Н. Ланская


ОБРУСИТЕЛИ





РОМАН


Из общественной жизни Западного края, в двух частях.

Издание третье, исправленное.


С.-ПЕТЕРБУРГ. Издание книжного магазина П. В. Луковникова. 1888


ЧАСТЬ ПЕРВАЯ.


I.


Недалеко от исторического Витязь-озера, в непроходимой глуши лесов, расположилась с своими деревнями, местечками и слободами одна из больших волостей Полесья, под названием Волчья. Волости посчастливилось: стряхнув иго крепостной зависимости, она попала под тройную опеку мирового посредника, волостного старшины и княжеского арендатора еврея, изображавших собою такой триумвират, согласию которого мог бы позавидовать древнеримский триумвират Цезаря, Помпея и Красса.

Волчья волость составляла особый мирок, естественными границами которому, на подобие китайской стены, служили знаменитые Полевские болота, ныне экономически осушаемые полковником Жилинским, непроходимые во многих местах леса, река, разливающаяся весной на несколько десятков верст, и удаленность от всех административных центров.

В понятиях местных крестьян мировой посредник считался здесь таким начальством, за которым непосредственно стоял сам Царь; но известно, что до Царя также далеко, как до Бога высоко. Мировой посредник творил суд и расправу, собирал подати, отдавал в рекруты, карал и миловал и, никому не давая отчета, распоряжался крестьянским трудом и имуществом на неотъемлемом праве собственности, и если не разорил всех поголовно, то на то была его добрая воля. Административная система была там упрощена донельзя и па случай каких-нибудь непредвиденных надобностей было заведено так, что печати всех сельских старост хранились в волостном правлении у старшины, скрепляя подчас такие приговоры и решения, которые не только противоречили мирским интересам, но нередко санкционировали вопиющий произвол и насилие. Это было просто и надежно вместе.

Верховным сюзереном всех этих деревень и местечек был светлейший князь Фалькенштейн. Крестьяне, разумеется, никогда его в глаза не видали: это был миф, фактическое существование которого вовсе не было необходимо для того, чтобы его именем собирались подати, отбывались повинности и приводились в исполнение карательные и другие меры. Крестьяне знали, что для порядка над ними поставлен посредник и в его лице повиновались печатному закону; они работали и платили, не спрашивая, кому работают и за что платят. Так велись дела по всему Полесью со времени освобождения, так они велись и в Волчьей волости: мужик беднел год от году и сам не домекал, почему он беднеет. Правда, арендатор его мифической светлости богател с каждым годом, прижимая мужика, в чем только мог, волостной старшина Тарас Сидорович Кулак выстроил два дома, купил мельницу, приобрел стадо волов, господин посредник, Петр Иванович Лупинский, торговал под рукою большое имение, где были отличные заливные луга и разные доходные статьи - все это могло бы навести на мысль, но добродушный отец Лександр толковал крестьянам о терпении, показывал вдали царствие небесное, которое дается в награду за трудную жизнь на земле; писарь стращал законом, и в далекой волости все было покойно. То было однако же непрочное спокойствие, когда накопившееся электричество ждет только первого толчка, чтобы разразиться грозой и хотя временно очистить воздух.

Как оазис среди пустыни, расположилась между Зеленых болот Волчьей волости деревня Сосновка на возвышенной плоскости, под защитой десятка двух сосен, уцелевших от времени и арендаторского топора и давших ей свое название и тень. Это был клочок уезда, куда не заезжало никогда никакое начальство, где культура остановилась в самом первобытном состоянии, где не было ни мостов, ни дорог, ни переправ и где на целые месяцы, весной и осенью, прекращались всякие сообщения между соседними деревнями, считая соседними те, до которых можно доехать не раньше, как через сутки и то на добром коне и в благоприятное время года.

Сумерки спускались над Сосновкой. На дворе стояла глубокая осень, и туман, висевший в воздухе, поднимавшийся и клубившийся над прудом, как дым, скрывал и без того тусклый свет серого короткого дня. Во всю длину улицы вытянулся длинный ряд однообразных низких строений е крошечными, едва пропускающими свет, окнами. Что это: избы или хлевы? Как можно тут жить, работать и как-нибудь развлекаться, потому что и развлечение, каково бы оно ни было, так же необходимо здоровому организму как труд, еда, сон и бодрствование. Как тут жить?

Становилось уже совеем темно; кое-где в избах зажгли лучину, и ярко-красный свет её, освещая закопченные, почерневшие стены, составлял резкий контраст с убогой, печальной обстановкой. Обстановка была везде одна и та же, и везде убога; везде не только проглядывала, но била в глаза непокрытая голь и бедность: бедность в одежде, пище, в самых лицах, во всем, что окружало тут человека с минуты рождения и до самой смерти. A между тем эта бедность, эта голь непокрытая составляла ту силу несметную, которая кормила, поила и одевала бесчисленное число тунеядцев, оставаясь в то же время тупой, невежественной, покорной, полуодетой, полуголодной, если не совсем голодной. Эта сила умела только давать, никогда ничего не получая; этот зипун и лапти за тем только и существовали, чтобы, вечно работая, никогда не наслаждаться плодами своих рук в том утонченном и разнообразном виде, в каком они доставались тем избранным счастливцам, которые умели так хорошо доказывать, что потому мужик и беден, что он глуп, и потому он глуп, что он беден. Да, именно потому и глуп, что он беден. Мужик единственно в силу того, что он был мужик, имел одно неотъемлемое право: он имел право платить всякому, даже не спрашивая, за что он платит, платил он за то, что ничего не знал, платил за то, что другие знают больше его, платил, если случалось что узнать, да еще вдобавок кланялся и благодарил. Его мог учить всякий и всякому он платил за науку. Это была наука, за которую он не мог расквитаться во всю свою жизнь со времени Рюрика, Синеуса и Трувора. Прежде, до освобождения, он платил своему пану, который, считая его «быдлом», дрессировал его настолько, чтобы он, «пан Бог Брони» не вышел бы как-нибудь из роли вьючного скота; потом, тотчас после освобождения, он стал платить чиновнику, жиду и своему брату, разжиревшему кулаку-мироеду. Иногда, право, выходило, что он променял кукушку на ястреба. Правда, мужик слыхал, что существует закон, который обязан его защищать, но на беду всегда как-то так случалось, что каждый раз, когда он обращался к закону, этот закон был против него, и все дело оканчивалось либо собственноручной расправой господина посредника, либо законным числом ударов на основании такой-то статьи. Словом, если представление о законе получаюсь не совсем утешительное, зато было, по крайней мере, осязательное.

Но вернемся в Сосновку.

Сосновка отстояла от своего уездного города на расстоянии целых 150 верст; другие города были еще дальше, a центр административной тяжести, губернский город Болотинск, был от её удален на 400 верст слишком. Население состояло из католиков, евреев и православных, были и униаты. Длинная, растянувшаяся чуть не на две версты, деревня не составляла исключения: она, как все русские деревни, и горела и градом бывала побита, страдала из года в год от падежей и засухи, и пила мутную воду из какого-то пруда, который летом зарастал: высокой травой, a осенью вплоть до морозов покрывался тиной; но, как всякая благоустроенная деревня, имела в центре кабак, a с краю часовню, где из под навеса, из под лент, кисеи и позумента, св. Ян простирал на воздухе свою благословляющую десницу. Это было для католиков. Православные имели церковь, переделанную из костела стараниями посредника, старшины и арендатора-еврея, которые, без различия веры, каждый в пределах своего усердия н уменья, поживились от алтаря Господня. Церковь, впрочем, отстояла так далеко, что сосновцы посещали ее только в большие праздники, причем совершали все требуемые религиозным уставом обряды, т. е. ставили перед образами наиболее заслуженных угодников тоненькие желтого воска свечи, служили молебны, поминали своих покойников, крестили новорожденных, говели, венчались и тут же сваливали свои грехи на шею терпеливого батюшки, купив за баснословно-дешевую цену право грешить на весь следующий год. Иногда, впрочем, довольно редко, они выслушивали его проповедь и, ничего не поняв, шли с облегченным сердцем домой. Иногда, впрочем, еще реже, когда в храмовой праздники случалась ярмарка, - они возвращались и с облегченным карманом. Итак, часовня с св. Яном для католиков, церковь для православных, кабак для всех.

Над дверями кабака висела вывеска с заманчивым изображением штофа и бьющей из него струи. Кабак - это было то развлечение, без которого нельзя жить на земле ни под каким градусом широты. Отнимите у мужика кабак - что же у него останется? Это было единственное и в то же время ужасное место, когда в меру, a иногда и совсем без меры, отуманеннае головы местных крестьян забывали про падежи, недоимки, пожары и многое другое. Это было ума помрачение, но тем то оно и было хорошо.

Для полноты топографической физиономии Сосновки остается упомянуть, что в конце деревни, недалеко от св. Яна и волостного правления, стоял какой-то общественный магазин, который потому только был общественным, что не принадлежал никому в частности, и еврейская с навесом корчма, которая уже решительно принадлежала всем и каждому.

В описываемое время судьбою Волчьей волости заправляли мировой посредник, Петр Иванович Лунинский, старшина, Сидор Тарасович Кулак, и арендатор князя, еврей Мовша Цаплик.


II.


Посредник Лупинский приехал в западный край как раз вовремя. Несколько лет тому назад, западный край был центром, куда стекалось великое множество людей великорусского происхождения преимущественно и православного вероисповедания непременно. В то время край представлял собою арену, где, не рискуя ничем, можно было тысячу раз отличиться, выйти, что называется, в люди и затем, успокоившись на лаврах, произнести с спокойной совестью: мы обрусили. Сюда стремились все те, кто был чем либо не доволен у себя дома: всякий, кого обошли чином, местом или наградой, чей не приняли или возвратили проект, чье имение, вследствие новых порядков, пришло в упадок, a приняться за дело не было ни уменья, ни сил - все это спешило в западный край. Здесь стекались люди всяких. профессий, возрастов и положений: молодые, старые, любившие пожить и прожившиеся вовсе, разочарованные в любви, обманутые в жизни и обманывавшие сами, - все стремились сюда с лихорадочною поспешностью. Если было много званых, было много и избранных. Это был пир, на который шли все те, кому нечего было терять, у кого ничего не осталось за душой дома. Здесь можно было только выиграть, там уже нечего было проигрывать. Это была ежечасная эмиграция. Манивший их стимул был таков, что мог расшевелить самого равнодушного и неподвижного человека, и действительно: равнодушные и неподвижные, за немногими исключениями, превращались здесь в исправных приобретателей. Заветной идеей было не просто приобрести, но приобрести, как можно скорее... Иные до того разошлись, что всякое препятствие считали посягательством на свои законные права. Кроме того, человек, ехавший в этот провинившийся край на службу, часто считал это таким с своей стороны подвигом, за который никакое вознаграждение не могло быть достаточным; такой жертвой, которую оценить надлежащим образом мог, разумеется, только тот, кто ее приносил. И хотя, в большинстве случаев, в жертву приносилась полуграмотность, если не вовсе невежество, свободное время, которое было некуда девать, пустой карман, который надлежало наполнить (и чем скорее, тем лучше!), a иногда и не совеем безгрешное прошлое - тем не менее иные считали себя благодетелями quand meme, всячески вознаграждая себя в размере своих способностей и умения. Иных вознаграждало начальство, но большинство, не дожидаясь милостей и щедрот сверху, спешило вознаградить себя снизу. Находчивым и смелым людям тут было раздолье; тут можно было сделаться помещиком без гроша; не купив леса, выгодно продать его, совершить какую угодно сделку, назваться чьим угодно именем, пустить легковерного человека по миру, разбогатеть, и, в конце концов, выйти сухим и чистым (разумеется, по-своему) из многих дел.

Аттестатов никаких не требовалось: достаточно было приехать из России и заявить себя православным, чтобы подучить право на такие льготы, права и преимущества, которые превращались в настоящий рог изобилия. Можно поэтому представить, какая масса разной дряни наводнила собой эти несчастные 9 губерний. Какой контингент лжи, низости, всяких обманов, подкупов, подлогов и нравственного растления принесла с собою эта православная армия алчущих и жаждущих, чающих и ожидающих! Как саранча, бросились они на готовые места, торопясь захватить все то пространство, которое было для них насильственным образом очищено; церемониться было не к чему, и, под видом обрусения и пропаганды православия, эти завоеватели преследовали такие цели, которые не имели ничего общего ни м религией, ни с нравственностью, ни даже с политикой действительного обрусения. Время было горячее: следовало ковать железо, пока оно не остыло; и, действительно, молот работал по наковальне до тех пор, пока и ковать стало нечего. Тогда все приносило свою пользу, из всего можно было извлечь выгоду и всякая правительственная мера, всякое ограничение прав одних эксплуатировалась ловкими руками других, как определенная статья закона, ибо все то, что закон запрещал, можно было за известную плату дозволить.

В то время - это было в шестидесятых годах - гроза только что стихла и в атмосфере начинали проявляться симптомы чего-то нового, какие-то пришлые элементы: с востока повеяло новым духом. Прежде всего наехали новые чиновники в форменных фуражках; хотя это были люди не последней формации, но они привезли с собой семена новой флоры. Прежде, бывало, наезжал из казенной палаты какой то господин в зеленом вицмундире - и все знали, зачем он приехал я что надо делать: никаких сомнений, ничего такого, что ставило бы людей в неловкое положение друг перед другом; ему подносили - он брал, и этим немногосложным актом все было сказано и все было кончено. Зеленый вицмундир объезжал таким образом города, вверенные его попечению, и, получив должное, даже не заглядывал в лавки. Потом вдруг совершился переворот: приезжий из палаты бросался прямо в лавки - это было уже новостью - осматривал, измерял, прикладывал печати, подводил статьи, даже §§ статей, и хотя в результате система обвешивания и обмеривания оставалась та же, но дань получалась удвоенная. Это уже было решительно шагом вперед. Затем наехали землемеры, мировые посредники разных фракций (от самых «красных», вскоре бесследно пропавших, до великих консерваторов, окончательно укрепившихся), акцизные чиновники, предводители дворянства по назначению «со стороны» и часто не дворяне и пр., и пр. Прокуроры и адвокаты были последним словом этого обновления, последним звеном этой последовательной цепи. Главной задачей было изменить то, что было худо, насадить новые семена и ждать плодов обрусения. Пока все это приводилось в исполнение, паны «будировали» по своим замкам; сбитые с толку крестьяне переживали разные направления, идущие из генерал-губернаторской канцелярии; догадливые евреи, смекнув своим безошибочным чутьем, на чьей стороне окажется право, учились говорить по-русски. Народилась новая культура.

