He знаю, была ли эта жалоба смешна, по, рассказывая об aудиенции между двумя пульками в клубе, Степан Петрович Овсянский, attache при особе его превосходительства, смеясь, назвал ее chej d'oeuvre'oм бестолковщины.
- Начиналась она, - говорил он председателю казенной палаты Ля-Петри, большому приятелю Гвоздике, - на манер какой-то цыганской песни: «мы, живя среди лесов и полей дремучих»... Pardon! вы понимаете: я хочу сказать: «лесов дремучих», - поправился он, улыбаясь своей собственной игривости, - и так шла до конца в этом музыкальном роде. Сам Михаил Дмитриевич улыбнулся, передавая мне этот документ.
Степан Петрович был известен своим остроумием и умением смешно рассказывать. Это был человек салона par excellence. Около него тотчас же образовался кружок слушателей таких же праздных и самодовольных, как он сам.
- Нет, каково, я вас спрашиваю, je vous demande un peu, каково возиться с этими первобытными нашему милейшему Гвоздике? - воскликнул председатель, щуря левый глаз и поправляя браслет, который он носил в память какого-то печального события. - Право, эти господа-посредники приносят настоящую жертву!
- Да вы послушайте, как они про самого Гвоздику-то рассказывали, - продолжал Степан Петрович, довольный вниманием клубной аудитории, - просто потеха! Высекли их там, или что-то еще, ma foi, je n'en sais rieo!.. пошли они к нему жаловаться. Пришли, говорят, перекрестились и просят допустить. Ждали долго. Раз сказали - почивает; в другой говорят - собаку чешет; в третий - щенка учит. Видим, говорят, что господским делом занят.
- Impayable! - воскликнул председатель и совсем зажмурился от удовольствия.
- Нет, надобно было слышать, как они сами это рассказывали... Бесподобно! Вы слышали непосредственный, бессознательный юмор русского человека. Я чрезвычайно метко схватываю эти детали.
- J'espere bien! - воскликнул с видом одобрения председатель.
- И потом этот польский язык, - продолжал, с той же игривой возбужденностью Овсянский, который я, разумеется, опускаю, как совершенно невозможный для передачи. Quel jargon, s'il vcus plat! - обернулся ко мне Михаил Дмитриевич. - Impayable! говорю.
Степан Петрович посмотрел кругом: на лицах слушателей выражалось полное одобрение этому маленькому дивертиссементу.
- Как же отнеслись их превосходительство? - осведомился случившийся тут какой-то уездный пан маршалок из назначенных.
- Ну, разумеется, пообещал, обнадежил и мне поручил все разобрать, как будто можно что-нибудь понять и разобрать в этой ерунде!
Маршалок согласился, «что никак нельзя», и выразил на своем лице тонкую иронию. Улыбнувшись ему, Степан Петрович продолжал:
- Я тотчас к Никанору Антоновичу, a он, знаете, всю эту науку прошел a fond, сам посредником был, и говорю ему: как бы, говорю, Гвоздику-то: ведь вещи «бардзо неподобные» рассказывают. Все улыбнулись польскому словечку... Никанор Антонович задумался, потом вдруг говорит: - A вы, говорит, спрашивали: есть ли у них пропуск? - Тут меня как осенило. Мы к мужикам, a у них голубчиков, ни вида, ни пропуска, как птицы небесные... Никанор Антонович сейчас статью, и на законном основании - понимаете - водворить на месте жительства, a подлинную жалобу передать посреднику. Неправда ли: просто и ясно?
- И остроумно! - в том же тоне одобрения произнес председатель.
- Да, это голова! - сказал с убеждением Степан Петрович. - Он пойдет далеко: e'est moi qu vous le dis! Сейчас, сейчас! - крикнул он кому-то в буфет и, извинившись перед председателем, направился к буфету.
XIII.
Когда сконфуженная депутация, очутившаяся в положении дезертиров, была выпровожена со срамом «из губернии» домой, a получивший жалобу, Михаил Иванович Гвоздика, пообещав все разобрать и наказать, велел ожидать своего приезда. - Крестьяне, подстрекаемые Скудельниковым, решили, что им остается одно - не допускать Кулака до дворянства. Это было единственное средство выйти из-под кабалы; ждать больше нечего и надеяться не на кого. Та робость, которая еще владела их сердцами в ожидании возвращения Степана Черкаса и Бычкова, теперь вдруг уступила место стремительному желанию поскорее освободиться от грядущей беды. На общем совете было положено собраться всем в первое воскресенье, после обедни, к волостному правлению и предложить Кулаку сложить с себя звание старшины. Почин всего дела взял на себя старый Петр Подгорный.
- Мне все равно жить недолго, - cкaзaл он с трогательной простотой: - сослужу последнюю службу миру!
И когда пришло время, он, перекрестившись, вышел первый.
В назначенный час, крестьяне собрались возле волостного правления и вытребовали оттуда Кулака, как зверя из берлоги. На его беду, Курочки не было дома; понимая, что дело не совсем ладно, старшина застегнулся; повесил медаль и вышел на крыльцо. Отделившись от толпы, старик Подгорный, именем своей волости, предложил ему сложить с себя звание старшины и снять медаль. Это было до того неожиданно и ни с чем несообразно, что Кулак в первую минуту ошалел и не знал, что ответить.
- Уж сделай такую милость - сказал кто-то в передних рядах.
- Честью просим! - прибавил Иван Хмелевский и даже поклонился.
- Честью просим! - повторила толпа, подвигаясь к старшине, который, сойдя с крыльца, не трогался с места.
- Сидор Тарасыч! - проговорил старик Подгорный и сделал несколько шагов вперед.
- Так вот вы как! - вдруг злобно заговорил Кулак и его жирное, лоснящееся лицо побагровело. Ах вот, подлецы... дети!
И, опомнившись от первой неожиданности, старшина затопал ногами. Но перед ним стояла толпа, сильная своею численностью и единодушием: все желали одного, знали ясно, чего желали, и не хотели уступить ни одного шага.
«Так будь, что будет, a надо кончить!» думал каждый, и все медленно напирали на Кулака. Когда на вторичное требование Подгорного - снять медаль, Кулак в ярости хотел броситься в толпу и разогнать ее, произошла сцена, в которой никто не мог дать верного отчета. Драки никакой не бнло, потому что она невозможна, когда против одного шли все. Но пока чьн-то руки попридержали Кулака, Подгорный сдернул е него медаль. Так говорили одни; по другому варианту выходило, будто Кулак сам сорвал с себя медаль и, бросив ее на землю, сказал: «нате ж вам, собаки!» Но дело в том, что медаль, так или иначе, была снята.
Как силач, лишенный своего талисмана, Кулак мгновенно упал духом, и в ту минуту, когда он, по требованию крестьян, отдавал печати сельских старост, он понял, что его царство кончилось. Крестьяне и сами не ожидали, чхо все обойдется так скоро и просто. Но писарь Курочка, вернувшись с какой-то свадьбы и узнав об этом неожиданном перевороте, мигом ободрил Кулака, выпил с ним водки, настрочил какую-то бумагу, разбудил спавшего Еремку, сунул ему запечатанный пакет и велел духом куда-то доставить. Переходя от этапа к этапу, везде возбуждая толки надписью: «весьма важное», пакет достиг своего назначения, и уездный город узнал, что в Волчьей волости бунт. Только сами бунтовщики не знали что они бунтуют.
XIV.
Петр Иванович был встревожен и недоволен. He признаваясь самому себе, он однако боялся таких непредвиденных случайностей, которые, неизвестно как прицепившись к начатому делу, могли обнаружить кое-какие секретные операции, которые он считал давно похороненными.
- Черт знает, - думал он с досадой вызывая в памяти какие-то факты и цифры: - ведь иногда выплывают наружу самые неожиданные открытия. В уме впечатлительного и трусоватого «пана маршалка» происходила большая тревога: боясь за себя, он в то же время был рад, что происшествие случилось именно у Гвоздики, у того ненавистного Гвоздики, который стоял ему поперек горла, заслоняя собою милости его превосходительства. Что посредник Гвоздика отъявленный негодяй - это было несомненно для самого Петра Ивановича, как для всех; но Гвоздика имел какого-то покровителя в министерстве; он пользовался милостями того великого магната, чьей благосклонностью дорожил сам губернатор, и в этой непроходимой, бесправной и жалкой глуши Михаил Иванович Гвоздика был некоторого рода силой. В «губернии», где у него было пропасть приятелей и несколько веских покровителей, он был известен за широкую русскую натуру, за доброго малого; там знали, что он держит крестьян в ежовых рукавицах, не дает им баловаться и ставили ему это в заслугу. Гвоздика был столбом мировых учреждений Болотной губернии, - и вдруг у такого идеального посредника - беспорядки! Соображая все это и многое другое, Петр Иванович хватал себя за голову и становился втупик: ему хотелось в одно и то же время и замять дело во избежание каких-нибудь неосторожных открытий и еще больше хотелось отличиться в глазах губернатора и, следовательно, целой губернии каким-нибудь особенным блестящим манером, по которому вее тотчас же увидели, до какой степени нравственно благороден и административно распорядителен «пан маршалок» медвежьего уезда. Словом, бедного Петра Ивановича осаждали самые сбивчивые мысли. К сожалению, замять дело было уже поздно; оставалось, стало быть, по возможности, отличиться. Но отличиться хотелось и исправнику, и прокурору, и становому: все они понимали, что за удачным исходом дела последует благодарность, награда, быть может, повышение. Такие примеры были у всех на глазах: в перспективе виднелся лакомый кусок и невольно возбуждал чиновничье усердие. Несчастные крестьяне становились, таким образом, исходной точкой собственного благополучия всех этих господ, жаждавших подвигов и славы. О крестьянах, по правде сказать, никто из них не думал, - каждый заботился только о себе. Поди, жди еще такого случая: ведь люди бунтуют не каждый день! Но больше всех, как лицо облеченное властью, тревожился Петр Иванович. Наконец, после долгих колебаний, посоветовавшись с женою, хотя вовсе не для того, чтобы послушать её совета, «пан маршалок» решился ехать в Волчью волость сам и, послав его превосходительству эстафету, стал готовиться к ответу.
- A как же наш вечер-то, Pierre? - Ведь повар уж крем приготовил! - всплеснула руками находчивая «пани», ни при каких случаях жизни не упускавшая из вида своих хозяйственных соображений.
Но Петр Иванович, чувствуя себя в эту минуту на всей высоте своего положения, только пожал плечами и велел подать чемодан.
Вечером, когда Мина Абрамовна снаряжала маленькую экспедицию в дальнею дорогу, к Петру Ивановичу собрались разные представители уездной администрации: пришел исправник, товарищ прокурора и, наконец, судебный следователь, только что приехавший из своего участка, к которому принадлежала взбунтовавшая волость.
- Слышали, господа, какова новость? - встречал гостей Петр Иванович, пожимая им руки с своею обычной торопливой манерой.
Н-да! - произнес прокурор, высокий, болезненного вида брюнет, вечно с пилюлями в кармане, - неприятный казус. Ведь это открытое возмущение, - прибавил он, кладя на окно свою темно-зеленую фуражку.
- Бунт! прямой бунт! - гудел басом старый исправник, с утра до вечера отдававший водкой, как старая, пропитанная сивухой бочка. И у когоже? - продолжал он, захохотав. - У образцового посредника Гвоздики! Извольте видеть: взбунтовались потому, что старшина не понравился, - каковы нынче мужички, а? Сегодня не понравился старшина, завтра не понравится исправник, a там, смотришь, и посредника по боку.
- По моему, тут надо искать причины глубже, - сказал следователь, молодой человек угрюмого вида в высоких, по дорожному, сапогах, которые видимо шокировали чопорного «пана маршалка».
- Вы когда из участка? - спросил Петр Иванович, косясь на сапоги.
- Третьего дня. Узнал все на дороге от станового.
- Да где же сам виновник... то бишь, посредник? Где наш Михаил Иванович? - восклицал, с лукавой усмешкой, любивший пошутить старый исправник.
- В Киев за велосипедом поехал, - с тою же угрюмой миной сказал судебный следователь, не замечая сердитого взгляда «пана маршалка».
- Та-та-та! - воскликнул опять исправник, обводя присутствующих своими добродушными, подслеповатыми глазами. Изволите видеть, какие вещи: он за велосипедом поехал, a мы тут расхлебывай кашу, которую он заварил.
Такое легкомысленное отношение к делу не нравилось Петру Ивановичу: оно словно умаляло важность того события, в котором он собирался играть роль, и «пан маршалок» дал это почувствовать.
- Послушайте, Кирилла Семенович, вам однако необходимо немедленно туда отправиться - сказал деловым хоном, озабоченно и несколько начальнически Петр Иванович. Дело серьезное и не терпит отлагательства.
- Ну, так что же? Поеду и усмирю... Когда я служил в Борисове...
- Я думаю, сначала мерами кротости, - внушительно произнес «пан маршалок», останавливая исправника взглядом.
- Нет уж, покорно благодарю! - воскликнул тот. Когда я служил в Борисове, так мне за эти меры кротости задали такого трезвона, что уж теперь слуга покорный...
- Что ж вы их расстреливать хотите? - спросил судебный следователь, смотря насмешливо из-под очков на расходившегося старика.
Но Кирилл Семенович ни на кого не обращал внимания:
- Мерами кротости? Как бы не так! На каторгу мошенников! нагайками, сквозь строй, по николаевски! - выкрикивал он, свирепо ворочая глазами и не замечая, что прокурор морщился от одного представления этих экзекуций - Нашли время, когда толковать о мерах кротости!...
- Послушайте, господа, - перебил его прокурор, - не поехать ли нам всем вместе, как вы думаете, Петр Иванович?
- Я непременно поеду! - поспешил сказать «пан маршалок», боясь, как бы не отнесли к кому другому почина его поездки.
- Непременно-с. Я только жду инструкции от Михаила Дмитриевича на посланную эстафету.
- Ехать, так ехать! Какие там еще инструкции? - И Кирилл Семенович потянулся за своею фуражкой.
