Войска 37-й армии, расположенные между Нальчиком и Орджоникидзе, испытывали сильный напор со стороны бронированных армад 1-й немецкой танковой армии и горнострелковых корпусов «Эдельвейс», рвущихся к бакинскому и грозненскому нефтяным районам. На всем протяжении оборона превратилась в огромное, дыбившееся, непрерывно гудевшее море огня: горели аулы, селения, леса, гремели обвалы. С криком и ревом метались среди пожарищ и обвалов звери, с клекотом взлетали и тут же падали на землю обожженные птицы…
Основным транспортом доставки оружия, боеприпасов, продовольствия и эвакуации раненых служили ишаки и низкорослые лошади. Непривычные к грохоту боя, взрывам, гудению огня, животные упирались, падали на колени, оглашали ревом и ржанием округу. Но их вьючили, гнали по горным тропам, через ручьи, мелкие реки и завалы.
В оккупированных гитлеровцами районах свирепствовали фашистские террористические, экзекуционные команды и части, которые зверски расправлялись с ни в чем не повинными советскими людьми…
В ушах держался густой наковальный звон. Надсадно ныло левое плечо. Сучков наконец открыл глаза — полыхнул, ударил дневной свет, и он невольно зажмурился. «Где же я нахожусь?..» Минуту-другую разбирался, как он очутился в землянке с обвалившимся потолком. Но в сознании все перепуталось, смешалось, ясности не было; вспоминались окопы на горе Машук, город Пятигорск с белыми домами под горой, майор Петушков, отдающий распоряжение капитану Григорьеву отрядить отделение красноармейцев для охраны домика Лермонтова…
Наконец Сучков разгреб завал, выполз на поверхность — все та же голая, с крутыми скатами высота, на которой сражался полк во главе с вернувшимся из госпиталя майором Петушковым. Только теперь высота сильно изрыта, вспахана бомбежкой с воздуха и артиллерией. Над Нальчиком, расположенным недалеко от высоты, уже не висело пыльное, с черными разводами гигантское облако и не слышался сотрясающий гул бомбежки… Сучков увидел неподалеку от разрушенной землянки воткнутый в землю фанерный щит с надписью: «Ни шагу назад! Хватит отступать! Иначе нам хана!» Он вспомнил, что этот фанерный щит с такой надписью поставил красноармеец Дробязко на пару с бывшим ординарцем полковника Кашеварова, Петей Мальцевым, по его, Сучкова, распоряжению. И тут он окончательно вспомнил, что тот бой произошел раньше, вскоре после того, как он в поисках штаба фронта вышел к горе Машук, где по рекомендации полковника Кашеварова принял полковой взвод разведки. А затем, когда оказались под Нальчиком и дали бой фашистским «эдельвейсам», полк майора Петушкова вывели на доформировку, пополнение.
В горный лес в ноябре приехал уже в чине генерал-майора Кашеваров, который вызвал Сучкова на беседу, похвалил за разоблачение фашистского наемника Зиякова. А в землянке за чаем предложил пробраться в тыл гитлеровских войск, где «свирепствует прибывший на Кавказ палач Теодор». «Иван Михайлович, нам нужен «язык» из экзекуционных отрядов. Желательно взять офицера. У тебя, Иван Михайлович, есть немалый опыт действий в разведке по вражеским тылам. А вернешься, мы тебя назначим начальником разведки полка».
«Отчего же не пойти, коль надо, значит!» — был его ответ Кашеварову.
Два дня он собирался: подбирал для себя одежонку гражданскую, для чего-то (никто не знал для чего) смастерил наручный компас с медным, надраенным до блеска корпусом и такой же цепочкой и на пятый день отправился. Вышел на эту высоту… И надо же такому случиться, в землянку, в которой он, Сучков, скрывался, угодил снаряд — неизвестно откуда занесло его сюда, — потолок в три наката рухнул, а он сам был ранен пониже плеча, в руку, и оглушен взрывом. И когда все это восстановил в памяти, Сучков с горечью подумал: «Куда ж теперь с осколочной раной и еще не угасшим звоном в голове?..»
У подножия высоты простиралось широкое кукурузное поле, давно вытоптанное войсками. Поле с одной стороны подходило к глубокому оврагу, тянувшемуся к реке, с другой — кончалось под самыми дворами аулов, дома которых полыхали пожарами. Одно селение, пристроившееся почти на скате высоты, возле низкорослого леса, было целехонькое, не горело. Из этого селения, которое не горело, выехали на кукурузное поле всадники, не менее двух эскадронов. У самой высоты, неподалеку от разрушенной землянки, остановились, разделившись на группы. К всадникам подъехали три черных грузовика и черная легковушка со знаком в белом круге — трезубцем.
— Это ж фашистские каратели! — опознал Сучков. — Вот куда принесло эту пакость!..
Он начал перевязывать рану. А когда перевязал, надел сорочку, затем потертый ватник, по траншее начал спускаться вниз, чтобы слышать голоса «пташников». Спускался он долго, крадучись. Потом осторожно выглянул, увидел невероятное: кавалеристы с обнаженными шашками теснили, видно насильно собранную сюда, толпу людей к краю глубокой промоины. Среди несчастных он заметил и красноармейцев (похоже, пленные), и детей. Ребятишки плакали во весь голос, прятались за женщин, рыдавших и рвущих на себе волосы.
Толпу — пожалуй, несколько сот человек — расчленили, большую часть прижали к краю обрыва и тут же смели в черную пропасть плотным огнем из автоматов. Человек сто или более прижали к трем черным грузовикам с округлыми закрытыми кузовами. Не прошло и двадцати минут, вся эта сотня — или более — была насильно втиснута конными в кузова грузовиков, которые, как только позакрывали двери, заурчали, зачихали, но с места не тронулись.
Сучков не сомневался: усеявшие телами кукурузное поле и со звериной свирепостью побросавшие в закрытые кузова людей — это те же самые фашистские убийцы, которых он видел во Львове, в Керчи, и было для него совсем не плохо кого-либо из них взять в плен.
Машины-душегубки еще продолжали чихать заведенными двигателями, как на площадку, к которой выходил местами обвалившийся и забитый колючками ход сообщения, выехали и затем остановились доверху груженные вещами два грузовика.
Заметно пополневший и обрюзглый с лица и все время стоявший у черного «бенца» со своим телохранителем лейтенантом Цаагом Теодор (Сучков узнал его) тотчас подбежал к грузовикам, плеткой отпугнул шоферов и охрану подальше, вместе с телохранителем принялся осматривать привезенные вещи. Но один из охраны, с виду мокрая курица, худолицый и длинноногий лейтенант, замешкался — Теодор взвел на него кольт с криком:
— Вер ист ду?![4]
— Господин профессор! Нихт шиссен![5]
При дальнейших разговорах Сучков понял: задержался на машине лейтенант Никкель, чтобы подать Теодору чемоданы с ценностями и золотом. Когда лейтенант это сделал и сам соскочил на землю, Теодор махнул ему ременной плеткой со словами: «Погрузи в мой «бенц» и иди исполнять свои обязанности».
Теодор и Цааг, бегло осмотрев вещи, отошли к краю площадки, остановились недалеко от спрятавшегося во рву под колючками Сучкова. В рукаве он таил ручную гранату, приготовленную на всякий случай — взорвет и себя, и тех немцев, которые бросятся на него.
Теодор, отпив из горлышка граненого штофа, похоже, спиртного, сказал Цаагу:
— Лейтенанта Фридриха Мольтке я подготовил на связь с Муровым. Идиот этот Зияков. Турок безголовый! Никаких сигналов о себе не подает! А уж пора бы. Генерал Акимов — кость в нашем горле. Однако я надеюсь на Мольтке. Его готовил капитан Нейман вместе с абвером первой танковой армии. Он начнет свое движение вот с этой каменистой высоты. Сейчас мы отправимся в Кисловодск, и здесь настанет полная тишина… Пора! — закричал Теодор в сторону гудящих машин.
Кузова черных округлых машин поднялись в вертикальное положение, дверцы у трех машин отворились, и Сучков увидел: из кузова посыпались в бездонную промоину скрюченные люди без каких-либо признаков жизни.
Сучков содрогнулся:
— Звери! Звери!
Его неудержимо тянуло бросить гранату в Теодора. Однако он не решился. Лишь прикусил нижнюю губу, твердя про себя: «А задание! Задание! Вытерплю, вытерплю, но своего часа дождусь, значит…»
Свой час Сучков видел совершенно определенно: кто-то из немцев отобьется «до ветру», сунется в ров, и он тут схватит гитлеровца за горло, прижмет, чтоб не пикнул, и — кляп в рот. Но все произошло иначе: издали послышались выстрелы, «бенц» с Теодором и его телохранителем рванул к дороге, быстро построились эскадроны, и весь страшный, разбойный табор с грузовыми машинами помчался за своим вожаком, оставив на кукурузном поле множество тел. Сучкову ничего другого не оставалось, как вернуться к своей разрушенной землянке и там переждать, чтобы потом принять какое-то новое решение на захват «языка»…
Спать он почти не спал. То вспоминался ему Зияков в катакомбах, бьющий себя в грудь при допросе, что он, Зияков, вообще-то служит турецкой разведке, а на немцах «лишь зарабатывает», чтобы потом, если Гитлер и на самом деле отдаст Крым Турции, иметь средства на «модернизацию» обещанного ему германцами морского порта. А когда вынесли приговор, Зияков рассвирепел, сжал кулачишки: «Я ненавижу вашу власть!..» То вставал перед мысленным взором Густав Крайцер, бросая короткие фразы о Теодоре: «Теодор — выкормыш Рудольфа Гесса. Но мог бы покончить и с самим Гессом. А Гитлер в его глазах временщик».
«Вот компания-то! — размышлял Сучков на зорьке, после короткого сна. — Значит, потаенно грызутся из-за кармана. А на миру в один голос: «Хайль Гитлер!»
Какой-то шумок послышался снизу. Сучков напряг зрение — к землянке подходил человек. Потом остановился возле фанерного щита с надписью: «Ни шагу назад! Иначе нам хана». Солнце плеснуло первым лучом. Сучков чуть приподнял голову — лежит у щита рядовой вермахта, а на погонах измятой шинели эмблемы санитара. «Птица, да, видно, не та, — рассудил Сучков. — Похоже, я не везун…»
Санитар начал поправлять фуражку, и Сучков увидел на его руке блеснувший компас: «А похоже, стерва, значит».
— Ты кто? — спросил Сучков тихим, не пугливым голосом.
Немец отозвался таким же голосом:
— Санитар, комрад. Я голоден. Неделю не ел. Иду к русским.
— У меня лепешки, хочешь?
Неподалеку заорал ишак: «и-и-а, и-и-а…»
— Это мой Яшка, а сам я из аула. — Сучков разломил лепешку на три части: — Это тебе, санитар, а это мне, я тоже проголодался, а это Яшке…
— Я-я! Немножко у меня глаза открылись на войну. — Немец вынул из кармана распечатанное письмо: — Читай, комрад…
— Читай сам, я по-немецки через два слова на третье…
Немец с жадностью съел свою долю лепешки и уткнулся в письмо, прочитал по-русски:
«Дорогой Фридрих, не лезь в огонь, думай об отце и матери… Пусть лезут вперед другие, которым за это платят, а ты солдат. Если будешь отступать, мчись изо всех сил домой. Если станет слишком поздно, тогда поднимай руки вверх…» Вот я и поднимаю, комрад…
Сучков выхватил письмо из рук Фридриха и сильно пнул его ногой…
— Кончай врать! Ты с немецкого переводишь — как по нотам. Значит, ты не простой, Фридрих. Признавайся! — Он поднес свой компас к испуганным глазам Фридриха: — Я Зияков Ахмет Иванович… Ты шел ко мне на связь? Ну, не тяни!..
— Фу! Фу! — зафукал Фридрих. — Кажется, я не ошибаюсь. Ты точно господин Муров-Зияков… А меня зовут Фридрихом Мольтке. Я шел на связь к тебе, чтобы передать приказ профессора Теодора…
— Ну?! — торопился Сучков. — Рези, олсун!..
— О господин Муров, это твое «рези, олсун» совсем убедило меня. Я от господина Теодора. По данным абвера, генерал Акимов находится здесь, на Кавказе. Профессор приказал: немедленно убрать Акимова.
«Ах ты сука, значит!» — про себя выругался Сучков. Он очень опасался, что от напряжения может лопнуть перевязка на ране и пойдет кровь, все это насторожит лейтенанта Мольтке, довольно крепкого в теле. Поэтому быстро предложил:
— Садимся на ишака — и в аул. Там я переоденусь в форму и в нашу часть, внедримся…
Мольтке заупрямился:
— Я свое задание выполнил, господин Муров, и теперь мне надо в Кисловодск, к профессору. Иначе он отвернет мне голову.
Сучков сильно затревожился: «Уйдет, гадюка! А еще хуже — взорвет минку, значит!»
— А ты, господин Мольтке, случайно не от советских партизан? Снимай компас, я сверю со своим. Чтобы уж, значит, осечка не вышла.
— Ну, сверяй, — сказал Мольтке, сняв компас с руки. — Бери. Придумает же — от партизан!
Сучков в одно мгновение сунул компас в карман и с той же проворностью направил автомат в лицо Фридриху.
— Руки за спину и замри! Я, значит, убью тебя, если ты шевельнешься! — добавил Сучков, когда связал Мольтке руки и засунул в рот тряпичный кляп.
Ишак оказался неподалеку, с надетым на морду недоуздком. Мольтке Сучков посадил на ишака, и они тронулись узенькой тропинкой, ведущей по дну глубокого ущелья. Мольтке что-то мычал, пытаясь выплюнуть кляп, а Сучков шел рядом и молчал, лишь изредка погонял ишака палкой, когда тот заупрямился при переходе горного ручья.
На третий день они вышли в расположение полка. Сучков вынул изо рта Мольтке кляп, и немец закричал:
— Майн гот! Что теперь подумает обо мне профессор?!
Кажется, на шестой или седьмой день по возвращении в Кисловодск, в свою штаб-квартиру, которая размещалась в бывшей даче — особняке Ф. И. Шаляпина, Теодор вспомнил о лейтенанте Фридрихе Мольтке, посланном на связь с Муровым-Зияковым. Вспомнил он о нем, можно сказать, случайно… Теодор пил кофе в «своем» кабинете, на втором этаже, и в мыслях намечал, когда ему собрать очередную пирушку на даче и кого пригласить на эту попойку, обязательно с женщинами. В это время с улицы послышались дикие вопли и крики. Он тотчас позвал к себе лейтенанта Цаага.
— Что это за шум? И по какой причине?
Цааг отрапортовал:
— Тут неподалеку горбольница. Так мы решили переселить оттуда раненых и больных в другое место, подыскали дом.
Теодор осушил платком губы, потом возвел взгляд на глухой простенок, на котором в рамке под стеклом были начертаны слова: «Непоколебимое решение фюрера сровнять с землей Москву и Ленинград, чтобы избавиться от населения этих городов». Затем, отпив два глотка кофе по-турецки, пожал плечами:
— Цааг, я не понимаю нашего интенданта! Сейчас же прикажите от моего имени пиротехникам немедленно взорвать больницу со всеми ее потрохами! Вольные и раненые — это лишние рты! Взорвать! Взорвать и доложить…
Через некоторое время за окнами раздался громоподобный взрыв, и вскоре в кабинет вернулся толстенький Цааг, вскинул руки, доложил:
— Подчистую, господин профессор!
— Водочки хочешь? — предложил Теодор лейтенанту граненый штоф. О взрыве больницы с ее многочисленными обитателями Теодор, видно, уже и забыл. — Выпей и скажи мне, что могло случиться с Фридрихом Мольтке… В общем-то, черт с ним, пошлем другого, лейтенанта Никкеля… За хорошие деньги он сделает все, что мы прикажем.
— Едва ли, — усомнился Цааг. — Мольтке заменить трудно…
Теодор опять поднял взгляд на рамку, но тут ему доложили, что к нему просится на прием господин коммерсант Адем…
— А-а, попался! Этого я приму и дам понять, кто теперь из нас всадник, а кто лошадь! Цааг, зови.
Но перед Адемом хотел попасть к Теодору начальник отдела абвера генерал фон Мюнстер, профессор ему отказал. Мюнстер, однако, не стерпел отказа: в коридоре он послал к черту Цаага и, громко стуча каблуками, вошел в кабинет.
— Господин капитан, это уж чересчур! — с ходу бросил сухопарый, затянутый в ремни Мюнстер. — Я по работе непосредственно связан с вами. Вы обязаны информировать меня, так же… как и я обязан. — Абверовец расстелил карту по всему столу, перегнулся. — Вот село Гизель, — ткнул он пальцем в нанесенный на карту квадратик, обведенный жирным кружком. — По моим данным, господин Теодор, сюда выдвинута оперативная группа штаба Закавказского фронта противника. Господин генерал-фельдмаршал фон Клейст требует от разведотдела уточнить, появилась ли и в самом деле оперативная группа русских. Ибо на этом направлении по Военно-Грузинской дороге в ближайшее время мы двинем свои войска с целью выхода через Тбилиси к побережью Каспийского моря. А оттуда рукой подать до Баку. А ваши «эскадроны смерти» воюют с безоружными горцами!
Фон Мюнстеру показалось, что он слишком повысил голос на Теодора, тоже рассматривающего карту, и потише продолжал:
— В район Гизель поступают резервы, свежие силы русских. Формированием занимается генерал Акимов, он напорист, энергичен… Мне известно, Теодор, что ваш агент Мольтке находится где-то в Алагире или под Орджоникидзе, — все показывал генерал Мюнстер районы и называемые им города на карте. — Нельзя ли Мольтке подстегнуть с делом?
— Устранить Акимова? — пыхнул сигарой Теодор. — О фон Мюнстер!.. Оказывается, и вы не прочь влиться в мои «эскадроны смерти»! — прищурился Теодор и, заметя, что генерал немного стушевался, сказал властным голосом: — Всех советиков надо подряд. Вот читайте, — показал он на рамку со словами Гальдера.
— Воля фюрера! — громко сказал фон Мюнстер. — Я надеюсь на вас, Теодор, и доложу фельдмаршалу фон Клейсту! — И он вышел, тихо прикрыв за собой дверь.
В кабинет вошел коммерсант Адем.
— Имею честь обратиться к вам, мой друг Теодор! — воскликнул он и прытко сел в кресло с высокими ножками и царственной спинкой. — О Теодор, как тебе повезло! Ты ведь еще до войны бывал на Кавказе в составе специалистов фирмы Круппа «Друсаг»…
Теодор покривился.
— Ты не кривись, а радуйся, мой друг! — продолжал Адем. — Деловые люди Германской империи ценят твое возвращение на Кавказ. Мой друг, в этих местах есть где развернуться деловому человеку. Мы, немцы, весьма предприимчивы. Я бы хотел заняться винными заводами. И не прочь взяться за коневодство. Я имел разговор по этим делам с господином фон Клейстом. Но он чисто военный человек, послал меня к вам, мой друг. А ты ведь профессор, доктор земледелия…
— Так, так, — с улыбкой произнес Теодор. — Ну а теперь скажи, кто из нас лошадь, а кто всадник?
— О, да ты, профессор, памятливый! — принахмурился Адем. — Я готов выплачивать тебе пять процентов годовых. Однако у меня есть к тебе и другая просьба… Нельзя ли, мой друг, поумерить пыл твоих эскадронов? Иначе кто же будет работать, если всех русских под метлу сгребать туда… как ты, мой друг, объявляешь, «туда, откуда начинается хвост редиски». Чуть бы полегче, а?
Теодор вскочил:
— Я имею свободу рук от самого фюрера! И ты меня не учи! Так кто же всадник, а кто лошадь?
В зашторенном черном «бенце», в котором он мчался в Кисловодск вместе со своими испытанными телохранителями, Теодору снова пришла в голову мысль: кто же он есть на самом деле в теперешней Германии, получивший из уст фюрера полную свободу рук? «Все считают меня разведчиком. А на самом деле?.. Почему, скажем, господин Мюнстер — фон и генерал, а я всего лишь капитан, без всяких титулов, — не может проявить твердость по отношению ко мне? Так кто же я на самом деле?.. Может, и сам фюрер в свое время ставил перед собой такой вопрос? — подумал Теодор и невольно оглянулся: на заднем сиденье похрапывали с открытыми ртами, запрокинув головы на спинку сиденья, его охранники. — Они глухи и слепы. — Теодор покосился на шофера, гнавшего машину на бешеной скорости, опять подумал: — Таких бы побольше в мои эскадроны… Смел, точен в своих обязанностях. И главное — не думает, куда и зачем он гонит».
— Георг, не слишком ли быстро? — обратился Теодор к водителю.
— Нет, господин капитан! Я точно по инструкции! — отчеканил Георг без всякого колебания.
Через три дня после шумной попойки и поездки в Пятигорскую тюрьму, где, по убеждению Теодора, он выиграл пари — собственно, снял вопрос, почему «советиков» нельзя щадить и миловать как на фронте, так и в оккупированных немецкими войсками районах, — ему, только что принявшему нарзанную ванну, Цааг подал раскодированную в штабе секретную шифрограмму за подписью Гиммлера:
«На случай осложнений, могущих поставить «эскадроны смерти» в опасное положение, фюрер приказал эвакуировать их воздушным транспортом в Крым раньше, чем какие-либо другие войска».
— Лейтенант, ты не читал из-за интереса? — Теодор, конечно, знал, что вышколенный им во всех отношениях начальник личной охраны Цааг ни при каких обстоятельствах без разрешения не позволит себе этого сделать, не будет читать телеграмму, адресованную не ему.
Лейтенант замотал головой:
— Господин капитан, это лично для вас… Как же можно!
— А ты можешь представить себе возможную угрозу нашим войскам на Кавказе?
Лейтенант прыснул со смеху:
— Шутите, господин капитан?! Какая там может быть угроза, коли наши «эдельвейсы» водрузили на Эльбрусе знамя Германской империи!..
Теодор утвердительно кивнул:
— Итак, Цааг, завтра поведем эскадроны в дальний рейс, в станицу Славянскую. Там большой лагерь русских военнопленных. А местные станичники, по моим данным, подкармливают пленных. Не иначе как в Славянской верховодят партизаны. Фюрер с нами! Хайль Гитлер!
«Вон кто я есть! — пронеслось в голове Теодора, когда он, сбросив халат в своей спальне, лежал в постели в полной тишине. — Я есть…» И не смог до конца завершить свою мысль: вошел лейтенант Никкель, охранявший его.
— Господин капитан, из штаба звонят, командиры эскадронов собрались…
— Пошел к черту! Я есть…
И тут Теодора охватил приступ истерии, смял, скрутил, и он затрясся, не в состоянии подняться с кровати без помощи Цаага…
Посланная штабом 37-й армии рота армейского разведбата под командованием капитана Бокова заткнуть дыру, образовавшуюся при входе на Военно-Грузинскую дорогу, уже неделю отбивала напористые и частые попытки «эдельвейсов» с ходу войти в Орджоникидзе. Кончились боеприпасы, продовольствие, иссякали силы, все больше появлялось холмиков-могил на небольшом плато, подступавшем к дороге. Последнюю противотанковую мину Иван Лютов веревкой приторочил к своей спине, чтобы уж наверняка подорвать вражеский танк… Боков, заметя это, спустился в тесный каменистый окоп сержанта, сказал:
— Ты это брось, Иван!.. Отцепи! Заложи вон там, на полотне… Скоро подойдет гвардейский корпус. Доживем, Ванечка. В Аджимушкае труднее было, но выжили же!
— Ты меня не трогай. Это мой последний рубеж.
В окоп, кружа, падали густо-багровые кленовые листья.
— Листья падают с клена, значит, кончилось лето, — хрипловато пропел Лютов. — Эх, сейчас бы граммофончик сюда! Любил я танцевать танго. — Он поймал холодный, мокрый от росы лист, посмотрел на него и положил на бруствер окопа. — Кто тебе, товарищ капитан, сказал, что скоро подойдет корпус?
— Лейтенант Сучков! — ответил Боков, вылезая из окопа. — Я же посылал его четыре дня назад ночью в Гизель. Он тогда же утром вернулся на ишаке, хлеба привез и десять банок мясных консервов. Сказывал, что в Гизель прибыл генерал Акимов. Он, конечно, генерала не видел, не слышал. Сам знаешь, что товарищ Акимов зря не приезжает. Снимай мину! Пожалуйста, не спеши, Ваня. — И тут Боков заметил: в окопе, в выдолбленной нише, патефон. — Это откуда же? Неужели из аула? — показал он на домики, неподалеку прилепившиеся к скале, сверху поросшей низкорослым лесом. — Выклянчил?! Или спер?!
— Выпросил ненадолго.
Но завести пластинку Лютов не успел: на левом фланге роты, в дубовой роще, послышались выстрелы.
— Не пугайся, командир, — сказал Лютов. — Там Алеша Мухин со своей заставой в три человека и плюс ишак Яшка.
— Это верно, Мухин зевка не даст. И все же выстрелы… Что бы это значило? Надо кого-то послать.
— Пошлите лейтенанта Сучкова. Иван Михайлович тертый калач.
— Это правильно, но Сучкова от нас забрали. Теперь он начальник разведки полка у майора Петушкова.
— Тогда терпите. Если бы что-то серьезное, Алешка сразу бы прискакал на своем ишаке. Да и бедный Яшка заревел бы, он немцев чует на расстоянии. Егор Петрович, все же я заведу, а? «Листья падают с клена, значит, кончилось лето…»
— Перестань! — не на шутку разозлился Боков.
— «Листья падают с клена…»
— Замолчи!.. Слышишь, земля дрожит, наверное, опять решили попробовать прорваться…
Мину, которую было приторочил к своей спине Лютов, Боков установил на шоссе, в двадцати пяти метрах от своего окопа — КП, припорошил пылью и вернулся к Лютову, который уже снял с себя ремень, но автомат держал на правом плече.
Нарастал гул танков, подрагивала земля. Едкий дым, стелившийся со стороны подожженного немецкой бомбежкой леса, застил глаза.
— Я так думаю… — обратился Боков к Лютову, все еще пялившему глаза на патефон, уже вынутый из ниши. — Я так думаю, — повторил Боков, — все же враг попрет по ущелью… Ты слышишь гул танков?
— Не глухой! — буркнул Лютов.
— Мне кажется, гитлеровцы накапливают силы для удара в лоб, вдоль шоссе. Надо послать два-три человека, чтобы просигналили в случае появления танков…
— У меня две гранаты, — сказал Лютов. — И патефон с собой возьму… «Листья падают с клена, значит, кончилось лето!» — пропел он опять охрипшим, простуженным голосом. — Как только услышите мое танго, значит, сигнал: танки идут… Командир, давай простимся, чтобы на том свете жилось без упреков…
— Ну-ну! Без паники… Я тебе подошлю еще пять человек. — Боков все же обнял Лютова: — Надо уметь обходить смерть, Иван Иванович.
— Известное дело, командир… Я обойду, а смерть гадючая окажется на твоих плечах?! Это же разгильдяйство, Егор Петрович…
— Ну иди, Иван… А я тут соберу группу во главе с Мухиным и тотчас подошлю…
Гул нарастал, и земля будто постанывала. «Похоже, уже вышли на рубеж атаки, — решил Боков, когда отправил группу бойцов на подмогу Лютову. — Стоят на месте, ждут сигнала. И чего ты, Ванечка, придумал с этим патефоном?! Вот как рванут лавиной, так и патефона не услышишь…»
И только он об этом подумал да мельком пробежал взглядом но окопавшимся вдоль дороги бойцам численностью чуть больше взвода, из ущелья ветром донесло звуки танго…
Сколько времени Боков лежал, засыпанный землей по грудь от взорвавшейся неподалеку бомбы, он не знал. В памяти осталось лишь одно: как он бежал к Лютову, увидя его скрюченным возле объятого пламенем вражеского танка. И тут, когда он швырнул последнюю свою гранату в группу фашистов, прижавшихся к скале, бесшумно, без свиста и визга, упал снаряд, укрывший его горячим, тяжелым земляным отвалом, и глаза у него закрылись…
Кто-то подошел, сгреб с него землю. Егор поднялся я а ноги.