В это время в пределах обетованного уезда появился Петр Иванович Лупинский. Он приехал как раз кстати: такие люди были тогда нужны и тотчас находили себе место. Маленький уездный городок метрополия огромного уезда, как будто его ждал. Петр Иванович приехал в старой еврейской буде, которую едва тащила пара заморенных кляч, погоняемая евреем в ермолке, с пейсами, и в нанковом лапсердаке, разорванном по всем швам. Путь был далекий, ехали с отдыхом, еврей останавливался в грязных, пропитанных нестерпимым запахом корчмах, он молился, облекаясь в свой библейский полосатый костюм, и вообще путешествовал с комфортом, полагая, конечно, что он может позволить себе некоторые вольности за ту дешевую плату, которую выторговал скромный путешественник. Петр Иванович был терпелив, как человек, который видит вдали определенную цель, и, глядя в спину ямщика, всю сплошь покрытую разных величин и цвета заплатами, любуясь его старозаветными кудрями, он мечтал о будущем и строил удивительные планы... При редких встречах с проезжими, он прятался в глубине своего рогожного шатра, стыдясь своей бедности и считая за ничто свое здоровье, силу и молодость. Он приехал в этот далекий край завоевать себе состояние, положение сделать карьеру; он слыхал, что западный край был золотым дном для находчивых людей, a он, Петр Иванович, был несомненно находчив. Отчего не попробовать счастья? Он тогда только что женился на польке, которая скрывала свою веру и происхождение из боязни повредить карьере мужа. Она была компаньонкой или бонной, и толковала о своем родстве с какими-то баронами. Co стороны это выходило смешно, но Петр Иванович был счастлив. Есть люди, которые родятся с шишкой семейственности и скопидомства. Петр Иванович всегда имел склонность к тихой семейной жизни, это была одна из его добродетелей: он гулял с женою под руку, сам покупал ей бурнусы и шляпки, знал до тонкости разные детали хозяйства и заглядывал в каждый горшок на кухне. He смотря на эти скромные вкусы, он приехал сюда с самыми широкими планами и тотчас же принялся за их исполнение.


III.


Среди наплыва новых людей, Петр Иванович был самым видным, не потому чтобы его окружал какой-нибудь ореол прежней славы, a потому, что кругом него многие или ничего не делали, или думали только о том, чтобы поживиться за чужой счет. Положим, Петру Ивановичу хотелось сорвать не меньше, чем всякому другому, но он был много осторожнее и, как настоящий охотник, умел выждать и время, и случай. Он казался человеком другого лагеря: он смотрелся работником в то время, как другие выглядели только коптителями неба; в то время, как его сподвижники припадали за карточным столом и водкой, он ездил, говорил, поднимал вопросы, требовал объяснений, объяснял сам - словом, всячески и везде, где только мог, заявлял себя человеком дела. Его можно было встретить раз двадцать в день на улице с озабоченным и деловым видом и быстрой походкой; он был всегда занят по горло, и самый отъявленный недоброжелатель не мог упрекнуть его в лени и обычной чиновничьей распущенности; он осматривал больницу, заглядывал в острог, останавливался перед солдатской гимнастикой, раскланивался направо и налево, заседал в комитете, поспевал на торги, и везде умел дать совет и сделать дельное замечание. Он носил дворянскую фуражку с красным околышем, и все знали, что Петр Иванович пользуется расположением самого Михаила Дмитриевича и принят запросто у Степана Петровича. Выйдя в люди из ничего, сын неизвестных родителей, Петр Иванович непременно хотел дойти до степеней известных. Это был человек молодой или, по крайней мере, таким казавшийся, «с столичным образованием», как у нас выражались, и весьма решительными манерами. Тип лица Петр Иванович имел южный; но откуда он собственно был родом: с севера, или юга, достоверно сказать не могу, да это, впрочем, не имеет никакого отношения к последующему. Происхождение его было неизвестно даже его хорошим знакомым; на горизонте же нашего уезда он появляется прямо в фуражке с кокардой и сразу приобретает репутацию хорошего человека. Тогда, впрочем, дурных людей не было, и назвать православного человека дурным человеком было просто неблагонадежно. Петр Иванович был человек умеренный, особенно сначала, когда взяточничество, утратив деликатную форму добровольной сделки, превратилось здесь в бесцеремонный побор. Петр Иванович был настолько строг к самому себе, что довольствовался арендной платой с какого-то конфискованного имения, что в ту пору было воистину гражданским воздержанием. Петр Иванович был осторожен и за собой наблюдал, но под влиянием какого-нибудь внезапного чувства решительно терял самообладание и был способен на такие поступки, которые можно было объяснить только нервным возбуждением. Как человек самолюбивый, он всегда был настороже, строго оберегал свое достоинство и до болезненности дорожил своею репутацией, зная, что только одна её неприкосновенность возвышает его над многими другими. Таков был мировой посредник далекой Волчьей волости, куда я и приглашаю читателя.


IV.


Глухо и тихо текла жизнь в Волчьей волости, когда вернулся на родину отставной солдат Гаврила Щелкунов. Дядя Гаврик, как его все называли, был уроженцем Сосновки; у него была своя хата, жена и трое ребят, из которых двое последних были им приобретены в отсутствие; но солдат философски отнесся к этому естественному приращению своего семейства и был настолько великодушен, что ни разу не бросил слова упрека своей хозяйке. Татьяна была баба смирная, смолоду красивая и хорошая хозяйка в крестьянском смысле. Дядя Гаврик не даром шатался по белу свету: он явился с запасом разносторонних сведений и некоторого рода критическим отношением, так сказать, к той действительности, которая его окружала по возвращении па родину. Он кое-как выучился грамоте, мог прочитать печатное и сам выводил непонятные каракули, которые очень смело называл литерами; он мог сосчитать хотя до тысячи, произнося все арифметические выкладки на пальцах, и был настолько силен в летосчислении, что мог безошибочно определить, во всякое время, какой шел год со времени Р. X. Дядя Гаврик любил выпить, и если бывал пьян, то непременно плакал; лицо имел солдатского типа и всем забавам предпочитал божественное чтение. Гуляя по «Россее», потолкавшись между бойкими крестьянами орловской и тульской губерний, присмотревшись к их обычаям и порядкам, Щелкунов, когда вернулся домой, скоро решил, что порядки в его собственной волости никуда не годятся. Особенно его оскорбило нахальное поведение княжеского арендатора, еврея Цаплика, который, благодаря своим таинственным связям с главной конторой князя и местной администрацией, не хотел знать никаких законов и помыкал крестьянами, как своими крепостными. Дядя Гаврик молча присматривался круглый год к новым для него порядкам волости и, смекнув, наконец, в чем дело, стал толковать с теми, кто посмышленее. Он повел дело осторожно: сначала все ограничивалось расспросами с одной стороны и неохотно даваемыми ответами с другой; потом мужики стали склоняться к тому, что у них в волости и впрямь что-то неладно; ими овладело раздумье. Хотя Щелкунов толковал «Положение» совершенно своеобразно, перевирал слова и нередко по целому часу говорил вовсе нескладно, но он сумел, по крайней мере, внушить, что «Положение» написано столько же для крестьян, как и для попов, и что слово «закон» вовсе не так страшно, как его представляет волостной писарь.

- Вы, ребята, коли мне не верите, - рассуждал он за косушкой в кабаке, - так хоть у попа спросите... Отец Александр не соврет, a мне что?.. Я свое отслужил, - по миру не пойду.

Мужики: Степан Черкас, Филипп Тилипут, старик Петр Подгорный, молодой парень Иван Хмелевский, два брата Бычковы, Сидор и Антип, сидели вокруг стола на лавке, чутко прислушиваясь к солдатской речи. Еврей-шинкарь дремал в своем углу. Для мужиков он значил не больше того ливера, что висел на стене и, вдобавок, помимо его всегдашней дремоты, это был евреи испытанной верности. В речах Щелкунова многое было не только новостью, многое было диковинкой для крестьян: им как-то не верилось, что в той далекой «Россее», откуда пришел он, солдат, есть посредники, которые не дерутся кулаками, мужики во многих местах обсуждают свои крестьянские интересы сообща, миром, и старшин выбирают сами.

- Да уж полно, не шутит ли он? - думали и говорили мужики. Но дядя Гаврик божится всеми святыми; он сердится, ему вовсе не до шуток; он бранит бестолковых крестьян и в то же время изо всех сил отстаивает их интересы. Он неистощим в своих доводах и рассказах; особенно казались диковинными сосновским крестьянам отношения других крестьян к их мировому посреднику: что-то уж выходило очень чудно и совсем непохоже на их собственные вассальные отношения к Петру Ивановичу. Крестьяне Волчьей волости видели его чрезвычайно редко, в самых экстренных случаях, и не обращались к нему ни в каких обстоятельствах своей жизни. Они полагали, что Петр Иванович существует только затем, чтобы делать сметы и раскладки, собирать подати и недоимки, отдавать в рекруты, a больше всего затем. чтобы распределять то количество розог, которое ежегодно отпускалось па волость подобно тому, как отпускается из казначейства жалованье или из кухмистерской обеды. Слова: мировой посредник сливались у них как-то неясно с словом закон: это представление, само по себе довольно неясное, еще более запуталось от толкований волостного старшины и писаря. Для местного крестьянина нет страшнее слова закон; для него это пуще всякого «жупела» и «металла». И чем менее он понимает, чего закон от него требует, тем сильнее он его боится. Он знал, что каждый раз, когда ему приходилось платиться своими боками или своим карманом, когда его сажали в «холодную» или подвергали известному числу ударов - это все было во имя закона. Немудрено, что он его боялся. Дикарь и младенец вместе - его можно запугать, чем угодно. Это отлично поняли те ловкие местные эксплуататоры, которые построили на его невежестве, простодушии и беспомощности свою финансовую систему.

Председательствуя в своем маленьком собрании, сообразительный дядя Гаврик постарался внести хотя какой-нибудь свет в эту непроглядную путаницу понятий. С знанием человеческой природы, Бог знает откуда у него взявшимся, он особенно налегал на идею собственности.

- Вот кабы вы твердо знали свою собственность, да соблюдали, что вам положено по уставной грамоте, - поучал он с сознанием своего юридического превосходства, - тогда никто бы вас не обидел; a то вам даны, значит, права, a вы ровно бараны какие: кто хочет, тот вас и стриги!

Оно, братцы, похоже, словно дядя Гаврик правду говорит, заметил старый Бычков, поглядывая на крестьян.

Какие же это такие права, Степаныч? - спросил молодой Иван Хмелевский, стараясь уловить смысл солдатской речи.

Такие, значит, права, что коли этот кафтан, к примеру сказать, твой, так, стало, никто его отнять у тебя не может, a с вас не токмо кафтан, голову снять можно! Как есть бараны, - повторил он.

- Нет, ты постой, Степаныч, - возразил Петр Подгорный, старик лет 65-ти, с длинной седой бородой, сообщавшей ему какой-то библейский тип, с медленными внушительными движениями. (Старик говорил тихо, вразумительно, почти сypoво и между крестьянами пользовался большим авторитетом). - Постой, ты говоришь: кафтан. Кафтан точно что с меня не сымут - потому он мой, и я его не дам, потому знаю, что он мой, a вот ежели придет приказ на какую-нибудь надобность деньги представить - то как я могу иметь сопротивление против закона?

- Эк вас законом-то постращали! - махнул нетерпеливо рукой Щелкунов. - Словно зверя какого боятся! - Да ты, дедушка, пойми, что закон закону рознь: есть. такой, что от Бога поставлен - значит, не убей, не укради, не лжесвидетельствуй, хоть иной раз и нельзя не соврать, - прибавил он как бы в скобках.

Это точно, серьезно подтвердил Степан Черкасс, мужик степенный и вдобавок сельский староста.

- Без этого как, же - согласились братья Бычковы, Сидор и Антип.

- Hе всякий раз убережешься, - улыбался им в ответ Иван Хмелевский.

На счет баб тоже, продолжал Щелкунов, - значит, чужую жену, Боже сохрани! Все это от Бога и в церкви читается, a есть закон от царя, - продолжал тем же поучительным тоном дядя Гаврик: - служи верой и правдой, себя в чести соблюдай - на то присягу принимал - это закон печатный, тоже соблюдать всяк должен: a у вас старшина с арендателем такой закон выдумали, что ни в какой книге не найдешь и только в вашей волости соблюдается.

- Ну, ты этого, дядя, не кажи, вступился Степан Черказ, - во всех так. Вот намедни дядя Боровик, из Малковской волости, сказывал, что у них страсть что делается: посредник говорит, аж чистый зверь. Взял он это, братцы, большущее имение на аренду, ну и хочется ему денежки с прибытком вернуть... Обложил, говорит, барщиной, вздохнуть не дает, и чуть что - сейчас к себе па конюшню: сам покуривает, a тебя дерут... И пьет же шибко, сказывают: водку, говорят, ведрами с графского завода доставляют... Вот, говорит, вам, подлецы, закон, a сам кулак показывает.

- Отколь он такой? - спросили в один голос Бычковы.

- Из «Россеи».

Там, значит, братцы, таких не требуется! Сострил Хмелевский, и все засмеялись.

- A как его звать осведомился старик Подгорный.

- Звать Гвоздика, Михаил Павлович Гвоздика. Дядя Боровик сказывал: здоровый такой, аж быка повалит...

- Вот кабы его, братцы, к нам, они бы со старшиной померялись! Воскликнул Хмелевский.

- Нy, типун тебе на язык, сказал Черкас и предложил всем выпить.

Мужики выпили и хотя потом еще долго толковали, но решить ничего не могли. После пятого шкалика, дядю Гаврика прошибла слеза, и он уныло смотрел на печку. Подгорный сказал, что пора домой, и все разом поднялись, шумно отодвигая тяжелый стол.

- Эй ты, Ицка, собирай гроши!

