Скрипнула дверь подвала, Сучков отскочил за каменный выступ, приготовился к схватке, зажав в руке железный прут.
— Это я, Настя.
Он узнал голос хозяйки.
— Опять уговаривать? Из подвала не выйду. Мой путь только в полк.
— Пустое говоришь, в городе свирепствуют «пташники», ну, специальные команды фашистов, на их машинах и одежде изображены соловьи. — Настя вздула свечу, свет колыхнулся, достал Сучкова. — Я тебе принесла мужнин костюм. Так что, дорогой отпускник, придется переодеться, а то схватят — и на Вулецкую гору. Ох, миленький, что там делается, наших расстреливают подряд! И в первую очередь таких, как ты, командиров и активистов…
— Настя, я человек военный, хоть и в отпуске. Мне переодеваться в гражданскую одежонку?! Чего захотела!
Настя бросила ему узел и ушла, плотно прикрыв за собой дверь.
«Чего панику поднимает!» — было захорохорился Сучков, но тут за решетчатым подвальным окошком, на мостовой, со звоном полыхнул снаряд. «Кажется, дело дрянь», — подумал он.
Лейтенант Сучков возвращался из отпуска. 28 июня под самым Львовом к нему примкнули два пограничника-отпускника — сержант Жуков и рядовой Нефедов. Во Львов они попали 30 июня, в самый разгар уличных боев. Сучков приказал Жукову и Нефедову «панику не разводить», а следовать за ним, хотя сам не знал, куда именно: на всех улицах уже гремели немецкие танки, за которыми шла пехота. Тут и попалась им у подъезда двухэтажного каменного дома эта Настя, женщина лет, наверное, сорока. «Да я вас укрою, укрою, подвал надежный». Прошли вражеские танки, прошла пехота, потянулись тыловые подразделения. Сержант Жуков решил осмотреть дом, да и не вернулся. По словам хозяйки, его схватили фашисты и увели. А Нефедов был убит автоматной очередью, внезапно ударившей через подвальное окно. И вот Сучков остался один, все не допуская мысли, чтобы его стрелковый полк, в котором он служил командиром взвода разведки, да отошел на восток!
Утром, едва только взошло солнце, Сучков услышал крик Насти:
— Господа! Туда нельзя! Подвал заминирован… А-а! Больно же, что вы, звери, делаете!
Крик прекратился, послышался топот: похоже, что гитлеровцы ушли из дома. Но минуты через две-три Настин нечеловеческий крик послышался на улице, возле дома. Сучков бросился к подвальному окошку и обмер — Настя лежала на тротуаре, окровавленная и бездыханная. Он стиснул железный прут до боли в руке — другого оружия у Сучкова не было, чтобы пустить в ход…
На тротуаре, обагренном кровью Насти, собралась группа гражданских, остановилась — вразброд старики, ребятишки, женщины и девушки, одетые кто в чем. Смотрят на убитую Настю и молчат. Подъехал черный с зашторенными окнами «мерседес». Вначале из машины вышел чернявый поджарый офицер, расшумелся на солдат, одетых в странную, не понятную для Сучкова форму: погоны опоясаны сине-желтыми ленточками, а на груди, на тужурках, в белом кружочке — знак «трезубец». «Понашивали, видно, чтоб замаскироваться, — предположил Сучков. — Кто ж такие на самом деле?»
Между тем из черного «мерседеса» вышел капитан довольно крепкого телосложения, а с лица какой-то недоумок, маленький рот полуоткрыт, виднеется дырочкой, ровно пробоина в бочонке зияет. А глаза неподвижные, темные, неживые.
Как только Сучков увидел вышедшего из «мерседеса», тут же чуть не воскликнул: «Да это же профессор Теодор!»
— Легионеры! — закричал Теодор. — Что требуется каждому русскому?
Солдаты хором отозвались:
— Пулю в лоб!
— Совершенно верно! — сказал профессор, чуть расширив свой рот-дырочку. — Всех их надо отправить туда, откуда начинается хвост редиски…
— В землю! В землю! — прокричали солдаты, вскинув автоматы на изготовку.
Толпа сжалась, сомкнулась. Лишь один старик, державший на руках мальчика, аккуратно одетого в беленькую рубашонку, синие короткие штанишки, с пилоткой на рыжей головенке, не пошатнулся, а все стоял на месте, неотрывно смотрел на убитую Настю, лежавшую кверху лицом.
— Зачем вы ее? — спросил наконец старик у профессора Теодора. — Зачем вы ее убили? — повторил старик. — Это же Настя! За свою жизнь она и мухи не обидела.
Мальчонка расплакался, занервничал, вырвался из рук старика и, схватив камешек с мостовой, бросил его в капитана. Капитан увернулся от удара и тут же вынул из кобуры пистолет. Старик стал между капитаном и мальчиком, уже приумолкшим, но вцепившимся ручонками сзади в брюки старика, который тут же и свалился на мостовую, сраженный пулей.
К онемевшему от страха мальчику подскочил лейтенант, поднял на руки и бросил его в толпу. Ребенка подхватили и гулко зароптали.
— Лейтенант Апель! — нечеловеческим голосом прокричал Теодор. — Всех на Вулецкую гору! Всех в руки капитана Неймана!..
Конвоиры поднаперли на сгрудившуюся толпу, оттеснили ее в узенький переулок. Палач-профессор в окружении трех конвоиров — видно, из личной охраны — остался на тротуаре; минуты три постоял, сел в «мерседес» и уехал…
Сучков задыхался от гнева: «Вот так, значит! Вот так ученый! Ну, гадюка, это тебе даром не пройдет!» Он долго переодевался, при этом материл себя за то, что залезает в гражданскую одежонку, как бы прячется, увиливает от открытой борьбы. «А документы? — спохватился он. — Личное удостоверение командира? Партийный билет? Как быть с ними?»
С помощью прута он вынул в подвальной стене кирпич, завернул документы в бумагу, оказавшуюся в кармане тужурки Настиного мужа. Вложил все это в нишу и заплакал, как будто похоронил самого себя. Да еще крадучись.
— А-а-а! Это так, значит, получается со мной-то! Настя, не думай, не думай! Однако прости, Настя… — Холодной и вспотевшей рукой он вложил вынутый кирпич на место. — Эх, увидел бы кто из знакомых, что я тут оставляю!
Скрипнула дверь — Сучков отшатнулся от стены, отодвинулся подальше от замурованных документов с зажатым в руке железным прутом. Кто-то топтался на каменном порожке, похоже, обутый в сапоги или ботинки с подковками.
— Дом заминирован, сейчас взорвется! — припугнул Сучков топтавшегося на каменном порожке.
— Это не так. Немножко по-другому, — сказал с сильным акцентом человек с порожка. — Все это придумала Настя. Я занимаю у нее квартир. — Луч от карманного фонарика полоснул по лицу Сучкова. — Не прячь лицо, я хочу корошо видеть тебя.
«Фашист!» — пронизала мысль Сучкова, и он юркнул в темноту, в угол, где зарыл свое обмундирование. Человек наконец спустился, вновь включил фонарик. Сучков замахнулся прутом, чтобы ударить по руке немца, погасить свет и в темноте подмять фашиста, втихую расправиться с ним, но фонарик погас, и прут со свистом рассек воздух впустую…
Похоже, немец успел рассмотреть лицо Сучкова: он отошел к порожкам, сказал:
— Ви Сучков, если я не ошибаюсь? Вчера я говорил с Настя, она сказала все о тебе… Посмотри на меня. — Он осветил свое лицо. — Это было на Кубани. Я возил на «бенце» профессора Теодора. Он прихоть затребоваль, и ваш мер города виделил тебья с тарантасом. Профессор Теодор пел песня: «Дойчланд гоп! Россия гоп». А я один раз сказал тебье: «Теодор поет не о том, о чем думает».
— Ты Крайцер?! — вспомнил Сучков водителя «мерседеса».
— Я! Я! Крайцер, Крайцер. Густав Крайцер.
— Вижу и признал, что ты Густав Крайцер, — сказал Сучков. — Ну и что из того, что ты Густав Крайцер?! Ты пришел меня убить?
— Найн! Найн! Вот бери!
У ног Сучкова шлепнулось что-то тяжелое. Он поднял — пистолет….
— Зачем?..
— Я пришел тебе сказать, комрад Сучков…
— Комрад?!
— Да. Выслушай меня. — Крайцер приблизился к Сучкову. — На Вулецкой горе фашисты расстреливают жителей города. Уже расстреляли несколько тысяч. Это дело рук Теодора. Я говорю, что знаю. И вот еще что… Когда профессор Теодор был у вас, на Кавказе, он заплатил большие деньги крановщику из Керчи Мурову, чтобы он убил вашего генерала Акимова, использовав для этого дочку погибшего друга Акимова, Марину… Комрад Сучков, — продолжил Крайцер, — собирайся, пошли.
— На Вулецкую гору?
По лицу Крайцера забегали нервические бугры.
— Я страдаю оттого, — зашептал Крайцер, — что думаю: ты ведь прав, что не веришь мне. Ну, собирайся. Я тебя отпущу на все четыре стороны. Рот Фронт, комрад Сучков! Пробирайся к своим. Как это у вас говорят, и один в поле воин! И верь: не все немцы есть гитлеровцы. Пошли, комрад Сучков…
Улицы, дома, деревья тонули в дегтярной, непроглядной ночи. Но на Вулецкой горе светили прожектора, и оттуда доносились выстрелы…
— Если встретишь коммерсанта Адема, ему не верь, как и профессору Теодору, — прошептал Крайцер на ухо Сучкову. И тут же бросился в густую темноту.
— Ах ты, человек два уха! Ну ладно, и я пойду навстречу своей судьбе….
Ночь действительно темна как деготь, и Сучков начал терять всякую ориентировку — никак не мог выйти из города, дважды наскакивал на гитлеровских патрулей, то громко переговаривающихся между собой, то нудно пиликающих на губных гармошках. Он их обходил, стараясь не обнаружить себя. Ранее глухо доносившиеся выстрелы слышались все громче. «Да я же иду на Вулецкую гору! В их лапы!» — содрогнулся Сучков, когда полыхнул ярким светом вспыхнувший прожектор, ослепил. И Сучков, споткнувшись, оказался в какой-то яме…
«Да уж лучше вернуться в дом Насти, переждать ночь… Да и документы надо забрать. Иначе я перед своими окажусь голеньким. И никто мне не поверит, сочтут дезертиром».
Видно, свету добавили — наверное, включили второй прожектор, — светло, хоть иголки собирай. Сучков осторожно выглянул из ямы — в глаза бросился ломаный ряд людей, а потом ров за их спинами. Пригляделся позорче — свет бил людям в глаза, и они, поставленные у рва, руками закрывали лица. Заметил он и солдат, стоявших цепочкой с автоматами на изготовку.
Из темноты появилась легковая машина, развернулась и замерла в двадцати метрах от Сучкова, на пригорке. Из «мерседеса» вышли два офицера. Один, что повыше ростом, затяжно приложился к горлышку, и Сучков опознал в нем краснолицего капитана, которого видел из подвала Настиного дома. Второй капитан, одетый в черную форму, назвал краснолицего господином Нейманом.
— Господин Нейман, это последняя партия?
— Да, господин Фельдман, десятая тысяча, — ответил Нейман. — Завтра мы отправляемся в Нойгаммер. Теодор будет формировать новый батальон с прицелом на Кавказ.
Низкорослый Фельдман вытер рукой мокрый рот.
— Но ты поедешь со мной в войска графа Шпанека. Там примешь новую команду, я уже договорился с Теодором. Хайль!
Фельдман ушел. Нейман развернул плитку шоколада, начал жевать. К нему подбежал толстяк ефрейтор с оплывшим лицом, что-то зашептал капитану. Нейман дожевал шоколад, засмеялся:
— Ха-ха-ха! Ганс Вульф, да этого никогда не случится! Чтобы победителей да судили, выносили им какие-то приговоры! Некому будет судить. Мы обрушим на большевиков такой обвал, из-под которого они никогда не вылезут, задохнутся навсегда! Начинай, Вульф… Иначе Германия на русской земле не утвердится…
Из темноты появился Теодор в сопровождении трех лейтенантов, наверное из его личной охраны, потому что эти лейтенанты крутились и там, у Настиного дома. Теодор вскинул автомат, открыл огонь по куцей, изогнутой, местами выщербленной шеренге несчастных… Тотчас же ударили из автоматов и солдаты. Сучков пригнулся.
— «Соловьи», бей, бей! — слышал Сучков голос Теодора и клял себя за то, что не мог разглядеть подлинное лицо профессора, когда на риковской линейке возил «гадюку» в личине ученого-агрария крупповской фирмы «Друсаг».
«Прости меня, Настя, прости, прошляпил… Однако слезами, как говорится, горю не поможешь…»
Теодор все стрелял, а Нейман не спеша жевал шоколад, словно бы и не слышал ни дергающихся автоматных выстрелов, ни выкриков падающих в яму людей: похоже, мыслями Нейман был отсюда далеко.
…В 1923 году у входа в одну из многочисленных мюнхенских пивных стояли два человека. Один из них, одетый в потертую, изношенную робу мусорщика, то и дело прислонялся ухом к закрытой двери, затяжно прислушивался, говорил своему напарнику, с виду чуть помоложе его, с маленьким капризным ртом на почти квадратном лице:
— Господин Теодор, если уж так, кайзер Вильгельм воспротивится…
— Что? Ты, Нейман, еще молокосос! — выкрикнул Теодор.
В это время дверь — видно, сама собой — чуть приоткрылась и из пивного зала послышалось:
— Только национал-социалистское движение способно полностью снять с Германии позор Версаля. И не только снять этот позор, но и накормить досыта каждого немца! Вновь вернуть в казармы и на плацы обнищавшую духом нашу армию, солдат и генералов…
— Прикрой дверь! — потребовал Теодор и, не дожидаясь, пока повернется медлительный Нейман, сам нажал широкой спиной на отошедшую дверь.
Мимо бирштубе с дробным грохотом проскакал отряд конной полиции и остановился где-то там, видно, возле продовольственных магазинов, палаток, универмагов.
— А если бы сунулись? — кивнул Теодор в сторону скрывшейся полиции.
— Железный прут при мне. После того как я вступил в отряд господина Стесиля, господин Теодор, я прутом теперь владею не хуже, чем улан тесаком! Жить-то надо. А без денег в наши дни быстро протянешь ноги, — ответил Нейман.
— Вот тебе две сотни, — отсчитал Теодор марки. — И будем бдить святое дело… Национал-социалистская партия рождается под нашей охраной… Мы ее стражи…
— А ты его знаешь? Видел?
— О Нейман, как же не знать Адольфа! Я видел его в военном госпитале. Он говорил больным: «Я возьмусь за них! Очищу Германию от негодных немцев, загоню социал-демократов в тюрьму, а юдов до единого уничтожу! И дам Германии жизненное пространство». О Нейман, он великий, он гений! И оберегать его жизнь — святое дело!
Дверь вновь отошла, из бара послышались выкрики:
— Хлеба!
— Мяса!
— Работы!
— На улицу! Вы полные хозяева! На улицу!
— Это Адольф! — взволнованно воскликнул Теодор и ударил в барабан. Дверь бирштубе распахнулась, люди хлынули на улицу. Теодор провозгласил, показывая на торговые ряды: — Там хлеб! Там масло! Вперед, новая Германия!
Построились в колонны, двинулись на магазины и лавчонки.
Конная полиция было преградила путь, но усатый полицейский в каске, с обнаженным тесаком, Роттенхаубер, ранее часто вступавший в потасовки с Гитлером и не раз сопровождавший его в тюрьму за нарушение порядка, вдруг заорал на своих же блюстителей порядка:
— Этих не трогать! Расступись!
До самой поздней ночи грабили магазины, жгли книги на кострах.
Теодор куда-то отлучался, вновь подбегал к Нейману, который не жег, не разбрасывал, а старательно упаковывал продукты и книги в большую коробку с мыслью сберечь для дома. Один хозяин магазина отважился пристыдить Неймана и нечаянно задел его локтем. Нейман спокойно, не торопясь отстегнул притороченный к поясному ремню железный прут, молча с широкого маха ударил хозяина по голове, и тот упал, обливаясь кровью. А сам Нейман, взвалив на спину поклажу, вышел, не оглядываясь.
— Иохим! Нейман! — подскочил к нему Теодор. — У меня есть автомобиль! Вот он, грузи! Ты для меня находка, Иохим!..
Было утро. Нейман готовил завтрак на газовой горелке в небольшой, тесной кухоньке. Готовил он медленно и молча покуривал сигарету.
Теодор, стоявший в дверях кухоньки, смотрел на него, как на какую-то очень ценную для него находку — по глазам было видно, что Теодор изучает Неймана, присматривается, оценивает.
— Иохим, ты не женат?
— Еще нет, но нашел девушку. Дело за деньгами… Будь они неладны! Я их люблю, обожаю, а они не даются! Одна надежда на твоего Адольфа.
— Ты хороший человек, я дам тебе работу. Вот мой берлинский адрес…
— А что за работа?
— В конторе… Дело идет к тому, что Адольф Гитлер свалит Вильгельма. И нужно будет кормить людей. Потребуется новая организация снабжения… Я тебя беру, Иохим, — объявил Теодор, садясь за стол по приглашению Неймана. — Ты будешь у меня личным секретарем.
Теодор уже собирался уходить, когда Нейман, долго думавший над ответом, сказал:
— Какой я секретарь?! — Кивнул на висевший у двери железный, со следами крови прут: — Вот мое теперешнее занятие, а не контора… Я, господин Теодор, не мыслю жизни в другой сфере. Да иной жизни мне и не нужно, коль на то пошло…
— О Иохим! Ты для меня свой человек! Жди письма из Берлина.
— Иохим! — Теодор ткнул стволом автомата под бок Нейману. — Поехали ко мне в штаб-квартиру. Я, кажется, немного проголодался, да и устал.
Капитан Нейман встряхнул головой, как бы освобождаясь от нахлынувших мыслей.
— О да! — воскликнул Нейман. — Конец дела, гуляй смело…
«Как я уже не раз повторял, Крым — непотопляемый авианосец между Балканами и Северным Кавказом: в чьих руках этот авианосец, тот и хозяин политического и военно-стратегического положения в странах Черноморского бассейна.
Приказываю:
— наступать в глубь Крыма и уже к 1 ноября овладеть Севастополем;
— вражеский гарнизон Одессы оставить в тылу наших войск и затем, после взятия Севастополя и Керчи, уничтожить.
Время — победа!»
«…В связи о угрозой потери и невозможностью одновременной обороны Одессы и Крыма эвакуировать Одессу морем в Севастополь…
30.IX.41 г.».
Наступило утро шестнадцатого дня обороны Ишуньских позиций, преграждавших вторжение гитлеровских войск в степной Крым. Все прошлые дни от тяжкой бомбежки с воздуха и непрерывного огня артиллерии в реках Ишунь, Четырлак и в многочисленных озерах нагревалась вода и по ранним утрам и вечерам поднимался пар причудливыми белесыми облаками. От чрезмерного шквального огня трясло, лихорадило землю, повсюду ходили султаны разрывов, напоминавшие извержение магмы, и невольно думалось: вот-вот зашипит под блиндажом высотка, ударит струя, и блиндаж в три наката взлетит в затуманенное гарью и пылью поднебесье и там сгорит, как сгорают падающие звезды… Но скрипучий блиндаж держался, как и держалась вся наша оборона…
Блиндаж вновь закачался, заскрипел, земля посыпалась мне за воротник, и я малость скукожился, смялся.
— Ну что ты, Сухов! — возвел на меня усталый взгляд начальник разведки бригады майор Русаков.
Мне стало неловко от его слов. У блиндажного окна стоял командир бригады полковник Кашеваров.
— Сухов, сколько тебе лет? — спросил у меня комбриг.
— Вчера пошел девятнадцатый, товарищ полковник.
— Дело не в годах, Петр Кузьмич, — сказал Русаков. — Я взял его в ординарцы потому, что он знает немецкий язык. Это пригодится мне. А до нас он служил в разведроте старшего лейтенанта Бокова Егора Петровича.
— А что ты окончил, Сухов? — все еще глядя в окошко, продолжал спрашивать у меня комбриг.
— Два курса литфака Ростовского университета.
— В писатели метишь? — улыбнулся Кашеваров. — Ну что же, после войны, Миколка… — Он вдруг вскричал: — Конница пылит! Русаков, ты мозгуй тут! Миколка Сухов, за мной!..
Мы выбежали из блиндажа.
К окраине полуразрушенного поселка, в котором размещался штаб бригады, подходила уставшая, пыльная-перепыленая конница, поменьше эскадрона. Ее также заметил начальник оперативного отделения штаба бригады капитан Григорьев.
— Петр Кузьмич, — обратился он к Кашеварову, — похоже, что конница из ударной группировки. В общем, дождались наконец. Теперь можно и раненых вывозить…
Пока они гадали, от эскадрона отделился усатый всадник и на крупной рыси подскакал к полковнику и капитану, раскрыл белозубый рот:
— Товарищ полковник, докладывает капитан Кравцов, из кавдивизии Глаголева. Дивизия наша входит в ударную группировку генерала Батова…
— Ура! Ура, Андрей Кравцов! — бросился полковник стаскивать с лошади запыленного капитана. — Ну я же Кашеваров! Помнишь совещание в Симферополе? Ну, генерал Акимов вручает нам — тебе, майору Русакову и… мне в том числе — значки «Ворошиловского стрелка». Да неужели забыл, не запомнил?!
— Товарищ полковник Кашеваров?! — воскликнул капитан Кравцов, узнав нашего комбрига.
— Конечно! Он самый… А это, — показал Кашеваров на Григорьева, — будущий мой начальник штаба напитан Петр Григорьев. Прежний начальник штаба погиб… Ну рассказывай, Андрей Кравцов, далеко ли пехота?
— Пожалуй, суток на трое, а может, и больше отстала от кавалерии.
— Ну а танки?
— Танкам еще труднее, товарищ полковник. За ними на переходе охотится вражеская авиация, потери несут…
— А что генерал Батов?
— Генерал Батов заполучил новые минометные установки, смонтированные на машинах, — эрэсы. Так вот он из этих эрэсов и шуганет по Манштейну…
Капитан Кравцов спешил осмотреть участок обороны, отведенный по приказу генерала Батова кавдивизии. Он попрощался наскоро и повел эскадрон на правый фланг.
Кашеваров сказал Григорьеву:
— Петр Максимович, теперь можно и за раненых взяться… Ты иди к майору Русакову, он в своем блиндаже. Я же возьмусь за раненых.
Раненые размещались тут же на площадке, под крутым срезом кургана, в окопах и капонирах.
— Хлопцы! — крикнул раненым Кашеваров. — Товарищи, пролившие кровь! Спасибо! Подмога идет! — Среди обмотанных бинтами, толпившихся возле пустой «санитарки» выделялся своим высоким ростом и спокойным лицом майор. — Петушков! Дмитрий Сергеевич, у тебя же ребра нет!..
— Это у Адама, Петр Кузьмич, одного ребра не было!.. — сказал Петушков, закрывая рукою окровавленный бок.
— Ха-ха-ха-ха! — раскатисто рассмеялся белобрысый старший сержант с забинтованной по самое бедро ляжкой.
— Вот черт на свадьбе! — зашумел Кашеваров на белобрысого старшего сержанта. — Послушай, Никандр Алешкин, у тебя же на руках направление на курсы младших лейтенантов!
Похоже, что самому Кашеварову не очень-то хотелось расставаться с этими перевязанными окровавленными бинтами людьми.
— Товарищ комбриг! — вновь возвысил голос старший сержант Алешкин. — Война только разворачивается! А мы что, рыжие?! Это санитарки понакручивали на нас бинты. А у нашего комбата, у товарища майора Дмитрия Сергеевича, вовсе не рана, всего лишь махонькая черябинка. Ни за какие коврижки в госпиталь!
— Прекратите галдеж! — резко осадил Кашеваров расшумевшихся раненых. — И какие же вы непослушные! Душу мне выворачиваете… Товарищи, благодарю всех за подвиг и пролитую кровь во имя нашей победы. Жду вас, родные, здоровыми, крепкими. Майор Петушков, бери мой газик и, прошу тебя, не дури! И скорее возвращайся, должность командира первого батальона за тобой остается. — Кашеваров отвернулся и, видно, не в силах глядеть на отъезжающих раненых, резко отмахнулся, поплелся на свой командный пункт.
О вражеской группировке, предназначенной для прорыва в степной Крым, майор Русаков знал в общих чертах — гитлеровское командование нацелило отборный пехотный корпус во главе с вышколенным в боях во Франции генерал-лейтенантом графом Шпанека, усилив этот корпус тремя танковыми дивизиями и переключив на его направление сотни бомбардировщиков четвертого воздушного флота да еще выдвинув сюда горный румынский корпус.
Наша бригада занимала центр на Ишуньских позициях, а на флангах сражались стрелковые дивизии, уже много раз испытавшие удары группировки графа Шпанека.
В своем тесном, перекошенном блиндажике Русаков с нетерпением ждал «языка», чтобы иметь хоть какие-либо сведения о намерениях врага перед началом нового дня. Скрипнула дверь, и майор поднял голову — в блиндаж вошел капитан Григорьев. Он молча снял нагар с фитиля и сказал:
— Маркел Иванович, не найдется ли у тебя бритвы?.. Опрятного командира враг боится вдвойне, а то и втройне.
У Русакова бритва нашлась, и Григорьев устроился за низким самодельным столиком. Брился он насухую, все поглядывая на майора. Поглядывал-поглядывал и под конец, разобрав «безопаску» и вложив ее в потертый футлярчик, выпалил:
— Русаков, амба гитлеровцам! Командование нашей армии подготовило удар из эрэсов по группировке Шпанека. Только ты об этом не распространяйся. Полковник Кашеваров сказал мне: «Один внезапный удар по врагу дороже трех ударов, о которых сороки уж перед тем разнесли…» Как твои разведчики? Не вернулись?
— По времени вот-вот должны появиться.
— Если что, я на НП комбрига. — Он открыл дверь и остановился. — С «языками» надо быть покруче, ибо они, суки-фрицы, врут много на допросах. Уводят в сторону, петляют.
В блиндаж через маленькое оконце уже заглядывал лучик раннего солнца. В это время обычно со стороны немецких позиций начинал нарастать гул, и все знали, что гитлеровцы пробудились, промыли глаза, позавтракали — и через час жди огневого налета. Но на этот раз глухо, а пора бы. «Уж не темнят ли? Уж не вздумали ли усыпить тишиной? Уж не отступили ли от своего железного правила — начинать в одно и то же время?» Тишина бесила майора Русакова, и он, не выдержав звенящей в ушах немоты, бросился было к выходу, чтобы взобраться на маковку высотки и оттуда оглядеть в бинокль вражеские позиции, но путь ему преградил комендант штаба лейтенант Шорников:
— Товарищ майор, привели перебежчика.
Он шагнул в глубь блиндажа: измотанный бессонницей, с красными, набрякшими глазами, Шорников простудно-хрипящим голосом доложил:
— Сержант Лютов подкараулил и изловил.
Едва Шорников отступил в сторонку — в блиндаж, семеня и спотыкаясь, вошел насквозь промокший крепыш блондин с немного выпуклыми скулами, в гражданской одежонке — узеньких брюках и потертом пиджаке, с которых еще стекала вода. Вкатившийся вслед за перебежчиком сержант Лютов кивнул на мокрого блондина:
— Я его вытащил из озера и спросил: «Ты натуральный фриц? Или же просто перебежчик?» А он, товарищ майор, говорит: «Ведите меня к своему генералу». А кофе по-турецки ты не хочешь?! — закричал Лютов, снимая о плеча автомат.
Лейтенант Шорников приостановил Лютова:
— Ваня, он пленный. Подождем пока.
— Кто таков? Фамилия, имя и отчество?! — резко спросил Русаков пленного.
— Сучков… Иван Михайлович. — Из-под льняных и мокрых бровей задержанного смотрели ясные, чуть оттененные синевой глаза.
— Документы на стол!
— Документов при мне нет. Еще во Львове одна женщина меня переодела, видно, очень хотела, чтобы я не попал в руки фашистов. Так я и оставил ей на хранение с уверенностью, что скоро вернемся во Львов…
— Шпрехен зи дойч? — спросил Русаков.
— Я, я, шпрехе дойч, — закипал Сучков. — А как же! Еще до войны я возил на риковской линейке немецкого профессора Теодора по Кубани, как представителя от закупочной фирмы Круппа. А во Львове увидел этого профессора в другой роли… Трудно поверить, чтоб такой ученый-аграрий… Но Густав Крайцер подтвердил. Во, вспомнил, как называлась та крупповская фирма… «Друсаг»!
— Вот басня! — взвизгнул Лютов. — Товарищ майор, да он врет, петляет, уводит! Тянет время. А там, на позициях, уж загудело.
Услышал нарастающий гул и Русаков, к тому же скрипом отозвался накат землянки, посыпалось с потомка, лицо Сучкова покрылось буграми. Русаков закричал:
— Кто тебя послал в наши войска?! Кто?! И с какой целью?..
— Никто меня не посылал. Я сам. А помог мне лейтенант Густав Крайцер… Он тоже тогда был у нас на Кубани с Теодором…
— Крайцер немец?
— А как же! Густав — немец, немец…
— Вот стерва! — опять не стерпел Лютов. — Фашистский лейтенант, видите ли, ему помог.
Грохот усиливался, блиндаж заходил ходуном, упало одно накатное бревно. Комендант Шорников взмолился:
— Товарищ майор, надо в щели, а то нас тут пришибет. Товарищ майор, риск большой…
— Лейтенант, забирай пленного в свой взвод, — наконец решился Русаков. — Да смотри, чтобы в полной сохранности, при любых случаях. Иначе тебе, Шорников, амба…
Майор последним выскочил из трещавшего блиндажа и тут же прыгнул в глубокую щель, отрытую им самим же, по своему вкусу, чтобы видеть поле боя, а то, что будет падать с воздуха, Маркел Иванович давно взял за привычку не брать в расчет.
Бомбежка с воздуха вскоре затихла. Впереди появились вражеские танки, а вслед за ними, стреляя на ходу, наплывали самоходные орудия и зелеными перекатными гребнями поспешали за танками пехотные подразделения… И вдруг за спиной Русакова послышался далекий, нарастающий гул, не похожий ни на какие земные гулы…
Взгорье, с которого спускались вражеские войска, блеснуло множеством ярких, похожих на электрические заряды вспышек. Русаков зажмурился, но тотчас же открыл глаза. Там, где шли танки и мельтешили цепи немецкой пехоты, плясало море огня — падали сигарообразные снаряды, с душераздирающим рыком рвались. И казалось, что сотрясающий землю гул никогда не прекратится; танки тоже горели и, ослепленные яркими вспышками, наскакивали один на другой, мяли свою же пехоту и сами переворачивались под взрывами на свои горящие башни-спины…
Под конец этой шумной, грохочущей канонады Русаков расслышал надрывный голос Шорникова:
— Убег, убег Сучков! Растуды его во все дышла!..
У Сучкова и мысли не было о побеге. Едва комендант Шорников закрыл его в своем «кубрике» — небольшом блиндажике и побежал на чей-то голос, хрястнул снаряд, и блиндажик развалился. Сучкова сильно оглушило, он все же выполз из-под обрушившегося завала. Подкатила медсанбатовская полуторка, и санитары начали грузить раненых и контуженых. А погрузив, тотчас выехали на дорогу, повезли куда-то. Ночью Сучков узнал, что везут в тыл.
— Братцы! Куда вы меня? Мне надо к майору Русакову. У меня всего царапина, — показал он на окровавленную щеку.
При восходе солнца машину остановили регулировщики:
— Куда?! Стоп! В Симферополь нельзя. Давай в обход!
Пока разбирались, куда ехать, налетели вражеские самолеты, начали бомбить. Все, кто мог ходить, передвигаться, соскочили с машины — и врассыпную. Сучков тоже побежал подальше от дороги и там, в лощине, залег под неубранный стог соломы. Особой боли он ее чувствовал, лишь в голове шумело. Зарылся в солому, глаза сомкнулись, и он уснул. Пробудился от грохота бомбежки, выглянул — над Симферополем висит огромный гриб пыли, озаренный пожаром.
К стогу подъехала подвода. Мужчина лет пятидесяти, с монгольским разрезом глаз, с широким лоснящимся лицом и с отвисшим животом, опоясанным ремешком с серебряными бляхами, затакал:
— Так, так!.. Ты кто?
— Никто! — огрызнулся Сучков, раздосадованный мыслью о том, что нет у него никаких документов и что, похоже, никто ему теперь не поверит, что бы он ни говорил.
— А я Саликов, — представился оплывший жиром толстяк. — Собрался в Керчь. У меня там сын Митя… Курсак пустой? У меня с собой еда. Везу сыну. Митя мало-мало болен. В армию не взяли. Кашляет, кровь из горла мало-мало идет. — Саликов развязал узелок с едой. — А сам я утиль собираю от Заготконторы. Зарабатываю хорошо. Кушай.
Пустой желудок просил свое. Сучков не стерпел, взял кусок хлеба и принялся за еду.
— Саликов, значит?
— Саликов, Саликов. Если не веришь, вот документ.
— Верю, товарищ Саликов.
— Молодец, молодец! Я тоже всем верю… Чего мучаешься, кушай как следует. Сытный кушанье тянет на сон. Проснешься, глядь — война кончилась…
Глаза Сучкова вновь сомкнулись, и голова опустилась на грудь. Малость поборолся, да не выдержал, уснул…
Открыл глаза — темень.
— Саликов!
— Тут, тут. Лошадка кушать дал.
— А что за гул? Опять бомбят? — спросил Сучков.
— Немец наступает. Ишунька пала. Оттого и гул.
— Ты этим не шути, Саликов. Я лейтенант!
— Подожди, подожди. Счас доложу. — Он оставил лошадь, подсел, сипло затараторил: — Я, значит, ходил к дороге. Войска, войска идут. Куда идут — сам не знаю. Подъехала ко мне машина, вышел из нее капитан-моряк. Спрашивает: «Ты кто?» «Саликов», — отвечаю. А он мне: «Я, грить, капитан Григорьев». А потом грить: «Где совхоз «Ленино»?» «А вот там, — грю, — и езжай. Шесть километров на восток, так и будет совхоз этот». Слушай, надо нам спешить.
Саликов поднялся, начал крепить упряжь, потом заложил лошадь в телегу, опять подсел на солому, сказал:
— Митька мой живет на квартире у гражданочки Полины Алексеевны. Ну, я тебе скажу, пах-пах Полинка-то! Краля женщин…
Как только выехали на дорогу, пристроившись к беспрерывным обозам, Сучков понял, догадался: войска отступают, отходят к Турецкому валу.
Саликов все бубнил о своем сыне.