- Ура! - раздалось в эту минуту за дверью и в залу вошел только что назначенный посредник Грохотов, кадет в отставке, пьяница и шут. - Слышал, слышал, знаю! - весело кричал он, здороваясь и швырнув на рояль свое кепи и хлыст. - Бесподобно! adorable! Ай да Гвоздика! ведь он их порол не на живот, a на смерть, закрепостил совсем!...
- Да откуда вы все это знаете? - спросил его холодно Петр Иванович, чрезвычайно раздосадованный разоблачениями Грохотова.
- Да уж секретничать-то теперь нечего: само наружу вылезло... Ай да Михаил Иванович! Нет Овсянский-то, Степан Петрович-то в каких дураках! ведь он мне Гвоздику-то образцом ставил: у Гвоздики, говорит, тишь да гладь да Божья благодать, ан благодати-то...
- Да полно вам паясничать! - остановил его прокурор.
- Ан благодати-то оказалось меньше всего. Петр Иванович! А ведь нам это с вами на руку, а? - подмигнул он ему. Медаль сорвали! каковы подлецы! ведь это, батюшка, по вашей части, - обратился он к прокурору, фамильярно хлопнув его по коленке.
Прокурор, только что проглотивший пилюлю, с неудовольствием от него отодвинулся.
- Откуда вы все это знаете? - повторил раздражительно Петр Иванович, видя, что административная тайна выброшена на улицу и вскоре, вероятно, станет достоянием толпы.
Грохотов захохотал.
- Вона! Откуда знаю? Да Колобов вчера на площади во всеуслышание кричал!.. Эк хватились; откуда знаю! Мне удивительно: как вы-то этого не знали?!.
Петр Иванович был почти сконфужен, не, не выдавая своего волнения, он произнес: - Итак, господа...
Затем он поднялся, как-бы давая этим понять, что говорить довольно и пора действовать.
Гости взялись за фуражки. Но Грохотов не унимался.
- Вы хоть-бы водки дали, Петр Иванович? - сказал он вдруг совсем серьезно, оглядываясь на пустой стол. - Этакое дело - да не выпить!..
- Пойдем ко мне, - сказал, взяв его под руку, исправник, - перед отъездом по маленькой пропустим.
- A разве вы, господа, едете? - освобождая свою руку и обращаясь ко веем присутствующим, спросил Грохотов.
- Едем, - коротко и сухо произнес Петр Иванович и заговорил с прокурором.
- A как-же я-то? возьмите, господа, и меня, - жалобно произнес Грохотов. Я еще в корпусе все эти экзекуции смерть любил.
- Вам туда зачем? ведь это не в вашем участке, - ответил ему «пан маршалок», пожимая руку уходившему прокурору и отводя к окну следователя.
- Ну, так, для процессии, для симметрии, черт возьми! Кому-же я помешаю? - говорил он обиженно и сердито, как школьник, которого лишали дано ожидаемого удовольствия.
- Поезжайте себе, коли есть охота тащиться за полтораста верст без всякой надобности... проговорил нехотя, с оттенком пренебрежения, Петр Иванович.
- Ну, так мы с вами, значит, Кирилл Семенович, - радостно воскликнул Грохотов и, подхватив исправника за руку, продолжал: - и знаете как? возьмем с собой лафиту, портвейну...
- Черта-ли в нем, в портвейне? Лучше коньячку...
-Это само собой... бутылочки три шампанского... Петр Иванович велит своему Михаилу захватить сельтерской воды, - распоряжался Грохотов, будто собираясь на пикник... Ведь водки там, конечно, достанешь... как там на счет этого? вы должны знать, Петр Иванович! - И, не обращая внимания на нахмурившегося «пана маршалка», он весело надел свою фуражку и, помахивая хлыстом, вполголоса запел: «Tres jolie, peu polie, possedant na gros magot...»
- Идиот, - произнес, пожимая плечами, Петр Иванович, смотря вслед уходившему с исправником Грохотову. И этаких шалопаев принимают на службу!..
- По милости жены... Она у господина Хвостовскаго на правах первой султанши состояла! - сказал посвященный по своей обязанности во все губернские сплетни прокурор.
У нас все так, a потом и удивляются, почему дело не идет, - произнес с горечью Петр Иванович и, спохватившись, что сказал лишнее, прибавил: так, значит, едем?..
XV.
Образовавшаяся, по случаю неожиданного происшествия, комиссия из четырех членов, отправилась на другой день в Волчью волость. Исправник с судебным следователем поехали вперед, a через день, дождавшись инструкций, тронулся в путь и сам Петр Иванович е прокурором. (Посредник Грохотов, мешая лафит с портвейном, так напился, что его, к великому удовольствию Петра Ивановича, отправили для протрезвления домой).
Все ехали в различном настроении: болезненный прокурор, носивший немецкую фамилию Кронберга и романическое имя Адольфа, считал свою поездку настоящим самопожертвованием; судебный следователь хлопотал о том, как-бы укротить исправника, a Петр Иванович мечтал насолить Гвоздике и прославить себя.
Возбужденнее всех был старый исправник, наэлектризованный коньяком и воинственными речами Грохотова, имея е одной стороны яркий прецедент знакомого станового, которого за распорядительность сделали исправником, с другой, - памятуя собственную неудачу, когда, служа в Борисове, он не принял «решительных мер». - Кирилл Семенович вступил в Волчью волость, как настоящий победитель. В сущности это был очень добрый и даже слабый человек, любил халат и туфли, играл по маленькой и пил по большой; никогда не знал, что делается у него в доме и в уезде, слушал во всем своего помощника, избегал всяких крутых мер, даже е городовыми; но тут, боясь выговора, он решился быть строгим. Вдобавок, ему хотелось отличиться. Ему, разумеется, не было ни малейшего дела до причин недовольства в Сосновке; он мог им даже сочувствовать по природной доброте, но надо было показать пример. Ему официально сообщили, что крестьяне сорвали со старшины медаль, заняли волостное правление и учинили беспорядок - словом, что в уезде не благополучно, a так как в уезде он, Кирилл Семенович Уланов, ответственное лицо и полный хозяин, то он и должен принять меры. Положим, что и другие считали себя не меньшими хозяевами в том-же уезде, и опытный исправник это очень хорошо понимал; но ведь в том-то и состояло все искусство, чтобы, действуя сообща, не мешать друг другу, отличаясь (в пределах каждому предоставленных) где и как кто может. Все это отлично понимали; это установилось как-бы само собой, без разговоров, по инстинкту. Это почти давалось свыше, нисходило, как наитие.
Для большего устрашения, Кирилл Семеновичи, вступил в Сосновку с отрядом из бессрочноотпускных солдат; он их собрал по селам и местечкам, посадил на телеги, оторвав от плуга к косы, и торжественно, не смотря на убеждение своего спутника, следователя, въехал в Сосновку, подкрепляясь коньяком. Крестьяне, ожидавшие мирового посредника, были чрезвычайно удивлены, когда окруженный своим штабом, в сопровождении следователя, явился исправник. Кирилл Семенович начал с того, что немедленно послал в соседнее местечко за старой водкой, потом созвал крестьян и, никого и ничего не слушая, надел на Кулака медаль, провозгласив его первым старшиной в губернии. Тогда произошел вторичный скандал, нечто в роде свалки, во время которой Петр Подгорный подойдя к старшине, с согласия крестьян, снял с него медаль и, объявив себя главным зачинщиком, был немедленно закован в кандалы. С ним вместе, по указанию старшины, под причитания баб и ропот толпы, были отправлены в кутузку, под присмотр сторожа Еремки, пять других «бунтовщиков». - Мошенники! канальи! бунтовщики! Я вас!.. кричал сиплым басом исправник, и судебному следователю едва удавалось его сдерживать. Распорядившись решительно, Кирилл Семенович отправился отдохнуть и распустил солдат по квартирам обывателей. В тот же вечер, менее торжественно, без конвоя и в собственной коляске на рессорах. с поваром на козлах, приехал Петр Иванович с прокурором.
Никогда, ни прежде, ни после, не видали окрестности Сосновки столько начальства. Услышав стук колес, проспавшийся Кирилл Семенович вышел на крыльцо в тот самый момент, когда повар е одной стороны, a старшина - с другой, высаживали из коляски «пана маршалка», почтительно поддерживая его за локти.
- A я уж думал - не приедете - закричал Кирилл Семенович с крыльца. - Упорство, бунт!.. ничего слушать не хотят!... говорил он, с трудом ворочая языком и обдавая Лупинскаго запахом водки. Вот свидетель - показал он на кланявшегося Кулака.
- Что же такое? - встревожился Петр Иванович.
- Бунт, самоуправство!... Понимаете, меня самого... Послал эстафету о подкреплении... Пусть пришлют казаков или пехоту, - говорил он.
Артиллерию бы ему! - сказал прокурор на ухо Лупинскому, который еще сам не знал, как принять это известие.
Вошли в дом. Прокурор спросил прежде всего умыться, и среди плеска воды можно было расслышать, как следователь, с неудовольствием в голосе, говорил: - Все вздор: какое тут подкрепление! Ему не весть что мерещится... И зачем его пустили вперед? все дело испортил...
- Поменьше бы тревоги, - сказал умывшийся прокурор, вытираясь полотенцем.
- A Гвоздику... начал было следователь, но был прерван междометием «тс»! Следователь только пожал плечами и стал закуривать папироску.
В то же время Кулак с красным, злобно-возбужденным лицом говорил Петру Ивановичу, размахивая руками без всякого уважения к особе своего бывшего начальника.
- Помилуйте, ваше высокоблагородие: этим мошенникам Сибири мало.
- Да что побудило их? как все это случилось?
- He могу знать. Собрались это все вместе, вышел ихний воротила, Петька Подгорный, вперед: - Снимай, говорит, медалю. Какой ты, говорит, старшина, когда ты своей волости злодей?... Я было его за шиворот, a он изловчился, да за цепь как рванет... Поднял ее вверх, да и кричит: - Разжаловали, говорит, ребята, теперь выбирай другого!
- Ты их, вероятно, до этого довел? - сказал Петр Иванович, как будто больше для очищения совести, нежели в виде замечания Кулаку.
- Никоим родом, ваше высокоблагородие. Все Щелкунов: от него вся эта вражда пошла с тех самых пор.
- Михаил Иванович знал?
- He могу знать. Их благородие сказывали, - показал он головой в сторону висевшего пальто исправника: - их благородие сказывали, что Михаил Иванович уехали в Киев... Я им давно резоны представлял; ну, они точно что двух таки порядком отодрали: - Уймутся теперь, изволили сказать, a она, злодеи, вот что затеяли! Сибири им, ваше высокоблагородие, мало! - повторил он тоном убежденного суди,
Ну, хорошо, ступай - кивнул головой Петр Иванович и задумался, понимая всю важность своей роли.
XVI.
Когда члены наскоро образовавшейся комиссии напились чаю, отдохнули и закусили, когда Кирилл Семенович протрезвился на столько, что был в состоянии произносить членораздельные звуки, Петр Иванович сказал, что пора приступить к делу. Вздохнув, все перешли к столу. Петр Иванович занял председательское место перед чернильницей, и судебный следователь приступил к допросу подсудимых, которых ввел сторож Еремка. Допрос длился ровно два часа и не привел ни к какому результату. Вызвали Степана Черкаса и того из братьев Бычковых, который ходил с ним «в губерню» с жалобою. Степан Черкас прямо заявил, что знает закон, потому сельским старостой два года при Кулаке состоял.
- Он мне за это время два зуба вышиб, - прибавил он, как бы в удостоверение своей действительной службы.
Сидор Бычков больше молчал и только ограничивал Степана, когда тот пускался в излишние, по его мнению, подробности.
- Степан! - дергал он его за полу, - ты понимаешь, с кем говоришь, ведь господа: им только намекни - они поймут, a ты размазываешь...
Но Степан не внимал ничему и, радуясь возможности высказать свое горе, говорил, обращаясь то к тому, ио к другому члену: - Ваше благородие, выслушайте, сделайте божескую милость; перед вами, как перед Богом. Житья нет, век заедает... Нам все одно пропадать...
- Да ты говори толком, как было дело? - останавливали его.
- Дело было, - повторяет он, - собрались, это мы все вместе, потому жить стало нельзя, и принялись его усовещивать: - Сидор Тарасович, говорим, дай миру вздохнуть, довольно и с тебя, и с нас, по гроб жизни не забудем. Уступи место другому тоже крещеный человек... Ну, известно, осерчал: - Ах вы, говорит, с... сыны, да я вас говорит, таких-сяких, - старался он подражать голосу и манере старшины, - и пошел, и пошел, и все такими словами.
- Степан! - дергает его укоризненно за рукав Бычков.
- Постой, Сидор Фомич! - отмахнулся он сердито. - Видишь: господам угодно выслушать. Когда эдакого случая дождешься!...
И он, отодвинувшись от Сидора, тем же повествовательным тоном продолжал: - Тут подошел к нему дядя Петр Матвеич: Послушай, говорит, Тарасыч, вся волость тебя просит. Ой не наделай беды и ты, говорит, себя с честью обесчестил (понимайте - обесчестил), у тебя, говорит, пять домов, волов не пересчитать... Тут уж не припомню доподлинно, как было, - перевел дух Степан Черкас, - только Сидор Тарасович замахнулся, наши ребята подступили и самую эту медалю он с себя сбросил.
- Сам сбросил, или кто с него снял?
- Сам, ваше высокоблагородие, потому он в ту пору очень испугавшись был...
Как же вы решились на такое самоуправство, а? - строго сказал Лупинский. - A ты еще сельским старостой был, знаешь законы... как ты допустил?
Смущенный мужик молчал.
- Если старшина виноват - жалуйтесь посреднику,- продолжал Петр Иванович: - вам прямой путь.
Ходили, ваше высокоблагородие, к посреднику: отодрал. Пошли в «губернию» - по этапу выслали. Как тут быть? - развел мужик отчаянно руками.