— Лежи, лежи, капитан. Я майор Петушков. Сейчас подойдет санитарная машина.
Боков узнал майора Петушкова, однако слов его не слышал, показал на свои уши и замотал головой.
— Это пройдет, капитан. Пройдет, Егор Петрович. Спасибо, капитан, за стойкость и мужество. Немца не пропустил…
Подъехала санитарная машина, открылась дверца. Вслед за санитарами, сошедшими на землю с носилками, сполз по ступенькам весь забинтованный боец. На него шумнул водитель машины, но боец, раненный в голову, не подчинился.
— Товарищ капитан, это ж я, Иван Иванович Лютов, — сказал еле слышно боец с обвязанной головой и поджатой, на перевязи, ногой. — Полегли почти все…
— Жив! — чуть не заплакал Егор, узнав Лютова. — Ваня, Ваня, мы же с тобою где только не бывали! — безголосо, едва было понять, шевелил губами Боков. — Чего только не видали! Держись, Иван Иванович!
Шофер с конопатым лицом все же усадил Лютова в машину. Возле «санитарки» с визгом тормозов остановился «виллис», из него выскочил генерал. Боков узнал: Петр Кузьмич Кашеваров!
Генерал вскинул голову, чтобы видеть всех, и громко сказал:
— Братцы! Товарищи!.. Под Сталинградом наши перешли в решительное наступление! Теперь очередь за нами!..
Боков заметил лейтенанта Кутузова, потрясающего сжатыми кулаками, возле раненного в шею Ильина, сильно обрадовался, что Илларион и Ильин живы. И Вася Дробязко, и Рубахин, и Петя Мальцев, которые глаз не сводили с генерала Кашеварова, тоже уцелели.
Мимо по шоссе прогремела колонна танков. В небе пронеслись истребители, вслед за ними — бомбардировщики с красными звездами на крыльях. В открытое окно Лютов показывал костылем на самолеты. Боков кивнул ему, помахал рукой и, сильно заикаясь, сказал подошедшему к нему врачу:
— Мне, может быть, и никакой помощи не требуется…
— В машину, в машину! — сказал врач и велел санитарам положить капитана на носилки.
Полковнику фон Штейцу порой не верилось, что огонь ведут люди, стоящие у орудий, минометов и ракетных установок, что люди сбрасывают бомбы с самолетов. Нет, нет, люди могут уставать, в конце концов, человеку требуется сон. А тут — сыплет и сыплет… огромными пригоршнями… Конечно же, это машина, многорукая и беспощадная. Фон Штейц не верил ни в черта, ни в бога, но он, герой Крыма, ныне представитель Гитлера, молился в душе, чтобы сломался хотя бы какой-либо болтик в этой машине, чтобы в Москве разразилось землетрясение, чтоб…
А войска мерзли, гибли, дичали… чтоб… чтоб… Глупость! Наивность! Машина сработана очень прочно. В Москве не произойдет землетрясения, и даже ни один из русских командующих войсками ни на минуту не покинет наблюдательный пункт…
Фон Штейц открыл флягу — в ней было несколько глотков спирта. Выпил и швырнул посудину под ноги генералу Радеску. Тот скривил рот, на посиневшем, с изогнутым носом лице заходили желваки. «Ну и что?» — хотелось крикнуть фон Штейцу. Но он лишь дернул плечами и закрыл глаза. Кольцо русских, охвативших армию Паулюса, он вообразил быстро, точно и так живо, что на миг показалось, будто кто-то душит его. Он расстегнул ворот мундира.
Фон Штейц попал под Сталинград вскоре после того, как армия Паулюса была окружена советскими войсками, попал сюда не простым офицером, а порученцем фюрера. Он обязан доложить Гитлеру объективное состояние армии Паулюса, с тем чтобы… чтобы принять конкретные меры, облегчающие положение окруженных войск. Но он задержался в штабе Паулюса и теперь точно не знал, сумеет ли благополучно выбраться из котла.
Радеску опять скривил рот, на этот раз даже что-го сказал. Фон Штейц успел расслышать лишь отдельные слова.
Радеску поднял флягу, поставил ее на стол, затем, глядя в амбразуру, сказал, что кольцо русских очень прочно, что танки генерала Гота, посланные деблокировать 6-ю армию, будут смяты и отброшены к Ростову и что он, фон Штейц, едва ли сможет выбраться из этого блиндажа. Еще один день — и аэродром будет занят советскими войсками, а он, Радеску, пустит себе пулю в лоб, ибо его, как коменданта аэродрома, все равно расстреляют потом.
— Кто… расстреляет?
— Вы, фон Штейц, — сказал Радеску, отстегивая от поясного ремня флягу. — Пейте, это последнее.
— Хлеб есть?
— Нет.
— А что есть?
— Ничего. В Берлине закусите, если улетите сегодня вечером.
— Мне нужна машина… До посадочной площадки сколько километров?
— Машины нет, идите пешком, тут рядом.
— А вы, господин генерал?
— Я? Куда? Зачем?
— Вы собираетесь стреляться? — усмехнулся фон Штейц и быстро опрокинул флягу в рот. — Не советую! Фюрер ценит вашу преданность. Скоро он по всей России создаст мощные крепости, русские тогда не сдвинут нас с места. Крепостная оборона! Вот что теперь нам требуется… Выпейте…
Радеску налил в колпачок. Спирт обжег горло, и генерал закашлялся. Успокоившись, он покачал головой:
— Когда-то я слушал лекции генерала Енеке, кажется, в то время он возглавлял у вас штаб крепостного строительства?..
— Генерал Енеке еще скажет свое слово, — перебил его фон Штейц. — Фюрер высоко ценит талант Енеке… Вообразите! — продолжал фон Штейц возбужденно. — Наши войска удерживают всю европейскую часть России! И уже вторглись в советское Закавказье. Они во Франции, они в Италии, в Норвегии, в Финляндии, в Африке, на Балканах! Черт возьми, мы будем и в Англии!.. Вы поняли?
Конечно, генерал Радеску все это хорошо понимал, но кто объяснит ему, что происходит здесь, на прибрежных равнинах Волги и Дона? Кто ответит на вопрос: гибель армии Паулюса не удар ли по ногам, на которых еще стоит Германия? Припомнилось, как однажды маршал Антонеску сказал, напутствуя своих генералов: «Отборная армия генерал-полковника Паулюса — это те самые ноги, на которых фюрер перешагнет Волгу!» Не перешагнул…
— Нам нужна передышка, — размышлял фон Штейц, — маленькая передышка, и тогда… — Он недоговорил, что произойдет тогда: в блиндаж вошел адъютант генерала Радеску, закутанный в какое-то запорошенное снегом тряпье, в огромных валенках на ногах.
— Господин генерал! — сиплым голосом произнес он. — Русские продвигаются к посадочной площадке!
Радеску взглянул на фон Штейца, потом перевел глаза на адъютанта, разглядывая его с ног до головы. Потом резко встал.
— Пойдемте, фон Штейц, я провожу вас к самолету! — Генерал толкнул дверь, и холодная, колючая поземка резанула его по лицу.
…Они шли лощиной. Их сопровождали десять автоматчиков, десять теней, едва передвигавшихся по глубокому снегу. Огни разрывов зловеще освещали степь, уже терявшуюся в вечерних сумерках. До взлетной полосы оставалось не больше километра, когда фон Штейц схватил Радеску за руку и показал на холм — там мелькали расплывчатые черные точки. Радеску понял: это движется цепь русских, и похоже, они намереваются отсечь им путь к площадке. Он подал команду автоматчикам. Завязалась перестрелка. Фон Штейц, прижимая портфель к груди, рванулся вперед. Потом, когда треск автоматных очередей над головой стал невыносимым, упал в снег, не выпуская из рук портфеля. А когда стрельба стихла, он пошел, утопая в снегу.
Сколько времени он шел, трудно сказать. Прямо перед ним, преграждая путь, лежал человек, одетый в полушубок. Фон Штейц догадался: русский. Вытащил из кобуры пистолет, по человек лежал неподвижно. «Убит», — решил фон Штейц. Он еще никогда в открытом бою вот так близко, лицом к лицу, не встречался с русскими… Его вызвали в ставку Гитлера, чтобы он доложил обстановку в районе кольца. Фон Штейц подумал, что любой документ о русских был бы ему сейчас очень кстати. Осмелев, мигнул карманным фонариком по петлицам убитого — майор Красной Армии, полушубок расстегнут, там документы… Треск автоматов с новой силой обрушился на голову. Совсем рядом, справа, он увидел генерала Радеску, тот что-то кричал. Фон Штейц побежал к генералу, но тут майор в полушубке застонал и приподнял голову, в правой его руке была граната. И фон Штейца стегануло по ногам пучком железных прутьев так больно, что он, пробежав несколько шагов, потерял равновесие и присел, попытался встать — и снова упал. Потом почувствовал, что его волокут по снегу…
Гул авиационного двигателя пробудил сознание: люди метались вокруг самолета, злобно кричали друг на друга и стреляли куда-то из автоматов и пистолетов. Сгорбившись, неподвижно стоял чуть поодаль генерал Радеску и неотрывно смотрел, как механик втягивает в люк стремянку. В руках у генерала был портфель. Неожиданно рядом с механиком возникло лицо фон Штейца.
— Мой портфель! — крикнул он резко.
Генерал Радеску вздрогнул, кто-то из автоматчиков взял из его рук портфель, подошел к самолету и ловким броском швырнул в черный проем люка.
На третий день после прибытия в имперский госпиталь фон Штейц позвал хирурга.
Пришел лысый кругляш, снял пухлой белой рукой пенсне, спросил вежливо:
— Вам лучше?
— Я не об этом. Мне нужно знать, сколько извлекли осколков?
— Двенадцать…
— Принесите их.
— Хайль Гитлер! — сказал доктор и вышел из палаты.
Фон Штейц закрыл глаза. В который раз перед ним возникала все та же картина — район окружения, снега, трупы замерзших солдат, неумолчный гул адской машины… Ему стало не по себе, даже озноб прокатился по всему телу…
Открылась дверь, вошел хирург, держа в руках металлическую коробочку.
— Вот они, — сказал врач и начал считать синеватые ребристые осколки. — Ровно двенадцать…
— Так… Оставьте их мне, теперь будет тринадцать… — Фон Штейц отвернул подушку, достал кожаный футлярчик и извлек из него крупный, размером с голубиное яйцо, осколок. — Отцовское завещание, двадцать лет храню…
Доктор передал фон Штейцу коробочку, скрестил на груди руки.
— Когда я оперировал вас, вы звали какую-то Марту… Это жена?
— Это жена…
— Я так и подумал. У нас в госпитале тоже есть Марта, хирургическая сестра. Хорошая девушка, смелая.
— Марта?
— Да, Марта…
— Позовите.
Марта оказалась белокурой, высокой немкой с пронзительно-синими глазами. Фон Штейц лежал в отдельной палате, и теперь она часто приходила к нему. Они вели разговоры о войне, о том, что происходит под Сталинградом. Глаза Марты горели, когда она называла имена офицеров, отличившихся в боях. По ее мнению, генерал-полковник Паулюс обязательно скоро разгромит Красную Армию и пойдет дальше, к Уралу, где лежат разные богатства — жаль только, что она, Марта, не там, не с армией Паулюса, этого храбрейшего полководца…
Фон Штейц смотрел на ее хорошенькое личико со вздернутым носиком и думал о своих ранах, о том, сумеет ли он, как говорит хирург, через месяц-два встать на ноги. Ему хотелось спросить об этом Марту, но он только проводил языком по сухим, бескровным губам и ничего не говорил. Марта продолжала щебетать, чуть картавя и растягивая слова. Оказывается, ее старший брат, Пауль Зибель, сражается там, в Сталинграде. Она очень любит Пауля и убеждена, что он обязательно возвратится домой целым и невредимым, потому что Пауль окончил военное училище и знает, как вести себя на фронте.
— Вы его не встречали? Он такой смешной, все время играет на губной гармошке…
— Видел, видел… — ответил он. — Лейтенант…
— Вот молодец! — всплеснула руками Марта. — Нельзя ли похлопотать, чтобы ему дали отпуск? Я так соскучилась…
— Нет, нельзя, Марта… Оттуда не отпустят.
Она вздернула плечиками.
— Почему? Стоит только вам захотеть… Я знаю, кто вы! — Она поднялась, вытянула вперед руку: — Хайль Гитлер! — И, резко повернувшись, направилась к двери.
— Постойте… Откуда вы знаете, кто я? — остановил ее фон Штейц.
— Полковник фон Штейц, личный порученец фюрера… — Она пристально посмотрела ему в глаза и вышла из палаты.
«Да ты и правда чертенок, Марта! — подумал фон Штейц. — Боевая и красивая немецкая девушка».
Когда Марта вернулась, фон Штейц рассматривал удостоверение личности майора.
— Что это? — спросила Марта.
Фон Штейц закурил и, показывая на фотографию на удостоверении, сказал:
— Этот человек, Марта, чуть не убил меня. Это русский майор.
Она удивилась.
— Русский майор? — И рассмеялась. — Шутите, полковник.
Фон Штейц нахмурился: да, вот когда-то и он, фон Штейц, так думал. Красные варвары! Что они умеют, разве они могут по-настоящему воевать?.. Но Сталинград… Мой бог, это же настоящий ад! Марта не знает этого, и очень хорошо, и вообще здесь, в Германии, мало кто имеет понятие об этом, разве лишь инвалиды… Он открыл коробочку с осколками.
— Вот они… Двенадцать штук… А этот, тринадцатый, отцовский. Тринадцать надо умножить на сто. — Фон Штейц и сам не знал, почему на сто, но он минувшей ночью поклялся именно в таком соотношении отомстить за себя и за своего отца, старого кайзеровского генерала. — Я увезу эти кусочки на фронт и буду считать… за один — сто смертей.
Застывшим, тяжелым взглядом фон Штейц смотрел на коробочку, в которой лежали осколки. Марта забеспокоилась:
— Вам плохо?
— Нет, нет. — Он заставил себя улыбнуться, захлопнул коробочку и положил ее под подушку. — Марта, у меня есть просьба. Ты «Зольдатштадт» знаешь хорошо?
— Знаю, господин полковник.
Он о чем-то подумал, со вздохом сказал:
— Меня зовут Эрхард… А знаешь, сколько мне лет? Двадцать восемь… Эрхард… и никакого полковника. Поняла?
Она улыбнулась, улыбнулась потому, что еще раньше знала, сколько ему лет и как его зовут. Еще в тот день, когда его только внесли в операционную, он ей понравился, понравился тем, что не стонал, как другие раненые, и наконец тем, что был доверенным Гитлера. «Герой, герой… Любимец самого фюрера!» Когда-то, еще будучи девчонкой, она мечтала увидеть живого фюрера, вождя нации, но такого случая не представилось, фюрер ни разу не появлялся на окраине «Зольдатштадта», и было обидно. И вот теперь она сидит с человеком, который не раз и не два, а много раз встречался с вождем. Такое счастье выпадает не каждой немецкой девушке. Марта встала навытяжку перед фон Штейцем.
— Хайль Гитлер! — произнесла она.
— Хайль, — ответил фон Штейц. — Слушай, что я тебе скажу… Ты завтра поедешь в «Зольдатштадт»… Дом три на Кайзерштрассе — это мой дом. Я хочу, чтобы именно ты поехала. У меня там мать, отец и жена, тоже Марта… Это странно, но моя жена очень похожа на тебя… — Фон Штейц говорил неправду: его Марта была полной, с некрасивым, даже неприятным лицом, но он любил ее. — В дом не заходи, узнай у соседей, как они там… Потом я напишу, чтобы приехали сюда. Поняла?
— Поняла, господин полковник…
— Эрхард, — поправил фон Штейц, взяв Марту за руку.
«Святой Иисус и пресвятая Мария, какое счастье!» — радовалась Марта подвернувшейся возможности навестить своих родственников в «Зольдатштадте». Машина мчалась с бешеной скоростью. Водитель, угрюмый детина с крупным лицом и огромными ручищами, упорно молчал. Марта уже дважды пыталась с ним заговорить: ей не терпелось похвастать своим знакомством с фон Штейцем, — но тот в ответ лишь покачивал головой да криво улыбался, посасывая свою бесконечную сигарету. Не добившись от него ни слова, Марта снова и снова предавалась воображению, как подъедет к своему домику, хлопнет дверцей и крикнет, чтобы рее соседи услышали: «Вот и я, дорогая мама!»
Она хотела, чтобы в это время семья была в сборе — мать, отец и ее юный брат Ганс. О-о, как они обрадуются: приехала их взбалмошная Марта! И все сразу и потом каждый порознь будут восхищаться ее военной формой и тем, что она работает в центральном имперском госпитале и что присматривает за фон Штейцем, который много раз встречался и разговаривал с фюрером, и побывал в самом Сталинграде, и даже видел там брата Пауля. Она всем им расскажет, пи о чем не умолчит…
В километре от города водитель вдруг остановил машину и буркнул хмуро:
— Они опять бомбят! — Он хлопнул дверцей, грузно перепрыгнул через канаву и скрылся в придорожном лесу.
Марта была поражена трусостью шофера и, чтобы пристыдить парня, осталась возле машины. Самолеты бомбили с большой высоты. Их было очень много. Дробно хлопали зенитные орудия, тяжело, с надсадным кряканьем рвались бомбы. Под ногами шаталась земля. А Марта все стояла, запрокинув голову, и ждала — вот-вот запылают и начнут падать самолеты врага; она ни на минуту не сомневалась, что русские не уйдут безнаказанно, зенитчики пока приспосабливаются, но вот еще несколько секунд — и они проучат этих варваров, посмевших прилететь в самый центр Германии. Самолеты, однако, не падали, да и трудно было заметить что-либо — серые облачка зенитных разрывов, огромные клубы пыли и гари смешались, образуя сплошную чудовищную тучу. Туча эта дико гудела и грохотала.
Бомбежка длилась около часа. Она угасла внезапно. Наступила звенящая в ушах тишина. Пыль оседала. На небе появились просветы. Марта почувствовала острый запах гари. Она вытерла слезы.
Подошел шофер. Он осмотрел машину, бросил Марте:
— Садитесь! Куда ехать?
Марта села на заднее сиденье, сжалась в комочек, ответила:
— Сначала к моим родителям, потом на Кайзерштрассе, три…
…Не было ни ворот, ни двора, ли дома… Была груда камней, еще горящих и дымящихся. Подошли какие-то люди. По их разговору Марта определила, что это команда по расчистке развалин.
Однорукий майор с Железным крестом на груди спросил ее:
— Ты кто будешь?
— Порученец полковника фон Штейца! — сказала Марта.
Майор посмотрел на шофера. Парень в подтверждение кивнул.
Однорукий лихо выкрикнул:
— Хайль!
Марта направилась к лимузину. Лицо у нее было серое, а глаза сухие.
— Кайзерштрассе, — сказала она.
Дом фон Штейца был оцеплен нарядом солдат. У ворот стояла карета «скорой помощи». Марту не пустили во двор. Она начала кричать, требуя впустить ее, но один дюжий эсэсовец толкнул ее в грудь. Марта упала на спину и начала биться в истерике, теряя сознание…
Она пришла в себя в машине. Шофер остановил лимузин, повернулся к ней:
— Выпей… Помогает. — Он достал откуда-то бутылку, налил в эбонитовый стаканчик.
Ей стало легче, и она спросила:
— Как семья Штейца?
— Жена погибла, старый генерал покалечен, едва ли выживет, — вздохнул шофер.
Они ехали молча. Потом парень сказал:
— Это была вторая бомбежка. При первой погиб мой отец…
Марта вскрикнула:
— И ты так спокойно говоришь! Всех надо уничтожить, всех, всех — и русских, и американцев, и англичан! Фюрер так и сделает!
Вдоль дороги тянулся лес, хвойный живой лес, посеребренный слегка снежком… Выпал он три дня назад, а завтра, наверное, растает, и даже следа от него не останется. Марта любила снег, и ей вдруг стало жалко, что завтра не будет вот этих белых пушинок. Она открыла боковое стекло и начала вдыхать свежий, сыроватый воздух. Вдыхала до тех пор, пока не уснула.
Лимузин легко катился по шоссе. Марта спала крепким сном. Ей снилась зима, брат Пауль со снежками в руках и отец, пришедший с работы. От отца пахло машинным маслом и металлической стружкой. Потом Пауль запустил в нее снежком. Он разбил окно. Ганс крикнул: «Вот это выстрел!»
Она проснулась и сразу увидела ворота госпиталя.
Фон Штейц готовился выехать в ставку Гитлера. Он лежал на кровати и рисовал в воображении встречу с фюрером… Вот он, фон Штейц, в сопровождении охраны входит в кабинет. Официальные приветствия. Гитлер, несогбенный, прямой, жмет ему руку, улыбается, поправляя сползшую на лоб челку, ту самую челку, какую теперь носят многие офицеры, фельдфебели и ефрейторы, подражая вождю нации. Фон Штейц тоже пробовал завести себе такую прическу, но светлые сухие волосы рассыпались, и, как он ни старался, ничего не получалось, а усики, которые он отпустил, пришлось сбрить, ибо они топорщились рыжей колючей нашлепкой и безобразили лицо…
К отъезду было подготовлено все — и новый мундир, и ордена, начищенные до блеска, и костыли, изготовленные по особому заказу. Раны на ногах еще давали о себе знать, но там, в ставке, как бы ни было ему больно, он будет стоять перед фюрером гордо и прямо. На это у него хватит сил и терпения…
— Хайль Гитлер! — Это вошла Марта.
— Хайль! — ответил фон Штейц.
Он попробовал сесть, но острая боль заставила его опереться локтями о подушки. Марта приставила к кровати деревянный подгрузник, и он удобно повис на нем, слегка касаясь ногами пола. Начались тренировки. Фон Штейц переместился к окну, затем ему захотелось взять костыля, пройтись по комнате. Он проделал это с завидной быстротой и ловкостью и остался доволен тренировкой.
Марта похвалила:
— Эрхард, хорошо…
Фон Штейц вытер платком пот и посмотрел пристально на Марту… Что-то изменилось в лице этой девушки. Он заметил это, как только Марта возвратилась из «Зольдатштадта». Он спросил ее тогда: «Ну что?» — «Ничего. Я попала под бомбежку, в город не пустили». С тех пор прошло много дней. Фон Штейц написал три письма и передал их Марте. Жена не отвечала.
— Марта, ты что-то скрываешь от меня? — спросил он.
— Ничего не скрываю.
— Посмотри мне в лицо.
Она подошла к нему вплотную. Фон Штейц взял ее за голову, наклонил к себе и увидел в ее волосах седые нити… Но он не сказал ей об этом. Лег на кровать, закрыл глаза.
— Начальник госпиталя вчера сказал мне, что моя семья погибла… Ты знала об этом?
Марта молчала.
— Ты знала? — повторил фон Штейц.
— Кое-что, Эрхард. Я не хотела тебя расстраивать…
Он поднял голову, взгляд его был сухой.
— Сентиментальность! — крикнул фон Штейц. — Вырви жалость из своего сердца. Немцам она не нужна… Подай костыли…
Он неуклюже повис на костылях и поскакал по комнате. И оттого, что он так мужественно переносит свою боль — она знала, ему больно, — сердце ее охватил восторг.
— Эрхард, — сказала Марта, — Эрхард, я не сентиментальна. Ты знаешь… — Она хотела рассказать ему все: как перенесла бомбежку, смерть отца, матери, брата. Ее ли упрекать в какой-то жалости!
Но он не дослушал ее. Измученный болью и весь взмокший от пота, фон Штейц добрался до кровати, и она уложила его в постель.
— Эрхард!..
— Я все понимаю… — Опять он помешал ей говорить. — Я ценю твою преданность… Иди, Марта, я хочу поразмыслить наедине… Иди, Марта…
Но в эту ночь она осталась в палате.
Где-то — видимо, на полпути в ставку — сопровождавшие фон Штейца офицеры из личной охраны фюрера завязали ему глаза. Самолет шел ровно, без качки. Руки фон Штейца лежали на костылях; немного было обидно за эту повязку. «Будто пленного везут», — подумал он. И только сознание, что подобная осторожность вызвана интересами безопасности фюрера, несколько успокоило. Он начал считать про себя — так быстрее пройдет время. «Две тысячи триста сорок два… — Самолет продолжал лететь. — Три тысячи шестьсот двадцать…» Самолет накренился, и фон Штейц понял, что они идут на посадку. Толчок о землю.
— Господа, снимите повязку, — сказал фон Штейц.
Ему не ответили, молча взяли под руки, чей-то голос предупреждал у трапа об осторожности, потом, уже на земле, кто-то сказал:
— Садитесь в машину, вот поручни, держитесь.
Он ухватился за что-то гладкое и повис на руках, боясь опуститься на сиденье… Но его все же усадили, и фон Штейц, покусывая губы, покорился.
Машина остановилась. Повязку сняли. Он увидел солнце и, ослепленный, зажмурился, потом снова открыл глаза — перед ним стоял генерал-полковник. Фон Штейц напряг память и вспомнил: это Эйцлер, советник фюрера, с которым не раз приходилось встречаться раньше. Фон Штейц вытянулся, насколько позволяла боль, выбросил вперед руку:
— Хайль Гитлер!
— Хайль! — ответил Эйцлер. — Вас ждет фюрер. Вы в состоянии доложить о положении войск в кольце?.. Он требует, чтобы вы лично доложили.
— Да, господин генерал-полковник, мне уже значительно лучше…
— Пойдемте. — Эйцлер повернулся и, держа руки в карманах кожаного пальто, медленно направился по дорожке, покрытой асфальтом.
Фон Штейц оперся на костыли и выбросил тело вперед — раз, другой, третий… От боли зазвенело в ушах, а шагавший впереди Эйцлер вдруг как-то странно начал обволакиваться туманом. Фон Штейц догадался: это кружится голова, еще одно движение — и он может упасть. Неимоверным усилием воли он поборол слабость и сделал еще несколько шагов, похожих на прыжки подбитого животного.
Эйцлер помог фон Штейцу спуститься по ступенькам о подземелье.
— Очень нужен, очень нужен, — сказал генерал-полковник в своем кабинете, показывая на кресло.
Фон Штейц сел, с облегчением облокотившись на мягкие подлокотники. Дьявольская усталость сменилась желанием уснуть. Это была минутная слабость. Перед ним стоял известный советник фюрера, и Штейц не мог даже виду подать, что ему хочется спать, и что дорога утомила его, и что вообще ему сейчас лучше бы уклониться от встреч и разговоров.
Эйцлер нажал на черную кнопку в стене. С легким шумом раздвинулись черные шторы, и фон Штейц увидел перед собой огромную, во всю ширь стены, оперативную карту расположения войск 6-й армии Паулюса, знакомые названия улиц города, пригородных поселков, высот и равнин. Кольцо окружения было обозначено пунктиром, жирным, как след тяжелого танка. На юге, там, где намечался прорыв генерала Гота, синяя дуга прорыва почему-то была повернута уже не в сторону кольца, а к юго-западу, в сторону Сальска, вершина ее почти касалась этого степного города. «Значит, танки повернули назад», — с тревогой отметил фон Штейц.