Сонный еврей, притворно или в самом деле дремавший за стойкой, вмиг отрезвился, заслышав звон медной монеты и, тряхнув своими пейсами, с деловым видом подошел к мужикам. Расплатившись, все вышли из корчмы.

- Экие вы дубовоголовые, ей Богу! говорил, не твердо владея языком, Щелкунов, выходя на улицу и утирая рукавом слезы, вызванные лишней косушкой. Ведь мне что? наплевать! А вы посмотрите, как в «Россе», ведь царь да закон - для всех один...

- Оно так-то так, да словно как будто супротив начальства неловко, сказал в раздумье Черкас.

- Ну, черт с вами, коли вам не ловко! A мне что? сказал: наплевать! Как себе знаете; мне все равно! - И дядя Гаврик заплакал.

Но Гаврику было не все равно; под его серой шинелью билось доброе сердце; ему хотелось переменить порядок, который противоречил его понятию о справедливости, и он, не долго думая, принялся за дело. Видя, как еврей-арендатор теснит со всех сторон крестьянина, как старшина, ради собственных барышей, покрывает еврея, и оба, состоя под защитой мирового посредника, пользуются полной безнаказанностью - Щелкунов решился надоумить мужиков стоять на законе. - Послушают - хорошо, не послушают - им же хуже, - рассуждал он в длинные осенние вечера, усердно работая челноком над рыболовной сетью. Была бы честь предложена, a от убытка Бог избавит. Но от убытка Бог не избавил. Щелкунов сумел задеть струну, одинаково чувствительную для людей на всех ступенях развития, не смотря на кажущееся различие в приемах и понятиях каждого, и, коснувшись собственности, этого рокового стимула всех человеческих действий, он вступил на самый верный путь: если мужик понимал, что кафтан принадлежит ему на неотъемлемом праве собственности, то он способен понять и то, что вол его, и поле его, и что если с него требуют больше, нежели он должен дать по закону, то тут что-то неладно. Очень может быть, что мужики понимали это сами и давно, но по врожденной беспечности, запуганные и почти одичавшие в своей глуши, зная в добавок из долголетнего опыта, что кто силен, тот и прав - молчали. Теперь же закваска, брошенная рукою Щелкунова, начинала свое медленное брожение в головах, и братья: Бычковы, и Степан Черкас с Филиппом Тилипутом, и Иван Хмелевский и после всех самый осторожный Петр Подгорный, проживший слишком полвека под ярмом - все они призадумались. От помышления до действия был всего один шаг, и после целого ряда поучительных бесед, Щелкунов добился того, что крестьяне сочинили жалобу на безбожные поступки еврея-арендатора Цаплика, под редакцией самого Щелкунова, и с великими предосторожностями отправили ее в главную контору княжеских имений. Ответа никакого не последовало. Они написали другую, за ней третью и даже четвертую. На четвертую получен был такой ответ, который отбил у крестьян всякую охоту к дальнейшим дипломатическим переговорам. Сосновцы навремя притихли; они, быть может, притихли бы на долго, если бы не случилась одна из тех неожиданностей, о которой мы тотчас расскажем читателю.


V.


В Сосновке родился, жил и кое-как работал мужик, по имени Макар Дуботовка. У Макара Дуботовки была совсем кривая старая изба, и надо было удивляться, как дождь не размыл, как ветер не разнес этих ветхих, разъехавшихся во все стороны бревен; но бревна, как будто по привычке. держались на своих местах, и никому, не приходило в голову, что изба могла каждую минуту развалиться и придавить своих жильцов. Макар Дуботовка был мужик смирный, задумчивый и вялый; он носил на голове колтун, ходил в теплой шапке зимой и летом, и по праздникам посещал шинок, где выпивал косушку за косушкой под неумолкаемую болтовню еврея, который, болтая, не упускал однако случая обчесть и обмерить простоватого парня. Под влиянием водки, приправленной нередко для крепости и вкуса дурманом, смирный и вялый Дуботовка становился решителен и смел. Как сила экономическая, Дуботовка был мужик солидный, платил подати беспрекословно, работал не рассуждая. Боялся волостного старшины хуже черта, a мирового посредника считал таким начальством, выше которого не было во всем крае, а, пожалуй, и дальше. Таков он был трезвый; напившись же, не признавал властей и готов был лезть в драку с кем угодно. Дуботовка жил в законе, т. е. будучи женат, считал свою бабу чем-то средним между человеком и всякой другой тварью, требовал от её работы, иногда ругал - что случалось по праздникам, после косушек преимущественно, - но вообще был мужик добрый, и если в крайних случаях употреблял крепкие словечки и без косушек, то потому, что в крестьянской жизни без них вообще нельзя. Ни жена в толк не возьмет, ни он не сумеет объяснить, что ему требуется. Впрочем, на такие педагогические приемы Наталья не жаловалась, любила своего хозяина всем сердцем и, за исключением нескольких бурных дней в году, супруги жили мирно, сообща несли бремя своей трудовой жизни и в течении восьми лет имели трех детей, которые росли, как растут в лесу под дождем и солнцем грибы.

И жил, и умер бы спокойно и неведомо ни для кого Макар Дуботовка, если бы не попутала его нечистая сила, под видом лишней косушки услужливого шинкаря.

Однажды, после обеда, похлебав тощих щей, приправленных сушеными вьюнами (употребляемыми в массе по всему краю), Макар Дуботовка сидел под окном, в глубоком раздумье. Макар был огорчен и смотря сквозь крошечные стекла в окне, из которого виднелись только забор и крыша соседней хаты, вся сплошь покрытая тыквами, мысленно посылал к черту старшину со всей его родней.

- И как егo дьявол, этакого аспида, не задавит! - проговорил он вслух, отворачиваясь от крыши с тыквами.

- Да что у вас опять с ним такое, Макарушка? - спросила Наталья, отходя от корыта, в котором она что-то месила и крошила для хрюкавшего в приятном ожидании поросенка.

- Терпеть он меня не может, вот что! Либо мне, либо ему на этом свете не жить...

- Господь с тобой, Макар! И что за оказия у вас опять? Ведь недоимку намедни уплатили, грустно проговорила Наталья, вспомнив проданную по этому случаю за бесценок, телушку.

- Либо мне, либо ему! - повторил мрачно Макар, не отвечая на её вопрос.

- Ему-то как не жить! вздохнула Наталья и выгнала за дверь своего наевшегося питомца.

- Теперь ты возьми только, продолжал, следуя течению своей мысли, Макар: - такой дорожный участок мне присудили, что на нем пропадать надо. Туда верст сто, да оттудова верст сто - семь дней и пропало, кроме работы.

- Что уж тут! - вздохнула опять Наталья, унимая раскачиванием кричащего в люльке ребенка.

- И серому жеребчику, как телушке, стало за жидом пропадать, потому, коли ежели не продашь его на Егорье - ну, и ступай по миру.

Серый трехгодовалый жеребчик был капиталом Макара Дуботовки: он его вырастил, воспитал, кормил, часто не доедая сам, и надежда - продать его на ярмарке с барышами - стала центром всех его финансовых пожеланий.

- A ты отпросись, - сказала Наталья, успокоив ребенка и подсаживаясь к мужу на давку, - может и отложит, коли что...

- Нельзя, сурово ответил Макар. - Бумага из города пришла: Пишут, что сам губернатор едет, чтобы беспременно дорогу чинили.

- Экое дело какое! Да нешто ты ее один починишь? Бон и Бычковы, и Жуковы, и Подгорный - все откупились.

- Они откупились, a мне нечем. Жиду кланялся, так нет, антихрист эдакой! Больно дорого хочет...

- A сколько ж бы ему? полюбопытствовала Наталья. - Цыц, проклятые! постучала она в окно, увидав, что её ребята, босоногие и белоголовые, оба на одно лицо, гонялись за писарским гусаком, ядовито на них шипевшим. Ребятишки бросились в разные стороны, a гусак, переваливаясь с боку на бок, со свойственной гусакам степенностью, медленно отправился на писарский двор. - Сколько ж бы ему? повторила свой вопрос Наталя.

- Давай, говорит, четвертную, без того квитанции не выдадут... A мне откудова взять?

- Где уж тут? Соли не на что поди купить!

Макар посмотрел вокруг себя, точно пробуя оценить: нельзя ли пустить что в оборот; но кругом было все так скудно и убого, что даже ничем не брезгующий еврея едва ли мог на что прельститься.

- Кабы телушка была! Подумала Наталья, но ничего не сказала. Муж и жена помолчали.

- A ты-бы к Сидору Тарасовичу сходил, - робко посоветовала Наталья, перебрав в уме одно за другим все подходящие средства. Макар молчал. - Право, родимый; a то как же жеребчик-то?

Макар словно очнулся. - Эх жизнь, жизнь! Нету тебе задачи ни в чем, вот хоть что хошь! Он опустил голову, и тоскливое выражение пробежало по его молодому, но уже как будто завядшему лицу.

- Право, Макарушка, сходи, может и отпросишься:.

- Да ведь просить-то эдакого зверя каково? Все нутро выворачивает, a что поделаешь!

- Все бы попытаться, продолжала Наталья, с женской настойчивостью добиваясь цели.

Макар видимо колебался: он то вставал, то опять садился на лавку под окном; наконец надел шапку и пошел к двери.

- A ты поласковее, Макар, сам знаешь - начальство,.

Макар вышел из хаты.

- A вы все балуете, пострелята! - сердито крикнул он Степке и Федьке, сидевшим верхом на заборе с морковью в руках. - Пошли домой в хату!

Но пострелята, свалившись с высокого забора, как мешки, бросились бежать по улице, заливаясь веселым хохотом своего беспечного возраста.

- Эки безпутные! - проговорил Макар с несоответствующей этому строгому слову лаской в голосе: - ведь продрогли, небось!..

Услышав хозяйский голос, серый жеребенок заржал под навесом и, повернув свою умную голову, словно ждал обычной ласки хозяина. И Макар, поддавшись всегдашней привычке, подошел, погладил его по шее, и что-то похожее на грусть, мелькнуло в серых глазах мужика. Постояв с минуту на дворе, он опять вернулся в хату.

- A ты, Наталья, коли что, так ты того... Ну, да там видно будет... - И, не договорив, он вышел. Молодая женщина проводила его тоскливо глазами в, управившись по хозяйству, опять вернулась к колыбели.

Что бы пояснить в чем дело, я позволю себе маленькое отступление.

В той непроходимой глуши, где жил Дуботовка, приходилось подчиняться таким порядкам, которые, существуя вопреки здравому смыслу, вопреки местным потребностям и в явный ущерб хозяйственным интересам края, - держались только потому, что не встречали протеста со стороны тех, на кого непосредственно ложилась их тягость. Например, починка дорог, составляя здесь натуральную крестьянскую повинность, была совершенно не натуральна в своем отправлении. Дорожные участки были распределены таким удивительным способом, что крестьянам приходилось отправляться в отведенные им места за 70, 80 и даже за 100 верст, т. е. употреблять на путешествие туда и обратно около семи дней, как справедливо жаловался Дуботовка. Понятно, что, желая избегнуть, такого неестественного отправления этой натуральной повинности, мужик взывал о помощи. И помощь в виде предприимчивого и на все готового еврея немедленно являлась: мужик просит- еврей торгуется, мужик кланяется - еврей набивает цену, и, в конце концов, совершается, по всей форме, денежная сделка, в силу которой крестьянин сдает за известную плату свой участок еврею, a еврей, получив квитанцию в исправном состоянии путей (причем строго соблюдается установленная такса), оставляет дороги на произвол всех стихий и всех времен года. Иногда заплатить бывает нечем, и тогда крестьянин, проклиная свою горькую судьбу, плетется с котомкой за плечами чинить и улучшать какой-нибудь клочок за тридевять земель. Невозможное состояние дорог описываемой местности обусловливает собою бюджет тех доходов и расходов, о которых принято обыкновенно умалчивать, a если и говорить, то не иначе, как иносказательно и с помощью многоточия.

Макар Дуботовка был в положении мужика, которому заплатить нечем: сделка с евреем, запросившим несообразную цену, не состоялась, и Дуботовке приходилось тащиться, покинув жену и ребят при ненастной осенней погоде. Разумеется, такие отлучки были ему не в диковинку; но в этот раз безотчетное чувство какой-то тоски, вместе с жалостью к серому жеребчику, сжимало сердце Макара. когда он вспоминал о предстоящем путешествии.

Выйдя за ворота своего двора, Макар остановился: надвигались сумерки и холодный ветер насквозь пронизывал испещренный заплатами тулуп мужика. На. право бил шинок, налево - большая дорога. Макар постоял, подумал и повернул направо. Над шинком приветливо и тускло горел фонарь. «Зайти что ли?» мелькнуло у него в уме. «Нет лучше обойду. - ну, его!». Но через минуту он уже стоял у стойки a услужливый еврей проворно наливал косушку за косушкой. Выходя из шинка с тяжелой головой к решительным видом, Макар нахлобучил свою баранью шапку и быстро пошел к волостному правлению. Было уже совсем темно, похолодело, ветер с каждой минутой усиливался, но Макар ничего не замечал и не чувствовал. «Ну, как не пустит», мысленно проговорил он, сжимая кулак и мрачно смотря в темную даль. Большая деревня с своими низкими, точно придавленными хатами, вытянувшимися в одну ровную линию, утопала во тьме и только в волостном правлении, как два глаза, светились две свечки сквозь закоптелые стекла дверных рам. Это волостное правление обошлось крестьянам ровно в шесть тысяч, не считая даровых рабочих рук и дешевого в той стране лесного материала и, кроме того, ежегодно ремонтировалось на крестьянские деньги.

Старшина Сидор Тарасович сидел за самоваром, чередуя водку с чаем, когда Макар Дуботовка поднялся на высокое мокрое крыльцо.


VI.


Старшина Волчьей волости, Сидор Тарасович Кулак, носил свое звание с умением и так в нем укрепился, что не только считал его для себя созданным, но полагал, что никакие силы не в состоянии его сдвинуть с этого волчьего трона. И он был прав: под сенью покровительственной опеки Петра Ивановича, разжирев на крестьянском труде и даровом хлебе, он, как полновластный хозяин, распоряжался имуществом, трудом, честью и даже, можно сказать, жизнью нескольких тысяч людей. Это был самый тяжелый вид закрепощения. Тут возникла своего рода барщина, где барами были, во-первых, свой брат мироед и еврей, a во-вторых, посредник, которые, наживаясь и властвуя временно, не имели никакого резона щадить мужика.