— А вообще-то мой Митька дурак, непутевый! — вдруг заявил Саликов. — С начала войны устроился санитаром в горбольницу — скрести полы, убирать бинты. Любовь перетянула, он, оказывается, в санитарку Марину втюрился.
Обозы начали сворачивать с дороги. Саликов не свернул.
— Эй ты, толстый! — закричал на него подскочивший на мотоцикле широколицый лейтенант. — Тебе что, особая команда?! Сворачивай! — Лейтенант подбежал к повозке, было налег, чтобы телегу свернуть в кювет, и, взглянув на Сучкова, выпрямился: — А-а, так ты вот где, Иван Михайлович Сучков! А ну слезай, субчик-голубчик! От коменданта Шорникова не уйдешь. Слезай, вражина!.. Сейчас я тебя сведу к самому комбригу…
Шорников расстегнул кобуру, и Сучков сошел…
Обозы проехали, открылся вид на Турецкий вал, изрытый, вспаханный вражескими бомбами.
Морские пехотинцы занимали оборону — рыли окопы, выкатывали на прямую наводку противотанковые орудия…
К остановившемуся возле штабной полуторки мотоциклу подбежал сержант Лютов и, увидя Сучкова, крикнул в сторону рывших окопы:
— Товарищ комбриг! Сучков нашелся!
Кашеварову уже было известно от майора Русакова о перебежчике Сучкове, о его показаниях и оправданиях. Он тяжело подошел к Шорникову, который кивнул на Сучкова:
— Вот он, товарищ полковник. Зубы заговаривает, сволочь!
— Так ты Сучков? — спросил Кашеваров.
— Сучков, товарищ полковник.
— И утверждаешь, что был во Львове? А ну залезай со мной в кабину! — показал комбриг на полуторку.
Сели они вдвоем в кабину, закрылись.
— Так ты лейтенант, говоришь? А какого хрена переоделся?!
— Чтоб пробиться к своим войскам. Фашисты решили убить генерала Акимова, подослали к нему для этой цели какую-то его родственницу по имени Марина.
— Есть такая у генерала Акимова. Изложи мне все подробнее.
Сучков сообщил, что видел во Львове, что слышал от лейтенанта Густава Крайцера. И под конец сказал:
— Я этих палачей теперь всех в лицо знаю…
— И Мурова?
— Не знаю. По словам лейтенанта Крайцера, Муров таится в Керчи… Товарищ полковник, мне бы к ним втесаться, я бы их по одному передушил… Значит, не верите?..
— Верю… Однако я обязан послать тебя к особисту…
Капитан Григорьев считал, что после двух ударов эрэсов гитлеровцы не смогут быстро воспрянуть духом и снова перейти в наступление… По приказу Кашеварова он уже трижды менял местоположение штаба бригады, перемещался в общем направлении на Керчь. «Черт побрал бы этот отход! Стыд и срам!» Капитан Григорьев был взвинчен и тем, что попал в штабисты, да еще в морскую пехоту, в которой недостаточно разбирается. Немцы озверели, бомбят с воздуха беспрерывно — «юнкерсы», «хейнкели», «фокке-вульфы» целыми днями не покидают небо, — от комендантского взвода осталась лишь охрана Боевого Знамени да лейтенант Шорников с измученным бессонными ночами лицом. «Не дай бог врагу сбросить парашютистов!..»
Блиндаж, наспех построенный руками штабистов, качался, как суденышко на плаву — с борта на борт и с носа на корму, — внутренности выворачивает…
Телефонист, приткнувшись в углу и почти наполовину засыпанный обвалившимся потолком, по телефону разыскивает Кашеварова по батальонам: час назад комбриг из первого батальона дал команду на новое перемещение штаба, а место, куда переезжать, телефонист в точности не разобрал.
— Поселок Юркино! — закричал телефонист. — Вспомнил, товарищ капитан, поселок Юркино!
— Юркино? — Григорьев зашарил по карте. — Ты сдурел! Это черт знает где! Это не отход по приказу, а драп без приказа. За такое перемещение меня под трибунал! Перепроверь, коль в твоих ушах, субчик, фасоль.
Блиндаж поутих, и Григорьев потянулся было к своему телефону, чтобы связаться с разведотделением, обосновавшимся неподалеку от его блиндажа, в полуразрушенном домике, но тут появился Шорников, втиснувшийся в блиндаж согнутым:
— Товарищ капитан, пополнение пришло! Ура-а!
— Это к перемене, Шорников! Видно, приказ на отход отменили! — чисто по-штабному оценил Григорьев весточку коменданта. — Показывайте, Шорников. Телефонист, шуруй, шуруй, ищи комбрига, я сейчас вернусь…
Пополнение уже выстроилось — человек, наверное, пятнадцать — вдоль оголенного оползнем ската старого Турецкого вала. На правом фланге молоденький младший лейтенант — похоже, прямо с краткосрочных курсов — в новенькой куцей, до колен, шинели.
— Фамилия ваша и откуда прибыли, младший лейтенант?
— Я Кутузов, товарищ капитан!
— Кутузов? Может, Михаил Илларионович?
— Нет, товарищ капитан! Наоборот… Илларион Михайлович.
— Откуда ж?
— В Керчь попал из Краснодарского училища. А в Керчи находился в армейском резерве.
— Шорников, запиши: Кутузова во второй батальон, в роту старшого лейтенанта Запорожца, — сказал Григорьев и вскинул взгляд на белобрысого увальня с лоснящимся и сонливым лицом, у которого шинель едва доставала до колен. — Почему так укоротили шинель? — строго спросил Григорьев.
— А зачем мне длинная шинель, полы мешают.
— Назовись!
— Красноармеец Родион Рубахин. Из Темрюка, хлебы пек, очень даже аппетитные. Товарищ капитан, я так думаю, что и на войне нужны хлебы. Может, туда меня направите, товарищ капитан, в походную хлебопекарню?
«Экий ты чудной, Рубахин! Где же я возьму пекарню! Не о том речь сейчас, пекарь!» — думал Григорьев. Он отвел взгляд от пекаря и, увидя красноармейца с намечавшейся реденькой рыжеватой бороденкой, с открытым ртом и совершенно отсутствующим взглядом — боец, судя по его выражению лица, вроде бы и не находился в строю, а пребывал мыслями где-то в другом месте, — кивнул ему:
— Фамилия, уважаемый!
— Моя-то?
— Да! — как можно громче сказал Григорьев.
— Моя-то? Известно… Григорий Тишкин. Строитель. Жил в Тамбове, а в прошлом году переехал в Керчь.
— Давно ли в армии?
— Не был. Вот только призвали, — тихо сказал Тишкин. И еще тише добавил: — Святы боже, изгони беса из нутра человека…
Но Григорьев разобрал слова Тишкина и, чтобы как-то замять, скрыть услышанное, протяжно и звонко произнес:
— Ор-лы-ы! Ра-ав-няй-сь!..
В ту самую минуту за бугром, еще терявшимся вдали, в желтой пыльной наволочи, послышались рыки пулеметов, и Григорьев бросился в блиндаж:
— Телефонист, отозвался Кашеваров? Или тебе уши прочистить?
— Не надо, товарищ капитан. Уже на след напал, комбриг во втором батальоне. Трудно второму батальону, сами знаете, что командир майор Петушков в госпитале…
— Не отвлекайся! Толком узнай, куда перемещаться…
— Товарищ капитан! Дозвонился! Точно — Юркино. Полковник требует немедленно перемещаться…
— Сматывай свое хозяйство! — набросился Григорьев на телефониста. — Штаб, приказываю: походное положение! Десять минут на сбор!.. Да не ловить галок, накажу!..
Было раннее утро четырнадцатого ноября. Дул холодный ветер. Над Таманью медленно поднимался красный шар солнца, румяня воды Керченского пролива густым багрянцем. По этим водам, похожим на широкий разлив крови, к берегу песчаной косы, именуемой с незапамятных времен Чушкой, подгребал баркас, заполненный бойцами — кто стоял, кто сидел, а кто и лежал, обинтованный перевязками. Многовесельный баркас тяжко ткнулся носом в мокрый песок и, шурша днищем, остановился. Первым, пьяно шатаясь, сошел на берег капитан Григорьев. Голова у него была перебинтована, кровавила. Но он все же держался, начал выкликать:
— Сержант Лютов!
— Есть такой!
— Сходи! Младший лейтенант Кутузов!
— Ранен! — ответили из баркаса.
— Снести!
Кутузова, запеленованного бинтами, снесли на берег, уложили на носилки, с которыми подбежали санитары, дежурившие на Чушке.
— Майор Русаков! — выкрикнул Григорьев.
Лейтенант Шорников, стоявший на корме, ответил:
— Майор ранен. Вместе со своим ординарцем его переправили.
— Тишкин! — позвал Григорьев по списку.
— Это я, товарищ капитан, — не сразу отозвался Тишкин.
В это время сержант Лютов, до того рассматривавший надпись на дорожном указателе, стрелка которого показывала на восток, страшным криком огласил берег:
— Братишки! Да куда же нас нацеливают! Это же, братишки, не в тую степь! — и, вцепившись в стрелку, пытался развернуть ее на запад.
Стрелка уже трещала, гнулась, когда капитан Григорьев, собрав силы, повис на плечах Лютова:
— Субчик-голубчик, да разуй глаза! Погляди, что написано на стрелке-то! Читай: «Хозяйство полковника Кашеварова…» Там нас собирают, субчик-голубчик… Оттуда и пойдем… Через пролив. Мы оставили Крым, и нам брать его, Ванечка…
Сучков не добежал до баркаса метров сто или поменьше, как повсюду начали рваться вражеские снаряды. Он бросился под стенку какого-то строения. Едва упал на землю, стена рухнула — и его завалило по шею. Попробовал выбраться из-под обвала, однако сил не хватило. Всю вскоре наступившую ночь он терзал себя мыслями: «Хана мне или не хана? Смерть или еще есть какая-то надежда?..»
Утром, едва развиднелось, мимо промчался немецкий бронетранспортер с бортовым знаком «пташников». По надрывному гудению двигателя Сучков определил: бронетранспортер куролесит где-то вблизи. «Кажется, хана, — подумал Сучков. — Не ждал такой смерти». Он поднапрягся изо всех сил, рванулся — каменный навал ворохнулся, сдвинулся с правой руки. И он выдернул ее из-под тяжести, взял кирпич, чтобы оказать сопротивление — не погибать нюней!
Надвинулся бронетранспортер, остановился, открылась дверца, и на землю сошел одетый в комбинезон… лейтенант Крайцер. Сучков узнал его сразу, но промолчал — он еще сомневался, таков ли Густав Крайцер, каким назвался ему во Львове. «Вполне может быть, что ищет дураков, простофиль».
Сучков затаил дыхание, все еще держа в окровавленной руке зажатый кирпич и терпя боль от навала. Крайцер крутил головой, поглядывал по сторонам, похоже, кого-то поджидал. У Сучкова немела рука, и наконец кирпич вывалился из нее, цокнул, как показалось Сучкову, громовым ударом…
— Сучков, я узнал тебя, — сказал Крайцер. — Но ты пока не шевелись. Потерпи еще минутку. — Он опять начал смотреть по сторонам, потом быстро кинулся разгребать завал. — Я тебя свезу в горбольница, нужен тебе помощь… В кабину! Быстро!
В кабине, уже на ходу, Сучков ощупал грудь, она была вся в ссадинах.
— Мне бы пластырь, зачем мне больница?..
— Найн, найн, помолчи, скоро будем…
Въехали в закрытый, огороженный каменной стеной двор. Крайцер вышел из машины и, увидя у подъезда парня и девушку, одетых в белые халаты, подозвал:
— Кто есть вы? Фамилия?
Молоденькая девушка, у которой на голове держались косички еще по-школьному, врастопырь, быстро ответила:
— Санитары. Моя фамилия Марина Сукуренко. А это, — показала она на худощавого парня, — мой напарник Митя Саликов.
— В больнице есть изолятор?
— Есть, — сказала девушка. — Маленькая комната, без окон… Забита грязным бельем.
— Не имеет значения! — строго сказал Крайцер. — Снесите туда этого человека, — открыл он дверцу, показал на Сучкова. — И держать его в изоляторе под замком, пока я не возвращусь. Все, красавица! — сказал он Марине. — И никого не пускать в изолятор. Я есть германская полиция! — бросил он парню и быстро уехал.
Когда Сучков был помещен в забитую матрацами, нестиранным бельем комнатушку, блекло освещенную мерцающей под потолком лампочкой, он спросил у девушки, задержавшейся в изоляторе:
— Давно ли немцы заняли город?
— Да уж три дня прошло.
— Вот, значит, как! Смажь мне ранки и пластырь положи… — Сучков улегся на кровать. — А потом мы с тобой поговорим, Мариха. Вот так, значит, и поладим… А второго ключика от дверей нет? Я ведь тому черту-дьяволу, который привез меня, не родня.
Марина молча передала свой ключ Сучкову и ушла в ординаторскую нести ночную смену…
Генерал граф Шпанека, предоставив всю полноту власти в оккупированной Керчи своему земляку полковнику из «Зольдатштадта» Зюскинду, обосновался со своим штабом в Феодосии и вскоре «нечаянно» увлекся поисками и коллекционированием полотен Айвазовского и потихоньку кое-что из этих полотен отправил в фамильный замок отцу. А тот ему в ответ писал:
«Дорогой Хельмут! Твои посылки бесценны! Но я хочу полной основательности. Лично мне, как ты знаешь, почти безразлично, пойдешь ли ты со своим корпусом на Кавказ, а в дальнейшем в Египет, важно другое — закрепиться на завоеванной территории, с тем чтобы была нам экономическая выгода по принципу: синица в руках дороже журавля в небе. Покорить русских можно только постоянством наших действий — ведь лошади гибнут от непрерывного галопа».
Повар еще стоял в ожидании, подавать ли кофе, как вошел господин Адем, с виду весь помятый, с царапинами на щеках, словно бы только что вылез из-под обвала. Граф бросился ему навстречу.
— Генрих, что произошло?! Уж не партизаны ли? Черт бы побрал!
Адем молча отмахнулся, выпил рюмку коньяку.
— Граф, завод можно восстановить, но эти русские совершенно не готовы работать. Одному плавильщику… по фамилии Ткачук, говорю: «Слушай, братец, проводи-ка меня к пульту плавления». «Отчего же, — отвечает он, — не провести. Проведем, господин немец». И завел в какой-то тупик, а сам, подлец, скрылся! Если бы не наши солдаты из охраны, я бы не выбрался из этого тупика. А потом этого Ткачука поймал лейтенант Лемке и передал в руки гестапо, которое, как я понял, крепко взялось наводить в городе наш порядок. Но, видно, чересчур взялись-то. Бестолково! Запугивают, выкручивают руки. Надо бы потоньше, иначе мы останемся тут без рабочей силы. Все уйдут в партизаны… Вот чем руководствуются наши фельдманы да нейманы. — Адем передал графу документ, и граф сразу прочитал:
1. Адольф Гитлер: «Партизанская война имеет и свои преимущества: она дает нам возможность истребить все, что восстает против нас».
2. Генерал-полковник Гальдер: «Чтобы решить проблему, надо уничтожить Россию к осени 1941 года».
3. Кейтель: «Верховное командование вооруженных сил Германии требует проведения вооруженными силами такого террора, который будет достаточным для истребления всякого намерения к сопротивлению среди населения. При этом надо иметь в виду, что человеческая жизнь в этих странах… абсолютно ничего не стоит».
4. Ветцель: «Речь идет об отношении к русскому народу… Дело заключается, скорее всего, в том, чтобы разгромить русских как народ. Это возможно, если мы будем рассматривать эту проблему только с точки зрения биологической, и особенно с расово-биологической».
5. План «Ост» предписывает: «Уничтожать как можно больше советских людей».
— Ты верховная власть здесь, — продолжал Адем. — Надо бы поехать, посмотреть, вмешаться. Кое-что поправить. Я думаю, граф, теперь мы здесь не гости, а полные хозяева.
Граф кивнул, наполнил рюмки, провозгласил:
— За наш концерн «Шпанека — Адем»… Завтра вместе поедем, мой друг. А потом возьмемся и за земли. Почва здесь очень плодородна… Я читал: утром воткнешь в землю оглоблю — к вечеру вырастает тарантас…
Едва генерал Шпанека и господин Адем пополудни въехали в Керчь под усиленной охраной трех бронемашин, как со стен, заборов и телеграфных столбов бросились им в глаза приказы германской полиции безопасности:
«Приказываю всем жителям города и его окрестностей в трехдневный срок зарегистрироваться в городской управе и гестапо. За неисполнение приказа — расстрел».
«Приказываю всем рабочим, служащим, инженерно-техническим и другим работникам зарегистрироваться в городской управе и в гестапо. За неисполнение приказа — расстрел».
«Кто с наступлением темноты без письменного разрешения немецкого командования будет обнаружен на улицах города, тот будет расстрелян».
«Во всех домах и улицах щели и входы в катакомбы должны быть немедленно законопачены прочными каменными стенками. За неисполнение — расстрел».
«Расстрел!»
«Расстрел!»
«Расстрел!»
— Хельмут, — тихо произнес Адем, съежившись на заднем сиденье, — Хельмут, если так пойдет дальше, через неделю-другую весь город расстреляют. Не понимаю, какому завоевателю нужен мертвый, расстрелянный город! Какой толк вести такую войну! Это безумие!.. Хельмут, я вернусь в Германию с пустыми руками. Бог мой, что скажет старый граф?!
На перекрестках, тротуарах толпились вооруженные до зубов гестаповцы в резиновых плащах, с большими бляхами. И еще какие-то люди в разных одеждах, тоже вооруженные пистолетами, гранатами и дубинками. «Это «пташники» профессора Теодора, — определил граф. — Над ними моя власть бессильна».
— Генрих, коль такое, так сказать, единство в нашей империи, не будь сам мямлей! Черт возьми, я потребую от коменданта!..
Граф недоговорил, что он потребует от коменданта, — водитель остановил машину, показал на обшарпанное здание:
— Господин генерал, смотрите, партизан поймали!
Но граф уже догадался, понял: никакие это не партизаны — из обшарпанного здания, на фронтоне которого болталась на ветру надпись «Горбольница», выбрасывали больных и раненых мужчин и женщин, полураздетых, с грязными повязками, и швыряли этих людей в закрытую машину.
Впереди идущие броневики остановились, и солдаты из охраны графа глазели. Лейтенант Лемке, отделившись от охраны, которую он возглавлял, сунулся было к девушке-санитарке, помогавшей одному беспомощному раненому залезть в крытую машину.
— Дрянь! Кому ты помогаешь! Или ты сама юде?! — громко заорал Лемке. — А то и ты загремишь вместе с ними!
Лейтенант Фукс, распоряжавшийся погрузкой раненых, грозно надвинулся на Лемке с пистолетом:
— Уйди, полевая крыса! Я несу ответственность перед самим капитаном Фельдманом! Проваливай!
«Опять этот Фельдман, — с раздражением подумал граф Шпанека, — с кем сражаешься-то?! Небось на открытый бой у тебя поджилки трясутся».
— Лейтенант Лемке, в бронемашину! — открыв окошко, приказал Шпанека.
Лейтенант Фукс, похоже, обратил внимание на генеральскую форму, подбежал к машине, вскинул руку с зажатой в ней резиновой плеткой.
— Господин генерал! Докладывает лейтенант Фукс. Из госпиталя бежали русские командиры. Подозрение на эту девку, — показал он плетью на санитарку. — Она организовала побег. Ее зовут Марина Сукуренко…
Граф думал о профессоре Теодоре, пряча лицо от Фукса в воротник. Так он и не смог поднять головы, поехал вслед за тронувшимися бронемашинами лейтенанта Лемке.
После осмотра позиций, занятых его войсками по берегу Керченского пролива, которые он нашел «не вполне надлежащими, слабоукрепленными», за что командиры полков получили строгое внушение, он по просьбе Адема решил осмотреть состояние металлургического завода. «И в самом деле, что скажет отец, если в такой войне мы ничего не приобретем, кроме мертвых городов, пепелищ да кладбищенских холмов!»
Эскорт графа въехал у заводского поселка в непонятную толпу — грузовые машины, крытые и открытые, солдаты, гражданские лица, взятые в кольцо полицией. Для большей безопасности генерал Шпанека, перед тем как выйти из бронемашины, набросил на себя плащ без погон. Видно, солдаты и офицеры, толпившиеся на небольшом пятачке, оцепленном охраной, приняли графа Шпанека и господина Адема, прижимавшего к груди портфель с чертежами металлургического завода, за своих людей, начали хвалиться перед ними трофеями — кто золотыми кольцами, часами, кто музейными экспонатами. Один низкорослый ефрейтор с усами а-ля Гитлер, подойдя к графу, постучал по своему слишком вздутому животу. «Бум-бум!» — отозвалось из-под шинели ефрейтора.
— Что там у тебя? — ткнул граф стеком в живот. — Распахни!
Ефрейтор распахнул шинель — заиграла хлестким блеском золотая ваза, которой, пожалуй, и цены нет, — видно, из музея. У графа перехватило дыхание, силится сказать что-либо, да не может. А чернявый ефрейтор с усами а-ля Гитлер продолжал похваляться:
— Моя фамилия Эрлих Зупке. Я из самого Мюнхена. Музей почистили, а потом добрались до Дворца культуры, вон там, на заводе… Ты из наших, из неймановцев? Или же из тайной полиции капитана Фельдмана? Если ты, господин, от Фельдмана, то советую поспешить в тот дом, там Фельдман проводит заседание городской управы. И разумеется, дележ будет… А без дележа, господин, война не очень-то идет…
В глаза бросился расхаживающий среди гогочущих солдат майор. «Неужели и армия влезла в этот грабеж? — Граф начал вспоминать, где встречался с этим майором. — О, да это же бывший хозяин частной афишной конторы в Кенигсберге, господин Грабе! Накануне войны его призвали в армию как офицера запаса».
Граф подошел к Грабе, спросил повышенным голосом:
— Что тут происходит? Я требую!..
— Русские отказываются восстанавливать завод. Капитан Нейман наводит порядок методом устрашения. Вон там, посмотрите…
Шпанека уже видел сам собранную на середине «пятачка» толпу цивильных, над которой буквой «г» маячила виселица. Граф пошел медленным шагом к этой виселице… И тут опять подумал о начальнике тайной полиции Фельдмане: «Фельдман, ты мерзавец! Безголовый субъект! Бумажник! Циник! Своими указаниями ты развращаешь армию! О, где вы, деловые люди Германии! Пробудитесь! Грабежи и поголовное истребление обессилят нашу армию напрочь…»
На грузовой машине, борта которой были опущены, стоял капитан Нейман с приклеенной реденькой бороденкой, одетый в длинную рубаху и, заложив руки за поясок, концы которого от узла низко свисали, смиренно смотрел на молодую женщину, отбивающую поклоны, стоя перед ним на коленях. Кофточка на женщине была порвана, в одну из прорех виднелась белая грудь. Женщина старалась прикрыть ее рукой. Лежавший тут же, на машине, связанный веревкой по рукам и ногам мужчина вскрикивал:
— Клавдия, держись! Клавдия, ты не виновата. Гони страх прочь!.. Они страх наводят, а ты страх гони прочь!..
Генерал Шпанека, остановившись в толпе, все видел и слышал. Пока он раздумывал, стоит ли ему сейчас объявиться, чтобы прекратить страшную сцену казни, господин Адем опознал в палаче бармена Неймана.
— Бармен! Нейман, я тебя узнал! — закричал Адем. — Ты не тронь Ткачука! Нам нужны рабочие. Бармен Нейман, ты взялся не за свое дело. Экономика не твой вопрос.
— Поднимись, Ткачук! — обратился Нейман к связанному по рукам и ногам. — А ты, голубушка, взгляни Ткачуку в лицо! Ведь это не Ткачук! А партизан из катакомб. Ну, взгляни!
«О, да эти люди своим делом заняты, — с облегчением решил граф. — Служба безопасности — законное дело. Но зачем рядиться под русского мужика? — подумал граф. — Надо подождать, чем кончится. Выдержка, выдержка, генерал Шпанека», — потребовал он от себя.
— Я подтверждаю, что он Ткачук! — продолжал Адем. — Он литейщик, господин Нейман, нам нужны литейщики! Мы собираемся пустить завод…
«А может, объявиться все же, снять плащ и громогласно одернуть Неймана в присутствии этих полуживых людей?! — продолжал рассуждать граф, не решаясь выйти из толпы. — И я, пожалуй, окажусь в глазах напуганных людей справедливым…»
— Суй свою голову в петля! — взялся Нейман за связанного Ткачука, отпустив женщину.
«В глазах своих врагов будь солдатом, — продолжал размышлять граф, увидя под машиной-виселицей тела замученных. — В глазах врагов… врагов… Но, к сожалению, судьбу солдата определяют не враги, а зачастую теодоры и подобные им соотечественники, пресмыкающиеся у ног тиранов. И все же надо объявиться и одернуть».
Но тут крикливо заговорил Нейман:
— Слушайте, советики! Вы все ком нах Дойчланд!.. В Германия работать. Вас ждет там хорошая еда и хорошая работа. Фукс, начинай погрузку!..
К графу Шпанека, так и не снявшему с себя плащ, придвинулся майор Грабе:
— Господин генерал!.. Комендант просит вас зайти к нему. Он имеет для вас дорогой презент. Мне приказано сопроводить вас…
— А все же куда их повезут? — спросил граф у Грабе о цивильных, которых уже швыряли в крытые машины.
— Недалеко, — ответил майор Грабе, наклоняясь к графу. — В Багерово. Там есть глубокий, семикилометровый, ров. Легионеры — «пташники» уже там, ждут очередную партию. Господин генерал, лучше вам не вмешиваться в эту историю.
Граф застегнул на себе плащ на все пуговицы, отвернул воротник, подумал: «В другой раз возьмусь за этих теодоровцев-экзекуторов. А то наживешь неприятность. Нет, я еще подожду…» Он посмотрел на коммерсанта Адема:
— Генрих, что ты скажешь мне на это?
— Мой граф, поедем к коменданту…
— Там ждет вас дорогой презент, — спешно повторил майор Грабе.
— Так поехали! — подхватил генерал. — Во время войны законы безмолвствуют, как утверждал Цицерон.
Низкорослый, с круглым лицом, ефрейтор Ганс Вульф, оставленный вчера в горбольнице, как сразу поняли больные и раненые, чтобы выявлять советских командиров, увивался провожать Марину до дома. Это было явно некстати: ее ожидал Митька у дома Полины Алексеевны. Она не знала, как отделаться от опасного кавалера.
Моросил дождь, тускло светили уличные фонари, на перекрестках группами торчали стражи нового порядка, среди которых было много агентов тайной полиции капитана Фельдмана, тоже, как слышала Марина, появлявшегося на улицах переодетым в робу рыбака.
Ганс Вульф философствовал о любви, но рукам воли не давал, вел себя корректно, там, где было темно, брал ее под руку, включал карманный фонарик, освещал лужи.
«Может, и обойдется», — со страхом думала Марина, но душа холодела, замирала, и она то и дело останавливалась, чтобы перевести дух. Вдруг со звоном грохнула калитка дома, возле которого они остановились. Подскочили трое, одетые в прорезиненные плащи. Один из них осветил Вульфа карманным фонариком и тут же весело вскрикнул:
— Ай да Вульф! А тебя ищет господин капитан Нейман. А ты уж с кралей. Живо за мной!
Марина осталась одна. Дробный топот ног вскоре заглох. Повсюду стояла темнота, хоть глаз коли. Где-то, чуть ли не в пяти шагах, застрекотал сверчок. «Да это же Митя!» — обрадовалась Марина, и леденящий страх отпустил ее.
— Мариха, вот что, передай Сучкову, пусть пока таится в изоляторе. Ты повесь на дверях таблицу с надписью: «Тифозная». Мне сам Сучков говорил, что надо так сделать. Ступай, Мариночка, а то я могу опоздать к началу спектакля…
— Спектакля? — Она сняла руку с его плеча. — Митя, я боюсь за тебя. Ты уж поосторожней с этой Полиной.
Он обнял ее, тихонько толкнул в спину:
— Иди и ни о чем не думай. У нас будет организация…
Во дворе Полины Алексеевны был маленький домик, просто сараюшко, приткнувшийся в углу каменной ограды, с двумя оконцами, глазевшими во двор. Раньше, до прихода немцев, в сараюшке одиночка рыбак Токарев, полюбовник Полины Алексеевны, вялил рыбу, плотничал, шашничал с Полиной Алексеевной, а теперь сараюшко полностью перешел под Митино жилье. Здесь Митя рисовал, вырезал на линолеуме миниатюры. Он тайно от Полины Алексеевны проделал в стене лаз на пустырь и пользовался им, когда это было нужно…
Около часа ночи скрипнула дверь сараюшки — вошла Полина Алексеевна, одетая, как Митя определил, «на выход»: в ярко-синем пальто и выходных полусапожках на высоких каблуках.
— Митька, как ты думаешь, сегодня будет облава? А то меня на свидание пригласил один кавалер.
— Нашла время!..
— Теленочек! — фыркнула Полина Алексеевна. — Что ты в этом деле смыслишь?! У тебя кровя иссохла от болезни, и твоя Мариха, наверное, страдает. Ха-ха-ха!
— Маринка святая! — возмутился Митя.
— Теленочек, ты не верь. Я слышала, что к ней уже пристроился в больнице один немец — ефрейтор Вульф. Во-о! С такой рожей!
— Не сочиняй!
Полина Алексеевна придвинулась к Мите.
— Эх, теленочек! — Она перекрестилась. — Сам Ахмет Иванович Зияков говорил об этом. Ты его разве не знаешь? Крановщик из морского порта. Герой! Ему давали броню от войны. А он плюнул на эту броню и пошел. Был ранен на Ишуньских позициях. Вернулся и теперь скрывается. Все же лейтенант. Слушай дальше. Он затопил лодку и теперь собирается ночью переплыть на Тамань. — Она тяжко вздохнула: — Как ты думаешь, будет облава? Сладкий он, Ахметик-то…
Лицо ее вдруг засветилось, крашеные губы вздрогнули, оттопырились — похоже было, что она в эту минуту мысленно ощущала близость Зиякова.
— А «папашка»? — тихо спросил Митя про Токарева.
— Фу! «Папашка» ревнючий… Я терплю его из-за подарков. В этом деле, Митенька, мой «папашка» амбарчик, набитый ценностями. Вчера он подарил мне рубиновую подковку. — Она распахнула пальто — на ее высокой груди вспыхнула яркая дужка.
Полина Алексеевна еще стояла с выпяченной грудью, еще глядела на Митю глазами, наполненными торжеством и просьбой, как тихо отворилась дверь — появился объемистый Саликов, обвешанный сумками.
— Сынок, вот ты каким делом занимаешься! — усмехнулся он и, сбросив с себя сумки, воззрился на Полину Алексеевну. — Пах! Пах! Женщина высшей прелестности. А теперь, Полиночка, послушай новость. Большой новость… Сейчас, сейчас. — Он сел за стол. — Новость такой, Поленька, золотце, твой «папашка», то есть бывший штабс-капитан при царе Горохе, выдвигается германским командованием на пост головы городской управы. Выпьем за это. Водка есть.
Полина Алексеевна выпила, Митя не стал.
— Сынок, и верно, тебе нельзя. Слушай, сынок… Я очень-очень хлопотал перед господином Фельдман, чтобы он тебя взял к себе на службу. Ну, там на след какой напасть. А я тебе покажу след одного человека. За это большой деньга получишь. Так сказал сам капитан Фельдман. Танцюй, сынок, я погляжу, что ты стоишь…
Напившись изрядно, Саликов облапил Полину Алексеевну и шумнул на Митю:
— Сынок, да уходи ты отсюда!
Митя выскочил во двор, а Полипа Алексеевна сильно толкнула Саликова, и он, семеня, опрокинулся на Митину кровать. Митя услышал, как захохотала Полина Алексеевна, а потом сердито выкрикнула:
— Татарва! Смотри, в лоб получишь от моего Ахметика!.. Да не лезь, бурдюк, мне деньги не нужны!..
Уже меркли звезды, когда с шумом выкатился из сараюшка Саликов, все также обвешанный сумками, бубня что-то под нос. Митька напряг слух, но не разобрал.
Звякнул запор калитки — во двор вошел Токарев, потом, немного спустя, появились трое или четверо. Токарев повел их в беседку, образованную сплетением виноградных лоз. Расселись за столиком. Отец развязал один узел, выставил литр водки на стол. Токарев шумнул:
— Саликов, да погоди ты! Что в Симферополе-то?
Митька бесшумно приблизился к беседке, затаился в траве, смотрит и слушает, как наказывал ему Сучков накануне. Он понял: собрались распределять обязанности между собой, если их назначат в горуправу. Гомонят уж под звон стаканчиков. Верзила Сан Саныч Бухчеев, завсегдатай базарных пивнушек и бывший петлюровец, хихикает да наливает в стаканы.
— Перестань! — Токарев стукнул по столу кулаком. — А то выброшу из списка!
— Бухчей! — вдруг загорячился отец. — Ты же сука! Я мало-мало знаю, кто чем дышит.
— Господа! Господа! — опять стукнул по столу Токарев. — Я призываю к единству…
Из сараюшка показалась Полина Алексеевна и, не останавливаясь, побежала в дом. Токарев приподнялся, видно, услышал дробный цокот Полининых каблучков, объявил:
— Господа, разговор продолжим у Фельдмана. Сейчас же — по домам. — Причесался перламутровой расческой и, когда все вышли со двора, облегченно вздохнул: — Ну, Поленька, теперь наш час…
Но для Мити его час еще не настал: он имел пропуск лишь для дневного времени, да и тот врученный ему позавчера Полиной Алексеевной, чтобы ходить в магазины до «шестнадцати ноль-ноль». Тревога за жизнь Сучкова брала за душу, и он не стал ждать восхода солнца, решил пойти в горбольницу. Шел садами, крадучись. Однако, когда перелезал забор, вставший на его пути, угодил в руки двух патрульных.
— Пропуск?! — потребовал ефрейтор.
— Я по вызову господина капитана Фельдмана, — нашелся Митька.
— Ври, да знай меру, — засмеялся второй патрульный, направив на Митьку ствол автомата. — Вульф, шлепнем — и концы в воду…
— Ты к самому капитану? — спросил Вульф.
— Найн! Найн! Я к своему фатер, отцу. Мой папа господин Саликов. Господин Фельдман держит его при себе, в дежурке, чтоб говорить с посетителями, отвечать на их вопросы.
— О, Саликов! — Солдат опустил автомат. — Господин Вульф, Саликов корош, корош. Вон дежурка, — показал патрульный на бревенчатый домик с одним светящимся окном. — Иди туда.
«Еще в спину бабахнут», — не трогался с места Митька.
— Ком, говорят! — толкнул прикладом в спину Вульф. — Бистро!
