- Нет, он отличный, вы его еще не узнали... Но у него должность такая...

- To есть какая же? - спросила она с удивлением.

- A такая, что он должен быть со всеми хорош, - ответил совершенно серьезно Зыков. - Председатель съезда...

- Ну, батюшка, как хотите, a с эдакой должностью поздравить нельзя! - сказал, смеясь, Орлов.

- Что же дальше, Александр Данилович? - спросила Татьяна Николаевна, заметив, что Зыков как будто, обиделся. - Натан Петрович сказал, что у них крестины...

- Ну, да! мне, говорит, к вам нельзя, a заходите вы к протоиерею, там при всей публике прочтете: литературно-православное утро выйдет, смеется. Он, знаете, эдакий меткий, ну и, разумеется, тотчас понял... Идем к протоиерею; у него пирог на столе, сам в фиолетовой рясе, борода расчесана, попадья в клетчатом платье со шлейфом, исправница с судейшей на диване, как двуглавый орел - головами врозь... Полиция, юстиция, министерство просвещения в лице Сосновича - словом, весь синедрион - все тут около пирога хлопочут. Выбрав удобную минуту, я вынимаю газету и громко, знаете, говорю: - Вот, говорю, господа, корреспонденция из нашего города, не угодно ли прочту? Все так и встрепенулись, исправник даже жевать перестал.

- Сделайте одолжение! кричат, - весьма интересно: на лицах волнение неописанное. Про всех, говорю, господа, есть. - И про меня? - спрашивает, безмятежно улыбаясь, Соснович, подходя ко мне боком.

- Про вас, говорю, больше всех. - Верно опять Орлова? - подмигивает протоиерей судье Ивану. Тот в знак согласия закрывает глаза. Ну, стал читать. Читал с чувством, останавливался на запятых, на точках, на всех знаках препинания. Прочел и спрятал газету в карман.

- Ну, и что же? - спросила Татьяна Николаевна.

Шум поднялся невообразимый, все разом заговорили, даже про пирог и про православную веру забыли. Пшепрашинский вопит, потрясая рюмкой: - это клевета, оскорбление целого присутствия...

- Диффамация, - подсказывает Натан Петрович, нарочно подливая масда в огонь. - Клевета, позорящая честь! хрипит исправник. Подайте доказательства! - Эдак можно кого угодно обвинить! говорит протоиерей, и среди всего этого шума только один Соснович, сохраняя свою блаженную улыбку, говорит мне на ухо: - Ах, вы шутник, шутник! - a про меня-то и ни слова! - Погодите, говорю, будет и про вас: не уйдете! Оставил их в смятении великом и ушел.

Ничего, пусть потревожатся, сказал Егор Дмитриевич. - Толку, разумеется, большего не выйдет, но хоть осторожнее будут. A то, ведь, всякое чувство меры потеряли.


XIX.


Когда Петр Иванович вышел к чаю, у Мины Абрамовны навернулись слезы: до того он казался расстроен. «Пан маршалок» мрачно сел за стол и, выпив один стакан, против обыкновения без сливок, сказал, что больше не хочет. Все старания жены как-нибудь его развлечь, не принесли никакого результата; но вышло еще хуже, когда, прибегая к последнему ресурсу, она вдруг заиграла какой-то модный марш. Услышав эти громкие, торжественные, с непрерывным, оглушительным гулом педали звуки, Петр Иванович нервно вздрогнул и с шумом отодвинул свой стул, проговорив с досадой:

- Сделай одолжение, душенька, перестань, и так голова трещит...

Мина Абрамовна покраснела и, оборвав свой марш на полутакте, не говоря ни слова, закрыла рояль.

Прекратив музыку жены, Лупинский, несмотря на поздний час, послал за г. Скорлупским, который один имел способность приводить его в нормальное состояние. Это был своего рода digitalis против усиленного сердцебиения «пана маршалка». Потолковав с полчаса о корреспонденции с г. Скорлупским, который, в свою очередь, успел уже потолковать о том же с судьей Иван Тихоновичем, Петр Иванович заметно приободрился: всякое развлечение, всякое уклонение в сторону от гнетущего беспокойства мгновенно поднимало его упавший дух. Перекрестив на сон грядущий детей, он пошел спать, подумав с большим облегчением, что утро вечера мудренее. И действительно, он не только скоро уснул, но даже проспал дольше, тем следовало, и все, что вчера казалось ему таким смутным, запутанным и даже угрожающим - и прибытие нового губернатора, и корреспонденция, и забракованный Марголин, и принятый Десятников, - все показалось совершенно простым и ясным, и когда яркое январское солнце пробралось своими косыми лучами в широкие щели неплотных ставней, с него соскочила всякая боязнь. Теперь он знал, что делать, сказав самому себе: «что он не поддастся, что доказательств нет»; он надел мундир и решительным, бодрым шагом, высоко держа голову и раскланиваясь по дороге направо и налево, отправился в заседание присутствия. Его еще вчера пасмурное лицо не сохраняло никаких признаков волнения: оно было только торжественно и строго. Поздоровавшись с тленами, стараясь не смотреть на Зыкова и, в тоже время, почти против води замечая каждое его движение, он открыл заседание. Подождав, пока затих последний звук придвигаемого стула, Петр Иванович поднял голову, оглядел всех членов и, вынув из бокового кармана знаменитый номер «Недельного Обозрения», произнес с своей торопливой манерой:

- Вероятно вы, господа, уже слышали об оскорбительной статье под заглавием: «Курьезы последнего набора», направленной против членов воинского присутствия...

- He всех, - сказал громко Зыков. - Есть такие, которым оскорбляться нечем.

- Я нахожу, - продолжал Лупинский, не обращая внимания на Зыкова и делая ударение на местоимении. - Я нахожу, что это оскорбление не должно остаться безнаказанным и, с своей стороны, предлагаю подать коллективную жадобу прокурору.

- Так, пане добродзие, так! - вскричал доктор Пшепрашинский и хотел что-то продолжать; но «пан маршалок», уняв строгим взглядом его несвоевременный восторг, докончил также строго и внушительно:

- Я предлагаю привлечь к ответственности за диффамацию по 1039 ст. автора корреспонденции, Орлову, её пособников и редактора газеты... Как вы, господа?.. обратился он к членам, обводя глазами стол.

- Все члены, за исключением Зыкова и отсутствующего депутата от сословий, в молчании наклонили головы.

- Составьте протокол, - обернулся «пан маршалок» в сторону Скорлупскаго, раздражаясь и почти страдая от насмешливой улыбки Зыкова, которая его преследовала.

Г. Скорлупский приготовился писать.

- Я протестую против оскорбительности статьи и не считаю себя оскорбленным, - сказал, тем же отчетливым тонем, ротмистр Зыков и что-то записал у себя в книжке.

Г. Скорлупский заскрипел пером.

И не успели члены перейти к текущим делам, как уже весть о жадобе и о суде, - подслушанная заседающим тут по соседству членом опеки, - перешла в сени, где толпились евреи, пробежала волной по площади, захватила на пути трактиры и лавки и часа через два, весь город знал, что «пан маршалок» отдал под суд Орлова и ротмистра Зыкова,

Корреспонденция и набор произвели обычную в таких случаях сенсацию в обществе. Сторонникам Петра Ивановича пришлось поработать не мало: доктор Пшепрашинский доказывал, выходя из себя, что если «пан маршалок» захочет, то не только Татьяну Николаевну или Зыкова, но кого угодно может выслать в 24 часа из города; судья Иван Тихонович подыскивал статьи, приводил известные ему кассационные решения; г. Скорлупский достал какой-то особенный свод законов, в котором нашлось указание, что Татьяну Николаевну можно притянуть к суду даже по двум статьям; но Лупинский был великодушен и сказал, поблагодарив Скорлупскаго за усердие, что пока достаточно одной. Он заперся у себя в кабинете, спустил шторы чтобы уже решительно ничем не развлекаться и стал что то строчить, и когда, настрочив страниц десять, наконец, поставил последнюю точку, то поднял глаза к потолку и, облокотясь на стол, задумался. Бог знает, что пробегало у него в голове: дошел ли он до того, что сам верил, будто все им написанное сущая правда, или, заботился больше всего о том, как бы не провраться? С некоторых пор он чувствовал, что в нем словно порвалась какая-то струна, которая прежде удерживала его от грязных и дурных дел; теперь он стал способен на что угодно и, не разбирая средств, пользовался всем, что попадало под руку.


XX.


Прошло две недели, и волнение, начинавшее понемногу затихать, вдруг снова поднялось, когда в «Судебном Вестнике» появилась заметка, сообщающая о привлечении к суду по 1039 ст. жены надворного советника, Орловой, воинского начальника ротмистра Зыкова и редактора «Недельного Обозрения» коллежского асессора Кандаурова.

