, покатились быстрее. Вот и предместье, первые домики столицы, фабрично-заводская окраина, Проехали еще немного. Точисский тронул крестьянина за рукав тулупа;
— Здесь!
Оставили дровни, поблагодарили нелюбопытного, на их счастье, мужика, сбились кучно, прощаясь.
Точисский с Шелгуновым большую часть дороги шли вместе. Когда надо было расходиться, Василий предложил:
— Переночуй у меня, Варфоломеич, утро вечера мудренее.
— Нет, не могу в неведении. Я должен знать, удалось ли Дмитрию и Людвигу переправить литературу. Если охранка не обнаружит недозволенных книг, ей будет трудно без вещественных доказательств завести дело о пропаганде социализма.
— Э-э, Варфоломеич, ежели жандармы уцепятся, церемониться не станут, такая уж у них должность собачья.
— А я, Василий, на легкую жизнь и не рассчитывал…
— Верно говоришь, Варфоломеич, у охранки свое дело, а у нас свое и за нами будущее.
Крепко пожав руки, расстались.
Путь далекий, и мысли далеко уводят: кто уцелеет, кого заберут, выдержат ли те, кто окажется в охранке, как перенесут тюрьмы и ссылки, останутся ли революционерами, не свернут ли с пути?
У дома Точисский остановился, поднял голову, Окно в их квартире светилось. Обрадовался: значит, Дмитрий дома. Постучал. Дверь распахнулась, и Павел оказался лицом к лицу с жандармами.
Заскрипели засовы, с лязгом закрылась тяжелая железная дверь. Ключ в замочной скважине повернулся о враждебным, раздражающим скрежетом.
«Не смазывают, — подумал Точисский. — А может, специально напоминают заключенному о его безнадежном положении…»
Его доставили в тюрьму. В конторе долго оформляли дело, обыскивали, записывали. Скрипело перо, и голос резкий, грубый:
— Имя, фамилия… Место рождения… Вероисповедание… Лета… Грамотность… Родители…
Потом множество решетчатых дверей, коридоры. И вот камера.
Небольшая одиночка — пять шагов в длину, пять в ширину. У стены железная кровать, покрытая серым суконным одеялом. Здесь же металлический столик, грубо сколоченная табуретка. Окошко заделано решеткой, забелено известью, чтоб арестант вольной жизни не видел.
Точисский постоял около кровати и, преодолевая брезгливость, не раздеваясь, лег, подложил ладонь под голову. Итак, взяли его и Дмитрия, а как остальные?
Когда везли в тюрьму, надеялся попасть в дом предварительного заключения, на Шпалерную, в общую камеру, однако начали с одиночки. Когда первый допрос? Какое обвинение предъявят?
Глухая мертвая ночь за стеной и цокот подков на сапогах надзирателя по железному полу коридора. Шаги у двери, вот открылось дверное окошечко, надзиратель крякнул недовольно, пригрозил:
— Заключенный, извольте раздеться, если не желаете в карцер!
Раздеться! Понимает ли он, о чем говорит? Павлу зябко даже одетому. В камере холодно и степы влажные от сырости. Но вступать в конфликт с администрацией тюрьмы еще рановато.
Сняв пальто и пиджак, Павел залез под одеяло. Вытертое до дыр, оно совсем не грело. Сколько арестованных пыталось согреться под ним? Многовато, надо полагать…
Точисский заставил себя уснуть. Он обязан явиться на допрос с ясной головой, и следователь не должен заметить никакого волнения на его лице.
Утром Павел проснулся по подъему. Тюрьма гудела и стучала. В камеру внесли таз с водой для умывания. Надзиратель ждал, пока Точисский вымоет руки, ополоснет лицо, потом поставил на столик кружку с кипятком, положил ломоть ржаного хлеба.
Бряцая ключами, покинул камеру. И снова Павел один на один со своими мыслями.
Накинув на плечи пальто, Точисский поежился. Видать, тюремное начальство ворует дрова.
Сел на край кровати, принялся рассуждать. Итак, арестовали Дмитрия. Обнаружили несколько недозволенных книг. Где нелегальная библиотека? Успели ли Дмитрий и Людвиг переправить ее к Даниловой?
Предъявят обвинение. Вероятно, грозит ссылка. Но она не пугала Точисского. Опасался одного, как жить без дела, которому подчинено было все его существо. И в то же время думал, что нет, он, социал-демократ, не будет бездействовать. Везде есть люди, даже под надзором в ссылке, он продолжит пропаганду научного социализма,
Павел мерял камеру шагами, вдоль, поперек. Щедрая на тюрьмы Россия, а камеры тесные, одиночки особенно. Маленькая камера должна была подавить волю арестанта, дать ему почувствовать, что он уже не человек, а жалкий узник, уничтожить всякую попытку к сопротивлению, согнуть. В камере-одиночке душа заключенного должна наполниться страхом и смятением.
Арестованный проходил как бы психологическую подготовку перед допросом…
И снова мысли о допросе. Почему не вызывают?
Раздались голоса, шум шагов, стук. Из соседних камер заключенных вывели на прогулку. Разве он, Точисский, лишен этого права?
Павел стукнул в дверь. В окошко заглянул надзиратель, видно лицо от бровей до подбородка,
— Я требую прогулки!
— Не велено! — И с силой захлопнул дверцу. Надежда увидеться с Лазаревым исчезла.
И снова топот ног в коридоре, крики надзирателей. Разводили по камерам.
День тянулся томительно. Надо потребовать у следователя разрешения на прогулки и чтение книг. Интересно, позволят ли ему свидания? Кто придет? Если Мария на свободе, она навестит. Остальным нельзя, могут оказаться под подозрением…
Принесли обед, миску пустых щей и ложку каши, приправленную прогорклым маслом, и такой же, как утром, ломоть черствого хлеба.
К вечеру появился новый надзиратель. Он редко заглядывал к Павлу, не делал ему замечаний.
Прошел первый день в тюрьме.
Неделю Точисский оставался без прогулок и его никуда не вызывали.
— К следователю!