Старшина знал свою силу: она была у него в туго набитой мошне. Он хлопал себя по карману, говоря: «вывезет!» - и его вывозило. Накопляясь год от года, переходя из копеек в рубли, сотни и тысячи рублей, крестьянские гроши обеспечивали ему безнаказанность таких действий, которые другого и в другом месте могли бы привести в острог или куда нибудь дальше; но здесь деньги были самым падежным оплотом, и пропорционально тому, как они росли, росла сила старшины. Мужик кланялся ему в ноги, отпрашиваясь от какой-нибудь повинности, подходил к руке, как под благословение, работал на него и беспрекословно ему повиновался. На старшину управы не было: посредник сажал его рядом с собою па диван, собственноручно подносил ему водку и простирал дружбу так далеко, что, взяв у него взаймы или, как говорят в том крае, «пожичив», забывал отдать; кроме того, у них велись сообща и разные другие «гешефты». На старшину не только не было управы, на него нельзя было и жаловаться, a в его арсенале исправительных и карательных мер, кроме произвольных штрафов, арестов и розог, был еще и собственный здоровый кулак, его однофамилец, которым он распоряжался без всякой экономии, считая его наравне с медалью, атрибутом своей власти и самым надежным средством укрощения строптивых. В первое же трехлетие своего безответственного управления волостью, старшина показал себя с самой лучшей стороны; он искалечил нескольких человек «зa супротивство против закона», т. е. против своей власти, и нескольких разорил в конец. Я не считаю тех, которые высидели на хлебе и воде в холодной, поплатились штрафами и подверглись законному числу ударов розгами - таких уже перестали считать. Зато старшина несомненно увеличил доходную производительность каждого мужика, и там, где мужик прежде платил рубль, с него стали получать три, четыре и больше. Как-то раз избитые мужики вздумали пожаловаться посреднику, но тот их вытолкал и слушать не стал; мировой съезд хотя и выслушал, но ничего не сделал, a губернское по крестьянским делам присутствие, руководствуясь, конечно, законом, передало жалобу тому же посреднику, на которого жаловались. Это значило решить вопрос без всяких хлопот. Крестьяне догадались, в чем дело и замолчали. В это-то время подоспел Щелкунов.

Сидор Тарасович уже наливал себе шестую рюмку, когда в волостное правление вошел Макар Дуботовка. Перед старшиной сидел писарь Курочка. В просторной комнате, с лубочными картинками по стенам, было жарко натоплено, от кипевшего самовара шел пар, и дым писарской папиросы зеленоватою пеленой неподвижно стоял в густом воздухе. Нагоревшие сальные свечи тускло освещали пространство около стола, оставляя в совершенном мраке дальние углы и входную дверь.

Войдя, Макар Дуботовка кашлянул, давая знать о своем присутствии.

- Кто там? - крикнул сиплым голосом старшина, снимая пальцами нагоревший фитиль свечи и всматриваясь в глубину комнаты.

- Это я, по своему деду, Сидор Тарасович, - отозвался из своего угла Макар.

- Да кто ты таков, чтобы по своему делу без времени таскаться!.. Дел-то ваших всех не переделаешь... Черти! He знаете часу. Вздохнуть не дадут, проклятое отродье! - ворчал старшина. Чтоб вас!

Он зевнул, перекрестился и, сняв фитиль с другой свечи, растер его на полу ногою.

Такое начало не предвещало успеха, но подогретый водкой Макар не хотел отступать. На минуту водворилось молчание, и только осенние мухи, отогретые высокой температурой комнаты, жужжали и бились между балками потолка.

- Чего надо? - грубо спросил старшина. - Небось опять о недоимке?

- Недоимки за мной, Сидор Тарасович, нет! За недоимку у меня последнюю телушку продали.

- Последнюю телушку, - передразнил старшина. - A ты не доводи себя до этого, плати вовремя, прибавил он наставительно и мягче.

- Я на счет опять, значит, того... Я все на счет участка...

- Чего на счет участка? спросил старшина, поворачиваясь к нему лицом.

- Да далече-то больно, не сподручно... Опять же Егорий на дворе. Ослобоните; я, Сидор Тарасович, вашей милости заслужу, говорил Макар, вспоминая наставление жены о ласковости к начальству и думая в тоже время: «Черт бы тебя подрал, дьявола эдакого»...

Старшина налил рюмку, подумал и налил другую писарю. Тот с нёобыкновенною ловкостью опрокинул ее себе в рот. Под потолком жужжали мухи.

«Ишь, черти, пьют!» подумал с завистью Макар и решился опять приступить.

- Ослобоните, Сидор Тарасович, сделайте божескую милость, - принудил он себя выговорить, подавляя накопившийся гнев и вертя в руках свою шапку. - Опять же ярманка в пятницу...

Старшина выпил рюмку и поглядел на Дуботовку.

- Сказано ступай, - ну, и марш! Понимаешь? Чтобы без разговора, потому ежели, значит, сегодня слушать тебя, завтра Ивана, послезавтра болвана, a там еще какого лешего, то на это наших сил не хватит... Поворачивай оглобли, нечего попусту толочься. Акулина Савишна! - крикнул старшина за перегородку, давая этим знать, что аудиенция кончена: - Убирайте самовар, да ставьте чего там закусить. A ты ступай!... Сказано раз: поворачивай оглобли-то!

Но Макар не только не повернул оглоблей, a сделал несколько шагов вперед и вступил в полосу света.

Сидор Тарасович, мочи моей нету, опять-же ярманка... Воля ваша...

- He моя воля, a закон! - крикнул старшина. - Бумага получена, понимаешь?

- От господина становаго... бумага, да... бормотал писарь, тупо ворочая пьяным языком.

Их превосходительство губернатор едут, продолжал старшина. Ступай, говорят, вон.

И старшина опять обернулся к графину.

- Вот что, Сидор Тарасович... Как что там будет, a я не пойду, потому сил-мочи моей нету! - вдруг сердито и решительно выговорил Макар, истощив весь запас самообладания. Под влиянием грубой речи старшины и паров водки, бросившихся в голову в жарко натопленной комнате, Макар мгновенно вышел из себя. - Воля ваша, не пойду!

- Так ты, значит, против закона, бунтовщик! - выпрямился во весь рост старшина. - Так ты сопротивляться, значит?.. И он подступил к мужику, смотря разбегавшимися злыми глазами, Макар невольно попятился назад.

- Какой там закон, когда вы нас с посредником продали жидам...

- Цыганам продам! - крикнул старшина, не владея собой от гнева. - Слышь ты, цыганами!.. Ахты такой-сякой!

И здоровый кулак старшины сбил с ног Макара Дуботовку.

- Сторож! Еремка! - крикнул он, отворив ногой дверь в волостное правление: - тащи, волоки его в холодную... На хлеб на воду... Заковать его, бунтовщика!

Кулачная расправа кончилась безобразно и, как всегда, у сильного был виноват бессильный.


VII.


Поминутно заглядывая со двора в непроглядную темь осенней ночи, ждала Наталья своего мужа. В деревне часов нет, но для того, кто ждет, время тянется также медленно, как и тогда, как на него указывает стрелка циферблата. Наталья видела, как в соседней избе, у старой солдатки Арины, зажгли лучину, как она, догорая, погасла, как гасли один за другим все огни их улицы - что означало, по крестьянскому определению, близость полуночи - и сердце её сжималось от недоброго предчувствия какой-то беды. Тоска захватывала ее все сильнее и сильнее, и она инстинктивно, ища противодействия от этой всепоглощающей тоски, беспрестанно подходила к колыбели своей семимесячной больной девочки. Ребенок метался в жару, и бедная мать, со страхом и ничего не понимая, тупо глядела на крошечное личико, завернутое в худые, грязные тряпки. Она ее вынимала из люльки, подносила к груди, опять укладывала и, не зная, что делать и как помочь, вдруг горько, беспомощно заплакала... A ночь медленно совершала свои путь над спящей деревней. Это была тихая и темная ночь: ни звезд, ни месяца; казалось, конца не будет этой безрассветной тьме. К утру ребенок уснул спокойнее, забылась тяжелым сном и Наталья, поминутно вздрагивая и просыпаясь, Вдруг на соседнем дворе пропел петух, за ним другой, третий и, словно повторяя один другого, приветствовали они своим однообразным криком занимающееся утро. По деревне встают рано, и когда у тетки Арины снова засветилась лучина, борясь своим красноватым пламенем с наступающим серым днем, к Наталье кто-то постучался. С сильно бьющимся сердцем бросилась она к двери.

- Макар, ты? - проговорила она, отмыкая дрожащими руками задвижку.

- Погоди Макара-то звать, Макара-то еще нетути, - раздался за дверью дребезжащий старческий голое, и вся съежившаяся старуха, вся спрятанная под разным тряпьем и полотенцами, показалась на пороге хаты. Наталья остановилась и молча, вопросительно глядела на старуху своими карими, еще красивыми глазами.

- Ты не пугайся, Натальюшка, a с твоим хозяином не ладное приключилось...

- Где он? - спросила чуть слышно Наталья, почти угадывая ответ.

- Да ты дверь-то хоть притвори, вишь холоду напустили... Ты не бойся, - бормотала старуха: он в верном месте...

- У старшины? - подсказала Наталья, и щемящая боль сжала её сердце, когда она вспомнила свои вчерашние речи.

- У него, у аспида, в холодной. Бунтовал твой тo; Еремка y колодца бабам сказывал: такой, говорит, лютый...

- Господи! - воскликнула с отчаяньем Наталья. Ведь это я его к старшине послала... Ах, тетка!

И горячие слезы потекли по её изнуренному лицу.

Наталья была простая баба: она ничего не знала, нигде не бывала дальше своего села, но она чувствовала горе, как всякая другая женщина, и внезапное исчезновение Макара, под замком у лютого старшины, поразило ее в самое сердце тем сильнее, что она во всем винила себя. Наплакавшись вволю под причитанья тетки Арины, сообразив все, что можно было сообразить из бессвязной речи старой солдатки, Наталья накинула на голову платок, перекрестилась и вышла из хаты. Она пошла прямо в правление. Вся деревня была давно уже на ногах и за работой; встречные перекидывались с нею двумя-тремя словами; бабы, с ведрами за плечами, смотрели ей вслед, переговариваясь между собою. Новость о Макаре была уже известна всем через словоохотливого сторожа Еремку; все, кроме того, знали, что Макар сидит за буйство.

- Ведь старшина-то зверь, ведь он его теперь задушит, - толковали в избе у Петра Подгорного.

- Жаль парня-то! - сказал, соболезнуя, Степан Черкас, зашедший поделиться новостью со стариком Подгорным, который, что-то недомогая, несколько дней никуда не выходил.

- Долго-ли вам этого аспида, прости Господи, терпеть? - спрашивала его невестка, большая приятельница и кума Натальи, старательно отправляя горшок в печку.

Старшины не было дома, когда Наталья робко постучалась в дверь волостного правления. Сердце у её сжималось от жалости, и слезы поминутно подступали к глазам. Всегда заспанный Еремка, просунув нос в полуотворенную дверь, тотчас же захлопнул ее опять, узнав хозяйку Макара.

- He велено пущать, не велено никого пущать! - махал он руками, стоя за дверью.

- Тимофеич! - сделай такую божескую милость...

- И не просись! - говорил он в щель.

- На минуточку, только бы взглянуть...

- Никак невозможно. Самому поклонись, Наталья Гавриловна: изобью, говорит, коли что... Небось, знаешь каков!

- Еремей Тимофеич!..

- Ступай, ступай себе с Богом!

- Тимофеич, голубчик, скажи ты мне только, жив ли он, мой родимый!

- Как не быть живым? Сердитый такой. Я ему: не хочешь ли, мол, хлебца? A он мне кулак показывает. Ступай, ступай, Натальюшка, неравно застанет... беда! Иди, говорю, с Богом!

Но Наталья не двигалась с места; она словно приросла к той двери, за которой, как зверь в клетке, был заперт Макар Дуботовка. Рассердившись на её упорство, сторож Еремка окончательно запер дверь и, нарочно стуча сапогами, отправился на свое обычное место в угол за печку, где он, дымя махоркой, пребывал большую часть дня и ночи в горизонтальном положении и в состоянии среднем между сном и бодрствованием.

- Голубчик мой! - проговорила Наталья. Ведь тут близехонько, a не пускают, христопродавцы эдакие! Жалости в них нету... Нешто опять постучать?

Она чуть тронула скобку.

Еремка и вида не подал, что слышит, a может быть и в самом деле не слыхал. Прождав часа два, не зная, сколько прошло времени, страдая за мужа и за больного ребенка, Наталья пошла домой. Так протянулось трое томительных суток. Каждый день по нескольку раз бегала она в волостное правление, кланялась старшине в ноги, сулила Еремке пятак, но волостной цербер был неподкупен, и Наталья уходила с растерзанным сердцем домой.

- He велено пускать! Потерпи до пятницы, на Егорья выпустим! - твердил Еремка. - Просись у самого, - прибавил он в очищение своей совести. - Изобью, говорит, коли что! - болтал он те же самые слова, и Наталья, постояв у двери, подождав и поплакав, тащилась по грязи домой, не замечая ни дождя, ни ветра, хлеставших ее прямо в лицо и заплаканные глаза. Никогда она так не жалела и не любила своего Макара. Она тем больше любила и жалела его, что считала себя первой и главной причиной обрушившейся на него беды. Так прошло пять дней. Настала пятница, день освобождения Макара. Наталья почти не спала всю ночь; забываясь тревожным сном, она беспрестанно просыпалась и, вспоминая, что это пятница, начинала радостно креститься. Стало светать; на востоке показалась красная полоса зари, погода обещала разгуляться, и восходящее солнце осветило своими лучами словно застывшие белые облака. Но, увы! He на радость озарило яркое осеннее солнце убогую хату Макара Дуботовки: в ту минуту, когда прибравшаяся Наталья загребла в печке жар, приступая к обеду, которого не готовила четыре дня, кормя ребят кое-чем с помощью солдатки Арины - на улице, под самыми окнами хаты, послышался шум, неясный говор нескольких голосов и, минуту спустя, топот тяжелых мужицких сапог в темных, заставленных разным хламом, сенях хаты. Предчувствуя что-то неожиданное и зловещее, объятая ужасом какой-то новой беды, Наталья бросилась к двери, и в ту минуту, когда она ее распахнула, страшная картина представилась её глазам: несколько крестьян, поддерживая окровавленного и едва переступающего Макара, ввели его в избу.