«А может, и пронесет?» — подумал Митька и поспешил к деревянному домику, не оглядываясь для храбрости.
Приемная Фельдмана — небольшая комнатушка с единственным окном, взятым под железную решетку, голый двухтумбовый стол, три потертых венских стула, рядком поставленных у глухого простенка, и диван, тоже видавший виды, пристроен возле окна. На нем, на этом диване, запрокинув голову, похрапывал отец, освободив вислый живот от ремня.
Митька открыл дверь, переступил порог… Саликов быстро поднялся, опоясал себя ремнем, потянулся было к висевшей на стене винтовке, но, махнув рукой, осклабился:
— Здравствуй, сынок! Ты ко мне?.. Садись, — показал Саликов на диван. — Ну вот, соглашайся, сынок. Есть возможность взять большая деньга… Слушай, слушай… Был я дней десять назад в горбольница… И подсмотрел… Твоя Маринка, краля, юркнула в тифозную. Я приоткрыл дверь — и что же?.. Краля твоя шушукается с тифозным. Пах-пах!.. Человек тот русский. Не иначе как командир Красная Армия. Ах, Митька, вот деньга будет!
— Ты об этом, отец, сообщил Нейману?
Саликов подвинулся к Мите, сощурил глаза.
— Да я же, сынок, не дурак! — Он с азартом потер ладонь о ладонь. — Я получу большой деньга из рук господина Фельдмана. Может, сегодня и получу, чего тянуть… Теперь, сынок, мы свободны на вечные времена. И тут уж не зевай, пока дается. Ну что за крымчанин, когда один жена! И общий дом с женой. Вот женишься на санитарке Марине, сам узнаешь, какая деньга нужен женатому…
«Это ужасно! — подумал Митя. — Его просто не остановишь, если запахло деньгами… и женщинами».
— Отец, ты где живешь?
— В том же домике, в котором раньше жил, извини, сынок, жил с той буфетчицей, что умер. Заходи, сынок, как-нибудь. Посидим, шалтай-болтай. Теперь что хочешь, то и делай… Иди, сынок, уж, кажется, рассвело, — кивнул Саликов на окно.
«Деньга, деньга! Что еще надо коренному крымчаку?! Деньга есть — хан! И царь! — торжествовал в душе старик Саликов, поджидая себе смену на дежурстве в приемной Фельдмана. — И сын Митька, похоже, понял, что жить умеючи можно. Да ты, сынок, зря дичился меня раньше. А теперь понял, что комсомол — одна шалтай-болтай».
В домик вошел Сан Саныч Бухчеев, которого Саликов тоже знал как завсегдатая базарных пивных ларьков, и он отметил про себя: «Залез в активисты с целью построить себе два пивных ларька».
— Хах-ха-ха! — рассмеялся Саликов, снимая с гвоздя винтовку.
— Ты что ржешь?! — Бухчеев сильно нахмурился и, приняв от Саликова винтовку, резко продолжал: — Отрастил живот-бурдюк! Разбух на краденом золоте!
— Ты что?! Ты что наговориваешь, Бухчей?!
— Иди уж к своим «зенсин»! Только смотри, как бы тебе не влетело в оба уха разом.
— Да что ты, Бухчей! Один веревка связал нас. Хи-хи! Эх ты, пивной ларек! И больше не начинай, — уже за дверью добавил Саликов.
Было темно. Саликов наткнулся на телеграфный столб, включил фонарик. На столбе, пораненном осколком, наклеена бумага с типографским текстом. Успел прочитать лишь название «Приказ № 4 немецкого командования», как чья-то рука легла на его округлое плечо.
— Татарин, ты плут!
Съежился, оглянулся — стоит возле немецкий капитан, холеное, чисто выбритое лицо, тонкие губы поджаты.
— Признавайся, где ты прячешь ценности?
Саликов опознал в капитане дружка Фельдмана, прибывшего недавно во главе какой-то команды, солдаты которой уже шастают по домам и поднимают гвалт в квартирах. Вспомнил и фамилию — Нейман. Взмолился:
— Прости, господин немец!.. Мало-мало есть… Но кто тебе, господин немец, сказал? Я этого шайтана резать буду.
— Сказал мне господин Бухчеев. Он такой же вор, как и ты. Слушай хорошенько… Я тебя отпущу! Но с условием: если ты, разбойник, краденые вещи доставишь мне. Ступай! Да не вздумай скрыться, найду под землей!..
Дул леденящий ветер. До рассвета еще далеко. Саликов торопливо шагал домой. «Какой шакал! Резать буду тебя, Бухчей!» В темноте он и не заметил, как оказался возле своего дома. Из подвала светил огонек, там, в подвале, он хранил подарки для своих женщин — кольца, серьги, отобранные при аресте у местных жителей. «Бухчей!.. Ты кого грабишь-то!» Нож сам попросился в руки.
Хлопнула подвальная дверца. Саликов занос нож. А человек, вышедший из подвала, отпрянул в сторону:
— Отец! Это я!
— Митька! Ай, сынок! Сынок… Ну, заходи в дом, будем говорить о жизни. А подвал закрой. — И сам бросился закрывать на замок.
Пока он закрывал подвал, Митя успел зажечь в передней керосиновую лампу, довольно ярко осветившую небольшое, почти пустое помещение — голый обеденный стол да железную кровать, приставленную к глухому простенку с ковриком, на котором изображен турецкий султан с молодой наложницей.
— Сынок, раздевайся, ты ж дома… А что ты в моем подвале искал?
— Ничего не искал, просто прятался от гитлеровцев.
— И вещей никаких не брал? Ты, сынок, не шали, власть нынче строгая! Зачем пришел-то? За мной, что ли? Или ты, сынок, прослышал, что немец отдает город под грабеж?.. Так и тоже мало-мало хочешь? Садись за стол, накормлю. Вино есть, сыр, шурпа…
Он начал готовить стол, все глядя на Митю. Ему показалось: за пазухой у сына что-то хранится… Или золото, или оружие. Нет, скорее всего, золото. «Ограбил все же, ограбил…»
— Немец после русских земель пойдет на Египет, — сказал Саликов, налив рюмку. — А Крым отдают Турции, а турки дадут полную свободу нам, коренным крымчанам. И жить будем, и гулять будем. Ты, сынок, имей соображение. Крым от России отколется. Немец Москву взял…
— Брехня!
— Ну-у! Ты не очень-то шалтай-болтай!.. Что у тебя за пазухой-то! Золото, что ли?.. А ну выкладывай!
Митя резко поднялся:
— Я пришел… убить тебя, отец! Кровь за кровь! Смерть за смерть!
— Ты мало-мало ошибаешься, — не растерялся Саликов, выдержал испытующий взгляд сына. — Я хитрый татарин, немца вокруг пальца обвожу.
— Ты холуйствуешь у кровавого Фельдмана! Шастаешь по больницам и выдаешь фашистским палачам русских командиров!
— Я всего, как и прежде, утильщик. — Он закрыл лицо руками. — Аллах видит… Я правоверный. — Из-под его ладоней, оплывших жиром и лоснящихся, показались слезы. — Сыночек, я твой любящий отец. Немец шайтан! Там, под подушкой, посмотри, лежит кошелек, а в нем на бумажке я дал клятву на верность своему народу… Немец буду резать!
Митя бросился к кровати, отвернул подушку — пусто, никакого кошелька нет. Он было взялся за матрац, но руки его вдруг ослабли от резкой боли, пронзившей левую лопатку. Скованно повернулся к столу и встретил отца лицо в лицо: отцовское, круглое, с перекошенными тонкими губами, оно наплыло и загородило от Митиных глаз все, что было в комнате — и свет от керосиновой лампы, и окна, занавешенные каким-то тряпьем, и коврик с изображением турецкого султана, и грязный, давно не беленный потолок…
Вторым ударом ножа Саликов свалил сына на пол, лихорадочно обшарил его одежду и, не найдя золота, отшатнулся от убитого в злобе и страхе…
Оказывается, когда Саликов шел в темноте по городу, проклиная Бухчеева, за ним в сопровождении наряда по пятам следовал капитан Нейман с той же мыслью о золоте. Трагедию между отцом и сыном капитан экзекуционной команды переждал под окном. И как только в доме что-то грохнуло, рванулся в переднюю.
Саликов, испачканный кровью, успел подняться и выпить из бутылки остаток вина. Вошедшего и переодетого в гражданскую одежду Неймана он поначалу принял за Бухчеева.
— Бухчей! Ты, сука, лижешь капитану Фельдману задницу, своих предаешь!. — Саликов вскинул нож, по тут же грохнулся замертво, прошитый пулями из пистолета Неймана.
В холодной, уже несколько дней нетопленой ординаторской Марина стирала в тазу задубелые от иссохшего гноя и крови бинты, простыни, торопилась — хотела до наступления утра, пока еще не появился на дежурстве ефрейтор Вульф, предупредить Сучкова о нависшей над ним угрозе, чтобы он на время покинул изолятор и вообще горбольницу и что в этом деле поможет ему Митя, который вчера решил разузнать, кто мог донести фашистам о том, что он в изоляторе.
В ординаторскую тихо, бесшумно вошел Сучков. Марина отжала постирушки, сложила стопкой на столе.
— Иван Михайлович, тебя надо спасать. — Она села на табуретку, положив руки на стол.
У Сучкова заныло сердце: Марина сильно изменилась — косички обвисли, на лбу морщины, живые карие глаза уже не излучают свет, а пальцы рук все в узлах от непосильной работы. «Мариха, Мариха, выдержишь ли ты, если и в самом деле подкатится к тебе этот гадючий Муров, — думал о своем Сучков. — Тебя саму надо в первую очередь переправить на Тамань. Только с помощью Густава это можно сделать».
— Перевяжи, Мариха, — попросил Сучков. — Да набинтуй побольше. — Сучков снял тужурку. — Только обинтуй старыми окровавленными бинтами… Если собакам бросят, то при таких бинтах овчарки не возьмут… А я буду бороться до конца… Мариха, мне нет места на земле, пока жив палач Теодор. Приглашают на работу в Германию. Это ловушка капитана Фельдмана. Я еще точно не знаю, но мне кажется, фашисты готовятся к массовым расстрелам жителей города. Я видел во Львове Вулецкую гору, знаю, что это такое…
Марина опоясала Сучкова бинтами, как он хотел, вновь принялась за стирку.
— Иван Михайлович, куда ты собрался? Ты по-прежнему один?
— В каком смысле?
— Без надежного локтя?
— Как же так! Не! Не! Митя — раз. Ты, Мариха, — два…
— А три?
— Есть и три…
— Густав Крайцер? — спросила Марина.
— О, это само собой! Однако ж, Мариха, Крайцера ты держи в душе, фамилию эту не называй, иначе Густав может провалиться. И еще хочу поискать ребят из тех, кто не успел переправиться.
Маринино лицо засветилось.
— Я знаю этих ребят. Иван Михайлович, ты у нас молодец! Но тебя уже ищут…
— Знаю. Ночью приходил ко мне Густав. Поэтому я покидаю горбольницу. — Ему не терпелось сообщить Марине, что Мити уже нет, ему о нем сказал Крайцер, но он не стал сейчас расстраивать ее. — Марина, ты не удивляйся, если встретишь меня у бабушки Оксаны, у которой квартирует Густав. Черт побери, я сделаю свое дело! Будет у меня своя гвардия… Мне очень трудно. Не хватает опыта подпольной работы, — впервые пожаловался он Марине.
— Открывай! — внезапно раздался резкий голос за дверью.
Дверь открылась — вошли трое: ефрейтор Вульф, капитан Фельдман и лейтенант Фукс. Марина не прекратила стирки, лишь отбросила на плечи застившие ей глаза обмякшие косички. Сучков же отступил в угол и там, в сыром, с подтеками на стенах углу, вытянулся за дверью в струнку, замер.
Фельдман подошел к Марине, наклонился — от него густо веяло духами, помадами.
— О милый девочка, мне вас жаль, — тихим, спокойным голосом начал Фельдман. — Сядьте на эту табурет… В наши руки попал документ, неопровержимо доказывающий, что твой фатер, папа, был по дедушке немец. Он любил Дойчланд. И за это генерал Акимов твоего папу пух, пух на границе. Найн, найн, не свой рука, а подкупил. — Фельдман положил перед Мариной черную папку, перевернул несколько страниц: — Вот здесь читай, милый фрейлейн. Избавление пришло, вы будете богаты.
Она не стала читать. Тогда Фельдман громко прочитал:
— «Я дочь выходца из Германии Леонарда Сукуренко, по национальности немка, Марина Сукуренко, получив от господина Фельдмана три тысячи марок, обязуюсь убить генерала Акимова как врага моего немецкого народа…»
«О нет, этого не мог сделать генерал Акимов! — пронеслось в голове Марины. — Акимов знал папу по гражданской войне. Да и тогда, на границе, Акимов сказал: «Убийство полковника Сукуренко — это дело рук немецкого фашизма!..»
Но Фельдман думал о другом. Перед его мысленным взором всплыл Теодор со своим маленьким ртом-дырочкой. В ушах звенели слова Теодора: «Ты взят в фирму «Друсаг» самим Рудольфом Гессом по моей рекомендации. Я требую от тебя, мой друг, замеси черное дело против полковника Сукуренко, этого ярого приспешника генерала Акимова. Меси покруче, чтобы никакие заслуги не смогли его обелить. Ты получишь большой гонорар. А деньги, мой друг, президентов избирают».
— Никогда! Никогда! — закричала Марина и отшатнулась от Фельдмана, уже думавшего о том, что «этот трофей (так он называл Марину) не уступлю никакому Нейману, дураку из «Зольдатштадта».
— Никогда! Никогда! — кричала Марина, потрясая черной папкой. Наконец она обессилела, папка выпала из ее рук прямо в таз с грязной водой, испятнанной кровавыми бляшками.
Фукс выловил из таза папку, отер о брюки и передал Фельдману, который бросил ее на кушетку и тут же шагнул к Марине:
— О, милый девушка! Я вам дам хорошую работу. А это, — показал на простыни и бинты, — фу! Фу! Гной, кровь, ужасно! Не желаешь? Тогда в тюрьму. — И Фельдман приказал Фуксу: — Апель, в эту же камеру помести и Зиякова.
Сознание пробуждалось медленно. Вначале слышались далекие голоса, звон колокольчиков. Но мозг уже работал. О да, если она откроет глаза, сразу перед ней появятся одетые в полушубки отец и мать. В памяти промелькнула картина: она лежит на снегу, укутанная в овчинную шубу… А вокруг волки — и не трогают. Такой случай с Мариной был на пограничной заставе…
И вдруг беда! С границы в городок погранотряда привезли отца, накрытого солдатским одеялом. Ее не подпустили к бричке. Но она затаилась в закутке и оттуда все видела и слышала. У папы обнаружили пакет, который тут же вскрыли. Читал незнакомый ей полковник. О, эти слова! До сих пор она их помнит. «Жить не могу в условиях травли со стороны генерала Акимова. Хватит! Натерпелся! Ухожу сознательно в Германию — мою настоящую родину…» Началось следствие. Было установлено — почерк хоть и схож, но не папин. И отца похоронили с почестями, Акимов произнес речь на его могиле…
Она с трудом подняла тяжелые веки и поняла — находится все в той же тюремной камере, куда ее бросили гитлеровцы. Марина осмотрелась, кто с ней рядом. В камере, куда свет попадал из зарешеченных окон, людей было довольно много, но все они держались группами.
— Ага, пробудилась… жалкенькая санитарочка? — Кто-то дотронулся до ее плеча, она обернулась. — Не узнаешь, санитарочка?!
Марина присмотрелась — вроде знакомый и вроде бы нет.
— Да Зияков я, Ахмет Иванович… Я попался из-за дуры, из-за гадины — полюбовницы Токарева. От Митьки Саликова небось слышала, что я затопил лодку в поселке Капканы, чтоб в удобное время бежать на Тамань. А гадюка Полина донесла фашистам. К тому же я лейтенант, сама понимаешь, все равно вздернут. — Он ощупал свою шею. — Кожу обожгли, гады, веревкой. Т-с-с, еще не все кончено, надежда есть… Т-с-с!..
В камере то и дело появлялся Сан Саныч Бухчеев в ведрами в руках, рассыпал по грязному каменному полу мясистые соленые огурцы и хрипящим, пропитым голосом оповещал:
— Другой еды нет! Бери, что дают! — и тут же, не задерживаясь, уходил, клацая железной дверью.
Зияков вскакивал, кричал на всю камеру:
— Граждане, огурцы не брать! Воды нету, от жажды пропадете! — Он с остервенением топтал соленые, внешне аппетитные огурцы, ногами сгребал в угол: — Не трогать, граждане!.. — И возвращался к Марине, садился на прежнее место, долго молчал, потом, как бы пробуждаясь, наклонялся к ее пылающему лицу, говорил: — Бухчеев может за деньги зарезать родную мать и отца. Так я думаю на этот крючок поймать его.
— На деньги? — спросила Марина. — А где их взять?
— Да вот думаю, санитарочка. Митя Саликов говорил мне, у Полины Алексеевны сундуки трещат от всяких дорогих вещей, в том числе и от золота. Токарев нахапал… Мы тогда бы с тобою, жалкенькая, к лодке-то и пробрались. А там уж, была не была, в лодку — и на тот берег!.. Надо же думать, Марина. Ведь жизнь один раз дается.
Прошел час, и Бухчеев снова появился, на этот раз с небольшим ведром воды и жестяной кружкой в руках. Он начал обходить гомонивших на разные голоса людей. И Марина услышала, как обрюзгший до отвращения Бухчеев вымогал деньги за воду. Услышал это и Зияков, хмыкнул раздраженно:
— Хм! Вот какая паскуда! Господин Бухчеев, подойди!..
— Потерпишь, не барин! — отозвался Бухчеев. — Тем более недолго терпеть-то. Твоя фамилия, Зияков, в списках на первой очереди. Ты поедешь в Германию кушать бутерброды.
Но Бухчеев все же подошел.
— Осталось полкружки, — сказал он, похлопав крупной ладонью по ведру. — Водичка золотая… Чего имеешь?
— Золотой клад, — ответил Зияков.
— Врешь?! — Бухчеев сел на корточки, тихо сказал: — Ты же не Полина Алексеевна… У нее, как мне известно, имеется рубиновая подковка, подарок Токарева. — Бухчеев посмотрел на Марину: — А ты чего имеешь, девка? Хочешь, за кружку воды я с тобой пересплю?! В тюрьме есть каморка с коврами. Вполне возможно, из этой, с коврами и мягкой постелью, каморки выйдешь на волю…
Зияков ухватился за ведро:
— Ты что, глухой?! Рубиновая подковка твоя!
— Показывай! — потребовал Бухчеев.
— Пойдем за дверь, там получишь. А сейчас наливай, и пусть утолит жажду санитарочка.
— Ладно, — согласился Бухчеев. — Но ты, Зияков, от меня не уйдешь.
Марина припала к поданной ей Зияковым кружке, руки у нее тряслись, о жесть стучали зубы. Вода немного сняла нервное напряжение, и она передала кружку Бухчееву и, закрыв глаза, спросила:
— В чем моя вина, Бухчеев?
— Потом узнаешь! — Бухчеев взял под руку Зиякова, сказал строго: — Идем!
Зияков вдруг весь напружинился, сильным ударом отмахнул Бухчеева, и тот шмякнулся о железную дверь камеры. Вбежали два охранника, схватили Зиякова и, раскачав, подбросили кверху. Зияков каким-то образом изловчился, упал на ноги, потом запрокинулся на спину и тут же притих.
Ганс Вульф для чего-то начал тормошить Зиякова, который пнул его ногой в живот, и Вульф, падая, налетел на Марину. Зияков тотчас вскочил и начал трясти Вульфа, крича:
— Граждане! Эту гадюку надо удавить! Санитарка, плюнь ему в лицо!
И опять затеял возню с ефрейтором, призывая на помощь заключенных.
В камеру с пистолетом в руке влетел лейтенант Густав Крайцер, громко спросил:
— Кто здесь Марина Сукуренко? Поднимайся! На допрос поведу, партизанская дочка! — Он, приставив к ее спине ствол пистолета, вывел санитарку из камеры.
Марина пришла в себя у самого берега и вскоре поняла, разобралась — ее переправляют на Тамань. Лодка качнулась, бесшумно вошла в дегтярную темень…
На другой день, при восходе солнца, вместе со всеми находящимися в общей тюремной камере Зияков был выведен охранниками на улицу. Началась погрузка заключенных в закрытые машины. Зияков оказал сопротивление гитлеровцам. Но его скрутили, связали, бросили в одну из машин, и эта машина тотчас же ушла.
Этим сценарием, разработанным самим капитаном Фельдманом, Зияков остался доволен. «Теперь, — думал он, — ни у кого из керчан, видевших мои «муки», сопротивление тюремщикам, не может возникнуть какое-либо подозрение…» Однако ему казалось, что Сучков какими-то нитями связан с Полиной Алексеевной, и если возникнут осложнения в его конспирации, то дуреха, верившая ему, что он, Зияков, будто бы и в самом деле переправит ее в Турцию, подальше от войны, может каким-либо образом раскрыть его подлинное лицо…
Между тем Полина Алексеевна днями и ночами не отходила от окна, ждала Зиякова. Ей казалось, он где-то возле дома таится, вот-вот появится и скажет: «Ну, Полина, лодки готовы, собирайся». И она тотчас же бросится собирать вещи…
Она раскрыла все три комода. И чего только в этих ящиках не было! И меховые шубы, и дорогие платья, и шляпы любого фасона, и белья женского пропасть! А под одеждой, на самом дне комода, таились шкатулки с золотыми и серебряными изделиями. Полина Алексеевна не вытерпела, открыла одну шкатулку — свет рубиновой подковки ударил в глаза:
— Гос-по-ди-и! — Радость перехватила у нее дух. — Приколю на грудь для Ахметика… «Папашка»! — вспомнила она о Токареве. — Тебя, старичок, отвергаю навсегда…
Токарев подкатился к ней с любовью в трудную для нее пору — ее отца, работавшего в Новороссийском порту, посадили в тюрьму за торговлю наркотиками, и она, девятнадцатилетняя повариха с рыболовецкого судна, сильно пала духом. Токарев приютил, обласкал, нарядил, признался под клятву-молитву, что он промышлял наркотиками вместе с ее отцом, Алексеем, и поднакопил на черный день и золота, и дорогих вещей. Под ту же клятву-молитву чуть позже признался, что он в 1918 году был назначен немецким оккупационным командованием головой горуправы Керчи и тоже тогда хорошо погрел руки, припрятал на черный день. «Ах, Поленька, для кого война — кровь и смерть, а для кого, как говорится, мать родная. Какая бы ни была война, надо иметь свой ум, свои глаза». Ну она, Поленька-то, и схватила тогда обеими руками «папашку», бывшего штабс-капитана царской армии.
«Так что мне делать, папа? — вспомнила она своего отца, уже давно забытого ею. — Что-то мне не верится, чтобы германцы удержались в Керчи… А Ахметика я люблю. И он дело предлагает: в Турции мы с Ахметиком свое гнездышко совьем и будем ворковать, и Советская власть не достанет…»
Кто-то поскреб в окно. Полина Алексеевна побежала, подняла занавеску — Ахмет! Подает знак открыть дверь.
— Турок ты мой! — Полина Алексеевна повисла на шее у Зиякова.
— Спасибо тебе!..
— Ой, как богом посланный! — радовалась Полина Алексеевна. — Ахметик, возьми эту рубиновую подковку для начала. А как переедем, переплывем — так все тебе и я твоя.
— Поленька, я приколю ее на твою грудь. Моя царица, поднимись на скамейку. Лодка наша готова…
Она поднялась, дразняще выпятила высокую грудь, спросила:
— А тебя не убьют, Ахметик? Все же подковка не моя…
— Пока ты жива, Поленька, меня не убьют. — Он припал губами к ее груди. — Твоя любовь ко мне крепче брони…
— Неужто так любишь? — сказала Полина, когда он приколол подковку и отошел к столу, поставил на него бутылку. — Неужто так любишь? — возрадовалась Полина Алексеевна, все еще держа руку на рубиновой подковке.
— Неси бокалы, шампань будем пить…
Она ушла за бокалами. Пока она гремела посудой на кухне, Зияков окончательно решил избавиться от ханум Полины во что бы то ни стало, а дом ее спалить… Чтобы никаких следов о его связях, могущих всплыть ненароком…
Полина Алексеевна выпила первой, и глаза ее засветились, помолодели. Блеск подковки и сияние ее лица привели Зиякова в еще большую ярость. «Падкая на подарки, определенно продаст… Тут-то я ее прикончу… Ишь, стерва, в Турцию захотела. В лодке переплывем… А это не хочешь?»
Зияков выхватил из кармана пистолет, направил ствол в междубровье Полины.
— Застрелишь? — она похолодела.
Зияков молча нажал на спуск, и Полина упала…
Подожженный Зияковым дом горел почти целый день. К вечеру сильно завьюжило, замело белым-бело — дома и самой Полины как не бывало!..
26 декабря ранним морозным утром на небольшую возвышенность, расположенную в непосредственной близости от Багеровского рва, поднялся автофургон экзекуционной команды капитана Неймана. Из его окон широко просматривались отбеленная снегом окрестность и часть рва, виднелись вооруженные наряды, охранявшие подходы ко рву, возле которого, у самого его края, истоптанного ногами и обагренного кровью людей, толпились согнанные керченцы. Охрана с виду — обыкновенные вооруженные солдаты, унтер-офицеры и офицеры, одетые в полевую форму вермахта. Среди них, в одной группе, находился ефрейтор Ганс Вульф. Он держался подальше от края рва, все посматривал в сторону автофургона, окна которого пылали в лучах показавшегося зимнего солнца.
В самом же автофургоне находились Фельдман, Нейман и майор Грабе с радистом. В салоне уютно, тепло.
Нейман пристроился у широкого окна, на откидной скамейке, читал письмо от Теодора, переданное ему приезжавшим из Симферополя в Керчь на один день майором Носбауэром, как понял он, чем-то связанным с Теодором. В письме Теодор похвалялся, что он завязал крепкую дружбу с инженером-изобретателем Вальтером Рауфом[1], обладающим «большим капиталом». И что «газовые компрессики дают большой эффект». И что надо бы «постараться хорошо опробовать эти машины в Крыму. Рауф обещал большой гонорар. Не будь набитым дураком, постарайся, Иохим».
Нейман скомкал письмо, порвал на мелкие кусочки и выбросил их в окно, подумав: «Карман тугой — так и власть с тобой».
— Иохим, перестань думать! — сказал Фельдман, сидевший за столиком над раскрытым блокнотом с фломастером в руке. — Дай мне точную цифру… Какое количество сегодня примет ров?
«О, видимо, и ты, Фельдман, связан с Рауфом!» — подумал Нейман и вслух ответил:
— На сегодня примерно две тысячи пятьсот восемьдесят единиц…
— Хорошо! — сказал Фельдман и, выпив рюмку слабого вина, воззрился на антресоли, забитые ящиками, принадлежащими Нейману. В одном ящике была щель, и в нее просматривался золотой подсвечник.
— Это ваша вещь, Иохим? — спросил Фельдман.
— Нравится? — откликнулся Нейман. — Все мы люди, господин капитан, и имеем слабости…
— Ну что ты, что ты, Иохим! Этой вещи цены нет…
— Так возьми! Я сейчас упакую…
— Нет! Нет! Не сейчас, после… — Фельдман вытянулся во весь свой длинный рост. — Что, у тебя нет шоколада и русской водки?!
— Есть.
— Ну так чего ж?..
Водку Фельдман заедал французским шоколадом и ничуть не кривился, вел речь об опытных грузовиках с газовыми компрессорными установками.
— Инженер Рауф в личном контакте с господином Гиммлером. Сколько у тебя таких машин?
— Пока две, — насторожился Нейман.
— Пока… Это верно, что пока… Инженер Рауф доказал большую их экономичность по отношению к обычному оружию. Обыкновенные выхлопные газы значительно дешевле, чем традиционная пуля или снаряд. Металла не хватает. А тут бросовый выхлопной газ! Какая разница для убитого, чем его убили — пулей или же выхлопным газом!..
Машины подходили двумя колоннами и, не доезжая до штабного автобуса метров пятидесяти, расходились вправо и влево, следуя вдоль рва. Когда каждый из грузовиков занял отведенную ему площадку, сидевший у рации в полном молчании ефрейтор толкнул в бок дремавшего майора Грабе:
— Господин майор, комендант вызывает.
Грабе торопливо вооружился переговорным устройством:
— Майор Грабе у аппарата!
В наушниках он услышал голос коменданта: «Грабе, немедленно капитана Неймана в штаб. Все!»
Нейман, Грабе и радист тотчас же уехали в Керчь на закрытом бронетранспортере. Фельдман остался наедине с дежурным по штабу офицером, молоденьким лейтенантом и, похоже, еще полностью не обкатанным спецслужбой — он никак не мог дать сигнал командам, чтобы они начинали; бледный, с перекошенным лицом, лейтенант все никак не попадал на кнопку сирены и все больше нервничал, наконец саданул кулаком по кнопке — и сирена заревела.
— Господин капитан, я с ума схожу от такого рева сирены. Уже написал рапорт, чтобы меня перевели отсюда…
— Ты трус, лейтенант! Работать надо! — закричал Фельдман в лицо лейтенанту и побежал к площадке, на которой уже стояли два черных грузовика, имеющих компрессорную газовую систему.
Поодаль от этой площадки, справа и слева вдоль рва, гремели ожесточенные выстрелы автоматов, слышались нечеловеческие крики людей, ругательства, которые тут же обрывались, а выстрелы продолжали греметь… А лейтенант Фукс Апель на своей скользкой от красного льда площадке никак не мог отвернуть крюк запора, чтобы открыть дверь закрытого кузова, и орал на Густава Крайцера, сидевшего в шоферской кабине:
— Крайцер, да помоги же! Заело напрочь!
Четверо автоматчиков, видно прозябших на ледяном ветру, пританцовывали у самого рва и тоже не откликались на призыв Апеля сбить крюк.
К Фельдману, стоявшему в нетерпеливом ожидании собственными глазами увидеть результаты воздействия выхлопных газов, подбежал ефрейтор Ганс Вульф, козырнул:
— Господин капитан! Вы меня узнаете?.. Я Вульф, сын фрау Вульф…
— Ну и что же, что ты Вульф?! — сердито отмахнулся Фельдман.
— Мы с вами из одного города…
— Ну и что же, что из одного города? Говори короче!
— Я хочу сказать, господин капитан…
— Ну?!
Вульф подтянулся на носках и зашептал Фельдману на ухо:
— В черных грузовиках одни юде! А лейтенант Фукс по крови американец! Он же не тронет своих по крови…
— Дурак! При чем тут кровь?! Помоги Фуксу сбить крюк. Я хочу видеть собственными глазами действие системы полковника Вальтера Рауфа…
Но Фукс уже отвернул крюк и, вскочив в кабину и вытолкнув оттуда техника Крайцера, завел подъемный механизм, поднял кузов почти в вертикальное положение — в ров посыпались люди, не менее полсотни человек.
Фельдман кинулся смотреть и увидел, что они все живые, не умерщвлены выхлопным газом. Он размышлял, кто же посмел по дороге с площади сенного базара не включить компрессорную систему. Случайно это или преднамеренно?..
В то время как Фельдман раздумывал, бросая исподлобья сверлящие взгляды на Густава Крайцера, на Фукса Апеля, на ефрейтора Ганса Вульфа, четверо солдат вскинули на изготовку автоматы, целясь в шевелящуюся и стонущую под обрывом кучу людей, но почему-то огня не открывали…
Наступила тишина. И в этой полной и тяжкой тишине Густав Крайцер услышал:
— Сынок! Сынок! И ты с палачами заодно?..
Он узнал голос бабушки Оксаны, у которой квартировал, и, невольно бросившись к краю обледенелого обрыва, увидел: бабушка Оксана простирала к нему красные от холода руки…
— Густав! Густав, ты же мне говорил, что я похожа на твою маму, фрау Энке… Что же ты теперь скажешь-то?! Ведь ты с палачами заодно!.. Не мучь, застрели…
Крайцер узнал и соседку бабушки Оксаны, старую портниху Гайворонскую, и ее дочь Майю, и Майиных детей — девочку и мальчика, тоже глядевших на него снизу вверх помертвевшими от страха глазами. Опознал он и Ткачука, отчаянно работавшего руками, — он все глубже зарывался под окоченелые трупы убитых, видно, в надежде укрыться от смертельных пуль.
Густав Крайцер содрогнулся: «О Германия, загляни в мою душу и пойми… О родина, одумайся! Вечное презрение всей земли накликаешь на себя…»
Он повернулся к ефрейтору — Ганс Вульф вскинул автомат, но никак не мог нащупать спусковой крючок.
— Ганс, не стреляй! — еле слышно произнес Крайцер и взглянул на Фукса: не услышал ли? Едва он вновь перевел взгляд на ефрейтора Вульфа, как тишину разорвала упругая, бесконечно длинная автоматная очередь. Запрокинулась навзничь бабушка Оксана, упала, ткнулась лицом в замерзший труп Майя, взмахнули ручонками девочка и мальчик.
Очень громко прокричал Фельдман:
— Дело не в крови! Браво, Апель! Стреляй, стреляй!
Крайцер приподнял голову: Фукс, закусив губу, бил из автомата вниз, сам весь сотрясаясь от отдачи приклада в плечо, и казалось, что он никогда не прекратит своего огня.
— Лейтенант Крайцер, что ты медлишь? Убирай машины! — трубно приказал Фельдман. — Отбой! — скомандовал он и побежал к штабному фургону.
Но стрельба и вопли обреченных и без того уже затихли. Грузовики натренированно развернулись, вытянулись в длиннющую колонну…
Съехал с возвышенности и штабной автофургон. Он еще не успел занять своего места в колонне, как к нему подъехал бронетранспортер. Из него вышел Нейман, встревоженно окликнул дежурного по штабу, но на его голос отозвался Фельдман:
— В чем дело, Иохим? Где вас черт носил?!
— Господин капитан, докладываю: русские высадили десант. Генерал граф Шпанека отдал войскам приказ об отходе из города.
— А десант большой?
— Неизвестно.
— Неизвестно?! — занервничал Фельдман. — Тогда вашему графу не снести головы! Надо с ума сойти, чтобы повернуть войска Германии на запад! Это недопустимо!
Колонна грузовиков, вытянувшаяся по направлению к Керчи, повернула вправо, в сторону Симферопольского шоссе, но так круто загибала, что головные машины уже поворачивали на запад.
В Симферополе Нейман встретился с коммерсантом Адемом, который тут же и прицепился к нему:
— Ты, Иохим, не за свой вопрос взялся. Убивай, да знай меру! Хочешь, я тебе дам протекцию на хорошую работу? Ты вполне подойдешь на место личного хранителя важного лица.