Члены комиссии переглянулись. Кирилл Семенович показал выразительной пантомимой на часы. He будучи в состоянии долго выдерживать умственного напряжения, он уже давно дремал под однообразный говор мужика, и только голос сидевшего с ним рядом Петра Ивановича вывел его из этого делового полузабытья. Прокурор чувствовал себя утомленным; он потянулся, мигнул следователю, и допрос был приостановлен - мужиков вывели. Прокурор, не смотря на свою боязнь сквозного ветра, открыл окно, попрыскал перед собой одеколоном и, передавая флакон протянувшему за ним руку Петру Ивановичу, проговорил усталым голосом, зажмуривая глаза: - Для меня этот запах тулупов невыносим.
Петр Иванович, не желая отстать в деликатности от прокурора, сделал гримасу и, попросив у следователя огня, закурил сигару.
В эту минуту в сенях раздался шум и топот ног. Отличавшийся чуткостью Петр Иванович стремительно поднялся; в узеньких сенях, разделяющих собою волостное правление на две половины, толпилось несколько человек, которых сторож Еремка тщетно старался вытолкать за дверь. Увидев перед собой «пана маршалка», они разом, как по команде, упали на колени.
- Встаньте, встаньте! - торопливо заговорил Петр Иванович, пятясь задом к двери и не зная, уйти ли ему, или остаться.
Мужики не двигались с места.
- Встаньте, говорят вам! - крикнул он сердито.
Тот, что стоял впереди всех, Иван Свищ, медленно поднялся; за ним поднялись остальные. Привлеченные шумом, к двери подошли другие члены комиссии.
- Что надо? - обратился Лупинский к мужикам, сдвигая свои брови.
Но в эту минуту Кирилл Семенович, порываясь вперед, крикнул сиплым голосом: - Плетьми вас канальи, бунтовщики!
- Кирилл Семенович, сделайте одолжение! - проговорил прокурор и, слегка отстранив его рукою, затворил дверь.
- Ваше высокоблагородие заступитесь за старика: вторые сутки в кандалах сидит.
- Ничего не могу сделать, - строго и печально сказал Петр Иванович.
- Как перед Богом ничем не виноват, - заговорили мужики. - Сделайте такую милость, - кланялись они в пояс.
- Кроме прежней вины, господин исправник обвиняет его в новом самоуправстве.
- Какое же, Боже ты мой, самоуправство! Т. е. пальцем не тронули! только всего и сделали, что когда г. исправник надели на него медаль, то старик подошел и с согласия всех снял. И все это, верьте Богу, пристойно, - говорил стоявший впереди всех зять Подгорного. - Только они изволят кричать: - Сидор Тарасович первый старшина в губернии, a вы, говорят, перед лицом начальства бунтовщики. Какие же мы, Боже ты мой, бунтовщики - с сердечным сокрушением проговорил мужик. Только они изволят кричать: - Нагайками, говорят, вас пошлецов! A жид лендатор тут сзади вертится: - A что? я ж вам говорил, что так будет, - вот и вышло по моему! - Тогда господин начальник крикнули солдатам: - Бери их ребята! - A мы им. - чего, ваше благородие, беспокоитесь? мы вас, говорим, пальцем не тронем... В этот самый раз старик Петр Матвеевич вышел: - Вяжите меня, говорит, ваше благородие, я один виноват... Ну, тотчас его скрутили и под замок.
XVII.
Ну, скажите на милость, что тут можно разобрать? - спросил Петр Иванович, выпив сельтерской воды из запаса, привезенного поваром. Прокурор сказал, что надо прежде всего ориентироваться, ища выхода из этой путаницы в законе; следователь разбирал свои бумаги, исправник, считая себя обиженным, лег на кровать и не сказал ничего. Всем, однако, было ясно, что причин бунта доискиваться нельзя, что рассуждать, кто прав, кто виноват - невозможно, потому что, очевидно, виноват кругом Гвоздика. «Это был пункт, на счет которого все были согласны, и который всем хотелось обойти.
- Ну, так как же, господа, как вы полагаете? - спросил Петр Иванович после некоторого молчания, мысленно решив принять сторону крестьян, не обвиняя однако непосредственно Гвоздику. - Как вы полагаете? - повторил он.
- Помирить бы как нибудь, - ответил нерешительно следователь.
- To есть как это помирить? - спросил прокурор, который, не смотря на свои нервы, совершенно равнодушно отправлял людей на каторгу и в Сибирь.
- He тащить же их всех поголовно в острог, - пояснил свою мысль следователь.
- Однако факт на лицо: самосуд...
- По моему, кругом виноват один Гвоздика, - вдруг сказал Петр Иванович, за минуту готовый сказать совсем другое. - Вы слышали...
- A вы взгляните на предмет с другой стороны, - перебил его прокурор, желая выгородить Гвоздику, в силу его губернских связей и отношений.
- Да с какой хотите смотрите, - возразил, запальчиво, Петр Иванович, забывая всю свою осторожность и чувствуя, что его ненависть к Гвоздике растет пропорционально заступничеству за него прокурора. Ведь правда-то в том-с...
- Нет, постойте! ведь надо взять в расчет разносторонние соображения, a не то, что один голый факт. Вы говорите: правда - как будто уж лучше правды и выдумать ничего нельзя? - остановил его прокурор, думая в то же время: как-то на это посмотрят в «губернии».
- Да ведь вы слышали, каковы у них дела, - упорствовал в своем великодушии Петр Иванович, зная, что благородные роли ему всегда удаются.
- Но ведь, надо полагать, эти дела завелись не сейчас же, - заметил будто вскользь прокурор, и тотчас же, взглянув на вспыхнувшего Лупинского, прибавил, засмеявшись: - A вы полагаете, что в других волостях более порядку?
- Да, конечно...
- Итак?.. вопросительно произнес следователь вытирая перо.
- Я останусь при особом мнении, - гордо сказах Петр Иванович и стал смотреть в окно.
Наше дело осветить факты, - говорил ровным тоном прокурор, - и мы их достаточно осветим, признав Подгорного главным зачинщиком.
- A на счет старшины как? - спросил у Лупинского следователь.
- Это уж дело посредника, - с вежливой улыбкой ответил Петр Иванович, блестя беспристрастием.
- Так, стало, Петр Подгорный... начал следователь, и не успел он формулировать свою мысль, как прокурор прибавил: - препроводить с пятью другими зачинщиками в острог.
Петр Иванович шумно отодвинул свой стул.
- Итак господа, как ни тяжело, a мы свое дело сделали, - сказал он, по-видимому забывая про свое отдельное мнение.
- Ура! - закричал с кровати Кирилл Семенович и потребовал у повара лафита. Когда постановление было написано и подписано, собеседники с облегченной совестью, будто сдав грехи, стали говорить по душе, не боясь, что сказанное попадет в протокол. Все разом обрушились на Гвоздику,
И на чем только репутация человека зиждется? - пожав плечами и как бы не без зависти произнес Петр Иванович. - Я всегда говорил, что он не на своем месте!
И в жару негодования Петр Иванович привел даже 122 ст. общего положения, по которой выходило ясно, как день, что во всем виноват посредник. - Ведь если тут хоть на одну десятую правды, то «их», строго говоря, и судить нельзя! -докончил он горячо, зная лучше всякого другого, как шли дела в волости.
- Ну, полно вам, чего тут еще! - заговорил Кирилл Семенович. - Пора бы и того...
Повар подал закусить и откупорил бутылки, и Петр Иванович, стряхнув с себя нервное раздражение, сделался любезен, как у себя в гостиной. Разговор перешел на другие предметы. Прокурор оживился настолько, что рассказал какой-то забавный анекдот, который Петр Иванович хотя и знал раньше, но выслушал с таким видом и лицом, что совершенно обманул рассказчика.
Среди задушевной беседы членов комиссии, под окнами вдруг раздались вой и причитанье баб.
- Что ж делать, что делать! - произнес Петр Иванович скороговоркой и закрыл глаза, будучи не в состоянии выносить печальное зрелище.
В эту минуту вой усилился: слышалось, как кто то рыдал под самым окном.
- И чего ревут? - проговорил, с неудовольствием, прокурор, - будто этому старику не все равно, на какой печи умирать: в остроге или у себя в хате.
A того и не подумают, что он послужил искупительной жертвой целой волости с посредником во главе. - Этакую роль хотя бы и не мужику! - с нескрываемой насмешкой произнес судебный следователь.
В тот же вечер в «губернию» была послана эстафета, сообщавшая о благоприятном исходе бунта, a на другой день комиссия отправилась в обратный путь. На пятнадцатой версте она обогнала обоз из трех телег, где, скованные по ногам, сидели знакомые нам братья Бычковы, Степан Черкас, веселый парень Василий Крюк, попавший за бойкий язык, и молодой Иван Хмелевский со старым Петром Подгорным.
Поравнявшись с телегами, Петр Иванович поморщился и вздохнул. Мужики сняли шапки; обогнавшие ответили молчаливым поклоном,
- Ну, трогай, трогай! - сказал ямщику следователь и отвернулся.
XVIII.
Уездный город, оставшийся по милости «бунта» без начальства, изнывал от нетерпения узнать что нибудь о происшествии в Волчьей волости. Образовались две партии: одни были за крестьян, другие - большинство - были безусловно на стороне посредника. Толки шли по всему городу. В промежутках трезвости Грохотов кричал, что крестьяне должны идти в Сибирь, «потому они все мошенники», и так размахивал своим хлыстом, что случившийся подле него Колобов посоветовал ему быть осторожнее, a на счет мошенников сказал, что он знает таких, которым бы давно пора быть в Сибири.
«Пани маршалкова» беспокоилась «за пана маршалка», потому что накануне шел дождь, и он мог простудиться; исправница лелеяла мысль о предстоящем повышении мужа, и, в виду этого, купила своей дочери новое барежевое платье; Татьяна Николаевна, с величайшей горячностью принимавшая к сердцу участь крестьян, ждала прибытия комиссии с болезненным нетерпением. Она прожила в северо-западном крае шесть лет и все её симпатии легли на сторону белорусского племени, этого смирного, добросовестного, немного ленивого, терпеливого и невзыскательного племени, которое с такой безропотной покорностью несло тяжелое бремя своей жизни. Она знала, что только доведенное до крайности притеснение могло истощить терпение этого терпеливейшего народа настолько, чтобы вызвать его на отпор. С сердечной мукой ждала она исхода борьбы и, взвешивая все шансы за и против, сомневалась, чтобы результат отвечал её желанию. Она ждала комиссию с тем большим нетерпением, что еще накануне слышала от жены исправника: «Мой Кирилл Семенович усмирил бунтовщиков и все устроил». Слово «бунтовщики» произносилось особенно часто и с особенным ударением. Наконец, комиссия вернулась, и город сразу наполнился новостями, рассказами и всякими комментариями. Вести были неутешительные: к губернатору отправлены две эстафеты; бунтовщики, в числе шести человек, привезены в город и водворены в остроге. Одновременно с комиссией вернулся из Киева Гвоздика. Он был вне себя от негодования: он кричал, что разнесет всю волость, что комиссия не имела права распоряжаться в его участке, что ему стоит только съездить в губернию и проч.
«Пан маршалок» собирался с дороги отдохнуть, улегшись на диване с газетой в руках, когда растрепанная, с подоткнутым подолом и засученными рукавами, женщина, просунув в дверь голую рук у произнесла: - «Вам письмо от Орлихи». Он взял письмо, проворчал, взглянув на адрес: «Так и есть, черт возьми! и стал читать. Прочитав, он сковал почтовый листок и бросил его с досадой под стол. Его оскорбили и тон, и содержание письма, но особенно был неприятен намек на «усмирение бунта» исправником: ему хотелось, чтобы весь успех дела - он называл это успехом - отнесли к нему одному, и вдруг глупая исправница отнимала у него то, что он считал исключительно своим, но праву своей находчивости, своего уменья взяться за дело, наконец, несомненного благородства всех своих поступков. В первую минуту он хотел оставить письмо без ответа; он снова лег на диван, с твердым намерением заснуть и о таких пустяках не думать; но беспокойные мысли одна за другой сменялись в его голове, и даже передовая статья газеты была не в состоянии произвести на него обычное действие определенной дозы морфия. Петр Иванович встал, помянул еще раз черта, посмотрел в зеркало и решительно надел галстук.
«Пойду! - сказал он себе, - ответить письмом было бы неосторожно. He ответить вовсе - неловко».
«Пан маршалок» был пан маршалок; он очень высоко ценил самого себя и свое достоинство; но он был предупредителен с теми, от кого мог ожидать себе неприятности, и имел много причин дорожить своими отношениями к Орловым.
Он пошел с твердым намерением быть искренним и великодушным, и чем ближе подходил к дому Орловых, тем сильнее подступало к нему чувство негодования на порядки в Волчьей волости. Ступив на крыльцо, он окончательно был на стороне крестьян.
- Ну, что, чем кончилось? - встретила его Татьяна Николаевна в зале.
- Кончилось?.. - сказал он с грустной улыбкой. - Только что начинается!
И он рассказал, как было дело, т. е. рассказал, как смотрел в эту минуту на него сам. Он возмущен, оскорблен, но - развел он руками и наклонил голову - закон неумолим: они будут наказаны.
И слезы скорби об участи крестьян показались на его, никогда не смотревших прямо глазах.
- Что же с ними будет? - в волнении спросила Татьяна Николаевна.
Это уже будет зависеть от решения палаты. Я постараюсь всячески смягчить их участь; я сегодня же буду писать Михаилу Дмитриевичу.
- Кто это Михаил Дмитриевич? - спросила Татьяна Николаевна.
- Губернатор, - скромно ответил Петр Иванович, удивляясь такому странному вопросу.
- Я не знала, - сказала она, - и тотчас же прибавила: - Вы говорите: закон неумолим к крестьянам, a каков он к Гвоздике?
Петр Иванович пожал плечами, как бы говоря, что он не в праве даже допустить обсуждение такого легкомысленного вопроса и, прощаясь, повторил, «что сделает все, решительно все, для этих бедняков, виновных по закону и правых по совести». Сказав эту бессмыслицу и нимало не смущаясь таким антагонизмом между законом и совестью, он раскланялся и вышел, мысленно одобрив свое поведение.