У Орловых собралось человек пять. Пришел Зыков в настроении, которое Татьяна Николаевна называла «на несколько градусов упавшим». Он ожидал, что корреспонденция перевернет все верх дном, его вознесет, a членов повергнет в прах и вдруг, прочитав заметку о привлечении себя к суду, пришел в большое негодование. Он даже охладел к самой корреспонденции и, втайне негодовал на Татьяну Николаевну.

- И опять-таки скажу, - продолжал начатый разговор с Егором Дмитриевичем Зыков, - что пользы не будет никакой: прочтут, узнают, что в таком-то городе есть взяточники, и скажут, как Захар Обломов про клопов: a как же в благоустроенном государстве без взяточников? Поверьте, что толку не будет...

- Т. е. их не вышлют в Сибирь, хотите вы сказать?

- Даже из службы не выгонят! У нас, ведь, все так: никогда не знаешь, что выйдет: за одно и то же дело могут орден повесить и под суд отдать... Польза! Даже смешно сказать! - воскликнул он с горечью.

- Но польза уж та, - сказала Орлова, - что факт указан, что не все молчат, и сами же вы говорите, что они станут осторожнее... Достаточно пока и того, что в их среде образовался раскол: они станут слабее.

- Так, так, Татьяна Николаевна: divide et imрara! - сказал Шольц, услыхав её последние слова. (Он входит в комнату).

- Еще до этого далеко, - ответил ему, здороваясь, Орлов и усади рядом с Зыковым.

- A вы знаете, вас под суд? - сказал Шольц Татьяне Николаевне.

- Как же! Прежде всех Степан доложил; - «вас, говорит, барыня, производитель в острог хочет»... Ну, и прекрасно, - отвечала она Зыкову: - пусть, говорите вы, ничего не выйдет, пусть их всех наградят, a меня и вас под суд...

- За что же меня, помилуйте?

- Нет, непременно и вас! Но разве можно молчать при виде таких вопиющих фактов, как этот случай с Десятниковым? Потому-то мы никогда и не можем довести никакого дела до конца, что, после первой попытки, ждем непременно удачи, требуя таких результатов, каких желаем сами. Чуть не вышло по нашему, у нас тотчас пропадает охота продолжать начатое, опускаются руки и в то же время, как мы кладем оружие, утомившись и ни чего не сделав. такие неутомимые бойцы, как Лупинский, соединяются плотнее и действуют с удивительным согласием... Возьмите хоть эту несчастную корреспонденцию: если к ней и относится кто снисходительно (ни в каком случае, однако, не оправдывая корреспондента, потому не женское дело), то потому лишь, что она интересна, как своего рода скандал, как пикантная новость, a заглянуть поглубже никто и не подумает... Вы только посмотрите на эту разрозненность, на ту, почти, враждебность, с которой мы относимся друг к другу, тогда как они...

- A все это, господа, потому, - сказал Егор Дмитриевич, - что они защищают себя, a вы взялись защищать то общее дело, в которое умные люди уж и верить перестали... Теперь за Лупинскаго все, - продолжал он, - тут и Гвоздика, и Соснович, и опека, и полиция...

- Ну, да! И его выгородят, a я останусь в дураках, - сказал Зыков, вставая и принимаясь ходить.

- Знаете, Александр Данилович, - сказала ему Татьяна Николаевна, - есть случаи, когда честнее и даже умнее - извините за парадокс - остаться в дураках .. Я, по крайней-мере, этого не боюсь.

- Да и я не боюсь, a вот увидите, чем все это кончится: недаром Натан Петрович говорит...

- Натан Петрович прекрасный человек, - возразила Татьяна Николаевна, - но я не всегда верю тому, что он говорит. Мне кажется, что он говорит одно только затем, чтобы на следующий день сказать совсем другое...

В эту минуту вошел Комаров, a за ним Колобов.

- Вы слышали? - спросил осторожно Комаров, здороваясь с Татьяной Николаевной.

- A вы не слыхали? ответила она, смеясь.

- Нет, мне аптекарша сообщила: «пани Орлову, говорит, на три месенца до острога». - Это, спрашиваю, вы решили? He, Боже брони! Я же говорю, что люди кажут.

- A вам, Петр Дмитриевич, кто сказал?

- Пшепрашинский на всю улицу провозгласил... Им, знаете, какой теперь праздник.

- Ну, вот видите! - воскликнул Зыков.

- Неужели вы испугались аптекарши, Александр Данилович? - спросила Татьяна Николаевна.

- Аптекарши, не аптекарши, a один в поле не воин! - сказал Шольц, являясь, против своего обыкновения, на поддержку Зыкова.

- Знаете, Густав Андреевич, одностороннее толкование этой пословицы сделало очень много вреда и никогда никому не принесло пользы. Оно, конечно, за большинством идти легче, но, извините, я лучше предпочту остаться совсем одна... вот только с ним! - показала она на мужа.

- A вы слышали, Александр Данилович, - спросил Комаров ротмистра, - каким способом «пан маршалок» получает за каждого пропущенного в присутствии жида?

- Нет, не слыхал, - сказал, оживляясь, Зыков.

- Я полагаю, у него разные способы, - заметил серьезно Колобов.

- Но один заслуживает особенного одобрения: в день осмотра он уезжает устраивать быт сельского духовенства, и вся сделка совершается без него...

- Юридическое alibi, - сказал Шольц.

- Понимаете! вся штука в том, что он к этому непричастен.

- Какова тонкость, какова отделка! - воскликнул Зыков почти в восторге. - И сколько нужно было положить науки, чтобы дойти до такой чистоты в мошенничестве?

- С тех пор, как надел форменную фуражку - практикуется, - тем же тоном сказал Колобов.

- Впоследствии он это до того упростил, - продолжал Комаров, - что даже никуда не ездил, a просто объявлялся отсутствующим.

- Откуда вы это знаете? - спросил, озабоченно, Шольц.

- Акула в клубе рассказывал...

- Вот колодник-то! - проговорил в негодовании Колобов, продолжая делать свои замечания a parte.

- Неужели нельзя его за это, на скамью? - спросил Егор Дмитриевич у Шольца.

- Тот молчал, что-то соображая.

- Видите: уж задумался, - сказал с упреком Зыков: - У них, батюшка, ничего нельзя! И на что только, прости Господи! эти прокуроры существуют? воскликнул ротмистр и стал прощаться.

- Так как же на счет редактора-то, Александр Данилович? - остановила его Татьяна Николаевна. - Дадите ли вы мне копию с ваших постановлений; ведь надобно же его выгородить...

Зыков несколько замялся. - То есть какие же копии? По нашему военному закону я этого не могу...

- Но ведь вы же подтверждаете, что сообщенные мною цифры и сведения верны?

- Совершенно.

- В таком случае, чтобы не нарушать вашего военного закона, подтвердите это письмом, a я его отошлю редактору...

- С большим удовольствием, - сказал с несколько принужденной улыбкой Зыков.

- По крайней мере, в случае суда...

- Уж суда никак не миновать, - уверенно произнес прокурор.

- А мне, напротив, кажется, - возразила Орлова, - что никакого суда не будет, a так все пройдет и, по немногу, покроется мраком забвения.

- Ни в каком случае, - также решительно повторил Шольц. - Прокурор не имеет права отказать в принятии жадобы по ст. 1039. Он может отказаться от обвинения, но суда не избегнете...

- Тем лучше! - воскликнула Орлова. - Этим, по крайней мере, приподнимется хотя маленький уголок той, закрытой со всех сторон, сцены Полесья, где делается столько беззаконий... и даже на глазах у прокурора! - прибавила она, прощаясь и отходя от двери.

- Татьяне Николаевне хорошо говорить, когда она всему этому непричастна, - говорил недовольным тоном Зыков, возвращаясь домой.

- Как непричастна, когда она первая идет под суд? возразил Колобов.

- Да, но это не повредит её карьере, - сказал Зыков, думая в это время о какой-то полученной им бумаге «сверху».

- Ты заметил, как Зыков остыл? - сказала, по уходе гостей, Татьяна Николаевна мужу. - Я даже думаю, что он и письма не даст...

- Наверное даст. Сегодня он был под влиянием мудрого Натана, потому и пятился, и тут же бумажку получил, в которой рекомендуют быть поумереннее...

Егор Дмитриевич не ошибся, и на другой день, за чаем, Степан подал Татьяне Николаевне большой запечатанный конверт. Это было письмо, которым ротмистр Зыков официально подтверждал справедливость статьи: «Курьезы по набору». Письмо это Татьяна Николаевна немедленно отправила в Петербург, a вечером всем в городе стало известно, что ротмистр Зыков «все взял на себя», совершенно выгородив Татьяну Николаевну и редактора «Недельного Обозрения». Совершив этот гражданский подвиг, рискуя, как он говорил, своей карьерой, Зыков хотел по крайней мере, чтобы его поступок получил возможно большую распространенность. Он опять поднялся духом и, в день письма, чувствовал себя настоящим героем. Напротив того, Петр Иванович Лупинский, узнав о письме, пришел в сильное раздражение: возможность выпутать из дела Татьяну Николаевну казалась ему новым оскорблением со стороны Зыкова.