Нейман сел в свою машину и хмыкнул:
— Я и без того хранитель личной жизни фюрера! Самого великого человека в мире! — и, захлопнув дверцу, поехал.
Адем вздернул плечами, решительно подумал: «Великого! Великого!.. Пока Гитлер в наших руках, так и велик!..»
— А вот и я, — сказал Сучков, наконец опознав в окружившей его группе военных майора Русакова. — Это еще не все, Маркел Иванович. Я еще гожусь как свидетель. Значит, так, товарищ майор, жить будем… А теперь разреши мне доложить полковнику Петру Кузьмичу Кашеварову.
— Обязательно, Иван Михайлович! — ответил Русаков. — Давай в машину… И в Керчь! Но сначала в баньку и в столовую… Небось натерпелся?..
— Как водится! Но главное — насмотрелся, повидал, — ответил Сучков и отвернулся, украдкой смахнул с глаз выкатившиеся слезы.
Вот мы, кашеваровцы, и снова на Керченском полуострове. Впереди мельтешат домишки села Багерово.
Падает мокрый снег.
Поселок Багерово разрушен, однако не полностью, не дотла, отдельные домишки уцелели, но они безлюдны — жители прячутся в катакомбах, расположенных почти рядом…
Я все смотрел на уцелевший домик в Багерово и думал: «А не обогреться ли в нем как следует, растопить печку, консервы разогреть, а то и суп приготовить!»
— Горяченьким подзаправиться бы, Ваня? — сказал я Лютову. — Сбегаю я в тот дом!
— А вдруг он заминирован? — засомневался красноармеец Мухин, попавший в нашу разведроту на Тамани, и теперь он у нас самый молодой разведчик, в том числе и по возрасту.
В домике со скрипом открылась дверь — и на крыльце появилась женщина со свертком в руках. Мы раскрыли рты, ждем, что же дальше-то будет. Сверток зашевелился в руках женщины, послышался детский плач…
Я сиганул через канаву и в один миг оказался у крыльца.
— Гражданочка, так вы тут живете?! Можно войти в дом? Нам только консервы разогреть… И чайку бы?
Женщина молча смотрела на меня, а ребенок, завернутый в фрицевскую шинель, заливался.
— Успокойте же! Ему, видно, холодно. Пойдемте в дом, я печку истоплю.
Женщина попятилась, и я вслед за ней вошел в дом. Тут она рухнула на пол — ив голос:
— Родненький! Родненький! Да откуда же ты взялся?! Да дай же я гляну в твои глазочки…
— Ну что? — сказал я, когда она посмотрела мне в лицо.
Она повисла на моих плечах и опять залилась слезами. Кое-как я уговорил ее успокоиться. Ребенок тоже утих, и я начал растапливать печь, вижу — в поддувале еще горят, мигают угли.
— Ты одна в доме?
— Нот, миленький, мы вдвоем. Только ты его не бойся, он поранен. Ганс, выходи!
Из другой комнаты появился плотный, широкоплечий мужчина с набрякшим лицом, одетый в теплое женское пальто, а на ногах немецкие сапоги, это я сразу заметил.
— Ты кто? — спросил я и снял с плеча автомат.
Мужчина зашамкал распухшим ртом и показал на взбухшую щеку от пулевой раны, потом показал язык, который, видно, был задет пулей, отчего тоже вздулся.
— Он немец? — спросил я у женщины.
— Немец! Немец! Ефрейтор Ганс Вульф. В него стреляли свои же.
Немец закачал головой, начал руками делать мне какие-то знаки, но я ничего не понял.
Женщина схватила с полочки тетрадку, позвала Вульфа к столу.
— Если вы знаете немецкий язык, то Ганс письменно ответит на любой ваш вопрос, миленький, родной товарищ…
— Ваша фамилия? — резко спросил я по-немецки. Гитлеровец написал:
«Ганс Вульф».
— Ваша часть? И кто командир?
«Зондеркоманда. Командир капитан Иохим Нейман».
— Задача вашей части?
«Убивать русских, советских на занятой нашими войсками территории».
— Ты убивал?
«Убивал. Но теперь ни за какие марки…»
— Убивал, сволочь! Убивал, гадюка! — меня всего трясло. — А тебя как зовут? — обратился я к женщине. — И почему ты его держишь в своем доме?!
— Миленький, да ведь он ранен. Потом, миленький, мы с ним из одного рва. О горе! Горе-то какое, если бы ты, миленький, видел! Ад! Ад! Всех подряд расстреливали… И мой ребеночек был там, в этом страшном рву… — Женщина покачнулась, забилась в истерике.
Я дал ей выплакаться… А Вульф все писал в тетрадке. Я прочитал, что он написал:
«Желаю найти капитана Неймана и убить его. Господин зольдат, отпустите меня. А фрау Клава без меня теперь справится, я ей немного помогал».
— Это верно?
Клава долго не отвечала.
Вульф снял с себя женское пальто, порылся за печкой, нашел там свой окровавленный мундир, надел его и подпоясался ремнем. Встал навытяжку передо мной, хотел было что-то сказать, да изо рта пошла кровь. Клава подтвердила:
— Да, это все верно… Он и печь топил, и за ребенком ухаживал, когда я готовила. Но куда его отпускать, беспомощного?! Да и кровища на нем… Его надо в госпиталь… — Клава вытерла ему рот, отвернулась к окну и ждала моего решения.
— Клава, — обратился я к женщине, — в Аджимушкайских катакомбах, возле села Партизаны, расположился наш госпиталь. Так сведи его туда и сдай врачам. Сегодня же, сейчас!..
Я возвращался из Багерово под впечатлением встречи с врачом Клавой и ефрейтором Гансом Вульфом… Ну, Клава, понятно, она советский человек, но вот Вульф немец же, за что же гитлеровские бандиты своего-то искалечили? Видно, озверели совсем…
Ко мне подбежал Лютов, он чем-то встревожен.
— Сухов, облей меня холодной водой, отрезви… Ничего не понимаю. Ты знаешь, кто теперь у нас командир взвода? Сучков!
— Какой Сучков?
— Да тот тип, которого мы с тобой выловили в озере на Ишуньских позициях. А потом он сбежал из-под допроса майора Русакова.
— Этого не может быть, Ванечка, ты что-то путаешь.
— Путаю! — взвизгнул Лютов. — Сам майор Русаков привез на мотоцикле Сучкова и объявил приказ о назначении его командиром нашего взвода.
— А что же наш командир роты, старший лейтенант Боков?
— А ему-то что! Приказ свыше не обсуждается. Однако я даю голову на отсечение, командование не разобралось в этом Сучкове. Полундра, Колька!
— Не горячись, командованию виднее…
Всю ночь Лютов не спал, посматривал на Сучкова, который тоже не спал: то ходил от бойца к бойцу, то присаживался возле бодрствующих, угощал куревом, беседовал. Подошел он и к сержанту Лютову, сидевшему у костра и поддерживавшему огонь.
— Товарищ сержант, ты меня, значит, узнал? — спросил Сучков и папироску ему протянул.
Лютов буркнул:
— Не курю! — и отвернулся.
Сучков покрутил в руках не взятую Лютовым сигарету и сунул ее себе за ухо, спросил у меня:
— Как фамилия?
— Красноармеец Сухов Николай Алексеевич.
— Все время в дивизии Кашеварова, значит?
— Значит, значит, товарищ лейтенант! — за меня резко ответил Лютов. — И он, и я с самого начала: бригада морских пехотинцев, а теперь вот стрелковая дивизия.
Сучков достал из-за уха папироску:
— Кури, сержант, и не ершись, значит… Я вот хочу спросить у вас, ребята, не встречался ли вам за это время некто Муров?
— Муров? — переспросил я.
— Муров, — повторил Сучков.
— А зачем он вам, если не секрет? — Лютов все же закурил. — Генерал он или просто так? И главное, зачем он вам, товарищ лейтенант?
— Когда я служил во львовском стрелковом полку…
— На какой должности? — поспешил спросить Лютов и раздул пламя в костре.
— Командиром взвода разведки, — ответил Сучков. — Так этот Муров, про которого я спрашиваю, значит, взял у меня тысячу рублей в долг. — На немного скуластом лице Сучкова отразилась внутренняя неловкость, он заметно стушевался и с трудом договорил: — В общем, Муров деньги эти не отдал… Может, встречали, а?
— Тяжелый случай! — произнес Лютов с явной подковыркой. — Не встречали мы твоего должника.
— Может, где и встретите…
— Закопаем сразу! — воскликнул Лютов и улегся у костра спиной к Сучкову. — Надо ж, кому фронт, а кому… должок истребовать.
Сучков встал.
— Извиняюсь, значит, — сказал он и резко повернулся, легко и ловко перепрыгнул через траншею, затем тая же ловко и легко через попавшуюся на пути груженую повозку.
— Видал? — сказал Лютов. — Кто его поймет сразу-то! С одной стороны, вроде бы и наш. А с другой стороны, разыскивает на фронте должника. Це дило треба разжуваты с самим майором Русаковым…
Через два дня, когда наша разведрота, вернее, ее второй эшелон грузился на машины, чтобы поближе быть к переднему краю, Лютов отозвал меня в сторонку.
— Ох и вляпался же я! — сказал он, оглядываясь. — Мы с тобою нашему командиру взвода и в подметки не годимся. Старший лейтенант Боков такое о нем рассказал!..
Я засмеялся. Лютов зажал мне рот:
— Не афишируй! С кем не бывает, ошибся…
Вчера на рассвете наша дивизия овладела населенным пунктом Марфовка. К вечеру того же дня сюда подтянулась армейская разведка, оперативная группа штаба армии. Пронырливые квартирмейстеры быстро захватили уцелевшие дома. Повсюду — и в самой Марфовке, и вокруг поселка — оборудуются землянки, блиндажи. В общем, теснота почти непролазная. Лейтенант Сучков в этой толчее не растерялся — по его распоряжению мы заняли на окраине уцелевший домик с двориком, обнесенным каменной оградой, отрыли вдоль стен траншеи. Теперь дооборудуем. Но не с той прытью взялись рыть траншеи, как сначала. Настроение не то. Гитлеровцы внезапной атакой ворвались в Феодосию и засели там, видно, основательно. На душе кошки скребут, однако надеемся, что выбьем немчуру из Феодосии. А пока уж больше двух недель дооборудуемся, окапываемся…
Старшего лейтенанта Бокова и лейтенанта Сучкова вызвали к майору Русакову, наверное, надолго. И противник молчит как рыба. Сержант Лютов говорил: «Копай, ребята, копай, чем глубже в землю, тем меньше потерь…»
Наконец возвращается Боков один, без Сучкова.
— Я вам принес новость, — объявляет он. — Создан Крымский фронт. А сегодня утром прибыл представитель Ставки Верховного Главнокомандования товарищ Мехлис Лев Захарович.
— А че он, товарищ Мехлис-то? — незамедлительно забурчал набожный Григорий Тишкин. — Че, спрашиваю, Лев Захарыч-то?
— В каком смысле? — У Бокова в улыбке расплывается лицо. — В каком смысле спрашиваете, товарищ Тишкин?
Григорий вроде тихий, однако подковыристый.
— А в таких смыслах — что это значит: пойдем дальше или же и с товарищем Мехлисом будем отсидку продолжать на этом Туманном Ак-Монае? Вот те че, товарищ старшой, — ответил Тишкин.
— Товарищ Мехлис всем известный человек! — набрасывается на Тишкина Лютов. — Товарищ Мехлис армейский комиссар первого ранга! А раньше он был наркомом Госконтроля. Ну и серый же ты, Григорий Михайлович! Оттого и в бога веруешь! Я видел, как ты крестился-молился. Ох, Григорий, твой бог до хорошего тебя не доведет.
— Изыди! — вскрикнул Тишкин и скрылся в своем окопе, который он отрыл только что как индивидуальное убежище, более безопасное, по его мнению, нежели общая траншея.
— Теперь, товарищи, о наших боевых делах потолкуем, — сказал Боков. — Создается специальная группа для перехода линии фронта и действий в тылу немцев. Подбираем командира группы. Скорее всего, ее возглавит лейтенант Сучков. Но готовить разведчиков будет сам майор Русаков. Однако об этом еще поговорим, потолкуем, а сейчас зарывайтесь в землю…
Боков, закурив, смотрит в сторону противника. Впереди слегка всхолмленная местность, припудренная легким снежком. В утренних лучах солнца искрится земля.
— Нехорошо получилось, — словно рассуждая про себя, произнес Боков.
— Что «нехорошо»? — спрашиваю.
Боков гасит папиросу, отбрасывает окурок в сторону.
— Ты вот скажи мне, — оживляется он, — много видел пленных?! Отпрянул фашист, поэтому мы так быстро проскочили эти сто километров. Проскочить-то проскочили, а хребет фашисту не сломали. Главное в бою — сломать противнику хребет, а потом бери его — не уйдет. Нынче война не та, что раньше… Раньше пространство брали, города завоевывали, а теперь надо живую силу брать. А у нас получилось не так, не так. — И, кивнув мне, признается: — Это не мои слова. Когда я был в штабе, то слышал, так говорил Русаков. Полковник Кашеваров соглашался с ним.
— Он же полковник. А мы — маленькие люди, — буркнул кто-то исподтишка.
В воздухе появляются немецкие самолеты. Они идут один за другим длинной вереницей, словно нанизанные на шпагат.
Бомбы падают между первой и второй траншеями. Комья земли попадают в окопы. Отряхиваемся и смотрим вслед уходящим бомбардировщикам. Стрекочут пулеметы, рвут воздух ружейные выстрелы, серыми кляксами вырастают на небе разрывы зенитных снарядов.
Лютов таращит глаза на тающие в воздухе точки немецких бомбардировщиков и кроет наших зенитчиков:
— Фронтовой паек жрут, а как стреляют! Руки отбил бы за такую работу! Ну мыслимо ли столько сжечь снарядов и ни одного не сбить! Лоботрясы! Кашу съели, сто граммов выпили, а на порядочную стрельбу, видите ли, у них умения нет.
— «Ястребки» наши! — кричит Мухин.
Завязывается воздушный бой. Он длится не более трех минут. А когда сбитый вражеский бомбардировщик падает в море, Лютов потрясает автоматом:
— Молодцы! Свалили одного чижика-пыжика!
— Вот и порядок в наших войсках! — подхватывает Боков и берет меня под руку, отводит в сторонку, говорит: — Майор Русаков намерен вновь взять тебя в ординарцы. Собственно, вопрос этот уже решен.
— Сержант Лютов не отпустит, товарищ старший лейтенант. Да и я привык к нему.
Вновь забили зенитки. Боков сказал:
— Ладно, Микола, пойдем, ты тоже назначен в группу для перехода линии фронта, не отбрыкивайся…
— Приказ есть приказ, — отвечаю я.
Развидняется, из лощины наплывает туман. Где-то горланит уцелевший петух. Горланит он с большими паузами, словно бы ожидая ответа от своих собратьев, может быть слишком прикорнувших, а возможно, и позабывших о своих обязанностях… Но ответа нет и нет… И этот петух один за всех тянет и тянет.
— Ах, шельмец! — говорит Русаков. — Вот дьявол, всю душу выворачивает! Пойдем, Микола, а то слеза просится….
От места, где мы готовимся к переходу линии фронта, до переднего края не больше километра. Но это только напрямую. Ходим же туда, делая большие петли. Вернее, не ходим, а продвигаемся. А это не одно и то же: продвигаться приходится иногда и ползком.
Русаков предупреждает:
— Из травы голову не высовывать.
А трава здесь ниже кочек. Мартовские ветры начисто слизали небольшой снежный покров, обнажив ее рыжеватую щетку. С виду вроде и сухое место, а ступишь — по самые щиколотки вязнешь в липкой, как клей, грязи. Это еще сносно. Но вот майор ложится на землю. Ползти надо метров шестьдесят до хода сообщения, который приведет нас к первой траншее. Приходится прижиматься к земле так, что подбородок касается холодной студнеобразной жижи. Но вскоре ничего не чувствуешь — ни липкой, проскальзывающей между пальцами рук грязи, ни жесткой, колючей щетки стерни.
Захлебываясь тугим, неподвижным воздухом, над нами пролетают снаряды, они могут шлепнуться рядом, а осколки угодить одному из нас в спину. Тут уж, конечно, не до удобства… И все же вскоре и к этому привыкаешь, как будто так и должно быть. Что же думать об опасности, когда есть цель, и не лучше ли смотреть вперед, туда, где, извиваясь, тянется по переднему краю небольшой хребетик земли — траншея. Там можно будет встать, разогнуть спину и пройтись по-человечески, как и должны ходить люди…
Мы ведем наблюдение из первой траншеи. Перед нами, там, где расположен противник, никаких новых объектов не видно, все та же картина — клеклая, еще полностью не отошедшая от зимней спячки земля. Извиваясь, как ползучая гадюка, дремлет почерневший бруствер вражеской траншеи, за которой маячат небольшие холмы, тоже причерневшие. А дальше нависает туман — неподвижно, будто бы за что-то зацепился. Все так же, как и вчера, и позавчера.
— Наблюдать! — велит Русаков и сам припадает глазами к окулярам стереотрубы. — Черт бы побрал! Танки в капонирах! Смотрите! Смотрите! И слева, и справа…
К вечеру, перед заходом солнца, туман вновь наполз на позиции белым скопищем. Группа разведчиков томилась в окопах в ожидании команды, томились вместе с майором Русаковым…
«Генерал от блицкрига» — так называли Эрнеста Манштейна в вермахте и среди цивильных немцев. Он возил с собой объемистую шкатулку, полностью забитую письмами с похвалами по его адресу, с газетными вырезками, в которых его полководческий талант расценивался выше наполеоновского, ему предрекали блестящее будущее, писали, что судьба уже уготовила для него фельдмаршальский жезл, пройдет еще немного времени — и он получит его из рук самого фюрера.
Он привык к этим похвалам, привык к быстрым, почти молниеносным операциям. И вот первая неудача — не выполнил приказ Гитлера о взятии Севастополя к первому ноября. Ему тогда все это показалось чудовищным проступком с его стороны: как это немецкий генерал, да еще «генерал от блицкрига», — и не выполнил приказ самого верховного командующего!
Скрепя сердце Манштейн попросил другой срок на взятие Севастополя. И опять срыв — гарнизон Севастополя выдержал, отразил очередной бешеный натиск его войск. Манштейна охватил азарт картежного игрока. Он попросил командующего группой армий «Юг» генерал-фельдмаршала фон Бока перебросить под Севастополь две танковые дивизии, перенацелить большую часть бомбардировочной авиации 4-го воздушного флота на Севастополь. С авиацией фельдмаршал Бок потянул немного, но рейхсмаршал Геринг, узнав, что «генерал от блицкрига» любимчик, чуть ли не идол Гитлера, положение с бомбардировщиками исправил.
Затребованные силы и средства уже подтягивались, сосредоточивались, и Манштейн видел в своем горячем, азартном воображении стертый с лица земли Севастополь, как вдруг ему доложили, что русские высадили на Керченский полуостров два больших десанта в районе Керчи и Феодосии и что города Керчь и Феодосия уже в руках русских, а граф Шпанека со своею группировкой войск бежал из Керчи за Ак-Монайский перешеек, потеряв много людей и боевой техники.
В ту ночь, когда ему подробно доложили о катастрофе на Керченском полуострове, Манштейн не мог сомкнуть глаз до самого утра — его трясло лить от одной мысли о том, что истребованные войска для решительного штурма Севастополя теперь придется раскассировать — большую часть их необходимо послать на подмогу сильно потрепанной керченской группировке, иначе высадившиеся русские войска вообще раздавят его в Крыму.
Лег он с восходом солнца. Не спится — перед глазами маячит граф Шпанека, весь потрепан, побитый. А за его единой, насколько видит глаз, — отступающие войска керченской группировки, потерявшие всякий вид солдат блицкрига. Подкатилась страшная мысль: «Упущенная победа! Русские не остановятся на этом».
Все же сон сковал Манштейна. И тут началось кошмарное видение… Он сидит в лодчонке в полном одиночестве, кругом необозримая даль океанских вод… Неподалеку, километрах, наверное, в пяти, дремно маячит айсберг и, кажется, надвигается на него. Вот-вот эта огромная ледяная гора проснется, наберет ход и… раздавит, сотрет…
Несколько дней подряд Манштейн находился под влиянием этого сна, испытывал странное ощущение, будто он попал в какие-то невидимые тиски, которые все сжимают его и сжимают. Он припоминал при этом свои намерения окружить переправившуюся из Одессы в Крым армию генерала Петрова, еще не успевшую соединиться с 51-й армией, отсечь ее, окружить и уничтожить… Однако ему не удалось сделать этого — генерал Петров увел свою армию в Севастополь, и сейчас эта армия сама контратакует на внешнем обводе его, Манштейна, войска, изматывает их беспощадно. «Теперь я в тисках. Севастопольский гарнизон кровавит мои войска с запада, а образовавшийся Крымский фронт (подумать только, двенадцать стрелковых дивизий, кавалерийские, танковые и артиллерийские части!) леденит мне спину — он может пробудиться, навалиться с тыла и таранить… Да, победа в Крыму упущена…»
О немедленном штурме Севастополя всерьез он уже не думал, снимал из-под города все, что можно было снять, и бросал на подмогу керченской группировке. Прибывшие для решительного штурма Севастополя войска таяли. Гитлер кричал на него, требовал кончать с Севастополем и уже не называл его «мой генерал от блицкрига».
Долгое стояние под Севастополем томило Манштейна и по другой причине: он все же был истинным немецким генералом, не допускающим мысли о возможности каких-либо отсрочек (приказ на то и дается, чтобы его выполнять, любой параграф на то и пишется, чтобы его в точности придерживаться), кроме того, он обладал способностями проникать в существо дела, видеть не только поверхность, но и глубину вопроса. Как бы там ни было, но блицкриг только тогда блицкриг, когда армия не зарывается надолго в землю, а берет расстояния безостановочно, подобно молнии, которая не прервет своей стремительной огневой нити раньше, чем иссякнет заряд. Иначе это не молния, а нечто другое. «О, мое стояние под Севастополем может оказаться роковым. Да какая же это молниеносность, господа, коли армия самого Манштейна зарылась в землю и стоит?! После такого топтания на месте от блицкрига ничего не останется! Глаза у народа и армии, воспринявших «молниеносную войну» как реальность, присущую немцам, откроются во всю ширь, и народ увидит, что наша армия обыкновенная, а не молниеносная…»
В один из таких дней тяжкого раздумья к нему приехал из-под Севастополя командир пехотной дивизии полковник фон Штейц, до войны года два работавший в личной канцелярии фюрера. Встав перед Манштейном, он сказал:
— Умоляю, не убивайте себя, господин генерал! Фюрер снесет вам голову, если вы сдадите Крым русским. Снимите немедленно из-под Севастополя несколько дивизий и бросьте против Крымского фронта. Я имею данные от людей профессора Теодора, что Крымский фронт русских сейчас находится в оперативной неопределенности: одни его руководители — за немедленное решительное наступление, другие настроены на прочную оборону. Всякая неопределенность чревата слабостью, а то и тяжким поражением…
— Успокойтесь, фон Штейц! — сказал Манштейн. — Я не предрасположен к людям профессора Теодора. Однако, полковник, лучше пусть теряют головы другие, чем терять свою. Я сниму из-под Севастополя три-четыре дивизии. В том числе и вашу пехотную дивизию — и брошу ее в авангард. Вы довольны?
— Хайль Гитлер!
— Идите!
Когда ушел фон Штейц, Эрнест Манштейн воскликнул:
— Небо! Не дай упасть моей голове с плеч! И полководец тоже ходит под богом…
Несколько дней подряд по шоссе шли танки. Командир инженерного батальона особого назначения капитан Фрейлих прислушивался к их гулу с затаенным дыханием. Иногда ему хотелось сесть на мотоцикл, подскочить к шоссе и смотреть, смотреть. Но сделать этого он не мог: имел строжайший приказ, чтобы ни один офицер не высовывал носа из лесного массива, в котором располагался батальон.
Перед тем как выдвинуться в густой придорожный сосняк, хозяйство Фрейлиха размещалось неподалеку от Севастополя, тщательно укрытое маскировочными сетями, и ждало специальной команды. Подчиненные Фрейлиха изнывали от безделья, играли в карты, рассказывали анекдоты и жирели: продовольствие поступало регулярно, и притом по особой норме. Никто из высшего начальства их не беспокоил. Только один раз в их гроссберлогу заглянул профессор Теодор. Он приехал вечером с тремя автоматчиками и высоким мрачного вида майором Гансом Носбауэром, представителем войск особого назначения, как назвал его при знакомстве Теодор, быстро осмотрел технику и уехал. Носбауэр остался.
Фрейлих пригласил Ганса в свою палатку. Когда они оказались вдвоем, Носбауэр спросил:
— Господин Фрейлих, вы точно знаете задачи вашего батальона?
Фрейлих, конечно, знал. Но, по инструкции, он не имел права говорить об этом никому, даже ближайшим своим друзьям из батальона. Чтобы как-то избежать ответа, Фрейлих предложил выпить за победу великой Германии.
Носбауэр обладал необыкновенным басом. Когда он говорил, склонившись к столику, чуть подрагивали пустые рюмки, а в ушах Фрейлиха гудело, как при ударе в пустую бочку.
— У меня есть точные данные о размерах керченских катакомб, — гудел Носбауэр за столом. — В них можно разместить несколько дивизий. И большевики-комиссары попытаются превратить их в крепости. Такую возможность учитывает и господин генерал-полковник Манштейн.
Это был уже не намек, а полная осведомленность о предназначении особого инженерного батальона. И все же капитан Фрейлих и тогда не нарушил инструкции, он сумел перевести разговор на тему, не относящуюся к делам его хозяйства.
Батальон перебазировали вскоре после того, как на севастопольском участке наступило затишье. Правда, затишье это было относительное, контратаки русских продолжались, но со стороны 11-й армии проявлялась незначительная активность, и теперь Фрейлих понимает, почему войска армии вдруг снизили натиск на город: решено сначала разгромить керченский десант, который (он, Фрейлих, слышал об этом) превратился в целый фронт и постоянно угрожает с тыла немецким войскам, штурмующим Севастополь. Ночной гул танков бодрил и радовал Фрейлиха. Идут разговоры: с полным овладением Крымом и взятием Севастополя фюрер обещает наградить офицеров земельными участками и виллами на берегу Черного моря. А климат здесь божественный, земля плодородная, виноград, фрукты. Что еще нужно ему, тридцатичетырехлетнему Фрейлиху, с его семейством!
К утру гул обрывался. Фрейлих быстро засыпал. Проснувшись, он не сразу вставал с постели. Рядом находилась палатка Носбауэра, и он слышал, как майор внушает солдатам мысль о том, что красноармейцы не являются солдатами в международном смысле этого слова, и что фюрер повелевает относиться к ним как к идейным противникам, и что идейного противника надлежит физически уничтожать без всякого сострадания. Эти слова и само поведение майора вызывали у Фрейлиха чувство настороженности, а иногда даже появлялось желание написать рапорт о переводе в другие войска. Написать рапорт удерживал страх, ибо он знал о том, что за людьми, связанными с войсками особого назначения, ведется постоянная слежка и, если он, Фрейлих, переведется в артиллерию или пехоту, все равно о нем не забудут…
«Уж не ищейка ли этот Носбауэр?» — тревожился Фрейлих и невольно вспоминал свою причастность к делу бывшего германского посла в Москве, графа фон дер Шуленбурга, который, официально объявляя в Кремле Советскому правительству решение Германии начать войну против Советского Союза, воскликнул со слезами на глазах: «Я считаю все это безумием Гитлера!»
Шуленбург был немедленно отозван в Берлин.
Как-то раз Фрейлих, проснувшись, не услышал привычных слов Носбауэра. Капитан оделся и решил перед завтраком заглянуть в палатку майора. Он вошел в нее, как обычно входил, без предупреждения и с видом веселого, отдохнувшего человека.
Носбауэр лежал на полу, укрывшись с головой легким солдатским одеялом, чуть похрапывал.
— Ганс, ты, оказывается, не дурак поспать. — Фрейлих приподнял одеяло и… отскочил к выходу: на полу лежал красноармеец в гимнастерке, брюках и сапогах. То, что это был красноармеец, капитан определил мгновенно по шапке-ушанке с красной звездой.
Фрейлих схватился за пистолет, и он разрядил бы оружие, ибо страх напрочь лишил его самообладания, но не успел: в палатку вошел Носбауэр.
— Не стрелять! — прошипел майор и вытащил Фрейлиха наружу.
— Ничего не понимаю! — развел руками Фрейлих. — Кто этот человек? Я командир батальона, обязан знать.
— Может быть, но в данном случае, господин Фрейлих, вы не обязаны знать. Успокойтесь, господин капитан, и не удивляйтесь. Даю вам слово: все, что я делаю и буду делать, только в ваших интересах, в интересах великой Германии.
И все же Фрейлиху показалось это странным. Глядя на огромного Носбауэра, на его мрачное, с мясистым носом лицо, он подумал: «Черт с ним! Лишь бы не докапывался…»
Человек в красноармейской форме продолжал спать. Носбауэр закурил, раза два обошел спящего, похлопал в ладоши, потом сел за столик, продолжая смотреть в лицо лежащего человека.
— Рутьковский… каналья, без нервов. Был Рутьковский, теперь Дронов. Без нервов… А вот сейчас посмотрим. — Носбауэр вытащил пистолет, крикнул: — Рутьковский, атакуют русские!
Человек приподнял голову, лениво открыл правый глаз, причмокнул припухлыми губами.
— Уберите игрушку, господин майор. — Зевнул красным, мокрым ртом. — Сон видел, будто отец мой вернулся из Турции…
Носбауэр выстрелил.
Рутьковский опять зевнул.
— А-а-ах. Идет батюшка по улице… к своим лабазам. Плещется море, а папашка, как и раньше, до бегства в Турцию, идет…
— К черту сон! — гаркнул Носбауэр, пораженный необыкновенным спокойствием и выдержкой Рутьковского. — О катакомбах больше думайте, сержант Дронов, и о фюрере не забывайте. Противогазом мы вас снабдим надежным…
— Противогазом? Для чего он мне?..
— Пригодится.
— Газы будете пускать? — Глаза Рутьковского округлились, брови поползли вверх. — Неужели газы?.. Разрешите закурить, господин майор. — Он вскочил, пошарил в карманах. Крупными, давно не мытыми пальцами размял сигарету, но не закурил сразу. С минуту стоял в неподвижности, глядя в потолок. Это был высокий, с черными густыми волосами человек, в потертой красноармейской гимнастерке, таких же шароварах и кирзовых сапогах.
Носбауэр, скривив губы, думал: «Жадный тип. А лабазы-то Теодор уже запродал господину Мурову-Зиякову. Вот столкнутся-то! Как собаки перегрызутся, узнав об этом…»
Носбауэр щелкнул зажигалкой.
— Благодарю. — Рутьковский жадно затянулся, сказал, обрастая дымком: — Я в этих катакомбах пять лет работал, камень добывал. Видите! — показал он свои покрытые мозолями руки. — Все думал, думал об отце… Меня-то вы нашли…
— Ты сам пришел к нам… Немецкая армия поощряет людей, которые сотрудничают с нами. Все у вас будет, господин Рутьковский, извините, Дронов… В катакомбах за вами будут постоянно наблюдать наши люди. Вы, конечно, их не знаете и никогда не узнаете, но они вас знают. Не вздумайте, боже упаси, переметнуться на сторону красных. Я верю, что вы этого не сделаете. Однако предупреждаю, за вами будут следить и при малейшем подозрении в измене — пуля в затылок.
— Ничего, обойдется. Зря волнуетесь, господин майор.
— Иначе мы с вами не работали бы. Сегодня перебросим. В последний раз напоминаю: ваша задача провоцировать русских, убивать командиров, связь держать только лично с лейтенантом Зияковым, он найдет вас сам.
Вечером из лесного массива, что кудрявился на придорожных сопках, выскочила легковая машина. Вскоре она свернула с дороги, оказалась на полевом аэродроме. И потом он, Рутьковский, летел на самолете. Страшно было прыгать в мокрую пустоту. Сильно ныла левая рука, чуть пониже локтя. На мгновение вспомнилось: его держали четверо в белых халатах, сильные и здоровые мужчины. Носбауэр схватил щипцы и откусил ими кусочек тела чуть ниже локтя. Врачи обработали рану, перевязали. А Носбауэр сказал: «Это осколочная рана. Как приземлишься — сразу иди в катакомбы. К раненым русские относятся с состраданием».
И на земле было сыро так же, как там, в воздухе. Когда спускался на парашюте, хлестал дождь со снегом…
Как только броневик вышел на равнину, генерал Акимов открыл люк, легко поднялся до пояса и начал оглядывать местность.
Перед ним, насколько видел глаз, лежала слегка всхолмленная равнина без очевидных признаков близости фронта. Однако он все шарил глазами в надежде найти, заметить расположение войск, хотя бы тыловые подразделения или отрытые окопы, траншеи. Но ничего этого не было, маячили лишь курганы, небольшие холмы, которые уже покрывались зеленью, но еще бледной — весна в Крыму явно запаздывала, видимо, поэтому и деревья еще чернели, и прошлогодняя трава повсюду главенствовала рыжими размашистыми разводьями. Грачи садились на черные отвалы многочисленных воронок и тут же с криком спархивали, почувствовав гарь, запах дыма — мертвую землю.
«Птицы тоже голосуют за скорое освобождение Крыма», — невольно подумал Акимов, слыша скорбный крик грачей. Однако же он сугубо военный человек и приехал на Крымский фронт всего на два дня, с тем чтобы лично убедиться, что же помешало командованию фронта отстоять Феодосию и почему, наконец, командование фронта — уж который раз! — переносит сроки решительного наступления в Крыму…
До Марфовки, где располагался оперативный отдел штаба фронта, еще оставалось не менее сорока километров, а генерал Акимов все осматривал местность. Пора бы уж открыться запасным промежуточным рубежам, оборудованным окопами, траншеями, землянками, запасными наблюдательными пунктами, вполне пригодными для стойкой, непреодолимой обороны, но ничего этого не было — все та же беззащитная, сиротливая земля, неподготовленная для отпора врагу…
И вдруг, когда до передней линии оставалось не более двадцати, а то и меньше километров, перед взором генерала открылась местность, полностью забитая войсками… Повсюду кудрявились дымки походных кухонь, жались одно к другому тыловые подразделения. Где-то гремел духовой оркестр, ржали лошади. На небольших прогалинках, потемневших от дождя, пехотные подразделения ходили в атаки на воображаемого противника, оглашая местность громкоголосым «ура». Эхо боевого клича металось от скопища к скопищу и тут же, изморенное теснотой, глохло, так и не найдя для себя перекатного простора.
«Не дай бог, если немцы сами нанесут контрудар, — затревожился Акимов. — Каждой вражеской пуле, снаряду, бомбе готовая цель, куда ни упадет — накроет, разнесет. А отходить-то некуда, весь полуостров открыт».