Кажется, все идет хорошо, - подумал он и, вернувшись домой, подобно актеру, довольному исполнением своей роли, с удовольствием разделся и с большим аппетитом пообедал.
XIX.
Сведения, сообщенные Лупинским, не удовлетворили Татьяну Николаевну. He смотря на кажущуюся откровенность, «пан маршалок» видимо не договаривал, избегал подробностей и хотя уверял, что старшина будет сменен, крестьянские суммы поверены и вообще показал в перспективе разные благодетельные перемены, но говорил таким тоном, из которого было ясно, что он и сам не верит тому, что говорит. Он ушел, оставив Орлову в самом возбужденном состоянии: от следствия она не ожидала ничего хорошего, a приговор палаты, смягчить который Лупинский надеялся только посредством губернатора и который, кроме того, зависел от многих условий, не возбуждал в ней никакой надежды на благоприятный исход дела. Как натура неспокойная и увлекающаяся, она решилась помочь деду собственными средствами. Она, разумеется, могла сделать немного, но то, что могла, она решилась сделать непременно. Прежде всего ей надо было знать как можно больше подробностей, и подробности доставлялись ей со всех сторон. Кое-кому удалось узнать, что делала комиссия в волости и что было решено дорогой. Колобов проник в острог и достал копию с известной читателю жалобы крестьян губернатору, а приехавший из волости отец Александр, бывший сам цод явным гонением посредника, дополнил эти сведения разными подробностями. Таким образом получилась наглядная картина того, что предшествовало «бунту».
Собрав положительные сведения и цифровые данные, заручившись некоторыми официальными документами, Татьяна Николаевна облегчила свое горе тем, что приготовила корреспонденцию в одну из петербургских газет и написала письмо губернатору. Она никогда не видала губернатора даже издали, она только от Лупинекаго узнала, как его зовут; но это ничего не значило: чтобы сказать правду, не надо быть знакомым. После нескольких бессонных ночей, даже в тайне от мужа, письмо было написано. В нем не было ничего анонимного: она говорила одну только правду - к чему же тут incognito? Выставив год и число, она прочла его сначала до конца и осталась недовольна. Письмо показалось ей во многих местах резким, непохожим на деловое, и чересчур длинным, но слова и мысли набегали сами собой, и она боялась исключить что-нибудь, чтобы не повредить впечатлению остального. - Нет, больше переписывать не буду, - подумала она, и запечатала конверт.
XX.
Начальник той губернии, где находилась «беспокойная» волость, Михаил Дмитриевич Столяров, обладал представительной наружностью и суровым взглядом, который он умел делать благосклонным е подчиненными, любезным с людьми независимыми и нежным с хорошенькими женщинами. К хорошеньким женщинам он имел особенную слабость. Ему было пятьдесят с чем-то лет, a говорят, это самый критический возраст. Михаил Дмитриевич занимался делами по утрам, и среди скучнейших дел, глядя на почтительное, гладко выбритое лицо своего докладчика, думал о тех часах удовольствия, которые ему предстоят вечером в доме Зинаиды Львовны.
Зинаида Львовна Кулибова была розой (правда, несколько увядшей) между колючими терниями служебных его обязанностей. Она пережила трех помпадуров и завершала при нынешнем то, что начала с легкой руки одного из его предшественников. У неё был муж, было семейство, она имела прочное общественное положение, но предпочла всему этому соблазнительное звание помпадурши. Ее называли превосходительством, полицейские расчищали перед ней дорогу в публичных местах; чиновники особых поручений были у нее на посылках; маленький Полов вышивал ей по атласу туфли, и у квартиры ее горели на городской счет фонари, указывая настоящий путь... к хорошим местам. Находчивым и дальновидным людям этот путь был хорошо известен.
Находясь в том роковом возрасте, который наступает долго спустя после того, как в ребре поселяется бес, a в бороде показывается седой волос, Михаил Дмитриевич чувствовал себя пылким, как юноша, и спешил жить, точно боясь пропустить убегающее время. Увы! не смотря на свое служебное достоинство, свою петербургскую деловитость, внушительную осанку, первенствующее положение и взрослых сыновей, его превосходительство был влюблен, как прапорщик. Все это видели и все делали вид, что ничего не видят. Зинаида Львовна была центром, куда тяготели все его помыслы; образ Зинаиды Львовны, с её задумчивыми, слегка подрисованными глазами, стоял перед ним, искушая и развлекая сурового администратора среди деловой атмосферы кабинета; этот обольстительный образ вертелся перед его умственным взором, когда он давал выговоры по службе, выслушивал доклады, подписывал бумаги, играл в ералаш и ложился спать. Нет ничего хуже любви не вовремя: ждать некогда, и солидный человек начинает делать глупости,
Михаил Дмитриевич только что получил эстафету от исправника, из Сосновки; он был встревожен и недоволен. Нарушение обычного спокойствия всегда неприятно, но настоящая неприятность увеличилась еще тем, что расстраивала некоторые его планы: собираясь на ревизию, он должен был сопровождать (хотя совсем не по дороге) Зинаиду Львовну на какие-то воды, и эта поездка, это tete a tete в купе вагона заставляли биться восторгом его сердце. Его превосходительство уже заранее предвкушал всю сладость проектированной partie de plaisir - и вдруг! у него в губернии, да еще у «образцового» посредника Гвоздики, «бунт»! Просьба исправника о военном подкреплении означала, что дело принимает такой оборот и такие размеры, при которых домашние средства уже недостаточны.
Он позвонил, хотел за кем-то послать, кого-то потребовать, вообще как-нибудь распорядиться, но, вспомнив, что у Зинаиды Львовны сегодня вечер, её jour fixe, передумал и потребовал только одеваться. Он и без того опоздал целым часом. Недовольный и встревоженный, он был ужасно рассеян за картами, пропускал взятки, сердился на своих партнеров, и какой-то пан, прибывший из своей глуши на поклон к Зинаиде Львовне, был чрезвычайно удивлен, что партия с губернатором, на которую он в мечтах рассчитывал, как на высшее благополучие, оказалась в действительности только тяжелым бременем. Бедному пану, с древним именем, решительно не везло. Он сидел перед Михаилом Дмитриевичем, как виноватый, и когда, проиграв какую-то большую партию, его превосходительство бросил мелок с такою силой, что он разломился надвое, пан совсем оторопел. Михаил Дмитриевич был мрачен, как осеннее небо, и даже близкое присутствие Зинаиды Львовны не могло рассеять его сосредоточенную задумчивость. Зинаида Львовна стояла за креслом, постукивая веером по его высокой спияке, удивляясь и переглядываясь с изящными представителями jeunesse doree губернии, и когда Михаил Дмитриевич, развернув карты, произнес с сердитой досадой: - Quel guignon! она поняла, что надо употреблять меры посильнее. Она подошла к столу и, бросив свой веер маленькому Полову, весело сказала: - Je vais changer la face du jeu, - и села вместо злополучного пана. Она села за ломберный стол с таким видом, будто собиралась дать концерт, расправила юбки и, улыбаясь своими черными, все еще красивыми глазами, стала сдавать, разбрасывая по всему столу карты.
- Merci! Pardon! - говорила она, играя глазами и улыбкой, когда ей поднимали скользившие по столу и падавшие на пол карты.
- Nous aliens gagner, n'est-ce pas? - кивнула она Мнхаилу Дмитриевичу, и звук этого для него милого, игривого голоса вызвал первую во весь вечер улыбку на суровое лицо его превосходительства.
В полночь, когда дожидались окончания последнего робера, чтобы перейти в столовую, дежурный чиновник губернаторской канцелярии, немного сонный, благодаря позднему времени, и в потертом вицмундире, благодаря скудному жалованью, доставил его превосходительству новую депешу из Сосновки. Это была эстафета Лупинского. Увидев деловую бумагу, Зинаида Львовна сделала гримасу, положила свою тонкую в кольцах руку на серый пакет и сказала решительным тоном, что не позволит испортить свой вечер каким-нибудь неприятным известием.
Михаил Дмитриевич молча наклонил голову с покорной улыбкой. Когда, наконец, сведя счеты, он узнал из депеши, что никакого подкрепления не нужно, что тут было лишь недоразумение со стороны исправника, он назвал исправника старым дураком и пошел ужинать с облегченным сердцем. Успокоившись, он стад весел и влюблен, сказал что-то лестное своему обиженному партнеру, пошутил е чиновником контрольной палаты, которого считали тоже влюблённым, и, передавая правителю канцелярии успокоительную депешу, решил послать исправнику строгий выговор.
На третий день пришла новая депеша, в которой Петр Иванович почтительнейше доносил, что в волости все спокойно, что он лично способствовал разъяснению прискорбных недоразумений, и просит его превосходительство построже отнестись к виновным, из которых шесть человек, с главным зачинщиком, Петром Подгорным, заключенным, по распоряжению прокурорского надзора, в острог. В тот же день из губернаторской канцелярии были отправлены два выговора: один посреднику Гвоздике, которым тот решительно пренебрег, другой исправнику, на которого выговор так подействовал, что старик серьезно заболел. Бедным Кириллом Семеновичем были решительно все недовольны: Гвоздика распекал его за то, что он не сумел расправиться с мужичьем и потребовал войска, когда можно было обойтись посредством вот чего, т. е. кулака.
- Я им покажу, как бунтовать - кричал он каждый вечер в клубе, обещая разнести всю волость. Петр Иванович и представитель прокурорского надзopa сердились на него за бестолковость, a следователь говорил, что он испортил все дело. Исправник, ожидавший повышения и, вместо обычной денежной награды, получивший выговор, с огорчения весь погрузился в лафит. Он был совершенно сбит с толку и решил, что угодить начальству невозможно.
- He потрафишь ни как, - рассуждал он, сидя наедине с бутылкой. - В Борисовке сделали выговор, зачем не потребовал войска; здесь дали головомойку, зачем потребовал! Вот угодии чудаким - произнес он, глядя в стену и, очевидно воображая себя где-то в другом месте.
Старик всю жизнь совмещал идею службы с идеей угодить начальству, и никогда не умел сделать так, чтоб угодить на самом деле. В конце длинного служебного пути это было обидно. Кирилл Семенович услаждал себя лафитом: прячась от своих домашних, он, с помощью преданного городового, тоже любившего выпить, наставил у себя под кроватью целую батарею пустых бутылок.
После лиц официальных, ему досталось от жены и дочери: они его бранили за то, что в доме не было денег.
- Уже пороху не выдумаешь, так не совался бы! - с сердцем сказала жена, оплакивая наградные деньги.
- Вы, папаша, вечно отличитесь! - сказала, надув губы, Лиза. - A нам с мамой за вас отвечать.
Лизочке было семнадцать дет, она только что кончида уездный курс наук и чистосердечно считала себя особой воспитанной, умной и светской. У Лизы были полные, розовые губки, серые смеющиеся глаза и яркая свежесть румяных щек. Счастливая Лиза наряжалась, танцевала, ждала женихов и уже с этих пор умела жить и думать только для себя.
Такая несправедливость жены и дочери кольнула старика в самое сердце: он ради их кривил душой и совестью, отдавал им все, что мог, и они же упрекали его в самые тяжелые минуты жизни. Опорожнив свою бутылку вина до дна, он послал всех к черту, и его туманный взор, сделавшись совершенно тусклым, потерял всякую способность различать даже ближайшие предметы.
За то Петр Иванович покрыл себя настоящею славой: он оказался распорядительным, либеральным и даже великодушным. Никто не знал, что он писал его превосходительству, но все знали, что он стоял за крестьянские интересы и посещал заключенных в остроге. Посещать острог - было его обязанностью, как директора тюремного комитета; но Петр Иванович умел это сделать таким образом, что ему ставили в заслугу даже простое исполнение обязанностей. Он ходил в своей красной фуражке, помахивая зонтиком, с благосклонной улыбкой великого администратора, и все чувствовали, что за спинор такого человека можно спать совершенно спокойно.
XXI.
Прошло недели две. О происшествии в Волчьей волости стали понемногу забывать. Гвоздика по прежнему производил суд и расправу. Кулак был возвращен к должности старшины, писарь Курочка получил денежную награду за выказанную распорядительность, следователь что-то такое все писал, шестеро обвиняемых крестьян сидели в отроге, искупая чьи-то чужие грехи.
В губернии снова настала благодатная летняя тишина. Его превосходительство бил где-то на ревизии или на водах, когда в газетах вдруг появилась корреспонденция, описывавшая происшествие в Волчьей волости. По характеру корреспонденции, хотя и сильно сокращенной, в уезде тотчас же узнали автора. Петр Иванович, ударив себя по лбу, воскликнул: - «A что, я говорил!». Впрочем, он немедленно успокоился, найдя, что сведения, сообщенные в корреспонденции, не только не компрометируют его, но даже выставляют в весьма выгодном свете всю его деятельность. В тоже время пронесся слух, что вернувшемуся с ревизии губернатору было вручено, полученное в его отсутствие, письмо Татьяны Николаевны, в котором сообщалась вся горькая правда о сосновиком деле. Это письмо и корреспонденция произвели чрезвычайное волнение по всей губернии, разбудив на минуту сонное общество, заботившееся только о своем кармане. Для многих это было просто маленькое развлечение среди обычной скуки провинциальных городов. В губернском клубе бедный истрепанный номер газеты, поместившей корреспонденцию, читался нарасхват, a из канцелярии давали по знакомству читать письмо. Стали осведомляться, кто такая Татьяна Николаевна, откуда взялась, что ей за надобность стоять за мужиков, нет ли тут «чего нибудь такого». Говорили. что Орловы в этим крае люди новые, независимые и потому беспокойные. За исключением человек пяти-шести, не имевших веса, все стали на сторону Гвоздики: весь сонм его губернских приятелей, кому давал взаймы или доставлял к столу дичь и старую водку. В письме увидели интригу, чуть не заговор: корреспонденция считалась доносом. Два-три человека незаинтересованных попробовали было взять сторону Татьяны Николаевны, но их слабый голос потонул в массе огульных обвинений. Степан Петрович сказал, что он знает d'ouca vient, председатель казенной палаты, которому только что накануне была доставлена от Гвоздики дикая коза, сказал, что это провинциальные сплетни, ошибкой попавшие в литературу.