Длинной железной галереей Точисского вели вдоль закрытых камер. Им не было конца. Высокие решетчатые перила в рост человека ограждали галерею, а там, внизу, тоже камеры.
Надзиратель подвел Павла к конторе. Здесь рядом еще дверь. Стражник постучал и, получив разрешение, впустил Точисского в кабинет. Яркий свет ударил через чистые оконные стекла. Павел осмотрелся. За письменным столом едва виднелись плечи и круглая плешивая голова следователя. Он смотрел на Точисского усталыми глазами и молчал.
Не дожидаясь приглашения, Павел подвинул стул. Следователь встрепенулся, раскрыл папку:
— Как самочувствие, господин Точисский?
— Справляться о здоровье, господин следователь, когда в камере лютый холод и стены мокрые, как в погребе, — издевательство.
— Тюрьма есть тюрьма, — ответил тот философски.
— Почему меня лишили прогулок и книг? Я буду жаловаться на администрацию тюрьмы.
Следователю скучно, он зевнул, прикрыл рот ладошкой:
— Прогулки мы вам дадим, а книги, извините за строгость.
— Уж куда строже,
— Я рад, вы меня поняли. Смею напомнить, чистосердечное признание облегчит вашу участь. К вам, господин Точисский, несколько вопросов, извольте ответить.
— Насколько возможно.
— Гм! Скажите, чьи недозволенные цензурой книги обнаружены у вас в квартире? Ваш товарищ, Лазарев, утверждает, что его.
— Господин следователь, Лазарев так ответить не мог. Вы имеете в виду книги Маркса и Плеханова, не так-ли? Данная литература принадлежит мне.
— Так и запишем, недозволенные книги — собственность господ Точисского и Лазарева, поскольку каждый в отдельности признался в этом. На каких фабриках и заводах вы занимались противоправительственной пропагандой?
— У вас имеются такие данные? Прошу предъявить. Точисский понял: следователь не располагает точными сведениями.
— Прошу задавать мне вопросы по существу, господин следователь.
Тот нахмурился.
— Когда потребуется, предъявим. Назовем и сообщников. Кстати, кто пользовался вашими книгами? Судя по грязным страницам, их листали пальцы рабочих.
Павел усмехнулся.
— Я и мой товарищ Лазарев хотя и дворянского происхождения, но кормимся своим трудом, руки у нас, как видите, — Павел даже вытянул перед ним ладони, — рабочие… Книги наши, и мы их листали.
— Прискорбно, господин Точисский, своими поступками порочить дворянское происхождение. Я ведь тоже дворянин и считаю за честь верой и правдой служить престолу. Таким вижу долг перед отечеством.
— Каждый человек имеет собственное понятие о чести, долге и отечестве.
— Гм! О вашем представлении я догадываюсь,
— Вы человек умный, господин следователь.
— Весьма польщен. Мне кажется, наша первая беседа затянулась. С вашего позволения, мы ее продолжим в следующий раз.
— Разрешаются ли свидания?
— С моего согласия. Но пока никто этого не домогался. Хотя позвольте, обращались барышни, ваша сестра и невеста.
Павел растерялся на мгновение, но тут же нашелся:
— Положение, в коем я нахожусь, заставляет меня отказываться от свидания с невестой, господин следователь.
— Разумно, господин Точисский, для коллежского советника Данилова такой зять доставит много неприятностей.
— Я прошу свидания с сестрой.
— Касательно вашей сестры, если она обратится, я выдам разрешение.
Короткая первая прогулка.
Внутренний двор, высокие стены и охрана. Злобные стражники, где и набирают таких, поразительная ненависть к человеку. А может, стражники не считают заключенных людьми?
Арестованные дышат воздухом. Пусть ненастный день, тучи низко висят над тюрьмой и влажно, но заключенные глотают вольный воздух, глотают жадно, потому как в сутки на это отведено всего пятнадцать минут.
Стражники рыщут глазами, прислушиваются; слова не проронить, не то что переговариваться.
Павел взглядом поискал Лазарева, Дмитрия не было. Неужели не выпускают или содержат в другой тюрьме? Скорее всего, выводят на прогулку в разных партиях и увидеться им не придется.
«Ладно, стражничек, не своди с меня глаз, думать-то мне ты не помешаешь».
Вчерашний допрос, хотя какой это допрос? Павел понимал: состоялась первая беседа, следователь прощупывал заключенного, составляя о нем мнение, Ну что ж, он, Точисский, готов к очередной встрече,
— Эй, топай бойчее, чего ногами еле двигаешь? — горланит стражник.
Кому он, неужели ему? Павел возмутился, но охранник наскочил:
— В камеру захотел?
Однако время кончилось, арестованных разводят, передают надзирателям. Те запирают камеры, и тюрьма выбрасывает во внутренний дворик следующую партию.
Сняв пальто, Точисский сел на кровать. Вспомнил слова следователя о невесте. Лизочка, она придумала, лишь бы добиться свидания. Добрый друг Лизочка! Прикрывает глаза, и ему видятся они, его товарищи, он запомнил их на всю жизнь.
Мысли нарушил мерный стук кованых сапог по железному полу галереи. Шаги надзирателя. Он уже у двери. Остановился, открылось окошечко, и голос сиплый, тупой:
— На постели сидеть воспрещается! Захлопнул окошечко, удалился.
Павел не встал. Впереди томительный, долгий день, еще настоишься,
Мария добилась свидания.
Пять минут, но какие важные для Точисского,
Павла от нее отделяет стол, а в торце сидит охранник. Его лицо непроницаемо. Он все видит и все слышит.
Мария бледная, под глазами тени. Переживает, но вида не подает, крепится, Она улыбается, и Павел подмаргивает ободряюще.
— Здравствуй, сестрица! — И первый вопрос: — Дома как?
Мария опирается локтями о стол:
— Все хорошо, ходят на работу. Дмитрий заболел, положили в больницу. Доктора диагноз не установили. Вера навещала его. Все наши тебе кланяются.