- Родимый ты мои! - вскрикнула Наталья и обхватила мужа руками. Макар слабо и болезненно застонал.

- Убил! убил, злодей! прошептала она и без чувств, словно подкошенная, упала на лавку среди плача ребят, стонов Макара и говора крестьян, на суровых и обычно-безучастных лицах которых выражалось глубокое сострадание.

A вечером сторож Еремка, улучив свободную минуту, рассказывал у колодца, «что как это его выпустили, a он повстречал старшину, да вместо благодарности и зачни его ругать всякими словами, a тот повалил его наземь, да и давай его таскать».

Спасибо Бычковым, - прибавил Иван Хмелевский, - a то-бы на смерть: насилу отняли...

- Ох! охиох! - вздыхала тетка Арина. - Что-же это с ним приключилось? Парень-то смирный, ведь соседи... Нешто выпимши был, - сообразила она.

- Все время пил, я и полушубок закладывать носил, - добросовестно пояснил Еремка.

На другой день у Макара открылась горячка. Наталья не оставляла его ни на минуту; Степку с Федькой взяла на свое временное попечение невестка Петра Подгорного, Степанида, a старая солдатка Арина возилась у колыбели.

Серый жеребчик попал к тому же еврею, который уже владел макаровым полушубком.


VIII.


Происшествие с Макаром дало новый аргумент в руки Гаврику Щелкунову. Он был почти рад, что случилось именно так, как случилось, и, соболезнуя о Макаре, в тоже время тотчас смекнул, что такой выдающийся случай поправит дело гораздо лучше беспрестанных мелких притеснений, которые, войдя почти в норму местной жизни крестьян, принимались ими, как нечто неизбежное, как град, засуха, наводнение или пожар.

На третий день после истории с Макаром, в еврейском шинке собрались опять знакомые нам крестьяне: тут были братья Бычковы, Филип Тилипут, состоящий в дальнем родстве е Дуботовкой, Петр Подгорный, Иван Хмелевский, Степан Черкас и новый член собрания, Василий Крюк. Степан Черкас был, как известно, сельским старостой и потому считался всеми законником и докой. Гаврик Щелкунов явился после всех и тотчас повел речь о главном предмете

- Сами видите, каково: ведь человек жизни решился, - начал Щелкунов, председательствуя по обыкновению в собрании.- Ну, что же, ребята? - посмотрел он вопросительно на всех.

- Да что, Гаврила Тимофеич: вестимо плохо.

- Чего хуже, проговорил Тилипут, - Жена убивается - страсть!

- Как же дядя Гаврик, по твоему? - спросил старик Подгорный, желая обсудить план действия.

- Очень просто, - сказал решительно Щелкунов: - долой старшину-разбойника, да и баста! Ведь вы же его выбирали, вам его и сменять.

- Таков же наш и выбор...

- Нешто нас спрашивают? - сказали Бычковы.

- Вишь чего захотел! - засмеялся Василий Крюк.

- Ну, так стало и церемониться нечего. Долой с него медалю: какой он старшина, когда он своей волости злодей! - воскликнул дядя Гаврик.

Но именно потому, что Гаврик был так решителен, крестьяне начали подаваться назад.

- Кабы вся волость заодно, a то как-то боязно, - проговорил законник и дока Степан Черкас. - Шкуры то своей, поди, жалко... Отдерут, как сидорову козу, a пожалуешься - еще накладут. Надо по закону, a не то что зря! Снять медалю недолго, a ты нами Гаврила Тимофеич, законную точку укажи.

- Это он, братцы, верно говорит, - сказал старик Подгорный.

- Что говорить, - качали головой другие.

Щелкунова начинала разбирать досада.

- Экие дубоголовые! Та вам и законная точка, что по царскому положению вам, т. е, самим крестьянам, предоставлено право выбора старшины: не захотели одного - ставьте другого. Тараса долой, Федора али Бориса на его место. Вы только рассудите: за что Макар пострадал? Нешто так можно? Ведь это убийство! Какой же закон?

- Что уж тут! - вздохнули мужики.

- Изувечил совсем, почитай и жив не будет, - сказал Филипп Тилипут.

- Вот то-то же! Долой его дьявола, и баста! воскликнул Щелкунов. - Ведь я для кого? Для вас же! A мне что?

Мужики молчали.

- Что же, мы, как все...

- От мира не отстанем, - прибавил Василий Крюк, смотря на других.

- Вестимо, - сказали разом Филиип Тилипут и Иван Хмелевский.

- A я вот что ребята, надумал, - произнес все время молчавший старик Подгорный, - подождем до срока. Ему как раз перед Миколой срок, Еремка сказывал и посредственник будет; ну, мы тогда на сходке и заявим: другого, мол, желаем, a тем временем подыщем кого... Потому так зря - опасно.

- Вестимо опасно... - сказали мужики.

- Подождать, так подождать - и то можно, - согласился Щелкунов, видя перед собой какое ни на есть достижение цели. - Ладно, что ли, ребята?

- Ладно, ладно: оставим до срока, - заговорили мужики, шумно поднимаясь из-за стола и весьма довольные этой мерой, которая кроме того, что была совершенно законна, еще имела преимущество отсрочки.

- Ну, смотрите же, ребята, не сплошать! - сказал Щелкунов и пошёл к двери.

- He дураки тоже? До срока, так до срока - благо ждать не долго...

И дело было отложено.

Мужики вышли вслед за Щелкуновым, и шинок опустел.

- Вишь что затевают - проговорил сонный еврей и стал пересчитывать гроши. - He хай себе, как знают, - прибавил он равнодушно, и запер дверь.


IX.


- Подождем до срока, теперь уж недолго! - сказали сосновцы, и стали ждать срока. о принятом решении оповестили соседние деревни. Крестьянский мир тихо волновался, готовясь выразить свое неудовольствие и, в случае надобности, дать отпор.

Настал день выбора.

На крыльцо волостного правления, в сопровождении писаря, вышел старшина. Он был в длинном кафтане синего сукна, с медалью на широкой груди. К полудню ждали посредника, за которым еще накануне услужливый арендатор Цаплик отправил подставу.

Писарь, малый лет двадцати-пяти, с красивым, но противным лицом от постоянно игравшей на нем нахальной улыбки, состоял когда-то в почтальонах, но проворовался, был уволен и, как человек, умеющий читать и писать и, вдобавок, испытанной верности, был назначен писарем в волость, где не умел читать даже старшина. Один грамотный на всю волость - это ли не раздолье? Писарь Курочка имел и еще одно достоинство: умел пить, т. е. будучи пьяным, держался на ногах и мог отыскать какую угодно статью. Стоя возле старшины с папиросой в зубах и закрывшись рукою от солнца, он напряженно смотрел на большую дорогу, покрытую первым зимним снегом, из-под которого во многих местах пробивались грязные ручьи. В перспективе, в неправильном треугольнике, образуемым волостным правлением, общественным магазином и колодцем, виднелась группа крестьян.

- Должно, сейчас будет, - сказал Курочка, обращая свою речь к старшине.

- Самая бы пора, - ответил е неудовольствием старшина. - С утра толчешься, пора бы и выпить. Эк галдят! - заметил он презрительно, показав рукою в сторону мужиков, - a все без толку...

- Свой толк есть, Сидор Тарасович. A вы как на счет выборов полагаете? Ведь не очень-то вы им желательны, особливо после дела с Макаркой. Неловко выбрали время, увлеклись-таки маленько, - подсмеивался писарь.

Старшина отвернулся и поправил у себя на груди медаль.

- Их желаньев то не больно кто спрашивает, - сказал он сухо.

- Ну, все же без спроса нельзя, - хотя бы для формальности одной, - продолжал в том же тоне писарь: - потому ежели мы попирать закон будем, то, стало, и им туда же дорогу укажем. Нынче, Сидор Тарасович, народ стал переимчив.

Старшина зевнул, давая этим понять, что разговор не интересует его, но писарь не понял и внушительно, с оттенком добродушия, продолжал: - Надо умеренность соблюдать, Сидор Тарасович, a вы уж так пошли, словно над вами нет и закона.

- Куда как ты смешно рассуждаешь! - перебил его старшина. - Ну, на что мужику закон? Вот хоть бы тебя взять: назначил тебя господин посредник за то, что твоя жена ихней супруге чем-то угодила, и баста! и разговору никакого... Причем же тут закон? - кольнул в свою очередь старшина писаря.

- Оно так-то так, - согласился писарь, - да все, знаете, как за букву-то обеими руками держишься, так оно верней... A вон никак и сами Петр Иванович едут! - прибавил он, растирая ногой поспешно брошенную папиросу.

- Он самый и есть, - сказал старшина, - обдергиваясь и поправляя медаль.

К крыльцу волостного правления лихо подкатила арендаторская тройка вороных. Мужики сняли шапки; писарь и старшина быстро спустились с крыльца, почтительно вытянувшись. Закутанный в скунсовый воротник, вылез из саней посредник и, поддерживаемый с обеих сторон писарем и старшиной, медленно и важно поднялся на лестницу.

- Все готово? - спросил он на ходу, обращаясь к старшине.

Как изволили приказать, - ответил тот, почтительно кланяясь спине посредника.

Вошли в волостное правление. Писарь вдруг куда-то исчез, словно провалился, a старшина, приняв посредникову шубу, остановился у двери, слегка прислонившись к притоке.

- A на тебя, брат, опять жалоба, - сказал посредник, смотрясь в зеркало, которое имело способность отражать все в голубом цвете.

Старшина сделал несколько шагов вперед и смотрел с вопросительным знаком на лице.

- И, как надо полагать, основательная, - продолжал посредник, внимательно себя причесывая.

- Это на счет Макарки? - осведомился осторожно старшина, предупреждая посредника.

- Да на счет Макара Дуботовки, - подтвердил тем же тоном Петр Иванович, повернувшись затылком к голубому зеркалу и взглянув на старшину.

- Помилуйте, ваше высокоблагородие, самый распутный мужик, его бы...

- Однако, ты его изувечил, - прервал посредник, подходя к окну.

- Я? тоись пальцем не тронул, как перед истинным Богом, - божился Кулак, нагло призывая Бога в свидетели. - Он первый в драку полез.. Такой мужик, что всю волость взбунтовал, как есть на всю площадь кричал... Вы, говорит, ребята, смотрите во что въехало волостное правление; наши, говорит, гроши да по чужим карманам пошли. Даже осмелился про ваше высокоблагородие помянуть. Только этих непристойных слов глупого мужичонки повторять не хочется. Вы, говорит, нас с посредником жиду продали. Писарь засвидетельствовать может, как перед истинным Богом.

- Ну? - произнес посредник, быстро обернувшись и смотря на старшину.

- Я его в холодную, пять дён на хлебе и воде продержал, думал - усмирится, прочувствует, a он вышел, да тут же, подлец, на площади и начал? Опять про ваше высокоблагородие помянул... Тут уж я не мог себя сдержать и, признаться, маленько точно что его помял...

- Так помял, что он до сих пор не может подняться...

Ленивый мужик, ваше высокоблагородие, хотя, с другой стороны, точно, что я от всей души... Да как же можно-с, - говорил старшина с возрастающим негодованием, - когда он осмелился про эдакую, можно сказать, особу...

Петр Иванович даже поморщился: что-то в роде физической брезгливости мгновенно пробежало по его нервному, желчному лицу; но это было всего одна минута. Он тотчас же овладел собою.

- Кого хотят? не слыхал? - переменил он разговор.

- Андрея Качалова, - ответил Кулак шепотом, подходя к столу и наклоняясь.

- Нельзя: под следствием был.

Старшина назвал еще нескольких крестьян.

- Стало кого угодно, только не тебя! - усмехнулся посредник, вытирая носовым платком цепь.

- На вашу милость надеюсь, - проговорил Кулак смотря на посредника почти набожно и сложив руки, как перед иконой.

Но Петр Иванович и без того уже решил, что, кроме Кулака, не будет старшиной никто другой.

- Кликни писаря, - сказал он сухо, и, надев цепь, стал еще важнее и неприступнее.

В сопровождении двух ассистентов вышел Петр Иванович на крыльцо в своей форменной фуражке и новой скунсовой шубе, Толпа крестьян придвинулась ближе. Все были без шапок, все стояли, понурив головы под пристальным взглядом Кулака, но с твердым решением отстоять свой выбор. Стало совсем тихо. Писарь, выступивший несколько вперед, что-то прочел, посредник что-то сказал, даже довольно долго говорил, но из его речи крестьяне поняли только одно: они поняли, что Сидор Тарасович Кулак не только первый старшина в губернии, но и такой человек, лучше какого желать не надо. В конце своей речи посредник упомянул о законе: слово «закон» было аккордом, без которого не могла обойтись эта музыка. Во имя будто бы закона, они возили посреднику дрова, строили волостное правление, жертвовали на исторические памятники и мало ли на что! Как детей стращают неведомой букой, так их стращали законом, который был им так же неведом и страшен, как бука детям.

Посредник кончил свою речь. Мужики молчали, некоторые переминались с ноги на ногу. Петр Иванович понял, что пора приступить.

- Ну, что же, ребята? - начал он снова свой монолог, охотно принимая крестьянское молчание за знак одобрения и согласия. - Поклонитесь Сидору Тарасовичу, да попросите, чтобы еще послужил миру.

И он взглянул на старшину.

- Что же, я всей душой, - подался немного вперед Кулак, готовый служить миру, пока хватит сил.

В толпе происходит неопределенное движение; крестьяне топчутся на месте, толкают друг друга, и затем раздаются нерешительные голоса, которые, постепенно становясь явственнее, переходят в слова: «Спасибо тебе, Сидор Тарасович, послужил миру: довольно и с тебя, и е нас!».

- Пусть и другой теперь послужит, - говорит явственно чей-то голое, и Петр Подгорный выступает из толпы.