- Нет! этому не бывать! - воскликнул он и бросил недокуренную папиросу.

Бедный «пан маршалок», чувствовавший себя, за два часа до того, столь бодрым и уверенным, под давлением этого «нелепого» письма, как он выразился, - вдруг почувствовал прилив того беспокойства, от которого у него тотчас же начинало болеть под ложечкой. Он сделался суетлив, переменился в лице и, чтобы как-нибудь развлечься, решил съездить в Болотинск.


XXI.


«Пан маршалок» отправился вместе с женой. Слух о их отъезде сопровождался разными комментариями. Старик Гусев, под большим секретом, сообщил Колобову, что Лупинский вынул из опекунского сундука свои деньги, - «могут понадобиться», подмигнул он значительно, и продолжая таким же образом секретничать в каждом доме, куда заходил, очень скоро распространил слух, что «пан маршалок» поехал жаловаться куда-то так высоко, что захватил с собою все деньги.

- Жаловаться, жаловаться поехал! - говорили все и сообщали друг другу разные соображения. Маленькое, праздное и любопытное общество интересовалось поездкой Лупинскаго в Болотинск еще и потому, что, с назначением нового губернатора, все ждали, что в губернии повеет новым духом. В то время ходил еще весьма распространенный слух, будто самое назначение это состоялось с целью очистить воздух Болотинской губернии - и это аллегорическое выражение было понято всеми в надлежащем смысле. Впоследствии, все это так и осталось на степени аллегории; но тогда с умилением рассказывали, что новый губернатор принял даже какую-то бабу из самой дальней волости, и, по её жалобе, немедленно назначил строжайшее расследование. Насколько все это было верно, - да и было ли вообще что-нибудь подобное - никто не спрашивал, a прямо все поверили и многие пришли в уныние.

Представившись новому губернатору в губернском городе, Петр Иванович оставил жену в жидовской гостинице, a сам, - подобно Ионе, пропадавшему трое суток во чреве китове, - на трое суток куда-то пропал. И все три дня, следуя данной инструкции, Мина Абрамовна делала утром визиты женам разных советников, прокуроров и секретарей, a вечером, тяготея душой к костелу, молилась перед «маткой Боской» и «Свентым Яном», сложив руки «по польску», и прося о погибели своих многочисленных врагов. Эти три дня показались ей бесконечными.

Наконец, Петр Иванович вернулся.

- Ну что? - спросила она с трепетом, дождавшись, однако, пока он развяжет свой шарф.

- A вот мы теперь посмотрим! - сказал он кому-то угрожающим тоном и послал за почтовыми лошадьми.

В сумерки февральского дня, Лупинские, возвратись в уездный город, подъехали к своей квартире. В тот же вечер был собран весь синклит, a на другой день доктор Пшепрашинский, в должности герольда, громко возвещал, что прием у губернатора был блистательный, что «пан маршалок» не только удостоился пожатия руки, но даже был приглашен на чашку чаю. За Пшепрашинским повторял то же самое старик Гусев и остальные члены опеки. Вскоре все узнали, что не только губернатор остался доволен Лупинским, но, что гораздо важнее, и сам Лупинский остался доволен губернатором.

«Пани маршалкова» отнесла все к заступничеству «свентего Яна» и дала себе слово, при первом благоприятном случае, снова вернуться в лоно католической церкви.


ХХII.


После каждого заседателя благотворительного общества вошло в обычай собираться у Орловых.

Зыков, очутившийся разом под двумя следствиями, был в последнее время почти всегда не в духе. Дело об овсе слагалось не совсем благоприятно. Напуганный таинственными ст. 1039 и 1055, не допускающими свидетельских показаний, слыша со всех сторон разные предостережения и коварные намеки, сбитый с толку подсмеивающимся над его гражданским мужеством Натан Петровичем, Зыков переживал в день несколько направлений: то ему чудилось, что он, в самом деле, герой и ему надо стоять до конца, то он называл себя ослом и хотел все бросить. Он словно ходил вниз и вверх по лестнице.

Дело с овсом занимало все городские и уездные умы: паны радовались скандалу с «маршалком», которого им навязали; сторонники Петра Ивановича выходили из себя, стараясь доказать ему свою преданность.

Теперь у Орловых только-что кончили чай и перешли в гостиную.

- И все-таки можете отвечать, - говорил Шольц Зыкову, продолжая начатый разговор.

- Ну вот подите с ним! - обратился Зыков к присутствующим: - Да какая же тут клевета, когда вы сами слышали показания крестьян?

- По закону, начал ровным голосом прокурор, - все, что не доказано - именуется клеветой. Технический термин, прибавил он с авторитетом признанного юриста.

- Закон обставлен формальностями, которые нельзя безнаказанно нарушать, - сказал судья, Натан Петрович, присоединяясь к прокурору.

Но Зыков, находящийся теперь в моменте своего поднятия, не мог проникнуться такими доводами: - Закон! - усмехнулся он. - Нынче все сваливают на закон, как прежде сваливали на лукавого... Да что тут толковать! я вам докажу примером, или лучше сказать, анекдотом...

У вас, ведь, все анекдоты! с неудовольствием заметил прокурор.

- A вы думаете у вас их нет? - спросил Зыков. - Да вся служба-то ваша один бесконечный анекдот; только и серьезного, что 20-е число.

- Нет, уж это слишком! - воскликнул Шольц, вставая и отходя от только-что усевшегося Зыкова.

- Да в чем же дело, господа? - спросила Татьяна Николаевна, разговаривавшая у окна с Колобовым.

- A вот в чем, - начал Зыков, откашливаясь и приступая к рассказу: - всем вам, господа, известно, что мы, среди улицы и среди бела дня, поймали Лупинского с дровами, т. е. с овсом, поправился он. - При пяти свидетелях, десять человек крестьян, перед образом, показали, что привезли овес даром за какую-то копию. Прокурор, вот этот самый, все ихние слова слышал, собственноручно записал, скрепил - и что же? Оказывается, что ничего этого не было, ничто ничего не говорил, никто ничего не слыхал... Мираж какой-то и только!

- Я этого не говорю, - сказал сердито Шольц.

- Человек пойман с поличным, как у них там говорится, уличен в вымогательстве - и, в заключение, я же могу отвечать за распространение слухов, помрачающих честь известного мошенника... Что же это за закон, что же это за судьи, которые правды от лжи отличить не могут?

- Да вы поймите, - заговорил, начиная горячиться, Шольц, - что все ваши десять мужиков откажутся от своих слов, отопрутся...

- A вы то на что? Ведь, надеюсь, вы не откажетесь, не отопретесь, как мужики?

- Да что вы меня все суете?

- A куда же я вас дену? Вы прокурор, вы страж закона - как же вы откажетесь от свидетельства собственных ушей? Как откажутся солдаты от того, что видели и слышали?

- Солдаты вам подчинены, - возразил Натан Петрович, - можно допустить, что они покажут все, что вам угодно?..

- A почему же, в таком случае, не допустить, по аналогии, что крестьяне, будучи подчинены Лупинскому, отказываются от своих слов из опасения разных репрессивных мер? - сказал Егор Дмитрич.

- Да, почему этого не допустить? - обрадовался новому аргументу Зыков, обращаясь к прокурору. - Ну, хорошо: пусть солдаты подчинены мне, крестьяне Лупинскому, пусть это для них законная причина врать, но ведь вы-то, Густав Андреевич, не подчинены, слава Богу, ни мне, ни ему - так почему же ваше показание ничего не значит?

- Да говорят же вам, что они могут отречься, под присягой, на следствии показать, что ничего не говорили, что ничего этого не было...

- Стало, выходит, что мы с вами все это выдумали?

- Стало, что так.

- В таком случае знаете что? - сказал Зыков. внезапно утихая: - напрасно я вас, батюшка, тогда потревожил, лежали бы себе на диване с своей мигренью, все то же было бы...

- Я вам тогда же говорил, что из этого может ничего не выйти.

- Да из чего же у вас что-нибудь выходит? ведь поймали, уличили?

- Нет, еще не уличили, - сказал судья.

- Поймали, уличили, - настойчиво повторил Зыков, - и все-таки ничего не выйдет, удивительно!..

- Ничего нет удивительного, кабы вы знали получше судебные уставы...

- И горжусь тем, что не знаю, по крайней мере, могу отличить честного человека от негодяя, a вы с своими уставами скоро до того дойдете... .

- Послушайте, господа, - сказал Егор Дмитриевич, - мне кажется, что вы совершенно понапрасну горячитесь: отрекутся крестьяне от своих слов или нет - это нисколько не изменит того обстоятельства, что Лупинский получил овес в виде взятки.

- Каким же образом, - спросили одновременно, судья и прокурор.

- Да ведь вы помните, что он говорит в своей жалобе?

- На, вот прочти! - сказала Татьяна Николаевна, подавая мужу исписанный листок.