- Однако, как хотите, все же Гвоздике это будет неприятно прочесть, - говорил Полянский, известный независимостью своих суждений. - Ведь тут факты и цифры...
- На этот счет mon cher, не беспокойтесь! - возразил председатель, поправляя обычным жестом свой браслет. - Гвоздика ничего не читает. Pas si bete! - засмеялся он.
Ha музыкальном вечере у Зинаиды Львовны речь шла о том же письме. Знатоки по части литературы находили, что оно написано недурно, но чересчур резко и для женщины совершенно неуместно. Зинаида Львовна громко объявила, что Гвоздика не может быть виноват, и когда Михаил Дмитриевич, отозвав в сторону одного из чиновных гостей, ему с жаром что-то говорил, Зинаида Львовна, проходя мимо под руку с Половым, сказала с своим грациозным жестом, кивнув головой: - Soyez clement pour notre cher Гвоздика.
Михаил Дмитриевич и сам быль не прочь проявить свою clemence и оставить все это без последствий, ограничившие вторичным выговором Гвоздике, но когда из Петёрбурга был получен каком-то толстый пакет, оказавшийся известною корреспонденцией, причем некоторыя места её были зловеще подчеркнуты красным карандашом; когда всплыло какими-то судьбами опять дело Щелкунова и однородное с ним дело крестьянина, разоренного, высеченного и даже выселенного посредником Иваниным по ложному приговору общества; когда прошел слух, поддерживаемый самим Лупинским, о засеченном другим посредником, Грохотовым, крестьянине Михайловской волости, об исчезновении из опекунских имений лесов, о неправильном отводе земель помещику Королеву и проч., и проч., - когда все это и многое другое, пробившись Бог весть какими судьбами из административных сфер на улицу, стадо достоянием толпы и могло, пожалуй, проскользнуть в печати, - тогда уже было не до clemence. Встревоженный Михаил Дмитриевич решил назначить ревизию во всех волостях, с предписанием ревизору обратить особое внимание на мятежный уезд. Назначение это пало на как нельзя более пригодное для этой дипломатической роди. Господин Хвостовский был известен в своем кругу за тонкого политика; его изречения приводились, как эссенция губернской мудрости, и Михаил Дмитриевич возлагал на всего большие надежды. Этот губернский Бисмарк мог благородно выйти из какого угодно щекотливого положения. Он ехал с большими полномочиями и с инструкцией не выносить ссора из избы, что в то время было девизом всей внутренней политики губернии и служило камертоном для подъема служебного рвения обрусителей.
XXII.
В одно прекрасное утро в городе и его окрестностях разнесся слух о предстоящей ревизии всех волостей уезда. Люди, легко увлекающиеся, были в восторге; другие не доверяли: видавшие виды и скептики по натуре качали зловеще головой иди уверяли, что ничего из этого не выйдет. Но, не смотря на прецеденты, на общее, исторически сложившееся недоверие к этому способу доискиваться истины, всем по чувству простого сожаления к несчастным, хотелось думать, что ревизор, человек свежий и ни чем несвязанный, распутает этот узел, который затягивался глухою петлей над шеей старика Подгорного. - «Вот приедет барин, барин все рассудит», - думали в волостях многие на манер Ненилы, и нетерпеливо ждали ревизора. Наконец, барин приехал. Гвоздика, бывший в приятельских отношениях со всеми губернскими чинами, отправился его встретить на первой станции и вместе торжественно и дружно совершили они свой въезд в уездный город. Это было как бы предзнаменованием и программой будущего образа действий ревизора, и даже легко увлекающиеся стали сомневаться...
На другой день губернский чиновник сделал визит всему мировому институту, обедал у «пана маршалка», пил чай у одного из скомпрометированных посредников, a вечером гулял с Гвоздикою под руку на бульваре, громко смеясь над преждевременными модами уездных дам. За обедом у «пана маршалка» он решительно не хотел говорить ни о чем серьезно; слегка подсмеиваясь, он говорил любезности «пани маршалковой», принимавшей за чистую монету все его дипломатические подходы, сделал какое-то острое замечание на счет уездных шиньонов, и между шуток успел узнать все, что ему было нужно. После обеда, за чашкой кофе, усевшись покойно на диван, под влиянием шампанского и выпитых за его здоровье тостов, пуская дым папиросы прямо на хозяйку, он спросил вскользь об Орловой. «Пани маршалкова» отозвалась о ней с большою снисходительностью. Петр Иванович язвительно назвал ее «нашей уездной писательницей», Гвоздика пожелал ей на язык типун, и все засмеялись,
Два дня спустя, в известной читателю черниговской коляске, которую «пан маршалок», скрепя сердце, любезно предоставил ревизору, последний, вместе с Гвоздикой, отправился в далекую Волчью волость. Избалованный своим служебным far-niente, ревизор считал эту поездку настоящим подвигом; в глубине души она казалась ему даром потраченным временем, которое мог бы провести гораздо приятнее, но, творя волю пославшего, он самым серьезным образом собирался играть свою роль.
Была чудная погода, когда они ехали по роскошным зеленым болотам, и охотничье сердце Гвоздики замирало и билось от восторга каждый раз, когда испуганная звоном колокольчика стая диких уток поднималась с шумом из тростника, пропадая в синей глубине неба.
- Смотрите, смотрите! - говорил он спокойно дремавшему спутнику, показывая на черные точки вдали, и готов был выпрыгнуть из коляски.
Проводив ревизора, Петр Иванович был в большом волнении. Гвоздике он решительно не доверял. Кулак из-под его непосредственной власти ущел, и ревизия могла открыть такие грешки по части продажи леса, отдачи с торгов стойки, постройки волостных правлений и разных других никому неизвестных операций и сделок, что, думая обо всем этом, он был, как в лихорадке. По утрам, не смотря на жаркое время, его даже трясло, как в настоящей лихорадке. Петр Иванович был сердит и вымещал на домашних свою служебную тревогу. Он вдруг потерял сон, лишился аппетита, все казалось ему горьким; он пожелтел и перестал читать газеты. В такие минуты он всегда был несправедлив к литературе. Жена послала за доктором; но когда Иван Иванович, ощупав пульс и посмотрев язык, по своему обыкновению прописал касторовое масло, «пан маршалок» не выдержал:
- Да что вы, шутите, что-ли? У меня нервы, понимаете, нервы! - закричал он, вскочив. - А вы мне, как какому-нибудь гимназисту, суете касторовое масло! Черт с вами и с вашим маслом!
Удивленный такою внезапною вспышкой, доктор, пожав плечами, подумал, что «пану маршалку» действительно нужно что-нибудь посильнее, и ушел, качая годовой.
Как человек чрезвычайно нервный, Петр Иванович доходил почти до состояния невменяемости, когда его что-нибудь тревожило. Но тревожиться ему было, слава Богу, нечего: мятежная волость давно присмирела; все было или казалось тихо в большой, словно уснувшей деревне, когда ревизор с Гвоздикою подъехали к волостному правлению. Кулак знал о предстоящей ревизии и приготовился. Никакой опасности не предстояло: все, что было побойчее, сидело или за крепкими запорами уездного острога, или под замком у Кулака - остальные жаловаться не станут. Кулак это хорошо знал.
С ревизией было кончено в два часа времени: книги, деньги, отчетность - все (за исключением кое-каких канцелярских промахов) оказалось в полной исправности. Призвали, однако, нескольких крестьян, которые с перепуга сами не знали, зачем их зовут и что надо говорить.
- Чем вы недовольны? - выйдя на крыльцо, строго спросил ревизор.
Мужики в ноги.
- Виноваты, ваше благородие, всем довольны.
- Почему же вы не хотели старшиной Кулака?
- Разорил, ваше благородие. У вас, говорит, теперь у каждого по волу, a я могу сделать так, что на семь дворов будет один; вы, говорит, подлецы, жалуетесь, что я вас продал жидам, так я вас еще цыганам продам.
Ревизор с улыбкой взглянул на Гвоздику, изумляясь колоссальной тупости мужика.
- Пустое болтают, ваше благородие. Известно, необразованное мужичье, - сказал Кулак и низко поклонился в сторону ревизора.
- He подстрекал ли вас кто? Может, Подгорный? - спросил ревизор, пытливо глядя на крестьян.
- Никто не подстрекал, - сказал Степан Ватюк.
- Лишнее что говорить, - сурово прибавил Фома Рыболов.
- Самим житья не было! - проговорил чей-то голос и вдруг замолк, словно испугавшись собственных слов.
- Ну, хорошо, ступайте!
Отпустив мужиков, утомившийся ревизор приступил к закуске, около которой давно хлопотал, считавший себя тут настоящим хозяином, Гвоздика. Он закусил, отдохнул и, час спустя, выехал из Сосновки, мысленно составляя маленькое, красноречивое донесение начальнику губернии.
ХХIII.
В уездном городе, между тем, все ждали результатов ревизии, но настоящий результат не был пока известен, a разным слухам, идущим от евреев, никто не доверял. Поговаривали, будто Кулак сменен и в старшины выбран другой, хотя и не тот, кого желали крестьяне; но все это были известия, требовавшие подтверждения. Наконец, спустя пять дней после отъезда ревизора из города, пришел достоверный cлух от какого-то Ицки, которому передал Сроль, слышавший от Мейера, что ревизор проехал в другой уезд, ревизией остался доволен, что мужики не жаловались, и все обошлось в порядке. У Петра Ивановича как гора с плеч свалилась; он был готов расцеловать всех вместе - Сроля, Мейера и Ицку. Для полного удовольствия в тот же вечер доставили в целости его коляску вместе с коротенькой записочкой ревизора, и «пан маршалок» окончательно повеселел. Он тотчас же послал мысленный привет Хвостовскому, которого считал пустым фатом, назвал добрым малым Гвоздику, купил детям черносливу и, гуляя, зашел проведать старого исправника. Больной старик уже не вставал с постели; он был совсем плох, но в доме никто, по-видимому, об этом не думал: дети шумели в соседней комнате, жена варила на крыльце варенье, Лиза в накрахмаленных гобках вертелась перед зеркалом в зале, примеривая какой-то наряд, и ничто не указывало, что опасное положение хозяина дома могло каждую минуту изменить весь порядок жизни, остановив её обычный ход. Петр Иванович, пользующийся у себя дома большим авторитетом, был поражен таким невниманием к главе семейства, он даже был оскорблен, и ему стало искренно жаль старика, который умирал так одиноко среди семьи.
- Ну, что он, как? - спросил он шепотом у Лизы, войдя в зал.
- Ничего, всё так же, - ответила она равнодушно, пригласив его сесть.
Разве этот шум его не беспокоит? - показал он на двух девочек, из которых одна, неуклюжая я толстая, с необыкновенно тупым лицом, отнимала у другой, поменьше, какую-то игрушку.
- Нет, он не слышит.
В эту минуту, как бы опровергая её слова, из соседней комнаты, где лежал больной, послышались звуки.
- Он, кажется, зовет, - проговорил тревожно Петр Иванович, прислушиваясь.
- Катя! - закричала Лиза, топнув ногой, - перестаньте! Папа зовет, поди!
Катя вскочила и, задев локтем дверную ручку, вошла в комнату к отцу. Послышался какой-то говор, словно спорили... Катя выскочила с глупым смехом. Увы! это решительно было лицо идиотки.
- Папа хочет курить: - папироску, папироску! говорит, Кузьма говорит: - нельзя, сударь, прожжете одеяло, - ха! ха! ха! - засмеялась девочка. - Папа такой смешной! Я ему дала без огня, он взял и бросил! - И она опять захохотала.
- Постоянно в забытье, - пояснила Лиза. - Попросит и сейчас бросит, a недавно, действительно, прожег одеяло... Теперь с огнем не даем: он все равно не понимает.
- Кто с ним? - спросил Лупинский, каждую минуту собираясь уйти и почти против воли оставаясь.
- Кузьма - городовой; он папу отлично понимает... Может, вы хотите зайти?
- Нет, нет! - испугался Петр Иванович. - Зачем же беспокоить! Я только на минуту.
И он стал раскланиваться, чувствуя, что к нему возвращается лихорадка. - Господи! - говорил он мысленно: городовой караулит, папироски не дают - вот бедняга! - И он поторопился выйти, раскланявшись с Лизой в дверях.
На крыльце его задержала исправница. Раскрасневшаяся, с открытыми полными руками, румяная и свежая для своих дет, она вся была погружена в трудное занятие варки варенья, с трепетом дожидаясь того момента, когда начинается такназываемый у хозяек «жемчужный кип».
- Видели? - спросила она у Петра Ивановича, снимая тазик с жаровни и, не дождавшись ответа, заговорила: - Ужасно! Иван Иванович находит, что он эдак может долго протянуть, a мне бы вот Катю в ученье надо отвезти.
- Помилуйте, куда же вам теперь ехать? - сказал Лупинский, внимательно следя за ложкой, которою исправница снимала пенку, каждый раз встряхивая тазик.
Главное затруднение в том, что Кате пора учиться, a время уходит, - ответила вместо матери Лиза, с смешной заботливостью на своем молодом беззаботном лице.
- Но разве нельзя подождать? - сказал, чтобы что-нибудь сказать, Лупинский, внутренне удивляясь, зачем понадобилось вдруг учить очевидно неспособную ни к какой науке Катю.
- A если папа проживет еще года полтора? - с невозмутимой наивностью возразила Лиза. - Кате надо учиться, a у мамы руки связаны.
При всей своей находчивости, Петр Иванович не нашелся, что сказать. Он опять стал раскланиваться, но исправница опять его задержала.
- И когда подумаешь, что все это дурацкий «бунт» наделал... Ведь его это убило; потом эта проклятая статья в газетах! Мы никак не ожидали этого от Татьяны Николаевны: Бог ей этого не простит из-за каких-то мужиков делать неприятность знакомым... Где это видано? - Она попробовала варенье, передала ложку Лизе и продолжала: - Ждал награды, a получил выговор - ну, и не мог выдержать.
Она заплакала, и непритворные слезы потеки по её румяным свежим щекам. Петр Иванович поспешил выйди, чувствуя, что его знобит.