Точисская говорит торопливо, она спешит выложить все. Недозволенное надо передать иносказательно. Точисскому радостно: «ходят на работу», значит, «Товарищество санкт-петербургских мастеровых» действует. «Сестрица, как я тебе благодарен», — хочется крикнуть Павлу, но он только подает ей знак глазами, понял, да. А она расспрашивает его, и он отвечает:
— Обо мне не беспокойтесь, доктор один раз меня прослушал, обещал посмотреть еще, но я на здоровье не жалуюсь.
Охранник, ухо настороже, кое о чем из разговора политического с барышней догадывался, но придраться не к чему, ни одного предосудительного слова. Разговаривать о родственниках и о болезнях на свидании не возбраняется никаким циркуляром. Но на всякий случай кашлянул недовольно. Однако заключенный и бровью не повел, будто не его касается, знай свое продолжает.
Опершись кулаками о стол, охранник медленно поднялся:
— Свидание окончено. Барышня, прошу удалиться. Заключенного в камеру!
Дело Точисского принял ротмистр Терещенко, а он не спешил. Ознакомившись с материалом, ротмистр сказал сам себе:
«Каков орешек! Да, политическим в упорстве не откажешь».
И он потер тяжелый подбородок.
«Что же признают Точисский и его друг? Книги, литературу нелегальную. А куда деваться, здесь факт налицо, целая пачка изъята на квартире. Молодость, молодость! Однако не зелена, знают, канальи, чего хотят. И характера им не занимать, могут стоять на своем».
Через руки жандармского ротмистра сколько революционеров прошло! Вел дознания народников, чернопередельцев и землевольцев. Смелые до отчаянности, особенно те, кто на террор упирает. Ведь знают — на смерть идут. Ан не служит горький урок впрок…
В последние годы в России социал-демократы активизировались. Из Женевы господин Плеханов свои брошюрки шлет. Здесь благоевцев едва ликвидировали — Точисский появился, марксизм среди фабрично-заводских проповедовал…
Терещенко озабочен. Нет, он не относился к тем немногим чиновникам, которые недооценивают социал-демократов. С появлением социал-демократов в России ротмистр сразу учуял опасного врага. Хотя социал-демократы и не подстерегали императора с револьвером и бомбой где-нибудь у Манежа или на Марсовом поле, они посягали на святая святых, существующий государственный строй, на самодержавие.
В уме жандармскому ротмистру нельзя отказать. Он перечитал и Маркса и Плеханова, в социал-демократии разобрался, понял, в чем ее сила, что борьба с ней будет трудной. Надо душить ее в зародыше. По этому поводу шеф корпуса жандармов имел беседу с ротмистром и остался суждениями Терещенко весьма доволен.
Нынче цена социал-демократам высокая. Сведения о них поступают к министру внутренних дел и на Фонтанку в департамент полиции. Точисский — птица не простая, не какой-нибудь увлекшийся гимназист, для которого революция будто для дитяти погремушка. Но как накинуть на Точисского силок? То, что арестован, еще не все. Теперь надобны факты, конкретные факты, уличающие в крамоле. Нужны признания самого заключенного. Где доказательства, что вел пропаганду против правительства среди фабрично-заводских? Агенты и осведомители оказались беспомощными, Точисского вообще не видели среди фабрично-заводских, а осведомитель, показавший на Лазарева, исчез неизвестно куда.
Агент Федот утверждал — Точисский злоумышленник, но слова есть слова. Федота и Сюньку ротмистр распекал на все жандармское управление, проморгали, не выследили. Лишил наградных, но что из того, когда упустили возможность затянуть петлю на всей организации социал-демократов. Уж верно Точисский с Лазаревым ехали не к теще на блины, не иначе намечалась сходка. Окажись агенты проворнее, преступная социал-демократическая группа оказалась бы в руках Терещенко, а это означало повышение по службе и чины.
Следователь больше не вызывал. Томила бездеятельность, руки тосковали по труду, постоянному, ежедневному, а куда подевать их здесь, в камере? Оставив от еды клейкий хлебный мякиш, Павел лепил фигурки, ломал и снова принимался за свое. К удивлению, оп обнаружил у себя способность. Пожалуй, передалось от матери, Урании Августовны. Та, доставляя им радость, делала из глины всевозможные игрушки.
В тюрьме Точисский вспоминал родителей. Ему не хотелось, чтобы они знали об его аресте.
Мария больше не приходила. Видно, ее лишили свиданий. Почему? Павел хотел выяснить, но надзиратель пробурчал что-то насчет начальника тюрьмы.
Вскоре появился начальник тюрьмы. Добродушный с виду толстяк, на коротких, словно обрубки, ногах. Пришел не один, с ним в камеру вошли прокурор и жандармский ротмистр.
Толстяк провел пальцем по столу, глянул на заправку постели. Прокурор сопел недовольно, а ротмистр смотрел, казалось, безразлично.
— Так, какие жалобы? — спросил начальник тюрьмы и поднял брови.
— Мне не дают свиданий, запрещают читать и писать. Я лишен книг, не переписываюсь с родными.
— Вы слышите, господин прокурор? — в голосе начальника тюрьмы неподдельное удивление. — У заключенного о тюрьме превратное представление. Тюрьма, милостивый государь, не курортный пансион.
Прокурор Сибирцев — лицо землистое, болезненное — поморщился: печень давала себя знать почти постоянно.
— Почему вы уверяете, что вам отказано в свиданиях? — спросил прокурор и приложил руку к боку.
— Меня всего один раз посетила сестра,
— Больше она не просила разрешения.
— Позвольте этому не поверить.
— Воля ваша. Вы дерзите, молодой человек, не забывайтесь.
— А переписка, книги?
— Требования необоснованные. До окончания следствия политическим не дозволено. И вы должны помнить: замахнувшись на августейшую особу, на строй государственный, ждите ответного удара. И вы, господин Точисский, смею вас уверить, его получите.
— Говорите, до окончания следствия запрещены переписка и книги, но со мной следователь беседовал всего один раз. И потом о каком дознании вы ведете речь, в чем меня обвиняют?