Броневик въехал во двор, обнесенный кирпичной, с проломами, оградой. Едва они вышли из броневика, к Акимову подбежал полковник Ольгин, козырнул:
— Товарищ генерал! Армейский комиссар первого ранга товарищ Мехлис Лев Захарович проводит совещание с командным составом пятьдесят первой армии. Я доложил товарищу Мехлису о вашем приезде. Лев Захарович велел, то есть просил пока отдыхать с дороги. А вас, — повернулся он к генералу Козлову, стоявшему с почерневшим лицом, — вас, товарищ командующий фронтом, хотел бы видеть на совещании.
— Передайте, я занят. — У командующего фронтом сузились глаза. — Разве не видите, я занят!
— Но товарищ Мехлис по поводу перегруппировки войск…
— Ольгин, идите, вы свободны! — выдавил из себя командующий фронтом.
Ольгин пожал плечами и пошел к эмке, стоявшей у ограды, с выглядывающим в окошко водителем.
— Прошу, товарищ генерал. — Командующий показал на кирпичный домик, весь иссеченный осколками.
Когда Ольгин возвратился с совещания и вошел в помещение, Акимов стоял лицом к окну, курил трубку. Знакомый Ольгину адмирал, с уставшим, немного бледным лицом, пил чай и говорил командующему:
— Дмитрий Тимофеевич, я понимаю ваши тревоги: сдвинуть войска с освоенных рубежей, переместить их — дело нелегкое и, конечно, рискованное. А черт его знает, может, враг выжидает наиболее подходящего и благоприятного момента для контрудара…
— Если бы мы знали твердо план немецкого командования на летний период здесь, на южном крыле, — подхватил Акимов, не поворачиваясь от окна, — тогда бы все прояснилось. Но пока плана мы не знаем, хотя наши люди ведут большую работу, чтобы наконец уточнить намерения гитлеровского командования на предстоящее лето. И вы, Дмитрий Тимофеевич, правы: первый рывок на восток враг может сделать в Крыму, и именно против вашего фронта. Для чего? Для того чтобы быстрее высвободить армию Манштейна и направить ее, скажем, для взятия Ростова — ворот на Северный Кавказ… Мне почему-то именно так рисуются планы немецкого командования. Но только рисуются. — Акимов повернулся и, наклонясь к Козлову, сказал: — Я же не маг, Дмитрий Тимофеевич, давайте вместе решать, вырабатывать наиболее правильную формулу для ваших войск.
— Дмитрий Тимофеевич осторожничает, — отозвался Ольгин, присаживаясь рядом с адмиралом и открывая термос с кофе. Он наполнил чашечку, отхлебнул глоточек и продолжал: — Формула известна, она вытекает из директивы Военного совета на перегруппировку войск. А что на деле происходит? Видел сегодня — люди нацелены на о-бо-ро-ну! Окопы роют аж на высоте сто шестьдесят шесть и семь! И кто, вы думаете, залезает в землю, оборонничает? Полковник Кашеваров! Он же вообще наступленец! А теперь держит дивизию на «товсь к обороне».
— Петр Кузьмич, Кашеваров оборонничает? — спросил Акимов. — Этого человека я знаю. Он еще мальчишкой участвовал в штурме Зимнего. Значит, что-то учуял, если зарывается в землю. Нельзя же подставлять врагу голые бока, стоять перед ним обнаженным!
Ольгин хотел возразить, но, заметив, что сухая рука Акимова теребила темляк тяжелой казачьей шашки, висевшей у него на боку, а серые глаза его при этом то мертвели, то вспыхивали, он воздержался.
С улицы донеслось металлическое завывание немецких бомбардировщиков. Командующий фронтом предложил пойти в убежище.
Они вышли во двор. Стайка немецких самолетов шла стороной, и Ольгин, показав на небо, засмеялся не совсем здоровым смехом:
— А у нас некоторые талдычат: надо менять места командных пунктов. Враг и не подозревает, что командный пункт находится в этом селе…
От черных «пузатиков» — Ю-88 вдруг отвалил один бомбардировщик, он, будто вынюхивая что-то, ткнулся в сторону моря, затем, описав полудужие, пошел по оси, пересекающей село. Акимов и командующий фронтом спустились в щель, отрытую вдоль каменной ограды. Ольгин остался стоять на месте. Его окликнули:
— Вы же не мальчишка…
— Прыгай сюда! — с оттенком резкости в голосе позвал Акимов.
Оттенок этот еще больше подогрел Ольгина. Он сунул руки в карманы плаща, в мыслях отпарировал: «Заблудшую овцу принимаете за стадо». Но все же стоять на открытом месте было нелегко: самолет приближался, может быть, всего одну минуту, но это время показалось Ольгину бесконечным. Ударили зенитные орудия, однако противник не свернул с курса. Хвост бомбардировщика вздрогнул, и от его серого брюха отделились черные капли. Бомбы упали за оградой, но ошметки земли, подпаленные огнем, исконопатили весь двор.
— Это случайно, абсолютно случайно, — оправдывался Ольгин, вытирая бледное лицо и стряхивая с себя прилипшие комья. — Товарищ командующий фронтом, я помчался к Льву Захаровичу, он велел мне доложить, как и что тут происходит…
Адмирал тоже уехал. Солнце клонилось к закату. Доносились редкие выстрелы, снаряды перелетали двор, с кряканьем падали в садах.
— Не давит Лев Захарович? — осторожно спросил Акимов у командующего фронтом.
— Не в моих правилах жаловаться, товарищ генерал. Но мне бы чуть полегче представителя Ставки. Лев Захарович все же перетягивает меня своим положением…
— А конкретно?
— Товарищ генерал, сами же видели по пути… В глубине полуострова ни одного оборудованного промежуточного, запасного рубежа. Три армии со своими тылами в непосредственной близости к переднему краю. И теперь еще эта перегруппировка войск. Не дай бог, не дай бог противник вздумает нанести удар, пойти в наступление! А чуть что — так сразу я и оборонец. Слышали же голос Ольгина…
— Слышал, Дмитрий Тимофеевич. Однако по-солдатски говорю вам напрямую: ваш голос слишком тих! Не соответствует голосу командующего фронтом. И уж совсем никуда по годится, когда командующий фронтом, видя, что дела но так ведутся, молчит!.. Это может привести к катастрофе. Затеяли перегруппировку войск и сами не знаете, правильно это или нет. Что там, у товарища Мехлиса, за совещание?..
— По поводу перегруппировки войск…
— Да что же это такое? Вы же полные бюрократы! Бю-ро-кра-ты! Разве противник будет ждать, пока вы не обсудите, не утрясете на заседаниях уже готовое, принятое решение Военного совета?! Пойдемте, я позвоню товарищу Мехлису…
— Лев Захарович все равно не уступит, — с грустью сказал командующий фронтом.
Он уже поднялся вслед за Акимовым на крыльцо, как во двор влетел на мотоцикле Ольгин и, не слезая, громкоголосо объявил:
— Уже закончилось! Сейчас прибудет Лев Захарович! А полковнику Кашеварову все же попало на совещании!.. Вот вам и Зимний штурмовал!..
В землянке было уютно. Приткнувшись к окошку, стояла коротконогая кровать. При необходимости ее можно было раздвинуть, сузить, сложить вчетверо и перенести, как чемодан. Кровать — дело рук самого полковника Кашеварова…
На фронте действовали лишь разведчики, которые никак не могли разгадать замысел гитлеровцев хотя бы на ближайшее время. Кашеваров знал об этом и тяготился мыслью о том, что и командование фронта, видно, поэтому не может поставить войска в строгую определенность: судя по тому, что армии подтянуты, сосредоточены у самого переднего края, день решительного наступления близок. Однако сроки наступления уже не раз переносились самим командованием Крымского фронта. А теперь вот, с приездом на фронт генерала Акимова, и намеченная перегруппировка войск что-то задерживается…
Ординарец Кашеварова сержант Петя Мальцев смастерил полковнику вот эту переносную кровать, обмазал глиной и побелил стены землянки и даже повесил кусочек зеркала в глухом простенке. О это зеркало! Не знал Петя, что оно превратится для комдива в настоящего истязателя.
Петр Кузьмич Кашеваров брился каждый день, брил лицо и голову, не трогал лишь усики, черневшие на губе. Глубокой ночью, когда наступало затишье и лишь слышалось в трубе гудение ветра да по оконцу хлестал дождь, Кашеваров доставал из походного чемодана бритвенный прибор, клал на плечи полотенце и садился к зеркалу.
— Здравствуйте, Петр Кузьмич, — говорил он своему отражению. Человек с гладкой круглой головой, чуть покатыми плечами кланялся ему и замирал, лишь шевелились тонкие, продубленные ветром губы. — Ну и каково вам теперь, Петр Кузьмич?
«Конечно, к Севастополю хорошо бы прорваться, но ведь противник не дремлет. Выманив нас из окопов и траншей, немцы получат преимущества», — старался Кашеваров угадать причины, приостановившие перегруппировку войск. Он срывал с плеч полотенце, отмерял четыре шага вперед, четыре назад. В ходьбе немного отходила душа. Подогрев воду, разводил мыльный порошок и, не глядя в зеркало, намыливал голову, потом осторожно подсаживался к нему так, чтобы не сразу увидеть того, кто будет мучить его…
В землянку вошел майор Петушков.
Кашеваров показал на кровать:
— Посидите, Дмитрий Сергеевич, добреюсь. — Вытер лицо мокрым полотенцем, спросил: — Чем порадуете, майор?
— Пополнение пришло, думаю тактические занятия организовать. Это необходимо для боя, Петр Кузьмич.
Кашеваров вскинул бритую голову:
— У меня есть воинское звание, товарищ майор. Для вас я полковник…
Петушков, не ожидая такой строгости, вскочил, расправил плечи:
— Я вас понял, товарищ полковник. Какие будут указания?
Кашеваров промолчал. Он сложил кровать, загасил угли в печке. Все это сделал привычно, без лишних движений.
— Ну не обижайтесь, Дмитрий Сергеевич. Я зверею от неопределенности, в которой мы находимся. Раны как, терпят?
— Я о них, признаться, как-то забыл…
— Тактические занятия, говорите? Что ж, поедем посмотрим.
Они вышли из блиндажа. Километров шесть ехали молча. С высоты 166,7, которую полки дивизии, находясь здесь, в резерве армии, изрыли траншеями, окопами вдоль и поперек, виднелось море. По небу полз немецкий самолет-разведчик. Вокруг него ложились пятна от разрывов зенитных снарядов. Но выстрелов не было слышно.
— Странно и глухо, — прошептал Кашеваров.
Самолет — «рама» — вдруг накренился, выбросил черный конусообразный хвост дыма, стал быстро снижаться. Казалось, что он вот-вот взорвется, наполнит окрестность грохотом. Но этого не произошло, самолет бесшумно, блеснув в лучах солнца, рухнул в море.
— А-а! Наконец-то! — сказал майор Петушков, разглядывая местность в бинокль. — Смотрите, смотрите правее! Началось, товарищ полковник!
Кашеваров тоже приложил бинокль к глазам. По голой, слегка всхолмленной местности параллельными маршрутами направлялись к переднему краю колонны войск — пехота, артиллерия, танки, грузовые машины.
— Перегруппировка! — без труда определил полковник Кашеваров. — Это дело рук генерала Акимова.
— Акимов еще вчера улетел, — сказал Петушков. — Акимов уже в Москве.
— Ну и что же! А вот увидел же! Увидел, что нашему фронту вечно стоять нельзя. Дмитрий Сергеевич, зови командиров, будем перестраиваться.
Но командиры уже сами сбегались на КП майора Петушкова. Первым прибыл комбат-два капитан Бурмин. Он попал в дивизию из госпиталя, в его петлицах еще были эмблемы танкиста (при распределении в отделе кадров мест в танковых подразделениях не нашлось, и капитан Григорий Бурмин не стал ждать этих мест, попросился в пехоту на батальон), да и шлем он еще носил.
— Ну наконец-то, товарищ полковник! Вот и дождался! Дождался я, товарищ полковник. В наступлении танки, только танки!
— Григорий Михайлович, неужели покинешь матушку-пехоту? — спросил Кашеваров.
— Обязательно!.. Если, конечно, вы отпустите, товарищ полковник.
— Отчего же не отпустить, товарищ капитан. Обязательно отпущу, как только Берлин возьмем…
Бурмин приложил бинокль к глазам, пошарил немного по дали, сказал:
— Товарищ полковник, войска-то залегли. А некоторые повернули назад! Неужели опять перегруппировка не состоится?
Все командиры тут же не медля взялись за свои бинокли. Майор Петушков первым расшумелся:
— Да что же это делается на нашем фронте?! Оборона смерти подобна! — И пошел он высказывать свои суждения в таком же плане и задел малость командование фронта.
— Прекратите, майор Петушков! — осадил его полковник Кашеваров. — Если каждый будет учить командующего фронтом и представителя Ставки… Ну, Дмитрий Сергеевич, это не к лицу тебе! — схватился он за голову. — Сержант Мальцев, заводи машину. Майор Петушков, приказываю держать оборону. Быть готовым к отражению врага!..
Прошла еще одна ночь, наступило утро. Землянка, в которой находился майор Петушков, вдруг вздрогнула, покачнулась, зашаталась. Через минуту, а может быть, и чуть меньше снаружи донесся гул, в выбитое оконце и не закрытую дверь ударил отсвет упругого огня.
Петушков рванулся, выскочил наружу. За небольшим перекатом, за которым до этого много дней дремала линия фронта, полыхало густое пламя, уже разлившееся по всему левому флангу, а посветлевшее утреннее небо сплошь было занято самолетами, идущими эшелонами на восток, в сторону Керчи.
Прибежал начальник штаба полка.
— Товарищ майор! — закричал он изо всей мочи. — Немцы прорвали оборону! Полковник Кашеваров приказал: ни шагу назад! Разгромить врага у подножия высоты сто шестьдесят шесть и семь…
Едва Кашеваров приехал на КП к Петушкову, едва он устроился в блиндаже, чтобы непосредственно наблюдать за ходом ожидаемой атаки противника, как из-за горизонта опять показались вражеские самолеты. Петя Мальцев попробовал их сосчитать, но не успел — надвигалась новая туча бомбардировщиков, громадная и, казалось, бескрайняя.
Некоторые косяки «юнкерсов», не сбрасывая груза, уходили в глубь обороны и там, не то в районе Керчи, не то чуть не доходя ее, открывали люки. К небу тянулись черные плотные лохматые облака пыли и дыма — они виднелись в глубине обороны и здесь, на переднем крае.
Наши маленькие юркие «ястребки» суматошно носились в воздухе, пытаясь взломать строй немецких самолетов, принудить противника повернуть назад. Однако же силы были неравными, и враг, несмотря на потери, не покидал воздушного пространства.
И все же Мальцев верил, что вот-вот в смрадном воздухе покажется солнце и уляжется поднятая бомбежкой черная густая пыль. И тогда, именно тогда поднимутся цепи бойцов и правого и левого флангов и с криком «ура» двинутся грозной волной, громя притаившуюся впереди, на холмах, пехоту врага.
Действительно, вскоре в небе оборвалось гудение самолетов, земля словно успокоилась, перестала качаться под ногами, и пыль уже начинала оседать, в образовавшиеся окна проглянули участки живого, мерно дышащего моря… Но что это такое? Мальцев отчетливо увидел с высоты: цепи бойцов поднялись, но пошли не вперед, а назад, к тем траншеям, которые они покинули накануне. Групп и группок бойцов было множество, аж зарябило в глазах. Петя опустил бинокль, крикнул, готовый расплакаться:
— Товарищ полковник!..
Кашеваров вытянул голову, схватил бинокль. Но не успел он как следует рассмотреть, оценить, что происходит на левом фланге, как грохнули залпы немецких орудий, грохнули так, что вновь заходила земля, а в воздухе заклокотало то с шипением, то со свистом, захлебывающимся и ненавистным.
Сколько длилась сумасшедшая пляска огня и металла, трудно было определить. Когда же она, эта страшная пляска, немного приутихла, а вернее, переместилась в глубь обороны, Кашеваров увидел, что подразделения противника — танки, пехота и артиллерия — развернулись фронтом во фланг нашему батальону и что, видимо, сейчас они попытаются отрезать морскую пехоту, а затем и окружить ее. Ближе всех к Кашеварову располагалась рота Запорожца.
— Петя, беги в роту Запорожца… Нет, постой! — Полковник метнулся к телефону. Стараясь быть очень спокойным, что ему и удалось, сказал в трубку: — Запорожец… Позавтракали?
В ответ он услышал, как засмеялся командир роты, а потом, прокашлявшись, сказал:
— Чай выкипел. Температура сто градусов. Какие будут предложения?
— Надо остудить. Поднатужимся — и все разом остудим. Сейчас я кое-какой харч организую. Потерпи немного, минут пять-шесть.
Кашеваров позвонил артиллеристам, приказал поддержать контратаку артогнем.
Петя нетерпеливо суетился возле Кашеварова. Поняв, что готовится бросок, чтобы остудить «нахалов», он от нетерпения не знал, чем проявить себя. Для чего-то сунул за пазуху думочку, которую всегда предлагал Петру Кузьмичу, когда полковник отдыхал, спросил:
— Может, к Дмитрию Сергеевичу сбегать?
С наблюдательного пункта Кашеваров видел, как под прикрытием артогня батальон Бурмина готовится к контратаке. По ходам сообщения роты быстро перегруппировывались, становились фронтом в сторону немецких подразделений. Кашеваров был доволен, что по его приказу Бурмину удалось заранее подготовить позиции именно в такой конфигурации и как раз на той местности, с которой сейчас наиболее удобно контратаковать врага. Снаряды и мины ложились с завидной точностью — как раз по лощине, в которой накапливались гитлеровцы. Казалось, враг не выдержит огневого удара, вот-вот попятится — и тогда поднимется батальон, Кашеваров уже дважды передавал бинокль Пете, говорил:
— У тебя глаза острее, посмотри-ка!
Петя шарил биноклем по лощине и в сердцах бросал:
— Лежат, не поворачивают назад. Надо рубануть, чего же ждать, товарищ полковник! — Петя смотрел на Кашеварова как на бога, как на человека, который может все сделать, ибо этот человек Зимний дворец штурмовал, гражданскую войну прошел.
— Приготовь ракетницу! — приказал Кашеваров.
Петя выстрелил красным зарядом. Едва ракета достигла предельной высоты, как из лощины, занятой противником, метнулась черная нитка дыма и, прочертив небо, искрами рассыпалась неподалеку от дымка, оставленного Петиной ракетой.
Бурмин поднял батальон в контратаку. И немцы навстречу пошли, карабкаясь вверх. По всему взгорью заметались огненные султаны. Они, эти с ярко-желтой шапкой султаны, невидимыми руками валили солдат с ног легко, будто беспомощных и невесомых.
Кашеваров схватился за шею — под рукой было мокро. Ему не хотелось, чтобы Петя видел кровь, он вздернул воротник повыше, боясь отнять левую руку, и в таком положении стоял некоторое время. Но вскоре он понял, что может изойти кровью и упасть.
— Петя, перевяжи.
Рана была касательной, чуть пониже правого уха — надрез ребристым осколком. Петя забинтовал шею, сверху приложил думочку, укрепил ее несколькими витками.
— Так ладно? — участливо спросил полковника.
Вокруг высоты и на самой высоте снаряды рвали землю, и комья ее, взлетая высоко, шмякались то позади, то впереди. Петя этого не видел, ему вдруг сделалось страшно боязно, что полковник сейчас может упасть и умереть и он, Петя, останется один в этом огневом кипении.
— Ладно, ладно, — сказал Кашеваров, наблюдая за ходом контратаки.
Пошли в контратаку и морские пехотинцы. Но их бег вроде бы замедлился, а роты Бурмина сильно поредели. Кашеваров оценил, понял это уже после того, как Петя приладил к шее думочку, которая несколько приглушила боль, понял и невольно вытащил из кобуры маузер.
— Связист! — скованно повернулся он в сторону блиндажа.
Но связиста уже не было, и не было блиндажа. На его месте зияла свежая воронка. В ней, колыхаясь, кудрявился дымок, подмаргивали угольки, раздуваемые ветром.
Кашеваров посмотрел на Петю с удивлением, как бы спрашивая: тебя не задело? Но, поняв, что ординарец остался невредимым, сказал:
— Пошли, тезка. Учись драться с музыкой.
Они влились в цепи в тот момент, когда рота старшего лейтенанта Запорожца, спотыкаясь, неизбежно должна была залечь, ибо против нее шли три танка, непрерывно стреляя из пушек и пулеметов, а прижимающаяся к ним позади пехота противника уже была готова для нового броска. Кашеваров намеревался отрезать немецких автоматчиков, в рукопашной схватке перебить их. Но вдруг он заметил старшего сержанта Никандра Алешкина, беспомощно суетившегося возле противотанкового орудия.
— Снаряды! — крикнул Кашеваров Алешкину. — Петя, ложись!
Но Мальцев не лег, он вместе с Алешкиным поднял ящик со снарядами, поднес к орудию.
Кашеваров открыл затвор, дослал снаряд в казенник. Он делал это быстро и, когда подготовил орудие к стрельбе, крикнул Алешкину и Пете:
— Ложитесь, черти!
Но «черти» только присели, готовые чем-либо помочь полковнику. Они поглядывали на Кашеварова, как поглядывают дети на отца, даже на мгновение отвлеклись от пальбы и криков, от всего того, что происходило в ста метрах от них, в лощине. А там по-прежнему приближались одна к другой людские цепи, теперь лишь медленнее, и по-прежнему хлестали огненные фонтаны. Три танка поднимались на взгорье, поднималась клином: один впереди, два позади. Подъем был крут, и жерла орудий у танков смотрели почти в небо.
Петя держал в руках снаряд, чтобы после выстрела тут же подать его Алешкину. Головной танк поднимался медленно, и чем выше он поднимался, тем больше обнажал свое серое, запыленное брюхо. Видимо, водитель немецкого танка заметил пушчонку, но знал, что из такого положения нельзя произвести прицельный выстрел, и не мог свернуть в сторону, ибо опасался подставить под выстрел русских артиллеристов борт танка — самое уязвимое место.
Кашеваров целился в днище. Он видел только днище и ждал момента, когда оно еще больше обнажится, чтобы снаряд не срикошетировал.
Петя смотрел полковнику в затылок, на вдруг взмокшую шею, на капли пота, которые катились по голове и падали на повязку, ставшую бурой. Думочка сбилась с места, оказалась под подбородком, видимо, мешала полковнику сильнее наклонить голову, чтобы ловчее смотреть в прицел. Петя хотел поправить думочку, но Кашеваров резко оттолкнул его локтем, и Петя не заметил, как вздрогнула пушечка, подпрыгнув, только услышал звенящий, тявкающий выстрел.
Танк остановился. Под ним клубился дым, потом показалось пламя. Оно, лизнув рыло танка, потянулось к башне, кровяной струйкой побежало по бортам.
— Заряжай! — выкрикнул Кашеваров.
Петя подал Алешкину снаряд, и тот с лета вогнал его в казенник. Кашеваров крутил колесико, ствол орудия пополз вправо и остановился, нацеленный на второй танк, ошалело метнувшийся в сторону. Петя увидел на его борту черный крест и хотел было сказать, что он слышал, будто самая тонкая броня — это на борту немецких танков, но, конечно же, не успел. Орудие резко тявкнуло, опять подпрыгнув на своих резиновых колесах. На этот раз танк вспыхнул как спичка, даже без дыма ударило пламя…
Подбежавшему и выхватившему из кобуры маузер Бурмину Кашеваров крикнул:
— Вперед! — Он рванулся так резко, что Петя едва поспевал за ним.
Цепи сторон сошлись, столкнулись, как морские волны, мчавшиеся навстречу одна другой, смешались в клубок, стонущий и кричащий. Справа и слева от Пети люди кололи и убивали друг друга, валили на землю, били ногами и прикладами. Петя держал в руках гранату и не знал, куда ее бросить: и там и сям мелькали черные бушлаты морских пехотинцев. На мгновение показалось, что моряки затеяли драку между собой. Но тут же он заметил толстого немца, целившегося из пистолета в Бурмина. Петя закричал что было мочи:
— Хенде хох! Руки вверх, сволочь!
У толстяка выпал пистолет, и немец, скособочившись, начал пятиться. Петя пошел на него, грозно держа гранату и решив ударить по круглой голове. Он шел, не видя никого, только толстого, с засученными рукавами немца, все быстрее и быстрее пятившегося. Толстяк вдруг повернулся, перешел на бег. Петя погнался за ним, перепрыгивая через убитых и дымящиеся воронки. Позабыв, что гранату можно бросить, он бежал за немцем долго, стараясь схватить за ворот и подмять под себя. Толстяк бросался то вправо, то влево, и Петя слышал, как он дышал, тяжело захлебываясь. Был момент, когда Мальцев все же дотянулся, схватил за ворот, но толстяк так рванулся, что треснул на нем китель. Петя с еще большей злостью поднажал, шепча:
— Не уйдешь, все равно прикончу!
Немец вдруг кувыркнулся под ноги, и Петя шлепнулся на землю, перевернулся раза два через голову и тут же почувствовал, как схватили его, крепко прижали к молодой, пахнувшей сыростью траве. Он рванулся изо всех сил, но лишь подбородок отделился от земли, и Петя тут же ткнулся лицом во что-то прохладное и сырое…
Штабной вездеход с крестами на бортах то клевал носом, хотя и плавно, но достаточно ощутимо, то вдруг становился на дыбы. Фон Штейц сидел рядом с водителем и время от времени бросал на него гневный взгляд, при этом тонкие губы полковника чуть подергивались.
Фон Штейц сердился.
Водитель робко предлагал:
— Господин полковник, позвольте свернуть на дорогу?
— Прямо.
Почему именно прямо, а не в объезд многочисленных рытвин и крутых конусообразных холмиков, знал лишь он, фон Штейц. На коленях лежала карта с единственной, нанесенной строго прямой синей жирной чертой. Черта эта начиналась от Ак-Монайских позиций и обрывалась у Керченского пролива. На одной стороне ее красным карандашом было выведено: «За двое суток — сто километров!» На другой черным карандашом: «Трое суток, в день 33,5 километра!»
Надпись красным карандашом напоминала о темпе наступления 11-й немецкой армии. Фон Штейц точно рассчитал, что его дивизия, усиленная танковыми батальонами, пройдет за сутки 33,5 километра, именно «пройдет», а не «будет проходить»: то, что дивизия может встретить сильное сопротивление русских и темп наступления нарушится, полковник фон Штейц сбрасывал со счетов.
А случилось именно так, и на первых же километрах. Высота 166,7 по плану наступления должна быть взята ровно два часа спустя после начала атаки. Она, эта высота, оказалась в их руках лишь через полтора суток! И то только после того, как в дело вступил посланный из резерва новый танковый полк.
Фон Штейц нервничал. Однако, будучи точным в своих поступках, несмотря на очевидное нарушение и провал расчетов, он все же решил измерить пройденное расстояние и сделать пометку на карте. Они ехали прямо, по той местности, которую пересекла синяя линия, и вскоре оказались в лощине, где бойцы Кашеварова навязали немцам рукопашный бой.
Фон Штейц, тыча пальцем в спидометр, спросил:
— Сколько?
— Два километра проехали, господин полковник!
— Если сто километров разделить на два, сколько будет, лейтенант Штауфель?! — крикнул фон Штейц своему адъютанту, когда все они — и фон Штейц, и адъютант, и три автоматчика — вышли из машины.
— Пятьдесят, господин полковник! — весело ответил Штауфель, полагая, что командир дивизии затеял какую-то шутку.
«Пятьдесят дней», — подумал фон Штейц. Его обдало холодом, потом бросило в жар. Но такое состояние длилось лишь мгновение, ибо фон Штейц был начисто лишен каких-либо эмоциональных переживаний; даже когда спорил, что-то доказывал, считал себя всего лишь говорящей машиной; достаточно было оборвать спор и приказать, именно приказать ему: делай то, против чего ты спорил, — он исполнял это с невероятной аккуратностью и точностью.
— Я прогуляюсь, — сказал фон Штейц и, положив суковатую палку на плечо, пошел вдоль лощины.
Присматриваясь к убитым, он критически оценивал их позы и положения, в которых настигла людей смерть. Фон Штейц остановился возле обер-лейтенанта. Лицо было знакомое, но он не стал вспоминать ни его фамилии, ни имени, заинтересовало лишь положение убитого.
Обер-лейтенант лежал на боку, головой в сторону тыла своих войск. В сумке, прицепленной за пояс, пузырились нетронутые гранаты, даже пистолет остался в закрытой кобуре.
— Господин обер-лейтенант, вас надо отдать под суд военного трибунала! — выкрикнул фон Штейц. — Вы не произвели ни одного выстрела!
Он пошел дальше. Убитых было много — и немецких, и русских. Он, не обходя, перешагивал через них короткими ногами и слегка сердился и ворчал на то, что уже не может высказать некоторым из них свои замечания и взгляды, пригрозить палкой.
В одном месте, наиболее крутом, на скате высоты он увидел желтую выпуклость, издали чем-то напоминающую не то беспорядочно нагроможденные короткие и толстые бревна, не то так же беспорядочно сложенные снопы ржаной соломы. Любопытство потянуло узнать, что это такое.
Фон Штейц легко преодолел крутой подъем, остановился и задумался. Задумался не оттого, что перед ним возвышались не какие-то там бревна, а убитые солдаты, задумался оттого, что никак не мог сообразить, как это они оказались друг на друге, будто кто-то уложил их ряд за рядом. Он обошел вокруг убитых, поднялся повыше и попытался вообразить, как все произошло.
«Они, солдаты моей дивизии, — рассуждал фон Штейц, — рвались на самую вершину. Там, — повернулся он к изрытой и обугленной маковке, — там оборонялся батальон, нет, целая бригада русских морских пехотинцев… Позвольте, — вдруг усомнился он в собственном утверждении, — на такой, в сущности, небольшой высоте никак не могла разместиться целая бригада». Фон Штейц поднялся на маковку. И, убедившись, в том, что на таком участке, не более пятисот метров в ширину, мог расположиться лишь полк, он вернулся к месту, где начал свое рассуждение.
— Позвольте, полк, конечно, полк, — вслух рассуждал фон Штейц. — Огонь сверху вниз, плотный… и гранаты летели. Солдаты карабкались, падали и уже мертвыми катились под откос, ряд за рядом… Так и получилась… слоеная гора. Этих наградить бы надо, всем по Железному кресту.
Вдруг он заметил на горе этой, страшной и дикой, двух матросов, которые лежали лицами вниз, с согнутыми руками, будто бы они, эти русские матросы, умирая, пытались схватить тех, кто лежал под ними.
Фон Штейцу не понравились случайно пришедшее сравнение и догадка. Он бочком сделал несколько шагов, все поглядывая и поглядывая на одетых в черные бушлаты матросов, оказался неподалеку от маленького, приземистого орудия, обратил внимание на подбитые танки. Удивился не сожженным танкам, а маленькой, неказистой пушчонке: как это могло произойти, что из такой («и орудием-то нельзя назвать»)… из такой (наконец он вспомнил калибр орудия) сорокапятки продырявили три танка. Он подошел и орудию, посмотрел на прицел:
— Не пойму, из такой пушчонки?!
Он подал знак, чтобы подъехал к нему вездеход.
— Штауфель, можем ли мы прицепить это орудие?
Адъютант наклонился, уперся носом в лафет. Покрутил своей маленькой головкой, придерживая фуражку, чтобы она не свалилась, разогнулся где-то там, по фон Штейцу — в поднебесье, буркнул:
— Не можем, господин полковник…
— Почему?
— Жесткого крепления не имеем.
Фон Штейц, бросив в кузов палку, рванул дверцу и, подтянувшись на руках, опустился на кожаное сиденье.
— Прямо! — крикнул он и еще раз взглянул на одиноко стоявшую пушчонку с длинным тонким стволом, нацеленным в танк.
То, что Петя Мальцев попал в плен, и то, что его вторые сутки держат со связанными руками в автофургоне, и то, что охраняет его толстяк, которого он мог бы запросто уничтожить гранатой, — все это не так обижало и оскорбляло, не так мучило и злило. Жестоко терзала мысль, что случилось это именно в первом бою и именно тогда, когда при нем были две гранаты и трофейный автомат, и он попался, как глупый цыпленок, забредший в лисью нору…
Там, в той — будь она проклята! — лощине, на него навалились сразу трое: рыжий толстяк, которому он грозился разбить голову, офицер в очках, с птичьим носом и с виду чахоточный, плюгавенький человечек, на которого дунь — рассыплется. Он увидел их потом, когда они подняли его на ноги. А когда лежал, трепыхался под тяжестью, видел только сапоги и все силился дотянуться до гранатной сумки, чтобы взорвать и себя, и их, насевших на него. Но они довольно быстро и ловко скрутили ему руки. И когда подняли, поставили на ноги, увидел гранату, которую при падении уронил. Она лежала в трех метрах. Петя прыгнул и начал топтать ее ногами в надежде, что она взорвется. Оказалось, немцы вынули запал и поэтому довольно спокойно смотрели на Петину отчаянность и даже улыбались, показывая на него автоматами, как на диковинку…
Фургон покачивался. За перегородкой, в шоферской кабине, кто-то пиликал на губной гармошке, и мотив мелодии был очень знакомым. Петя наконец понял, что пиликают «Катюшу», и злость еще сильнее хлестнула по сердцу: «Вот, гады, нашу песню украли!»
Поскольку у него были связаны и ноги, он подкатился к перегородке, встал на колени и со всего маха шибанул плечом в переборку раз, другой, третий:
— Вот вам «Катюша», собаки! Вот, вот! Полундра!
Фургон остановился. Петя, конечно, не знал, что остановилась машина не потому, что кто-то испугался, что он, Мальцев, может расшибить вдребезги переборку (она была достаточно прочна), машина прибыла к месту назначения.
Открылась тяжелая дверь. Петя увидел толстяка, на этот раз уже побритого, одетого в мундир с лычками отличия — ефрейторскими, что ли? «Вот дам ему ногами в самый фасад, а там будь что будет», — пронеслась мысль в голове Пети.
— Слезайт! — У рыжего оказался звонкий голос. Толстяк чуть отступил в сторону, автоматом показывая на землю: сюда прыгай.
Такой жест Пете не понравился.
— Ты что, рыжий пес, не видишь, ноги спутаны?! На руках выноси, а я тебя головой тресну, как еще тресну! Стань сюда! — показал Мальцев взглядом на землю.
— Что есть «тресну»? — Толстяк оглянулся назад. — Я чуйт русский понимайт…
— Ага! Так вот слушай… Я дурак! Понимаешь — дурак… Погнался за тобой. А почему — сам не пойму. Дураком оказался, лежал бы ты там, в лощине, навечно смертью стреноженный. Ишь ты, вырядился! Ефрейтор, что ли? Сволочь рыжая! — Петя прыгнул вниз, не удержался на ногах, упал на бок, больно ободрал щеку.