Спасибо тебе, Сидор Тарасович, пусть и другой послужит! - повторяют за ним братья Бычковы, Степан Черкас, Василий Крюк, Филипп Тилипут и громче всех Иван Хмелевский. В задних рядах подхватывают, и вся толпа единодушно поддерживает слова старика Подгорного.

Посредник, никак не ожидавший такого отпора, начинает терять самообладание. Он быстро оборачивается и что-то говорит писарю; тот выражает на своем нахальном лице всякую готовность; Петр Иванович что то соображает, потом решительно сходит с крыльца, направляясь прямо в середину толпы. Крестьяне перед ним расступаются.

- Ну, вот что, ребята, - говорить ласково посредник. - Голоса между вами разделились, так чтобы не было никакого сумления, - подделывается он под крестьянскую речь, - сделаем вот что: пусть те из вас, которые хотят старшиной Сидора Тарасовича, становятся направо, понимаете? a те, которые хотят кого-нибудь другого, пусть становятся налево. Поняли?

- Поняли, ваше высокоблагородие, - отвечают мужики, решительно не понявшие к чему это клонится.

- Так то, ребята: кто направо - кто налево.

Почти вся толпа, за исключением родственников и приятелей Кулака, переходит налево. Сидор Тарасович растеряно смотрит, писарь ехидно улыбается у него за спиной, a Петр Иванович одобрительно кивает годовой. Низко стоящее осеннее солнце заливает своим ярким светом всю деревню, высокое крыльцо с навесом и вывеской и играет косыми лучами на зеленоватых окнах волостного правления. Несмотря на толпу людей, все было тихо кругом; все ждали, что скажет посредник. Посредник не сказал ни слова: повернувшись на каблуках, будто делая пятую фигуру кадрили, он прошел между рядами разделившихся крестьян е одного конца на другой, и та сторона, что была от него налево, естественно стала правою: Сидор Тарасович Кулак был выбран в старшины огромным большинством, о чем тут же составлен приговор. Так просто, так ясно, без малейшего «сумления» разрубил находчивый посредник гордиев узел.

Через час, отдохнувшая тройка стояла у крыльца, позванивая бубенчиками, a Петр Иванович, занося ногу в сани, проговорил вскользь, нагнувшись в сторону подсаживавшего его старшины: - «Во вторник разбор жалобы Макара: смотри, не прозевай».

- Как можно-с! - произнес тот с ясным, торжествующим лицом и низко кланяясь. - У меня свидетели и все...

- Трогай! - крикнул посредник, закутываясь в шубу и внутренне поздравляя себя с таким ловким оборотом.

Лошади крупной рысью вынесли за ворота, и сани, повернув за угол, скоро скрылись из вида изумленных крестьян. Толпа медленно расходилась в разные стороны, недоумевая, к чему тут право и лево, когда, направо и налево - все выходит Кулак.

Так кончилась попытка крестьян освободиться законным путем из-под власти старшины; но дело этим еще не кончилось. Кулаку было мало его настоящего торжества: он захотел обеспечить себя на будущее время от всяких враждебных заявлений. Произведя, при помощи писаря, негласное дознание, подкупив шинкаря каким-то лестным обещанием, всесильный старшина очень скоро добрался до Гаврика Щелкунова, которому пришлось поплатиться своими боками за дерзкую попытку внести свой устав в чужой монастырь. С разрешения посредника, старшина нарядил крестьянский суд, результатом которого был следующий приговор: «наказав Гаврика Тимофеева розгами, за ложное толкование «Положения», выселить из Волчьей волости навсегда». Чрезвычайно удивленные своим собственным решением крестьяне узнали, что приговор совершенно законен, ибо скреплен теми самыми печатями сельских старост, которые для предосторожности и на всякий случай, хранились у Кулака под замком. С остальными крестьянами поступили несколько милостивее: постегав маленько для примера, их продержали на хлебе и воде семь дней в холодной и затем выпустили на свободу. Беспокойный элемент был таким образом устранен, и все пошло по старому в этом темном царстве невежества и произвола. Уходя со своими пожитками, оскорбленный и негодующий Гаврик Щелкунов сказал, что он дойдет хоть до Царя, обозвал всех дураками, плюнул и в заключение послал всех к черту. Что же касается до Макара, то он не дождался сомнительного правосудия мирового съезда, «ибо сего числа представился в вечность» как доносил старшина посреднику со слов писаря.


X.


Петру Ивановичу Лупицкому повезло: он быстро пошел в гору и, вскоре после истории в Волчьей волости, когда избрание на должность предводителей дворянства было заменено назначением их, Петр Иванович попал в предводители уездного дворянства, сделавшись в то же время председателем съезда мировых посредников. Эти два одновременные повышения чрезвычайно подняли его в собственных глазах. Перед этим он лихорадочно работал: он вдруг пропадал на несколько дней, и в городе проходил слух, что он ездил в губернию и играл в ералаш с самим Степаном Петровичем. Степан Петрович был фат, многие выражались о нем еще резче, но он знал все привычки и слабости его превосходительства Михаила Дмитриевича, и поиграть с Степаном Петровичем в ералаш было все равно, что получить награду; проиграть ему было еще выгоднее.

Назначенный после губернского ералаша предводителем дворянства, Петр Иванович, тотчас же переменил все аллюры: вместо кухарки-бабы взял повара, повесил в гостиной новые драпри, выписал жене рояль и детям бонну. Он даже собирался выписать бильярд, находя игру на бильярде весьма полезной в гигиеническом отношении, но почему-то отложил, решив предоставить заботу о своем здоровье местному клубу. Он в это время был блаженнейшим из смертных. Честолюбивый лишь в определенных границах, Петр Иванович не желал пока ничего большего: сделавшись первым лицом в уезде, он, вместе с правом именоваться «паном маршалком», добился привилегии дворянского мундира, что для него, человека маленького и незаметного, с отсутствием видных предков, было чрезвычайно поощрительно. Он в это время был ужасно, занят собой, своим домом, положением, всем антуражем своей особы; он считал себя центром того крошечного мира, где первенствовал. Когда он надевал фрак и делал визиты, все его знакомые должны были радоваться и считать себя счастливыми; когда он, в припадке головной боли, закутывался в ваточный халат и надевал на голову женин платок, бегая из угла в угол, все, хотя бы и не видели его в этом наряде, должны были печалиться и соболезновать. Когда наступал какой-нибудь торжественный день, он облекался в мундир, привешивал шпагу, которую евреи величали «шаблей», украшал свою грудь орденами и, стоя с серьезным лицом перед зеркалом, приказывал подавать лошадей, чтобы в черниговской коляске (которую уже дня за два начинали чистить и растирать маслом, как будто она страдала ревматизмом) парадно подъехать к церкви, отстоявшей в нескольких шагах от его квартирки. Жена надевала парадное платье и распускала такой шлейф, который возбуждал зависть судейши, «секретарши» и очень многих дам. «Пани маршалкова» была чистосердечно убеждена, что будь её шлейф короче, платье не так пышно, приди она в церковь пешком или не посети обедни вовсе - торжество не было бы торжеством, и праздник утратил бы для города свой величавый характер. Шлейф и банты были такими же регалиями жены, как шпага и ордена - регалиями мужа. Всякая парадная выставка вполне соответствовала всем побуждениям Петра Ивановича, и в эти минуты он чувствовал себя таким счастливым, что готов был подать милостыню каждому нищему, хотя и слыхал, что это противоречит ученым теориям политической экономии. Он был счастлив, - и какими далекими казались ему те дни, когда он, е пустым карманом и пустым чемоданом, ехал сюда в еврейской буде, на хромых лошадях, мечтая о карьере и наживе. Теперь у него были черниговская коляска (которую он, впрочем, выдавал за варшавскую), шредеровский рояль, в казенном сундуке, за печатью, хранилась небольшая сумма - ядро будущего оборотного капитала, a впереди, в более или менее близкой перспективе, виднелись леса, луга, поля, барыши, доходы, и все это, как в волшебном фонаре, заключалось в одном магическом слове: опека. Опека - это был рог изобилия, золотое руно Колхиды, тем более ценное, что оно не требовало никаких хлопот и всегда было под рукою. Операции по опеке не были сопряжены ни с каким риском. Всеми делами заправлял предводитель, «пан маршалок», a опекунами назначались такие разночинцы, с которых и взять было бы нечего, Имения громадные, владельцы Бог вест какие и Бог весть где. Леса, например, этот клад, который на западе берегут, как зеницу ока - уничтожаются в уезде самым варварским образом. Знаете ли, какие там леса? Лоси, медведи в них, как у себя дома - стало быть, не березняк какой нибудь. И вот такой-то лес в опеке. Чего тут нельзя сделать? Известно-ли, например, читателю, что такое бурелом? Нет, не знаете? A это бесподобная в своем роде вещь. Составляется по всей форме акт с дознанием, удостоверением, печатями и прочими законными аксессуарами, составляется акт, что на протяжении 70-ти кв. верст буря поломала мачтовый лес, т. е. как бы ножом срезала... Что же против стихийных сил поделаешь? Налетело нечто в роде шквала, положило, как говорится, в лоск и, сделав свое дело, мгновенно стихнуло. Леса из опекунских имений как не бывало, дознание приложено к делам по опеке - a уж каков иногда результат всего этого - и сами можете догадаться. В отношении клепки поступают и того проще: дается, например, евреям разрешение вывозить клепку из такого места, где, с позволения сказать, кроме можжевельника и брусника ничего не растет, но так как это собственная земля «пана маршалка», купленная им для ценза за сотню рублей, то на ней может произрастает не только необходимый для клепки дуб, но все, что угодно. Вы, конечно, понимаете, что клепка вывозится из тех лесов, где в случае надобности прогуливается бурелом.

К чести Петра Ивановича надо заметить, что он поддался искушению не вдруг, уступал шаг за шагом, но, раз решив в принципе, что не брать нельзя, когда все сложилось так, чтобы давать - он уже не мог остановиться; и пошел по этому пути далее, стараясь только сохранить свой ореол честного человека.


XI.


Уездный город, где жил и действовал Петр Иванович, был одним из тех мирных и глухих углов, где жизнь, кажется, навеки застыла в той форме, в какую вылилась случайно; но это только казалось. На самом же деле, уступая давлению времени, она медленно, но постоянно изменялась, внося новые элементы и уничтожая старые. Одно было неизменно: невыносимая грязь, в которой испокон века утопает этот забытый начальством и Богом уголок. Маленький городок вынес на своих плечах немало бедствий во время междоусобий князей и татарского ига, Его разоряли и жгли, a однажды даже совсем разрушили; но, возродившись подобно фениксу из пепла, он, ко времени нашего повествования, имел несколько церквей, костел, синагоги, несколько питейных, клуб, модные магазины, училища и многое еще. Это был городок в полном смысле еврейский: грязный весной и осенью, душный и пыльный летом, он был насквозь пропитан чесноком и луком во все время года. Выстроен он был в ложбине, почти в овраге, и высокие горы, надвигаясь с юга-запада, прятали его в своих ущельях: издали виднелась только колокольня собора и высокий шпиц костела, поднимавшие к небу свои золотые, потемневшие от времени кресты. Зеленые, поросшие кустами орешника, дуба, черемухи и ольхи горы уходили вдаль, подступали к самому городу, пропадали, опять появлялись и во многих местах почти отвесной стеной стояли над городом, грозя каждую минуту засыпать его своими глыбами песка и глины; но времена геологических переворотов прошли, и город безмятежно жил под зелеными холмами. A эти холмы были очаровательны от ранней весны и до глубокой осени; это было самое лучшее украшение городка, и не потому-ли казался он так жалок в своей, классической грязи, что вокруг и над ним зеленели эти причудливые, прорезанные бесчисленными тропинками, ходами и самими неожиданными ущельями живописные горы? Прелестные горы! Когда из-за далекого, потемневшего горизонта показывался месяц, обливая их своим холодным, ровным серебряным светом, когда их таинственные ущелья становились еще таинственнее и глубже от игры тени и света, - тогда маленький, бедный городок, весь под сиянием бледных лучей месяца, был почти живописен. Это была словно какая-то декорация, - совсем не то, что днем. В самом центре городка, на высокой горе, кончающейся обрывом у реки, на горе, откуда открывается вид на бесконечное пространство заливных лугов, среди которых маленькие озера блестят на солнце, как стекло, в зеленой оправе своих покатых берегов, a песчаные холмы оканчиваются темной каймой далекого леса, там на этой горе, под тенью пирамидальных тополей, расположилось городское православное кладбище с своими убогими крестами и вросшими в землю или покачнувшимися на бок скромными памятниками. За ним, захватывая с каждым днем все большую площадь, огороженное высоким зубчатым частоколом и похожее, издали, на крошечный городок, расположилось кладбище еврейское, с своими странными мавзолеями в виде крошечных домиков и досок с надписями, поставленных перпендикулярно. Недалеко помещалось кладбище католическое, с преобладанием на нем разных эмблем, фигур и латинских надписей. За этими местами вечного покоя, по обеим сторонам дороги тянутся поля ржи, гречихи, пшеницы, овса, пока снова попадаются горы, ущелья, глубокие овраги и поросшие зеленью и кустарником узкие долины, a далее пустынное пространство, которому, кажется, и конца нет.

Маленький городок был удален от всех цивилизованных центров, коснел среди своих лесов и болот и страдал отсутствием путей сообщения. Железная дорога гремела на расстоянии целых 300 верст и хотя в последнее время ходил слух о каких-то изысканиях поближе, но не было ни малейшего основания предполагать, что маленький, никому ненужный городок попадет в европейскую сеть железных дорог. Пароходство возобновлялось как бы пароксизмами; искалеченные, пробитые и насквозь прогнившие пароходы случайно появлялись, случайно прекращали свои рейсы и никак не могли считаться чем-нибудь надежным и постоянным. A между тем обширный край только ждал пробуждения, и это чувство ожидания было так велико, что даже свист таких ноевых ковчегов, как эти пароходы, приводил в приятное волнение весь город: все-таки это был отголосок из другого мира... A между тем, широкая, судоходная река, лениво подвигая свои мутные, желтоватые воды, представляла не только сподручное, но почти единственное средство передвижения на огромном пространстве. У людей предприимчивых эта река принесла бы миллионы, но у нас она год от году мелеет, заносится песком и илом, и так прихотливо меняет свой фарватер, что самый опытный лоцман не найдет своего прошлогоднего пути, a бедные пароходы то и дело пробивают свои бока. Горы и река - эта краса, это богатство края - пропадают даром, или почти даром: под городом речная вода невозможна для питья по милости евреев, для которых она служит оптовым складом всяких нечистот, a горы - кто станет любоваться их красотой? Притом сила привычки так велика, что этой красоты почти не замечают, как незамечают и той грязи, среди которой живут. В социальном отношении это было самое невзыскательное место на всем земном шаре, без всяких претензий на какие бы то ни было современные усовершенствования и удобства.