— Дело ваше передано в жандармское управление господину ротмистру, — прокурор кивнул на Терещенко. — Когда он посчитает необходимым, вас вызовут.
Прокурор вышел первым. За ним, сердито набычившись, что выглядело комичным при его внешности, начальник тюрьмы. Терещенко чуть замешкался, но, так и не сказав ни слова, покинул камеру.
— Ваше мнение, господа? — спросил прокурор, когда все собрались в кабинете начальника тюрьмы.
— От надзирателей жалоб не поступало. — Стриженный под ежик тюремный начальник наморщил низенький лобик. — Заключенный ведет себя в основном пристойно. Разве только вот требования…
— Обратите внимание, господа, — снова сказал прокурор и одернул мундир, — у политических в тюремных условиях появляется книжный и сочинительский зуд. В разговор вмешался Терещенко.
— Мы живем, господа, при зарождении российской социал-демократии.
— Социал-демократы столкнулись с народниками за влияние на рабочий класс. Их лидеры пишут по этому поводу целые трактаты, и весьма умные.
— В начале своей службы, когда я был следователем, — прокурор уселся на диван, мне поручили дело студентов, которые у Казанского собора учинили беспорядки. Среди них находился Георгий Плеханов, он речь крамольную произнес. Скрылся, не взяли его в тот раз, а потом сбежал в Швейцарию.
— Теперь Плеханов — лидер российских социал-демократов, основатель целой группы. — Ротмистр щелкнул пальцами.
— Насколько слышал, она малочисленна, — заметил начальник тюрьмы и открыл шкаф.
— Мал золотник, да дорог, — вставил Терещенко. — Не о социал-демократах будь сказано. И этот Георгий Плеханов стоит всех политических, сидящих в тюрьмах.
Начальник тюрьмы достал графинчик с водкой, три стопки, поставил на стол. Прокурор поднял руки:
— Спасибо, господа, не пью, печень.
— А вы, ротмистр? — начальник тюрьмы приготовился наливать.
— Не откажусь.
Выпили. Терещенко вернулся к разговору.
— Касательно Точисского мое первое мнение: не прост и воли сильной. Полагаю, умен. Его друг Лазарев тоже крови попортит немало.
— Тем более что вы располагаете столь малыми данными, — согласился прокурор. — Ищите соучастников и свидетелей, иначе дело могут вернуть из судебной палаты на доследование.
И недовольно фыркнул. Начальник тюрьмы покосился на него. Прокурор продолжил:
— Я господин ротмистр, по вашей просьбе не даю свиданий сестрам ваших подследственных, но в конце концов буду вынужден уступить их настояниям, ибо они грозят обратиться к министру.
— В таком случае, господин прокурор, позвольте подать в камеру заключенному Точисскому бумагу и книги, — ехидно заметил Терещенко.
— Как ни прискорбно, такое право за ним сохраняется. — Прокурор не обратил внимания на едкий тон ротмистра.
Начальник тюрьмы в разговор вмешиваться не пожелал, он предался воспоминаниям… Вчерашним вечером в Александрийском театре в антракте имел знакомство с премиленькой особой…
Терещенко бубнил, мешал начальнику тюрьмы думать.
— Еще не знаю, как обернется следствие, но, смею вас заверить, господа, ссылку Точисскому и Лазареву я обеспечу.
— В этом я ваш помощник. — Прокурор сцепил пальцы. — Вы сказали, господин ротмистр, что в России зарождается социал-демократия, так вот наша задача — рождение превратить в похороны.
— Браво! Иначе я считал бы свою службу безнравственной.
— А не использовать ли вам влияние отца на сына? Он имеет чин полковника и рекомендуется благожелательно… — предложил прокурор.
— Ежели не изыщу ничего другого, прибегну к вашему совету. Однако надежды не питаю. А относительно Лазарева-старшего, то, судя по донесениям, он от сына откажется.
— Остается вам только посочувствовать. — Прокурор встал, подошел к окну. — Экипаж подан, господин ротмистр.
— Не угодно ли на посошок? Начальник тюрьмы оторвался от воспоминаний, посмотрел на Терещенко. Тот расхохотался:
— Ох, искуситель! А как господин прокурор?
— Господа, с превеликой радостью, однако… — прокурор приложил ладонь к животу.
— Поезжайте летом в Железноводск, — посоветовал начальник тюрьмы. — Моя знакомая…
— Смотрите, — прервал его прокурор и лукаво погрозил пальцем. — Знаем мы ваших знакомых. Известно-с…
Теперь рассмеялись все трое.
Следствие продвигалось медленно, грозя зайти в тупик. Вопреки предположениям ротмистра, Лазарев-старший, не поверив в виновность сына, приехал в Петербург и подал жалобу министру внутренних дел.
Департамент полиции требовал завершения дела.
На допросах Павел замечал — ротмистр сдает, начинает нервничать и нередко переходит на крик и угрозы. Не помогла и очная ставка, устроенная Точисскому с бывшим жильцом из квартиры в Дунькином переулке. У агента, кроме предположений, ничего не имелось.
На вопрос, куда ехали в поезде с Финляндского вокзала, Павел и Дмитрий, не сговариваясь, отвечали одно: намеревались совершить прогулку по зимнему лесу. Однако, доехав до станции Парголово, передумали, решили, что выбрали неудачный день, погода испортилась.
Вменить в вину Точисскому некрасовскую прокламацию ротмистру не удалось.
Осведомителя, показавшего на Лазарева, так и не отыскали. Администрация завода сообщила жандармскому управлению: недавно слесарь взял расчет.
При встрече с прокурором ротмистр Терещенко сетовал на скудость материала. А прокурор и сам видел — в жандармском управлении начали торопиться, дело ведут примитивно, грубо.
Дальнейшее ущемление прав Точисского и Лазарева прокурор считал недопустимым и разрешил свидания с родственниками, а также чтение книг, дозволенных цензурой.
Ротмистр Терещенко все поджидал подозрительных визитеров, но, кроме сестер, разрешения повидаться с заключенными никто не добивался.