Эйцлер стоял чуть согбенный и курил сигарету. Когда начали битву за Сталинград, он верил в ее победоносный исход и уже представлял, как войска фюрера разрубят Волгу и отсекут бакинскую нефть от Москвы. Теперь ему стало ясно другое: планы рухнули, рухнули окончательно… Спасти 6-ю армию невозможно… Но спасти свою репутацию он еще может. Фюрер никогда не отдаст приказ на вывод войск из котла. Эйцлер это знает, кроме того, данные о соотношении сил в его руках. Конечно, русские не позволят 6-й армии уйти от разгрома, они сожгут ее в котле, и тогда вся тяжесть вины падет на Гитлера, ибо он, Эйцлер, теперь на каждом докладе умоляет фюрера вывести войска из окружения… «Так в истории и будет записано… Но история не кончается сталинградским окружением», — подумал Эйцлер, и ему захотелось сказать об этом фон Штейцу, чтобы воодушевить его перед докладом.
— Танки генерала Гота, как вы, очевидно, знаете, отброшены. Русские продвигаются к Ростову. Вы обязаны сказать фюреру всю правду. Полковник, в ваших руках судьба шестой армии. Я вас вооружу фактами. — Он недоговорил — открылась дверь, и на пороге вырос незнакомый фон Штейцу генерал.
— Господа, прошу в зал. Фюрер прибыл…
Подковообразный, с низким потолком зал был заполнен офицерами и генералами ставки. Фон Штейц занял место в пятом ряду, напротив него на помосте возвышался столик, накрытый черным сукном. Справа и слева от фон Штейца сидели офицеры войск СС. Он повел глазами вдоль рядов: та же картина — один генерал, два эсэсовца.
Все молчали, ожидая появления Гитлера. Мысль о том, что сейчас он увидит фюрера, услышит его голос, полностью завладела фон Штейцем. Он сидел не шевелясь и так увлекся воображаемыми картинками, что не заметил, как открылась боковая дверь. Генералы вскочили и хором гаркнули:
— Хайль Гитлер!
Фон Штейц даже не успел подняться, как Гитлер слабым стариковским жестом дал понять, чтобы все сели. Но сам не сел, продолжал стоять, чуть сгорбленный и расслабленный. Глаза его были устремлены в зал, рот перекошен. «Мой фюрер, неужто это ты?!» — чуть не вырвалось у фон Штейца, и жалость к Гитлеру сдавила ему грудь. Но тут фюрер вмиг преобразился: он поднял голову, откинул резким жестом челку и заговорил:
— Господа, я собрал вас сюда, чтобы изложить свои требования к шестой армии Паулюса. Но прежде я хочу услышать мнение Эйцлера. — Он сел, скрестив руки на груди, и устремил глаза в потолок.
Эйцлер охарактеризовал обстановку, рассказал о неудаче деблокировать танками генерала Гота 6-ю армию. Гитлер хмуро молчал. Но вдруг его глаза вспыхнули, он вскочил:
— Шестая армия останется там, где она сражается сейчас!
Эйцлер, помолчав немного, продолжал:
— Необходимо отдать приказ Паулюсу выйти из окружения…
Гитлер снова его перебил:
— Это гарнизон крепости, а задача крепостных войск — выдержать осаду. Если нужно, они будут находиться там всю зиму, и я деблокирую их во время весеннего наступления.
Эйцлер, склонив голову, мягко настаивал:
— Мой фюрер! Шестая армия теперь в глубоком тылу русских, снабжать армию просто невозможно. По вашему приказанию я вызвал полковника фон Штейца!
В зале наступила тишина. Эйцлер знал, что фон Штейц — этот выскочка и краснобай, за краснобайство и полюбился Гитлеру — обязательно поддержит фюрера, укрепит его в ошибочном мнении, а это значит — симпатии многих генералов окажутся на стороне Эйцлера и он выйдет чистеньким из этой щекотливой ситуации.
Фон Штейц встал, постукивая костылями, вышел вперед. На лице Гитлера появилось сострадание:
— Говорите, полковник.
— Мой фюрер!.. Не уходите с Волги! — Фон Штейц пошатнулся, из рук его выпали костыли. Падая, он увидел, как Гитлер резко и торжественно вскинул голову. — Мой фюрер!.. — пытался продолжать фон Штейц, но чьи-то крепкие руки подхватили его и вынесли из зала.
Фон Штейц пришел в себя в кабинете Эйцлера. Генерал-полковник сидел в кресле и тупо смотрел в потолок. Когда врачи, суетившиеся около фон Штейца, покинули кабинет, Эйцлер сказал:
— Фюрер наградил вас Железным крестом, а меня… отправкой на фронт… Мне поручили доставить вас в госпиталь. Самолет готов, сможете вы лететь?
— Да, господин генерал-полковник, я готов…
Раны заживали медленно, их дважды вскрывали, вновь зашивали, и фон Штейцу иногда казалось: наступит день — и ему ампутируют ноги. И тогда коробочка с тринадцатью осколками потеряет всякий смысл — коротышку не пошлют на фронт, — будет он всю жизнь прыгать на протезах, позвякивая крестами как стреноженная лошадь колокольчиками… Врачи угрюмо и молча колдовали над ним, пугливо посматривая друг на друга. Только Марта была по-прежнему верна себе. Как вихрь врывалась она в палату, выстреливая очередями: «Хайль Гитлер! Хайль Гитлер! Фюрер направил солдатам шестой армии ордена. Эрхард, ты представляешь, сколько новых героев будет в Германии!»
Марту не огорчил даже траур, объявленный вскоре Гитлером в память погибших на Волге. Она продолжала восторгаться: «Фюрер сказал: «Мы создадим новую шестую армию. Смерть предателю Паулюсу! Арийцы непобедимы!..»
— Марта, ты помогла мне стать на ноги, — сказал фон Штейц, когда ему наконец сняли повязки. — Ты сама не знаешь, какая ты замечательная девушка. В моих глазах ты — настоящий герой.
В то утро он пил кофе, просматривал газеты. Сводки с Восточного фронта утверждали, что там наступила стабильность. Тревогой дышали сообщения из Африки. «Армии Роммеля и Арнима испытывают сильное давление англичан», «В правительстве Муссолини наступил кризис». Это были неприятные вести, и он невольно подумал: «Черт побери, почему все так туманно?» Ему хотелось ясности, а ее в газетах не было — все вокруг да около. Он скомкал газеты и швырнул в урну…
Дверь палаты открылась, по вместо ожидаемой Марты он увидел генерал-полковника Эйцлера.
— Хайль Гитлер! — поднял руку Эйцлер.
— Хайль! — ответил фон Штейц.
— Рад вас видеть снова здоровым… — сказал Эйцлер, садясь в кресло.
Оказывается, бывший советник Гитлера перед новым назначением — куда его пошлют, он точно еще не знает — получил недельный отпуск, чтобы подлечить не в меру расшатавшиеся нервы. Узнав, что фон Штейц еще здесь, сразу заглянул к герою павшей крепости. Эйцлер говорил скупо, с хрипотцой в голосе, что-то недосказывал, чем-то был недоволен.
«Старый хрен, прошляпил Сталинград!» — со злостью подумал фон Штейц. Здесь, в госпитале, он много думал о поражении на Волге, думал и взвешивал и все больше склонялся к тому, что во всем виноваты генштабисты, планирующие операции, и в первую очередь Эйцлер, умолявший фюрера вывести 6-ю армию из волжского котла.
— Почему в газетах много тумана? Непонятно положение армии в Африке! — раздраженно сказал фон Штейц.
Эйцлер крутил в руках сигарету, взглянул исподлобья.
— Наши дела там неважные. Катастрофа неизбежна, — промолвил он хмуро.
— Катастрофа? — удивился фон Штейц. — Я верю фюреру, этого не может быть!
Эйцлер встал.
— Я тоже верю в нашего вождя Адольфа Гитлера, и, может быть, больше, чем вы, Штейц. Но это вовсе не значит, что мы, немецкие генералы, не должны реально взвешивать факты. Генерал-фельдмаршал Роммель оказался не на высоте, он не сумел правильно оценить оборонительные возможности противника и поплатился. Кто за него обязан был предвидеть? Он, именно он! Теперь над немецкими и итальянскими солдатами нависла угроза плена. Правительство Италии заколебалось. История не простит нам, немецким генералам, таких ошибок… Любить фюрера и великую Германию — это значит уметь побеждать своих врагов! — воскликнул Эйцлер и направился к двери, но вдруг остановился и, повернувшись, сказал: — Фюрер вводит в войсках должность офицера национал-социалистского воспитания войск. Это по вашей части… Я помню, вы в академии считались лучшим оратором. Ваш покойный отец не раз выставлял перед Гитлером эту сторону вашего таланта. Ждите нового назначения, фон Штейц…
Эйцлер ушел. Фон Штейца охватил неудержимый порыв — надо что-то делать, и прежде всего немедленно покинуть этот тихий полугоспиталь-полусанаторий…
Отворилась дверь, Штейц повернулся — перед ним стояла Марта в новенькой форме ефрейтора.
— Эрхард, я решила ехать на фронт снайпером. Я очень метко стреляю.
— Куда ты поедешь? — спросил фон Штейц, подумав: «Форма ей идет».
— Вместе с тобой, — ответила Марта.
— Я пока никуда не еду…
— Едешь! — Она отошла от него, села в кресло. — Я все знаю…
— Что ты знаешь?
— Тебя посылают в Крым, заместителем к генералу Енеке…
— К Енеке?
— Да, офицером национал-социалистского воспитания войск. Там сооружают крепость…
— Вот как! — воскликнул фон Штейц. — Откуда ты знаешь все это?
— Майор Грабе из оперативного отдела влюблен немного… Он мне все рассказывает. И про тебя рассказал. Говорит, есть предположение, что полковник фон Штейц будет назначен в Крым. Предположение! — засмеялась она и оттопырила по-детски губы. — Когда Грабе говорит о предположении, значит, это уже состоялось.
«Идиот!» — возмутился в душе фон Штейц болтливостью майора. Он позвонил в оперативный отдел, попросил найти Грабе.
— Майор Грабе слушает, — прозвучало в ответ.
У фон Штейца набрякли шейные вены.
— С вами говорит полковник фон Штейц. Куда я назначен?.. Ты идиот! Об этом знает весь госпиталь. Я потребую, чтобы тебя немедленно отправили на Восточный фронт… Что? Есть предписание? В Крым? — Он положил трубку, спросил у Марты: — Кто этот Грабе?
— Майор из выздоравливающей команды. Он временно служит в оперативном отделе госпиталя.
— Хорошо, посмотрим… Марта, ты поедешь в Крым!
После многодневного наступления стрелковый полк, который принял майор Андрей Кравцов от подполковника Дмитрия Сергеевича Петушкова сразу же после форсирования Керченского пролива, был наконец отведен во второй эшелон корпуса. Его подразделения расположились на окраине небольшого, типичного для Крыма поселка, прилепившегося к рыжему крутогорью, вдоль разрушенной бомбами железнодорожной линии, в редколесье. Кравцов облюбовал себе чудом уцелевший каменный домишко с огороженным двориком и фруктовым садом. Едва разместились — связисты установили телефон, саперы отрыли во дворе щель на случай налета вражеской авиации. Кравцов сразу решил отоспаться за все бессонные ночи стремительного наступления: шутка ли — в сутки с боями проходили до двадцати километров, и, конечно, было не до сна, не до отдыха.
Кравцов лег в темном, прохладном чуланчике, лег, как всегда, на спину, заложив руки за голову… Но — увы! — сон не приходил. Кравцов лежал с открытыми глазами и смотрел на маленькую щель в стене, сквозь которую струился лучик апрельского солнца. Слышались тяжелые вздохи боя, дрожа, покачивался глинобитный пол. К этому покачиванию земли Кравцов уже привык, привык, как привыкают моряки к морской качке, и даже не обращал внимания на частые толчки… Старая, ржавая кровать слегка поскрипывала, и этот скрип раздражал Кравцова. Он перевернулся на бок, подложив под левое ухо шершавую ладонь в надежде, что противный скрип железа теперь не будет слышен. И действительно, дребезжание оборвалось, умолкло.
Минуты две-три Кравцов слышал только говор боя, то нарастающий, то слабеющий. Но странное дело, сквозь разноголосую толщу звуков он вскоре опять уловил тонкое металлическое дребезжание кровати, тревожное и тоскливое…
По телу пробежал леденящий душу холодок. Кравцов поднялся. Некоторое время он сидел в одной сорочке, сетуя на старую, ржавую кровать. Потом сгреб постель и лег на пол. Лучик солнца освещал сетку, и Кравцов заметил, как дрожит проволока. Теперь он скорее угадывал тоскливое позвякивание кровати, чем слышал его, но спать не мог. Хотел позвать ординарца, чтобы тот выбросил этот хлам из чуланчика, но тут же спохватился: ординарец, двадцатилетний паренек из каких-то неизвестных Кравцову Кром, был убит вчера при взятии старого Турецкого вала… И вообще в этом бою полк понес большие потери. Погиб командир взвода полковых разведчиков лейтенант Сурин… Кравцов успел запомнить лишь одну фамилию; бывает так: придет человек в полк перед самым наступлением, и, едва получит назначение, тут же обрывается его жизненный путь. Где уж тут запомнить, как звали-величали по отчеству!.. Так случилось и с Суриным. Теперь вот надо подбирать нового командира для разведчиков. А кого поставишь сразу на эту должность?!
Вчера начало поступать новое пополнение. Кравцов пытался вспомнить: которое по счету с того дня, как принял под Керчью полк, после своего возвращения из госпиталя?.. Он точно вспомнил, сколько раз пополнялся полк, и невольно прикоснулся рукой к кровати. Она вздрагивала, покачивалась. Он опустил голову на холодный, пахнущий сыростью пол и тотчас же уловил гулкие толчки — это вздрагивала земля от тяжелых ударов артиллерии.
— Александр Федорович! Бугров! — крикнул Кравцов.
За перегородкой отозвались:
— Андрей, ты чего не спишь?
— Комиссар, ты мне ординарца подбери, сегодня же… У тебя, Саша, рука легкая.
Открылась дверь. В чуланчике сразу стало светло.
— Товарищ подполковник, — официально доложил замполит Александр Федорович Бугров, — ординарец через час поступит в ваше распоряжение…
— А почему ты называешь меня подполковником?
— Законно, Андрей. Только что звонил комдив Петушков — я не хотел тебя будить, — велел поздравить. Вот тебе новые погоны, цепляй.
Кравцов поднялся, положил матрац на кровать, закурил.
— А кто таков ординарец?
— Ефрейтор Дробязко Василий Иванович. Дня три назад прибыл в полк из госпиталя. Попросился в разведку. Да я думаю, пусть немного окрепнет возле начальства, — полушутя-полусерьезно заключил Бугров и провел ладонью по рыжеватым усам, которые он недавно отрастил для солидности.
— Вот как! — улыбнулся Кравцов. — И эта птичка вчерашняя тоже заявила: «Окончила школу войсковых разведчиков, прошу учесть мою специальность». Какой только дурень дает девчонкам командирские звания, да еще на передовую посылает!
Бугров прищурился:
— Это ты про лейтенанта Сукуренко? Думаю, что разведвзвод — не женское дело.
— А может, рискнем, замполит, доверим ей взвод?
— Опасно, командир… Дивчина остается дивчиной…
— Значит, не подойдет?
— Да ты что, серьезно? — удивился Бугров.
— Ну ладно, ладно, посмотрим… Глаза у нее большие… — Кравцов рассмеялся как-то искусственно. — А этого Дробязко пришли ко мне немедленно…
— Послал за ним, — ответил Бугров, — сейчас придет. А тебе, Андрей Петрович, все же надо поспать, скоро ведь снова в бой.
— Спать кровать мешает, не могу уснуть… Ты попробуй, Александр Федорович, приляг, ну, на минутку только.
Бугров смущенно поглядывал на командира и, не понимая, шутит ли он или всерьез говорит, прилег на кровать.
— Слышишь? — таинственно спросил Кравцов. Бугров насторожился:
— Ну и что? Стреляют. Привычное дело. Мне хоть над ухом пали из пушки, я усну.
— А стон слышишь?
— Какой стон?
— Значит, не слышишь, — разочарованно произнес Кравцов и добавил: — Раньше я тоже не слышал, а сейчас улавливаю: стонет, плачет…
Бугров чуть не рассмеялся — ему показалось, что Кравцов затеял с ним какую-то шутку, но лицо командира полка было серьезно.
— В госпитале я слышал, — продолжал Кравцов, — как бредят тяжелораненые. Это невыносимо… Лежал со мной капитан. Ему выше колен ампутировали ноги, гангрена началась… Слышу, стонет, потом заговорил. «Мама, — зовет мать, — ты, — говорит, — посиди тут, а я сбегаю в аптеку… Ты не волнуйся, — говорит, — я мигом, одна нога тут, другая там». Всю ночь он бегал то в аптеку за лекарством, то наперегонки с каким-то Рыжиком, то прыгал в высоту, смеялся, плакал. А утром пришел в сознание, хватился — ног и нет и захохотал как безумный… Потом три дня молчал, а на четвертый, утром, посмотрел как-то странно на меня и говорит: «Ты слышишь, как стонет кровать? Это земля от бомбежки качается. Чего же лежишь, у тебя есть ноги, беги скорее на передовую, иначе они всю землю обезножат». И начал кричать на меня… — Кравцов ткнул окурок в снарядную гильзу-обрезок, помолчал немного и перевел разговор на другое: — Так, говоришь, не соглашается этот Дробязко в ординарцы?
— Ну мало ли что! — махнул рукой Бугров. — Если каждый будет… — Он прошелся по чуланчику, соображая, что будет делать каждый, если ему дать волю. Но сказать об этом не успел. На пороге появился ефрейтор Дробязко. — Вот он, — сказал замполит. — Заходите, подполковник ждет вас. — Бугров подмигнул Кравцову и вышел из чуланчика.
На Дробязко были большие кирзовые сапоги, широченные штаны; из-под шапки, которая тоже была великовата, торчали завитушки волос, и весь он показался Кравцову каким-то лохматым, будто пень, обросший мхом. Стоял спокойно и смотрел на подполковника черными глазами.
— Что за обмундирование? — сказал Кравцов, окидывая строгим взглядом с ног до головы ефрейтора.
— Другого не нашлось, товарищ подполковник, — ответил спокойно Дробязко. — Размер мой, сами видите… мал. Советовали умники надеть трофейные сапоги… Послал я этих умников подальше… В своей одежде, товарищ подполковник, чувствуешь себя прочнее.
— Это верно, — проговорил Кравцов, пряча улыбку. — Только пока ты больше похож на пугало, чем на красноармейца. Ну ладно, это дело поправимое. Расскажи-ка о себе. В боях участвовал?
— Бывал…
— Где, когда?
— Морем шел на Керченский полуостров. Топил маленько эту семнадцатую фрицевскую армию. Был ранен, лежал в госпитале, а по выходе потянуло в свою часть, к Петушкову. А оказалось, наш Дмитрий Сергеевич на дивизию поставлен…
— В ординарцы ко мне пойдешь? — спросил Кравцов.
— Нет.
— Это почему же? — Кравцов пристально посмотрел на ефрейтора. — А если прикажу?
— Ваше дело, товарищ подполковник. Прикажете — выполню. Только лучше не приказывайте…
— Интересно! — Кравцов помолчал. — Но почему все-таки ты не хочешь? Что за причина?
— Нельзя мне служить в ординарцах. — В глазах Дробязко мелькнуло что-то неладное. — Не бойцовское это дело — в блиндаже отсиживаться…
«Ах вот оно что… «В блиндаже отсиживаться…» — подумал Кравцов, принимая слова ефрейтора по своему адресу и чувствуя, как закипает в душе злость. Захотелось тут же отчитать этого лохматого пария, отругать последними словами. — «В блиндаже отсиживаться…»
Кравцов тряхнул головой. Дробязко смотрел на него спокойно, изучающе. «В блиндаже отсиживаться…» Кравцов постучал кулаком в стенку.
— Бугров, зайди… — И к Дробязко: — Комсомолец?
— Билет имею, товарищ подполковник.
— Билет… — протянул сухо Кравцов, в упор разглядывая ефрейтора.
Дробязко неожиданно заморгал и покосился на вошедшего Бугрова.
— Оформим, Александр Федорович, этого гвардейца в разведвзвод, — показал Кравцов на Дробязко. — Только переодеть надо.
Дробязко пулей вылетел из домика.
— Что за пугало, чуть с ног не сбил! — проворчал вошедший в домик капитан Сучков. — Катышек какой-то.
— Не какой-то, а твой подчиненный, — сказал Кравцов, прикрепляя к шинели подполковничьи погоны. — Так что, Иван Михайлович, оформляйте в разведвзвод. Вам везет, Иван Михайлович, — с усмешкой добавил Кравцов.
— А что, и на самом деле везет, значит, — похвалился Сучков. — У лейтенанта Сукуренко, несмотря на ее росток, коготок остер. К тому же владеет немецким языком. Я ее знаю давно.
— Иван Михайлович, а откуда же?
— Ну, во-первых, в ноябре сорок первого я вместе о Мариной сбежал из керченской тюрьмы. А во-вторых, вместе с нею однажды ходил в разведку. На ее счету уже два «языка». Так что, товарищ подполковник, я везун.
— Точно! — воскликнул Бугров. — Андрей Петрович, я уже кое-что знаю об этой дивчине со слов комкора Кашеварова.
— И все же, братцы, — сказал Кравцов, — это не женское дело — брать «языков». И к тому же как еще отнесутся к ней разведчики? Все же дивчина, справится ли? Служба крутая, не вечер танцев.
На этом они разошлись по своим делам. Кравцова потянуло к разведчикам…
Разведвзвод размещался в ветхом, полуразрушенном сараюшке. Сержант Петя Мальцев на правах помкомвзвода приказал выбросить сохранившиеся от мирного времени кормушки, вход завесить брезентом и на дверях написать: «Вытирай ноги». Жирная крымская грязь пудами прилипала к сапогам, а Пете хотелось, чтобы в помещении, где пахло сухой соломой, было чисто, хотя бы до первого прихода сюда Кравцова. Он покрикивал на разведчиков, которые не замечали надписи на притолоке, переступали порог с тяжелыми комьями грязи на ногах. Особенно неаккуратно вел себя Родион Рубахин, или, как он называл себя, Родион Сидорович.
— Ты что, слепой?! Так могу очки прописать! Или неграмотный? Видишь, что написано?! — Мальцев показывал на притолоку. — Читай!
Рубахин врастяжку отвечал:
— Гигиена… Как в пекарне… — и, отбросив полог, тяжело падал на хрустящую солому, снимал пилотку и долго крутил ее на указательном пальце, рассказывая, как вольготно ему жилось в пекарне, как Мани, Сони и разные Ксюши — лазоревые цветочки — липли к нему без всяких с его стороны усилий. Как все там шло хорошо, и мог бы до победы дотянуть в этой пекарне, да очкарик, сухонький капитан интендантской службы, однажды вежливо попросил: «Товарищ Рубахин Родион Сидорович, вот вам направление на передовую. А хлеб девушки будут печь. Поезжайте. Вы для любой роты — находка, шестипудовые мешки играючи одной рукой поднимаете». — И житье было, Петруха! А в вашем взводе черт-те что — ни водки, ни баб! Гигиена…
Мальцев плохо знал Рубахина — тот появился во взводе недавно, и в разведку его пока не посылали: обживался, присматривался.
Дрогнул полог, и в сарай вошла Сукуренко, одетая в стеганые брюки и фуфайку. Маленького роста, с темными волосами, выбившимися из-под ушанки, она остановилась у порога, ожидая, когда на нее обратят внимание.
Первым ее заметил Рубахин. Позабыв сразу о Мальцеве, встал, вразвалочку подошел к Марине.
— Вы к нам? — И, не дожидаясь ответа, сказал сержанту: — Петруха, гляди, какого ангела послал нам небесный грешник.
— Вам кого, товарищ… девушка? — спросил Мальцев.
— Васю Дробязко…
— Это такой лохматый, похожий на цыганенка? — вспомнил Петя. — Вчера приходил во взвод, просился к нам. Да майор Бугров увел его с собой в штаб, сказал, что он сам решит, куда послать ефрейтора Дробязко.
— Да что ты, сержант! Это ж я! — выдвинулся вперед Рубахин, подмигивая Мальцеву. — Ты посмотри: лохматый! — Он тряхнул головой. — И фамилия моя Дробязко. Ангелочек, я тот и есть, кого ищешь, бери меня скорей и тащи хоть на край света. — Он положил тяжелую руку на плечо девушки.
Сукуренко вывернулась, отступила.
Мальцев сказал:
— Ищите Дробязко в штабе полка.
Рубахин наклонился к Сукуренко, что-то шепнул ей на ухо. Она улыбнулась и сделала еще шаг назад, поправляя сползшие на лоб волосы.
Рубахин обнял Сукуренко, но какая-то сила рванула его в сторону, и он грохнулся на пол. Еще не соображая, кто его так ловко сшиб, он вскочил, обернулся. Мальцев с открытым от удивления ртом стоял в сторонке. Наконец поняв, что это сделал «ангел», Рубахин шагнул к Сукуренко.
— Слушай… Я же шестипудовые мешки одной рукой поднимаю! Слушай… — И, хохоча, обхватил снова Марину за плечи, пытаясь привлечь к себе.
Но опять какая-то неведомая сила подкосила его, и он, теряя равновесие, упал под ноги вошедшему в сарай Кравцову. Подполковник перешагнул через Рубахина.
— Встать! — скомандовал он. — Что здесь происходит?
— Это она его так ловко припечатала! — сдерживая смех, ответил Мальцев.
Кравцов взглянул на Сукуренко и неожиданно для себя только сейчас заметил на ногах у девушки не по размеру огромные кирзовые сапоги, ложку, торчащую за голенищем, большие часы на руке, — заметил и почему-то удивился тому, что не увидел всего этого раньше, когда знакомился и разговаривал в штабе с лейтенантом Сукуренко. В груди у Кравцова шевельнулось что-то непонятное — досада, сожаление, грусть? — и он, позабыв о том, ради чего пришел к разведчикам (надо было распорядиться о порядке учебных тренировок), сказал:
— Идемте, лейтенант Сукуренко, вас ждут в штабе.
…Он старался идти впереди, но она не отставала, шагала рядом, а иногда опережала его, мельтеша перед глазами, с руками, засунутыми в карманы брюк. Кравцову хотелось сказать, чтобы она вынула руки из карманов, что военным это не положено, и вообще чтобы не бравировала своим особым положением как женщина. Однако сказать все это он почему-то не мог и сам не знал, что с ним сейчас происходит, злился на себя, ругал, что не может проявить строгость, и все думал, куда бы ее пристроить. «Пошлю командовать хозвзводом, — рассудил наконец Кравцов, закуривая на ходу. — Разведка не женское дело, пойми ты это».
Сукуренко замедлила шаг, и он понял это по-своему:
— Хотите папироску?
— Не курю…
— И то хорошо…
— А что плохо, товарищ подполковник?
Он отвернулся, выпустил изо рта струю дыма.
— Как мальчишка! — сказал он с досадой. — Борьбу затеяли с солдатами… Лей-те-нант!
— Я защищалась…
Он остановился:
— Да вы что, серьезно?.. Рубахина одолели?
— Серьезно. Приставать больше не посмеет… Рубахина вообще надо держать в крепких руках.
— Ну-у! — удивился Кравцов.
— Я его обстругаю…
Так с разговором вошли они во двор, где размещался штаб полка. Подполковник поднялся по скрипучим ступенькам, прошелся по гнущемуся полу крыльца, остановился подле деревянного столбика, в нескольких местах изрезанного осколками, сосчитал рваные отметины, сказал:
— Видите, снаряд разорвался рядом, — он показал на воронку во дворе, — стодвадцатимиллиметровый… Ну что же, придется вас откомандировать назад, у меня нет должностей…
— Я из полка не уйду, товарищ подполковник.