- Однако, вы запаслись важным документом, - сказал, с своею тонкой улыбкой на губах, Натан Петрович.

- По милости Петра Дмитриевича и вероломства Гусева...

- Вот, господа, обратите внимание... - И Егор Дмитриевич явственно прочел: «Крестьяне сельского общества, считая себя обязанными мне за благополучный для них исход дела о наделении их землею, разновременно, против моего желания, привозили мне овес; от получения денег хотя и отказывались, но всегда принимали в том размере, в каком сами оценили овес. Так было и в последний раз, когда крестьяне, от водки ротмистра Зыкова, a еще больше от его громкого голоса - совсем одурели и говорили то, что он приказывал»...

- Какова наглость, Боже ты мой! - вплеснул руками Зыков.

- И наглость, и глупость вместе, - сказал Егор Дмитриевич. - Вы только вникните в эту путаницу разноречивых показаний: то крестьяне отказываются от денег, то сами назначают цену, то, назначив цену и, следовательно, сторговавшись, денег не получают, потому-что они обращаются на училище...

- Да помилуйте! Это училище никогда не существовало, и вот Платон Антонович... да где же он? - обернулся Зыков.

- Платон Антонович всегда ретируется потихоньку, - заметил судья.

- Он рано встает и рано ложится, - сказала Татьяна Николаевна.

- Ну, и Господь с ним! Так я говорю, что это училище никогда не существовало, - повторил Зыков.

- A кто будет этого доискиваться? - спросил Шольц. - Поступали деньги на училище и баста!

- Финал лучше всего. Слушайте... «Причем виновность его, (Зыкова), усугубляется еще тем, что, зная о моем нерасположении к прусскому подданному Шольцу, он не только находится в приятельских к нему отношениях, но даже приглашал присутствовать при ложном показании на меня крестьян»... Как вам это нравится? разве это не полнейшее помрачение и чести, и рассудка вместе?

- Бесподобно! - засмеялся Шольц.

- Да, смейтесь, смейтесь! - сказал Зыков, сердито глядя на хохотавшего Шольца, на которого ему подмигивал судья.

- Да помилуйте, Александр Данилович, как же тут не смеяться? Ведь если эта жалоба не сумасшедшего, так ведь это собственноручный обвинительный приговор, - сказал Егор Дмитриевич, отдавая листок жене. - И какое тут следствие, когда он добровольно покаялся, что брал овес за какой-то благополучный исход?

- Ну вот, Егор Дмитрич, мы с вами и не юристы, и уставов ихних наизусть не знаем, однако, понимаем же суть: ну, скажите, как я могу поддержать ответственности за клевету, если по свидетельству самого прокурора...

- A как я могу свидетельствовать, если, по следствию, окажется, что крестьяне врали?

- Зачем им было врать, когда они перед лампадой, перед Александром Невским...

- В серебряной ризе, - невольно подумала Татьяна Николаевна.

- Клялись, что все правда? Разве мы их тянули за язык? Или вы тоже свернете на мой громкий голос? Люди показали перед лампадой...

- Да что вы все с вашей лампадой? - сказал Шольц.

- Как - что с лампадой? Вот и видно сейчас, что вы немец...

- Послушайте, Густав Андреевич, убеждены ли вы, что Лупинский получил овес даром? - спросила Татьяна Николаевна, желая прекратить спор.

- Убежден, что и не один овес, - решительно отвечал Шольц.

- Ну, так за что же будет отвечать Александр Данилович: ведь это похоже на то, как если бы вас обвинили в поджоге только потому, что, увидев огонь, вы первый дали бы знать о пожаре...

- Все это так, но юридическая истина очень часто расходится с фактической и, как справедливо заметил Натан Петрович, суд обставлен такими формальностями...

- Которые, - перебил Зыков, - дают возможность честного человека посадить в острог, a негодяя вознести на пьедестал... Эх, господа, господа! вздохнул он, - a еще беретесь судить! Книжники вы и фарисеи - вот вы кто! - продолжал, разгорячившийся до степени кипения, Зыков. - За книжными-то мертвыми буквами вы живых людей не видите, не видите, что сильный душит слабого, да еще требует, чтобы тот не кричал... Я благодарю моего Бога, - перекрестился Зыков, - что я только мытарь и ничего больше?

- Вот он всегда так, - сказал Шольц: - ввернет на священное писание и думает, что он прав.

- A вы свернете на закон и воображаете, что уж коли не судья, да не прокурор - так и рта не смей разинуть.

- Вот и урезоньте его! - тоном сожаления сказал Шольц. - Так по вашему вся беда значит в законе - не будь закона, так в этом уезде благоденствовали бы!..

- Да, пожалуй, что было бы не хуже, - сказал Колобов, видимо одобрявший Зыкова.

- He в законе, a в законниках, - возразил прокурору Зыков. - Меня, батюшка, не собьете. - «Закон святы, да судьи-то лихие супостаты», где-то говорится. Я ведь тоже в свое время кое-чему учился... Много забыл, конечно, a иногда в голову приходит... В тех законниках, - продолжал он с увлечением, поймав одобрительную улыбку Колобова, - что, держась обеими руками за свои 10 томов, скорее готовы упрятать в острог невинного человека, нежели отступить хоть на иоту от печатной буквы. A еще говорят: мировой судья может судить по внутреннему убеждению. Кой черт, например, у Лабиринтова внутреннее убеждение или хоть у Мосолова? Вон, намедни ваши праведные судьи, - обратился он к Натан Петровичу, - осудили какого-то мужичка на два месяца в острог за оскорбление ясновельможного пана Иосифа Липкевича из Озерков, a этого пана и оскорбить-то нельзя, потому он самим Богом с минуты зачатия оскорблен... Плут, говорят, первейший...

- За что же именно осудили? - спросила Татьяна Николаевна.

- A за то, что выразился про его панство неловко, a он, не то что ловко выражаться, он по человечески говорить не умеет, понятия не имеет, что за оскорбление такое... Его самого всю жизнь били, разоряли, всячески душили, он не оскорблялся, a тут вдруг слово какое-то выговорил, подвернулось сгоряча - тотчас под суд и в острог. Осудили, улыбаются и руки потирают: мы, мол, долг свой исполнили, зато каждое 20-е число руку протягиваем.

- Теперь я вспоминаю, - сказала Татьяна Николаевна, - Петр Дмитриевич мне про это дело рассказывал; но только я хорошенько не поняла, в чем же заключалась вина крестьянина...

- И понять нельзя, - проворчал Зыков.

- В том, - ответил Татьяне Николаевне Шольц, - что крестьянин Терентий Козел где-то в шинке или на сходке, словом в каком-то собрании, выразился...

- Разумеется, не в нашем благородном клубе, - насмешливо произнес Зыков, умышленно выговаривая слово «благородный» с ударением.

- Постойте вы! - нетерпеливо махнул ему рукой Шольц. - Где-то сказано: «что пан Липкевич план испортил», подразумевая, что он его в свою пользу изменил.

- Да это так и было: план действительно изменен, - я это знаю достоверно, сказал Колобов.

- Пан, конечно, подал жалобу, - продолжал Шольц, - и из свидетельских показаний выяснилось...

- Ничего из них не выяснилось! - воскликнул се сердцем Зыков, - ведь я был на съезде, чуть всех не выругал... Сижу я это у них в суде, смотрю на этих праведников и думаю: Господи ты Боже мой! отпусти им: не ведят бо, что творят! Вот Мосолов и добрый человек, табаку мне от Эгизы из Киева привез, a не могу не сказать: сидит и, как видно, ничего не понимает, только глазами хлопает... Смотрю на мужика, на Терентия Козла (уж именно козел отпущения!), кафтанишко худой, еле на плечах держится, зипун, колтун, лицо какое-то съежившееся, и сам-то он съёжился, a перед ним этот суд скорый и милостивый... Скор-то он, скор, a уж милостив ли? Одному Богу известно. - Ты, - спрашивает Лабиринтов у мужика, - слово это произнес? - Произнес, господин судебный, - отвечает Козел, испуганно озираясь по сторонам, в роде, как знаете, попадется в мышеловку мышь и не знает, куда выскочить... «В виду сознания обвиняемого и в силу такой-то статьи, - говорит господин судебный, потирая руки с удовольствием охотника, поймавшего дичь, постановляется и т. д.» Ну, тотчас постановление - и в темницу...

- Извините, я протестовал, сказал Шольц.

- Да что в вашем протесте! - с оттенком презрения произнес Зыков. - Ну, убавят на один месяц - вот и все одолжение...

- Допустим даже, что до трех дней сократят - но, ведь тут важно совеем не то, тут важна возможность подобного обвинения, - сказал Егор Дмитриевич.

- Да-с, для того, чтобы осудить мужика, достаточно подхватить на лету каждое брошенное слово...

- A открыть взятку «пана маршалка», продолжал за Зыкова Колобов, - значит совершить преступление, предусмотренное ст. 1039.