На бульваре он встретил Орловых.
- Сейчас был у Кириллы Семеновича, - сообщил он, идя рядом с Татьяной Николаевной и не замечая её сухого поклона.
- Ну, что он, каков?
- Совсем плох; впрочем, я его, признаться, не видал. Жена говорит, что это его сосновское дело уходило.
- Да? - отозвалась она рассеянно и тотчас же прибавила: - A вы слышали, в остроге старик Подгорный умирает?
- Т. е. не умирает еще, - поправил он с своей вежливой улыбкой, a действительно старик кряхтит. Как хотите, лета...
- Но ведь это возмутительно? - вскричала Татьяна Николаевна, вдруг останавливаясь и смотря на разбегавшиеся глаза Петра Ивановича.
- Что прикажете, закон! Я сделал все, что мог: писал к Михаилу Дмитриевичу, просил, представил разные смягчающие обстоятельства... По моим настояниям вот и Кулак сменен.
- Так это верно? - спросил Орлов, только что вернувшийся из уезда, где он слышал кое-какая подробности о новом выборе старшины.
- Положительно, ответил Лупинский. - С моей стороны это было условием sine qua non... Я так сказал и Гвоздике, и Хвостовскому.
- Хорошо, что эта история хоть к чему-нибудь пригодилась! - проговорил, с насмешкой, Орлов. - Какие же беспорядки открыла ревизия?
- Серьезного, конечно, ничего... Открыла маленькие канцелярские промахи, несоблюдение кое-каких формальностей...
- И только? - удивилась Татьяна Николаевна. - A арендная плата, a стойка, a кулачная расправа Гвоздики и проч. и проч.?
- Все это оказалось вздором.
- Даже и то, что вы мне сами передавали со слов крестьян? - спросила она, не умеряя язвительного тона.
Петр Иванович на минуту сконфузился, но тотчас же вошел в свою роль. - Помилуйте! да разве эти подробности могли быть сообщены ревизору при Гвоздике?
- Но как же вы... Начала Татьяна Николаевна, но Петр Иванович не дал ей докончить: - Что жe я? - воскликнул он с горькой усмешкой. - Что я могу сделать, за что отвечать, когда я представляю в посредники своего кандидата Вередовича - честнейшего господина, - a мне присылают какого-то сорванца Грохотова. Нет-с, Татьяна Николаевна, пока начальник губернии прежде всего стоит на том, чтобы не дискредитировать впасть - подчеркнул он губернаторское словечко, - до тех пор разные Гвоздики, Кутейниковы, и Грохотовы, как у Христа за пазухой. Извините за вульгарное выражение... сосновское дело у нас перед глазами, и что же? Вы пишете корреспонденцию, я представляю его превосходительству факты, a ревизующий, от присутствия член находит, что корреспонденция раздута, и в волости все благополучно... A все для того, чтобы «не дискредитировать власть».
Петр Иванович был в негодовании; он махал своею тростью, сбивая головки ни в чем неповинных одуванчиков и рискуя задеть прохожих.
- Поверьте, - начал он задушевным голосом и совершенно конфиденциально, - поверьте, что я давно бы отсюда бежал без оглядки, если бы не надеялся сделать для крестьян и то немногое, что я еще могу сделать.
В его голосе слышались слезы, он говорил с такой искренней горячностью, что Татьяна Николаевна опять поддалась, a на другой день Колобов, с своей обычной грубой откровенностью, говорил ей:
- He верьте, все врет! Можно брать взятки - ну, и сидит!
- Ах, Петр Дмитриевич!
- Увидите, увидите! Когда-нибудь всплывет. A я к вас, Татьяна Николаевна, двух знакомых мужиков из Волчьей волости привел. Пришли, вот, с своими в остроге повидаться, a их не пускают.
- Как не пускают? отчего?
- Да так, прокурора нет, a без него, говорят нельзя,
- Ах, Боже мой! Как бы это сделать?
- Да уж не знаю, как... разве этого подлеца попросить?
- Разумеется, я попрошу! Я могу ему написать.
- Попробуйте, толкнитесь: ведь за сотни верст понаведаться пришли. От жен, может, гостинцы принесли.
- Где же они теперь?
- Вот тут, у вас на крыльце, сейчас позову. Пришли тайком от посредника: Гвоздики боятся.
Колобов вышел и вернулся с двумя мужиками. Это были знакомые Татьяне Николаевне: Филипп Тилипут, какими-то судьбами избегнувший острога, и Фома Битюк, по прозванию Рыболов. Колтупы, зипуны, уродливые шапки, загорелые, скорбные лица - были все те же. Пообещав написать «пану маршалку», Татьяна Николаевна стала спрашивать о ревизии, о выборе волостного старшины, о их мирских делах. Мужики отвечали сначала неохотно, вяло, - точно им все это надоело; потом Фома Битюк, помоложе, оживился и на своем мудреном языке изобразил целую картину.
- После всех этих наших смут, - начал он, прислонившись плечом к притолоке, - прошел в волости слух, что едет к нам левизор из губернии. Испужались мы дюже, особливо как сказали, что и господин посредник с ним. Ну, говорим промеж себя, выкрутится наш Сидор Тарасович - так оно и вышло.
- Чего же ты Фидипп, молчал? - обратился Колобов к Тилипуту: - ведь ты тоже жалобу подписывал?
- Подписывал, - повторил он.
- Ну, так чего же ты?
- Да меня, ваше благородие, не спрашивали, даже в правление не допустили...
- Эх, братцы! неумели и правды отстоять, a за вас люди в остроге гибнут...
- Ваше благородие! - воскликнул огорченный упреком Тилипут. Позвольте доложить, сделайте Божескую милость: «что же тут было возможно? Чиновник-то, вон, посмеялся, да и был таков, a ведь господин посредник с нами завсегда-с, да и кулак-то ихний мы внаем. Хоша Михаил Иванович вон сказывают, что только десятерых за все время высекли, однако коли посчитать, так много выйдет больше, вот что-с! Приезжай господин левизор один - всю бы истину узнал, a то ведь своей шкуры-то всякому жалко...
- Ну, что же, чем кончилось? - спросила Татьяна Николаевна.
- Кончилось своим порядком. Собрали это нас к крыльцу. Вынул Михаил Иванович у себя из-за пазухи нашу подлинную жалобу, ту самую, что Степан Черкас с Бычковым в «губернию» носили со всеми нашими мужичьими крестами, вынул да и стал читать. Прочел до конца и остановился. - Ну, что на это скажешь? - спросил левизор у Сидора Тарасовнча. - Да все, говорят, ваше благородие, от первого до последнего слова - ложь.
- Слышите, ребята? - спрашивает левизор.
- Слышали, ваше благородие.
- Ну, вот что я вам скажу: жаловаться вы можете, и в этом вины нет, a вот что вы сами выдумали старшину сменять - это вина большая. Ну, говорит, теперь можете себе идти... Мы пошли, a они закусили и поехали. Только всего и было.
- Когда же нового старшину выбирали?
- A это опосля. Через три дня Михайло Иванович, проводивши левизора, вернулся и нас опять созвали. Меня как увидел: «а, говорит, такой-сякой, вместе с бунтовщиками жаловаться! Погодите голубчики, я вам покажу, разбойники»! И эдаким словом! Однако, сечь никого не сек. Приступили к выбору: трое суток держал, a пора рабочая. Кого ни назовешь, все говорит: нельзя. Сход распустит и сам на охоту, a в полях стоит... Наконец-то напали на человека, сродственником Сидору Тарасычу приходится, так - мужик совсем бессловесный почитай, Пахомовым прозывается: ну, и утвердил. Как приговор составили, стал он это говорить: - Ну, вот вы, говорит, дурачье, жаловались, что я в три года десяток на вас, может, выпорол, так нешто это важно? Вот кабы я вас всех передрал - ну, точно что можно бы обижаться, a то велика важность: десять! - Да ведь хоша бы и десять. Так чувствительно, - сказал Наум Селезнев. - Я, говорит, вам покажу чувствительность! И опят эдаким словом...
В острог мужиков не допустили. Ходили и к «пану маршалку» с письмом от Татьяны Николаевны, кланялись сторожу и повару, чтобы доложил, доставали что-то из-за пазухи, опять кланялись, - но все напрасно: оказалось, что допустить в острог невозможно: оказалось, что закон в этом случае говорит так строго и ясно, что допустить свидание между «бунтовщиками» - значит прямо идти под такую-то статью. Кто же возьмет на себя такое полномочие? Петр Иванович, разумеется, не взял.
- Что ж делать? что ж делать?.. говорил он Татьяне Николаевне с сокрушением сердца свою обычную фразу. Ничего не могу - закон-с...
He добившись свидания, крестьяне отправились обратно в свою далекую Сосновку и недели через две, освободившись от всех земных уз, умер старик Подгорный, и двери острога отворились за тем, чтобы пропустить его на кладбище.
Смерть его осталась бы, конечно, долго неизвестной, если бы случай не привел Орловых на городское кладбище в ту минуту, когда солдаты местной команды копали могилу в неогороженном углу на косогоре, где хоронили всех тех, кто не имел привилегии лежать за оградой. У одного из работавших солдат сломалась лопата, и он, помянув лихом покойника, разглядывал то место, где она переломилась, в то время как двое других, стоя в неглубокой могиле, разговаривали о каких-то подметках, высоко подбрасывая лопатами рыхлую глину.
- Для кого это? - спросила Татьяна Николаевна, остановившись у самого края свежей могилы.
- Арестант помер в остроге, - ответил один из солдат.
- Что же, болен был, не знаете?
- A ктo eгo знает, должно смерть пришла...
- Сказывал вахтер, что с горя, - подхватил тот, у кого сломалась лопата. -Сказывал, что все по своей деревне тосковал: он издалече, не здешний...
- He знаете, как звали?
- A кто ж его знает? - равнодушно ответил солдат и, бросив лопату, стал потирать уставшие руки.
Уж не Подгорный ли? - подумала Татьяна Николаевна и, встретив на дороге Колобова, сообщила ему свою догадку.
- Сегодня же узнаю! - сказал Петр Дмитриевич и вечером действительно сообщил, что рано поутру умер Петр Подгорный и хотел повеситься Василий Крюк, как по секрету сообщили ему в городской больнице.
На другой день, в сумерки, в арестантском платье, без пения, без свечей, без родных, схоронили того безвестного полесского крестьянина, который положил душу «за други своя» и, умирая, даже не знал, что совершил подвиг. Петр Подгорный был отныне свободен и дело за № 629 было прекращено и сдано в архив.
ХХIV.
Вскоре умер и другой герой сосновской истории, старый исправник Кирилл Семенович, развязав, наконец, руки жене и дочери. Он умер, хлебнув лафита и затянувшись папироской, которую придерживал понятливый городовой, исполнивший свою человеколюбивую роль до конца. В последние дни жизни Кирилла Семеновича, вся забота его жены и дочери состояла в том, чтобы старик подал в отставку. Они как будто боялись, что он еще может служить после смерти. Ему сунули в руки перо, и старик, ничего не сознавая, странно глядя куда-то помимо бумага, подписал свою фамилию. Два часа спустя, он умер. Исправница плакала и говорила, что это было необходимо для пенсиона, для детей; ей самой ничего не надо, но Лиза!..
Лиза е заплаканными глазами шила себе траурное платье с длинным шлейфом и крепом. Она просидела всю ночь, гремя машинкой под монотонное чтение псаломщика над телом отца... Она думала о своей молодой жизни, иногда утирала слезы, соображая, как лучше сделать оборку, куда пришпилить бант, и когда утром знакомые и сослуживцы покойника собрались на парадную панихиду, она вошла в глубоком трауре и очень интересная. Народу было много. Петр Иванович явился с крепом на рукаве, с торжественной печалью на лице. Он, как ангел-хранитель, в вицмундире, поддерживал убитую горем вдову, подавал ей склянку с спиртом, когда её рыдания грозили перейти в истерику, подвигал ей кресло, когда она изнемогала. Он прослезился сам, когда запели «со святыми упокой». Взглянув на осунувшееся желтое лицо исправника в гробу, он почувствовал боль под ложечкой и, побледнев, закрыл глаза.
Протянув своим приятным тенором последнюю ноту с особенным скорбным чувством, протоиерей снял ризу, сказал что-то шепотом отцу-дьякону и, выправляя обеими руками свои длинные, слегка завитые волосы, подошел к вдове. Она уже не плакала и что-то с жаром говорила Петру Ивановичу, отозвав его к окну.
- Только на вас вся надежда, - говорила она, глядя ему прямо в глаза и настоятельно требуя ответа. - Поверите-ли, ни копейки! Все в долг, - показала она рукой на гроб. - Вот отцу-протоиерею известно, как он умер.
- Праведная христианская кончина... - начал е чувством протоиерей, полагая, что от него требуется аттестация покойного.
- Я, батюшка, не про то, - перебила она почти нетерпеливо, взглянув на Лупинского.
Вере Филипповне желательно подписку, пояснил Петр Иванович. Что касается до меня, я, конечно, готов все, что могу. - Он поклонился. Вера Филипповна ждала, что скажет протоиерей. Но он как-то замялся. - Ведь экая нахальная баба! - проговорил он мысленно и прибавил вслух: - На счет подписки это уж Петр Иванович, они пользуются таким влиянием...
- Вот я тоже говорю! - подхватила Вера Филипповна: - ведь все у нас бывали; вы помните, как он был радушен... Неужели он этого не заслужил?.. Петр Иванович! - воскликнула она, поймав его за руку и собираясь заплакать.
- Непременно-с, непременно, все, что могу, - твердил он, кланяясь, и стремительно бросился к двери, не дав Вере Филипповне времени вызвать на свои глаза слезы.
- Ведь вот, душенька, какая скверная штука: исправница подписку просит... я обещал, - сказал он, вернувшись, жене. Говорит: хоронить не на что...
- Вот еще новости! вскричала «пани маршалкова». To балы задавали, у Лизы каждый раз новое платье, a теперь мы хоронить должны? И все врет: я наверное знаю, что у них есть деньги...