Он мог бы сам подняться, но ему не терпелось боднуть головой рыжего. «Пусть нагнется, в самый фасад получит». Теперь ему было все равно, где и при каких обстоятельствах расстреляют: здесь ли, возле автофургона, или там, за поселком.
Поселок оказался знакомым, и у Пети на душе стало больно потому, что, судя по этой маленькой деревушке, сильно разрушенной бомбежкой и артиллерийским огнем, немцы продвинулись вперед не меньше чем на двадцать километров, почти к тому месту, где их бригада находилась на отдыхе. Шли вражеские бомбардировщики, сопровождаемые стаями истребителей. К востоку от поселка, за грядой высот, по небосклону плыли желтые облака пыли, слышалась стрельба орудий, — видимо, там, за высотами, бушевал бой.
— Вставайт! — приказал рыжий тем же звонким, как выстрел, голосом.
— Подними, не надорвешься!
Подошел офицер с двумя солдатами. Они схватили Петю под мышки и резко поставили на ноги. Рыжий снял с ног веревку.
— К господину полковнику! — сказал офицер.
Пете завязали глаза и куда-то повели, держа за руки и подталкивая в спину.
— О, да ты еще совсем ребенок, — сказал на ломаном русском фон Штейц Мальцеву, когда сняли повязку. — Ну-ну, я вас слушаю!
Петя улыбнулся: уж больно вежливым показался ему немецкий полковник в новеньком мундире, с чисто выбритым моложавым лицом.
— Гладенький, как тыква, — тихо сказал Мальцев.
— Что есть тыква? — с наигранным дружелюбием спросил фон Штейц и потянулся за сигаретами, лежавшими на столе. Он закурил и некоторое время молча смотрел в окно. — Штауфель, развяжите руки. Он совсем еще ребенок.
— Зря… Мне теперь все равно, где быть убитым.
— О, мы вас не тронем. Мы вас ценим. Вы моряк, храбрый моряк. Зачем убивать?.. Кто сказал, что немецкий солдат убивает русских солдат? Балка у висоты сто шестьдесят шесть и семь десятых… Атака? Молодец! Я видел, своими глазами видел. Храбрый русский моряк. Курите? Вы уважение имеете от полковника фон Штейц. Курите…
Полковник поднялся из-за стола, обошел вокруг Пети и, остановившись, похлопал его по щеке.
— Без спектакля! — дернул головой Петя и подумал: «Сейчас врежу».
— Маленькая пушка… стреляла? Совсем маленькая? Три танка спалила.
— А-а, — вспомнил Петя и про пушку, и про Кашеварова, — понял, понял… Стрелял. Дал я вашим танкам прикурить.
— Как пушка называется?
— Сорокапятка.
— Какой снаряд у орудия?
— Снаряд? Губительный!
— Понял, понял! — продолжал фон Штейц. — Ты молодец, молодец. А назови твою часть, полк, бригаду, дивизию, много моряков?.. — Фон Штейц торопливо развернул карту, положил на стол.
«Как хорошо разговаривать с таким пленным!» — торжествовал он в душе. Сейчас он будет иметь полную информацию, какие войска встретит его дивизия в полосе наступления. Ему не хотелось иметь дело с моряками, не хотелось, чтоб повторилось то, что встретил на высоте 166,7, не хотелось вновь просить у Манштейна подкрепление.
— Подойди сюда, — позвал он Петю к столу. — Вот деревня… — Он ткнул указательным пальцем в черный кирпичик и назвал населенный пункт. — Тут ест моряки?
Петя, не моргнув глазом, ответил серьезно, как осведомленный человек:
— Есть!
— А на этой высоте?
— Тоже есть.
— В этом селе?
— Целая бригада номер одна тысяча двести.
— А в этом?
— Одни братишки.
Фон Штейц поднял голову, в его глазах сверкнули зеленые огоньки.
— Что есть братишки?
— Матросы, разве не знаете?..
Фон Штейц прошелся по комнате, взял палку.
— Выходит, Крымский фронт полностью укомплектован морскими частями?
— Выходит, — подтвердил Петя.
Полковник что-то сказал охране. Рыжий и еще трое, все время стоявшие с автоматами у двери, схватили Мальцева, связали ему руки и ноги. Фон Штейц ударил Петю палкой по спине. В глазах потемнело, изо рта пошла кровь. Петя покачнулся, лицом упал на стул. С трудом приподнял голову и, глядя на полковника, выговорил:
— Паскуда, сгоришь ты на земле Тавриды! — Он сказал это с непоколебимой убежденностью, и оттого, что так сказал, ему стало спокойно и совершенно безразлично, что будет с ним сейчас или завтра.
Утром 10 мая, когда Манштейн, чувствуя, что успех наметился, навалился и на войска 47-й и 51-й армий, которые также не имели эшелонированной обороны, Ставка, видно проинформированная генералом Акимовым о положении дел на Крымском фронте, приказала отвести войска на позиции Турецкого вала и организовать там оборону…
По всему Турецкому валу — от моря до моря — два дня держался густой непроницаемый смог. В этой дымной, тянувшейся к небу непролазности сверкали огни от разрывов бомб и тяжелых артиллерийских снарядов. Неся большие потери и задыхаясь в сплошном смраде, отдельные части и подразделения, лишенные связи с командованием, героически отбивались от наседавшего без передыха врага…
12 мая клокотавший огнем Турецкий вал чуть поутих — в отдельных местах появились просветы.
Полковник Ольгин, посланный Мехлисом наводить порядок в войсках, оказался на одном из таких поутихших участков Турецкого вала. Ища объезды среди многочисленных воронок, он на обратном скате заметил совершенно целехонький пятачок земли, как бы самим богом убереженный от огня и металла. Ольгин вышел из броневика, заметил кем-то спрятанный в кустах мотоцикл, шумнул своему водителю, чтобы тот занялся мотоциклом и проверил, есть ли в бачке бензин. Почти у самых ног Ольгина что-то зашуршало, и он отпрянул, обнажил маузер. Шевелилась копна пожухлой травы на самом крутом, обрывистом склоне вала, потом и вовсе загремела под откос эта копна, обнажив огромную дыру — лаз.
— Кто там?! Выходи! — приказал Ольгин.
— Это я, лейтенант Зияков, офицер связи полка…
— Сайкин, не трогай! — остановил Ольгин своего ординарца. — Лейтенант, ты не знаешь, дошло ли до Кашеварова боевое распоряжение командующего фронтом?.. Полковник Кашеваров этим распоряжением назначен командиром войск арьергарда. Слышал?
— Как же! Слышал! Вон там штаб нашей дивизии. — Зияков показал на небольшую возвышенность, к которой уже подбирались султаны разрывов. — Переждем, товарищ полковник, в убежище…
Но Ольгин отказался, он юркнул в броневик и оттуда приказал своему водителю:
— Заводи, поехали!
— Так разбомбят, товарищ полковник! — крикнул Сайкин, уже подбегая к броневику.
Броневик ушел. Началась ожесточенная бомбежка. Край небольшой пещерки обвалился. Зияков забился в самую глубину, дрожал и думал: «Опять, вообще-то, пронесло, но когда-нибудь могу нарваться… О, не надо так думать, Ахмет! Германцы — люди точные. Ой как хорошо быть владельцем, хозяином прибыльного дела! Что захочу, то и заимею. Для немцев открою на берегу уютненький ресторан и начну потихоньку чистить их карманы. У кого карман — у того и сила. Деньги, деньги! Кто кого переборет, тот и король, царь, султан… Отпущу усы, надену золотую тюбетейку…»
Хоть и было тесно в пещерке, Зияков изловчился отбивать поклоны. Шептал: «За тё, чтобы выжить! За тё, чтобы немцы навсегда изгнали русских из Крыма! За тё, чтобы Крым попал в руки Турции! И за тё, чтобы тё состоялось с Акимовым!»
Андрей Кравцов устроился на небольшой возвышенности с крутым, почти отвесным скатом на восток. Прошка сразу же приспособил этот скат для укрытия коней — Орлика и своей Ласточки. Он отрыл два продолговатых гнезда-стойла и, поставив коней там, поднялся к Андрею. Метрах в ста от НП Кравцова, в низине, поросшей камышами, были укрыты остальные кони. Из камышей неслось ржание, слышались голоса коноводов, усмиряющих пугливых лошадей. Время от времени над низиной туго рвались бризантные снаряды, засевая землю картечью.
— По коням! — протяжно вывел Андрей. Команду Кравцова продублировали вестовые.
Конники приняли боевой строй.
…Сначала Кравцов вел эскадроны вдоль линии фронта, затем резко развернул строй, бросил его во фланг идущим в атаку немцам. Конники, поддержанные пулеметным и артиллерийским огнем, на всем скаку вонзились в строй атакующих…
Началась жестокая сеча.
Обливаясь кровью, тоскливо ржали кони. Выхваченные из седел пулями и штыками, падали всадники, взмахивали руками, словно ища, за что ухватиться… Как всегда, в сабельном бою майор Кравцов скакал в цепи и отвешивал такие удары, которым позавидовал бы сам черт, прошедший все академии сабельного искусства. Во рту у него пересохло, и он сухим, шершавым языком все пытался захватить на зуб свой прекрасный мягкий ус. Ему удалось это сделать. Прикусив намертво ус, он бросил коня на дыбы и оттуда, с высоты, опустил саблю на голову обезумевшего от страха пехотного офицера — удар был смертельным.
Вдруг впереди Андрея жарким пламенем распорола желтую кисею пыли Прошкина Ласточка, а на ней, чернея кубанкой, орудовал шашкой Прошка, будто бы крутил вокруг себя искрящийся стальной круг.
— Осади! — закричал Андрей и, пришпорив Орлика, обогнал брата.
Теперь Прокопий забеспокоился: «Куда прет?»
— Братеня… хватит! — дотянув до Андрея, крикнул Прошка.
— Цыц! Брей наголо сволочей!
— Андрей! — громче крикнул Прошка и, озлясь на брата за то, что тот ни черта не видит вокруг, и особенно левого фланга, который, спешившись, уже гранатами отбивается от немецких танков, рванул повод Орлика в сторону, чтобы увести Андрея от опасности.
— Руби! — в азарте крикнул Андрей и так пришпорил Орлика, что конь в беге превратился в гривастую стрелу, понес его, почти не касаясь земли.
Уже на закате солнца майор Кравцов врезался в густую толпу немцев. Взмахнул клинком несколько раз и вдруг почувствовал горячий толчок в руку, пальцы разжались, роняя клинок. Он хотел было подхватить его левой рукой, но тут Кравцова сорвали с седла, прижали к земле.
— Прошка! — крикнул Андрей и в ответ услышал ржание Орлика. Конь носился вокруг копошившихся, злобно стонущих людей. Кравцова мяли, били кулаками, сорвали о него петлицы, сдернули один сапог. — Прошка! — звал Андрей и в свою очередь тычком бил в свирепые, ненавистные лица.
Неподалеку, метрах в двадцати, надсадно крякнула бомба, шибанула тугая, горячая волна, сбросила с Кравцова насевших на него немцев. Андрей вскочил, увидел распластанных гитлеровцев. Они были контужены, оглушены. Один из них, похожий в сумерках на зарубленного рыжего офицера, приподнял голову и попытался непослушной рукой открыть кобуру, но так и не открыл, мыча что-то, плюхнулся лицом в песок… Кравцов прыгнул в траншею, пробежал метров сто, украдкой выглянул — эскадроны отходили назад, вслед за ними ползли вражеские танки. На пригорке, там, где полыхали разрывы, носились осиротевшие кони, и среди них белел Орлик. Андрей узнал его по ржанию, раскатистому и тоскливому, похоже, он кликал утерянного хозяина: кто же знает лошадиную душу…
Орлик был умной лошадью, но всего-навсего лошадью, и знал он немного — терпкий запах пота и одежды Кравцова да то ласковое, то твердое, повелительное прикосновение кравцовских рук и ног. Знал он еще его голос, на который шел даже тогда, когда он, этот голос, был сердитый и раздраженный. В другом Орлик не разбирался и многого пугался, пугался особенно тогда, когда поблизости не оказывалось усатого, с выгнутыми от долгой езды в седле ногами человека…
Напуганный взрывом бомбы, затем появившимися из-за гребня черными коробками, из хоботков которых било пламя, Орлик прибежал в то стойло, в котором руки Прошки подносили ему сахар. Стойло оказалось разрушенным. Орлик постоял в задумчивости несколько минут и заржал от нестерпимого одиночества. На его голос прибежали несколько лошадей. Он не знал их, решил уйти. Поплелся тихо, как старый солдат, вдруг осознавший, что теперь некуда спешить, война прокатилась и заглохла, наполнив его тяжелыми раздумьями. За Орликом потащился небольшой табунок таких же печальных и тоже потерявших в страшном клубке боя своих ездоков… Лошади бежали за Орликом неотступно, то обходя, то перепрыгивая через туши убитых четвероногих сотоварищей.
Вдруг ветром донесло знакомый запах. Орлик навострил уши, фыркнул, ударил копытом и заржал. Прислушался, приподняв уши, — тишина, ни единого звука! Орлик снова заржал. Нет, не зовут его. Он покачал головой и, гонимый тревогой, помчался вскачь. Он бежал долго, гулко стуча подковами, бежал в темноте по изрытой и опаленной земле. Табунок отстал, и Орлик несся один, бросая беглый взгляд на звезды, отчужденно мерцающие на далеком небосводе.
Впереди возникло препятствие. Орлик остановился, потянул ноздрями и сразу уловил Ласточкин запах. Крутнув хвостом, он подошел ближе — перед ним лежала Ласточка, алея в темноте своей огнистой мастью. Орлик ткнулся носом в ее мягкую, бархатистую гриву и тут же заметил человека. От человека тоже веяло знакомым запахом. Орлик потянулся к нему, теплыми губами пошевелил волосы.
Прошка узнал Орлика.
— Где братеня? — шептал Прошка коню. — Скажи, скажи?..
Лошадь не могла говорить, а Прошка не мог молчать. Он говорил о том, как бились казаки, что, если бы не танки, жали бы немцев до самого Севастополя и что он, Прошка, никогда не видел такого множества порубленных врагов. Он говорил, а Орлик терся лбом о его чубастую голову, радуясь чему-то своему, чисто лошадиному, а может быть, выпрашивал кусочек сахару.
— Вернулся поискать Андрюшу, не могу я без него идти в полк. Он командир наш, брат-то мой, Андрей Кравцов. Понимаешь, Орлик, командир! Мне никто не простит… Увлекся трошки и… потерял из виду. Меня, сукиного сына, надо за это в расход пустить, а допрежь вожжами выпороть… Ничего ты, Орлик, не соображаешь… Лошадь ты и есть лошадь… Пошли, может, найдем.
Прошка шагал впереди, сверля уставшими глазами пропитанную дымом темень. Конь шел за ним покорно, будто виноватый в Прошкином горе, дышал теплом в затылок, отчего еще муторнее становилось на душе у парня.
Никандр Алешкин последним покинул свой окоп, покинул его после того, как кончились патроны и винтовка, жалобно щелкнув курком, не потревожила его плечо привычной отдачей. Он заерзал в тесном окопчике, шаря по карманам, не застряла ли в них обойма. Карманы были пусты, как и подсумок, промасленный и потертый. Жалкой тряпкой лежала скомканная гранатная сумка. Кругом горело, рвалось, смрадный дым стелился по всем позициям. Алешкин вылез из окопа, пригнувшись, побежал по обожженной, безлюдной равнине, то и дело натыкаясь то на разбитое орудие, то на искалеченные пулеметы. Душной ночью он случайно встретил знакомых саперов, ставивших мины. С ними он и откатился на вторую линию обороны, где и влился в свою роту.
На зорьке появился Запорожец, приказал рыть окопы. Едва на горизонте показалось солнце, Алешкин прилег отдохнуть, свалился как убитый. Саднило в плечах, коленях — натруженно гудело все тело. Он лежал на спине, дождь хлестал по лицу, дробился на разгоряченной работой груди, перечерченной наискось лямкой противогаза.
Сосед, с которым Алешкин познакомился только что, увалень лет тридцати, со светлой щетиной на лице, с крупным носом и глазами гипнотизера, Родион Рубахин, участливо рокотал:
— Ты, Никандр, встань, мокрая земля! Слышишь, радикулит схватишь!
Снова подошел Запорожец. Алешкин попробовал открыть глаза, но не смог, веки казались пудовыми. Старший лейтенант Запорожец, еле державшийся на ногах, приказал:
— Немедленно отрывайте окопы вот здесь… фронтом сюда. Полного профиля, — и опять ушел куда-то.
Рубахин поднялся первым, молча, чавкая ногами, разметил мелкими ровиками будущие окопы, обозначил между ними широкую полосу хода сообщения. Полоса и ровики тотчас же наполнились водой, очертились, будто полоски льда.
— Алешкин, старшой, бери лопату!
Никандр работал с неосознанной злостью, в душе у него кипело: прежде всего он злился на самого себя, злился на то, что устал, как паршивый кутенок. Преодолев усталость и почувствовав, что наконец открылось второе дыхание, начал сноровисто рыть окоп. Потом разогнул спину и, увидев, что Рубахин отрыл окоп глубиной всего лишь по пояс, вдруг набросился на него с упреками:
— Я думал, что ты настоящий боец. Оказывается, во-он кто ты — радикулитик! Все за спину держишься. Придет командир роты, он тебя, Родион, хватит лопатой по мягкому месту, сразу станешь гибким.
— Никандр, ты пойми, я пекарь, впервые рою окопы.
Кое-как Алешкин выполз из окопа и тут же животом ткнулся в свежую, пахнувшую перегноем землю. Одним глазом он увидел Рубахина, сидевшего сгорбясь у своего до половины отрытого окопа. Было уже светло. Лениво, нехотя где-то там, на переднем крае, громыхали орудия. Рубахин вполголоса тянул нудную и тоскливую песню. Он тянул ее, сунув нос в колени и слегка качая лохматой головой.
— Не плачь, Родион! — собрав силы, сказал Алешкин и, закрыв глаза, добавил уже тише: — Отдохну малость, я тебе помогу. Только ты меня разозли, обязательно разозли, иначе мотор не заведется.
В эту минуту к ним подъехал Ольгин. Алешкин поднял голову, увидел длинноногого, перетянутого ремнями полковника и трех автоматчиков, Рубахин еще нудил, и Ольгин грубо резанул:
— Встань, сонное царство! Почему лодыря гоняете? Позвать командира! — Он тряхнул Рубахина за плечо.
Тот, поднимаясь, наступил на размокший, скользкий комок суглинка, свалился в окоп, залитый водой. Брызги, стрельнув вверх, изрядно окатили Ольгина, исконопатили худое разгневанное лицо. Паренек с автоматом на груди, все время жавшийся к полковнику, поперхнулся писклявым смехом и тут же, словно напугавшись чего-то, замолк.
— Я не знаю, где находится командир, — сказал Рубахин, отжимая воду из брюк. — Может, там, может, вон на той высоте, товарищ полковник, — разогнувшись, показал он в сизую даль, побитую в отдельных местах черными оспинками-окопами.
— Какую боевую задачу ты получил от своего командира? — Льняные реденькие брови Ольгина, посаженные непомерно низко, вдруг шевельнулись, сошлись у переносицы.
— К утру отрыть окоп и, кажись, замаскировать.
«Кажись» еще больше разозлило Ольгина, глаза мигнули тяжелым недобрым блеском. Ни слова не говоря, он бросился к броневику и быстро укатил.
Алешкин подмигнул Рубахину:
— Пекарь, учись рыть окопы, иначе тебе труба. Рой, скоро начнется.
На роту Запорожца противник бросил полк пехоты и свыше десяти танков. Запорожец увидел в бинокль, как первый взвод, дрогнув, отошел во вторую траншею, прижался к батарее противотанковых пушек.
Прибежавший связной от взвода — молоденький красноармеец, раненный в руку, сообщил, что танки противника проутюжили первую траншею и вот-вот ворвутся на позиции артиллерии и что командир взвода убит, а лейтенант Шорников потерял голос, не может слова произнести.
— Старший сержант Алешкин, прими первый взвод! — приказал Запорожец, не отрывая от бинокля глаз. — Да смотри голос не потеряй! — закричал он вдогонку Алешкину так, словно от голоса зависел исход боя.
Алешкин нашел лейтенанта Шорникова в траншее, припавшего к нагретому «максиму». Пулемет, раскаленный докрасна, уже не стрелял, а лишь выплевывал пули, которые тут же, на глазах, обессиленные, падали в нескольких метрах за бруствером жалкими комочками.
— Товарищ лейтенант, что случилось? — спросил Алешкин.
Продымленное гарью лицо Шорникова обнажало белые до блеска зубы. Высунув ярко-красный язык, он черным, грязным пальцем показал на него.
— Не работает? — догадался Алешкин. — Контузило, что ли?
Шорников замотал головой, развел руками: мол, сам не знаю. Из-за выступа траншеи выскочил Рубахин со связкой гранат в правой руке.
— Я сейчас! — крикнул он и, словно ящерица, припадая к земле, быстро-быстро побежал к первой траншее, где натруженно ревел вражеский танк, пытаясь преодолеть препятствие.
Рубахин уже неумело пополз к танку. Алешкин уцепился за руку Шорникова, до боли сжимал ее и шептал:
— Спокойно, спокойно, товарищ лейтенант…
Рубахин взял чуть вправо и уже начал огибать ревущую стальную глыбу.
— Тихо! — закричал Алешкин.
Родион Рубахин прыгнул в окоп и тут же швырнул тяжелую связку гранат под самый зад танка. Танк, пробежав десяток метров, взорвался. Яркое, жадное пламя набросилось на его запыленные бока и башню.
Танк сгорел. И когда он сгорел, вернулся в траншею Рубахин. Алешкин еще не отпускал Шорникова, пальцы его, как бы омертвев, застыли в самом крайнем напряжении.
Из уха Рубахина сочилась кровь, падая бурыми каплями на плечо. Он с минуту сидел молча, поглядывая то на Алешкина, то на лейтенанта Шорникова, и не понимал, почему те, затаив дыхание, смотрят на него как на пришельца с другой планеты. Он не понимал потому, что сам еще не осознал сделанного, и находился в состоянии полного безразличия к тому, что совершил, словно бы напрочь забыл, как полз, как надвигался на него танк большой темной глыбой. Потом глыба эта, дохнув жаром, освободила небо, стало светло, и он увидел и танк, и траншею, в которую прыгнул. Но это было там, там и осталось. Наконец посмотрев на сгоревший танк, Рубахин тихо произнес:
— Братцы, неужели это я его, а?
…Прорвавшиеся в глубь обороны немецкие танки повернули обратно. И как только они оказались на нейтральной полосе, какой-то редко ошибающийся наш артиллерийский наблюдатель-корректировщик выдал пушкарям точные координаты цели. Похожие издали на черных таракашек, танки нырнули в самое пламя разрывов, поглотившее их.
1. Противник в составе до двух пехотных дивизий, усиленных танками и артиллерийско-минометными частями, предпринимает из районов Керчь, Бондаренково, Юркино усиленные попытки выйти к проливу.
2. Наши части, удерживая каменоломни и прилегающие подступы к ним, 16.5.42 г. предприняли массированную контратаку и продвинулись в сторону Керчи на 3 км по всему участку, истребив в бою до батальона гитлеровцев.
3. К исходу дня 17.5.42 г. части арьергарда, отойдя на исходные рубежи, продолжали вести упорные бои с целью надежного прикрытия переправ через Керченский пролив. Эвакуация войск продолжается.
Прошу дальнейших указаний и распоряжений.
На остановках открывались обитые железом дверцы, затем в машину поднимались двое, а иногда (когда Мальцев особенно бушевал) трое немцев. Они выволакивали Петю, тащили в кювет или за угол дома и, хохоча, снимали штаны, требовали справить нужду… Не смеялся при этом лишь один чернявый лейтенант, он отворачивался, курил. Петя уже знал, как зовут этого фрица: Густав.
Однажды Густав принес ему обед: котелок борща, миску каши и стакан компота (раньше бросали кусок черствого хлеба и флягу теплой мутной воды — вроде чая, что ли). Из прочитанных книг Петя помнил, что перед смертью узникам дают лучшую еду, кормят под завязку, вроде бы подкрепляют перед дорогой на тот свет.
— Значит, сегодня пустите в расход?
— Кушай, — сказал Густав.
— Приказываешь? — Лицо Пети заиграло желваками, а локоть, вздрогнув, нацелился на миску. — Не буду! И без еды до вашей пули доползу…
— Господин полковник приказал кормить хорошо.
— Сволочь он, ваш полковник… И морда у него обезьянья. Кролика нашел, паскуда. Убирай харч! — И двинул котелок.
Густав подхватил его на лету, захлопнул дверцу.
Машина тронулась. Мальцев видел, что везли его куда-то по крутым спускам. Через час или чуть больше на остановке открыли дверцу, и Петя сразу заметил развалины и вышедших из подземелья (похоже, что из погреба) Густава и высокого носатого офицера. Они подошли к машине. Офицер что-то сказал водителю, и тот зашагал прочь.
Низко прошли «юнкерсы», поблескивая в лучах закатного солнца. Петя, проводив их взглядом, подумал: «Отлетаются! Придет время, и наши вспорют вам брюхо!» И крикнул в лицо вислоносому майору, наклонившемуся, чтобы лучше рассмотреть внутренность машины:
— Слышишь, говорю, все равно вам врежут!
Тонкие губы офицера растянулись в улыбке, и майор кивнул Пете:
— Гут! — Закурил сигарету и загудел что-то Густаву. Майор громыхал басом минут пять, показывая то на погребок полуразрушенного домика, то кивая на машину.
«Совещаются господа офицеры, — заключил Петя. — По плану будут расстреливать, техники-механики». Он вдруг вспомнил рассказ отца о немецких портовиках. Отец несколько раз заходил в балтийские порты Германии, общался с моряками, видел оборудование и хвалил немецких техников и инженеров, с юмором рассказывал о пристрастии немцев к точности в работе. Петя уже забыл детали отцовского рассказа: они, эти детали, сразу же выветрились, как только началась война… Теперь в голове осталась одна мысль: немцы — это гитлеровцы, вот эти носатые и мордатые, именно вот эти, которые собираются расстрелять его здесь, в развалинах, на советской обожженной земле, именно вот эти, и никаких других немцев нет и не было!..
Подогнали мотоцикл. Майор сел в коляску и что-то резко сказал ефрейтору. Ефрейтор включил скорость…
Густав, пошарив в карманах, подал Пете пачку сигарет:
— Кури, Петер.
Петя поколебался и решил напоследок затянуться фрицевским табаком. Он прикурил от поднесенной Густавом зажигалки и, сощурив один глаз, спросил:
— Крановщик? Может, токарь? Ты кто есть, говорю? Не понимаешь?
— Чуть-чуть понимаю…
— Рабочий?..
— Ты знаешь место, где мы стоим?
Петя присмотрелся к развалинам. На одном домике с развороченной бомбой крышей он заметил табличку с номером и названием улицы. Повыше выгоревшей таблички на карнизе сидел голубь, обеспокоенно крутил своей красивой головкой.
— Жив, дружок, — прошептал Мальцев, припоминая и дом, и улицу, и этого знакомого голубя. В этом поселке, расположенном недалеко от Багерово, получала первое пополнение вскоре после боев их дивизия.
Пете стало нехорошо, нехорошо оттого, что далеко продвинулись немцы. Он закрыл руками лицо, чтобы скрыть выступившие слезы от ожидавшего ответа Густава.
Голубь захлопал крыльями. Петя сквозь пальцы посмотрел на птицу, взлетевшую в воздух сизым комочком.
Над головой висел густой, напирающий на перепонки звук самолетов.
— Узнал место, где мы стоим? — повторил Густав просящим тоном. — Дверь закрой! — крикнул он и метнулся в кабину.
Машина вздрогнула, сорвалась с места, понеслась по бездорожью, подпрыгивая на неровностях.
Петя боялся, как бы не вывалиться при такой сумасшедшей езде. Потом спохватился, что ему надо прыгать сейчас, немедленно, ибо машина остановится, дверцу закроют на замок, который при повороте ключа выговаривает ненавистные ему звуки: «плац-цок-тюк», как затвор винтовки при досылке патронов в казенник. Но медлил, вслушиваясь в разрывы бомб, медлил и в душе торжествовал, что попали под бомбежку, что Густав струсил и теперь мчится сломя голову сам не зная куда. Ему страшно захотелось, чтобы одна из бомб накрыла бы машину, разнесла ее в щепки, чтобы вместе с ним отправился на тот свет и ефрейтор-водитель.
— Ну-ну, давай, родимый! — шептал Петя, выглядывая из машины и чувствуя, как нарастает гул самолетов. — Давай-давай, ну, швырни же хоть одну!
Бомба грохнула впереди, осветив местность вспышкой огня.
— Промазал! — огорчился Петя.
Машина остановилась. Из кабины выскочил Густав:
— Слезай!
И тут только Петя спохватился, что надо было ему все же спрыгнуть, вывалиться, хотя он и связанный, может, счастье улыбнулось бы… Теперь, теперь поздно…
Густав подхватил его под мышки, с силой выволок на землю, словно мешок. Петя боднул головой Густава в живот, тот, взмахнув руками, судорожно вытанцовывая, попятился, но не упал, лишь присел на корточки, мыча от боли. Петя подполз к нему, норовя еще раз боднуть. Густав увернулся от удара, показал на воронку, в которой еще мелькали огоньки и что-то потрескивало, догорая.
— Момент, комрад, — сказал Густав и, вскочив в кабину, включил скорость. Машина, задрожав, рванулась прямо на воронку, потом, став на дыбы, натужно взвыла и тотчас же грохнулась в яму. Раздался взрыв.
Петя приподнял голову — из воронки било пламя.
— Комрад!
Петя оглянулся: позади стоял Густав.
— Комрад, — тихо повторил лейтенант, — ты понял меня?
Петя ничего не понимал, лишь потом, когда Густав снял с него веревки, когда сунул в его руки свой пистолет, Петя наконец сообразил, что произошло для него совершенно непредвиденное. И все же Петя спросил:
— Как понять это?
— Беги, — толкнул в спину Густав. — Передай командованию, что фашисты приготовились к газовой атаке.
— Га-газы?
— Я, я… Запомни этого офицера. Его фамилия Носбауэр… Теперь быстро беги! — махнул Густав в темень.
Петя, едва сделав несколько шагов, упал, отекшие ноги подломились, они плохо слушались. Руки оказались крепче. Он понял это, цепляясь пальцами за траву, камни и землю, пополз в темноту.
Полз мучительно долго. И когда почувствовал, что ноги отошли, что они все крепче и крепче упираются в землю, огляделся вокруг — его окружала темнота, плотная, непроглядная.
Впереди хлестко резанул пулемет, прошил зеленым пунктиром ночь. По-ишачьи, взахлеб проревел шестиствольный миномет, разбудил гулкими разрывами мин дальнюю тишину. Петя определил: мины разорвались примерно в трех километрах от него. Он поднялся, сделал несколько шагов, земля показалась ему зыбкой. Вскоре понял: это кажется оттого, что он несколько дней не ходил. Но он обязан пересилить это чувство, и тогда земля не будет уходить из-под ног.
На посланное боевое донесение командующему фронтом Кашеваров не получил ответа ни в тот день, ни в последующие два дня, самые критические для них, когда враг, как бы обезумев после небольшого затишья, навалился всеми своими силами и загнал и без того обескровленные в неравной борьбе остатки арьергарда в пригородные разрушенные поселки и сады. Прошлой ночью гитлеровцы обрушили на подразделения шквал зажигательных снарядов, Теперь передний край обороны горит, и по ползущему, шастающему по деревьям огню отчетливо видно, как сжимается вражеское кольцо — остался только один небольшой коридорчик, через который еще можно проскочить к переправам…
Занималась зорька. Кашеваров лежал на своей переносной кровати вниз лицом и видел — коридорчик для выхода к переправе сузился настолько, что через него едва ли можно прорваться. Возле находился Петушков.
— Докладывай, Дмитрий Сергеевич, — обратился к майору Кашеваров.
— Ночью посылал я старшего лейтенанта Запорожца узнать, началась ли переправа. Идет полным ходом. Но скопище частей на берегу пролива невообразимое…
Кашеваров начал складывать кровать. Неподалеку, почти рядом всплеснул разрыв вражеской мины, и Кашеваров упал лицом вниз.
Он очнулся в танке и, поняв, где находится, увидел майора Петушкова с перевязанной головой, выдавил из себя одно слово:
— Остановитесь! — и вновь потерял сознание.
Длинные жилистые руки Бурмина срослись с рычагами управления: он как бы нес тяжелую машину на руках, вертел ею с упоением и страстью, бросал на такие препятствия, на которые в мирное время никогда не осмелился бы послать танк.
Обогнув горевшие сады, Бурмин вывел машину на небольшую равнину, по которой шли немецкие пехотинцы, шли во весь рост, уперев в тощие животы автоматы, и не целясь стреляли.
— Бугров! — закричал Бурмин. — Огонь! Огонь, слышите, огонь!
Бугров уже стрелял, и Бурмин видел, что гитлеровцы, роняя автоматы, разбрасывая руки, падали то сразу плашмя, то, спотыкаясь, клевали головой в землю, то, словно опьянев, делали круги и уже потом, приседая, ложились тихо, без крика.
Бурмин пропахал танком вдоль вражеских цепей, развернулся, чтобы проложить вторую борозду, и увидел на пригорке гнездовье вражеских орудий. Хоботки орудий покачнулись, и он понял, что сию минуту ударят по танку не одним, а несколькими снарядами, и что Бугрову, который уже открыл по ним огонь, не справиться с вражеским гнездовьем, и что только он может спасти экипаж и машину. Решение созрело мгновенно: бросить танк в гущу бежавших назад немецких пехотинцев. Выжав предельную скорость, он нагнал толпу, вошел в нее и некоторое время вел машину тихим ходом.
Гитлеровцы семенили и спереди, и сбоку, оглядывались. Он видел их лица, искаженные и страхом, и беспомощностью. Один верзила в очках, с засученными по локоть рукавами все пытался отцепить связку гранат, но Бурмин прибавлял скорость, и верзила отдергивал руку и, оглядываясь, что-то кричал, показывая на танк.
Вражеская пехота все же залегла, и танк снова оказался один-одинешенек. Немцы взяли его под прицельный огонь. Разрывы снарядов гонялись за ним, но никак не могли догнать: Бурмин бросал танк то вправо, то влево, то мчался по прямой.
— Григорий! — кричал Бугров. — Поворачивай! Сумасшедший, куда прешь!