Все передачи в камеры подвергались строжайшему обследованию, однако ничего предосудительного обнаружить не удавалось.
Допросы подходили к концу, и как ни ловчил жандармский ротмистр, нового в дело ничего не прибавил. А всю вторую половину марта, когда Точисский и Лазарев пребывали в тюрьме, осведомители продолжали доносить — пропаганда социал-демократических идей среди рабочих не прекращалась.
К концу марта Точисский уже знал — попытка собрать материал для процесса над группой социал-демократов провалилась. Ему и Лазареву грозит административная ссылка.
Однажды зашел в камеру начальник тюрьмы, придвинул к столику табурет, сел,
— Скоро тюрьму покинете, господин Точисский. Желаю вам впредь у нас не появляться.
— Пожелание приятное. — Павел стоял спиной к стене.
— Все будет зависеть от вашего благоразумия. Человек сам готовит судьбу.
— Я на свою судьбу не сетую.
— «Не сетую…» А какую жизнь ведете, не позавидуешь. Вы, молодой человек, вероятно, живя в Петербурге, даже и в театре-то ни разу не были? Искусство, все прекрасное на что променяли?
— Искусство люблю… — Точисский посмотрел на начальника тюрьмы насмешливо. — Однако вы правы, театры посещать действительно не удавалось. На хлеб зарабатываю собственными руками и временем не располагаю. Да и кто из фабрично-заводских в театры ходит?
Кустистые брови начальника тюрьмы шевельнулись.
— Что может быть общего между вами и плебеями? У вас состоятельные родители, они могли дать вам образование. Позабыли заповедь: «Чти отца своего и матерь свою и да долголетен будешь на земле».
Павел молчал, но тюремное начальство настырное.
— Социал-демократия… — Начальник тюрьмы поднял глаза к зарешеченному окну. — На улице весна снег ест, днем ручьи потекли, а вас сошлют, милейший, в северные Палестины, где медведи да олени, а то и собакам рады будете, и ни тебе теплого солнышка, ни травки, волком вой.
— Люди живут всюду.
— То люди, а то самоеды.
— Не стращайте.
— Ох, уж эта юность самоуверенная. К благоразумию вашему взываю. — Взял со столика томик Шевченко, Марая принесла в свое последнее посещение, повертел в руке. — Не люблю сего пиита, мужик, нет возвышенного, прекрасного.
— Чтобы любить Тараса Шевченко, надо иметь сердце, воспринимающее чужое горе.
— Э-э, молодой человек, молодой человек, никогда люди не будут равными, все бред нигилистов. И ваше сострадание — плод попустительства родителей ваших да болезненного воображения. Вы не первый, пребывающий в данной тюрьме. Если не потеряли здравого рассудка, измените образ жизни.
— Благодарю за отеческую заботу.
Начальник тюрьмы уловил иронию, нахмурился:
— Напрасно шутите, господин Точисский. — Встал, отодвинул ногой табурет. — Я ведь к вам по-доброму, молодость жалея, да и о родителях ваших пекусь, каково им. Видывали на Марсовом поле парады? Помножьте полки на воинство по всей России — поймете, на что замахнулись.
— На выход, с вещами! — надзиратель широко распахнул дверь.
Неужели в ссылку?
Надзиратель передал Точисского стражнику, и тот привел его в тюремную контору. Дмитрий был уже там. За барьером сидели начальник тюрьмы и писарь. Надев очки, начальник тюрьмы заговорил монотонно:
— Прокурор санкт-петербургской судебной палаты, ознакомившись с делом, пришел к убеждению до суда оное не доводить, решить в административном порядке. Как лиц политически неблагонадежных судебная палата приговорила вас, господа Точисский и Лазарев, к выселению из Петербурга в город Житомир под надзор полиции. Запрещается проживание в столичных губерниях вплоть до высочайшего на то соизволения. — Начальник тюрьмы посмотрел на Павла многозначительно: — Оное вы можете заслужить своим безукоризненным поведением…
В тюремной карете их привезли на Шпалерную, в дом предварительного заключения и поместили в общей камере, где содержались еще три человека, как оказалось, народники. Их ссылали в Мезень за хранение бомб. Два студента и гимназист, совсем мальчик, с горящими глазами и бледным румянцем на щеках. Кашляя, он подносил платок к губам, и Павел заметил на нем темные, будто ржавые, пятна. Было ясно — в мезеньской глухомани окончится жизненный путь гимназиста-революционера, и Точисскому по-настоящему становилось его жаль. Гимназист весь вечер задирал Павла. Он совершенно не знал Маркса, о марксизме судил понаслышке, зато о терроре говорил с жаром, доказывая преимущество его перед всеми другими формами борьбы с царизмом.
Точисский не вступал с ним в спор, жалел. На вопрос гимназиста, читал ли Павел книгу Степняка «Подпольная Россия», Точисский и ответить не успел, а юноша запальчиво продолжал:
— Нет, вижу, нет! Да и откуда? Ведь вы не владеете итальянским, а она издана в Милане. Я знаком с этой прекрасной книгой. Если попадется в русском переводе, прочитайте непременно, и вы поймете, где ваше истинное призвание…
Народников увезли ночью. Никто в камере не уснул до утра. Ни в тюрьме, ни позже, в ссылках, не будет Точисскому так горько, как при прощании с гимназистом.
В доме предварительного заключения арестованные не задерживались, двое-трое суток — и на этап. Здесь режим, не то что в тюрьме. На свидания большого запрета нет, и дежурные полицейские к разговорам родственников с заключенными не прислушивались, особенно к тем, кто назначен в пересылку. Известное дело, прощаются.
Павла и Дмитрия по-прежнему навещали только сестры. Хотя дело и закончилось, Точисский считал — не исключено, что охранка продолжает наблюдение за ними, появление новых людей на свиданиях ее заинтересует, начнется слежка, которая может привести к провалу «Товарищества».
Легкий из черной кожи баул, с которым три года назад покинул Екатеринбург и ступил на перрон санкт-петербургского вокзала, а в бауле все вещи и книги в дорогу.