Ho Петр Иванович чувствовал себя размягченным, как воск в горячей воде. He слушая жены, он решительно взял лист бумаги и, сделав своим размашистым почерком приличное случаю воззвание, пожертвовал пять рублей, предоставляя, кому угодно, подражать его великодушию.
- Очень нужно было! - проворчала «пани маршалкова», заглянув через его плечо в лист. Но дело было сделано, и пошел серый лист ходить из дома в дом, вызывая насмешливые замечания, улыбки и колкие словечки. Многие, вынимая с гримасой рубль, вынимали его только потому, чтобы об них чего-нибудь не сказали; все считали это совершенно неприличным, бранили Веру Филипповну, a доктор и ростовщик Пшепрошинский, не пожертвовав ничего наличными, написал крупными буквами, что жертвует пять рублей из числа тех ста, которые ему остался должен покойный.
- Вы сума сошли! - сказал ему Петр Иванович, прочитав сделанную приписку и сгоряча хотел разорвать лист но когда доктор с низкими поклонами представил ему свои резоны, они показались «пану маршалку» настолько убедительными, что он немедленно смягчился.
- Я этого не знал-с, не знал! Это ваше дело, - сказал они стал подводить итог собранным деньгам. В итоге подписка дала сто с чем-то рублей, включая сюда и те пять, которые исправница должна была получить с самой себя. Городовой Кузьма, ходивший но городу с подписным ластом, был в непритворном восторге от своей удачи.
- Эка деньжищ то! - говорил он, сидя в бакалейной лавке еврея Мейера, у которого брал для исправника лафит, и расправляя рукой собранные ассигнации.
- Да, набрал-таки! - сказал с завистью хозяин, посматривая на бумажки.
- Похоронят, как следует быть, - говорил Кузьма, бережно пряча деньги. Барин добрый... Сердит был часом маленько; ну, известно, начальство, a ничего, отходчив. Семейство вот одолело...
- A что? - спросил, интересуясь, еврей.
- Так, совести мало... Кабы покойник был жив, нешто он бы допустил, чтобы его похоронили на чужой счет? - сделал он глубокомысленное замечание. - Уж на что был болен, еле дышал, a за вином посылает, безвременно скажет: Скажи, Кузьма, Мейеру: как жалованье получу, сполна отдам. Ей Богу!
- Хороший был человек, - вздохнул еврей, успевший выручить свои деньги, и вытер нос полою своего лоснящегося лапсердака.
Когда вместе с деньгами Вере Филипповне подали подписной лист, она едва не упала в обморок, прочитав заявление деликатного доктора, и не упала только потому, что взрыв негодования, вылившийся в потоке бранных слов, помешал ей предаться этому несколько отвлеченному занятию. Она клеймила доктора, как могла; она обрушилась на его жену, детей, на всех его сродников и знакомых; слова, подвертывались сами собой. Никогда не была она так красноречива.
- Подумайте только, - говорила взволнованная и огорченная женщина смущенно слушавшей ее судейше, Анне Гавриловне. - Подумайте только: я потеряла мужа, мы лишились положения. Бог знает, что с нами будет, a он не хочет потерять какие-нибудь сто рублей! Да он их одними процентами с других выберет...
Судейша не знала, что на это сказать, и стала прощаться. Успокоившись, Вера Филипповна сочла деньги, посмотрела, кто сколько дал, выбранила протоиерея, подписавшего от своего избытка рубль, похвалила полицейского секретаря, подписавшего от своей скудости два, и, сделав в уме какую-то математическую выкладку, заперла деньги в комод.
На другой день были похороны. Лиза в траурном платье и новом шиньоне кричала, что надо сделать обед, что из уважения к отцу она не допустит хоронить его как-нибудь, и когда старик Гусев, приятель покойника, резонно возразил, что на чужие деньги затевать обеды неуместно, - Лиза горько заплакала, мысленно назвала своего собеседника старым попугаем и вышла из комнаты, сильно хлопнув дверью, чем несомненно доказала свое уважение к отцу.
Хотя обеда не было, но Кирилла Семеновича похоронили с подобающим почетом. Собрались все служащие, все любопытные; это был даровой спектакль, пропустить который никому не хотелось; пели певчие; перед гробом несли хоругви и свечи; шла густая толпа, переговариваясь и делая замечания о том, как сложены у покойника руки, что стоит парча и у кого брали, сколько дадут причту и как убивается жена. Все было совершенно в порядке; протоиерей в черном с белыми галунами ризе е чувством говорил своим приятным тенором, певчие ловко подхватывали, и «вечная память новопреставленному боярину Кирилле», провозглашенная хриплым басом отца диакона, вызвала слезы на глазах Петра Ивановича. Он проворно вынул носовой платок, отер им лицо и, взглянув на небо, искренно поблагодарил Бога за то, что умер не он, всем необходимый «пан маршалок», a старый и никому ненужный исправник. Продолжая говорить, перешептываться, смеяться и осуждать, толпа проводила покойника до самого кладбища, не желая упустить ни одной из подробностей печальной церемонии.
Кириллу Семеновичу отвели почетное место там, где лежали такие же именитые покойники; его положили лицом на восток, откуда был виден, как на ладони, весь маленький городок, где он царствовал так недолго и кончил так неблагополучно.
На том же самом кладбище, но только не в таком привилегированном месте, там, где не было не только ограды, но даже самой простой изгороди, где соседние козы и свиньи пользовались могилами, как пастбищем, лежал в своем белом гробу и арестантском платье крестьянин Волчьей волости, Петр Подгорный. Там не было ни памятников, ни крестов, никаких вообще признаков, усвоенных месту вечного покоя, и когда невысокая насыпь сравнялась с землей, размытая дождем и разрытая копытами, никто бы не догадался, что это били когда-то и, может, очень недавно, людские могилы. Тут хоронили арестантов, людей без роду ж племени, случайно попавших в городскую больницу и там неожиданно умерших, разных неведомых скитальцев, утонувших, замерзших и всех вообще как-нибудь случайно погибших.
Почти одновременная смерть крестьянина Петра Подгорного и исправника Кирилла Семеновича завершила собою цикл эпизодов, относящихся к истории сосновскаго «бунта». Пятеро «прикосновенных» крестьян были выпущены из острога именно в ту же минуту, когда, изнемогая в смертельной тоске, один из них, веселый Василий Крюк, готов был наложить на себя руки, a остальные почти отупели от запертой жизни, от вынужденного бездействия, от глубокой скорби, одиночества и неизвестности.
Явившись в острог, Петр Иванович сказал коротенькую, прочувствованную речь, которой обрадованные мужики не поняли; низко поклонившись, они поблагодарили «пана маршалка» и, выйдя на свободу, отпраздновали ее тем, что все пятеро, a всех больше Василий Крюк, напились в первом попавшемся кабаке.
Петр Иванович был совершенно доволен к своею речью, и мужицкой благодарностью, и только жалел о том, что у нас непринято печатать имеющих такой глубокий смысл речей. Впоследствии, рассказывая про это событие, он всегда прибавлял, «что если сосновские крестьяне по милости этого старого дурака исправника попали в острог, то, благодаря только ему, Петру Ивановичу, они не попали на каторгу».
ЧАСТЬ ВТОРАЯ.
I.
Co времени «бунта» в Волчьей волости прошло полтора года и в уездном городке многое изменилось: прибыли новые люди, ушли со сцены некоторые из старых, и печальная история «прискорбных недоразумений», как было официально озаглавлено происшествие в Сосновке, почти всеми забылось.
Бывший одно время под опалой, посредник Гвоздика снова, по милости Зинаиды Львовны, получил доступ во внутренние покои его превосходительства Михаила Дмитриевича; Петру Ивановичу Лупинскому дали орден и денежную награду, a он по этому случаю дал бал; на место умершего исправника, Кирилла Семеновича, был назначен господин Слоняев, из становых, чем-то угодивший его превосходительству при усмирении в его собственном имении, и потому при первой возможности получивший повышение для примера и поощрения всех прочих становых. Господину Слоняеву было еще в диковину первенствующее положение, и пока он держал себя, что называется, в черном теле; но дальновидные люди не сомневались, что, освоившись, он скоро разойдется и себя покажет. Простоватого посредника Грохотова, неумевшего даже поживиться, как следует, заменил прибывший из Вятки ми Перми г. Шнабс, поживлявшийся уже решительно всем. Судебного следователя переместили куда-то на север; деликатно нервный прокурор уехал на юг, a на его место прибыл чистокровный тевтонец, Густав Андреевич Шольц. Почти одновременно с прокурором Шольцем явился новый воинский начальник, Александр Данилович Зыков, и, наконец, место умершего судьи первого участка занял известный своим остроумием Натан Петрович Куманев.
Словом, прежний состав маленького общества получил приток свежихиз сил, a из наших старых знакомых остались только Орловы, Колобов, Петр Иванович с семейством, судья Иван Тихонович с супругой, протоиерей Сапиенца, кое-кто еще из менее заметных и, само собою разумеется, ваш старожил и дипломат, Платон Антонович Жуковский.
Петру Ивановичу Лупинскому казалось, что он стоит на зените своего могущества, a между тем со стороны замечали, что он начинает спускаться. Это было почти неуловимо; он еще считался первым, но какие-то симптомы указывали на близкий переворот. Петр Иванович долго и осторожно взбирался по лестнице, но, взобравшись на самый верх, не почувствовал, как у него закружилась голова и не подумал, что может каждую минуту скатиться вниз. Петру Ивановичу хотелось, чтоб его считали человеком хорошим, умным, деятельным и честным, особенно честным. Известно, что чем менее имеет человек на что-нибудь права, тем настойчивее он этого добивается. Петр Иванович «добивался» с болезненным упорством, и вдруг находились люди, которые рассказывали разные темные истории про каков-то исчезнувший из опекунских имений лес, про какую-то клепку и накладные листы. По временам слышались зловещие словв: «подлог», «фальшивая подпись» и проч. Конечно, это были одни пустые звуки, без всякой юридической подкладки; едва ли они даже доходили в своем натуральном виде до «пана маршалка», но Петр Иванович чувствовал себя неспокойно. Запасшись капиталом, положением, имея в виду купить огромное, арендуемое им, имение, устроив обстановку, которой многие завидовали, будучи на хорошем счету у разных превосходительств, заручившись благосклонностью самого правителя губернаторской канцелярии, бедному «пану маршалку» не доставало самой малости: спокойной совести - и этого решительно негде было взять! Бывали ночи, когда, проворочавшись на своей постели до утра, он вставал с воспаленными глазами желтым лицом и, хватаясь с тоской за голову, говорил себе: «так нельзя!». Иногда, чтобы заснуть, он прибегал к морфию. С тех пор, как он, вступил на скользкий путь, с тех пор как он, колеблясь, получил первую взятку, отрезал у крестьян полосу земли в пользу пана, он очутился на той покатости, с которой нельзя было не скатиться вниз, и он катился все ниже, пока не дошел до той невидимой черточки, когда стал во всем себя оправдывать, a других обвинять. Была, впрочем, одна минута в его жизни, когда, оглянувшись на самого себя, припомнив кое-что из далекого прошлого, он хотел было повернуть в другую сторону - это было тотчас после сосновской истории, - но тут его повысили, наградили, он получил большие нрава и, сообразно им, увеличил свои жизненные требования. A тут еще росли дети, надо было позаботиться об их воспитании и будущей карьере: Петр Иванович мечтал для старшего, Сережи, о дипломатии. Побудительные причины были слишком основательны, чтобы можно было противиться искушению. По мере того, как увеличивался таинственный капитал, хранимый, по словам члена опеки, старика Гусева, в казенном опекунском сундуке, «пан маршалок» понемногу сбрасывал с себя все те нравственные стеснения, которые еще удерживали его на трудном поприще наживы. Теперь у него была одна задушевная мечта: прослыть за честного человека. И он, пожалуй бы, прослыл, не будь на свете неутомимого Петра Дмитриевича Колобова.
Петр Дмитриевич был, по своему чину, такой маленький человек, что великому «пану маршалку» и в голову не приходило считать его опасным, он только удивлялся, почему какой-то Колобов ему не кланяется, но, удивляясь и негодуя в душе, он старался этого не замечать. Петр Дмитриевич принадлежал к эпохе первых реформаторов Полесья; он служил в поверочной комиссии при Якушкине и теx первых посредниках, которые, прослыв «красными» в глазах «ясновельможных», впоследствии прослыли чуть не сумасшедшими, когда настало другое время и пошли другие взгляды. Тогда времена менялись быстро: то с мужиком носились, как ни весть с какой драгоценностью, мужика сажали рядом е паном, даже выше, ему не только возвратили его образ и подобие, его вознесли, его почти открыли... Пан имел право только соглашаться, чаще всего его даже не спрашивали; мужику, напротив, внушили, что он может требовать, и его не только слушали, ему подсказывали. Это было почти как на театре и также скоро кончилось, как на сцене: явились другие люди, сверху пошли другие циркуляры и, поиграв с мужиком, ему, как в сказке о рыбаке и рыбке, опять оставили одно дырявое корыто... Пошла переоценка земли, леса, угодий, и у мужика отняли то, что он начал было считать своим. Долго ли сбить с толку темного, безграмотного человека? Когда, отнимая, ему сказали, что это делается на законном основании, он стал совершенно в тупик, потому что на том же самом основании ему давали. Кое-где он вздумал даже упираться и бунтовать... Расходившегося мужика поспешили унять... нагайками и штыками, потом его и совсем закрепостили, заменив старое ярмо барщины, которому все-таки предвиделся когда-нибудь конец, ярмом чиновничьего произвола, которому и конца не было видно. Тогда, почуяв добычу, явились на службе обрусения Лупинские, Гвоздики, Ванины, Болванины, Акулы, Овсянские, Ля-Петри, Свистовские и, наконец, Столяровы... Словом, целый легион хищников-обрусителей. Петр Дмитриевич Колобов принужден был выйди в отставку: таким, как он, места не было в том Валтасаровом пире, который разыгрался на развалинах только-что минувшего периода. Приютившись, по милости какого-то доброго человека, в ведомстве градусов, Колобов сохранил связь с мужиком: к нему приходили за советом из самых дальних волостей, он писал просьбы, направлял, куда следует, просителей, иногда кое чего добивался, чаще не добивался ровно ничего и знал такие проделки обрусителей, о которых не знал никто. Зная эти проделки, Петр Дмитриевич с удивлением и негодованием смотрел, как поднимался Лупинский; он был оскорблен этим восхождением во имя тех бескорыстных и безрассудных тружеников, с которыми когда-то служил и которые ушли из этой Полесской Колхиды не только с таким же пустым карманом, как пришли, но и оставили по себе самую дурную славу... «Дураки, - говорил о Якушкиных Петр Иванович Лупинский, - не знали, где раки зимуют»! Сам он знал это хорошо...