Бурмин не отзывался. В смотровую щель он опять увидел знакомое гнездовье орудий, понял, что зашел с тыла, что немцам потребуется немало времени, чтобы развернуть свои орудия в сторону танка, и, наконец, что он может опередить их.
— Санечка, смоли, в душу их мать!
Бугров выстрелил раз, другой. Прислуга метнулась, посыпалась в щели. Григорий поддал газу, и танк, прыгая через щели, ударил лбом в хоботистое, похожее на какую-то птицу орудие. Бурмин лишь увидел полет колеса, прочертившего желтое небо. Тут же вновь развернул танк; орудие надвигалось быстро и на какое-то мгновение закрыло собой и землю, и небо. Танк содрогнулся, высек гусеницами огонь, и опять Григорий увидел землю, выскочил на маковку взгорья и, задерживаясь там, повел машину на очередной таран, теперь уже на орудие, успевшее развернуться стволом в его сторону.
— Бугров, огонь!
— Кончились боеприпасы, — сообщил Бугров. — Гони под гору! Григорий, не теряй разума!
Хоботок вражеского орудия дохнул огоньком. Снаряд чиркнул по башне. Бурмин отметил: «Касательный!» — и, не сбавляя скорости, опрокинул орудие; оно свалилось набок, потом перевернулось раза три. Григорий сделал крутой разворот, намереваясь расплющить пушку.
Но в это мгновение полыхнуло впереди, процокали осколки по лбу танка. Григорий налег на рычаг, и танк бросился в сторону. Он шел ходко, и, оттого что машина бежала, утрамбовывая под собою землю, Бурмин понял, что взрыв не повредил гусеницы, что «бегунки» исправно бросают траки и мотор по-прежнему несет стальную махину. И потому что все было в порядке, ему очень захотелось вернуться и начисто разорить проклятое гнездо немецких артиллеристов. И он повернул бы, несмотря на то что Бугров, трезво оценив обстановку, настойчиво требовал выйти из боя, но как раз в то мгновение, когда Бурмин напружинил руку, чтобы развернуть танк, из-под земли брызнули огненные фонтаны.
Снаряды ложились вокруг, и уйти из этого опасного ожерелья было почти невозможно. Но Бурмин все же нашел подходящую щель, направил исхлестанный осколками танк в щербатинку, узкой улочкой выскочил к проливу, к переправам, сплошь занятым войсками. Он вышел из машины и окончательно убедился — все же прорвался к своим! Его охватила такая радость, что он захохотал во весь голос. И вдруг, когда из танка подняли Кашеварова, надломившись, бездыханным рухнул на землю. И только тогда Петушков заметил: низ живота у Бурмина весь в крови, потом уже увидел две пробоины в танке…
— Похоронить как героя! — сказал окончательно пришедший в себя Кашеваров и вдруг приумолк: у Петушкова из-под полы шинели показалась кровь…
Спуск к проливу, насколько видел глаз, сплошь заполнен бойцами, ожидавшими подхода кораблей. По всей поверхности пролива крякали снаряды, поднимая искрящиеся столбы воды. Они тянулись к небу, на мгновение замирали стоймя и с грохотом оседали, исчезая в кипящей пучине. К маленькой, полуистерзанной дощатой пристани подходило суденышко. Берег вдруг качнулся, придвинулся и замер. Катер ловчился: то стопорил, то отворачивал в сторону, то, развернувшись, вновь пытался подойти к искалеченному причалу. Наконец он все же присосался к размочаленному мостику, и Ольгин заметил брошенную с корабля веревку, ему даже почудилось жалобное дзиньканье летящего конца, подхваченного сразу десятками протянутых рук.
Толпа хлынула на палубу тугой волной, и кораблик, качнувшись, осел ниже причала, затем, черпая бортами воду, с трудом оттолкнулся от берега, пополз в частокол разрывов…
Ольгин понял, что к пристани ему не пробиться, да и грузят только раненых. Он пошел вниз и вскоре набрел на кавалеристов: конники, в одних трусах, приторачивали к седлам вещмешки. Среди них Ольгин опознал майора Андрея Кравцова, ординарца полковника Кашеварова сержанта Мальцева, все лицо которого было покрыто синяками. Ольгин догадался — кавалеристы собрались плыть через пролив на лошадях. И командовал тут майор Кравцов.
— А доплывете, товарищ майор? Хватит ли сил и сноровки у лошадей?
— Преодолеем, товарищ полковник. Нам крайне необходимо. Вот сержант Мальцев в точности знает — гитлеровцы приготовились пустить в ход газы. Надо, чтобы весь мир знал об этом чудовищном акте…
Подскакал на коне Прошка в полной форме, доложил Андрею Кравцову:
— Братеня, полковник Кашеваров погружен на катер.
— Выживет?
— Обязательно, братеня. Он сильно контужен и ранен в руку и голову. А майор Петушков в ногу осколком… Братеня, я остаюсь здесь… В катакомбах, говорят, полно нашего брата. Я буду ждать тебя, Андрюша…
— Непременно, Проша! — сказал майор Кравцов, поцеловал Прокопия. — Вернусь, жди, крепко жди! — Андрей посмотрел на Ольгина и по лицу определил, что полковник весь в ожидании. — Что вы раздумываете? Проша, отдай полковнику коня.
Ольгин мигом разделся, скатал в тугой катышек обмундирование, приторочил к седлу и молча повел лошадь к воде.
…В тот день немилосердно палило солнце. Коса Чушка, узенькая лента земли, далеко вонзившаяся в море, курилась желтой пылью: по ней непрерывным потоком шли переправившиеся войска, успевшие на ходу сорганизоваться в роты и батальоны. Они шли, жадно ощущая радость выхваченной из лап смерти жизни. Шли, готовые вновь броситься в тяжкие испытания во имя вечной жизни. Только Ольгин уже ничего не мог ощущать — тело его, выброшенное на берег, лежало на мокром песке. Набегали волны, ноги приподнимались, отчего казалось, что Ольгин силится встать и пройти полностью не пройденную до конца свою солдатскую версту…
Старший лейтенант Боков отдавал последнее распоряжение на переход линии фронта, как совершенно неожиданно в предрассветном сером небе показались вражеские бомбардировщики в сопровождении истребителей. Боков тут же начал звонить в штаб армии, в разведотдел. Пока он выяснял сложившуюся обстановку, гитлеровские самолеты начали бомбить наши войска, расположенные в первом эшелоне. Связь с разведотделом оборвалась, и Боков приказал нам, группе перехода линии фронта, на всякий случай укрыться в балке, переждать в блиндаже до выяснения обстановки. Но мы — лейтенант Сучков, сержант Лютов, радист Семен Шкуренко и я — не успели даже пошевелиться, как загрохотала вражеская артиллерия, нельзя было поднять головы…
Спустя минут сорок Сучков все же выдвинулся вперед, на бугорок, залег там.
— Лейтенант, ну что?! — во весь голос прокричал Боков.
— Идут вражеские танки! — ответил Сучков. — А за ними, командир, наступает пехота.
Боков сильно нервничал — все это было неожиданным, ломало наши планы. Боков потребовал от радиста Кулиева связаться с разведотделом штаба армии. Но Кулиев ничего не добился: там, где располагался штаб армии, уже стоял, кудрявился смрадный столб дыма от вражеской бомбежки с воздуха. Пока старший лейтенант Боков искал выход из создавшегося трудного положения, на пригорке показались танки. Они открыли сильный огонь по балке, в которой мы находились, осколок от вражеского снаряда попал в радиостанцию, и Семен Шкуренко крикнул, что рация вышла из строя.
Наконец, когда гитлеровские танки пошли вперед, угрожая отрезать нас от своих войск, Боков дал команду отходить балкой в направлении штаба армии.
Через три дня старший лейтенант вывел нас к каменоломням, расположенным рядом с поселком Партизаны, без потерь…
Утром, когда поднялось солнце, мы увидели у входа в подземелье отрытые окопы, в которых находились бойцы: их было немного, не больше двух взводов. Здесь же, почти под самым каменным сводом входа, толпились небольшими группами, по пять — десять человек, гражданские — пожилые мужчины, женщины, дети. Похоже, они вышли из подземелья подышать утренним воздухом, посмотреть на солнце.
Ваня Лютов кивнул одной, в пуховом платке, молодайке:
— Давно под землей?..
— Десятый день, считай…
— Ну и как, жить можно?
— Теперь сносно, сержант. А вначале бог знает что творилось! Поди, тысячи попали в эти каменоломни. Вошли и те, которым не хотелось отступать дальше. И те, которым не удалось переправиться на Тамань. Да и мы, керчане. А куда же деваться, коли проклятый германец лютует в городе! Теперь командиры навели порядок. Вот этот самый вход, — женщина раскинула руки, показывая и саму оборону, и многочисленные штабеля камня, сложенные неподалеку от входа, — взял под оборону один майор. Говорят, он из резерва. Вот подожди, он сейчас появится — время подходит наступать фрицам.
— Мы не намерены залезать в это подземелье! — сказал Лютов. — У нас своя цель: разыскать штаб своей дивизии.
В это время Боков громко спросил:
— Товарищи! Кто из вас из хозяйства полковника Кашеварова?!
— Я! — послышался голос из одного окопа, расположенного на скате курганчика, метрах в тридцати от нас.
— Это голос Григория Тишкина! — определил сержант Лютов. — Тишкин, ты жив? Давай к нам!..
— Не могу! Сейчас начнется, — ответил Тишкин, не показываясь.
Но Тишкин все же выскочил из окопа, подбежал к старшему лейтенанту Бокову, козырнул неумело.
— Старшой, я не один тут из дивизии, со мною майор Русаков. Вот там, в повозке, спит, — показал Тишкин на бричку, приткнувшуюся бортом впритык к скале.
Боков бросился к бричке, но Русаков уже поднялся и, видно опознав нашего ротного, обнял его, успел несколько слов сказать и, опять вскочив в кузов пароконной брички, громко крикнул:
— Товарищи! Мне приказано удержать эти позиции! Не допустить гитлеровцев в катакомбы. — Он взглянул на часы: — Фашисты пойдут через десять минут, как и вчера, в одно и то же время. Своим заместителем я назначаю старшего лейтенанта Егора Петровича Бокова. Вот его, — показал он на Бокова.
— И мы пойдем в атаку! — выдвинулся из толпы гражданских белоголовый мужчина. — Товарищ майор, включай и мою команду.
— Ты кто? — спросил белоголового Русаков.
— Да кто ж! Я литейщик Ткачук. А побелел я, товарищ майор, в Багеровском рву. Расстреливали, да не расстреляли. У меня теперь, товарищ майор, одна цель в жизни — настичь гитлеровского капитана Фельдмана… И закопать этого убийцу… А потом уж и на завод. Эй, Клавка, Клавдия, скажи и ты, — обратился Ткачук к одетой в потертую фуфайку женщине, на которую я уже смотрел и думал: «Неужели та самая, которой я поручил сопровождать ефрейтора Ганса Вульфа в Аджимушкайские катакомбы? И заговорил ли раненый Вульф или же еще не может раскрыть рта?»
— Николай Митрофанович, чего уж говорить! — сказала Клава Ткачуку. — Была! Была в том страшном рву. И не верится, что осталась живой.
Я пробился к Клаве. Она узнала меня и почему-то, как бы испугавшись, юркнула в толпу…
Григорий Тишкин уже находился в своем окопе, и оттуда вдруг раздался его надрывный крик:
— Бра-а-атцы! Фашисты прут! Вона! Вон-на сколько их!..
— Без паники! — провозгласил майор Русаков. — Гражданским приказываю: немедленно отойти в глубь катакомб! Остальным, всем военным, занять боевые позиции! И ни шагу назад!..
С оглушающим грохотом вздыбили землю вражеские снаряды — окантовали огненными всплесками передний край обороны. И опять прозвучал голос Тишкина:
— Та-а-нки!
Бой длился до самой темноты. Потом прозвучала команда Бокова:
— Отбой! Беречь боеприпасы! Дежурной группе остаться на месте. Остальным отойти в глубь подземелья.
В глубине каменной галереи — наверное, метрах в семидесяти от входа — остановились в большом округлом куполообразном зале, освещенном тусклым светом горевших самоделок-светильников. По приказу майора Русакова начали считать свои потери. В тетрадь записывал погибших поименно лейтенант Шорников, комендант нашей дивизии. Как потом я узнал, он попал в каменоломни десять дней назад с пятью бойцами комендантского взвода. По приказу полковника Кашеварова Шорников должен был найти там штаб фронта и доложить, что войска арьергарда истощены, обескровлены и крайне нуждаются в срочной поддержке. Да так и застрял в подземелье.
— Не всех учли, — возразил Тишкин, когда Шорников зачитал Русакову поименный список павших. — Поместите в список лейтенанта Зиякова и сержанта Дронова. Сам видел, как фашистский снаряд накрыл их обоих. О господи, спаси и сохрани наши души! Убереги от смерти! — перекрестился Тишкин.
— Однако жаль, — вздохнул Боков. — Дрались они бесстрашно.
— Да вот же! Глядите, идут! — вскричал сержант Лютов, все время смотревший в сторону входа. — Я, как кошка, в темноте вижу. Товарищ майор, это они, Зияков и Дронов, ведут фрица. А ты, Тишкин, брось молиться за упокой!..
Лютов не ошибся. Зияков и сержант Дронов вели под руки низкорослого гитлеровца, который еле волочил ноги и голова его свисала на грудь. По приказу Русакова Зияков и Дронов отпустили гитлеровца. Коротышка-пленный закачался, потом, сделав два шага на огонек сальной свечи, упал на спину. Шинель на нем распахнулась, и какая-то связка выпала из-под шинели прямо под ноги майору Русакову, который тут же отпрянул в сторону. Сержант Лютов подхватил выпавшую связку, отбросил ее подальше — упаковка упала на камень, рассыпалась на листки. Лейтенант Зияков подхватил один листок, как мы уже заметили, с типографским текстом, молча прочитал, затем надвинулся на лежащего пленного, вскричал, потрясая «листовкой:
— Гад! Так ты с листовками к нам! Товарищ майор, эти листовки призывают красноармейцев убивать своих командиров и комиссаров…
— Собрать и сжечь! — приказал Русаков и кивнул мне: — Сухов, переведи гитлеровцу: кто его послал к нам?
Я перевел и посмотрел на фашиста. Вижу, из его перекошенного рта хлынула кровь, потом заметил рану на груди.
— Да уже все, — прошептал сержант Дронов, — скончался гад…
Майор Русаков воззрился на старшего лейтенанта Бокова.
— Егор Петрович, разберись, — произнес Русаков. — А труп убрать, похоронить, в общем. Потом зайдешь ко мне на КП, вон нишка, завешенная попоной, там я помещаюсь.
И майор ушел, не сказав ни слова больше…
Я спал в каменном отсеке для отдыхающих, спал беспробудным сном после дежурства у входа. Кто-то тряс меня за плечо, я все отмахивался да мычал во сне. Наконец открыл глаза, вижу, возле меня сидит на корточках лейтенант Шорников.
— Сухов, срочно на КП, майор Русаков вызывает!
Я вскочил на ноги, по уже выработавшейся привычке прислушался: не слышно ли выстрелов? Не ворвались ли в подземелье гитлеровцы? Тишина! С потолка падают капли в подставленные кружки, выговаривают: «Сколь-ко, сколь-ко». С водой у нас теперь очень трудно — на человека в сутки два стакана. Да и с продуктами не лучше, суточный рацион на каждого бойца составляет сто граммов хлеба, двадцать граммов муки, три галеты, две конфеты. Но больше всего мучает жажда, и я невольно потянулся к кружке.
Шорников приостановил:
— Не имеешь права! Высасывай из стенки, а собранное не трогай. Порядок, Сухов, для всех один.
Я припал к «плачущей» ноздреватой стене, губы покорябал, но что-то и в рот попало.
— Я готов, товарищ лейтенант!
Мы вышли из отсека — темень, хоть глаза коли.
— А зачем майор вызывает?
— Тут такое дело, Сухов. — Шорников взял меня под руку, чтобы мы ненароком не потеряли друг друга в темноте. — Гитлеровцы пробурили потолок, образовалась во какая дырища! И гогочут сквозь дыру, плескают воду, шумят: «Русь, вода кушайт хочешь?» Проклятые, измываются! В общем, они болтают. Майор решил послушать их, может быть, что-нибудь сболтнут полезное для нас. Думаю, что майор пошлет тебя к этой дыре… Ты заходи, а я останусь, — сказал Шорников, когда мы приблизились к КП, к «келье» майора, и остановились у подводы, груженной двумя охапками соломы. — Мне надо думать, Сухов, и о связи. Майор сказал: «Шорников, ищи. Здесь, — говорит, — в нашей галерее, размещался фронтовой батальон связи. Надо, — говорит, — мобилизовать радиста Семена Шкуренко, он, — говорит, — хохол упрямый, найдет и соберет целую рацию». Я уже кое-кого подключил, чтобы зажечь этой идеей радиста Шкуренко… Входи, входи, Сухов!
Я отвернул попону и вошел в «келью» Русакова, вскинул руку для доклада, гляжу, а майор спит, похрапывает на деревянном топчане, положив руки под голову. Я затаил дыхание, чтобы не нарушить сон майора, но он тут же открыл глаза, сказал:
— А, это ты, Сухов! Садись. — Он показал на камень, покрытый сверху какой-то одежонкой, служивший табуреткой. — Ну садись, садись! Будь как дома.
Я слегка улыбнулся.
— Да, это наш, наш дом. И мы обязаны защищать его до последних сил. Пойдешь ко мне ординарцем? У меня много беготни. — Он надел гимнастерку, подпоясался. — Ты же знаешь, в подземелье я не самый главный. Таких, как наша рота, которая обороняет восточный сектор, в катакомбах несколько гарнизонов, и возглавляет их общий штаб… Ну, совещания различные — раз. Координация боевых действий — два. Организация питания — три. Сбор всякой информации и передача распоряжений. В общем, нужен мне ординарец в ранге порученца. Пойдешь?
— Это же приказ, товарищ майор…
— Конечно, приказ, сержант Сухов. Да-да, Сухов, отныне ты сержант! Приказ о присвоении тебе воинского звания «сержант» оформлю немедленно, как только выйдем из подземелья и вольемся в свою дивизию. — Русаков достал из тумбочки петлицы с прикрепленными к ним сержантскими треугольничками: — Пришивай. У тебя должны быть иголка и нитка. Есть, значит, пришивай сейчас же!..
Дрогнула попона, вошел худой, с провалами щек на смуглом лице старшина:
— Вай, вай, товарищ майор, в моем амбаре почти ничего. Лепешка ехтур[2]. Сахар, понимаешь, тоже ехтур. Понимаешь, думать надо…
Русаков спрятал от меня лицо, опустил голову к тумбочке. Густые, ранее смолянистые волосы уже посеребрила седина.
— Старшина Али Кулиев! — вдруг расправил плечи Русаков. — Да что мне твое «ехтур»! Ты кто есть?
— Повар…
— Не только повар, но еще к тому же и интендант, главный снабженец в роте! Так думай сам! Ступай! Нет, погоди… Радиста Семена Шкуренко уломал?
Кулиев тяжело вздохнул, промолчал.
— Не вешай головы, товарищ сержант. Мы же на своей земле, выкрутимся, дорогой сын Советского Азербайджана. И помни, пожалуйста, что мы защищаем здесь, под этими каменными сводами, и твой родной город Баку… Ну ступай, Али-оглы Мамедов, я надеюсь.
— Обязательно, товарищ майор, — произнес Кулиев и скрылся за попоной.
Русаков повернулся ко мне: в глазах его отражалась тревога.
— Лейтенант Зияков предлагает послать кого-нибудь в поселок Жуковка — ходят слухи, что в Жуковке враг держит продовольственные склады. Голод не тетка, Миколка, схватит за горло — и хана!.. Однако о твоем поручении… Вот что, сержант! Ты сейчас отправишься к пролому — тут рядом — и будешь слушать разговоры гитлеровцев. Все запоминай! Потом сделаем выводы. Да не вздумай подняться по обвалу на поверхность со своею любознательностью!..
Русаков зашарил по карманам, видно, что-то съестное искал для меня. Но, ничего не найдя, виновато развел руками:
— Извини, сержант. Ступай…
Я давно заметил: старшина Али Кулиев каждую ночь, когда бойцы спят, когда тишина охватывает все катакомбы — отсеки и галереи, тяжелые своды, — открывает свой «амбар»-сундук и, погремев в нем, куда-то уходит с фонарем, крадучись и озираясь.
Майор Русаков, оставив на КП за себя старшего лейтенанта Бокова, отправился на боевые позиции, а мне приказал отлежаться «от своих нервных дежурств у пролома». Старшина Кулиев уже открыл крышку своего «амбара»-сундука и, погремев в нем — пожалуй, пустом, — украдкой что-то положил себе за пазуху, тихо, как бы сокрушаясь, произнес:
— Мало, мало, одни крохи, — и направился в темноту самого длинного отсека.
Так я — за ним, на этот раз из любопытства:
— Али-оглы, куда ты все же отлучаешься по ночам, яолдаш?
— Вернись, Миколка-оглы… Пока нельзя, майор держит это в секрете.
Но Али говорил не строго, вроде бы и не прочь, чтобы я следовал за ним, ведь ходить по катакомбам вдвоем менее опасно — если уж в темноте расшибешь башку, товарищ не оставит в беде. Он поднял фонарь, осветил:
— Ты Семена Шкуренко не забыл?
— Нет. Но он же пропал бесследно еще две недели назад.
— Пропал! Пропал! А может, и не пропал. Ну ладно, топай за мной. Если проболтаешься, язык вырву. С Девичьей башни сброшу… после войны.
— А где такая башня?
— В Баку, у самого моря. Пах, пах! Он не знает…
Когда Али пахает, знай: или он крайне недоволен, или выражает чувство восторга.
Мы подошли к входу в отсек, в котором находилось брошенное имущество армейского батальона связи. Вход в отсек завешен какой-то дерюгой.
— Ну заходи, Сухов-оглы.
В отсеке горел свет, в глаза бросился строгий порядок — не было прежних нагромождений, чисто подметено, посередине «кельи» что-то возвышалось, накрытое брезентом.
Заметил я и топчан, на котором кто-то лежал лицом кверху. Кулиев подсветил фонарем — меня поразило желтое, чисто выбритое лицо человека, лежавшего на топчане, ну, как у покойника.
— Помер? — невольно вырвалось у меня.
— Ехтур, — тихо сказал Кулиев. — Не помер, зачем — помер…
Он начал вынимать из-за пазухи то, что, по-видимому, взял из ротного «амбара», поставил на столик стограммовый шкалик, наполненный водой, маленький кулек, который тут же развернулся, и из него выкатились три шарика-конфеты, половина затверделой лепешки…
— Зачем — помер, — повторил Али. — Пах, пах! За это командир башка мне долой… Сема! Шкуренко! — Он пощекотал пятки лежащему на топчане. — Сема, кушать принес.
Да, это был наш радист Семен Шкуренко. Уже без усов, но я узнал его сразу по запотевшим выпуклым скулам я черно-смолянистым волосам. Он поднялся с топчана, вытянулся перед Кулиевым, сказал:
— Товарищ старшина, освободите, не получается.
— Ты поешь, поешь, Сема, — ласково предложил Кулиев. — Ты помнишь, как гнали шайтана-немца от Керчи. Шибко гнали… Я ехал на полуторке со своей канцелярией и имуществом. Навстречу выбегали столбы телефонной и телеграфной связи. Да как они выбегали!.. Плохо, скорбно! Одни — лежа, ползком, другие — скособоченно, а третьи — держась за провода, пораненные осколками и обмотанные проволокой… Сам знаешь, без телефонной и телеграфной связи мир — что человек без языка. Туда не позвонишь, сюда не позвонишь. А очень шибко надо связаться: кому — вздрючку, а кому и хорошее слово сказать. Пах, па-ах!.. Кушай, кушай, Сема.
У Шкуренко еда не пошла: полконфетки откусил, сделал глоток воды — и сидит, оттопырив одну щеку.
— Ну, глотай! Жуй! — серчал Кулиев и забегал вокруг какого-то высокого предмета, укрытого брезентом. Бегал, бегал, хлопая себя по бедрам, и говорил: — Ты свои слова давал? Давал. Глотай еда!
Шкуренко еле проглотил. И, облизав губы — видно, ему страшно хотелось есть, — тихо произнес:
— Уже две недели бьюсь, а не получается.
— Держать буду, пока свои слова не исполнишь… Штаб фронта ждет? Ждет! Москва ждет? Ждет! Баку!.. Тоже ждет. Ты пойми, Сема, ведь могут подумать: «Ежели молчат, то… в плен, значит, сдались…» О какой ты непонятливый!..
Кулиев наконец сорвал брезент, и я увидел собранную радиостанцию. А старшина бросился плясать вокруг нее, приговаривая:
— Ай, Семка! Ай, молодец! В Баку приедешь — шашлык будет! Табак будет. В Москву приедешь — орден будет.
В пляске Кулиев устал, обессилел. Семен ему шкалик подал:
— Отпей, товарищ старшина.
— Не лезь!..
— Хоть пригуби.
— Отстань! Давай, пожалуйста, что еще надо?
— Мощности не хватает, товарищ старшина.
— Найди.
— Все обшарил, товарищ старшина.
— Шарь, должна быть. Ты свои слова давал?
— Давал, товарищ старшина.
— Ну?!
— Если не соберу радиостанцию, из отсека не выйду и сгину тут.
— Во! Ты очень хороший сын Украины. И я не хочу, чтобы тут помирал. Зачем помирать! Пах, па-ах!.. Я плакать буду. И твоя мама-Украина слезами изойдет…
Семен слушал, слушал — и зашмыгал носом, упав на топчан вниз лицом. Кулиев притих, видно, и ему самому не легче было. Однако он не поддался и говорит:
— Сема, ищи!
— Да где искать-то? Все обшарил…
— Ты техник-радист. Я перед тобою снимаю шапку. Сухов, шапку сними! — велел он мне и стал на колени перед Шкуренко: — Смотри, смотри, Сема… от имени всех бойцов и командиров! От имени самого майора Русакова! Как перед аллахом стою… Слово свое сдержи!
Но Шкуренко не ответил, он все еще лежал вниз лицом.
— Ты жив, Сема? — спросил Кулиев, надевая шапку. — Покамест ты живой, мой надежда на тебя большой. Не будем мешать.
Он показал глазами на выход, и мы вышли из отсека.
Кромешная тьма закрыла нам глаза. Я начал читать стихи:
Где-то там звезды светят…
— Ай, брось! Пошарим мало-мало — и найдем движок и подзарядим.
— Да где же ты его найдешь, товарищ старшина?
— Должен быть! — отрезал Кулиев с уверенностью. — О Сухов-оглы, это пах-пах! Земля большой услышит нас. «Слушайте, слушайте! Подземный гарнизон сражается!» Да ты что, не веришь?! Ах, не хорошо ты думаешь, Николай.
Он взял меня за руку, и я потащился за ним. Шли, шли в темноте и, как это не раз случалось раньше, сбились с пути. Кулиев свалился с ног, упал, похоже, обессиленный от голода.
Я зажег фонарь, вижу — сквозь густую черную бороду Кулиев виновато скалит белые зубы:
— Извини, Миколка-оглы, курсак пустой… Подними… Я ведь со вчерашнего дня ничего не ел, но ты не болтай об этом… Я же главный снабженец, кто поверит.
Я поднял его, и мы потихонечку поплелись…
В катакомбах ночная тишина особая: здесь не просто тихо, а как в могиле — глухо, малейшее проявление жизни слышится и запахом, и шорохом. Я лежал в повозке, думал о боевом задании. Посланный в поселок Жуковка сержант Дронов с твердым условием возвратиться в катакомбы через пять дней — не возвратился и на шестой. Теперь в Жуковку готовится пойти Зияков с той же целью — разведать подходы к вражеским складам. Майор Русаков подсоединил к лейтенанту Зиякову меня, как знающего немецкий язык…
И вот я лежал на соломе в повозке и думал обо всем этом. Очень тихо было. Потолок выплакивал в подставленную на ночь кружку капли воды, и эти слезинки-капли, падая в посудинку, как всегда, выговаривали: «Сколь-ко, сколь-ко, сколь-ко, сколь-ко».
Потом до моего слуха дошли осторожнейшие шаги — так, крадучись, не дыша, из наших бойцов никто не ходит. Я поднял голову — в смутном лунном свете, пришедшем под своды нашего командного пункта через центральный зев входа, я различил сгорбленную человеческую фигуру у пустого котла походной кухни.
— Эй, ты кто? — спросил я полушепотом, можно сказать, едва слышно. — Иди ко мне.
Сгорбленный подошел — в руках он держал большой сверток.
— Ты кто? — повторил я.
— Ви… ви…
— У тебя что, языка нет?
— Ви… ви…
— Из какого взвода?
— Ви… ви…
Я включил фонарик, осветил лицо — прижухлый, синеватый, с оттопыренными губами рот. «Вот так встреча! Да ведь это ефрейтор Ганс Вульф!»
— Вульф?!
— Ви… ви…
Видно, Вульф тоже опознал меня — возможно, по голосу, кто его знает, — только он осторожно положил на землю сверток, который, как я заметил, пошевелился и притих.
— Что там у тебя в свертке?
И тут я спохватился: «Что ж я с ним так веду себя! Ведь он самый-пресамый фашист, убийца! Как он сюда пробрался? Да еще на КП!»
— Руки вверх! — потребовал я по-немецки. Он рук не поднял, опять свое:
— Ви… ви…
Тут я заметил: одежонка на нем нашенская — телогрейка, брюки стеганые, заправленные, правда, в голенища немецких солдатских сапог.
«Переоделся, значит. — Припомнил я и седую Клаву с ее маленькой девочкой. — Да он же с нее стянул эту одежду!»
Вульф чем-то зашуршал, вижу, ученическую тетрадь в раскрытом виде сует мне:
— Ви… ви…
Я взял тетрадь, читаю написанное по-русски: «Фрау Клави нужен молоко для девички кушать. Я уж говорью две букви: «Ви, ви». О, это для менья целий событий… Никто меня тут не трогает, не обижает, считают, что я не могу говорить. Обида немножко оттого, что я уже ничего не представляю для людя. Один фрау Клави немножечко понимайт менья…»
— Ага!.. Задело за живое! Зачем убивал наших?! — сказал я по-немецки, но негромко: я уже думал, если сейчас набегут наши, опознают в нем участника кровавого преступления в Багеровском рву, разорвут и затопчут. — Ты лично убивал?!
Он выхватил из моих рук тетрадь, крупно написал в ней: «Убиваль немножко. Быль приказ, и я выполняль… чтобы свою долю иметь и не быть зависимым в жизни от тех, кто имейт большой капитал… А сейчас я никто, тень, пустота в чужой одежда…»
— Как же Клава тебя терпит?
Пакет-сверток зашевелился, застонал. Вульф взял его на руки, отвернул часть обвертки, и я увидел… восковое лицо ребенка.
Да это же та девочка, которую тоже расстреливали!.. Чтобы… чтобы иметь свою долю капитала…
У меня имелись две залежалые конфеты, зашитые в шинели. Я берег их, чтобы в день рождения моей мамы чаю попить в компании приглашенных. Я распорол полу и вложил конфеты в ручонку спящей малютки.
— Ви… ви… — отозвался Вульф, вроде бы поблагодарил.
— Да уматывай ты отсюда!
Из темноты показалась женщина. Это была Клава.
— Я не теряю надежды, миленький, — сказала она мне и, взяв под руку Ганса Вульфа, молча пошла с ним по направлению отсека, в котором помещались ополченцы, как мы называли гражданских.
Подошел лейтенант Зияков, спросил:
— Ты с кем тут разговаривал?
— Читал стихи…
— Не ври, Сухов. Около тебя крутились двое. Кто такие?
— Гражданские, товарищ лейтенант. Голод не тетка…
— А-а! У самих животы приросли к спинам, — сказал Зияков и направился в отсек Русакова.
Где-то там звезды светят.
Где-то там провода гудят…
Где-то там при ярком свете
За столом борщи едят!..
Давно мне эти слова лезут в голову. Я начал искать продолжение этого стихотворения:
Так за то,
Чтоб на всей планете…
Тра-та-та…
Наши дети…
Я не заметил, как опять подошел к повозке лейтенант Зияков.
— Ты женат, Сухов? И детей имеешь?.. Ну ладно, собирайся, пойдем искать сержанта Дронова. Русаков велел…
Из катакомб мы вышли через тайный лаз. Часовой, а им оказался кавалерист Прокопий Кравцов, ободрил:
— Я тут пятый раз стою — тишина! Ни одного выстрела. Наверное, фашисты махнули на нас.
И верно — тишина, ни звука! Еще прошли с километр по направлению к Жуковке, к морю. Залегли в лощине, смотрим — на фоне предутреннего неба выделяется паутина проволочного заграждения, примерно в два или три кола. Поднялись еще ближе к железной паутине. Видим, воронка — снаряд тут упал. Мы в эту яму и глазеем — ничего подозрительного. Тянет запахом моря да гарью, обожженной землей.
Зияков говорит:
— Видишь высоту?
— Вижу.
— Она каменистая, к проливу обрывом. А на самой маковке седловина. В ней мы и переднюем. А потом уж по обстановке.
Он поднялся и пошел в рост, а я все прижимался к земле.
— Вот мы и дома, — сказал лейтенант Зияков, когда разместились на сопке, в седловине, очень удобной для укрытия и наблюдения, а также на случай стычки с гитлеровцами — будет трудно нас взять.
— Дома и не дома, — отозвался я, вынимая из сумки гранаты, чтобы быть начеку.
— Сегодня какое число? — спросил Зияков.
Я припомнил и назвал день и число.
— О-о! — повернулся ко мне лицом Зияков. — Это мой день…
С моря подступало утро, и я видел, лицо у Зиякова одухотворенное. Я повел речь о Дронове.
— Поймаем и будем резать! — И тут он засмеялся как-то нехорошо. Я насторожился. Зияков это заметил и говорит: — Дронов оказался предателем! Он подсовывал нашим вражеские листовки. Это выяснилось уже после того, как он отправился на задание. Разве тебе об этом майор не сказал?
— Не говорил.
— Это особая тайна, Миколка. Если понадобится, будем резать! Из Керчи можно пройти незаметно в катакомбы только берегом, а потом уж по лощине и в поселок. Дронов это знает. Так что он нас не минует, никуда не денется, резать будем, если что…
Когда прошел день и прошла ночь, лейтенант Зияков начал нервничать:
— Ты не перепутал день-то вчерашний?..
— Память у меня хорошая, товарищ лейтенант.
— Па-мять… — протяжно сказал Зияков и на время успокоился.
Вдали показался человек. Он шел по берегу впритирку к воде, и волны стегали его по ногам.
— Ну, не подведи, Сухов. Твое дело сейчас слушать. Селден рези, олсун![3]
— За что?