В дверях показался Бугров.
— Ну как, дозвонился Кашеварову? — спросил Кравцов у замполита.
— Генерал разрешил допустить временно, потом, сказал, видно будет…
— Видно будет… — Кравцов закурил. — Да… Вот что, лейтенант Сукуренко, к разведчикам поступает пополнение. Я думаю, вы поможете нам сколотить взвод. Согласны?
— Это приказ? — спросила Сукуренко.
— Да!
— Разрешите выполнять?
— Выполняйте.
Она сбежала с крыльца.
Кравцов улыбнулся:
— Птичка-невеличка, а коготок-то у нее, видно, и верно, остер…
— Еще бы! — сказал Бугров. — Она ведь доводится генералу Акимову родственницей, как я слышал.
— Вот будет мороки! — схватился Кравцов за голову. — Не оберешься…
Мокрая земля чавкала под ногами. Рубахин горбил спину, безжалостно ругая в душе «ангела» — шедшую за ним по пятам Сукуренко. Свет луны серебрил балку, сглаживал складки местности, казалось, что вокруг ни одного кустика, ни одного овражка. Между тем Рубахин точно знал, что все это есть, а там, еще ниже, имеется куча хвороста, где спрятался Мальцев, и он, Рубахин, обязан безошибочно приползти к сержанту, приползти без шума, без малейшего шороха, иначе, если он это не сумеет сделать, лейтенант-«ангел» заставит повторить все сначала… Однако обломается девка — это, разумеется, не мужик, не парень.
Внизу балки под коленями и локтями еще больше захлюпало. Рубахин грудью коснулся воды, хотел было свернуть в сторону, чтобы миновать лужицу, но не посмел. Сукуренко стояла позади с автоматом, перекинутым за спину. Родион подумал, что она сама скажет, чтобы принял левее, где, вероятно, посуше. Но Сукуренко молчала. Рубахин повернулся к ней, стараясь разглядеть лицо лейтенанта, выше приподнял голову… В синем свете луны блеснули глаза Сукуренко. Она махнула рукой, давая знать, чтобы он полз… Рубахина охватила злость: стоит тут сухонькая, а он, промокший, вдыхает запах вонючей лужи! Обучать решила, и ночью нет покоя… «Тоже мне Суворов…»
Над головой что-то пропело. Яркий свет разорвавшегося снаряда выхватил из темноты большой кусок серой мокрой балки, и Рубахин на миг увидел лейтенанта, даже успел определить, что она лежит вниз лицом, обхватив голову руками. Гул прокатился и замер где-то в темноте. «Уж не задело ли ее? Может, надо помочь?..» Но Рубахин не поднялся, безотчетно еще плотнее прижался к мокрой траве, ползком заспешил к видневшемуся в лунном свете темному комочку…
— Товарищ лейтенант… — робко заговорил он.
Сукуренко тихонько засмеялась и приподняла голову:
— Испугался?
— Ангел… Шла бы ты в медсанроту! — глухо пробасил он.
— Выполняйте задание! — услышал Рубахин и, помедлив с минуту, нехотя пополз к тому месту, где лежал Мальцев.
И странно — теперь он не сердился на нее, наоборот, в душе возникла непонятная неловкость. Странное состояние не прошло и тогда, когда Рубахин достиг кучи хвороста, и позже, когда Петя Мальцев, идя с ним рядом, хвалил его за умение ориентироваться ночью на местности, подчеркивая, как это важно для разведчика…
В сараюшке все уже спали. Рубахин, не раздеваясь, лег на свое место. Вскоре он почувствовал под собой что-то твердое, округлое. Пошарил рукой — фляга. В ней была водка. Он приложился, выпил. И тут только заметил, что Сукуренко внимательно смотрит на него, сидя в расстегнутой телогрейке возле чуть пригашенного фонаря. Он подошел к железной печке, подбросил дров.
— А я испугался, не задело ли вас, — сказал Рубахин, разглядывая свои крупные руки.
Она сняла фуфайку, подсела к печке.
— Я думала о другом: сейчас вскочишь и побежишь. Тогда заставлю повторить все снова.
— Ангел с виду, а внутрях черт…
— Это уж точно, — ответила Сукуренко и, чуть отвернувшись, стащила с себя гимнастерку, осталась в одной белой майке.
Рубахин от удивления замер.
— Снимите брюки, я просушу их, — сказала она спокойно. — И сейчас же ложитесь спать…
— Как?.. При в-вас снимать?..
— Снимайте, я отвернусь…
— Шутите, ангел?! — Он поднялся. — Это же жизня, — прошептал Рубахин, тряхнул кудлатой головой и бухнулся лицом в солому.
Проснулся он в полночь. Фонарь еле светился. Марина лежала, укрывшись с головой шинелью, виднелась только рука, белая, с впадинками на суставах, как у ребенка. Рубахин долго смотрел на эту девичью руку, боясь пошевелиться. Потом погасил фонарь, повесил брюки на пол у остывшую печь, лег на свое место.
— В Крым прилетел генерал Акимов, — доложили Кравцову. — Генерал потребовал взять в разных местах «языков», чтобы иметь четкое представление о наличии войск противника в полосе корпуса, перед тем как двинуться на Сапун-гору…
Взвод был откомандирован во главе с капитаном Сучковым.
…За боевым охранением сразу начиналась узенькая полоска ничейной земли. Ничейная — весьма условное название, обыкновенно эта полоска принадлежит тому, кто лучше изучит ее, изучит так, что может безошибочно ориентироваться на ней в самую темную ночь. Раньше всех это делают разведчики. Еще намечаются места для оборудования наблюдательных и командных пунктов, еще только по карте командиры прицеливаются, выбирая направление атак и контратак, а разведчики, всегда идущие впереди, уже ощупали своими цепкими взглядами каждый метр этой земли и знают, что и где у противника расположено на переднем крае и в глубине обороны, как лучше подойти к обнаруженному объекту и как возвратиться обратно…
Марина ползла впереди, метрах в двадцати от нее — Петя Мальцев с Рубахиным… Если бы вдруг исчезла темнота и местность озарилась солнцем, то можно было бы увидеть: Мальцев и Рубахин переползают ничейную землю, двигаются к одинокой воронке, а Марина — к окопу… Вспыхивали осветительные ракеты. Они не так уж опасны: разведчики в халатах, окрашенных под цвет местности, да и ракеты быстро гаснут. Важно другое — приблизиться бесшумно к немцу, мгновенно набросить на его голову мешок и так же бесшумно уйти… Нарушить тишину — кто-нибудь кашлянет или чихнет, — тогда возникнет настоящая схватка, схватка насмерть, и кто-то из разведчиков не вернется в полк, а может быть, и все лягут на рубеже, еще занятом врагом. Потому к каждой такой операции люди готовятся очень тщательно, предусматривая любую мелочь…
На правом фланге, за сопкой, послышались пулеметные выстрелы. Это завязало ночной бой подразделение, чтобы отвлечь внимание гитлеровцев от местности, на которой действуют разведчики.
Сукуренко шепнула:
— Рубахин, теперь остановись, следи за мной.
Он знал, что командир взвода будет брать «языка», и зашептал:
— Командир, разреши мне…
Она махнула рукой, и он понял: не разрешит.
— Лежи, позову.
Бруствер окопа вырос внезапно. Сукуренко плотнее прижалась к земле. Катившаяся по черному небосводу звезда вдруг задрожала на одном месте, будто желая, прежде чем превратиться в мельчайшие искорки, увидеть, что же произойдет сию минуту на этом маленьком кусочке земли. Но звезда оказалась очень нетерпеливой: она, вспыхнув, тут же погасла.
Сукуренко поняла еще днем: с немцами что-то случилось — ходят по переднему краю во весь рост. Днем она рассчитала, как накроет их со своими ребятами ночью. И вот теперь они рядом.
Ветер дышал со стороны окопа, доносил запах сырой земли. Голова гитлеровца долго не показывалась над бруствером. Со стороны воронки послышался короткий вздох, будто кто-то захлебнулся сильной струей воздуха. Она поняла, что это группа Мальцева угомонила своего «языка», и теперь очередь за ней.
Из окопа послышалось:
— Вилли, это ты? Спускайся ко мне. Чертовски плохо сидеть в окопе одному… — И голос захлебнулся в наброшенном Мариной мешке. Все это было сделано так быстро, так ловко, что немец, похоже, не успел сообразить, что попал в руки советских разведчиков…
Дробязко вместе с саперами оборудовал, благоустраивал избушку пастухов под жилище и НП командира полка. Он очистил ее от хлама, подмел, натаскал травы, устроил нары. Отправив солдат-саперов во взвод, Дробязко решил опробовать постель: хорошо ли отдохнет уставший командир? Он лег с папиросой в руках: хорошо! Кум королю, сват министру! Глаза его сомкнулись, и он уснул мгновенно, лишь рука с погасшей самокруткой, свисавшая с постели, чуть дрожала, как бы ища, за что ухватиться…
Дробязко проснулся от смеха, который ему показался свистом падающей бомбы. Перед ним стояли три человека. Он протер глаза и, еще не соображая, кто перед ним, вскочил и вытянулся перед Кравцовым.
Приземистый крепыш в кожаной тужурке, стоявший неподалеку от Кравцова, рассмеялся:
— Ну и солдаты у тебя, Кравцов! Спящими узнают своего командира. Из каких мест, товарищ?
— Москвич я, — ответил Дробязко, вглядываясь в лицо крепыша: оно показалось ему знакомым, даже очень знакомым.
— Москвич? Да не может быть! — воскликнул человек в кожанке и снял фуражку, обнажая седую голову.
Дробязко покосился на Кравцова, сказал:
— Умаялся с этим блиндажом, уснешь и на ходу…
— Да-а! — протянул седовласый и забеспокоился. — Отдыхайте, товарищ. Пусть поспит, — сказал он Кравцову, — нам не помешает. — И повернулся к высокому человеку, стоявшему возле входа, в котором Дробязко сразу узнал командира корпуса генерала Кашеварова.
«А кто же этот в кожанке? — продолжал думать Дробязко. — По обращению повыше комкора… А я-то расслабил подпруги, уснул, разнесчастная эта постель убаюкала…»
Через некоторое время Дробязко из разговоров понял, что седовласый в кожаной тужурке действительно главнее комкора, что фамилия его Акимов, и он вдруг вспомнил, что много раз видел портрет этого человека в книгах, календарях. А еще из разговоров Дробязко узнал, что в Москве торопят быстрее очистить Крым от немцев, и что впереди, недалеко от Севастополя, на какой-то Сапун-горе, гитлеровцы создают крепость — сплошную многоярусную линию из железобетонных укреплений, и что Гитлер приказал какому-то генералу Енеке закрыть этой крепостью ворота на Балканы, лишить русских возможности использовать Черное море.
Когда, по-видимому, все было переговорено, Акимов, сворачивая карту и кладя ее в сумку, встретился взглядом с Дробязко.
— Что же не спишь?
— До сна ли нынче, товарищ генерал, — вскочил Дробязко. — Впереди Сапун-гора высокая.
Акимов улыбнулся.
— Чай можешь организовать? — И к комкору: — Петр Кузьмич, ты не против закусить?
Кашеваров подозвал к себе Дробязко, показал рукой в окошко.
— Видишь, стоит бронемашина? — сказал он. — Там капитан Сергеев, пусть принесет поесть.
— Петр Кузьмич, я забыл! Отставить! — вдруг перерешил Акимов. — Времечка в обрез, меня ждут переговоры с Москвой. Свяжите меня с начальником штаба, — сказал Акимов связисту, сидевшему в броневике. Ему подали микрофон. Он откашлялся, сбил на затылок фуражку. Щелкнул переключатель. — Говорит Евграфов, — назвал Акимов свою кодовую фамилию…
Язык кода был непонятен Дробязко, и он с любопытством рассматривал порученца Акимова, капитана Сергеева, заметил на груди у него нашивки о ранении.
Неподалеку полыхнул сноп огня. Над головами пропели осколки. Акимов прислонился к бронеавтомашине. Дробязко занервничал: «Да уезжайте вы быстрее отсюда!» — и переглянулся с Кравцовым.
Акимов, видимо, понял их и, когда в воздухе пропели еще несколько снарядов, достал из кармана трубку, начал не торопясь набивать ее табаком, сказал:
— Ак-Монай позади, на очереди Сапун-гора. Обойти ее нельзя. Значит, только штурм. А как вы думаете, товарищ подполковник?
Кравцов был занят мыслью о лейтенанте Сукуренко. Справится ли она с поставленной перед взводом задачей?
— Вам брать Сапун-гору, — продолжал Акимов, — потому ваше мнение для нас очень ценно. Можете возразить: операция, мол, спланирована. Да, да, это верно, разработана, рассчитана… И все же поразмыслить надо. Штурм — дело нелегкое, прямо скажу, крови прольем немало. Но как по-другому взять Севастополь? С моря? Черноморский флот еще не окреп, а время не ждет. Как же?
— Только с суши, — сказал Кравцов. — Только через Сапун-гору. А она очень высокая, без подготовки не перешагнешь.
— Вот-вот! — подхватил Акимов. — Это значит — надо готовиться к штурму Сапун-горы, не теряя ни минуты. Об этом мы еще поговорим, посоветуемся…
С пригорка спускалась группа Марины в пять человек, протискиваясь сквозь кустарник и пожухлую траву с двумя пленными. Дробязко поспешил оповестить:
— Товарищ подполковник, Сукуренко! Наш ангел! С уловом, похоже!
Говоривший о Сапун-горе генерал Акимов приумолк, повел взглядом вокруг, но разведчики уже спустились и скрылись в своей временной «казарме»-землянке.
— Кто сказал: «Сукуренко! Наш ангел!»? — спросил Акимов едва слышно. — Или мне послышалось?..
Дробязко посчитал, что он своим оповещением некстати прервал генерала Акимова, и не осмелился ответить.
В это время у Петра Кузьмича Кашеварова сильно заныла раненая рука, и он поднялся в машину за шприцем, чтобы сделать обезболивающий укол.
— Товарищ генерал, — сказал Кравцов Акимову, — в нашем полку служит девушка-лейтенант, по фамилии Сукуренко, Мариной зовут.
— У вас, подполковник?! — с удивлением вскинул взгляд Акимов на Кравцова.
— Так точно, товарищ генерал, в нашем полку, на должности командира взвода полковой разведки…
— Ну и как? Довольны?.. А почему «ангел»? Впрочем, для меня предостаточно…
— Еще бы! — подал голос из броневика Кашеваров, успокоивший уколом свою руку, и было начал выходить, но генерал Акимов распорядился ехать и сам полез в броневик.
Кашеваров захлопнул дверцу. Броневик поднатужился, фыркнул и вскоре скрылся в горах.
Сучков перед допросом пленных дал разведчикам время на обед, а Рубахина отослал на медпункт. На пути к еловой роще, в каменном доме с закрытым обширным двором, со вчерашнего дня был развернут армейский питательный пункт для тех, кто еще не определился в полки — резервы поступали непрерывно. Тут были и те, кто прямо из госпиталей, и те, кто впервые прибыли на фронт. Марину потянуло потолкаться среди обитателей армейского питательного пункта: может, кто-то из давнишних знакомых встретится, из москвичей, бывших слушателей краткосрочных курсов командиров взводов и рот?
В огороженном глинобитной стеной дворе сидели на траве группками отобедавшие офицеры и солдаты, забивали «козла», резались в карты, рассказывали байки и хохотали.
Марина пристроилась возле повозки, груженной радиоаппаратурой: усилителями, передатчиками, громкоговорителями. Лошади на привязи кормились из торб. В тенечке, под бричкой, вниз лицами лежали два парня на разостланном брезенте, одетые в шинели без погон и в пилотках.
К повозке подошел майор, похоже, только отобедавший, с небольшим кульком в руках, и, заметив Марину, сказал:
— Девушка, не желаете ли конфет, угощаю? — Он протянул Марине кулек, и, когда она взяла с благодарностью и начала есть, майор вскрикнул: — Неужели Марина Сукуренко?! Я же Густав Крайцер…
Она с минуту узнавала человека и, видно опознав все же, шепотом произнесла:
— Миленький Густав!.. Я часто видела вас во сне. Я так мечтала встретиться! — Наконец Марина справилась с собой, спросила: — Где же вы теперь, товарищ Крайцер?
— Вот при этой повозке.
— А что за повозка?
— Армейского отдела по разложению войск противника. А это, Мариночка, — показал он на спящих, — функционеры из национального комитета «Свободная Германия»… Зажмурься, Марина, и не смотри, пока я не скажу. И ты увидишь нечто прекрасное!..
Но она не закрыла глаз, все глядела и глядела то на самого Крайцера, то на лежащих в тенечке парней.
— Война идет на запад, и мы скоро будем в Германии, — продолжал Крайцер. — Я тебя познакомлю с моей мамой.
Для Марины это было чудо — ее спаситель жив!
— Прекрасно! — сказала Марина. — Храбрые живут, а ничтожные погибают… Кстати, что слышно о Теодоре? Мне кажется, Густав, что на свете нет более опасного типа, чем Теодор.
— Теперь мы и до него доберемся, и до самого Гитлера! — сказал Крайцер. — Девчушечка Марина, будь уверена, обязательно доберемся…
Обедать Марина не стала и, не задерживаясь, вышла на улицу, направляясь в свой взвод. Она тихонько, приоткрыв дверь взводного домика, незаметно вошла и притаилась за пирамидкой с оружием. На полу сидел Рубахин с забинтованной рукой, разглядывал женское платье.
— Ты откуда его взял? — спрашивал Мальцев о платье.
— Я соображаю, что нравится женщинам, девушкам. Богиней она будет в этом платье. Как ты полагаешь, сержант, подойдет Марине? Ах, Петруха, товарищ сержант, все бы отдал за ее ласки и взоры… Я ведь еще не женат…
— Ты это к лейтенанту, что ли, подкатываешься?! — хихикнул Мальцев. — Ты же простой боец, а она лейтенант. Так и жди! Ну был бы ты сержант, куда ни шло! — Мальцев засмеялся.
«Ах, мальчики, какая я сегодня счастливая!» — подумала Марина и вышла из-за пирамиды, объявила:
— Родя, будь готов, завтра начнутся учения. Однако как твоя рука?
— Во! — показал он большой палец. — Любого фрица в бараний рог…
И спрятал за спину платье…
— Ну показывайте, показывайте, Петр Кузьмич, — сказал Акимов и жадным взором охватил местность. — Вижу, понимаю: это в миниатюре Сапун-гора… Ну что ж, докладывайте, докладывайте…
Идею создания учебной Сапун-горы выдвинул сам Акимов. Она родилась тогда, когда в руках у него скопилось множество данных о строительстве генералом Енеке крепости. Акимов понимал, что подобный мощный оборонительный рубеж без специальной тренировки войск едва ли можно взять, тем более в такие сжатые сроки, какие установила Ставка, направляя его в Крым.
Акимов дни и ночи пропадал то в землянках среди солдат и офицеров, то в траншеях под огнем вражеских пулеметов и артиллерии — присматривался, изучал обстановку, анализировал данные всех видов разведки.
Наступление велось довольно быстро. Враг, отступая, прикрываясь заслонами, стремился как можно больше сберечь войск и боеспособными расположить их на крутых каменистых скатах Сапун-горы, густо нашпигованной различными фортификационными сооружениями. Замысел немцев был предельно ясен и понятен. Именно эта ясность подстегивала Акимова на ходу, в боях готовить войска для решающего штурма. Он устал, и ему хотелось отдохнуть без тревожных мыслей: уложатся ли войска в отведенное время для взятия Севастополя и взовьется ли, как назначено, девятого мая над городом Красное знамя, или же там еще в тот день будет держать в страхе и местное население, и свою армию этот старый немецкий фортификатор генерал Енеке?
Очень хотелось человеческого отдыха. И когда Акимов наконец пришел к идее создания на подходящей местности учебной Сапун-горы, чтобы заранее потренировать войска в штурме созданных укреплений, когда его идея (она, конечно, не была абсолютно его, она состояла из многих предложений и советов) воплотилась в практическое дело, стало будто бы легче.
«В Крым уже пришла весна!» — подумал Акимов, заметив в долине буйное цветение садов. Сады тянулись на десятки километров, и было такое впечатление, что огромная впадина до краев заполнена кипящим молоком.
— Показывайте, Петр Кузьмич, — повторил Акимов, освободившись от воспоминаний.
Кашеваров, очертив широким взмахом рук самый высокий участок горы, сказал:
— Вот здесь… Конечно, нам не удалось полностью воссоздать подлинную картину Сапун-горы с ее укреплениями, но кое-что построили… Ведь я оборонец, — пошутил Кашеваров. — Пойдемте…
Они долго поднимались на каменистую, усеянную серыми валунами высоту, осматривая террасы и укрепления. Акимов искренне радовался, что саперам и инженерам удалось за короткое время так хорошо оборудовать учебное поле. Кашеваров завидовал Акимову, что тот легко, без особых усилий преодолевает подъемы и спуски: «За пятьдесят перевалило, а еще крепок, не уступает мне, сорокалетнему».
Однако крутой подъем и многочисленные спуски то в траншеи, то в гнезда, обозначавшие долговременные огневые точки, все же утомили Акимова. Уже на самой вершине он взмолился:
— Петр Кузьмич, прикажи устроить привал, — и сел на поросший сухим мхом выступ скалы, положив на колени фуражку. Его редкие седые волосы были мокры, по красноватому, гладко выбритому лицу сбегали к подбородку ручейки пота. Он вытер лицо и волосы клетчатым платком. — А что вы думаете, годы, Петр Кузьмич, годы! — словно оправдываясь, сказал Акимов и тут же возразил: — Никаких скидок на годы: военный, — значит, двужильный! — Он рассмеялся раскастистым смехом, потом вдруг стал серьезно-сосредоточенным. — Вообрази себе, Петр Кузьмич, что ты генерал Енеке… Очень уж мудр этот немец в фортификации… Так вот, вообрази себя на его месте и прикинь в уме, глядя на эти кручи: с какого направления можно предположить нажим со стороны наступающих войск? Сопоставь с картой района Сапун-горы. — Акимов открыл планшет и надолго замолк.
Воображение, острое, отточенное долгими годами, прожитыми среди войск, на учениях и маневрах, в боях, под огнем, в атаках, быстро воссоздало картину штурма… Гигантский каменистый вал Сапун-горы полностью объят пламенем неумолчных разрывов. Бьют «катюши», грохочет артиллерия, густо бомбят самолеты. Исчез гребень горы, исчезли скаты, уже не видно и неба. Одно пламя, нет, не пламя, а клокочущее море огня и черная вихрастая стена дыма, поднявшаяся за поднебесье. Подступиться можно только слева и справа, со стороны флангов, окантованных тихим, спокойным морем.
«Енеке постарается особо укрепить фланги», — про себя решил Акимов и спросил:
— Ну что, вообразил?
— Поразмыслил, — ответил Кашеваров, кладя карту в планшет. — Главный удар вырисовывается по центру Сапун-горы.
— И я так полагаю, — подхватил Акимов, довольный, что их мысли совпали.
— Если разрешите, завтра же приступим к репетициям, — сказал Кашеваров.
— Успеете?
— Почему же не успеем? Прошу взглянуть. — Кашеваров показал на подножие горы.
Акимов посмотрел в бинокль: с разных направлений стекались колонны войск. Это были специально созданные штурмовые подразделения, оснащенные необходимым вооружением и боевой техникой.
— Хорошо, — сказал Акимов и вложил бинокль в футляр. — Умнее будем в настоящем деле. — И опять как-то само собой взгляд его остановился на впадине, где кипели сады. «Весна в Крыму! — подумал он снова. — Весна любит чистоту, надо очищать Крым, и решительным образом».
Акимов уже сел в машину, чтобы ехать в штаб Отдельной Приморской армии и оттуда доложить в Ставку о начале учебного штурма «Сапун-горы».
Кашеваров вдруг подал голос:
— Товарищ генерал, а у меня одна идея созрела. Может, выслушаете?
— Пожалуйста, садитесь в машину.
— Лучше бы с глазу на глаз, Климент Евграфович.
Акимов вышел из машины:
— Это связано со штурмом?
— Разумеется.
Они спустились в траншею.
— А идея такая, товарищ генерал, — начал Кашеваров. — Занятия, связанные со штурмом Сапун-горы, заменить ничем нельзя. К этому важному делу да прибавить бы еще хорошее знание местонахождения долговременных оборонительных сооружений у противника! И люди у меня для этого найдутся.
— Это было бы хорошо, — подхватил Акимов. — Мы поможем вам в организации переброски разведчиков в расположение врага. Но эти люди должны быть крепко подготовлены… вплоть до хорошего знания немецкого языка.
— Мы позаботились об этом.
Акимов закурил:
— А кто эти люди?
— Начальник разведки у Петушкова капитан Сучков, Иван Михайлович. У него есть опыт, навыки вести себя в среде немцев…
— Слышал, слышал. Сучков годится. А еще кто же?
— Боюсь назвать. — Кашеваров наклонился к Акимову: — Товарищ генерал, она уже доказала Сучкову, что на это задание сподручнее ей идти. И Сучков согласился, убедила она капитана.
— Женщина?.. Неужто Марина Сукуренко?
— Вы против, товарищ генерал? Она говорит, что для девушки такая работа менее опасна. Переоденется, вольется в один из отрядов севастопольцев, мобилизованных на окопные работы. Ей легче и потому, что немецкий язык Марина знает не хуже, чем Сучков…
Акимов призадумался: «Не много ли для нее испытаний? Надо пожалеть хоть один раз. Но и запретить ей нельзя, доверие окрыляет человека».
— Значит, Марина уже готова? — поднял голову Акимов. — Я слышал, — генерал сделал паузу, — что подполковник Андрей Кравцов в нее… влюблен. Более того, будто бы они договорились после взятия Севастополя пожениться. Полковник Петушков об этом сказал мне… И Марина все же решила пойти в тыл?
— Кравцов не знает, куда отзываем Сукуренко…
— Лучше бы знал. Надо все взвесить, подойти со всех сторон… Впрочем, сторона у нас у всех одна — победа над врагом. Пусть идет! Воля вольному, отвага храброму, — Акимов сел в машину, но тут же открыл дверцу, вышел. — Петр Кузьмич, я думаю доставить лучше всего ночью по воздуху, на самолете По-2… «Петляковы» пробомбят, и тут наш тихоход сбросит разведчиков в тот же район. Да хорошо бы, чтобы в тот же район, обработанный «петляковыми». В общем, я помогу вам в этом, звоните мне сегодня в двадцать три ноль-ноль.
Андрей Кравцов спешил к разведчикам, чтобы узнать у самой Марины, куда она уезжает и почему скрывает время отъезда и место назначения. Возле домика, в котором размещался полковой взвод разведки, стоял «виллис», за рулем сидел капитан Сучков, кого-то, видно, поджидая. Кравцов подошел, спросил:
— Иван Михайлович, вы ко мне? — и сразу почувствовал, как охватило его волнение. — Ты за Мариной?
— Приказано доставить, Андрей Петрович…
— Куда?
— Этого я не знаю…
— Конспиратор!
— Не страдай, вернется твоя Джульетта. Вернется, еще и полк твой не успеет войти в Севастополь.
Марина вышла из домика с маленьким чемоданчиком в руке, сказала Сучкову:
— Товарищ капитан, только что звонил полковник Петушков, велел поторопиться. — И тут Марина увидела Кравцова, оторопела.
— А надолго? — спросил Кравцов. — Я должен знать… Марина!