Местожительством определен город Житомир. «Определен»… Не сам выбрал. Что за город, только и известно Павлу о нем, что на Украине, за Киевом.
А есть ли в Киеве организация социал-демократов, или они разобщены…
Павел подошел к окну, поднял голову. Пасмурное небо сыпало дождем, плакали стекла. Скоро полностью сойдет снег и тронется Нева, подумал Точисский, но они с Дмитрием уже будут далеко от Петербурга…
Павла ввели в кабинет ротмистра. Терещенко сидел за столом, откинувшись на спинку стула, и внимательно смотрел на Точисского.
— Ну-с, вот и сам виновник.
Точисский снял очки, протер стекла. Он даже не поглядел на того, кто сидел у стены. Но тот поднялся, шагнул к Павлу, Точисский повернулся и растерялся на мгновение:
— Отец!
Варфоломей Францевич, с осунувшимся лицом, постаревший, прижал его к груди.
— Павел, сын!
Терещенко шумно отодвинул стул.
— Долг службы, господа, не позволяет мне оставлять вас наедине, но ради вашего мундира, полковник Точисский, я нарушу порядок.
И покинул их.
Варфоломей Францевич обнял Павла за плечи, усадил в кресло и долгим, пристальным взглядом смотрел на сына. Потом вздохнул тяжко:
— Не тот, не тот наш Павлик… Стал мужчиной… Да и в этих рабочих одеждах в тебе ничего не осталось от того, домашнего. Эх Павел, Павел, я предупреждал, просил тебя…
— Я ни о чем не жалею, отец. Я многое открыл для себя, понял, что такое жизнь. Мои товарищи, фабрично-заводские мастеровые, уважают меня, и на их верность я могу положиться.
Варфоломей Францевич принялся ходить по кабинету.
— Мне сообщили из жандармского управления, и я немедля помчался в Петербург. Твоя мать в сильном огорчении, дядя Станислав тоже. Ты считаешь, что твоя жизнь обязательно должна пройти в ссылках и тюрьмах?
— Нет, отец, — улыбнулся Павел. — Я так не считаю. Но если ради достижения моих идеалов потребуется отбывать каторгу, я готов.
— Что я слышу, Павел?
— Да, отец. И прости, если я огорчил тебя и маму. Дядя Станислав догадывался о моих мыслях.
Варфоломей Францевич снова заходил по кабинету.
— Я не могу согласиться с твоим образом мыслей и твоими поступками. Мой сын — государственный преступник! Когда ты покинул гимназию и поступил на завод, я надеялся, что жизнь научит тебя и ты вернешься в свою среду. Ты уехал в Санкт-Петербург, и я все еще уповал на твой разум. Но я глубоко ошибался в твоем благоразумии, ты встал на порочный путь.
Павел вздохнул:
— Отец, тебе сейчас больно, очень больно, я попи-маю, Но когда пройдет время и ты успокоишься, ты поймешь, что моих поступков не следует стыдиться.
— У тебя обнаружили недозволенную литературу!
— Отец, книги, которые я читал и ты назвал недозволенными, в просвещенных европейских странах продают во всех книжных лавках и они хранятся на полках библиотек. А у нас в России за одно хранение определяют ссылку. И еще, отец, известно ли тебе, что Россия сплошь неграмотная? Фабрично-заводские рабочие и деревенские мужики не умеют читать и писать, что вполне устраивает правительство: темный, забитый народ меньше понимает и дольше терпит. Но давай лучше о другом, я так по вас соскучился, отец, по тебе и маме… Мы с Марией этой весной собирались приехать…
Варфоломей Францевич отвернулся, достал платок, незаметно вытер глаза.
— Мама седеть начала, болеет. Все время вспоминает вас, как она радовалась, когда дядя Станислав сообщил о вашем намерении. Наш дом пустой, в нем уныло и скучно, особенно зимой… — Варфоломей Францевич нахмурился: — Ты зашел слишком далеко, Павел, и если не поздно, одумайся. Скажи мне, и я тотчас напишу прошение министру и самому императору. Тебя помилуют…
— Не надо, отец! Я по-другому не могу, да и не считаю себя виновным.
Павел поднялся. Варфоломей Францевич подошел к нему, заглянул в глаза.
— Не ожидал увидеть тебя таким, сын. Ты возмужал, и тебя не переубедить. — Обнял Павла. — Я ухожу, а тебя завтра увозят. Если сможешь, пиши нам. Мама всегда радуется, получая ваши с Марией письма, это для нее утешение.
К месту ссылки их сопровождал полицейский урядник, въедливый, ограниченный умом детина, однако поразительной выносливости. Третьи сутки в дороге, а он бодрствует, караулит поднадзорных. Ночью сомкнет веки, но стоит кому чуть пошевелиться, как он уже настороже.
В разговоры с политическими урядник не вступал: законом не положено, зато соседей по вагону одолел. Менялись попутчики, а у него речь об одном: как парнишкой прибыл в Петербург, бегал на посылках у лавочника и его расторопность приметил господин полицмейстер, взял на службу — и вот, ныне чин урядника имеет.
Точисский с улыбкой вспоминал, какие проводы устроили им друзья на петербургском вокзале. Их привезли, когда уже смеркалось. Стояла обычная суета, какая наступает перед скорым отправлением поезда.
У вагона их неожиданно окружили товарищи: Мария, Вера, Лиза, братья Брейтфусы, Шелгунов, Климанов, Шалаевский, с кульками, свертками. Полицейский урядник едва рот открыл: «Не дозволяется!», как Василий ему бутылку в руки и узелок: «На дорожку!»
Обнимают Лазарева и Точисского, все говорят разом, напутствуют. Урядник опомнился, толкнул Павла и Дмитрия в вагон, а Климанов ему: «Погоди, служба, дай товарищей проводить!» Тут звякнул трижды колокол, отправление поезду дали, прощаться начали…
Из Петербурга выезжали по холоду, едва снег с земли стаял, а на Украине тепло, все зазеленело. Дмитрий глаз от окна не отвадит, все зовет Точисского:
— Полюбуйся, красотища-то!