- Ну-с, взглянул я на судей с их цепями и оцепенелыми лицами, взглянул на Терентия Козла, присужденного на два месяца в острог за одно пустое слово, и так мне стало скверно, что я, извините, плюнул и вышел на свежий воздух... Я то только что с крыльца, a тут как раз из питейного, что под съездом, ведут совсем готового Дорожку, a сзади переваливается поп Иван, только-что приводивший к присяге Свидетелей Липкевича... Господи вскую мя оставил! - воскликнул я и отвернулся.

- Ну, уж это вы они себя про отца Ивана-то, для полноты картины прибавили? - спросил Шольц.

- Тут, батюшка, Густав Андреевич, можно только сбавить, a уж прибавить нечего...

- Председательствовали вы, Натан Петрович? - спросила Татьяна Николаевна.

- Нет, у нас на два отделения: я в гражданском, - ответил, как бы несколько смутясь, Натан Петрович.

- Об уголовных избегает, - сказал Зыков. - Вы, Татьяна Николаевна, послушайте, что дальше было... Хотя, собственно, это сюда не относится, но я расскажу... Всего одна минута, - прибавил он, заметив нетерпеливое движение Натан Петровича. - Прихожу из суда домой, смотрю ждет меня в передней Хмелевский ямщик...

- He тот ли это Хмелевский, что по делу Подгорного в остроге сидел? - спросила Татьяна Николаевна.

- Он самый, сказал Колобов. - От Гвоздики житья не стало: пошел в ямщики...

- И славно возит; он меняв Юрьевичи возил... Что тебе? спрашиваю. - К вашей милости: судья Лабиринтов на Гвоздику жалобу не принимает. - Да я-то тут при чем? - Уж сделайте такую милость... - Почему же не принимает? - Чин, говорит, не прописан. Неизвестно, говорит, на кого жалуешься. - Я, говорю, на посредственника, Михаила Ивановича Гвоздику: избил оченно шибко, - аж до трех разов принимался: хватит без никакой церемонии, да и ну! Собакою травил... - Слышал, говорит, что избил, a без чина не могу принять... - «Сделайте такую милость: поищите, какой такой на ём чин, в третий раз подаю: то слово какое-то пропущено, то зачем на святках пришел, a теперь вот чин требуется»... Понимаете! все это на тот конец, чтобы пропустить срок. Бот, теперь и извольте сообразить, каково ваше правосудие, - обращаясь к судье и прокурору, сказал Зыков: - неразумного мужика за одно слово на два месяца в острог без никакой церемонии засадили, a посредник Гвоздика может избить до полусмерти - так на него и жалоб не принимают! Ведь эдаких судей распубликовать надо, имя, отчество, фамилию всеми буквами прописать...

- Им всякая публикация нипочем, - сказал Егор Дмитриевич: - ни книг, ни газет в руки не берут.

Ну, как ты говоришь? - возразила Татьяна Николаевна. - Мосолов состоит членом нумизматического общества, пишет статьи...

- Которых не печатают, - вставил Зыков.

- И еще недавно советовал мне приобрести какой-то лексикон о корне слов. - Если, говорит, пристально читать, можно до дурости дойти...

- Да уж он и дошел, кажется! - сказал Зыков.

Гости стали прощаться.


ХХIII.


Вернувшись из «губернии», Петр Иванович Лупинский занялся своими врагами; это был самый разгар его подпольной деятельности. Он работал изо всех сил и решительно не мог посидеть на месте; он бросался от статского генерала к военному, от прокурора к жандармскому полковнику, и грозныя слова о каторге и Сибири не сходили с его языка; он переходил от уложения о наказаниях к уставу о печати, прочитал пропасть статей, ездил три раза в Болотинск посоветоваться с тамошними юристами, и, за большие деньги, купил у них право считать себя невинным. В уезде, у себя дома, у него была своя партия, сильная своим единомыслием; все эти люди были одного с ним толка, исповедовали одну и ту же религию наживы, он потакал их инстинктам и, поддерживая его, они поддерживали себя. Они тяготели друг к другу, как железо тяготеет к магниту, они соединялись, как самые удобные химические соединения. Это были все отборнейшие в своем роде люди. Сюда принадлежали доктор Пшепрашинский, с избытком выкупавший лихвенными процентами то, чего не давала ему его убогая медицина; тут был помещик Ардамович, вкрадчивый и нежный с дамами, бывший управляющий какого-то пана, ныне сам пан, но, по привычке, «хам» в душе. Весь погруженный в темные, двусмысленные сделки, он всеми силами поддерживал Лупинского и искал сам поддержки во всем, что было темно, двусмысленно и пахло наживой. Сюда же принадлежал старинный ходатай по делам, поседевший в кляузах и тяжбах, знакомый всем палатам и судам, пан Транковский, экс-президент старинного суда. Co взглядом хищной птицы, с тонким крикливым голосом, пан Транковский, с низкими поклонами, пробивал себе потихоньку дорогу. О, кланялись они все, решительно все: они знали, им натвердили с малолетства, что поклон никогда и ничему не вредил... Тут был маленький помещик Липкевич, выродившийся потомок когда-то знаменитых предков, игрок и мот, с наследственными инстинктами тунеядца; этот обнищавший пан был знаком с исполнительным листом судебного пристава; терпел от своих и чужих и готов был на все, лишь бы как-нибудь вздохнуть и извернуться. Тут был доктор Яроцкий, громивший Петра Ивановича за глаза и куривший ему фимиам в глаза, способный к высоким подвигам на словах и к гадким поступкам, на деле. Полусумасшедший и поэт, он перевел Онегина на польский язык и написал собственную поэму со включением всей истории от грехопадения Адама до последней клубной истории своего города. Но всё - и поэзию, и медицину, и даже собственную душу - он готов был променять на партию ералаша. Сюда же примыкал тайком ученый Иван Иванович и смирнейший из судей Иван Тихонович, целомудренно опускавший глаза, когда говорили о взятках, но сам всегда готовый взять так, чтобы, однако, левая не видала того, что хворих правая. - Сюда тяготел протоиерей - глава православия - считавший религию ступенькой, которая вела не в рай, но к туго-набитому карману, и директор гимназии, кривобокий и хромой лицемер, с узким лбом и черствым сердцем, недоступным для самого простого человеческого движения. Он плакал в церкви во время херувимской и с улыбкой писал доносы на учителей, вежливо называя их «донесениями».

Затем шли разные господа помельче, служащие по опекам и другим местам, нищие духом, но плотно питающиеся крупицами, падающими со стола господ. И весь этот сонм завершался ксендзом, которому «пани маршалкова» тайком носила свои грехи, не зная хорошенько, какому Богу ей молиться к какому храму отдавать предпочтение. Изменив, ради карьеры мужа, костелу, она не умела держаться церкви и, переходя от протоиерея к ксендзу, перепутала весь свой символ веры.

Все эти неподкупные люди понимали, что пока Петр Иванович предводительствует, пока он прочно сидит на своем месте, заправляя опекой, воинской повинностью, разными поставами, порядками, волостями, пока устраивает быт сельского духовенства и «разоряет быт крестьян», как сострил Натан Петрович, - до тех пор он изображает собою силу, под сению которой можно погреть руки и поживиться. Чем за этой силой больше собственных грехов - тем лучше! думал каждый, и все они еще крепче ухватились за Петра Ивановича и еще усерднее стали его поддерживать. Но партия «пана маршалка» стала еще сильнее, когда к ней примкнул помощник исправника Акула, покончивший с своею многолетней второстепенностью, и назначенный на важный пост градоначальника вместо уволенного Слоняева. Акула сразу поднялся на высоту своего положения: он надел новый мундир с толстыми жгутами и, сдедал Петру Ивановичу официальный визит, торжественно отрекся от своей давнишней к нему вражды. Петр Иванович пошел на встречу этим авансам и, забывая все прошлое, дружески потряс протянутую ему руку. Смотря друг на друга умильными глазами, взаимно прощая прежние обиды и недоверие, они мысленно разделили уезд пополам... В это же самое время в обществе стали носиться слухи о каких-то темных доносах.

В один «почтовый» день Зыков, отчаянно махая бумагой, прибежал к Шольцу.

- Вот, батюшка, полюбуйтесь в чем обвиняют! ведь это черт знает что! Меня-то, меня! И он стал шепотом что-то рассказывать Шольцу.

Тот засмеялся. - Что за вздор! сказал он, качая головой.

- Да я ее без свидетелей и в глаза не видал, a не то что...

- Так откуда же?

- Жаловалась, видите ли «пану маршалку», что оскорбил её честь! ха! ха! ха! - засмеялся он деланным смехом.

- Да, ведь она только этим и промышляет, - сказал Шольц.

- Ну вот подите! Кто же станет разбирать? жалуется дворянка за оскорбление её чести, «пан маршалок», её естественный покровитель, доводит до сведения, оттуда форменный запрос, - показал он на бумагу, - a что это чистейший вздор и клевета - кому какое дело?