Она уже сидела в «виллисе», рядом с Сучковым, едва сдерживаясь, чтобы не броситься к Андрею.
— Андрей Петрович, — с грустью сказала Марина, — товарищ подполковник, до свидания…
Кравцов схватил ее протянутую руку, наклонился, чтобы поцеловать, но сдержался:
— Я буду ждать тебя, Марина…
— Вам было письмо, — сказала она, — я передала его Рубахину.
— От кого, не знаешь? — спросил Кравцов.
— От генерала Акимова. — Марина высвободила руку из руки Андрея. — Поехали, миленький Иван Михайлович…
Машина быстро развернулась и, выйдя на дорогу, помчалась к ущелью, откуда уже выходили войска, чтобы вновь штурмовать учебную Сапун-гору.
Появились из домика и разведчики. Родион Рубахин подбежал к Кравцову:
— Товарищ подполковник, вот вам письмо.
Кравцов тут же и вскрыл. На тетрадном листе было написано:
«Командиру части Кравцову А. П.
Уважаемый Андрей Петрович!
Ты для меня самый-пресамый дорогой и любимый человек. Я скоро вернусь, только очень жди. Я очень терпеливая, будь и ты терпелив. И никому не верь, что война все может списать. Мой дорогой, любовь не списывается. И коль она живет в тебе ко мне, береги, не урони! И я буду самым счастливым человеком на всей планете».
— От кого, товарищ подполковник, письмо-то? — спросил Рубахин.
— От генерала Акимова, товарищ Рубахин. От Акимова, Родион…
— А не от нее?..
Рубахин тяжело вздохнул и, козырнув Кравцову, побежал догонять взвод…
Три дня и три ночи подряд штурмовые полки то кидались на каменистые кручи, то сползали вниз серыми волнами, сползали быстро и с каким-то рокочущим, похожим на отливы океанских волн шумом, то снова поднимались, подрывали и захватывали дзоты, террасы и другие укрепления, построенные на этой дикой, густо усеянной сизоватыми валунами горе трудягами-саперами.
Шла последняя тренировка войск. Кашеварову хотелось быть в центре событий, лично посмотреть на работу тех, кому суждено непосредственно штурмовать укрепления Сапун-горы, — на солдат, взводных и ротных командиров. Он находился в окопе и ждал сигнала атаки. В воздухе висело белое облако, оно, казалось, дрожало и очень медленно, еле заметно сползало в сторону моря. В горах наступила такая тишина, такое безмолвие, что Кашеваров уловил голос какой-то пичужки, жужжание шмеля, глухие и тревожные вздохи оседавших камней. Потом, едва он успел прижаться к стенке окопа, впереди грохнуло и тяжело, с надрывом зарычало.
Кашеваров подумал: «Вот это похоже на бой, это то, что нужно для тренировок!» — и приподнялся, вылез из окопа.
И люди, и огонь — все, что могло передвигаться, поползло все выше и выше — туда, где облако гари и дыма кудрявилось в отсветах разрывов.
Подниматься было трудно, но Кашеваров упорствовал, снял плащ и теперь, в генеральском кителе, бросался каждому в глаза. Его обгоняли, а ему не хотелось отставать.
— Давай, давай, товарищ, быстрее, быстрее, ребятушки! В темпе главная сила атакующих, — шептал он, стараясь ободрить не столько бегущих мимо, сколько себя, чтобы почувствовать тот заряд энергии и воодушевления, который испытывают люди в атакующей врага лавине, и ему удавалось эт: крутизна делалась будто положе, и ноги брали новые метры подъема.
Где-то — видимо, при подходе к последней террасе, ибо артиллерия уже умолкла, Кашеваров посмотрел в бинокль и увидел впереди себя, в цепи солдат, залегших для очередного броска, стоявшего на коленях подполковника Кравцова. Он узнал его сразу, обрадовался, потом нахмурился: «Куда тебя занесло, братец, в самое пекло!» Он долго возмущался, пока не возвратились Кравцов и посланный за ним адъютант.
— Посмотри-ка, командир полка, вот с моего места, отсюда виднее. — Кашеваров нахмурился.
Кравцов понял — не для этого позвал Кашеваров, но повиновался, поднес к глазам бинокль. Передовые цепи вздрогнули, колыхнулись — подразделения поднялись, чтобы завершить последнюю атаку. Кравцов отчетливо видел, как отделились, вырвались вперед трое бойцов из взвода разведки. Двоих узнал, вернее, догадался, что это Дробязко и Мальцев. Третий, издали похожий на черный валун, катился непостижимо быстро, прыгая через окопы и камни. И этого солдата наконец он узнал и обрадовался: «Да это же Рубахин! Похвально, Родион, похвально!»
Кашеваров и Кравцов поднялись на плато, к месту, где намечалось произвести разбор генеральной репетиции. Здесь уже не было войск, их отвели заранее намеченными маршрутами к подножию горы. Догорая, тлела подожженная снарядами бревенчатая хатенка, еще дымились воронки. В наступившей тишине слышно было, как где-то неподалеку рвались, глухо хлопая, патроны. Оттуда, где угадывалась Сапун-гора, время от времени доносились тяжелые вздохи крупнокалиберной артиллерии. Вслушиваясь в этот знакомый говор, Кашеваров пытался в уме сравнить прошедшие учения с предстоящим штурмом немецких укреплений. Он знал, что эти вещи несравнимы, но в чем-то чувствовал и их сходство, какие-то одинаковые закономерности, трудности. Сходство еще не было ясно, но он совместно с командирами частей на разборе найдет его, обнажит, подчеркнет и возьмет в основу своих требований, приказа на штурм Сапун-горы…
Конец марта разразился в Крыму холодными дождями, к ночам переходящими в мокрые снегопады. Войска 17-й немецкой пехотной армии, изгнанные в сорок третьем году с Кавказа в Крым, несмотря на непогодь, лихорадочно зарывались в землю, возводили долговременные оборонительные рубежи на каменистых, обрывистых скатах Сапун-горы, прикрывающей ближние подступы к Севастополю, ежесуточно устанавливали железобетонные колпаки с амбразурами для пулеметов и артиллерийских орудий, закапывали тяжелые танки — неподвижные огневые точки.
Однако вся эта гигантская изнуряющая работа, по мнению самого командующего 17-й армией профессора фортификационных наук генерала Енеке, должным образом не поднимала моральный дух у войск — полки и дивизии заметно никли при мысли о том, что сухопутный выход из Крыма уже закупорен 4-м Украинским фронтом, а высаженная в ноябре сорок третьего года Отдельная Приморская армия может в любое время нажать со стороны Керчи. Падал дух у немецких войск и оттого, что советская авиация днем и ночью бомбила морские подступы к берегам, топила транспорты, пытающиеся пробиться к портам с вооружением, боеприпасами и резервами. Не станет ли для 17-й армии Крым Сталинградом — тем страшным кольцом окружения, из которого так и не вышли войска фельдмаршала Паулюса?..
В пасмурный мартовский полдень к кирпичному одноэтажному дому, расположенному на западной окраине города Джанкой, подъехала доверху загруженная ящиками, различными упаковками бричка. Сидевшие на ней поверх поклаж трое солдат в форме вермахта соскочили на землю и начали было разгружать упаковки, но вышедший из дома офицер в чине капитана, с оплывшим лицом приостановил разгрузку, приказал ожидать и вернулся в дом, в комнату, сплошь загроможденную такими же ящиками, обитыми ленточным железом, и такими же упаковками, что и на бричке. За небольшим обеденным столом, уткнувшись лицом в раскрытую тетрадь, сидел, читая написанное, плотный, с небритым лицом капитан, одетый в потертое обмундирование, на правом рукаве алело пятно крови.
— Иохим, неужели так интересно? — спросил офицер с оплывшим, дряблым лицом, едва присев на один из ящиков, видно подготовленных для отправки. — Отложи. Ну что там, на Ай-Петри, досказывай…
— Теодор, мы туда не могли пробиться. Там пропасть партизан. Потеряли двадцать человек убитыми. Я сам еле ноги унес… Кажется, нам в Крыму делать нечего, песня наша спета. Успеть бы выбраться.
— Как она к тебе попала? — спросил Теодор о тетради. — Нейман, ты слышишь?.. Дай-ка, я пробегу…
Нейман, покусывая нижнюю губу, передал тетрадь, обложка которой была обернута целлофаном, и вышел в другую, смежную комнату, откуда тянуло запахом медикаментов и шел душок готовящегося на плите мясного супа.
Теодор прочитал на титульном листе тетради: «Приговор им», присвистнул ртом-дырочкой.
— Фью! Это кому «им»? Советикам? Это, наверное, интересно… — И взялся читать безотрывно.
«Июнь 1942 года
Собираемся на Северный Кавказ. Профессор Дюрр, с виду — скелет, гнусавит нам, бывшим «нахтигальцам», а теперь «бергманцам», то есть «кавказцам», теорию национал-социализма: «Каша для всех; Крупп народный капиталист; русские недочеловеки». Вкусные слова!
Перед отправкой — митинг. На трибуне высокие гости батальона: адмирал Канарис, генерал фон Мюнстер, сам профессор Теодор…
— Вы едете утверждать новый порядок на Кавказе! — вот о чем говорят высокие гости.
Та же работа, что и во Львове, на Вулецкой горе. Ничего, приемлемо. Мы ни за что не отвечаем. Недурно! Подходит: вешай, убивай, разрушай и жги! Знакомое дело! И по-прежнему мы должны быть «слепыми, глухими и немыми», как утверждает наш капитан Теодор. Я у него под боком, один из самых близких, доверенных, вроде лейтенанта Цаага, телохранителя Теодора.
Едем поездом. Потом на своих грузовиках, вслед за танковой армией генерала фон Клейста…
Неожиданная остановка. В чем дело? Почему? Оказывается, русские на подступах к Моздоку остановили танки господина Клейста. И Теодор швырнул весь батальон под огонь противника. «Господа, это же не наша работа!» Цааг говорит: «Не ори! Это проверка благонадежности и верности каждого «бергманца». Под обстрелом русских легла чуть ли не половина батальона. Вот это Мо-о-здок!
Сентябрь — октябрь 1942 года
Наладилось, пошло, как во Львове. Дымит и горит город Нальчик. Под горой огромная толпа — и лезгины, и кабардинцы, и балкарцы, и русские. Все, как один, заядлые советики, то есть противники нашему порядку. Теодор распорядился: часть их расстрелять, а часть пропустить через душегубки системы инженер-полковника СС Вальтера Рауфа. Господин Теодор говорит Цаагу: «Нечего с ними церемониться, большевиков надо уничтожать». Неужели в Советском Союзе принимают в большевистскую партию и детей, и подростков? Старух и дряблых, облысевших стариков? В толпе таких много…
Дело сделали. И не понесли со своей стороны никаких потерь. Сам Теодор расстрелял, как Цааг говорит, пятнадцать пленных русских солдат. У меня же заел автомат…
Октябрь 1942 года
Лежу в госпитале в Пятигорске. Меня навещает капитан Иохим Нейман. По его словам, Теодор обосновал свою штаб-квартиру в Кисловодске, на бывшей даче русского певца Шаляпина, и к нему, Теодору, часто приезжают высокие чины из ставки генерала фон Клейста, и будто бы сам Клейст приезжал, и профессор Теодор получил ученую степень доктора политических наук, и он в тесной связи с начальником разведотдела штаба фон Клейста генералом фон Мюнстером…
«Кто же ты на самом деле, мой капитан Теодор? — задаю себе непосильный вопрос. — Может, ты тайный министр у фюрера по делам расстрелов русских?» Да мне-то какое дело до того, кто ты, мой капитан! Дурею, что ли? Или мне мало того, что позволено отправлять, безо всякого ограничения, сколько захочу, посылки в Германию? Был бы у меня, как у капитана Теодора, личный самолет, отправил бы домой пол-России! Как это делает сам Теодор.
Январь 1943 года
Отступаем. Боже мой, отступаем! Разместились в станице Славянской. Одно название станицы бесит Теодора. «Пойдем! — говорит он мне. — И ты, Цааг, бери автомат». За станицей, в глубоком сыром овраге, расположились на ночлег свыше двух тысяч военнопленных. При подходе к оврагу, увидя нас, солдаты из охраны жалуются, что военнопленные умирают с голодухи, они, охрана, не знают, что делать…
— Как не знаете?! — возмутился Теодор. — Каждому русскому — пуля в лоб! — И оповестил конвойных: — Господа, следуйте моему примеру! Туда! Туда этих швайн, туда, откуда начинается хвост редиски. Господа, огонь! — И первым ударил из автомата по оврагу, вниз, по копошащимся военнопленным… Расстрел длился более часа.
Ноябрь 1943 года
Вот-вот войска нашей 17-й армии, отступающие под напором русских, настигнут батальон, в котором теперь еще два «эскадрона смерти», созданных Теодором для дальних рейсов, догонят, настигнут, захлестнут, и мы смешаемся с боевыми частями. «Может быть, и к лучшему?» — шевельнулась у меня мысль. Но тут подъехал на своем побитом плохими дорогами «бенце» Теодор.
— Господа легионеры! Все в порядке, фюрер распорядился переправить «Бергман» в Крым на самолетах. — Его маленький рот-дырочка свистел, шипел. — Хайль! Хайль фюреру! Эскадронам доколотить пленных и следовать на аэродром.
Вот какой авторитет у нашего Теодора! Сам фюрер ему помогает.
Апрель 1944 года
Крым. Побережье Черного моря. Стрелковые роты нашего батальона залезли в окопы. В бухточке стоит корабль. «Куда теперь-то, господин Теодор? Если ты все можешь, осуши море». Слышу, кто-то из солдат надрывно плачет, потом подползает ко мне, шепчет: «Пришел конец. Теодор потопит нас в море. Вывезет, и корабль взорвется. Слух прошел, в батальон поступила маленькая мина, вроде наручных часов. В ней огромная сила взрыва».
Я боюсь самого себя. Мою голову не покидает мысль: мы озверели! И к тому же ослепли! Грызем друг друга из-за того, чтоб побольше отправить в Германию, домой, ценных вещей, золота. И Иисус-Мария, не дай мне погибнуть… Я хочу жить! Жить…
Господин лейтенант Никкель говорит мне: «Слышишь, хочешь со мной в горы, к русским партизанам, на пастбище Ай-Петри? Я не хочу больше мокнуть в крови».
Отвечаю: «А проберемся?» Он со вздохом говорит: «Я ж там бывал с карательным отрядом, кое-какие тропы мне известны». — «Тогда бери мою тетрадочку. В ней приговор им».
— Цааг! — не закрыв тетрадь, закричал в окно Теодор на стоявшего у брички своего личного порученца. — Ко мне!
Крик этот, пронзительный, со свистом, услышал и капитан Нейман, тоже поспешил к Теодору.
— Цааг, вот эту тетрадь сожги, а пепел закопай в землю! Да поглубже!
Цааг побежал выполнять, а Теодор, у которого белело и зеленело лицо, шевелились оттопыренные уши, резко бросил Нейману:
— Ты закопал хозяина этой тетради?!
— Я уже рассказывал. Закопал. Это обыкновенный немец, ростом чуть ниже тебя, Теодор. Он пробирался на Ай-Петри. Когда я его заметил, он открыл огонь…
— Налей мне коньяку…
Теодор выпил, воззрился на капитана Неймана:
— Иохим, как бы тебе покороче сказать, надо спасать Германию в Германии… Немцы слабеют духом от всяких слухов. Созданный в Советском Союзе так называемый национальный комитет «Свободная Германия» засылает своих функционеров… Иохим, мы должны навести порядок. Сегодня вечером я улетаю в «Зольдатштадт». Ты полетишь со мной. Цааг! — забарабанил Теодор в окно. — Заходи!
Цааг зашел.
— Мой верный Цааг! — продолжал Теодор. — Я принял окончательное решение: остатки батальона «Бергман» погрузить на корабль и отправить морем в Грецию…
— Так это же на верную гибель, господин капитан! — вздрогнул Цааг. — Русские пустят корабль на дно. Они бомбят днем и ночью.
— Море глухо. Море без языка! — не отступал от своего решения Теодор.
— Там одна тысяча двести человек, господин капитан…
— Все равно, сколько бы ни было, море не выдаст. И не напишет в тетрадочке… Море глухо и немо! Цааг, бери мою машину, отправляйся в батальон. И там немедленно приступай к погрузке батальона. Все! Ступай!
Крайняя раздражительность мало-помалу приугасла в нем, и он сел на ящик, самый большой из всех ящиков, что в комнате и на бричке во дворе. В этом большом ящике таились золотые изделия, бриллианты, древние женские украшения.
— Иохим! — обратился Теодор после долгого молчания к Нейману. — Автор злонамеренной тетрадочки в своем писании задавался вопросом, кто я есть на самом деле. Писака дурак, смотрел на жизнь закрытыми глазами. А ведь это факт, что современные руководители стран, президенты, промышленные и финансовые воротилы, круппы и адемы, уже не могут орудовать без тесной связи с террористами. И мне кажется, что придет время — и террористы станут неуправляемыми! — Теодор похлопал по ящику. — Вот такие пироги! Сейчас подойдет машина, и мы погрузим эти ящики и упаковки. Полетим моим самолетом. Ты получишь свое, Иохим. — Он потянулся к бутылке, еле вставил горлышко в свой маленький рот-дырочку, запрокинул голову. — Мы очистим Германию от страха! — вскричал Теодор и швырнул бутылку в окно.
«Да он пьян», — подумал Нейман. Однако же, когда Теодор повелительно кивнул на упаковки, он первым принялся выносить во двор поклажу…
Командиру роты Паулю Зибелю казалось, что сейчас в Крыму нет такой долины, нет такого ущелья, нет лощины, откуда бы не могли показаться русские войска: они появлялись буквально из каждой расщелины и, атакуя, сметали немцев с едва занятых рубежей. А он, Пауль Зибель, командир горнострелковой роты, отходил и отходил то поспешно, то планомерно по приказу командира батальона майора Нагеля… И еще казалось ему в эти дни, будто не немецкая армия до этого прошла от границ до Волги, а огромная Россия от Волги до этих вот гористых мест прокатилась непомерной тяжестью по немецкой армии, и теперь войска, подавленные и измочаленные, едва успевают менять рубежи, чтобы не оказаться в окружении русских. Что там, позади, ожидает их на последнем рубеже отхода? Обер-лейтенанту Зибелю и в голову не приходил такой вопрос, просто не было времени подумать об этом…
Рота Зибеля прикрывала шоссе, ведущее из Ялты в Севастополь. К вечеру он узнал, что русские заняли Джанкой и успешно продвигаются по направлению к Бахчисараю. Зибель посмотрел на карту и впервые за время отступления остро почувствовал, что впереди у отходящей армии море…
Зибель знает его, это расчудесное Черное море, по Ялте, куда он попал раненным из приволжских окопов. Госпиталь размещался на берегу в красивом удобном здании бывшего санатория. Когда Пауль прибыл в Крым, здесь почти все дворцы и лучшие дома назывались по именам тех, кому Гитлер обещал после войны передать их в личную собственность, и старые названия санаториев и домов отдыха никто не произносил.
Море плескалось под окнами… Живое, теплое, быстро меняющее свою окраску, оно ласкало его мягким синим взором, окутывало спокойствием и тишиной, как-то само собой война забывалась. Не было адской машины, страшной, многорукой, бросающей огромные пригоршни пуль и мин, снарядов и бомб, не было тех снежных наметов, под которыми лежали скрюченные, замерзшие солдаты и офицеры армии Паулюса, не слышались стоны умирающих от холода и ран, а было только это море, обильно политое жаркими лучами солнца, и воздух, хмельной, как брага, вздохнешь раз-другой — и впору прыгать, скакать, искать развлечений. И он искал их. С шумной компанией выздоравливающих офицеров он бродил по Ялте, от дома к дому, горланя песенки… Майор Нагель отзывался в Кенигсберг, к самому обер-фюреру провинции Боме, и он, этот тихоня с виду, старался побольше повезти с собой дорогих сувениров. Перед носом захлопывались двери домов, опускались жалюзи окон, и они, офицеры, шли дальше, на ходу пили вино, состязались, кто больше выпьет.
Вечером возвращались в госпиталь. Море таинственно плескалось, и никто не думал о том, что оно, это великолепие жизни, может быть страшным и грозным, как удар молнии.
Именно таким, страшным и грозным, представилось море Паулю Зибелю, когда остались позади горные пастбища и рота заняла оборону на высоте, неподалеку от Бахчисарая. Здесь проходила единственная дорога на Севастополь. Зибель понимал, что русские нанесут очередной удар именно в этом направлении, и мысль о том, что позади море, рождала чувство обреченности и страха…
Зибель вызвал к себе лейтенанта Лемке — Отто командовал первым взводом, который занимал оборону возле дороги, и по замыслу Зибеля должен был первым принять на себя удар.
— Отто, как там у тебя, спокойно? — спросил Зибель, ставя на стол флягу с вином.
Лемке отчеканил, как на строевом смотре:
— Мины расставлены, окопы отрыты!
— Пей! — сказал Зибель, подавая наполненный стаканчик. — Что говорят солдаты о море?
— Генерал Енеке создал в Крыму крепость! Фюрер сказал: обязанность крепостных войск обороняться! — выпалил Лемке.
— А все же?.. Разговоры о море идут?
— Русские нашу крепость не возьмут, господин обер-лейтенант… Турция сволочь!
Отец Лемке, доктор Ганс Лемке, писал сыну на фронт, что Турция в конце концов выступит против России. Лемке очень хотелось, чтобы именно сейчас турки ударили по Красной Армии в Крыму и этим бы облегчили положение армии генерала Енеке. Он вновь выругался:
— Турция сволочь! Придет время, мы ее научим, как служить фюреру. Мой отец пишет: турки выжидают. Выжидают! — повторил Лемке, сжимая кулаки. — Мой отец просто болван! Разве можно разводить дипломатию, когда грохочут пушки? Критерий один: стоишь в стороне — значит, против нас… Нет, турок надо проучить, хватит миндальничать…
— А что поделаешь? Не начинать же войну с Турцией?! — рассудил Зибель.
Лемке еще больше вознегодовал:
— С кем? С турками?! Какая там война! Разве они способны воевать?! Да стоит фюреру топнуть ногой, крикнуть, и сразу поднимут лапки кверху. Так и произойдет. Мы их заставим помогать нам, и не только паршивыми сигаретами, но и дивизиями. Умники нашлись — выжидают. Сволочи! — крикнул Лемке. — Нейтралисты, — значит, красные, значит, на стороне Советов… Таких надо вешать! — Лемке весь затрясся. — Наши доты неуязвимы. В общем, мы здесь, в Крыму, под железными колпаками.
Пауль подал ему рюмку:
— Выпей еще, коль мы неуязвимы.
Они выпили по две рюмки подряд. Лемке все же вздохнул:
— Море… Да, оно близко, там, за Сапун-горой… Я застрелил одного подлеца, который болтал об эвакуации. А сегодня слышал опять те же разговорчики: потонем, русская авиация даст жару. Это страшно…
— Молчать! — одернул его Пауль и, схватив сумку, выскочил из блиндажа.
Было сыро и пахло морем. Зибель закурил, съежился, словно прячась от кого-то. Над ним висело крымское небо, черное и низкое, и казалось, что небо медленно опускается, вот-вот коснется головы, придавит… Пауль присел на корточки, увидел Лемке: он торопился в свой взвод. Потом он растворился в темноте, будто пропал под водой, даже брызги почудились Паулю, и он невольно закрыл лицо руками:
— Черт возьми, куда идем, куда катимся?! Видно, в пропасть…
Лемке проспал в своем окопе до утра. С ним находился его денщик, высокий рыжий Вилли, известный во взводе тем, что был однофамильцем фельдмаршала Роммеля. Вилли разложил перед Лемке завтрак. Лемке захохотал:
— Обер-лейтенант Зибель вчера спрашивал меня о море… Ха-ха-ха!.. Море! Ты, Вилли, боишься моря?
Денщик нахохлился: да, он боялся моря, боялся, потому что знал, видел его, когда отступали с Кубани через Керченский пролив под огнем русских. От берегов Тамани отчалило двенадцать суденышек, а к керченскому берегу пришло одно. И когда начали высаживаться, русский снаряд разворотил корму. Вилли прыгнул в воду и, едва выбрался на землю, оглянулся: серая туча пилоток и фуражек плыла по воде, мерно покачиваясь и изгибаясь. У Вилли потемнело в глазах. Кто-то от страха закричал: «Они утонули! Они на дне!»
Этот крик и по сей день стоит у него в ушах. Что же он ответит господину лейтенанту?
Вилли глухо отозвался:
— Море?
— Да! — крикнул Лемке. Он понял, что этот парень, слесарь из Мюнхена, боится, и неимоверная злость на денщика больно уколола Лемке. — Сволочь! Ты перестал думать о фюрере! Трус!
Он долго и крикливо отчитывал Вилли. Поостыв немного, приказал денщику взять ручной пулемет и следовать за ним. Привел Вилли в воронку:
— Вот и сиди здесь. И если что — расстреляю, понял?
В каком-то исступлении он посадил еще несколько солдат в воронки, Потом возвратился в свой окоп. Выпил пол-фляги водки, съел завтрак. Красными глазами уставился в телефонный аппарат, вскочил, позвонил командиру роты, доложил ему, как он поступил с денщиком. «В одиночку солдаты дерутся злее», — подчеркнул Лемке. Зибель грубо ответил:
— Твоя метода приведет к тому, что Вилли при появлении противника убежит. Ты подумал об этом?
Лемке не подумал об этом. Но то, что он сделал, считал единственно правильным. И все же весь день он тревожился за Вилли. Несколько раз подходил к воронке и показывал денщику пистолет:
— Видишь? Убью!
Когда наступили сумерки, он каждые десять минут выглядывал из своего окопа, всматривался в темноту, громко выкрикивал:
— Сидишь?
— Да, да! — слышал он голос то Вилли, то других солдат-одиночек, выпивал глоток водки, усмехался: «Зибель дурак. И турки дураки. Выжидают… Ах, сволочи! Научим, как выжидать».
И снова выглядывал из окопа:
— Сидишь?!
— Да, да, — неслось из окопов.
Возвращаясь ползком в свой окоп, Лемке вдруг почувствовал, что сбился с пути, местность не та, по которой он только что перемещался, проверяя своих солдат. Он долго думал, куда забрел и стоит ли по этому поводу поднимать шум. Вскоре неподалеку, за бугорком, полыхнул снаряд, осветил часть ската и нескольких — двоих или троих — лежащих на нем солдат. «Наверное, наши», — подумал Лемке и, осмелев, подполз к бугру. Сначала окликнул, но никто не отозвался. Подполз ближе, осветил фонариком — двое оказались убитыми, а третий, в маскхалате, жив, простонал: «Пить». Русский. Лемке тут же отполз.
Через некоторое время у Лемке промелькнула мысль: «Подниму шум, скажу своим: «Произошла схватка с русскими, и я уложил одного вражеского солдата, а двоих ранил, но они уползли». Он так и поступил: открыл огонь из автомата. Потом, когда услышал, что к нему бегут, швырнул гранату.
Прибежал с несколькими солдатами Пауль Зибель. Осмотрели убитых, осмотрели и обыскали умирающего русского разведчика.
— Русских было человек двадцать, но я пустил в ход гранаты, — утверждал Лемке.
И его доставили в ротную землянку, как героя. В ту же ночь, ближе к рассвету, в бункер полковника фон Штейца был доставлен рапорт старшего лейтенанта Пауля Зибеля, в котором Лемке характеризовался офицером исключительной храбрости и мужества, отразившим с двумя солдатами «ночную вылазку вражеской роты».