И на самом деле дивно: степи травой покрылись, речки блестят и на плесах стаи диких уток. Белые мазанки в садах и тополя до самого ясного неба.
А на станциях и в поездах людно, душно. В дороге чего только не насмотрелись. Вокзалы, забитые народом, вагоны третьего класса переполненные. Узлы и чемоданы, сундучки и корзины. Сидели и спали на полу и скамьях, в пристанционных сквериках и на вокзальных площадях. Одних гнал заработок, другие переселялись в поисках лучшей доли, а где та земля обетованная, спроси, махнут неопределенно.
На ходу вагон вздрагивал и раскачивался. Поезд тащился к югу. На станциях и полустанках простаивал подолгу. Однако час за часом все ближе Киев, а оттуда до Житомира недалеко, конец пути, место их ссылки…
Дважды в неделю жандармский ротмистр Терещенко после восьми вечера являлся на квартиру, что на Обводном канале, зашторивал окна, зажигал висевшую под голубым стеклянным абажуром лампу и дожидался филеров.
Нелегальная квартира устраивала ротмистра вполне. В меру комфортабельная, в тихом, неприметном доме, — кто вошел, кто вышел, никто не видит. Было и еще одно обстоятельство, делавшее квартиру привлекательной для Терещенко. Хозяйка, жена акцизного чиновника, отлучавшегося из столицы по делам службы довольно часто, молодая, интересная особа, была не прочь пококетничать с господином ротмистром.
Сняв пиджак и повесив его на спинку стула, Терещенко развалился в мягком кресле, погладил ладонью чисто выбритое лицо.
В последние дни жандармского ротмистра снова заинтересовало дело Точисского, уже полгода отбывавшего ссылку в Житомире. А все началось со студенческой сходки в Технологическом институте, где, по доносу агента под кличкой Профессор, наибольшего внимания заслуживал Людвиг Брейтфус. Он призывал студентов поддержать борющихся рабочих и оказать им материальную помощь. Студенты собрали сто пять рублей, и пожертвованные деньги Брейтфус взялся передать в рабочую кассу. Какую именно, агент не узнал.
Людвига сразу брать не стали, но за домом установили слежку. Вскоре у Брейтфуса состоялась встреча с Марией Точисской, и ротмистр Терещенко затребовал материалы на Точисского и Лазарева.
На стол ротмистра легла пачка с делом на неизвестную «дочку». Интуиция подсказывала Терещенко: между Точисской и «дочкой» имеется прямая связь. Скорее всего, это одно и то же лицо. Ротмистр даже удивился, как ему раньше не приходило в голову вывести для опознания на Марию Точисскую агента Сюньку.
За окном сгустились сумерки. Жаль, весьма жаль — акцизный дома. А мадам недурна, весьма недурна… Да-с. Но, однако, дело главное. И жандармский ротмистр вернулся к прежним мыслям.
В свое время, передав материалы на Точисского и Лазарева в судебную палату, он чувствовал: следствие не окончено, не все раскрыто, но его торопили. Теперь Терещенко знал точно: с арестом Точисского поспешили…
Агенты висели на хвосте у Брейтфусов уже две недели. Братьев видели на Патронном заводе и в железнодорожных мастерских, но ни с кем, кроме Марии Точисской, они контакта не поддерживали. Вчера, как сообщил филер Федот, она зашла к Брейтфусам, а оттуда направилась домой.
Размышляя о слежке, ротмистр чувствовал себя как на охоте, когда дичь на мушке, стоит лишь спустить курок. Завтра к исходу дня ротмистр сделает выстрел. Но прежде агент Сюнька должен подтвердить, являются ли Мария Точисская и «дочка» одним и тем же лицом…
Робкий стук развеял видения Терещенко. Дверь приоткрылась, и в комнату заглянул филер Федот.
— Ну-с, не топчись гусаком, выкладывай, — нахмурился ротмистр.
— Ваше скародие, весь день протолкался в наблюдении. Никого из сомнительных не обнаружено, и девица Точисская ни с кем не встречалась.
— Может, ты пиво отлучался пить?
— Никак нет, ваше скародие, — обиделся Егор Зиновеич, — мы-с понимаем свою службу. А вот к вечеру девица Точисская снова отправилась к студентам.
— К Брейтфусам?
— Так точно, и покинула их квартиру с тяжелой сумкой.
— Все?
— Так точно, ваше скародие.
— Пшел вон…
Терещенко раздраженно встал, ничего нового этот Федот не разнюхал. Нечего тянуть, завтра — обыск у Брейтфусов, а к вечеру арестовать Точисскую.
В ожидании ротмистра жандармы укрылись в подворотнях. Унтер, командовавший ими, нетерпеливо поглядывал на часы. Смеркалось, а ротмистр задерживался.
Филеры Федот и Сюнька затаились в подъезде дома на противоположной стороне улицы. Отсюда им хорошо видно, кто выйдет или войдет к Брейтфусам.
Сюнька сияет. Ему показали Точисскую, и он без труда узнал в ней пропагандистку с Нового адмиралтейства.
Из дома, за которым наблюдали агенты, вышли три студента, сели на извозчика, Федот и Сюнька засуетились: ну, как упустят? Вскочили в проезжавшую мимо пролетку, помчались следом. Унтер подал жандармам знак — и все остались на своих местах. Вскорости прикатил Терещенко. Черный кожаный верх коляски поднят. Сытые кони остановились у подъезда. Застучав сапогами по булыжной мостовой, подскочил унтер, доложил. Ротмистр выслушал с интересом. До возвращения агентов обыск временно велел отложить. Сказал унтеру:
— Задержите пару извозчиков!
Тот кинулся исполнять приказание. Терещенко снял фуражку, вытер пот. Куда же отправились Брейтфусы? Только бы не проворонили филеры. Кажется, братья нарушили его планы…
Вернулся Сюнька один, без Федота, взобрался на подножку коляски, шепнул что-то ротмистру. Указав агенту на облучок, Терещенко поманил унтера:
— Снимите засаду.