- Да я не понимаю: к чему он это все?

- И я, батюшка не понимал, пока добрые люди не надоумили, a теперь понимаю: у этой, черт бы ее побрал! есть сестра замужем за каким-то польским паном, у пана какое-то там разверстание, - стало Лупинский нужен, понимаете? A Лупинскому нужно меня не мытьем, так катаньем - ну вот и составился комплот... Ах, подлец, подлец! - облегчил себя крепким словцом Зыков.

Вслед за грязным, бессмысленным и лживым доносом на Зыкова, явился донос на Шольца, которому ставилось в вину немецкое происхождение и сомнительность его брака; на Колобова, обвинявшегося в распущении каких-то, волнующих общество, слухов; на Комарова за противодействие и оскорбление полицейской власти; на судью Натан Петровича за какую-то игривую надпись, сделанную им на бланке и, наконец, на Орлова за «непосещение им храма Божия в торжественные дни», что, как было сказано в доносе, «возмущало патриотическое чувство русских людей». Хотя доноситель оставался в тени ж под прикрытием полнейшего incognito, но никто не сомневался в его подлинности, и все назвали Лупинского еще прежде, нежели Егора Дмитриевича Орлова конфиденциально уведомили, что это, действительно, он.

Это было до того гнусно даже и для Лупинского, что Татьяна Николаевна не в состоянии была рассердится.

- Так упасть, так упасть, - говорила она в смущенно, стыдясь своего прежнего к нему расположения.

- Да помилуйте! Ведь это только вы его вознесли, - с сердцем заметил Зыков, - a я всегда знал, что он...

Маленькое общество было смущено этим обилием доносов. Оно видело ясно, что целью всей этой подпольной интриги было отвести глаза ох настоящего, затмить, сбить с толку и, указав на зародыш будто бы вредных элементов, породить недоверие к известным людям. И действительно, как ни казались эти доносы нелепы, тут на месте, где каждый знал каждого, но сверху пошли допросы и запросы: там, откуда спрашивали, никто не знал ни «пана маршадка», ни руководивших им мотивов - видна была только его благонамеренность - и цель, хотя временно, хотя отчасти, была достигнута.


ХХIV.


Среди всех этих обстоятельств, дело об овсе приняло совершенно неожиданный оборот: та высшая военная инстанция, куда было представлено дело, по окончании следственного производства, положила следующую, по истине мудрую, резолюцию: «так как из дела невидно существенных признаков клеветы, то стихать ротмистра Зыкова по суду оправданным». Резолюция эта упала на сторонников Лупинского, как гром, и на некоторое время совершенно их обескуражила: - нет существенных признаков клеветы, прошу покорно! Да из-за чего же они все бились-то, из-за чего приняли на душу столько греха и заставили грешить других? Все эти господа были вне себя от негодования. Они кричали на всех перекрестках, что так нельзя, что закон зачем-нибудь да существует, что это не резолюция, a Бог знает что! Сам «пан маршалок», горячась, негодуя и воодушевляя потихоньку других, благодарил Создателя и Творца, что кончилось именно так... Но для него кончилось еще лучше: вслед за резолюцией по городу разнесся слух, что ротмастр Зыков переведен в Д. Это был город незначительный, тоже еврейский, но он стоял на железной дороге и был украшен каким-то историческим монументом. Зыков был в восторге, он ликовал, ему уже надоела вся эта мелкая борьба, все это беспокойство, разлад с обществом, мелкие уколы самолюбия и вся эта трата сил на ежечасные неприятности из-за дела, которое, как ему казалось, не подвигалось от этого ни на шаг. Он живо собрался в путь, распродал за бесценок все свои вещи, отправил вперед Игнатовича с серым, и ранним мартовским утром, без всяких проводов и прощаний, выехал из города. Он был в самом счастливом настроении и великодушно отказался от всякого судебного преследования «пана маршалка», как ему намеками советовал услужливый судья Иван Тихонович, предлагая себя в адвокаты. Александр Данилович чувствовал себя настоящим именинником и, вырвавшись на свободу, забыл все неприятности, стремясь навстречу новым впечатлениям. To, что оставалось позади, в далеком, глухом уезде, его уже не интересовало. Он считал свое дело конченным и на рубеже двух уездов, у пограничного столба, привстав в своей почтовой тележке, он обернулся в последний раз на однообразный пейзаж уходивших вдоль полей, болот и мелкого кустарника. Когда он сел в вагон и поезд тихо двинулся на север, ротмистр с облегчением вздохнул и, по своей привычке, перекрестился обеими руками. Все вокруг него приняло окраску его собственного настроения, он с наслаждением прислушивался к свистку паровоза, любовался вагоном, заговаривал с пассажирами, словно пробовал, не разучился ли говорить, и не пропускал ни одного буфета. Наконец, поезд остановился у станции, которая была конечной целью его путешествия; взяв в руки свой саквояж, ротмистр смешался с толпой пассажиров и навсегда исчез с горизонта нашего уезда и нашей, приходящей к концу, истории.


XXV.


Чтобы как-нибудь загладить афронт резолюции, друзья Петра Ивановича решились поднести ему адрес, с выражением своих искренних чувств. Тогда на адресы начиналась мода... Петр Иванович эту мысль одобрил (говорили будто он ее даже подал, но это, конечно, вздор), и адрес вступил в первый фазис своего развития. Главное было в том, чтобы собрать как можно больше подписей, и все, по мере своих сил, решились этому содействовать: директор Соснович взялся составит редакцию и расставить знаки препинания, исправник Акула обещал подналечь на торгующих, a Пшепрашинский на своих должников. Протоиерею поручили взяться за паству, Иван Тихонович обещал действовать силою убеждения на тяжущихся, г. Скорлупский, умевший писать разными почерками, обещал доставить несколько обращиков своего искусства, городовые ходили по лавкам, выразительно требуя разных факсимале, a сам Петр Иванович сделал визиты нескольким панам... Словом, дело было ведено весьма обстоятельно и прочно, и когда, спустя несколько дней, адрес был готов, торжествующий «пан маршалок» эстафетой на собственный счет отправил его в Болотинск, на имя его превосходительства, прося разрешения начать одно общее судебное преследование всех тех, кто клеветою позорил его доброе имя. Этот предполагавшийся процесс-monstre должен был захватить, во-первых, всех тех, кто неподписал адреса, во-вторых, редакторов газет, в коих были напечатаны и перепечатаны статьи, оскорбительные для Петра Ивановича Лупинского, и в-третьих, всех, без различия пола и возpacтa, кто, прочитав эти статьи, оставил их без должного протеста.

Хотя диковинность обвинения и намекала на психическое расстройство обвинителя, но в уезде никому не пришло в голову усомниться в здравом уме и трезвой памяти Петра Ивановича. Что же касается до губернатора, то изумленный такой непомерной требовательностью «пана маршалка», боясь, по его милости, возбудить некоторым образом гражданскую войну, без малого, по всей России, его превосходительство отказал на отрез, дипломатически смягчив свой отказ под тем предлогом, «что, будучи несправедливо, обвинение падает само собою и, следовательно, уничтожается причина опровергать и преследовать».

Петру Ивановичу только этого и было надо; он потому так много и запросил, чтобы было с чего сбавить. Получив ответ губернатора, «пан маршалок» счел себя совершенно омытым, будто принял крещение, и снова почувствовал себя способным на всякие предприятия. Сообщив в местный листок «о полученном от всех сословий адресе», он тотчас поднял голову и энергически принялся за oпeкунские имения, которые было, несколько распустил, в виду своего тревожного состояния.

Спровадив Зыкова, Петр Иванович сказал: - одним врагом меньше! и расправил свои крылья. Шольц говорил, что ему чертовски везло - и «пану маршалку», действительно, везло: чуть начинал приподниматься занавес и издали показывались несомненные улики, как чья-то заботливая рука его мгновенно задергивала и все заволакивалось туманом. Шольц выходил из себя; но неутомимый Колобов снова наводил его на «следы». Обходя всевидящее око Акулы, они рылись в полицейских бумагах, откапывали самые компрометирующие документы; улики росли; над Лупинским скоплялась душная атмосфера уголовщины, сверху разрешалось начать преследование, Шольц торжествовал, Колобов кричал! - поймали! теперь не уйдет! a он уходил из-под рук, из-под улик, изворачивался, возражал, путал других, никогда не путался сам, и Шольц становился в тупик, a Колобов приходил в отчаяние... И прокурору нельзя было не стать в тупик: все злоупотребления по воинской повинности и по опеке, по волостям и по острогу были, по-видимому, до такой степени легальны, до того тонки и перепутаны, до того находились в связи с разными циркулярами и инструкциями, которые в свою очередь добавлялись беспрестанно разными объяснениями, служа поводом к новым вопросам и недоразумениям, что преследовать их было почти невозможно, не разобравшись хорошенько во всей этой путанице. Это был клубок, в котором никак нельзя было найти настоящего конца: попадались беспрестанно обрывки, запутывавшие еще больше, но настоящий конец не давался в руки никаким образом.