Совещание командиров дивизий, созванное генералом Енеке, шло к концу. Все посматривали на командующего, и он понял, что от него ждут каких-то особых указаний…
«Каких еще указаний, когда все изложено?» Енеке поднял стек и разрубил им воздух.
— Зарывайтесь глубже в землю. Турция не пошлет войска в Крым. — Командующий откинулся на спинку кресла и закрыл глаза, давая этим понять, что совещание закончилось. Он сидел в такой позе до тех пор, пока не опустел бункер.
Последним из приглашенных уходил генерал Радеску. Он остановился у выхода, повернулся так, чтобы видеть только фон Штейца, стоявшего рядом с командующим, произнес, пожимая плечами:
— За спиной моих войск — родина. — Он открыл дверь и тихо, словно боясь потревожить застывшего в кресле Енеке, вышел из бункера.
Енеке продолжал сидеть неподвижно. На его сером, отечном лице ни малейшего признака мысли, и трудно было понять, о чем думает этот человек, так твердо заверивший фюрера в том, что его солдаты удержат Сапун-гору, а значит, и Севастополь. Это было сказано по прямому проводу в присутствии фон Штейца в тот день, когда уже не слухи и не болтовня трусов и паникеров, а оперативная шифрограмма подтвердила выход советских войск на государственную границу с Румынией. Именно тогда он, фон Штейц, душой поверил, что Енеке — человек, глубоко верящий в счастливую звезду фюрера, в то, что летний и зимний отход немецких армий на запад, катастрофа под Курском, бобруйский котел и вот теперь крепость в Крыму — все это какой-то таинственный маневр вождя немецкой нации, маневр, смысл которого понять никому не дано, но который непременно приведет к победе.
Да, Енеке так думает, а значит, он сдержит слово, данное фюреру. И, исходя из этой веры командующего, фон Штейц попытался оценить свою деятельность как офицера национал-социалистского воспитания войск. Он пришел к выводу, что не может очертить свою работу точными рамками, точными обязанностями, и поэтому трудно прийти к каким-либо итогам. Он разработал памятку поведения немецкого солдата и офицера в крепости «Крым». Ее содержание знает наизусть каждый, как гимн, как молитву. Но чем она отличается от приказа генерала Енеке по обороне Сапун-горы? В сущности, это одно и то же. Он создал сеть агентов-воспитателей. Но чем эта сеть отличается от сети, которую имеет в войсках гестапо? Разве лишь тем, что люди Гиммлера молча следят за настроением солдат и офицеров и тайно доносят на них, а его подчиненные сначала одергивают неустойчивых, произносят разные высокие слова о долге и победе, а затем в конце концов, так же тайно, сообщают ему, фон Штейцу, имена солдат, охваченных страхом перед возможностью быть сброшенными в море. Он произнес десятки речей и видел, как при этом воодушевляются лица солдат и офицеров. И если это и есть то, на что рассчитывал фюрер, вводя институт офицеров национал-социалистского воспитания в армии, — значит, он, фон Штейц, не просто придаток генерала Енеке и Гиммлера, а самостоятельный орган в руках фюрера…
— Что это он сказал? — наконец поднялся с кресла Енеке.
— Кто?
— Радеску…
— Он сказал: «За спиной моих войск — родина».
— Как это понять? — спросил Енеке, сощурив блеклые глаза.
Фон Штейц и сам сейчас думал над фразой Радеску, но ни к какому выводу прийти не успел. Генералу Радеску он верил, верил потому, что тот сумел выбраться из волжского котла и теперь вот командует дивизией здесь, в крепости. Один факт говорил о многом.
— Я думаю, что Радеску высказал свои заверения сражаться вместе с нами до победного конца.
Енеке сунул в зубы сигарету, но не прикурил, а тут же бросил ее в урну.
— Заверения — хорошо, но практические дела — лучше! — сказал он с раздражением, делая вид, что куда-то спешит.
«Вот так всегда: когда вдвоем — разговора не получается. Енеке осторожничает или вовсе не доверяет мне. Напрасно, напрасно!» Фон Штейц тоже заторопился, сослался на срочные дела и вышел из убежища.
Придя к себе в бункер, он сразу попытался сосредоточить мысли на подвиге лейтенанта Лемке. «Лемке — это фитиль, которым я зажгу сердца крепостных войск! — Фон Штейц не мог иначе думать, его обязанность — зажигать и воспламенять души подчиненных ему людей. — Лемке, по-видимому, член национал-социалистской партии, а если нет, его надо немедленно оформить. Достоин! Радеску тоже молодец, на его дивизию можно положиться. Он понимает: румынам отступать нельзя. А Енеке?» Фон Штейц вдруг чертыхнулся: не может сосредоточиться на одном Лемке, так разбросанно мыслит! Он позвонил в штаб, потребовал, чтобы быстрее прислали к нему лейтенанта, совершившего подвиг.
Ответил майор Грабе (фон Штейц сразу узнал его голос). Грабе сказал:
— Господин полковник, лейтенант Лемке находится у командующего.
— Кто его туда направил? — спросил фон Штейц. Отвернувшись от трубки, он в сердцах бросил: — Идиот! — И уже в трубку выкрикнул: — Это моя область работы! Послушай, Грабе, это ты умудрился послать Лемке к командующему? Ты?
Грабе ответил:
— Так точно, я, господин полковник.
— Почему?
— Генерал Енеке желал с ним поговорить.
— Откуда ты это знаешь?
— Я все знаю, господин полковник.
— Послушай, Грабе, не слишком ли много берешь на себя? В госпитале я обещал устроить что-нибудь страшненькое, помнишь?
Грабе не сразу ответил:
— Я обязан все знать…
— Да кто же ты такой?!
— Майор Грабе, штабной офицер, господин полковник.
Фон Штейц бросил трубку.
— Как бы этот инвалид не оказался гиммлеровским молодчиком! — Фон Штейц ненавидел шпиков, ненавидел потому, что считал их бездельниками, он злился всегда, когда чувствовал на себе пристальный взгляд незнакомого человека.
Грабе, прибывший вместе с ним в Крым на должность штабного офицера, был для него загадкой: майор держался слишком независимо, его считали всезнайкой и на редкость болтливым человеком, но болтовня Грабе всегда казалась фон Штейцу наигранной и еще больше настораживала.
«Слежка за мной, за офицером национал-социалистского воспитания? Чепуха!» Он вновь позвонил в штаб. Ответил кто-то другой:
— Майор Грабе у генерала Енеке.
Фон Штейц тихонько опустил на рычаг трубку: «Неужели Енеке имеет свою агентуру?» Он взглянул на портрет Гитлера, висевший на стене возле письменного стола, и прошептал:
— Мой бог, неужели ты не веришь нам, твоим верным офицерам?
Он испугался собственных мыслей и невольно огляделся по сторонам. Бункер был пуст. На тумбочке, стоявшей возле кровати, лежала книга «Майн кампф», на ней — металлическая коробочка, в которой хранилось тринадцать осколков. Фон Штейц раскрыл коробочку, высыпал на ладонь осколки, долго смотрел на них, смотрел до тех пор, пока не вспомнил о том, что по его приказу в подвале каменного дома заперты двести севастопольцев, отказавшихся рыть окопы на Сапун-горе. Его глаза сверкнули, он крепко зажал осколки в руке, чуть поднял голову, и ему показалось, что портрет Гитлера утвердительно качнул подбородком: «Действуйте!»
Он хотел было немедленно отправиться к месту заключения севастопольцев, уже сунул в карман коробочку с осколками, но вдруг спохватился: ведь он ждет Лемке. И все же фон Штейц вышел из бункера, поднялся по ступенькам крутой лесенки. Перед ним открылась широкая панорама города: притихший и изуродованный окопами и воронками, лежал внизу Севастополь. Изрытый, притаившийся город почему-то показался сейчас очень похожим на Сталинград. Чтобы отделаться от неприятных сравнений, фон Штейц начал оценивать местность с точки зрения построенных здесь оборонительных сооружений. Сапун-гора, многоярусные линии железобетонных и бетонных укреплений на ее скатах… По его мнению, практически она неприступна, даже если осада продлится годы. Прибрежные участки, пожалуй, следует укрепить… Две тысячи бетонных колпаков, которые обещает поставить маршал Антонеску, сделают крепость неприступной и с моря. А уж души солдат и офицеров он, фон Штейц, сумеет зацементировать так, что ничто не в силах будет их расшатать…
Подъехала легковая машина. Из нее вышел майор Грабе. Он вяло выбросил руку вперед, приветствуя фон Штейца. Грабе был высокий, стройный и красивый. Это еще при первой встрече оценил фон Штейц, еще в команде выздоравливающих.
— Я достал вам лейтенанта Лемке, — сказал Грабе, кивком показывая на машину. — Можете сделать из него национального героя. Он достоин этого, господин полковник. Я-то уж знаю — достоин.
«Опять это «знаю», — досадливо подумал фон Штейц и пригласил Грабе в бункер. Уже в помещении он обернулся: позади стоял маленький, одетый в новенькое обмундирование лейтенант с круглыми глазами.
— Хайль Гитлер! — крикнул Лемке, и его низкорослая фигурка словно превратилась в межевой столбик — не шелохнется.
— Вы лейтенант Лемке? — спросил фон Штейц и сам удивился тому, что произнес это слишком громко, с излишним удивлением. Но, черт возьми, разве он предполагал, что среди немцев есть подобные недоростки? От разочарования фон Штейцу даже стало не по себе, и, чтобы как-то скрыть это чувство, он начал с трепетным волнением расспрашивать лейтенанта, как это удалось ему перехитрить роту русских разведчиков.
— О-о, это хорошо! — воскликнул фон Штейц, когда Лемке закончил рассказ. — Вы заслужили Железный крест. И вы получите его, лейтенант Лемке.
Да, да, Лемке и сам понимает, что тяжелые неудачи на фронте — это всего-навсего временное явление, явление, вслед за которым наступят ошеломляющие мир события, те самые события, которые готовит фюрер. Они последуют неизбежно, неотвратимо, ибо в противном случае зачем было начинать великий поход на восток?! Лемке верил в магическую силу Гитлера, но он также знал из письма отца, что у англичан появились сомнения — стоит ли Англии и дальше участвовать на стороне России, если советские войска уже приближаются к границам европейских стран, не пора ли предпринять что-то такое, что может помешать большевикам выйти на территорию стран Восточной Европы. На мгновение Лемке овладел соблазн спросить фон Штейца, знает ли он об этом, но, вспомнив о том, что письмо попало к нему не по почте, а через знакомого офицера, он подавил соблазн и довольно бодрым голосом сказал:
— Я верю в победу, господин полковник.
Фон Штейц поинтересовался:
— Что же, эти русские разведчики физически сильные?
— Да. Их была целая рота, и мне нелегко было справиться…
Фон Штейц поставил на стол коньяк:
— Пейте, лейтенант…
В бункер вошла Марта.
— Эрхард, где наш герой? Это он? — ткнула она рукой в сторону Лемке. — Майор Грабе в восторге, — продолжала Марта, разглядывая Лемке. — Генерал Енеке представил его к Железному кресту. Вы слышите, лейтенант, о вас доложат лично фюреру!
Лемке поднялся, пошатываясь, опустил руки по швам.
— Господин полковник, лейтенант Лемке готов немедленно отправиться на передовую.
Фон Штейц поставил на стол новую бутылку коньяка, наполнил три стопки:
— Прошу выпить за храбрость немецкого офицера, за вас, лейтенант Лемке, за нашу победу!
Они чокнулись, выпили.
— Эрхард, русские потопили транспорт с бетонными колпаками. Я только что видела генерала Радеску, он получил шифрограмму…
Фон Штейц позвонил Енеке, сказал в трубку:
— Я сделаю все, чтобы завтра к вечеру окопные работы были закончены в южном секторе крепости… Это мой долг, господин генерал. До свидания. — Фон Штейц надел перчатки и направился к выходу.
Землетрясение высшего балла… Енеке великолепно знал, что это значит. Для города — это руины, ни один дом, ни одно здание, каким бы оно прочным ни было, не может уцелеть — все будет разрушено, измято, перемолото… А для созданных им, Енеке, укреплений, для железобетонных бункеров, дотов и дзотов, траншей и волчьих ям и гнезд? Да смогут ли русские, собственно говоря, нанести такой удар по Сапун-горе, достаточно ли у них сил и средств, чтобы сокрушить его войска, посаженные в бетон и железо? На минуту он вообразил построенные и еще строящиеся оборонительные укрепления. Крутые, почти отвесные скаты Сапун-горы… Этот естественный пояс позволил русским в тысяча девятьсот сорок первом и сорок втором годах продержаться в Севастополе 250 дней, продержаться в то время, когда немецкая армия была в зените своего наступательного порыва, когда с одного захода она могли таранить самые мощные укрепления. А Севастополь стоял, держался… Сам бог создал эту гору, чтобы выдержать любой напор, любой удар с воздуха и суши. Линии укреплений тянутся по скатам горы сплошными поясами… Эти огромные террасы, созданные из железа и бетона, нельзя разрушить фронтальным ударом, даже если этот удар и в самом деле будет равен по силе высшему баллу землетрясения.
И все же Енеке не был удовлетворен крепостью. Его фантазия и глубокое знание фортификации влекли дальше, даже не преклонение перед фюрером — нет, а простая жажда специалиста строить и возводить. Возводить… Он точно знал, сколько, где и каких укреплений сооружено, сколько отрыто метров траншей, ходов сообщения, сколько установлено в дотах и дзотах орудий, пулеметов, сколько втиснуто в бетонные гнезда истребителей танков… Его мечта — построить несколько дотов-крепостей подобно уже сооруженному в центре главного сектора обороны… Этот четырехамбразурный дот имел форму корабля и был врезан в каменную террасу, прикрывая своим губительным огнем главные подступы к Сапун-горе. Дот-чудовище, комендантом его стал лейтенант Лемке…
Крепость казалась неприступной, и, однако, Енеке находил в ней места, вызывавшие озабоченность и тревогу. И тогда он всю свою злость извергал на головы румын, рас-некал генерала Радеску, повторяя одно и то же: «Мне нужен бетон! Какого черта ваш штаб медлит?!» Радеску отвечал: «Я сейчас же свяжусь со штабом». Слово «сейчас» никак не гармонировало с интонацией ответа: генерал произносил свою фразу так, словно он обещал поинтересоваться, есть ли в его дивизии шахматисты…
«Радеску слишком инертен», — подумал Енеке, припоминая все, что знал о румынском генерале и по личной встрече в имперской академии, где Радеску слушал лекции по фортификации, и по рассказам фон Штейца, и, наконец, по тому, как показал себя генерал здесь, в Крыму, Радеску исполнял все, что приказывал Енеке, выполнял пунктуально, как его подчиненный, разве не всегда вовремя докладывал, однако Енеке чувствовал к нему неприязнь.
В бункер принесли завтрак. Повар, очень румяный и обходительный, быстро накрыл стол и, щелкая каблуками, мягким голосом пожелал:
— Хорошего аппетита вам, господин генерал.
Енеке, до этого сидевший перед раскрытой схемой оборонительных сооружений, поднялся, обошел вокруг стола и поднял телефонную трубку.
— Майора Грабе ко мне, — сказал он обычным строгим тоном и посмотрел на дымящиеся паром тарелки, поблескивающую бутылку с коньяком.
Он всегда завтракал один, и повар был удивлен, когда Енеке потребовал накрыть стол еще на три персоны.
Пришел майор Грабе. Он занимался в штабе сбором и обобщением информации о ходе работ по устройству оборонительных сооружений. Открыв черную папку, майор привычно начал перечислять, на каком участке что отрыто и построено, но Енеке остановил его.
— Доложите, что сделали румыны, — сказал Енеке и наклонился к схеме, чтобы нанести необходимые пометки.
Грабе назвал цифры и условные названия и умолк.
— Это все? — спросил Енеке не разгибаясь.
— Точные данные за вчерашний день.
— Не густо, майор Грабе…
— А что поделаешь? Румыны, господин генерал, сами знаете: час работают — четыре часа мамалыгу варят…
— А фон Штейц знает об этом?
— О чем, господин генерал?
— Что час работают, а четыре часа мамалыгой наслаждаются?
— Обязан знать. Он видел их на Волге, там они первыми сдавались в плен. Известное дело…
— Замолчите, Грабе! — крикнул Енеке. В глубине души он сам считал румын плохими солдатами, но, черт возьми, разве не тревожит их тот факт, что враг сегодня находится не на берегах Волги, а у порога Румынии, должны же они, в конце концов, понять это!
Он позвонил фон Штейцу, затем генералу Радеску. Грабе с вожделением смотрел на коньяк, на фрукты, на вкусно пахнувшие бифштексы и был совершенно безразличен к тому, о чем говорил командующий. Рана в голову под Керчью в сорок втором году, окопная жизнь, гибель товарищей на фронте напрочь лишили его способности чем-то восторгаться или о чем-то печалиться — именно эта война, в которой, по его мнению, сам бог ни черта не поймет и не сможет ответить, почему люди калечат и убивают друг друга, именно эта война помогла ему понять слабости своего начальства. Оказывается, гордые и надменные фельдмаршалы, генералы и полковники — все начальство, которому он привык подчиняться, — боятся друг друга и подозревают друг друга в доносах. Он, Грабе, понял это и научился вести себя так, чтобы и его боялись. О, это — штука преотличная! Достаточно на что-то намекнуть, что-то сболтнуть, сделать вид, что ты независим, — и с тобой обращаются уже по-другому. Вот бросил словечко о румынах, а Енеке, такой серьезный и уважаемый генерал, уже закрутился, смотрит на него, Грабе, как на человека, который может что-то ему сообщить, что-то подсказать, хотя он, Грабе, ничего этого не может сделать. «Фон Штейц знает об этом?» А откуда я знаю! Ведь и фон Штейц может у меня потом спросить: «Генералу Енеке известно это?» Все они оглядываются друг на друга… А как шли на восток! Плотно, душа в душу, монолитно! «На восток! На восток!» А теперь как не родные: того и гляди, начнется грызня. Никакой Гитлер не справится, располземся или разбросают… Похоже, мы были безглазые, в уши попадало, а глаза ничего не видели, а если что-то и видели, то это был мираж… Вот завоевали весь мир так завоевали!.. Еле ноги тащим».
Майор Грабе мог бы бесконечно размышлять по этому поводу, но тут один за другим вошли в бункер фон Штейц и генерал Радеску. Енеке, до этого мрачно шагавший вокруг стола и полушепотом кому-то грозивший, снял с гвоздя стек, стал таким, каким он всегда был — серьезным и сосредоточенным. Выслушав официальное приветствие, он сказал:
— Господа, я пригласил вас на завтрак. Пожалуйста, за стол. Майор Грабе, откройте коньяк.
Грабе открыл бутылку, наполнил стопки. Выпили молча. Фон Штейц, закусывая холодной свининой, метнул исподлобья взгляд на Грабе. «Этот молодчик, видно, околдовал командующего».
— Майор Грабе, налейте еще, — сказал Енеке.
«Да, сомнений нет, это так», — все больше убеждался фон Штейц.
Радеску хотел что-то сказать, но качнулась земля, послышались глухие разрывы бомб.
Все притихли, лишь позвякивала посуда да, мечась по бункеру, скулила овчарка командующего. Енеке хлопнул стеком по голенищу, и пес, прижавшись брюхом к полу, подполз к хозяину.
— Барс, ты не страшись бомбежки, это далеко от нас, — сказал майор Грабе, пытаясь на слух определить район налета авиации.
Енеке терпеливо ждал, что еще хочет сказать генерал Радеску, но тот молчал. Восторгаться подвигом лейтенанта Лемке? Не за этим он, Енеке, пригласил на завтрак Радеску. Конечно, Лемке точно выполнил свой долг — ни при каких обстоятельствах немецкий солдат не должен сдаваться русским. И о Лемке можно написать что угодно, на то она, эта самая агитация, и учреждена в войсках. Однако же он, Енеке, желает, чтобы и румыны поступали так, как лейтенант Лемке…
— Господин Радеску, мне нужна точная информация о количестве установленных вчера бетонных колпаков на участке вашей дивизии. — Енеке ткнул вилкой в кусок мяса и дал его собаке.
— Мы установили двадцать пять дзотов, господин командующий.
Енеке посмотрел на майора Грабе и затем кивнул румыну:
— Это точно? Вы сами проверили, генерал? Солдат, господа, обязан быть пунктуальным… Русские могут начать штурм Сапун-горы. Я имею проверенные данные о том, что советским войскам приказано в течение семи дней овладеть Севастополем. Штурм неизбежен. В Крым прибыл представитель Сталина генерал Акимов. Он сделает все, чтобы именно в этот срок взять Севастополь. Вы представляете себе, что это значит? — Енеке вскочил и, помахивая стеком, заходил по бункеру.
Радеску с горечью подумал: «Мне-то — да не представлять, что значит штурм! Я был в волжском котле…» И он повел плечами, словно почувствовал за спиной жгучий холод волжских степей и пекло густо падающих и рвущихся с адским звоном русских бомб и снарядов, от которых сам черт мог отдать богу душу. И если он, генерал Радеску, не протянул ноги в сугробах, то это лишь чистая случайность. Однако теперь отступать некуда, Румыния за спиной. Маршал Антонеску грозится перевешать всех генералов, которые позволят русским войти в Румынию, и генерал Енеке, этот испытанный фортификатор, стремящийся превратить Сапун-гору в железобетонную крепость, видимо, прав, призывая их к нечеловеческим усилиям — другого выхода нет…
А Енеке все ходил и ходил по бункеру, помахивая стеком.
— Я требую, чтобы каждый генерал и офицер лично наблюдал за строительством оборонительных укреплений, своими глазами видел, где и что установлено. Мы принимаем вызов русских, мы обязаны победить. Только землетрясение высшего балла способно выбросить нас отсюда, но не атаки русских, не их артиллерия и авиация. — Енеке вдруг умолк, стек повис на его руке.
Пес прильнул к ногам хозяина. Радеску видел перед собой очень усталого, седого и старого генерала, который едва ли способен выполнить то, о чем сейчас говорит.
Фон Штейц был убежден, что генерал Енеке не знает о его ежедневных и многочасовых поездках в секторы оборонительных работ. Но как сделать, чтобы Енеке стало известно об этом? Позвонить командующему и переговорить с ним обо всем, что он намерен сегодня сделать? Но фон Штейцу чертовски не везло с телефонными переговорами: очень редко он попадал напрямую к командующему. Почти всегда возникал этот майор Грабе, словно он действительно был приставлен к генералу Енеке (сам фон Штейц в этом почти не сомневался).
Марта лежала на тахте и курила.
— Генерал Енеке должен знать, что я еду в сектор «Б», — сказал фон Штейц.
— Один момент. — Марта подошла к телефону и набрала номер: — Грабе? Тебе информация из сектора «Б» еще не поступала? Нет? Великолепно! Немедленно приезжай к нам, мы вместе отправимся в сектор «Б» на бронетранспортере. — Она повернулась к фон Штейцу: — Вот так! Майор Грабе все передаст командующему. Он неподражаемый службист и подхалим.
— Ты, Марта, думаешь, что Грабе лишь службист и подхалим? — ледяным голосом спросил фон Штейц.
— Нет, не только. Грабе, кроме того, ловелас: достаточно ему увидеть голую коленку, и он теряет сознание. Но ты, Эрхард, не опасайся, у меня он ничего не добьется… — И она помахала плеткой, с которой никогда не расставалась.
Крутой спуск окончился, и бронетранспортер, чуть накренившись, остановился. Первым из машины вышел фон Штейц, за ним легко спрыгнула на землю Марта, потом как-то нехотя — Грабе. Они находились на среднем фасе Сапун-горы. Отсюда просматривался почти весь фронт оборонительных работ.
Каменистый, пахнувший сухой пылью скат шевелился, шамкал и ухал. Перестук лопат и кирок перемешивался с надрывным кряхтением землеройных машин, слышались отрывистые команды офицеров. Огромными черепами белели еще не замаскированные железобетонные колпаки, гнезда истребителей танков, сотни амбразур темными глазницами смотрели вниз, на подступы к горе. Пояса железобетонных точек поднимались крутыми ступенями до самой вершины горы, упиравшейся в предвечерний небосвод.
Они разделились: фон Штейцу нужно было убедиться, действительно ли приступили к устройству траншеи возле четырехглазого дота-чудовища. Марта и Грабе направились к противотанковому рву, возле которого толпились согнанные сюда из Севастополя подростки и женщины с лопатами и кирками в руках. Когда спустились в лощину, которую им надо было пересечь, в дымчатом, сиреневом воздухе показались самолеты.
Грабе схватил Марту за плечи:
— Ложись!
Самолеты прошли стороной.
Марта хотела было подняться, но Грабе удержал ее:
— Не спеши.
В густом сухом бурьяне голос майора прозвучал звонко и прерывисто, точно так, как в подвале имперского госпиталя, когда Марта впервые уступила этому майору, даже и не майору Грабе, а таинственной личности. Она и сейчас может с любым поспорить, что Грабе тайный агент гестапо или замаскированный агент удравшего из Крыма господина Теодора, только говорить об этом нельзя, это секрет… Грабе тогда обещал ей хорошее местечко — это он пристроил ее к фон Штейцу, потом поручил присматривать за ним, информировать, с кем и о чем говорит фон Штейц: фюрер должен знать все о своих приближенных, в этом его сила и сила нации. Что ж, она, Марта, готова во имя этого быть самым близким человеком для фон Штейца и выполнять поручения Грабе…
Его красивое лицо озарилось улыбкой.
— Марта, я говорил с генералом Енеке о награждении тебя Железным крестом…
— Это возможно?
— Я ему сказал: «Господин генерал, Марта Зибель должна иметь орден». Старик знает, кто такой майор Грабе, разве он мне откажет! Он распорядился заполнить наградной лист. — Грабе врал спокойно, с той самоуверенностью, которая стала его второй натурой. — Теперь я думаю, как составить реляцию. Подписать ее должен фон Штейц…
— Он не подпишет…
— Подпишет. Ты написала отличный текст для листовки, прославила лейтенанта Лемке. Ты же писала листовку?
— Да.
— Реляцию фон Штейц подпишет! — воскликнул Грабе. — Ты довольна?
— Да.
Солено-горячие губы Грабе впились в ее рот…
— Теперь пошли, — сказал через некоторое время Грабе и другим голосом добавил: — Война штука такая — сегодня жив, а завтра мертв, однако можно немного повеселиться и в этой молотилке.
Ей не понравились последние слова Грабе, но она промолчала.
— Кто здесь старший? — крикнула Марта, подходя ко рву и видя, как медленно и нехотя работают пригнанные сюда люди: одни из них сидели, другие только делали вид, что роют землю. — Вот ты, — ткнула она плетью в худую грудь светловолосого подростка, — почему не работаешь?
— Устал…
— Коммунист?
— Я еще маленький.
Марта вспыхнула, плетка, свистя, заходила по спинам и плечам людей.
Майор Грабе курил папиросу и любовался гибким телом Марты: ему была совершенно безразлична вся эта суматоха и вся эта гигантская машина, вспахавшая каменную гору и воздвигнувшая чудовищные террасы. Он, Грабе, давно вышел из войны, еще там, в Керчи, когда был ранен, и теперь ему на все наплевать, он не испугается, если даже фон Штейц застанет его где-нибудь с Мартой и наконец поймет, кто такой Грабе, а пока он живет по своим законам. «Марта красивый зверек, отлично работает плеткой…» Грабе бросил окурок, оглянулся — позади стоял обер-лейтенант, готовый доложить, но вместо официального рапорта офицер радостно воскликнул:
— Марта! — и бросился к ней, перепрыгивая через рытвины и груды строительного материала. Это был брат Марты, Пауль Зибель.