— За хорошую память.
Человек уже был под нами и расхаживал по мокрому песку. Это был немецкий офицер, длиннющий, и все хлестал себя по голенищу стеком — хлоп да хлоп.
— Значит, верно, была суббота, — тихо сказал Зияков. — Немцы точны в своих поступках, они даже в туалеты ходят по расписанию. Тупицы! Мой план таков: я все беру на себя. Что бы там ни происходило, — кивнул он вниз, — твое дело быть наготове. Если что, я позову словом: «Пли!» Понял? Если не Дронова, то этого скрутим, — заключил Зияков и начал спускаться вниз.
Я взялся за гранаты, чтобы не опоздать к сигналу «Пли!» Осмотрел и вижу: в гранате нет запала. Схватил другую — и в этой нет. В третьей — тоже нет! Руки у меня похолодели. Но все же взял себя в руки, приготовил пистолет. А сам думаю: куда же подевались запалы? Потерял, потерял… И мне прощения не будет. Почти безоружный, чем я смогу помочь лейтенанту?!
Между тем немецкий офицер заметил Зиякова, поднял руку в приветствии:
— Хайль Гитлер!
Что-то совершенно непонятное!
Зияков тоже взмахнул рукой, остановившись перед гитлеровцем — в трех шагах от него. Надежда появилась: лейтенант что-то таит, выжидает. Ведь финка при нем: пырнет — и бежать.
— Господин майор Носбауэр, перед вами Муров.
Опять, похоже, какая-то маскировка со стороны лейтенанта Зиякова.
— Гут! Гут! — ответил Носбауэр, с виду интеллигент, при галстуке и в белых перчатках. — Вы слишком долго задержались в катакомбах. Почему тянете с устранением майора Русакова?!
Зияков на это Носбауэру отвечает:
— Майор Русаков убит. Постарался — и умыл руки.
«О, хорошо водит за нос! — подумал я. — Майор жив! Точно, маскировка со стороны Ахмета Ивановича…»
— Господин Муров! — заулыбался гитлеровец. — Вас ждет большой наград! В общем, можете себя считать полным владельцем Керченского морского порта. Но еще небольшое дело за вами… Это генерал Акимов… Имею честь! — Носбауэр взмахнул рукой и быстро скрылся за выступом.
Зияков же мгновенно выхватил финку и пульнул ее в направлении скрывшегося Носбауэра. И сам бросился за выступ…
Он долго не появлялся, рука моя побелела держать наготове пистолет в ожидании слова «Пли!». Пожалуй, прошло около часа, когда Зияков поднялся ко мне в седловину и говорит, глядя мне в лицо:
— Этот дурак принял меня за Дронова… Я ему и врезал финкой насмерть!.. А у тебя, Сухов, крепкие нервы… Если бы ты бабахнул, все испортил бы. Где-то здесь таится Дронов, он же у немцев числится под фамилией Муров… Бери свои запалы, — достал он их из кармана брюк. — Ну, бабахнул бы?
— Еще как!.. Но потом я понял, что вы, товарищ лейтенант, маскируетесь, кого-то изображаете. На крючок ловите.
— Да уж такое задание, Николка. Русаков инструктировал с глазу на глаз… Майор сказал мне: «Дронов обязательно придет на сопку с седловиной». Вот на эту самую… Надо ждать, а потом будем резать… Кушай!.. — Он достал из-за пазухи хлеб, банку мясной тушенки: — Гуляй и вспоминай дурака майора Носбауэра. Сволочь, жует нашу еду… Сегодня какой день?
— Вторник, товарищ лейтенант.
— О! Тоже для меня счастливый день… Взгляни-ка, кто-то идет…
На горизонте показался край солнца. Какой-то шумок послышался сразу с двух сторон, и на меня сзади сиганул человек, прижал к земле; краем глаза я увидел: Зияков!
— Товарищ лейтенант!..
— Не дыши! Ты, оказывается, знаешь немецкий язык!.. Очень опасный для меня человек. Прощайся с жизнью…
И вдруг, словно сильным вихрем, Зиякова сдуло с меня. Я вскочил на ноги, увидел: Сучков жмет Ахмета к земле. Наконец он скрутил Зиякова, сорвал с него оружие, отбросил…
— Сучков, ты, видно, со страха принял меня за фашиста?! — воскликнул Зияков, ворочая выпуклыми, налившимися кровью глазами.
— Нет, господин Зияков-Муров, не ошибся я. Теперь в моих руках все доказательства. — Вдруг он изменился в лице. — Значит, ты убил майора Русакова. Ну и гадюка, значит! Топай под трибунал! Фу! Пакостно на тебя смотреть…
Сучков подошел ко мне, привлек одной рукой к себе:
— Жить будем, Сухов… Значит, так… Я за вами почти следом шел, был с тобой рядом, все слышал и видел. У тебя, Миколка, выдержка нашлась…
К тайному лазу мы подошли ночью. На карауле стоял Лютов. Он пропустил Сучкова, связанного Зиякова и меня…
Я стою у могилы майора Русакова… «Маркел Иваныч, да как же это так?.. Ты для меня был ровно отец родной», — думал я, глядя на свежий, еще не осевший могильный холмик из раздробленных камней.
— Ну, Миколка, — по голосу я узнал Бокова, — крепись, Маркела Ивановича не вернешь… Я беру тебя своим порученцем.
Неподалеку, за выступом, в кромешной темноте вспыхнул свет, и потом — наверное, спустя полминуты — прогремели винтовочные выстрелы. Кто-то вскрикнул и тут же захлебнулся.
— Вот чем кончается жизнь презренного наемника, — сказал Боков и, взяв меня под руку, повел на КП.
Навстречу попался лейтенант Сучков с небольшой котомкой за спиной. Он остановился, вскинул руку к помятой шапчонке:
— Егор Петрович, я готов в путь-дорогу. Спешить надо, пока Густав в Керчи.
Боков обнял Сучкова, похлопал по спине:
— Я надеюсь, дорогой Иван Михайлович, что ты договорился с Крайцером…
— Он будет ждать меня у южного пролома…
Боков вновь обнял Сучкова и потом, отпустив его, подтолкнул в спину:
— Ни пуха ни пера, Иван Михайлович.
— Это куда он? — спросил я.
— На ту сторону пролива, искать штаб фронта. Сучков уже ходил по вражеским тылам. Мне бы быть таким, как Иван Михайлович! Это с виду он вроде бы увалень… А в душе… «Если надо, значит, надо», — вспомнил Боков слова Сучкова. — Ты сегодня напиши приказ о назначении сержанта Лютова командиром взвода разведки. Сам Сучков рекомендовал его. Справится, потянет?
— Еще как! — ответил я, не задумываясь. — Хоть с виду он и шебутной, но душа у него правильная, надежная…
Красные лепестки фитильков, рассеивая вокруг темноту, еще резче оттеняют границу мрака. Впечатление такое, что там, в тридцати метрах от штабного отсека, бездонная пропасть: разбегись — и полетишь в тартарары.
Исторгает наружный свет лишь «проклятый пролом», который время от времени продолжает мучить, жестоко дразнит всплесками воды. Старший лейтенант Боков, как я знал от самого Егора Петровича, вчера окончательно решил выйти через эту дыру на поверхность, разгромить гитлеровских истязателей, добыть воду — плачущие каменные своды и стены почти высохли и в подставленных кружках все реже слышится говор капели.
У пролома, задрав голову, стоит Григорий Тишкин с подставленным котелком и ждет случая, — может, немец ливанет ради своей бесчеловечной шутки…
— Нам надо поколотить гитлеровцев, — сказал Боков собравшимся в штабной куполообразный отсек. — Я требую еще раз обратить внимание на состояние противогазов. Чтобы экипировка у каждого была штатной.
— И пуговицы надраим!..
— И это неплохо, — поддержал Боков. — Берите пример с коменданта, — кивнул он на лейтенанта Шорникова, с первых дней подземной обороны строго следящего за своим внешним видом.
Со стороны отсека, в котором еще пребывали керчане, послышался гул. Из темноты показалась толпа, надвинулась и застыла. Маленькая женщина с заострившимся носом и впалыми щеками подошла к Бокову:
— Водички бы, товарищ командир. Дети умирают. И хворых много. Вчера четверо померли… — Она запнулась, видя содрогнувшегося Бокова. — Тогда, товарищ командир, выдайте нам оружие, мы с вами в бой пойдем.
Остальные тоже загудели:
— Пойдем!
— И гранат дайте!
— Иван! — позвала женщина из толпы Ткачука. — Иван Митрофанович, ты в гражданскую, кажись, пулеметчиком был?
— Еще как давал жару из «максимки»… Трри-три-три… О, как палил! — картинно изобразил Ткачук. — Включай в свой батальон всю мою команду, промаха не будет, товарищ командир. А ну постройтесь! — шумнул Ткачу к на толпу. — Пусть поглядят на нас военные, что мы стоим-то!
Но гражданские не успели построиться — во весь голос закричал Тишкин:
— Газы! Разве вы не видите?!
— Га-азы! — подхватила толпа.
— Вон-на! Вон-на! — кричал Тишкин, уже подбежав к Бокову. — Я уже наглотался. Братья, умираю…
Я кинулся к Тишкину, упавшему вниз лицом:
— И что за мода — панику поднимать! Тишкин, слышишь?!
В пролом сыпались банки и тут же лопались — из них прыскали желто-синие струи дыма… Подо мной качалась земля. Я с трудом рассмотрел, что Тишкин уже перевернулся на спину, изо рта его текла красная пена. Он шамкал — пена попадала на подбородок, стекала на бороду.
— И-их! — корчился Тишкин. — И-и-их, — прыскал он кровавой пеной мне в лицо.
— Что ты корчишься?! Поднимайся! — кричал я на Тишкина, еще полностью не осознав, что это действительно газы.
— Миколка, прикончи, мука-то какая! Ну, прикончи…
Я сорвал с себя флягу, взболтнул и что там было влил в пенящийся рот Григория. Это ему помогло, и он встал на колени.
— Мочите губы! Отходите вглубь! — слышался голос Бокова.
— Куда отходить?.. Глубже могилы нет, — сказал Тишкин, крестясь передо мной и тяжело дыша. — Ну-у, зверство какое!.. Вона что! Вона что! — показал он рукой на какую-то кучу.
Куча шевелилась. Я сразу догадался — команда Ивана Митрофановича, пулеметчика гражданской войны. Я подошел — человек пятьдесят, глухо стеная, извивались в конвульсиях. Сам Ткачук, упершись спиной в каменную стену, крутил руками с ощутимой натугой, прыская кровавой слюной. Женщина с заостренным носом позвала меня к себе:
— Ох… ох, помогите, спасите, умираю. Спасите дочку. — Она поднялась на четвереньки, и из-под нее выползла девочка лет трех, лицо и рот которой были обвязаны мокрой тряпицей. Девочка наконец встала и побежала к выходу, видневшемуся лоскутком неба. Там шла ожесточенная стрельба. Я догнал девочку, вернулся… Григорий макал тряпицу в алюминиевый котелок и вытирал пенистые губы женщины.
— Где взял воды? — спросил я у Тишкина, готовый тоже помогать людям.
— Где! Где! Изнутри! — сказал Григорий, смачивая губы мальчику, корчившемуся на спине.
Всем воды «изнутри» не хватило. А многие не нуждались в ней — их остекленевшие глаза уже ничего не видели.
Литейщик Ткачук наконец поймал свой рот, отерся, но тут же, сделав несколько шагов по направлению к пролому, упал вниз лицом, весь изгибаясь, и затем стих совсем.
В это время в центре сплетенных тел что-то зашевелилось, сгорбилось — и из-под погибшего Прокопия Кравцова показалась голова Лютова.
— Ванечка! — бросился я. — Ванечка!
Лютов, качаясь, поднялся. Некоторое время он молча водил взглядом по телам погибших, и из глаз его покатились слезы.
На другой день при свете лучин да сальных «катюш» во взводах считали павших от газов, пофамильно вносили в тетрадки: военных — в одну, гражданских — в другую. Эти скорбные списки доставлялись на КП. Боков клал их в свой сейф-тумбочку.
Когда подсчет был закончен, Боков вызвал к себе старшину Кулиева:
— Вот что, хозяйственник, отыщи мне хотя бы одного музыканта. Хоронить будем с музыкой. Как павших смертью храбрых.
— Товарищ старший лейтенант, где же я его возьму?
— А ты сходи в главный штаб к медикам. Ищи там. Ступай, старшина.
Но Кулиев не тронулся с места.
— В чем дело? — спросил Боков.
— Газовая атака фашистов коснулась всех секторов обороны. Еще не известно, уцелел ли главный штаб, — с трудом сказал Кулиев.
— Ты не очень падай духом!.. Сходи, сходи, дорогой Али-оглы Мамедов, — подбодрил Боков Кулиева, едва стоявшего от истощения на ногах.
Часа через три, а может, и больше Кулиев вернулся, привел с собой трубача и барабанщика с инструментами и пожилого капитана в куцеватой шинельке. Присутствующий при этом лейтенант Шорников опознал капитана, воскликнул:
— Здравствуй, товарищ Котлов! Жив?
— Жив, — буркнул капитан Котлов. — Мне-то, товарищ комендант, умирать нельзя, я ведь на такой службе… — И приумолк, не назвав своей службы.
Но Шорников не умолчал.
— Чего таишься-то, Прокопыч? — сказал Шорников. — Ведь твое занятие известное — начальник похоронной команды из полка майора Петушкова.
Тут и барабанщик назвался перед Боковым:
— Моя фамилия Ухин, Петр Петрович. Я профессиональный музыкант. А это, — показал он на трубача, — Сорокин Евгений. До войны мы вместе работали в джазе. А на войне попали в полк майора Петушкова, Дмитрия Сергеевича. Может, знаете, товарищ старший лейтенант?
— Знаю, знаю, — быстро ответил Боков. — Познакомимся потом. А сейчас, дорогие товарищи, готовьтесь. Старшина Кулиев, займись!..
Котлов повел музыкантов вслед за старшиной, который, едва сделав несколько шагов, вдруг захрипел, споткнулся в упал.
Ухин наклонился над ним, еле слышно произнес:
— Умер…
Боков закрыл глаза. С минуту он молчал, потом подкрутил фитилек, очистил от нагара и, достав из тумбочки листок тетрадной бумаги, подал мне:
— Надо разорить гнездо газопускателей. Пиши приказ на атаку…
Насыпь от пролома конусообразной формы, с большим наклоном. По нему не так уж трудно подняться наверх, выйти из подземелья. Обрушившиеся камни подступают к самой дыре, через которую видно небо, низко нависшее над землей. Кто-то должен подняться первым, осмотреть местность вокруг, нет ли поблизости гитлеровцев, потом дать сигнал остальным. Боков подзывает к себе Лютова:
— Сержант, смотри тут, я поведу.
— Нельзя тебе, — произнес Лютов. — Ты же командир, забыл, что ли? Егор Петрович, теперь, после гибели майора Русакова, ты за все в ответе.
— Я знаю, что делаю. Не учи, Лютов! — вспылил Боков. — И ты, Иван Иванович, тоже в ответе не меньше, чем я. Оставайся, сержант, возглавь группу поддержки… За мной, товарищи!..
Поднимаемся с трудом. Дрожат ноги. Боков протягивает мне руку, помогает преодолеть последний метр подъема. Внизу, хоть и темно, виднеется стоянка машин. Там немцы со своими компрессорами, которыми они нагнетают в подземелье газ. Боков дает знак: рассредоточиться в цепочку.
…Метров сто ползем по-пластунски. Впереди двигается Боков. Тишина. За машинами кто-то пиликает на губной гармошке.
— Огонь! — громко, изо всех сил тянет Боков.
Бросаем гранаты в два приема. Ярко вспыхивают разрывы. Впереди образуется пляшущий огненный клубок. Трое лежат неподвижно — им уже не увидеть своей Германии.
— В атаку! — зовет Боков.
Мы рванули на зов старшего лейтенанта в расположение врага.
Прислуга, обеспечивающая компрессор и буровые установки, видно, не вынесла внезапного налета и побежала к Керчи. Мы испортили машины — отвинтили гайки, подожгли заправленные горючим силовые установки. Вскоре стоянка компрессора превратилась в море огня, и стало светло. На пути замаячил еще не тронутый огнем домик, покрашенный в светлые тона, такой красивый, в три окна, под островерхой крышей и с крылечком. Мы вдвоем — Боков и я — с ходу вышибли дверь и ввалились в помещение с трофейными автоматами и молотками в руках. Кто-то зажег электрический свет, и мы увидели перед собой раздетого до нижнего белья, с волосатой грудью гитлеровца — он пучил голубые глаза и, пожалуй, никак не мог взять в толк, кто осмелился так невежливо потревожить его сон. И все же схватил телефонную трубку, но Боков остановил его, усадил в стоявшее у стола кресло. Я же с Алешей Мухиным мигом обшарил все углы, разбрасывая все, что попадалось под руки.
Боков приказал допросить гитлеровца. Я не успел задать вопрос, как Мухин схватил со стола бумажку и подал ее мне. Я молча прочитал и тут же перевел вслух:
— «Черт возьми! Майор Носбауэр, сколько же вам еще нужно времени?! Красные подземники срывают нам переправу через пролив! Приказываю: в течение двух суток задушить газом всех подземников, сровнять, взорвать, превратить в горы щебня катакомбы! Генерал Пико».
— Так это ты Носбауэр? Из команды профессора Теодора?! — надвинулся Боков на заморгавшего немца.
— Найн, найн. Я всего лишь денщик. А господин майор до русской бабы пошел. Любит он русский баба. О, черт бы побрал господина майора, Носбауэр плохой человек!
Но офицерская шинель, висевшая на вешалке, выдала притвору. Алеша Мухин сорвал ее с крючка и пошарил по карманам, обнаружил в них фотографии и письма. «Денщик», увидя поднесенную Боковым к своим глазам фотографию, на которой Носбауэр был сфотографирован в форме майора, с ужасом раскрыл рот.
— Дрянь! — сказал Боков. — Душить газами, давить обвалами — так ты майор! А на расправу — денщик! Мерзавец! Убийца!.. Собирайся! Судить будем!..
Фашист быстро оделся. Я уже открыл дверь, а пленный успел нажать кнопку, и на улице завыла сирена. И Мухин разрядил свой автомат в гитлеровца…
Уже под землей, неподалеку от пролома, нас свалила усталость — и лежим, обессиленные тяжелым боем.
Вот уже два дня подряд от взрывов, обвалов гудит, ревет все подземелье, во всех «казармах», то есть секторах, рушится потолок. Хлещут по стенам тугие волны воздуха и, отскакивая, наткнувшись на каменную преграду, шарахаются в обратную сторону с тем же ревом, гулом. Ушные перепонки не выдерживают, лопаются, сочится кровь. «Нет, Егор Петрович, — думал я, — это покрепче любого землетрясения. Любой тут согнется, в том числе и ты, железный Егор. Тут уж ты никуда не денешься, сам на отступной пойдешь».
— Товарищ старший лейтенант, это же самоубийство! — сказал я, вытирая платком кровь, показавшуюся из ушей Бокова.
— Сейчас, сейчас, Сухов! Вот тебе бумага и карандаш, пиши.
— Конечно, надо выходить, — говорю я Бокову. — Есть же возможность переправиться на Большую землю.
— Ага!.. Ага! — Поднялся Боков. — Пиши, тебе говорят! Пиши: «Коменданту города Керчь. Генералу Пико. Генерал! Вероятно, вы, как и ваш Гитлер, полагаете, что ходите по завоеванной земле. Ошибаетесь, вонючие служаки, ублюдки международного капитализма! Реальность такова, господин Пико, — ваши войска стучат ногами на раскаленной докрасна сковородке. И никакие ваши газы, обвалы вас не спасут. Палачам и убийцам — неминуемая смерть! Победа будет за нами!» Подпись: «Командование Красной Армии». Теперь прикрепи к камушку эту записку и в пролом зашвырни — подберут и прочитают.
Я прикрепил записку, зашвырнул через пролом на поверхность и тотчас вернулся к Бокову, в каменную «келью», вновь заговорил о возможностях выхода из-под земли и переправы на Тамань.
— Вот у вас, товарищ старший лейтенант, под топчаном что лежит? Четыре пары немецкой военной формы…
— Сержант Сухов, ты дьявол! И болтун! — Боков долго смотрел мне в лицо. — Ты же в ту ночь спал.
— Я видел все, Егор Петрович…
— А именно?!
— Это было месяц назад, если не больше. Скорее, больше, наверное, два месяца… Вошел лейтенант Сучков, так сказать отправленный на поиск штаба фронта, с большим рюкзаком, в котором оказалось вот это, что лежит под топчаном: четыре пары фрицевской формы. «Это, — сказал Сучков, — на крайний случай… Переоденетесь — и через пролив!»
— Сухов, — прервал меня Боков, — велю тебе об этом молчать! — Он подсел ко мне на топчан, обнял одной рукой. — Эх, Микола, Микола-Николай, действительно возможности имеются. Более того, откроюсь перед тобой: один немецкий лейтенант, по фамилии Густав Крайцер, дал слово Сучкову организовать побег на весельном баркасе через пролив. Возможности есть, да приказа на то не имею, сержант Сухов.
— Да некому уже отдавать приказ, товарищ старший лейтенант, — быстро отозвался я. — Штаб, как вам хорошо известно, еще пять дней назад полностью погиб под обвалом…
— Стоп, стоп, Сухов! — Боков сиял свою руку с моего плеча, поднялся и глядит мне в лицо. — А совесть, сержант Сухов? Совесть бойца Красной Армии, спрашиваю? Если она, совесть-то, настоящая, выше и справедливее любого устного или письменного приказа! Так ты, Сухов, извини меня, моя совесть велит мне: «Старший лейтенант Боков, приказываю свой сектор обороны держать насмерть!» И эти, вот эти четыре пары немецкого обмундирования надо сжечь, спалить!.. К чертовой матери, подальше от соблазна!..
Он отвернулся и долго стоял ко мне спиной.
Тугая волна очередного взрыва сорвала дверной занавес. Спустя немного, когда горячий, тугой воздух, ворвавшийся в «келью» волной, поостыл, ослаб почти полностью, в дверях показался согнутый, с обросшим лицом радист Семен Шкуренко, держа в руках переносный микрофон, за которым тянулся с «улицы» черный шнур.
— Вот все, что мог сделать, — еле произнес Шкуренко, опускаясь наземь. — Рация настроена, товарищ старший лейтенант… Чуток бы воды, — добавил он, глядя на меня. — Если есть…
Боков быстро опробовал микрофон щелчком по мембране. Я ничего, никакого звука не услышал, у Бокова же засветились глаза, и он, подмигнув мне, поднес микрофон к губам.
— Работает, — сказал Шкуренко. — Говорите, может быть, услышат…
— Родина, слушай бойцов подземного гарнизона!.. Товарищи! У микрофона старший лейтенант Боков, Егор Петрович. Докладываю: бойцы Аджимушкайских катакомб продолжают героическое сражение с гитлеровскими войсками, оккупировавшими Керченский полуостров. Сражаются и не помышляют о капитуляции. Да здравствует наша Советская Родина! Смерть немецким оккупантам!..
У Семена Шкуренко вдруг покатились из глаз слезы, он что-то говорил. Наконец, когда Боков прервал передачу а тихо опустился на топчан, я расслышал слова Шкуренко:
— Кажется, мощности… мощности я все же недобрал… не хватает… не хватает…
— Ничего, ничего, Сеня, — сказал Боков. — Люди услышат нас! — уже громко добавил он. — Услышат! — повторил старший лейтенант с прежней твердостью и опустился на колено перед лежащим на каменном полу радистом Семеном Шкуренко. — Семен, — перешел Боков на шепот, — Семен, ты что же? Открой, открой глаза, я тебя напою из своего шкалика. — И вскричал: — Сухов, он умер!.. Ведь это преднамеренное убийство безоружных людей! — еще громче прокричал Боков, простирая руки к сводам каменного потолка, который уже скрипел, трескался.
Мы выскочили наружу, подождали немного. Нет, потолок КП не обвалился, устоял. Из темноты с зажженной сальной плошкой в руке, хромая на обе ноги, вышел к нам лейтенант Шорников.
— Товарищ командир, — обратился он к Бокову, — там, у входа, фашисты скопились, сержанту Лютову не справиться. Надо отвлечь оттуда гитлеровцев. Дайте мне музыкантов, и я устрою шум на своем участке, в боковом проломе, отвлеку гадов на себя…
— Ты весь в крови, Шорников, — заметил Боков и, показывая на музыкантов, стоявших неподалеку, добавил: — У них и оружия нет.
Видно, эти слова Бокова услышал Петр Петрович Ухин и тотчас отозвался:
— Не обижайте музыку! Она все может. Сорокин, Женя, что ты на это скажешь?
— Я готов, Петр Петрович.
— За мной! — скомандовал Шорников и сильно развернулся, да тут же, сделав три шага, упал. Поднялся и опять упал, на этот раз плашмя, бездыханный.
Боков кивнул мне:
— Сухов, принимай команду. Держись, пока я не приду! Однако на всякий случай… — Боков что-то замялся, потом все же досказал: — На всякий случай знай, Сухов, если появится лейтенант Густав Крайцер, он произнесет такую фразу: «Час последней ночи настал». И ты ответь ему: «Не стрелять, ребята!..»
Привел я музыкантов к пролому, который оборонял Шорников, вижу: впереди ни одного гитлеровца! Летают стаи вспуганных птиц, чирикают, каркают. А трое бойцов, лежащих в мелких окопах, переговариваются:
— Захар, слышал, дня через два подмога придет.
— Непременно! Готовь брюхо!
— Да что готовить! Брюхо пусто, штаны не держатся. Уж семь новых дырок в ремне проколол, а все спадают…
— А бедра зачем?
— Хо! Что я, баба, что ли?..
И тут я заметил Тишкина, сказал:
— И ты здесь, Григорий Михайлович?
— Я же почти дома, адъютант. Вот гляжу, а перед глазами дочка Варенька. Она у меня красавица… Господи наш, сохрани и помилуй, убереги ее от надругательства. Миколка, ты не стреляй в меня… Рыбам вода, птицам воздух, а человеку вся земля. Сил моих нет, надо спасать Вареньку. Не стреляй, Миколка, я вернусь, я вернусь скоро… Не стреляй, парень, управлюсь — вернусь. Я, Миколка, верующий, греха на себя не возьму, парень. — Тишкин порылся в своем пустом сидоре и, к моему удивлению, вынул кусочек затвердевшей лепешки: — Возьми, парень, небось со вчерашнего дня ничего не ел…
Он мне казался совсем отощавшим, не способным держаться на ногах, тем более на побег, блеклые, мутные глаза, заострились скулы. Но я ошибся: Тишкин неожиданно для меня шмыгнул за штабель и скатился в овражек. Тотчас по овражку гитлеровцы ударили из орудий навесным огнем.
У меня не поднялась рука стрелять по Тишкину. Я закричал музыкантам:
— Петр Петрович, пора, начинайте свой шумовой эффект! А то наши там кровью изойдут!
Ну они и взялись — Петр Петрович за барабан, Сорокин за трубу, — выскочили на бугорок, маячивший в двадцати метрах от пролома, и там принялись за свое дело — труба надрывается, барабан гудит во всю силу.
Глянул я налево, по направлению центрального входа, и вижу: надвигаются фашисты — пожалуй, не менее батальона.
— Хватит! — кричу музыкантам. — Давайте в укрытие!
— Сумасшедшие! Это вам не танцплощадка! — забеспокоилась вся моя группа.
— Это наш час, не мешай! — ответил Петр Петрович и поднялся повыше на бугорок и садит в свой барабан.
— Сорокин! — закричал я трубачу, видя, как осколки ложатся вблизи.
Но Сорокин отмахнулся трубой и играет себе с еще большей силой. Мотив: «Вставай, страна огромная! Вставай на смертный бой».
Первым упал Ухин. Но еще жил — лежа бил в барабан, прикрикивая на Сорокина:
— Женя, не сдавайся!..
— Петр Петрович, не сдаюсь, — ответил Сорокин и тут же упал, сраженный осколком, а трубу свою не выронил из рук. Подполз к Ухину, уже мертвому, взял палочку и забил в барабан…
Я бросился, чтобы оттащить трубача в укрытие, да не успел — упал снаряд на бугорок, вздыбилась земля. Когда осели комья и дым поредел, музыканты уже не нуждались в помощи. Труба отлетела к пролому.
И тут я увидел: ползком спускался немецкий офицер. Я бросился ему навстречу.
— «Час последней ночи настал!» — негромко произнес офицер, уже подмятый мною.
И я тут же заорал во все горло:
— «Не стрелять, ребята!..»
На КП, в каменной, тесной пещерке, догорает последний огарок свечи. Мы уже переоделись в немецкое обмундирование. Наступает последний час ночи, длившейся более шести месяцев. Боков гасит свечу, и мы вслед за Густавом Крайцером выходим наружу. Гремят под ногами пустые газовые банки.
Темно.
Я вполголоса читаю:
Где-то там звезды светят,
Где-то там при ярком свете…
От заката до рассвета
Песня наша, песня эта,
Вечно слышалась на свете…
Вот уже осень! Позади длинные огненные версты, жестокие схватки. Бокову теперь не дашь двадцать четыре года, подносился, на лбу пролегли морщины — вроде он и не он. И верно, война не молодит людей — с виду Бокову можно дать все сорок. Но плеч своих развернутых он не опускает и голоса своего не теряет. Все «Вперед!» да «Вперед!». А на земле, занятой врагом, не шибко-то пойдешь. А он все: «Солдатушки, бравы ребятушки». Ну, мы — за ним…
Таким макаром и дотянул этот человек нас, горсточку бойцов, до гор Кавказа.
Мы уже влились в какую-то роту наших войск. Ее командир, по фамилии Кутузов, очень веселый, еще молоденький, поспрошал нас, кто с какого года рождения, и говорит:
— Вот и бородатые! Оказывается, вы все моложе меня! Давай вперед, комсомолята! Сейчас ударим во фланг.
И конечно, вскоре ударили порядком. В бою этом меня сильно ранило. Пришел в себя на повозке.
— Куда везете? — спросил я возницу-девушку.
— В госпиталь. — Она назвала номер госпиталя, потом уже, в обширном дворе, добавила: — Госпиталь для командиров и для красноармейцев.
И залег я в этом тыловом госпитале надолго. Врачевал меня хирург по фамилии Беридзе, хороший доктор. Когда я начал ходить по палате, Беридзе сказал:
— Все идет хорошо, как положено. Завтра сведу тебя во второй корпус.
На другой день он привел меня в просторный зал лечебной физкультуры, почти весь заполненный ранеными, но уже умеющими и ходить, и лазать по лесенкам да крутить спортивные палочки.
Я обратил внимание на троих мужчин, раздетых до трусов. У одного из них, с виду постарше своих двух товарищей, от плеча к локтю пролегла глубокая борозда затверделой раны. Видно, больно было ему поднимать и распрямлять руку: по смуглому лицу его ручейками скатывался пот, но он все суетился, покрикивал на помогавших ему оттягивать, выпрямлять руку:
— Дмитрий Сергеевич, так, еще раз, посильнее! Алешкин, Никандр, ты моложе, вытягивай, выпрямляй! Иначе не выпишут…
Я заметил: и сам Дмитрий Сергеевич пораненный, у него от бедра до колена чернел шов. И у самого молодого из них, Алешкина Никандра, одна нога, похоже, была короче, он немного хромал, все подпрыгивал, чтобы повыше поднять изуродованную руку у мужчины постарше, мокрого от пота и все требовавшего не жалеть его, «иначе спишут со строевой».
— Узнаешь? — спросил Беридзе.
— Узнаю, полковник Кашеваров, командир нашей дивизии… А тот, что с рубцом, майор Петушков… Неужели вернутся в строй?
— Обязательно! — ответил Беридзе. — И молоденький Алешкин, — Беридзе окинул меня с ног до головы: — И ты вернешься.
Светлый зал пыхтел, кряхтел, смеялся и переругивался, мучил себя и медиков.
Не знаю, чем я пришелся, приглянулся полковнику Кашеварову и майору Петушкову, но они частенько брали меня в свою компанию на прогулки, посидеть в тенистом госпитальном скверике после обеда или накануне ужина. Может, оттого они приглашали меня, что я все же в какой-то степени приходился им однополчанином, вышел из керченских каменоломен, где полегло немало подчиненных им командиров, политработников, красноармейцев…
Были они, как мне казалось, по характеру разные… Дмитрий Сергеевич Петушков — помягче, нетороплив в оценках поступков. Петр Кузьмич Кашеваров — пожестче, погорячее.
Память на поступки людей у них обоих — отменная.
Я глядел на березовую скорбную рощу, считал обелиски, сверкавшие в лучах проглянувшего из-за облаков ноябрьского солнца.
— Сухов, — обратился ко мне полковник Кашеваров, пришедший в скверик на этот раз одетым по всей форме, как и майор Петушков, — вот и пиши о нас. — Увидев появившегося в конце сквера на скамейке капитана, одетого в полевую форму, Кашеваров поднялся, пошел к нему. Капитан, похоже, не из госпиталя, а приезжий.
— О своих думай, — повернулся ко мне майор Петушков. — По законам фронтового братства каждого тянет в свою часть. Я не сомневаюсь, встреча состоится. Еще повидаемся…
Возвратился к Петушкову полковник Кашеваров, зашарил по карманам, волнуется. Я помог ему закурить.
— Дмитрий Сергеевич, правильно мы с тобой поступили, что по третьему рапорту написали. Далеко ведь забрался немец, пока мы лежали…
Сигарета жгла Кашеварову пальцы. Я раскурил ему новую. Он подхватил ее губами, взглянул на меня с благодарностью, продолжил:
— Да сиди уж!..
Кашеваров долго молчал, вроде бы собирался с новыми мыслями.
— Да где же моя цидула? — Он захлопал по карманам и, подняв с земли тлеющий «бычок», сказал: — Капитан, который ко мне подходил, это порученец генерала Акимова. Я вручил ему наши рапорты. Будем ждать решения. Завтра медкомиссия. Похоже, что выпишут. А за назначением дело не станет…
Кашеваров и Петушков уезжали утром на третий день. Со стороны Нальчика, расположенного от нашего госпиталя в семи километрах на запад, доносился гул бомбежки, тянулось к небу огромное облако густой непролазной пыли. Я крутился возле полуторки, в которой уже находились и полковник Кашеваров, и майор Петушков. Дмитрий Сергеевич окликнул меня:
— Слушай, Микола, твой-то командир, Егор Петрович Боков, оказывается, командует ротой в разведбате тридцать седьмой армии. А как твои дела?
— Через неделю выпишут.
— А сам как настроен?
— А вот так, товарищ майор: фляга при мне, сидор при мне, шинелька скатана. Красноармейскую книжку выкрал…
— Так чего же ты стоишь? Залезай к нам…