Колобов был высокого роста, брюнет с курчавой головой и некрасивым лицом, но у него был громкий голос, чистая совесть и правдивые честные глаза. Он мог отличить дурное от хорошего и всегда шел прямо, не делая никаких уклонений в сторону. Его манеры были резки, выражался он с грубой прямотой, решительно не годился для гостиной, особенно для буржуазной гостиной Петра Ивановича, не носил перчаток, не употреблял одеколону, но бедняку помогал, не справляясь с политической экономией, о которой, быть может, не слыхал, и при всей своей бедности и незаметности, мошенника называл мошенником и не считал себя обязанным ему кланяться только потому, что тот был чином выше и носил кокарду. Лупинский показался ему подозрительным с самого начала: он не доверял ни его слезам, ни его горячим речам в защиту мужика, и везде, где только представлялся случай, старался разоблачить его проделки; но «пан маршалок» держался на своей позиции твердо; у него даже два раза обедал сам Михаил Дмитриевич. Господин Лупинский решительно становился особой на всем пространстве уезда. В это самое время появился воинский начальник Зыков, и дело, начатое Колобовым, который до конца остался в тени, нашло в ротмистре своего продолжателя.
II.
Ротмистр гвардии, Александр Данилович Зыков приехал в край тотчас после какой-то своей истории, о которой он говорил весьма сдержанно хотя, однако же так, что слушателям было ясно все благородство его поступков. Ротмистр был чистокровный дворянин с предками, генеалогическому древо которых терялось во мраке времен, но несомненное существование их подтверждалось фамильным гербом, с изображением меча, лебедя и трех рыб под серпом полумесяца. Это, конечно, была какая-нибудь эмблема и, как эмблема, имели свай геральдический смысл.
Ротмистр Зыков поселился под горой, к маленькой квартирке, из которой он мог видеть в одну сторону клочок неба, a в другую - остроконечный угол соседней крыши; весь остальной Божий мир заслонялся высокой горой и зеленью деревьев. Он находил, что с него это достаточно. Направо, налево, кругом грязь была непроходимая с той минуты, когда начинало таять, вплоть до той, когда мороз сковывал землю с промежутками страшной пыли летом. О гигиене тут имели такое же понятие, как и об астрономии, a грязь отстаивалась с таким упорством, как будто в её неприкосновенности заключалось общее благополучие. Эта грязь наводила уныние, могла расстроить нервы самого здорового человека, и хотя Александр Данилович на свои нервы пожаловаться не мог, но грязь казалась ему в первое время нестерпимой и заставляла страдать, как какая-нибудь физическая боль, в роде зубной.
Через полгода ротмистр стал к ней равнодушнее; он герметически закупорился и погрузился в устройство быта своей команды. Занявшись солдатами, ротмистр в первое время почти никуда не выходил и, по правде сказать, заняться было чем: все, что он принял, от казарм до гимнастики, от сапог до шинелей, от пищи до грамотности - все находилось на степени полной негодности. Он начал с того, что обул и одел солдата; он завел каждому кровать и одеяло и, предоставляя разные льготы в то же время строго требовал исполнения долга. На счет дисциплины это был неумолимый педант; но зато солдатский грош, считавшийся до него общественной собственностью, и солдатский труд, на который мог рассчитывать каждый, оберегались им, как нечто неприкосновенное. Когда его стараниями были выстроены новые казармы, он завел на артельном начале чайную, купив на свои деньги несколько самоваров и посуду. Чай отучил солдата от водки. Сытый, одетый, обутый, работая и зарабатывая, солдат стал смотреть человеком. Над ротмистром смеялись, но ротмистр ничего не видел и не слышал; он, как дикаря, учил солдата всему: он учил его даже говорить, хотя я не ручаюсь, чтобы они всегда друг друга понимали. Покончив с устройством команды, Александр Данилович позволил себе развлечься и отдохнуть; он сразу примкнул к партии меньшинства, ядро которой составлял дом Орловых. Развлекаясь, он стал ходить в гости, толковал о политике утром, между делом, и играл в карты вечером, когда делать было решительно нечего. В карты здесь играли все, - это был всепоглощающий интерес, который утолял собою вечно живую потребность в каком бы то ни было развлечении. Политика и отбывание служебной повинности утром, карты - вечером, изредка какой-нибудь скандал, какая-нибудь новость из «губернии» составляли все содержание жизни города, пока некоторые внутренние события не подняли его жизненный пульс до болезненной быстроты.
III.
Водворение в городе новых лиц как будто подновило самую физиономию его: исправник задумал устроить на площади сквер, и очистив ее, посредством арестантов, от нескольких наслоений навоза, сразу понизил на пол-аршина её обычный уровень, Петр Иванович Лупинский покрасил на собственный счет забор перед своими окнами; огромный дом, где жил и почил старый исправник, был побелен и отдан под воинское присутствие и опеку; на углу главной улицы открылся модный магазин «пани Липской», с заманчивой вывеской, где дамская шляпка походила издали на мужское седло, a шиньон с локонами напоминал пучок вместе связанных колбас. Но главную новость составляло открытие «общества помощи бедным ученикам гимназии». Это благотворительное общество изображало собою «haute nouveaute», оно намекало на современность и как бы указывало, что мы, с разрешения начальства, идем по пути прогресса и, стало быть, нс хуже других. Получив законную форму, маленькое «общество» росло и обещало дать благие результаты, и вдруг погасло, как свеча, накрытая гасильником. Это не было даже постепенно, a именно вдруг, без малейшей агонии, скоропостижно. Но так как эта небольшая история составляет отдельный, почти законченный эпизод, то подробно я об этом расскажу когда-нибудь потом, теперь же ограничусь только тем, что, по времени, относится к моему повествованию и имеет с ним некоторую связь.
Директор гимназии был в восторге. Маленький, кривой человек, с кривой, лукавой усмешкой на своем чиновничьем, почтительном лице, был уверен, что его выберут председателем: он уже мечтал об одобрении высшего начальства. Чувствовал у себя на груди какой-то орден... Ему так редко приходилось не только получать одобрение, но даже вообще обращать на себя внимание! Когда в день общего собрания в длинной зале гимназии собралось столько членов, что многим не достало стульев, директор окинул взглядом это почтенное собрание и, самодовольно улыбнувшись, ждал, что будет. Он трепетал, стараясь не выказать своего внутреннего волнения, и в тоже время беспрестанно выдавал себя суетливыми движениями. Также внутренне трепетал Петр Иванович, полагавший, что всякое почетное место и звание принадлежало ему по праву в районе его служебной деятельности. «Пан маршалок» был несколько избалован, он привык всегда идти впереди: какая-нибудь подписка, воззвание, что-нибудь общественное и полезное - со всем обращались к нему. Сам он жертвовал немного, но не мешал жертвовать другим; когда учредилось новое «общество», он решил, что будет его председателем, и отправляясь на выборы, напевал фальшиво и громко какую-то бравурную арию. Но, распевая, Петр Иванович, как предусмотрительный полководец, выдвинул вперед свою тяжелую артиллерию в лице членов опеки, с стариком Гусевым во главе. Предстоял выбор членов комитета.
- Смотрите-ка, - шепнул Зыков Шольцу, показывая на толстого члена опеки Вередовича, - Лупинский для поддержки слона привел!
- И моську! - прибавил с улыбкой Шольц, показывая на маленького Грушецкаго.
Когда баллотировка кончилась, и члены, поднявшись с своих мест, зашумели, выбранный в комитет Петр Иванович вышел, сказав себе, что будет он председателем или нет - это такие пустяки, о которых не стоит думать. Но он не только об этих пустяках думал, он ими тревожился, и неприятная мысль, что он может быть не выбран, не давала ему покоя, но он решительно вышел из себя, узнав от старика Гусева, что председательницей собираются выбрать Татьяну Николаевну. Это уже почти было оскорбление. Спровадив Гусева, «пан маршалок» бросился в устав, надеясь подыскать в нем параграф, который бы устранял избрание женщин на должность председателя, но такого параграфа не нашлось; тогда Петру Ивановичу пришло в голову отказаться от членства, послать директору записку; он даже решился заболеть, но потом одумался и кончил тем... но чем он кончил, читатель сейчас увидит.
IV.
Неделю спустя, по приглашению директора Сосновича, который совершенно упал духом после того, как надежда быть председателем ускользнула и для него, члены комитета опять собрались в училищном зале для выбора между собой должностных лиц.
Это были все самые видные граждане маленького городка: прежде всех пришел в сюртуке, застегнутом на все пуговицы, аккуратнейший из людей, Платон Антонович Жуковский, за ним прокурор Шольц вместе с судей, Орлова и ученый доктор Иван Иваныч, полагающий все спасение рода человеческого в касторовом масле. У всех были серьезные и деловые лица. В половине первого недоставало только «пна маршалка». Члены один за другим вынимали часы. Это опаздывание казалось умышленным и было недоловко; директор беспрестанно подходил к окну, не зная, открыть ли ему заседание, или немножко подождать. Шольц сказал, что семеро, - a членов действительно было семеро, - одного не ждут. Судя, Иван Тихоныч, верный своей примирительной миссии, заметил, ласково всем улыбаясь, что на первый раз немножко подождать можно. Платон Антонович выразил опасение, не заболел ли внезапно «пан маршалок». Шольц готовился ему возразить, как вдруг двери широко распахнулись, и сам Петр Иванович, здоровый, развязный и веселый, в сером пиджаке и пестром галстуке, явно намекавшем, что он не придает этому собранию и вообще всей этой затее никакого серьезного значения, вошел, расшаркался перед Орловой, не извиняясь, упомянул что-то про больницу и острог и сел рядом с открывшим заседание директором имея по правую руку Орлову, a vis-a-vis Шольца.
Директор взял со стола какую-то бумагу, что-то прочел невнятно и грустно, и не успел он договорить последнего слова, как Петр Иванович, едва сдерживая свое волнение, точно боясь, чтоб его кто не предупредил, предложил членам выбрать председательницей Орлову. Произошло маленькое замешательство; но члены, как люди вежливые, поспешили его поддержать. Орлова была удивлена и неожиданностью такого оборота и, по правде сказать, великодушием Петра Ивановииа, который, - она хорошо знала, - сам метил на председательское место. Орлова поблагодарила и решительно отказалась; тогда Петр Иванович, взявший на себя инициативу выбора, выставил свой самый веский аргумент, сказав, што «у всех у нас есть дело, служба, a вы, Татьяна Никодаевна, совсем свободны». Против этого возразить было нечего, и Орлова согласилась. Члены поблагодарили ее с тем большим удовольствием, что всем хотелось есть, и все спешили поскорее отделаться от этой благотворительной обузы. Может быть, со стороны это выходило несколько смешно, но, по счастью, со стороны было смотреть решительно некому, так как у притолоки входной двери покачивался, со всеми признаками сладкой дремоты, сторож Матвей, a со стены, из овальной золоченой рамы безучастно и равнодушно глядел портрет попечителя с застывшей улыбкой на благообразном лице.
Петр Иванович чувствовал себя настоящим героем; он надел пальто, надвинул несколько набекрень свою дворянскую, с красным околышем, фуражку и под-руку е Орловой, развязно, как хозяин уезда, и самодовольно, как триумфатор, прошел по улицам маленького, грязного городка, вплоть до ворот её квартиры. Тут он с своею несколько театральной манерой раскланялся, сказал что-то об общественной пользе, предрек великую будущность крошечному благотворительному обществу, всему городу, и той же победоносной походкой отправился домой.
- Ну что, кого выбрали? - встретила вопросом Мина Абрамовна мужа и, взглянув на его лицо, с которого еще не успела сбежать приятная улыбка, прибавила с своей обычной догадливостью: - Верно тебя, я так и знала!
- Выбрали Орлову, - сказал он сухо и хотел пройти.
- A как же ты сам?..
- Я, матушка, завален по горло. Мне не до этих пустяков.
- Расскажи, как же было? - спросила пани, быстро переходя в минорный тон.
- Очень просто: я предложил - разумеется, все согласились.
- Вот, очень нужно было, - заметила она с досадой: - Орлова и так уж важничает...
- Ты, дyшeнькa ничего не понимаешь! - прервал жену «пан маршалок». - Она нам может пригодиться... Могло выйти хуже, могли выбрать этого прусского подданного Шольца. Разумеется, я тогда тотчас бы вышел из членов, - сказал решительно и громко Петр Иванович и е сердцем бросил на стол свою дворянскую фуражку.
- Вы с ним кланялись? - спросила «пани».
- Он мне поклонился, когда я вошел, - солгал беззастенчиво Лупинский, которому Шольц не только не поклонился, но даже умышленно отвернулся к окну.
В тоже время Орлова говорила мужу:
- Угадай, кого выбрали председателем: - меня!
- Неужели не нашлось никого умнее?
- Туда очень умных не надо, a главное надо таких, которым, как мне, делать нечего... И вообрази: все это Лупинский, вот уж не ожидала! - И она стала рассказывать, как было.
- Татьяна Николаевна! Поздравляю! - раздалось под окном, и улыбающийся Зыков в свою очередь рассказал, как между членами было заранее условлено выбрать именно ее.
- Неужели? A ведь я все это отнесла к Лупинскому и удивлялась его великодушию.
- Ну, как же не мошенник! - воскликнул Зыков, - а? подхватил чужую мысль и выдал за свою собственную! Впрочем, он бы так легко не уступил, если б это место было с окладом.