…Они сидели в землянке командира роты. Уже все было рассказано и пересказано, а Марта никак не могла успокоиться: рядом ее брат Пауль, тот самый Пауль, которым она восхищалась только за то, что он офицер и шлет ей письма с фронта. А какие это были письма! «Русские бегут, и, дорогая Марта, нам приходится туго: их надо догонять… Ха-ха-ха!..», «Наступило лето, и мы снова гоним русских. Теперь уже большевикам не избежать разгрома. Ха-ха! Скоро, скоро конец войне…», «Представляешь, дорогая сестра, в какую даль мы зашли! Ха! Мы и Волгу перепрыгнем». Потом письма начали приходить без единого «ха!» и кончались одними и теми же словами: «На фронте всякое бывает, но ты, Марта, не пугайся: бог не всех посылает на тот свет…» Она считала, что Пауль шутит по поводу бога и того света, и смеялась над словами брата, потом шла в свою комнату, стены которой были увешаны портретами Гитлера. Их было много, этих портретов, — и маленьких, и больших. Она снимала со стены один из портретов фюрера и посылала на фронт Паулю.
— Ты их все получил? — спросила Марта у брата.
— Получил, — сказал задумчиво Пауль.
— Покажи.
Пауль покосился на Грабе — майор, положив под голову полевую сумку, дремал на топчане. Марта поняла, что брат стесняется откровенничать при Грабе. Она сказала:
— Пауль, я хочу посмотреть, как размещены твои солдаты.
Они вышли из землянки. Со стороны моря надвигались синие сумерки.
— Как ты попала в Крым и что у тебя за должность?
— Ты их все сохранил? — не слушая брата, спросила она.
— Что «сохранил»?
— Портреты фюрера.
— Смешная ты, Марта. Меня самого еле вывезли на самолете.
Море плескалось у ног, перешептывалась галька. Острый слух генерала Радеску улавливал каждый шорох — долгая жизнь военного человека научила его понимать, о чем говорят звуки — всплеск воды, потревоженный камень, шорох травы, лязг оружия… Он мог точно определить или почти точно, что делается впереди, в темном мраке южной ночи, по звукам определить… Позади доносились голоса — копали траншеи, тяжело вздыхая, ложились в земляные гнезда бетонные колпаки, глухо переговаривались пустые солдатские фляги.
Но все это не то, что хотел бы услышать сейчас генерал Радеску. Там, за этим морем, притихшим и таинственным, есть берег, родная земля. Неужели она сейчас, когда так нехорошо у него на душе, не может послать ему хотя бы один вздох, хотя бы одно дуновение знакомого плоештинского ветерка, того ветерка, которым овевало его многие годы и на плацу казарм, и в поле на полковых и дивизионных учениях? Нет, не те звуки, не те шорохи и ветер не тот… Чужая земля, чужие камни… И приказы он получает на чужом языке: «Требую, чтобы каждый генерал и офицер лично видел, где и что установлено». Вот он ползает по позиции от рубежа к рубежу, исходил, излазил весь участок обороны… Приказ: «Генерал Енеке будет ожидать вас на берегу моря. Прибыть ровно в ноль часов тридцать минут». Он, Радеску, прибыл в назначенное место, а командующего нет…
Радеску прошелся по побережью — десять шагов в одну сторону, десять — в другую, и тут услышал мягкий топот собачьих ног. Выпрямился — перед ним стояла овчарка генерала Енеке, через минуту из темноты показался и сам хозяин в сопровождении штабных офицеров.
— Мы решили проверить ваши укрепления, господин Радеску, ведите нас на позиции! — отрубил Енеке. — Показывайте!
Осмотр и проверка оборонительных сооружений затянулись до утра. Покидая дивизию, генерал Енеке сказал:
— Командующий группой «А» генерал-фельдмаршал фон Клейст внимательно следит за событиями на фронте. Возможен наш контрудар в направлении Кишинева и Одессы. Хайль Гитлер!
— Хайль! — поднял руку Радеску и держал ее вытянутой до тех пор, пока Енеке не сел в поданный ему бронеавтомобиль и не уехал.
По пути в штаб генерал Енеке на одном крутом повороте чуть не врезался во встречный «бенц», который резко затормозил и остановился впритирку к скале. С резким визгом затормозил и шофер командующего. Из «бенца» выскочил майор Грабе и, подбежав к Енеке, уже стоявшему на земле среди всполошенных охранников, доложил:
— Господин командующий, извините, спешу на передний край, в сектор «А»…
— Что там?
— Есть разрушения от ночного налета «петляковых»… Я приказал немедленно бросить туда отряд восстановителей лейтенанта Никкеля. И вот спешу, чтобы ускорить работы. Так что извините, господин генерал…
— У меня к вам вопрос, господин Грабе, — сказал генерал, сбросив с лица выражение крайней рассерженности. — Отойдем в сторонку.
Они отошли за машину Грабе. Енеке посмотрел на чистое небо, закурил:
— Господин Грабе, вы никогда не задумывались, почему иногда случается так, что после ночного налета «петляковых» сразу же в этом районе или поблизости появляются тихоходные «русфанера» и бомбят с низких высот? Не кажется ли вам, Грабе, что из этих тихоходов русские сбрасывают своих войсковых разведчиков?.. Пока паника, пока наши потрясены налетом «петляковых»… Пока — черт возьми! — наши боятся высунуться из укрытий, приземлившийся русский разведчик уже оказывается, может быть, в отряде мобилизованных севастопольцев, что восстанавливают разрушенные, поврежденные укрепления… Даю вам в этом деле неограниченные права. Найдите свою агентуру и среди русских, и среди нашей охраны, солдат и офицеров. Между прочим, крепость потому и называется крепостью, что внутренняя часть ее полностью скрыта от глаз врага! — подчеркнул Енеке и тут же, не прибавив ни слова, сел в броневик и уехал…
Майор Грабе поджал губы: он давно этим занимается и как офицер штаба, завязавший доверительные отношения с командующим армией, и, главное, как агент секретной службы в войсках крепости «Крым».
«Учи рыбу плавать! Я связан еще и с профессором Теодором», — надменно подумал Грабе о себе.
Когда он появился на месте покореженных ночной бомбежкой дотов и дзотов, здесь вовсю шли восстановительные работы, гудели строительные механизмы, под угрожающие выкрики охраны гнули спины, надрывались от непосильных тяжестей старики, женщины, подростки. На площадке, у самого скалистого обрыва, возле полностью уцелевшего двухамбразурного дота, стоял полковник фон Штейц и резко махал руками перед лицом женщины, одетой в потертый ватник, в заплатанные брюки. Грабе достал бинокль и крадучись, из-под разгруженной машины, начал рассматривать лицо женщины, все увертывавшейся из-под рук фон Штейца. «Да она прелестна!» — отметил Грабе и подозвал к себе лейтенанта Никкеля, сидевшего в кабине грузовика, показал на женщину:
— Это новенькая?
— Нет! Нет! Как я разузнал, господин майор, она в отряде еще до того работала, как вы взяли меня к себе… с определенной целью. Коренная жительница Севастополя. И не думайте, господин майор, она пуглива как крыса, все богу молится…
— Ты попробуй завербовать ее. Еще прощупай как следует и страхом, и посулами… Потом в баньку своди, а потом я приеду… — сказал Грабе, посмотрев в бинокль. — А сейчас я вблизи оценю…
Это была Марина Сукуренко, сброшенная две недели назад на парашюте ночью с По-2 сразу же после того, как отбомбились «петляковы», неподалеку от бараков, в которых ютились мобилизованные на строительство оборонительных сооружений. В тот день севастопольцев погнали на работу очень рано, только развиднелось, и Марина незаметно для охраны оказалась среди своих…
Вблизи лицо женщины показалось майору еще моложе и очень привлекательным. Фон Штейц ругал ее за то, что она не туда сгребает мусор — и ветер через амбразуры заносит его в дот. Подошел сюда и лейтенант Никкель. Грабе, думая о баньке, приказал Никкелю увести женщину.
Фон Штейц побагровел.
— Грабе, ты часто забываешься! Зайдем в дот.
— Это можно, — сказал Грабе с дерзостью.
Фон Штейц плотно закрыл дверь на засов, обошел вокруг установленного орудия, вскипел:
— Я назначен в армию личным приказом фюрера! Если тебя не устраивает его приказ, сегодня же ты будешь убран из штаба. На роту! На роту!
Грабе некстати усмехнулся, еще более некстати сказал:
— Штейц, ты слишком нос задираешь. Война сложнее, чем ты, Штейц, думаешь.
«О, да он определенно доносчик! — пронеслось в голове фон Штейца. — Его надо убрать! Иначе это ничтожество всех офицеров оклевещет. И вся вина падет на мою голову…»
На расчистке хода сообщения работали не больше двух десятков человек, в основном подростки и пожилые. Никкель на виду у всех приказал Марине отдыхать. Она села на бугорочек, а сам Никкель куда-то ушел. Два охранника под скалой играли в карты под щелчки по лбу.
К Марине подполз уставший, весь взмокший от пота рыжебородый старик:
— Слушай, девка, за какие такие заслуги сволочной господин Никкель балует тебя, жалеет? — Он вынул из кармана увесистый кремневый камень: — Надеюсь, не закричишь, паскуда…
Появился Никкель, и старик скрылся в траншее. Лейтенант вдруг спросил у Марины:
— Из Керчи? Сестричка из горбольницы? Я тебя опознал в первый же день.
Он надолго умолк. Потом лег на спину, заложил руки под голову, негромко произнес:
— Всемогущее небо, поверни людей на путь милосердия! Перекрой им все дороги и тропки к жажде личной наживы! Отсеки руки тем, кто тянется к власти, чтоб потуже набить свой карман и потом иметь своих наемников. О всемогущее небо, открой людям глаза пошире! — Он посмотрел Марине в лицо: — Я хочу жить. Нет, не для себя, верь мне, не для себя, а для всех.
Она тихонько спросила:
— И для профессора Теодора?
Никкель опустил голову, некоторое время чувствовал себя почти раздавленным Марининым вопросом. «О, как труден путь к нормальной жизни, — подумал он, — к жизни простой, трудовой!»
— Я решил помочь тебе бежать к своим, — сказал он, все еще не поднимая головы. — Я это хорошо обдумал. Побегу с тобой. Одно условие: когда мы окажемся среди русских, в безопасности, ты должна сказать своему энкавэдэ, что я добровольно, сознательно перебежал и помог тебе выбраться. Ты это сделаешь?
— Да, — кивнула Марина.
Никкель продолжал:
— Первая траншея для ночного дежурства, днем она не занимается, никого там не бывает. Еще вот что: когда ты будешь бежать, я буду стрелять из автомата. Ты не оглядывайся, мои пули не для тебя, это камуфляж…
Никкель вскочил на ноги, оповестил рабочих:
— Быстро на обед! Кушать вот под этой скала, — показал он на небольшой утес. — Виходи из траншея!..
Из групп, выдвинутых на ничейное поле для боевого обеспечения возвращения Марины, ближе всех к переднему краю противника находилась группа капитана Сучкова — он и Родион Рубахин. Ночью они расположились на небольшом кургане, покрытом кустарником, отрыли окопчики на обратном скате, установили ротную радиостанцию, настроенную на связь с дивизионным наблюдательным пунктом…
Подступало утро третьего дня. Рубахин вооружился биноклем. Блекло светила луна, и Родиону начало казаться, что из вражеской траншеи кто-то показался, что уже ползет в направлении к кургану. И при этом думалось ему: «Это она, она! Моя любимая Мариночка». Но видения рассеивались, исчезали, и он тяжко вздыхал. На его вздох отзывался Сучков:
— Терпи, Родион.
— Терплю, товарищ капитан, — отвечал Рубахин. — Вот прикажите мне, товарищ капитан, пойти и вырвать ее из вражеских рук, сейчас же помчусь, всех фрицев перестреляю, а приведу в сохранности.
— Значит, любишь, если так.
— Так, так, товарищ капитан… Я для нее храню красивое платье. Купил в Симферополе у одной крали. Вот будет свадьба!
Сучков покрутил головой: «Надо же так влюбиться! И платье есть, и свадьба будет».
Солнце поднялось: на крутых скатах ничего нового, все та же картина — восстанавливают разрушенное ночной бомбежкой, перегоняют группы измученных севастопольцев с одного места на другое.
И вдруг, уже к полудню, Рубахин вскричал:
— Бежит! Но ее преследуют. Отвлеку огонь на себя, как и договорились.
— Действуй, Родион! — согласился Сучков.
По-видимому, гитлеровцы заметили беглецов — Марину и Никкеля, открыли по ним пулеметный огонь. В это время Рубахин выскочил из-за кустов, оказался на голом месте и, крича и стреляя из автомата, отвлек огонь врага на себя. Пули свистели вокруг, а Рубахин все бежал, стараясь увести за собой смерть, предназначенную фашистами Марине. Родион падал, полз, катился катком. Пули и осколки от мин свистели, жужжали возле, но он знал: свистящая пуля и захлебывающийся в воздухе осколок — это уже не его, пролетели мимо. И вдруг, когда он увел вражеский огонь далеко от залегшей Марины, во внезапно наступившем безмолвии сильно качнулся вправо и понял: осколок ударил…
Капитан Сучков, следивший в бинокль за продвижением Марины и все кричавший с кургана: «Быстрее! Быстрее!», — на секунду переключился в сторону Рубахина и, увидя неподвижного под разрывами мин Родиона, решил принять огонь фашистов на себя — он начал палить из ракетницы. Тотчас на скатах кургана полыхнули разрывы снарядов, тугая волна воздуха шибанула его в грудь, опрокинула на спину, и он скатился в окоп и опять было начал карабкаться наверх, но остановился, увидя подбежавших к подножию кургана Марину и немецкого лейтенанта…
Вражеский огонь затих. Сучков наклонился к рации, передал на дивизионный НП:
— Первый, я — Пятый, отбой!
До моря считанные километры. По вечерам слышен рокот волн, то утихающий, то нарастающий. Нервы натянуты, а воображение обострено, и перед мысленным взором Лемке встает скалистый, обрывистый берег, а дальше вода, вода — на сотни километров властвуют волны и быстро скользящие по ним изломанные тени от русских самолетов, — встает весь вздыбленный, взлохмаченный разрывами бомб котел Черного моря. Лемке не умел плавать, и это обстоятельство еще больше страшило его.
Отто Лемке полагал, что теперь, после «совершенного» им «подвига» по «разгрому русской роты разведчиков», его, как героя, поберегут, какие-то льготы предоставят (на это он и рассчитывал), ну хотя бы на первый случай пристроят в штабе армии в одном из бункеров, крепость которых — уж точно! — русским бомбам не по зубам. Но оставили в роте… «До первого же огневого налета!» — как подумал он.
— Черное море! — Лемке вобрал голову в плечи. — Другим оно сейчас и быть не может.
Впереди, напротив, — русские войска. До них рукой подать. Лемке знает, что в низине, у подножия горы, притаились не просто части Красной Армии, а армады артиллерии, танков, богом проклятых «катюш», авиации и людей.
«Армады и тишина… Почему они молчат? Почему не стреляют? Почему не атакуют?» Тишина давила на Лемке, и, чтобы не задохнуться в ней, он бегал и ползал от траншеи к траншее, от дзота к дзоту, от солдата к солдату, подбадривал, призывал подчиненных к стойкости и самопожертвованию, говорил о скором, решающем переломе в войне, который готовит фюрер… Он много говорил, но проклятая тишина ни на йоту не ослабевала, и, когда в воздухе появлялся русский самолет-разведчик или падал снаряд, посланный оттуда, где притаились армады войск противника, Лемке выскакивал из ротного, малонадежного бункера, спешил к Зибелю, кричал:
— Вот, слышите? Они начинают!
Утром вызвали его в бункер командира батальона, где встретила Лемке Марта.
— Поздравляю, Лемке, с новым званием, — сказала Марта.
— Хайль Гитлер! — ответил Лемке.
Она подала сверток:
— Здесь новый мундир с погонами капитана. И еще, я слышала от фон Штейца, вас скоро переведут на левый фланг командиром форта. Два этажа, четыре амбразуры! Совсем безопасно…
— Да это же на главном направлении! — вскричал Лемке. — Там заживо могут похоронить…
«Трус!» — подумала Марта.
— Турция не собирается высаживать свои войска в Крым? — спросил Лемке.
— Нет, не собирается.
— Но это же свинство! — возмутился Лемке.
— Пожалеют! Я верю в это. — Марта заметила на кровати возле подушки поэтический томик и, пока Лемке надевал новый мундир, начала листать книгу.
Марта знала, что томик принадлежит Паулю. Брат и сам пописывал в юности стихи. Он был очень равнодушен к политической литературе. Ей казалось, что это пройдет, придет время, и брат будет «глотать» книги доктора Геббельса, сборник речей Мартина Бормана, которые популярно излагали и пропагандировали великие идеи Адольфа Гитлера… Да, так она полагала раньше. Ошиблась, теперь-то точно знает, что ошиблась: брат, оказывается, был и остался совершенно безразличным ко всему этому, в противном случае в его роте такое не случилось бы… Страшно подумать: в роте Пауля разоблачили коммунистического агитатора. Она первой, пусть случайно, услышала бредни этого агитатора, и она не могла, не имела права скрыть это от фон Штейца… Брата разжаловали в рядовые, и теперь он просто истребитель танков, сидящий в бетонном гнезде.
Марта бросила на подушку томик. Лемке сказал:
— Это книга твоего брата. Представь себе, он читает стишки даже сейчас, когда его разжаловали! Он что, и раньше был таким идиотом?
— Раньше Пауль не был идиотом! — заступилась за брата Марта, готовая огреть Лемке плеткой.
Он знал, что она может ударить: этой психопатке, расправившейся со своим родным братом, ничего не стоит пройтись плеткой и по его спине, не спасет и новый мундир. Она угадала мысли Лемке, подумала: «Какой-то истукан, вышколенный истукан, болванчик, готовый исполнить все, что ему ни прикажут! И такие смеют называть себя национал-социалистами!» Ей пришла в голову дикая мысль: все же стегануть Лемке.
— Повернись ко мне спиной! — приказала она, закурив сигарету.
Лемке, к ее удивлению, вдруг показал ей на дверь:
— Я вас прошу выйти вон! Ничтожество! — Он потряс кулаками. — Напрокат взятая, вон отсюда!
У Марты потемнело в глазах. Она еле нашла дверь. Земля была неровной, под ноги то и дело попадались воронки, рытвины. Она спотыкалась, падала, поднималась и вновь шла. Чьи-то руки подхватили ее, усадили на сухую, нагретую солнцем землю. Она сразу поняла, что перед нею стоит Пауль, рядовой Пауль, ее брат.
— Что с тобой, Марта?
— Он меня выгнал…
— Кто?
— Лемке, племянник директора концерна.
— А-а! — Пауль тихонько засмеялся.
— Лемке мне сказал, что я взятая напрокат фон Штейцем… Пауль, мне страшно… Пауль, неужели это правда? Пауль, неужели Лемке и я, Марта Зибель, разные немцы?
Брат опять засмеялся.
— Хочешь посмотреть мою могилу? — Он согнулся, с трудом протиснулся в бетонное гнездо и оттуда крикнул: — Директор Лемке постарался, гробик отлил прочный!
Что-то вдруг грохнуло, раз, другой, третий… Потом утихло. Зибель высунул голову из гнезда — курилась обугленная земля, легкий дымок полз по лицу замертво упавшей Марты и оседал на лужицу крови.
Лемке кричал со стороны батальонного бункера:
— Зибель, они начали пристрелку! Слышишь, Зибель, теперь тишине капут!..
Пришла директива Гитлера. Енеке приказал шифровальщику раскодировать немедленно, тут же, не выходя из бункера. «Видимо, это весьма важное и весьма секретное указание, — предположил генерал, — и, может быть, о нем никто не должен знать, кроме меня».
Гитлер предписывал:
«Обязываю Вас от Вашего личного имени поставить войска в известность о том, что мы ни при каких случаях не будем принимать попыток эвакуировать наши части из крепости «Крым».
Вы обязаны проявить максимальную строгость и требовательность к местным жителям Севастополя, с тем чтобы каждый из них — от мала до велика — был привлечен на строительство оборонительных сооружений, на подсобные работы. Разрушенные укрепления в ходе боев должны немедленно восстанавливаться.
Я и немецкий народ гордимся Вашим личным мужеством, боевым опытом и высоким талантом инженера-фортификатора, и мы непоколебимо верим, что доблестные войска крепости «Крым» с честью выдержат осаду русских армий.
История поставила перед нами великую задачу — вырвать у врага нужное нам время для организации мощного и окончательного контрудара! Время — победа!»
Основной гвоздь телеграммы Енеке уловил в первом предложении. Напоминание о мобилизации всех жителей Севастополя — дело обычное. Он, Енеке, такое распоряжение отдал, отдал сразу же, как только русские пересекли пролив и высадились на Керченском полуострове.
«Я и немецкий народ гордимся Вашим личным мужеством…» И эта фраза не вызвала у Енеке особых эмоций, не вызвала потому, что она с момента волжского котла стала дежурной в директивах и распоряжениях Гитлера командующим армиями, попадающими на грань катастрофы. А вот первая фраза… «Мой фюрер, — рассуждал Енеке, — но почему лично от моего имени? Значит, я не могу сказать войскам, что это вы приказали, что это ваша воля, ваше указание?» Десятки вопросов возникали, а ответ напрашивался один: Гитлер решил всю ответственность за судьбу армии, за жизнь многих тысяч немецких солдат возложить на Енеке. Он понимал, что это значит: в случае гибели его армии Гитлер останется в стороне, сухим выйдет из этой истории.
Ему стало страшно за такое течение мыслей, он вдруг почувствовал себя так, словно кто-то подслушал их. Но Енеке мог быстро подавлять в себе всякие сомнения в правильности полученного приказа.
— Подшить в дело, — сказал он шифровальщику своим обычным твердым голосом.
— Это сжигается, господин генерал, — сказал шифровальщик, показывая на гриф телеграммы.
Енеке достал зажигалку, нажал на кнопку, вспыхнуло синеватое пламя. Затем он растер пепел на ладони, сдунул его, сказал шифровальщику:
— Вы свободны.
В бункер вошел фон Штейц и без обычного официального приветствия сказал:
— Кажется, они начали пристрелку и попадают точно в районы, наиболее укрепленные. Уж не проникли ли в наши войска их корректировщики?..
— Пристрелка — это еще не начало, — ответил Енеке. — Пристрелка может продолжаться несколько дней. Несколько! — повторил он.
— Есть разрушения, есть и убитые, — продолжал Штейц, полагая, что командующий сразу поинтересуется тем, кто именно погиб и в каком секторе, и он тогда первой назовет Марту, а потом причислит к погибшим майора Грабе, о котором Енеке уже несколько дней и не спрашивает, словно бы для него такого офицера и не было.
Енеке не сразу отозвался. Он сидел в кресле и долго молча играл зажигалкой, то нажимая на кнопку, то гася вспыхнувшее пламя. Он думал о своем, а фон Штейц — о Марте…
Полковник Штейц вспомнил дни, проведенные в имперском госпитале с Мартой, пытался в мыслях ответить себе, что свело его с этой милой и фанатично настроенной девочкой: любил он ее по-настоящему или просто так привязался, привязался ради развлечений? На этот вопрос он не смог ответить, хотя точно знал, что он не женился бы на Марте. Не потому, что такой брак совершенно невозможен: она просто Марта, дочь немецкого рабочего, а он, фон Штейц, знатный и богатый человек — потомок известных в Германии фон Штейцев… И все же, все же Марта для него не просто Марта, и он обязан что-то сделать, чтобы память о ней осталась. Если генерал Енеке выделит ему самолет, он отправит тело Марты в Германию и распорядится похоронить ее на берлинском кладбище, а потом, когда кончится война, поставит ей памятник, как героине… Енеке, играя зажигалкой, попытался найти на полу пепел от сожженной телеграммы, но не нашел: его, видимо, сдуло, когда открывали дверь. Енеке даже обрадовался этому. «Раз такой гриф, то и хорошо, что от телеграммы не осталось и следа», — подумал он и тоном приказа сказал:
— Разрушения должны немедленно восстанавливаться. Пошлите туда местных жителей — тысячу! Десять тысяч! Сколько потребуется! И заставьте их восстанавливать разрушенное.
— Погибла Марта, — наконец сказал фон Штейц.
— Марта? Это, конечно, печально, но ничего не поделаешь, война требует жертв, — как о чем-то обычном, повседневном сказал Енеке. — Войны без крови не бывает.
— Марта была настоящей немецкой девушкой, — подчеркнул фон Штейц.
— Женщиной! — возвысил голос Енеке, глядя исподлобья на фон Штейца, как бы говоря: «Мне-то известно, в каких отношениях вы были со своей помощницей».
— Да, женщиной! — в свою очередь повысил голос фон Штейц.
— Вот именно, — сказал Енеке, поднимаясь. — А обязанность немецкой женщины рожать для Германии солдат.
Фон Штейц вскочил:
— Но Марта была сама солдатом, настоящим солдатом! А без настоящих солдат не может быть настоящего генерала.
Командующий понял намек фон Штейца, воскликнул:
— О, оказывается, вы умеете обижаться! — Он заметил в руках Штейца металлическую коробочку и, чтобы уклониться от неприятного разговора, сказал: — Это что у вас, сувенир?
— Где? — Фон Штейц и не заметил, как вытащил из кармана коробочку и теперь крутил ее, гремя осколками.
— У вас в руках, — сказал Енеке.
— А-а… Это память о шестой армии Паулюса.
— Интересно, можно посмотреть? — Енеке взял коробочку, прочитал написанные Мартой на крышке слова: «Реванш! Помни, Эрхард».
Генерал открыл коробочку, сосчитал осколки, видимо, догадался, откуда извлечены эти ребристые синеватые кусочки металла, и сказал:
— Ваши?
— Да.
— Все тринадцать?
— Да… двенадцать, — поправился фон Штейц. — Тринадцатый — отцовский. Он был ранен под Псковом в восемнадцатом году, осколок подарил мне.
— Помню старого фон Штейца, — все глядя на коробочку, сказал генерал. — Реванш — хорошо. Храните. — Он задумался, потом тряхнул головой: — Мы вырвем у врага время, нужное нам для организации сокрушительного контрудара. Реванш мы возьмем! Храните. — Он возвратил коробочку и совершенно другим голосом спросил: — Так что вы хотели сказать о Марте?
— Отправить ее тело на самолете в Берлин и похоронить на городском кладбище. Она это заслужила.
— Верю и знаю. Я могу просить фюрера о награждении ее даже Железным крестом первой степени. Но самолет выделить не могу. Похороним ее здесь. Мы отсюда не уйдем!
— Не уйдем, — повторил фон Штейц и почувствовал на душе облегчение: Енеке прав, похоронить здесь, потом можно будет останки перевезти в Берлин. И как он сам об этом не подумал?
— Затея блестящая, мой друг, — сказал Енеке и, присев на табуретку, смежил веки. — Реванш, реванш…
Он открыл глаза, и фон Штейц увидел в них, очень усталых, выражение внутренней тревоги, отражение большой обеспокоенности.
— Однако же! — Енеке вскочил. — Однако же я приказываю каленым железом выжечь из душ солдат всякую панику и растерянность! Впрочем, полковник фон Штейц, я фортификатор. И прежде всего делаю ставку на оборонительные сооружения. Когда над головой бетон и железо, тогда солдата враг не сдвинет с места!..