Вся торговля - от бакалейных лавок с окаменелым товаром и елисеевскими винами местной фабрикации до мяса, разделяемого на трефное и кошерное, находилась бесповоротно и беспрекословно в еврейских руках: обыватели довольствовались тем, что получали от евреев (евреи всячески наживались от обывателей, и всякая попытка выйти из-под их монополии приводила обыкновенно к постыднейшему фиаско) оставалось только радоваться прочному постоянству существующего порядка вещей.

Город не имел ни мостовых, ни фонарей, ни даже улиц в общепринятом смысле, но визиты в нем были обязательны для всякого, кто считал себя принадлежащим к обществу. В отношении народности преобладал еврейский элемент, но это, разумеется, не общество: в общество легально входил только тот, кто носил какой-нибудь чин, звание, занимал какую нибудь должность, имел какой-нибудь знак отличия. Главное, чтобы на фуражке была кокарда. Получив право на кокарду, человек получал доступ в общество, a его жена, если она состояла в браке, делалась правоспособной на визиты. В городе было несколько домов, которые составляли свой кружок, где хранилось ядро общественного мнения. Первым считался дом Лупинских по многим причинам: Лупинские держали повара, изредка ездили «в губернию» и доставляли своим знакомым невинные удовольствия в виде карточных вечеров, где господа и прислуга суетились до истомы, a гости добросовестно скучали, показывая, что им очень весело. Лупинские могли даже умеренно помогать бедным, чувствуя в такие минуты все прочное превосходство своего собственного благосостояния. Они, разумеется, не выписывали ни книг, ни журналов, запирали на ключ всякую дрянь, вычитали с прислуги за каждую разбитую тарелку и пропавшую салфетку, но гостей принимали с достоинством, поили их и кормили, и везде, где надо было себя показать, показывали товар лицом. Семейная жизнь их, насколько в нее можно было проникнуть со стороны, насколько она видна в гостиной и с улицы - представляла собой образец супружеского благополучия и всякого довольства: муж гулял всегда с женой под руку, жена набивала мужу папиросы, у них были дети, подававшие большие надежды. Знакомые хвалили их в глаза - что весьма обыкновенно - и за глаза, что становится большой редкостью в наш коварный век. Да, они, слава Богу, были счастливы, разумеется, в пределах земного счастья, т. е., имея довольно, они были не прочь иметь больше. Co времени своего предводительства, Петр Иванович внушил жене, что она первая дама в городе, и она строго держалась этой классификации, боясь больше всего на свете попасть во вторые.

Недалеко от квартиры Петра Ивановича стоял дом, где резиденствовал градоначальник, Кирилл Семенович Уданов. У Кирилла Семеновича было большое семейство и очень много хлопот, но центром всего была дочь, девица Лиза, которая командовала отцом, матерью, всем домом и всеми городовыми. Оба семейства были в отличных отношениях, но Петр Иванович, допускавшийся во внутренние покои его превосходительства Михаила Дмитриевича, слегка покровительствовал Кириллу Семеновичу. В соседстве с ними жили супруги Буш, люди немецкого происхождения и старого покроя. Это была невиннейшая пара смертных; они никому не делали и не желали зла, любили друг друга, как им заповедал венчавший их пастор, и были счастливы. Муж служил, брал с спокойною совестью освященные обычаем взятки, играл по маленькой и был похож на таракана; жена лечилась, шила новые платья, соблюдала строгую диету и, кроме собственной боли под ложечкой, не считала достойным своего внимания никаких событий на свете. He смотря на то, что супруги Буш давно пережили демаркационную линию, отделяющую зрелый возраст от начинающейся старости, они так хорошо сохранились, что когда представлялся случай, они с увлечением и непременно друг с другом танцевали кадриль, польку и даже голоп. В галопе они были особенно хороши. Они танцевали и улыбались, и танцуя, заражали своим весельем молодежь, которая почти утратила способность чистосердечно веселиться.

Судья Иван Тихонович любил, сладко покушав, посплетничать для пищеварения; на его плоском румяном лице всегда играла безмятежная улыбка, и он был того мнения, что взятка взятке рознь. Сам он, Боже сохрани, не брал, разве какую-нибудь индюшку или что-нибудь в этом гастрономическом роде - не больше, но был убежден, что есть случаи, когда взятка не только необходима, но даже совершенно законна, ибо, не тревожа казны, действует напротив в смысле самопомощи. Иван Тихонович был примерный судья: он не гонялся за отвлеченностями и допускал идею справедливости лишь в размере, ограниченном буквою устава.

Было еще несколько лиц, но о них при случае.

«Пани маршалкова» собралась делать визиты. Это было событие, интересовавшее всю улицу, весь город, для этого был установлен свой церемониал. Над городом стоял жаркий июльский день, и хотя накануне разразилась гроза с проливным дождем, в воздухе было душно и пахло новой грозой. Когда «пани маршалкова» собиралась делать визиты, ее не могли остановить никакие метеорологические явления. «Пани маршалкова» одевалась, когда к крыльцу подъехала коляска, запряженная парой разношерстных земских лошадей; на козлах черниговской коляски сидел невзрачный мужик в сером кафтане, с колтуном под шапкой; не подозревая всей важности обряда, в котором он участвовал, колтун невозмутимо курил махорку из коротенькой трубки в ожидании торжественного выхода «пани». Ждать пришлось долго, ибо туалет и прическа требовали тонких соображений и заняли целое утро: горничная поминутно выбегала за дверь, принося разные картонки и юбки, бонна подавала булавки, прикалывала бант, что-то такое таинственно подсовывала, улыбаясь за спиной у пани.

Пожалуйста, чтобы не заметно... говорила «пани маршалкова» на своем французском языке.

Oh, il n'у a pas de danger! - успокаивала ee с улыбкой молодая француженка.

Детей заперли в детскую, чтоб они как-нибудь, Боже сохрани, не наступили на шлейф, a сам Петр Иванович, бросив дела по опеке, беспокойно ходил в своем кабинете, посматривая на часы и ожидая выхода жены. В довершение общего напряжения, тяжелый шиньон никак не хотел держаться на макушке, a шляпа не держалась на шиньоне. Пани выходила из себя.

Вы ничего, ma chere, не умеете! - говорила она, е сердцем, сверкнув своими кроткими глазами на бонну.

Mais, madame, vos cheveux sont si peu epaix que le chignon ne tient pas! оправдывалаеь француженка, краснея.

Подайте сюда!

И, вырвав шпильки из рук сконфуженной бонны, пани стала их втыкать как попало в свой модный шиньон.

Наконец, когда все было подтянуто, прикреплено н приколото, после заключительного coup de main бонны, подсмеивавшейся за спиной у m-me Loupinsky, пани маршалкова, шумя шелковым платьем, вышла в гостиную, заботливо хлопнув дверью перед самым носом выскочивших из своего угла детей. Она была великолепна в своем голубом платье, белых коротких перчатках и модной высокой шляпе, на которой было столько цветов, перьев и лент, что издали казалось, будто надеты две шляпки вместо одной.

- Ну, душенька, готова? - спросил Петр Иванович, оглядывая жену сверху до низу, от качавшегося на шляпе пера до длинного голубого шлейфа, и нимало не смущаясь рискованным сочетанием голубаго платья и лиловых цветов.

- Я давно готова, только думала: не рано ли? - невинно солгала «душенька», как раз только перед дверью успевшая воткнуть свою последнюю булавку.

- У Орловых будешь? - значительно спроеид Петр Иванович.

- He знаю, право... замялаеь пани. - Татьяна Николаевна мне не отдала последнего визита, a у Комаровых была! - прибавила она, строго охраняя установленный этикет.

Заезжай на минутку... Неловко, узнают, что везде была. Ну, душенька, ступай! Да прикажи на колеинах осторожнее, чтобы как-нибудь коляску не сломать, - говорил он, провожая жену в переднюю.

«Пани» еще раз взглянула на себя в зеркало, поправила бант, надвинула съезжавшую на затылок шляпу и, шумя оборками, по грязному крыльцу, величественно села в экипаж. Задремавший было кучер задергал вожжами, лошади, потоптавшись на месте, с усилием тронули, и роскошная черниговская коляска, при криках стоявшего на крыльце Петра Ивановича. «Тише, болван, тише! не задень за ворота!» благополучно выехала на улицу, обдав грязью толпившихся у калитки жиденят.

«Пани маршалкова» сделала несколько визитов и, как особа, близко стоящая у дел, сообщила целую кучу новостей о внутренней политике уезда, прибавляя к каждому слову: «Мой муж получил известие из Петербурга», «Степан Петрович ему говорил»... Она была у супругов Буш, у главы духовенства протоиерея Сапиенцы, у судьи Ивана Тихоновича и после всех заехала к Орловым. Между двумя семействами существовали несколько странные отношения. Орловы - люди в этом крае новые - отличались независимостью мнений и строгой замкнутостью своей жизни; они не бывали почти нигде, у них бывали весьма немногие - и вот почему Петру Ивановичу хотелось быть там одним из первых; он делал всевозможные авансы, a так как на них отвечали довольно туго, то выходило, будто он догонял, a Орловы уходили. «Пани маршалкова» вторила мужу с тайными раздражением и никак не могла простить Татьяне Николаевне, что та, отдавая ей визиты, никогда не надевала шлейфа.

У Орловых «пани маршалкова» услыхала такую новость, которая отбила у неё всякую охоту к дальнейшим визитам: она услыхала, что в одной из волостей, именно в Волчьей, там, где посредником был заменивший Петра Ивановича, Гвоздика, случилось какое-то происшествие. Подробности еще не были известны, или, по крайней мере, ей не сообщили их, но уже одно то, что слух о происшедшем собщался Орловыми и, следовательно, был им известен раньше, нежели самому Pierre'y, было чрезвычайно оскорбительно. Пани встала: на её бледном лице выступили красные пятна, глаза разбегались от волнения.

- Вот как вот как! - твердила она, застегивая растерянно перчатку и, застегнув, прибавила с колкостью: - Надеюсь, что это все вздор, уездные сплетни...

- Едва-ли можно на это надеяться: Гвоздика такой негодяй, что надо только удивляться долготерпению крестьян, - сказал Орлов.

- Негодяй - воскликнула пани, - слабо протестуя против этого резкого определения: - Pierre считает его порядочным человеком.

- Да! негодяй и взяточник! - повторила Татьяна Николаевна, не обратив внимания на её последние слова.

- Ах! - почти простонала пани, начинавшая сожалеть, зачем она поехала в этот дом, где её визит не только не ценят, но даже делают ее как будто ответственной за порядки в Волчьей волости. Она была в очень неприятном положении, но Орловы решительно этого не замечали.

- Что он взяточник, - продолжал слова жены Орлов, - это вам скажет первый встречный, первый еврей-шинкарь, с которого он берет по двадцати-пяти рублей за каждое свидетельство.

«Пани маршалкова» сделала оскорбленное лицо.

- Pierre непременно разузнает, и если только...

- Я даже слышала, - перебила Татьяна Николаевна, - что крестьяне Волчьей волости жаловались Петру Ивановичу на притеснения старшины и арендатора.

- Да, но Pierre все это уладил.

Татьяна Николаевна промолчала, и взволнованная пани стала прощаться.

- Все это очень, очень неприятно, - говорила она, протягивая руку в своей короткой белой перчатке, Если это так, Гвоздике придется искать другого места, - продолжала она, давая ему с забавной развязностью отставку. Вы знаете взгляды и направление моего мужа! - закончила она уже в дверях, подбирая свой шлейф и повторяя чьи-то чужие слова, если только не слова самого Петра Ивановича.

- Разумеется, разумеется! - неопределенно ответили хозяева, и гостья исчезла, грациозно качнув махровым пером своей шляпки. Узнав такую неприятную новость, взволнованная «пани маршалкова» была не в состоянии продолжать своих визитов и велела кучеру ехать домой. Она имела такой встревоженный вид, a модная е перьями шляпка сидела на ней так комично, что встретивший ее на крыльце Петр Иванович не мог не воскликнуть:

- Душенька! на кого ты похожа! шляпка совсем ебхала на бок!

Но бедной «пани маршалковой» было не до шляпки. Когда земские лошади, исполнив свою обязанность, уже жевали овес, кучер, получив от «пани маршалковой» злотый, пропивал его в соседнем кабаке, их хозяйка, освободившись от своей визитной арматуры, сообщила мужу результат своей поездки.

- У Орловых была - спроснл Петр Иванович тем небрежным тоном, которым обыкновенно стараются замаскировать придаваемое вопросу значение.

- Как-же, как-же...

- Ну, что?

- Ничего, кданяются тебе. Ах, да! - будто спохватившись, прибавила пани:-представь, какая новость; - в Волчьей волости, говорят, что-то случилось...

- Ну, так и есть! - воскликнул Петр Иванович. Что-же... что тебе сказали?

- He знаю, что именно, - говорят: неспокойно. Татьяна Николаевна говорит: Гвоздика известный взяточник и негодяй...

- Ее везде спрашивают! Что-же ты ей?..

- Разумеется, сказала, что все вздор, уездные сплетни, что ты считаешь его порядочным человеком.

- Вот уж напрасно! - сердито повернулся Петр Иванович. Ты вечно сболтнешь лишнее: a если он попадется? Ты всегда так! И сколько раз я тебя просил...

- Ах, Боже мой! почем-же я знаю, что говорить, что нет! - обиженно произнесла пани, с сердцем снимая банты.

- И удивительно, как это скоро к ним доходит, - продолжал Петр Иванович, не обратив внимания на скорбный тон жены: уж проведали!

- A разве в самом деле что нибудь есть? - спросила пани, интересуясь событием и не сдержав своего любопытства, не смотря на обиду.