Шольц чувствовал себя утомленным и, подобно Зыкову, желал по временам уйти, отдохнуть и со всем этим развязаться. Орлова была терпеливее всех, может потому, что ей приходилось смотреть со стороны; она возлагала большие надежды на следствие по своему делу и ждала от суда разоблачения всей этой путаницы, Она подходила к этому событию своей жизни с легкомыслием, которое решительно всеми осуждалось и, благодаря незнанию законов, ничего не боялась. Когда ей говорили о необходимости взять защитника, она, смеясь, уверяла, что справится сама и иго прежнему была убеждена, что все это кончится «так». И вдруг все действительно кончилось «так»: в один из почтовых дней, в полицейском управлении была получена бумага такого содержания: «Имею честь поручить N - скому полицейскому управлению объявить проживающей в городе N жене надворного советника Орловой, что за прекращением дела, по определению С. Петербургской судебной палаты, состоявшемуся тогда-то, по обвинению её в оскорблении в печати состава N - ского по воинской повинности присутствия, она освобождается от подписки о неотлучке из местожительства, данной ею 13-го июля прошлого года». Прокурор палаты Линц.

Редактор «Недельного Обозрения» и ротмистр Зыков были освобождены от всякого преследования еще раньше, к великому негодованию «пана маршалка», который находил, что судебная палата не имела никакого права так поступить.

- После этого можно все-с, решительно все-с! - говорил они в волнении, искусно разыгранном, и собирался жаловаться на палату.

- He говорил ли я, что у мошенников, как у пьяниц, есть свой собственный Бог! - воскликнул Шольц, прибежавший поздравить Орлову с этим благополучным исходом.

- И вы находите, что это - благополучный исход?

- Да как же неблагополучный? ведь занавес-то опять опустили и уж теперь окончательно, и приподнять нельзя! ведь его бы, мошенника, на всю Россию прославили, пальцем бы стали указывать, a теперь, благодаря решению палаты, опять вынырнул...

- A помните, вы со мной спорили, когда я говорила, что все кончится так? Вы смеялись над моим невежеством, a я оказалась догадливее всех.

- Шольц пожал плечами. - Первый случай во всей судебной практике... Однако, какова ему пощечина после всех его криков о Сибири и об остроге? ведь он вас чуть на каторгу не сослал...

- Знаете, мне кажется, он не выдержит: или застрелится...

- Шольц захохотал. - не беспокойтесь - не из таковских!..

- Разве покушение разыграет, - прибавил Егор Дмитриевич.


ХХVI.


Итак мало по малу душная атмосфера уголовщины, окружавшая Петра Ивановича Лупинского, рассеялась; зловещие призраки исчезли, как исчезают в жаркий день, словно тающие, облака, и на горизонте его, отныне очищенной от многие скверны, жизни, - осталась только одна темная тучка в виде какой-то «метки», которую он никак не мог сбыть с рук. Но хотя прокурор Шольц и божился, что уж это Лупинскому даром не пройдет, но Шольц хлопотал о переводе: Шольц утомился в своей бесплодной борьбе; он был оскорблен невниманием к своим донесениям, и когда, наконец, пришло известие о назначении его куда-то членом окружного суда, Петр Иванович мог свободно вздохнуть всей грудью... Он даже мысленно перекрестился и, ощутив на ресницах слезы благодарности и умиления, усиленно заморгал, не давая себе времени расчувствоваться. В ознаменование этой радости, он сделал, по своему обыкновению, парадный вечер, убил для друзей упитанного тельца и пожимал всем руки с таким чувством и с таким видом, как будто и он сам, и все его гости - избавились от большой опасности. Он праздновал несколько дней сряду и, гуляя по городу под руку с Акулой, громко насвистывал какой-то победный марш, не боясь под таким прикрытием ни Колобова, ни Комарова и никого на свете.

Петр Иванович казался совсем довольным; но, увы, все это была одна напускная бравада; на самом же деле и наедине с самим собою, он чувствовал себя глубоко несчастным: хотя бояться ему было нечего, хотя мучительно-острое чувство страха немедленной расправы прошло, но он видел себя в положении человека, сдвинутого с места, на котором долго и упорно держался. Он еще говорил по прежнему громко, безапелляционно одобрял или порицал, но, своим безошибочным чутьем пронырливого человека, он понимал, что сходит со сцены, и что амплуа первого человека переходит отныне к другому. Этот другой еще не выяснился, не объявился; но что он где то тут, близко и только ждет случая, чтобы сесть на шею к Петру Ивановичу - это было несомненно.

«Пан маршалок» еще оставался главою своего кружка, то есть тех людей, которых он презирал в душе за их ничтожество, за их бессердечие, за их алчность к наживе, словом, за все те качества, некоторые были в нем самом; но даже и для них он потерял свое обаяние и стал совсем другим с тех пор, как с него сняли маску честного человека. Его начинали обходить и раскланивающийся с ним Акула (который вдруг оказался архиерейским племянником), потихоньку становился на первое место, выдвигаясь вперед и заслоняя собой Петра Ивановича. Нужно ли было организовать какой-нибудь комитет, устроить подписку, собрать денежную помощь, выстроить мосты или просто покрасить фонарные столбы - все это предлагалось Акуле, a Петр Иванович оставался в тени, его умышленно забывали, тогда как прежде... и в довершение неудач, тот же самый Акула купил, с помощью евреев, то конфискованное имение, которое арендовал и дивным давно облюбовал «пан маршалок». Ему даже изменили в губернаторской канцелярии, a со стороны Акулы это просто было непростительно! Наконец, само общество, повторяя взгляды начальства, отодвинуло Лупинского на задний план, и когда, по поводу последних событий на Востоке, образовался в городе славянский кружок по почину судьи Натана Петровича, - чрезвычайно чуткого на все современное - то Петру Ивановичу не только не предложили председательства, но даже вовсе не предложили быть членом»

Оглядываясь назад, он ужасался перемене в себе и вокруг себя. Боже мой! как далеко было то время, когда над головой Петра Ивановича сияло ясное небо, когда он проводил дни в спокойствии, a вечером, установив детей в «позиции», и став в «позицию» сам, он их учил делать разные замысловатые антраша под звуки старых фортепиан, абонируемых им, за пять золотых в месяц, у хозяина-еврея! Это время далеко и безвозвратно ушло. A как он тогда спал! a какой у него был тогда желудок! Теперь даже самое лицо его изменилось и как-то потускнело: в черных, как смоль, волосах пробивалась седина, глаза отливали каким-то зловещим блеском, a на лбу между бровями, как легла глубокая морщина, так уж и не разглаживаясь. Потеряв безмятежную ясность духа, он приобрел бессонницу, тревожное заглядывание в будущее и какой-то страх перед грядущим; он стал похож на человека, который каждую минуту боится, что вот, вот над ним ударит» гром, хотя на самом деле боятся было почти нечего, даже самая «клепка» могла исчезнуть бесследно, с отъездом в другую губернию Шольца. Петр Иванович мог быть совсем спокоен, но, склонный к преувеличениям, он стал бояться собственной тени. Он стал беспричинно вздрагивать и все чаще и чаще прибегал к таинственному черному пузырьку, который имел способность сообщать ему временное спокойствие и наводить на него сон. Доктор Иван Иваныч осторожно посоветовал холодные компрессы к голове и что-то еще; но ни компрессы, ни темные пузырьки, ни самый адрес, ни даже то место в опекунском сундуке, куда он, в тяжелые минуты, обращал свои взоры - ничто не могло восстановить утраченного равновесия его души. Он начал худеть. Иван Иваныч прописал ему усиленную гимнастику: Петр Иванович стал лазить по стенам, стал раскачиваться на одной ноге, описывал руками разные фигуры, махать головой направо и налево, вытягивался, прыгал, сопровождая свои эволюции отрывистыми возгласами: раз! два! раз! два! и, протолкавшись целый час на одном месте, усталый бросался в кресло. Физическое утомление приносило с собой известную дозу облегчения; он звал жену, ласкал детей, садился играть в шахматы с доктором Пшепрашинским, потом вдруг, заглянув в него, менялся в лице: с горы, как раз напротив его квартиры, спускался Колобов или Комаров, и этого, одного этого - было достаточно, чтобы все его благодушное настроение, навеянное гимнастикой, пропало разом: он вдруг бледнел, махал рукою, и этот отчаянный жест объяснял все. Мина Абрамовна тревожно поднималась: «пане дурно» говорили дети, и на цыпочках, боясь шуметь, спешили в детскую. Один доктор Пшепрашинский с бессердечием, приобретенным долгой практикой, не верил никакой болезни и потихоньку улыбался в то время, как Мина Абрамовна спешила за laurier cerise.