С Людвигом Мария условилась — на нелегальную квартиру братья поедут без нее, она задержится.
Вчера нежданно появился Лазарев, сказал, что они с Павлом воспользовались болезнью пристава и уехали из Житомира, надеются к его выздоровлению незаметно возвратиться. Павел в Нижнем Новгороде, а он — тут вот.
Вечером Лазарев повидался с Шелгуновым и Тимофеевым, а сегодня должен встретиться с Брейтфусами. Он просил подготовить литературу, они с Точисским намерены организовать в Житомире кружок самообразования.
Вот уже полгода, как Павел в ссылке. По письмам брата, Житомир — город маленький, фабрично-заводская промышленность — мельницы, маслобойки, кирпичный заводик да винокурня…
Мария представляла Житомир в зеленых садах, где белые мазанки покрыты красной черепицей, реку Тетерев, спокойную, величавую, с берегами, местами скалистыми, местами пологими, поросшими сосной и лиственницей, густым кустарником и сочным разнотравьем…
Вчера она так и не поговорила как следует с Дмитрием. Пока известила Шелгунова, потом Брейтфусов…
Деревянным гребнем Мария причесала длинные волосы, забрала на затылке в тугой узел. Одобрительно подсмотрела в зеркало и, взяв сумочку, заперла квартиру»
Улица встретила ее прохладой осени. Вечер свежий, но сухой.
Ее мысли отвлек цокот копыт. Пролетка миновала Точиескую, остановилась. На землю спрыгнули два жандарма и унтер, направились к Марии. Унтер сказал хрипло:
— Барышня, мы за вами.
Она не возмутилась и не стала спрашивать, за что арестовывают. Мария восприняла случившееся спокойно, будто знала: рано или поздно такое случится.
В дверь забарабанили настойчиво, властно.
Чужие! У своих стук условленный. Ломятся, требуют открыть. Так и есть, жандармы…
Людвиг показал глазами на дверь, потом перевел взгляд на вторую, запасную, в противоположной стене, Лазарев понял. Подошли осторожно, стараясь не скрипнуть, потянули за ручку.
Но тут на них навалились, оттолкнули: комнату, гремя шашками, топая сапогами, заполнили жандармы.
Появился жандармский ротмистр, из-за его спины выглядывали агенты Федот и Сюнька.
Терещенко смотрел на Брейтфусов и не сразу заметил Дмитрия. Увидев, ахнул:
— Господин Лазарев?! Поднадзорный из Житомира! Сами явились, не дожидаясь, когда привезем! Жаль, нет с вами вашего товарища Точисского, но не беда, доставим,
И повернулся к унтеру:
— Лазарева и этих двух Брейтфусов в управление, а этого, — Терещенко ткнул в Людвига, — со мной. Поедем, господин Брейтфус, произведем у вас тщательный обыск, Думаю, не с пустыми руками вернемся.
Будучи по долгу службы в охранном отделении, что на Гороховой, прокурор Сибирцев заглянул к ротмистру Терещенко. Тот поднялся, указал на кресло и тут же кивнул на стол, где лежал засургученный пакет. Сибирцев знал, в таких пакетах жандармское управление запрашивает о лицах, разыскиваемых по политическим делам.
— Народоволец-террорист скрылся… — И тут же изменил разговор: — Рад видеть вас. Как ваша печень?
— Ох, не напоминайте, страдаю, покоя нет. — И землистое лицо прокурора болезненно передернулось. — Поздравляю вас, вы оказались правы. Точисский — птица не простая.
— Представьте, взяли в Нижнем Новгороде, говорит, к невесте ездил. Знаем, что за невеста… Держится Точисский упрямо, а его сестрица и сотоварищи — Лазарев, братья Брейтфусы — от всего отнекиваются. Утверждают, больше в их группе никто не числится. Врут, уверен, врут. — Жандармский ротмистр поправил ворот мундира. — Запираются, сукины дети. А знаете, как они именуют свою организацию? «Товарищество санкт-петербургских мастеровых». Что же, всего пять человек — «Товарищество»?
— Вы уж постарайтесь дознаться, иначе снова конфуз. Судебная палата вас не поддержит, — заметил прокурор. — Иногда задумываюсь, отчего эти, как вы изволили выразиться, сукины дети столь мужественны? Вам ни разу такое не приходило в голову?
Ротмистр рассмеялся:
— Господина прокурора революционеры заставили философствовать!
— Есть от чего.
— Покоя на нашей службе нет, согласен. Возьмите хотя бы Точисского. Двадцать четыре года, а уже нелегальное зловредное «Товарищество» возглавил, социал-демократию проповедует, кружком самообразования прикрывался. Нет доказательств, а убежден — марксизм среди фабрично-заводских пропагандировал. — Ротмистр Терещенко нахмурился. — Думаю, Точисский для того и в рабочее сословие подался, чтоб ближе с мастеровыми сойтись, своим среди них быть.
— Опасен, — сказал прокурор, — других в смуту вовлекает. Желаю вам успеха, господин ротмистр. Надеюсь, удастся запрятать Точисского с друзьями в места отдаленные…
День за днем велось следствие. Изнурительные полгода Точисский провел в одиночке. Но вот Терещенко поставил последнюю точку и переслал материалы в судебную палату, а в докладной на имя министра внутренних дел и директора департамента полиции уведомлял: «Товарищество санкт-петербургских мастеровых» имело «своей целью развитие и поддержание в среде рабочих противоправительственных идей в интересах революционной партии, подтверждением чему служат устройство при библиотеке этого сообщества отдела книг преступного содержания и существование кассы для помощи ссыльным и заключенным…».
Жандармский ротмистр настаивал на крупном судебном процессе. Требовал посадить на скамью подсудимых группу социал-демократов. Однако за отсутствием конкретных улик и малодоказательностью материала чиновники из судебной палаты не согласились.
Дело «О преступном «Сообществе санкт-петербургских мастеровых» затребовал министр юстиции. Он поддержал судебную палату, предписав решить вопрос в административном порядке и отправить Точисского в ссылку под гласный надзор полиции.