- Есть то, что эти скоты ходили опять с жадобой к губернатору... Но почему Орловым это известно? - произнес он с досадой и, весь занятый этой новой подробностью дела, послал сторожа за исправником.


XII.


Из Волчьей волости шли тревожные вести. В полицейском управлении была получена бумага с надписью «весьма важное». Такую же бумагу получил председатель съезда мировых посредников, Петр Иванович Лупинский. В бумаге было сказано, «что некоторые из крестьян означенной волости дозволили себе снять с волостного старшины знак его достоинства, заперли волостное правление и не принимают никаких резонов».

Это было фактически верно, и для того, чтоб объяснить решительный поступок крестьян, я попрошу читателя вернуться в знакомую ему отчасти деревню Сосновку.

Вскоре после вторичного избрания Кулака в старшины мнимым большинством, в жизни волости случилось еще одно крупное событие: на место произведенного в «паны маршалки» Лупинскаго посредником в волость был назначен Михаил Иванович Гвоздика. Михаил Иванович приехал в Западный край с решительным намерением нажиться. Мужик, пан, еврей - для него это было все равно: разница заключалась лишь в том, что с мужиком он меньше церемонился. Тупой и грубый по натуре, невежественный почти до полной безграмотности, он уразумел одну науку - подойти к нужным людям и умел делать так, что грубая лесть его принималась за хохлацкую искренность, a дикий разгул - за ширину русской натуры. Гвоздика шел к своей цели прямо и лез на стену с тупостью вола, Бедный однодворец Черниговской губернии, неодолевший второго класса гимназии, он поставил себе задачей - поправить свои личные обстоятельства, и повернул дело в Волчьей волости так, что сам Сидор Тарасович разводил только руками, удивляясь его ловкости. На мужика свалилась удвоенная барщина: мужик был обложен оброком не только в пользу своего мифического князя, но и в пользу посредника, старшины и арендатора. Михаил Иванович был неумолим в своей логике и расправлялся с крестьянами за малейшую жалобу с такой строгостью, что отбил у них всякую охоту жаловаться. Жаловались, разумеется, на Кулака, но так как в деле выжимания соков старшина с посредником составляли одну душу, то понятно, что жалобщики, т. е. люди посмышленее и побойчее, получали, смотря по заслугам, от двадцати до шестидесяти ударов без всяких разговоров и рассуждений. Мужики еще раз убедились. что на кулака жаловаться нельзя. - Если нельзя жаловаться, то можно что-нибудь другое, - подумали они и вспомнили при этом, Бог весть где пропадавшего, Гаврика Щелкунова. В это время подошел, как на грех, такой случай: в волости проживал сын заштатного дьякона, такой же заштатный учитель одной несуществующей школы, Лука Скудельников. Это был сначала первейший приятель Гвоздики, одного с ним поля ягода, но только без разрушительных инстинктов черниговского однодворца; они вместе пили, вместе охотились и доставляли себе всякие другие утехи. Все шло, как нельзя лучше, - как вдруг между приятелями произошел неожиданный разрыв: заштатный учитель, оскорбленный за что-то старшиной, пожаловался на нe­го Гвоздике. Гвоздика, находясь под влиянием старой водки в самом мрачном настроении, не только не удовлетворил обиженного, но даже и пообещал расправиться с ним на конюшне без всякого уважения к его несомненно-духовному происхождению. Понятно, что после этого не могла уже устоять никакая дружба, и дважды оскорбленный попович поклялся отмстить и Кулаку, и Гвоздике.

- Вы, ребята, чего ждете? - сказал он, собрав у себя вечером в хате знакомых нам братьев Бычковых, Филиппа Тилипута, Степана Черкаса, Ивана Хмелевского, Петра Подгорного и веселого парня Василия Крюка, из соседней деревни. - Чего ждете? ведь в правление на счет Кулака бумага пришла.

- Какая бумага? - спросил Черкас.

- Настоящая казенная бумага за печатью. Нешто не слыхали? - искренно удивился Скудельников.

- Откуда нам слышать? вот коли раскладка какая, так живо скажут, - покачал своей старой, много вынесшей головой Петр Подгорный.

- Кабы только раскладка, а то и того хуже! - вздохнул непризнанный наставник, стараясь возбудить интерес слушателей.

- Да ты говори толком, чего тянешь! - сказал с сердцем нетерпеливый Иван Хмелевский.

- Ах, братцы! - уж очень мне вас жалко-то! A не сбегает ли кто за косушкой? - переменил он тон. - Ей Богу, всего разломило...

- Какая теперь косушка ночью?! ведь выдумали..

- Сказывай, в чем дело-то! Завтра поднесем: не уйдет...

- Ну, смотрите же: завтра, так завтра! A в том дело, что коли Сидор - чтоб его черти взяли! - дослужит старшиной третье трехлетие, сказано в той бумаге, то быть ему после того дворянином, повесят ему медаль, либо какой орден, и тогда уж фью!... засвистал Скудельников. - Тогда уж от него ни пестом, ни шестом!... И выбирать не допустят: на век старшиной закрепят.

- Да как же это так? - спросили в один голос изумленные мужики. - Каким манером?

- Таким манером, что как утвердят его па этой должности, так уж по закону, стало быть, до конца, т. е. до самой его смерти. Вам выходит терпеть, a ему с вашей глупости богатеть.

- Да как же так, Лука Михеич?

- Наладили одно: да как же так? Говорят вам: бумага пришла, ну?

У мужиков от такой новости и руки опустились. Это было, разумеется, нелепо; Скудельников сболтнул первое, что попало на язык, почти всегда пьяный; но разве крестьяне могли отнестись критически к какому бы то ни было вздору? Они знали, что Лука Михеич человек грамотный, всякие книжки может читать, ходит в сюртуке, курит папироски, поет на в клиросе и у посредника первый гость. Ему ли не знать такой важной новости? Они ему поверили, a Скудельников, измыслив вздор, решился в своих видах поддерживать его.

- Где же ты, Лука Михеич, эту бумагу читал?

- Где читал? Само-собою в правлении: Михаил Иванович показывал.

- Може это еще так только? - сказал нерешительно Степан Черкас.

Эх ты! - покачал на него головой Скудельников. - A еще законником считаешься; ну, где же это видано, чтобы такие бумаги так писались!

И он встал, делая вид, что е такими людьми нечего попусту слова тратить. Уловка удалась, и мужики схватились за Скудельникова, видя в нем какое ни на есть спасение от нагрянувшей беды.

- Постой, постой, Михеич! Что же ты так? да ведь того... заговорили мужики.

- Да уж это, братцы, должно верно: Лука Михеич не станет врать,-сказал Хмелевский. Мне вот и жил намедни сказывал, что Кулак новый кафтан сшил, куда, говорит, длиннее прежнего.

- Новый кафтан? уж это беспременно к чему нибудь.

- Вестимо не без причины, - прибавил Василий Крюк.

- Вон сами видите, куда пошло! - сказал довольный неожиданным оборотом Скудельников.

- Так как же ты думаешь, Лука Михеич, как же нам теперича?...

- Мне что же за вас думать! Как себе знаете... Вон дядя Гаврик за вас подумал, да и поплатился.

- A он, братцы, слышно, все хлопочет, - перебил Скудельникова Черкас, состоявший, по прежней должности сельского старосты, в большой дружбе со сторожем Еремкои. - Тимофеич сказывал: все хлопочет, все хлопочет... В Питере, говорит, самому наибольшему генералу просьбу подавал...

- Ну, что ж он, генерал-то? - спросили е любопытством мужики, чувствуя себя виноватыми перед дядей Гавриком.

- Да ничего, выслушал. Выслушал, да и говорит: вижу, говорит, что ты пострадал за правду a помочь тебе ничем не могу, потому нет, говорит, таких законов, чтобы сделанное переделать можно. - Как же это так, ваше графское сиятельство? спрашивает. Ну, тут генерал махнул рукой и отошел прочь. Бумага об этом самом была в правление прислана, на счет, значит, приговора... Ну, Курочка отписал, что все это мол верно, так точно и было, но человек этот в роде как бы не в своем уме и приключилось ему это повреждение от водки...

- Вот, братцы, напраслина то! - воскликнул Хмелевский.

- Вот видите, каково вам советовать-то! Нешто вы свою пользу понимать можете? - начал Скудельников. - Где ваше понятие?

- Понятие-то у нас може и есть, да и с понятием-то ничего не поделаешь, - сказал Петр Подгорный и глубоко вздохнул, - Вот ты созвал нас, рассказываешь, a как нам об тебе понимать: злодей ты нам, или нет? - спросил он сурово, - вдруг поднявшись и подходя к Скудельникову. - Коли не злодей, так должен нам путь указать, потому ты больше знаешь, мы народ темный, нас всякий может и обмануть, и обидеть...

В голосе старика звучала такая грустная нота, что Скудельникову стало на минуту совестно, но он тотчас же победил эхо чувство.

- Что мне вам путь указывать? Вам сказано, что коли Сидор дослужит еще трехлетие, так запишут его в дворяне, и тогда уж от него не отвертитесь...

Мужики переглянулись, словно спрашивая: что же тут делать, когда дело решено без них?

- Стало, коли в вас рассудок есть, то вы должны понимать, как теперь поступит. Ступайте в губернию, можно жалобу написать, - сказал Скудельников, будто нехотя и, напомнив об обещанной на завтра водке, зевнул с видом человека, исполнившего тяжелый долг. Крестьяне друг за другом вышли, потолковали еще дорогой, и на другой день решили, миновав посредника, написать просьбу и на этот раз нести ее в губернию самим. Это было дело трудное и даже опасное, потому что Гвоздика не допускал в своем участке никаких отлучек, и ослушники, как настоящие дезертиры, карались самым строгим образом; но мужики решили, что двух смертей не бывать, и бросили жребий, кому идти. Жребий пал на младшего Бычкова и на Степана Черкаса. Бычкова вызвался заменить старший брат Сидор, a лучше Черкаса - человека бывалого и в законе доку - и выбрать было нельзя. Депутаты отправились. Путешествие было далекое, несколько сот верст; пора самая рабочая; но в конце виднелась надежда изменить и улучшить свое положение, - и крестьяне, с краюхой хлеба в котомке и с просьбой за пазухой, бодро шли вперед. На восьмой день по выходе из Сосновки, где это хранилось в глубокой тайне, отважные депутаты были допущены перед лицо его превосходительства. Старый, но еще видный из себя статский генерал, Михаил Дмитриевич Столяров, удостоил их выслушать, улыбаясь непонятному говору крестьян.

- Quel jargon! - обратился он к Степану Петровичу Овсянскому.

- Impayable! - ответил тот, ничего не слыхав и думая о новой актрисе, которой он желал послать букет.

Крестьяне рассказали все. Они полагали, что вся их миссия состоит в том, чтобы правдиво изложить то, что у них делается, и ждать помощи. В подкрепление своих слов, они подали жалобу писанную. В наивной жалобе этой, написанной со слов крестьян Скудельниковым и начинавшейся словами: «мы, живя среди лесов», по пунктам были изложены следующие жалобы: «Крестьяне Волчьей волости чинили десятиверстную греблю безвозмездно и только в нынешнем году от одного человека узнали, что могут подучить несколько тысяч рублей, если подрядятся чинить ту же самую греблю на следующее трехлетие. Мирские денежные сборы, взыскиваемые с крестьян без всяких приговоров, никогда не записывались в их платежные книжки, да и самых книжек у них не было на руках, не смотря на то, что они за них заплатили по 50 коп. за штуку. Денежные сборы взыскивались с неревизских душ от двухлетнего возраста, без всякого учета этих и других сборов в продолжение многих лет. В таком-то году крестьяне, по распоряжению старшины, заплатили пять рублей с каждого двора арендатору за какую-то досыпку хлебного магазина, который был растрачен прежним арендатором. Деньги за право содержания питейных заведений старшина получает не известно в чью пользу, a продажа питей производится евреями по таким приговорам, которые никак нельзя назвать общественными, так как крестьянское общество участвует в них только тем, что старшина и писарь прикладывают за неграмотных печати сельских старост, всегда хранящиеся на такие случаи под ключом у волостного старшины. И выходит, таким образом, будто все договоры и приговоры совершаются с согласия крестьян, тогда как на самом деле ни крестьяне, ни сельские старосты иногда о них ничего не знают, как это и было в приговоре о Щелкунове. Хотя крестьяне наделены землей в достаточном количестве, но земля эта так удалена от их усадьбы и состоит в такой черезполосности, что они находятся как бы в постоянной осаде и за каждую попавшую на арендаторские владения скотину взыскивается произвольно налагаемый штраф. Кроме того, между крестьянским лугом и усадьбой находится часть никуда негодной земли, которая не была оценена при отводе надела и впоследствии отошла к помещику. Как совершено неудобная, она оставалась без всякого употребления до тех пор, пока арендатору, еврею Цаплику, не пришло в голову обратить ее в постоянную статью дохода. Цаплик без труда получил ее в аренду и за прогон по ней скота на крестьянский луг, стал брать плату с двора (хотя по уставной грамоте крестьяне имели право пользоваться этим прогоном без всякой платы), a старшина - подвергать штрафу тех, кто не хотел платить этого оброка. Но особенной тяжестью ложится на крестьян договор заключенный старшиной все с тем же Цапликом на содержание при волостном правлении одной пары стойковых лошадей. По этому договору, каждый двор платил еврею Цаплику по несколько рублей, причём еврейские лошади возят только на расстоянии десяти верст от волости, a потом их сменяют лошади крестьянские. Помимо несообразной цены, тягость этого налога увеличивалась еще тем, что эти деньги выплачивались Цаплику не деньгами, a крестьянским трудом: крестьяне были обязаны выкапывать в лесу корчи для гонки смолы по невозможно дешевой цене. Несогласных с этим условием старшина подвергал штрафу, усугубляемому иногда телесным наказанием: так, когда крестьянин Фома Круглый осмелился заявить, что не станет отбывать барщины на жида, когда от барщины их освободил Царь, - то за такое суждение старшина дал ему сначала тридцать ударов розгами, потом двадцать ударов палкой и, наконец, потребовал к себе в дом, сек, сколько душе угодно, оправдываясь на жалобы мужика тем, что не имел времени считать удары.

Загрузка...