При людях, в гостях, Петр Иванович еще бодрился, шутил, играл в карты, рассуждал о политике, громил Англию, решительно не доверял Германии, но о внутренней политике говорить избегал: внутренняя политика, неизбежно, приводила к нашим собственным уездным делам - и он сторонился от этой неприятной темы, как человек, боящийся ушибить или разбередить больное место: Петр Иванович страдал своей второстепенностью. Окружающие отлично это понимали н предупредительно старались заводить речь о таких предметах, которые не имели никакого отношения к вопросам внутренней уездной администрации. Кто говорил о турке, кто о спиритах, судья Иван Тихонович рассказывал свои сны. Очень понятно, что эти искусственные и малозанимательные разговоры не могли способствовать оживлению общества, и всем было скучно.

Мина Абрамовна ходила как потерянная: она не могла понять, чтобы можно было тревожиться, когда все кончилось благополучно, a из казначейства, по прежнему, выдавали аккуратно жалованье. Но больше всего ее мучило то состояние хронического раздражения, которое, со времени последних событий, охватило Петра Ивановича. При всей недальновидности, она догадывалась, что Петр Иванович немного свихнулся. Глядя с тоской на его изменившееся больное лицо, она не знала, чем помочь горю и становясь каждый вечер на колени перед «маткой Боской и свентым Яном» и просила у них какого-нибудь чуда. Особенно ее пугали ночи; еще днем Петр Иванович старался побороть свою беспричинную тревогу, но к ночи, когда все симптомы усиливаются, он становился просто жалок. В его устрашенном мозгу разрасталась целая галлюцинация: это был какой-то бред воображения, доведший свои представления почти до осязаемости. Ему же представлялся допрос, следствие, скамья подсудимых... Hо не та скамья, к которой он приговорил Орлову, где - он это хорошо знал - не могло быть никакого позора, a та настоящая скамья скорби и унижения, е которой хотя бы и оправданные - взяточник сходит взяточником, мошенник мошенником и негодяй остается негодяем, наперекор всем красноречивым речам, купленным с торга защитников падшей невинности. Иногда он даже вздрагивал во сне, a раза два-три громко вскрикнул, как от какой-нибудь физической боли и проснулся, в последний раз, с таким сердцебиением, что разбудил жену и, странно ворочая глазами, попросил зажечь огня. Он увидел себя во сне с бубновым тузом на арестантском халате. Ему это показалось предзнаменованием, хотя на самом деле тут не было ничего сверхъестественного: накануне он читал процесс о каком-то поджоге, и, по естественной ассоциации идей, увидел себя действующим лицом в той уголовной драме, о которой читал. Когда Мина Абрамовна зажгла дрожащими руками свечку и Петр Иванович увидел себя в знакомой спокойной обстановке, он потихоньку перекрестился, радуясь, что это только сон, a не розовая, ужасная действительность.

Петра Ивановича точил какой-то невидимый червь, не давая ему покоя ни днем, ни ночью: напрасно пробовал он чем-нибудь развлечься, бросался к гимнастике, выдумывая новые усложненные фигуры, садился играть в шахматы с доктором Пшепрашинским, пробовал учить детей каким-то шарадам - все это утратило свой прежний смысл. Среди своих гимнастических упражнений, он вдруг останавливался в какой-нибудь нелепой позе, глубоко задумавшись, в шахматах был каждый раз побиваем, a детям толковал так безтолково, что они не могли уразуметь ни одного из его объяснений. Музыки не мог выносить вовсе, и бедный запыленный Шредер стоял запертый к великому огорчению «пани маршалковой». По временам, Петр Иванович хватал себя с тоскою за голову, говоря, «что все это надо кончить» и шагал из угла в угол, пугливо озираясь и вздрагивая при малейшем шуме. Над благоустроенным домом «пана маршалка», над его гостиной с киевской мебелью н петербургскими занавесками опустилась темная тута, наводя уныние на всех посетителей. С Петром Ивановичем стали обращаться осторожно, как с больным или немного тронувшимся: ему не противоречили, слушали снисходительно все, что он говорил и, ласково улыбаясь, не давали заметить, что он иногда заговаривается.

К весне, когда все в природе начинает оживать, a сердце каждого человека радостно бьется и замирает, Петр Иванович почувствовал себя так скверно, был так расстроен и растерян, что осторожный Иван Иваныч, боясь ответственности посоветовал Мине Абрамовне созвать консилиум. Консилиум собрался, и ученый ареопаг местных эскулапов, зловеще качая головами, мешая латынь с польским жаргоном, принялся за исследование... He смотря на то, что все четверо были отличные диагносты, что, не задумываясь, произносили самые решительные приговоры о жизни и смерти, ручаясь своими головами - тут все они стали в тупик; собственно болезни никакой не было, по крайней мере, её нельзя было формулировать, но внутри субъекта было что-то не совсем ладно. - Что внутри у него не совсем ладно, отлично знал сам Петр Иванович, и когда врачи ушли, ни в чем не сговорившись и прописав какой-то вздор, неразгаданный пациент горько улыбнулся и швырнул под стол прописанный рецепт.


XXVII.


Прошло около двух лет. Последняя война только что кончилась. В городе не было уже ни Колобова, ни Орловых, ни Шольца. Уездом заправлял исправник Акула. Первым человеком в городе стал судья Натан Петрович. Везде было тихо, спокойно, хорошо. Казалось, не было даже надобности в прокуроре...

В один из четвергов ждали пассажирского парохода из Киева, и евреи со всех улиц спешили на пристань. Вдали раздался свиток, показался белый дым, толпа подалась вперед и несколько жиденят полетели кувырком с крутого берега. Вверху раздался хохот, внизу кто-то взвизгнул и еврейское: «о вей мир!» огласило пристань. Пароход медленно подходил, шумя своими колесами и изредка давая свистки.

С пароходом возвращался Скорлупский. На его лице была написана огромная новость. Она светилась сквозь очки в его глазах, прорывалась в улыбке, которой он не мог сдержать даже в то время, когда его со всех сторон толкали в битком набитом пароходе. Он боялся одного: как-бы не застрять с саквояжем в узеньких дверях каюты при выходе. Наконец, Скорлупский слава Богу, проскользнул. Он просто рвался вперед; он едва мог дождаться, пока положат пароходные сходни на пристань и, раз десять рискуя окунуться в воду, бросился на берег.

- Знаете новость? - закричал он, увидев в толпе старика Гусева.

- Неужели опять война? - воскликнул, начитавшийся «Нового Времени», Гусев.

- Какое! Лупинского отдали под суд...

- Что Бы, Господь с вами! - проговорил, бледнея от такой неожиданности, старик. - Ведь он же подряд взял?..

В подряде-то вся штука: открылось крупное мошенничество... Помните гнилой овес? Еще в газетах даже упоминалось, - ну, вот это самое и есть.

- Эк ему с овсом-то не везет! - сказал в раздумье Гусев, припоминая старую историю времен Зыкова.

- Да разве он один? тут их целая компания... Одних полковников сорок, да майоров двадцать восемь.

Старик Гусев слушал с застывшим ужасом удивления на лице. Подошли Платон Антонович, судья Натан Петрович, доктор Пшепрашинский, кое-кто еще...

- Слышали новость? - спрашивал каждого Скорлупский и каждому рассказывал, пробираясь вперед, среди шумевшей толпы, в сопровождении своей маленькой свиты.

Платон Антонович вздохнул.

- Знаете пословицу: повадился кувшин по воду...

- Говорят, покушался, - шепотом сообщил Скорлупский.

- Психическое расстройство... Я всегда замечал! сказал равнодушно доктор Пшепрашинский.

- Ничего нет «психического», - улыбаясь, возразил судья Натан Петрович, и, как бы лишая Петра Ивановича всякого смягчающего обстоятельства, находчиво и весело прибавил:

- И Наполеон, вон, после Седана, покушался, да на своей постели, царствие ему небесное, и помер.

- Ну, это Бог знает! теперь на этот счет, говорят, строго, сказал Гусев. - Как бы, для примера, и того... Он сделал жест рукою.

- И как только меня Господь спас! - говорил Скорлупский, останавливаясь у калитки своего дома: - Ведь как знал-то! пятьдесят процентов чистой, говорил, прибыли... Жене пакет за пакетом... И вот чем кончил! - воскликнул он с грустью и со всеми раскланялся.

Новость эта сделалась предметом толков в городском клубе в тот же вечер.

- Бьюсь об заклад, что вынырнет! - сказал, сидя за карточным столом, исправник Акула, когда ему сообщили эту новинку.

Способный человек и, притом, хорошей школы, ответил судья Иван Тихонович, меняя карты, так как ему не везло.

Ну, это смотря по тому, как повернут дело, ехидно произнес судебный следователь и ловко снял подставленную ему Иваном Тихоновичем колоду.

Партнеры, отвлеченные на минуту от ералаша, снова внимательно занялись игрой, и Петр Иванович Лупинский, потерявший всякий интерес для своего уезда, был очень скоро предан забвению...

Sic transit gloria mimdi!


Конец.


Загрузка...