После ухода фон Штейца Енеке открыл вентилятор — струя упругого воздуха ударила в лицо, взвихрила волосы. Воздух был горяч. Генерал нажал на кнопку, жужжание оборвалось, на какое-то время Енеке почувствовал прохладу, отметил мысленно, что там, на поверхности, пожалуй, духота плотнее, чем в бункере. Но это лишь показалось — вскоре спертый, нагретый воздух вновь начал беспокоить Енеке. Он решил подняться на второй этаж, оборудованный для кругового наблюдения. Амбразуры были открыты, и сквозь эти квадратные глазища проникали сквозняки, хотя и теплые, с запахом паленого, но дышать стало легче. Он поднес к глазам бинокль, заметил: на гребне, там, где сооружен форт-крепость, взметнулось пламя. Он присмотрелся и точно определил, что это не пламя, а красный флаг… Енеке закричал:
— Машину мне!
Еще утром, когда первые лучи солнца легли на землю, Сапун-гора была просто горой с обрывами, лощинами и скатами. Но теперь ее нет, вместо крутой и высокой земляной гряды, шипя и грохоча, бьется в конвульсиях упавшее с неба солнце. На десятки километров вокруг стоит густой запах гари и огня, такой густой, что можно задохнуться от одного вдоха.
К полудню чуть-чуть стихло. На наблюдательный пункт Кравцова приполз сержант Грива, продымленный и прокопченный, казалось, насквозь. Глаза — два уголька — сверкнули в блиндажном полумраке.
— Товарищ подполковник, фашист понатыкал в землю бетонные гнезда, из которых стреляет по нашим танкам… Сержант Мальцев велел передать: надо мелкими группами влезать на гору… мелкими-мелкими, совсем мелкими…
Грива начал рассказывать, что они — он, ефрейтор Дробязко и Петя Мальцев — напоролись на четырехамбразурный дот-крепость: бьет — не подступишься. Но Мальцев говорит: попробуем ночью овладеть этой крепостью.
— Возвращайся туда и передай Мальцеву: я прошу взять дот, — сказал Кравцов. — Прошу, очень прошу.
— Будет так, товарищ командир. Зачем просить, мы сделаем, как вы прикажете. Приказ я понял. — И Грива, наполнив флягу водой, пополз на гору, покрытую огненным кипением разрывов.
Ночью Кравцов перестраивал боевые порядки полка. Штурмовые батальоны не спали — работали до седьмого пота.
Утром небо вновь неистощимо сыпало на гору снаряды и бомбы. И обугленная земля опять превратилась в упавшее на землю солнце…
Потом огненный вал, вздрогнув, пополз кверху, обнажая позиции немцев.
Кравцов подал сигнал для повторной атаки.
К вечеру полк продвинулся на триста метров. Кравцов распорядился выдвинуть наблюдательный пункт ближе к штурмовым группам. Он уже собрался покинуть удобную для наблюдения высотку, как в блиндаж вошел Акимов. Левая рука его была забинтована, поддерживалась повязкой.
— Первый прыжок сделан, — сказал Акимов. Он осмотрел блиндаж, прильнул к амбразуре. — Ну, докладывайте, Кравцов.
Кравцов доложил о дальнейших действиях полка и заключил тем, что он решил выдвинуть наблюдательный пункт вперед, ближе к передовым штурмовым группам.
— Хорошо, — сказал Акимов. — А этот блиндаж я займу со своими товарищами. — Он взял Кравцова под руку, и они поднялись наверх. — Соседи твои, Кравцов, отстали. Ты их подтяни, а средство для этого одно — новый рывок вперед. Кашеваров восхищается мужеством твоих солдат. Он сейчас сюда прибудет. Как только развернут средства связи, мы передадим в Москву имена героев штурма. В этом списке будет и старший лейтенант Марина Сукуренко.
Акимов назвал Марину для Кравцова, и подполковник это почувствовал, сказал:
— Я очень рад, что она выполнила боевое задание.
— А переживал?
— Еще бы! — признался Кравцов. — Иной судьбы мне и не нужно, товарищ генерал…
— Если так, то быть свадьбе! — Генерал подал руку Кравцову: — До встречи, Андрей Петрович.
Полк продвинулся еще на триста метров. Внизу, по всему обрывистому скату, догорали подбитые танки, штурмовые орудия, стонали раненые. Раненых подбирали санитары, несли на спинах, перемещали по горячей земле на волокушах в передовые палатки медпунктов.
Из темноты показался сержант Грива, подполз и замер возле Дробязко.
— Товарищ сержант, что сказал командир полка? — спросил Мальцев.
— Очень просил дот уничтожить.
Справа, слева и впереди возвышались курганчики. Сверху, почти над головой, кричали немцы:
— Безумцы, капут вам! Расшибете головы о нашу крепость!
Петя Мальцев возмутился:
— Сволочи! Ругаться как следует не умеют!
— Ладно, сметем, — сказал Дробязко. — Ты устал, Грива? Поспи.
Грива протянул руку Дробязко:
— Перевяжи, Вася, пониже локтя укусил осколок. Но кость цела…
Дробязко перевязал рану сержанту, начал прилаживать к древку пробитое пулями и осколками красное полотнище. Серая глыба монолита нависала над их головами, защищая от выстрелов и катящихся сверху камней. Камни еще долго катились книзу, шурша и будоража на миг прикорнувшую в ночи тишину.
— Эй, рус, отступай! В плен брайт тебья утром будем. — Это совсем рядом, в общем — почти над головой.
Мальцев задрал голову:
— Наваждение, будто он у меня на плечах сидит.
Грива потряс автоматом:
— Совсем не болит, драться буду, за Родьку посчитаюсь…
Мальцев поднялся и долго приспосабливался, чтобы без шума забраться на камень. Наконец ему удалось это сделать. В мигающих отсветах выстрелов, гремевших то впереди, то где-то сбоку, он успел увидеть двухметровую стену, увенчанную каким-то нагромождением — не то пирамидками камней, не то бетонными колпаками. Ему захотелось швырнуть туда связку гранат, швырнуть немедленно, сейчас же, и он бы швырнул, но в тот миг, когда уже замахнулся, при очередном отсвете, который почему-то долго не гас, он увидел на расстоянии протянутой руки голову немца с перекошенным ртом. Мальцев не опустил связку гранат, а еще выше поднял ее, теперь целясь прямо в гитлеровца…
— Не убивайт, я плен иду! — вскрикнул немец, бросая оружие и поднимая руки.
— Что же мы будем делать? — сказал Дробязко, после того как все успокоились и присмирели… — Обуза для нас. Никто же не согласится конвоировать его… Интересно, каким путем он к нам проник? Может быть, и к ним можно так пробраться, а, ребята?
— Вася, ты маршал, генералиссимус! — подхватил Мальцев. — Ты, Вася, тихий человек, а в голове у тебя океан стратегических и тактических мыслей. Не зря тебе накануне штурма присвоили звание старшего сержанта. — Мальцев наклонился к сидевшему немцу, поторопил: — Быстренько доложи-ка нам… всю обстановку… Э-э, на хрена обстановка нужна. Ты по-русски соображаешь?
— Я, я!
— Чего это он? — спросил Мальцев у сержанта Гривы.
— Он ни хрена не понимает, — сказал Дробязко. — Скажи, мы можем проникнуть на террасу и там окопаться?
— Я, я! — быстро ответил пленный.
— О, образованный! — воскликнул Мальцев. — Не тронем, будешь жить, в Германию отправим, только проведи. Согласен? — настаивал Мальцев. — Ну якни же!
— Я, я! — снова быстро отозвался немец.
— Вот это послушание! — обрадовался Мальцев. — С таким фрицем можно жить. Но смотри, — погрозил он пленному связкой гранат, — обманешь, по башке получишь, вместе удобрим землю костями. Теперь рассказывай, как и куда ты поведешь нас и что мы там встретим. Цветы нам не нужны, цветы потом, в День победы, когда Гитлера угробим.
Пленный рассказывал мучительно трудно, переходя с немецкого на русский, с русского на немецкий. Но велика ли трудность понять друг друга людям, столько провоевавшим один против другого, столько раз ловившим на мушку друг друга!.. Нет, очень понятно и доступно говорил пленный, назвавшийся рабочим Фрицем Донке из Раушена.
Из его слов оказалось: в четырехглавый форт можно проникнуть через запасной лаз.
Посовещались. Помолчали. Шутка ли — идти на такой риск!
Петя Мальцев сказал:
— Если что, взорвем…
Грива подвинулся ближе к Мальцеву:
— Петя, командир полка просил удержать дот…
— Веди! — сказал Дробязко пленному. — Да смотри у меня, не балуй! — погрозил он автоматом.
Они ждали восхода солнца, чтобы осмотреться, куда попали, куда привел их Фриц Донке. Восход задерживался, и казалось, на этот раз его вообще не будет — солнце, видно, устало до чертиков и решило переждать там, за далекими горами, чтобы не видеть и не слышать, как стонет и рушится земля под тяжелым и густым градом металла и взрывчатки…
Едва очертилась на востоке светлая полоска зари, как тут же погасла: солнце вдруг затмила непролазная стена разрывов, полыхнувших внезапно со стороны штурмующих войск.
— Ну и жарят наши! — крикнул Мальцев на ухо Дробязко. — Сам сатана протянет ножки!..
Они сидели в каком-то бетонном мешке. Над ними клацали затворами, гремели выстрелы, кто-то кричал, бегал, топая коваными сапогами.
Лемке видел, как все ближе и ближе к террасе подкатывается огненная гряда, вот-вот она перехлестнет порожек и накроет весь форт. «Но, может, и не накроет, может, остановится или пройдет стороной. Еще немного продержимся, тогда…» Он знал, как поступать тогда: часть солдат он отправит в укрытие, часть оставит у орудий и пулеметов, ведь это русские, они могут передвигаться и по огненной волне! Оставшиеся у орудий и пулеметов солдаты обязаны в упор расстреливать атакующего противника.
Рыкнул телефон. Звонил генерал Енеке:
— Фюрер и я гордимся вашим мужеством. Твои солдаты показывают образцы стойкости. Я убежден: там, где обороняются солдаты капитана Лемке, русские не пройдут!..
Лемке ответил по-уставному:
— Хайль Гитлер!
Телефонный аппарат подпрыгнул и с грохотом упал на бетонный пол. Солдат-пулеметчик отскочил от амбразуры. Шатаясь и держась за голову, он повернулся к Лемке. Из-под его рук хлестала кровь, и он тут же рухнул, успев лишь охнуть.
Лемке подбежал к внутреннему переговорному устройству.
— В укрытие! Наводчикам остаться! — приказал Лемке и бросился к люку, чувствуя, как печет ему спину.
Грива сначала увидел ноги — они дрожали и покачивались, — потом туловище в офицерском мундире. Он взял автомат за ствол, ударил прикладом по спине.
— Будьте любезны, не балуйте, — связывая руки Лемке, сказал Мальцев. — И не шумите, для вас наступил мертвый час в этом четырехглазом доте.
Их лежало восемь, обезоруженных и связанных, когда Дробязко высказал опасение, что, если так пойдет и дальше, тогда некуда будет помещать пленных.
Подождали. В люк никто уже не опускался. Там, наверху, неумолимо продолжалась обработка немецких укреплений.
— Теперь, ребята, наверх, — приказал Мальцев. — Водрузим знамя и будем драться до подхода своих…
Полк Кравцова вгрызался в скалы, бетон и железо четвертый час подряд, без передышки и заминки, жадно тянулся к гребню, на котором волшебствовал красный флаг. В полку уже знали, кто его водрузил, и что разведчикам крайне требуется поддержка, и что за этим гребнем открывается вид на море и начинаются предместья Севастополя…
Кравцов бросил взгляд на часы: стрелка бешено мчалась по циферблату, она так быстро бежала, что подполковник приложил часы к уху: спешат, что ли? Но ход был нормальным, и он понял: не усидеть ему на месте, не удержать себя в окопе, на НП…
Подполз связист, устранил поврежденную линию, связывающую командира полка с наблюдательным пунктом командира дивизии полковника Петушкова. Пропищал тело-фон.
— Вас, товарищ подполковник, — сказал телефонист, подавая трубку.
— Акимов говорит, — услышал Кравцов знакомый голос. — Я все знаю, они молодцы, твои разведчики. Послушай, дорогой, что требуется, чтобы наш флаг реял на высоте… Мы оповестили войска о том, что твои солдаты ворвались в главный форт немецкой обороны. Ты понимаешь, что это значит?
— Да! — сказал Кравцов в трубку. — Пробиваемся к гребню, еще рывок, товарищ Акимов, и мы будем там…
— Очень прошу вас, Кравцов, очень… Вам посланы танки, через двадцать — тридцать минут они подойдут. Немедленно бросайте их в бой. Остановка может все испортить. Вы поняли меня?
— Понял, товарищ генерал.
Потом в трубке послышался голос полковника Петушкова:
— Андрей, ты можешь сделать невозможное?
— Могу.
— Благословляю, Андрей Петрович. Занятый разведчиками главный форт приказываю удержать!
Кравцов передал трубку связисту, охватил одним взглядом поле боя… Атака захлебывалась… Кравцов скорее почувствовал это, чем увидел, что в отдельных местах бойцы уже не продвигались, они залегли, другие сползали вниз. Только несколько бойцов еще перебегали, стреляя на ходу. Кравцов смотрел в бинокль, и ему хорошо было видно и тех, кто, полусогнувшись, взбирался наверх, и тех, кто лежал, прижавшись к земле, и тех, кто уже никогда не поднимется… Убитые на этот раз резко бросались в глаза, и он легко отличал их от уставших, выбившихся из сил бойцов. Он также понял, что сейчас, чтобы вдохнуть силу в штурмовые группы, поднять изможденных, до предела уставших людей, нужны не танки — огня и так с избытком, — нужно что-то другое…
Кравцов думал послать ординарца и передать — нет, не приказ, приказ сейчас не подействует, — передать его, Кравцова, просьбу не останавливаться, сделать еще один рывок…
— Шнурков! — Он хотел было сказать ординарцу «беги», но произнес другое: — Глоток чаю…
Кравцову показалось, что ординарец слишком долго отвинчивает колпачок на термосе. Над окопом пронеслись штурмовики.
— Кавалерию бы сейчас… Костя, пошли! — Он выпрямился, выпрыгнул из окопа с решимостью лично броситься в атаку, ибо сейчас не было других средств и способов для завершения рывка, кроме как участие его самого, командира.
Шнурков, видно, догадался о намерениях Кравцова, преградил ему путь:
— Извиняюсь, есть же для этой цели замполит майор Бугров.
— Он ранен и отправлен в госпиталь. Сейчас нужно слово командира. А слово, как известно, сильнее бомбы!..
На ходу Кравцов увидел, как покачнулся флаг, но не упал, выпрямился, по-прежнему развевался… Кравцов обогнул обрыв, поднялся к разбитому дзоту, перепрыгнул через разрушенную траншею и оказался среди бойцов. Его сразу узнали. Кто-то выкрикнул уставшим, хрипловатым голосом:
— Командир полка с нами, товарищи!..
— Вперед, вперед! Еще рывок! — позвал Кравцов. — Один рывок! — протяжно крикнул он и бросился на обожженную кручу.
— Ура-а-а!
— …а-а-а! — отозвалось на флангах.
Кто-то обогнал Кравцова. Он присмотрелся и узнал своего ординарца.
— Вот Шнурок так Шнурок, обогнал все же.
Утром, едва только развиднелось, на бугре, метрах в двухстах от занятого разведчиками форта, начали накапливаться гитлеровцы — пехота и танки. Мальцев сделал вывод: похоже, враг собирается овладеть крепостью.
Часть пулеметов и одно орудие быстро были перемещены из форта наружу и установлены в широкую траншею, полудужьем охватывающую со стороны противника четырехамбразурную крепость.
Грива старался изо всех сил. Он первый установил пулемет, притащил несколько ящиков с пулеметными лентами и гранатами, опробовал оружие, подмигнул Пете Мальцеву:
— Читал Есенина? А-а, тогда послушай… «Небо — как колокол, месяц — язык, мать моя — родина, я — большевик».
…Сначала появился один танк. Он остановился метрах в пятидесяти, поводил стволом вверх-вниз и замер. Потом открылся люк, показалась голова в черном шлемофоне. Голова начала что-то кричать отрывисто-лающе. Из длинной очереди слов, сказанных немцем, разведчики поняли лишь одно: «Лемке», повторенное несколько раз.
— Лемке — это что? — спросил Грива у Мальцева.
— Разве фрицев поймешь? Пусть он повыше высунется, я ему отвечу из пулемета.
— Лемке! — Теперь танкист уже размахивал руками, показывая на флаг.
Мальцев прицелился, сказал:
— Гутен морген! — и выстрелил.
Руки немца вздернулись, обвисли, и гитлеровец провалился в люк. Танк прострочил из пулемета, взрыхлил пулями бруствер, попятился назад. Потом грохнул из орудия. Снаряд прогудел в воздухе, крякнул где-то внизу.
Танк ушел. С холмиков, видневшихся справа, — там были замаскированы дзоты — робко пророкотали выстрелы автоматов, пропели и потонули в гуле, возникшем внизу.
Пуля угодила в древко флага, он закачался, накренился.
— Эй вы, дурни! — погрозил Мальцев в сторону гитлеровцев. — Прошу не цапать грязными лапами! — Он подполз к флагу, поглубже вогнал древко в грунт, повернулся и увидел танки. Они шли резво, будто состязались, кто раньше перепрыгнет через траншею.
Мальцев и Грива переглянулись, молча взяли связки гранат. Потом Мальцев подумал, взял еще две связки, сказал Гриве:
— Гриц, я жадный в таких случаях!
Танки захлебывались в пулеметном стрекоте, приближались очень быстро. Теперь это была не цепочка, а клин, грохочущий гусеницами и шевелящий маленькими свирепыми, огненными глазками-дырочками.
— Бьем под брюхо первого танка! — приказал Дробязко из траншеи, куда он сиганул, как только понял, что немецкие танки мчатся, чтобы вернуть отбитый у них форт.
— Под гусеницы! — провозгласил Мальцев. — Понял, Гриц, под гусеницы!
Связки гранат тяжелыми черными птицами вырвались из рук Пети и Грица, грохнулись под траки. Головной танк вздыбился, взвыл оголенными дисками-бегунками, ища опоры. Но, не найдя ее — обе гусеницы были сорваны, — ткнулся носом в землю, осел и заглох. Остальные танки шли цепочкой. Один из них отделился, норовя зайти с фланга. Он приближался медленно, до того медленно, что прибежавший от Кравцова молоденький и шустренький связной, по фамилии Лемешкин, Степка Лемешкин, как он назвался, не выдержал, полоснул из автомата. Но танк шел. Еще несколько сантиметров — и он развернется, ударит вдоль траншеи… Степка, видно, понимал, что допустить этого нельзя. Снаряд может достать Дробязко и Мальцева, залегших у своих пулеметов. У ног Степки лежали связки гранат. Степка снял ремень, нанизал на него две тяжелые связки, пополз навстречу танку.
— Степа! — вскрикнул Мальцев и на мгновение закрыл лицо руками.
Громыхнул взрыв.
Дробязко подумал, что это разорвался тяжелый снаряд. Танки остановились, открыли огонь. Дробязко присел, ожидая, когда прекратится обстрел. Мальцев открыл глаза: Лемешкина на месте не было.
— Степа! — закричал Мальцев и кинулся по траншее к подбитому, горевшему танку, все крича: — Степа!
— Да он под танком, — сказал сержант Грива и показал на горевший танк.
В эту минуту ожили видневшиеся справа холмики — из амбразур бетонных колпаков строчили пулеметы — и Петя Мальцев упал, прошитый вражескими пулями.
Дробязко этого не видел, он перешел со своим пулеметом к флагу.
— Флаг бы не сбили, — беспокоился Дробязко, вытирая рукавом вспотевшее лицо. — Мы-то удержимся…
Вдруг он заметил ползущего по траншее к нему сержанта Гриву:
— Гриц, ты жив?
— Как видишь, товарищ старший сержант. Мальцев погиб, Васенька. — Грива расчистил за выступом, недалеко от Дробязко, место для пулемета, положил одну оставшуюся у него гранату с правой стороны от себя, чтоб под рукой была. В это время заметил: из подбитых танков показались немцы.
Гитлеровцы ползли не так уж долго, может быть, минут пять-шесть. Гриве показалось это вечностью. Он поправил пулемет, для чего-то взвесил на руке гранату и вновь положил ее на место. А немцы все ползли, словно и не собирались бросаться в атаку. Возможно, гитлеровцы так и не поднялись бы, но у Гривы иссякло терпение, и он с невероятной силой, какая только нашлась в нем, швырнул гранату в самую гущу фашистов. Граната взорвалась, всплеснулась синеватым огоньком. Немцы поднялись, заголосили протяжно и нудно:
— А-а-а-хо-хох-хох…
Из люка, расположенного на верху форта, выскочил Лемке и бросился в гущу орущих гитлеровцев. Грива ударил из пулемета, раскатисто и громко. Немцы дрогнули и откатились за дымящиеся танки. Грива с трудом оторвал от пулемета одеревеневшие руки, заметил чуть пониже плеча выступившую кровь. С минуту раздумывал, говорить ли Дробязко, что ранен и что пленный офицер удрал, или подождать пока. Не поворачиваясь и все глядя на залегших немцев, он сменил пустую ленту на снаряженную, сгреб в траншею кучу стреляных гильз, стал думать о том, каким расчудесным солдатом был Мальцев, с которым будто бы прожил целую жизнь, хотя знал он Мальцева чуть больше месяца, с начала апреля, когда зачислили его во взвод разведки.
— Вася, за нашего Петю сейчас мы устроим врагам такое!.. — Он обернулся, чтобы посмотреть, держится ли флаг, и увидел: Дробязко лежит вниз лицом с поджатыми под себя руками. Грива подбежал, перевернул Дробязко на спину — на груди у Дробязко пенилась кровь. — Вася! Да вот наши подходят!..
Дробязко открыл глаза, прошептал:
— Гриц, душно… Положи на грудь… холодного…
Грива оторвал от своей гимнастерки рукав, смочил водой из фляги.
— Легче? — спросил он, хотя видел, что Дробязко не полегчало: он то закрывал глаза, то открывал их, дышал с перерывами.
— Гриц… может, встретишь ее… Марину Сукуренко… нашего командира… Я ведь тоже, как и она, из Москвы… и люб… люблю…
— Знаю, знаю, Вася. Ты помолчи, помолчи. Я обязательно ее встречу. Помолчи, помолчи пока.
— Флаг поставь… Победа, победа! — Дробязко вскрикнул и умолк — его губы, омертвев, скривились.
— Ну, гады! — заплакал Грива, снимая пилотку. Он плакал навзрыд, бегая по траншее и потрясая кулаками. — Я же вам, паралитики, головы поотрываю! Вася, будет победа, будет!
Он услышал шум, похожий на топот бегущих людей. Лег за пулемет…
Теперь немцы шли мелкими группами и с двух направлений — справа и слева по пыльной каменистой равнине.
— Давай-давай! — кричал Грива. — Давай! Я вас заставлю исполнять танец святого Витта! Давай!
Кто-то сзади прыгнул в траншею. Грива схватил гранату, замахнулся — перед ним стояли Кравцов, солдат с телефонным аппаратом и Костя Шнурков, которого Грива знал еще с Кавказа.
Телефонист быстро наладил связь, и Кравцов тут же принялся звонить артиллеристам. Он говорил громко, отрывисто и все показывал рукой Гриве на поднимающиеся по крутому скату танки, штурмовые группы, орудия сопровождения пехоты. Потом, задрав голову, Кравцов начал показывать на небо, на появившиеся там эскадрильи штурмовиков и бомбардировщиков, сотрясающих своим гулом всю округу, и все повторял:
— Началось! Началось, Гриц!
Но сержант Грива и сам понял, разобрался, что решающий удар по Сапун-горе уже начался, что теперь ничто не остановит штурмовые группы полка, рвущиеся к Севастополю на главном направлении. «Да вот жаль, Вася Дробязко и Петя Мальцев не увидят этого».
Грива подбежал к Дробязко, приподнял его и закричал что было сил:
— Вася! Гляди, гляди! Они отступают к морю. Вася, там их смерть, гибель!..
— Они требуют капитуляции… безоговорочной… Именем фюрера я приказываю не сдаваться! — Енеке не говорил, а рычал: — Нас пятьдесят тысяч. Мы обескровили русских. Они выдохлись и теперь хитрят. Нет, нет! Фюрер гениален. Вот его шифрограмма: «Я и немецкий народ твердо убеждены, что Ваша личная храбрость и мужество подчиненных Вам войск сделают все, чтобы удержать мыс Херсонес еще два-три дня. Я отдал приказ немедленно выслать Вам морем транспорты с войсками и боевой техникой». — Енеке потряс шифрограммой, хотел что-то еще добавить, но, видимо обессиленный запальчивостью и своей длинной речью, опустился на раскладушку-кресло.
Генерал Радеску уронил из рук бинокль, молча поднял его, тяжелый и грузный, прошел к выходу, присел там на порожек. Он был ранен в голову, повязка сползла ему на глаза. Поправляя ее, он что-то сказал, но фон Штейц не расслышал, не понял, потому что его мысли были заняты другим. Рука невольно скользнула в карман, зажала коробочку. «Тринадцать осколков и надпись Марты… Нет, Енеке прав: никакой капитуляции!» Фон Штейц вскочил:
— Когда русские требуют дать им ответ?!
— Немедленно, иначе начнут бой на полное истребление, — ответил Енеке, поглаживая прильнувшего к коленям пса.
— Я готов лично ответить красным: капитуляцию не принимаем! — заявил фон Штейц. — Боевой дух наших войск еще высок!
Енеке, подумав, что фон Штейц — человек, близкий к Гитлеру, — когда-то служил сотрудником личной канцелярии фюрера, решил поддержать офицера национал-социалистского воспитания.
— Господа, прошу немедленно разойтись по своим местам и быть готовыми к решающей схватке! — приказным тоном объявил Енеке. — Время — победа!
Пес вскочил и залаял вслед уходящим генералам и офицерам.
…Радеску шел к морю. Он шел размеренным шагом, так, как будто не было никаких забот. Слышны крики чаек, говор моря, тихий, ласковый. Рядом, совсем рядом берега родной Румынии. О, как тяжело Радеску об этом думать! Три года, три года он шагает по чужой земле, выполняет чужие приказы, живет в блиндажах, под огнем, носит на плечах свою смерть. Слишком велик и тяжел для шестидесятилетнего генерала такой груз. А что впереди? Что? Два-три дня? Смешно и дико! Никакой транспорт по морю не пробьется к портам. Русские завладели воздухом полностью и безоговорочно. «Я и немецкий народ убеждены…» Опять демагогия, опять обман. Нет, хватит, прозрел генерал Радеску: впереди у него, может быть, два дня, а потом?.. Потом смерть или плен. Слишком хорошо он, Радеску, знает, что такое бои на истребление…
Выступ Херсонеса кончался высоким обрывом. Радеску остановился, огляделся — толпы солдат и офицеров. «Что они здесь делают?» — подумал Радеску. И вдруг увидел, как двое солдат, окровавленных и перевязанных, подползли к обрыву и грохнулись вниз… Потом еще один и еще…
Солдат-румын с оторванной рукой, белым как снег лицом окликнул Радеску:
— Господин генерал, вы тоже?..
— Что «тоже»?
— Будете прыгать?
Радеску сказал:
— Не знаю… Но тебе не советую… Ты молод…
— Кому я нужен однорукий? Кому?!
Радеску подошел к обрыву, с минуту смотрел вниз, на пенящуюся под скалой воду и безмолвно прыгнул с обрыва.
Однорукий проследил взглядом падение генерала и, когда тот скрылся в волнах, безумно захохотал. Он хохотал долго, повторяя:
— Я молод! Я молод!..
…Фон Штейц направился к месту встречи парламентеров. Он спешил, боясь просрочить время. В кармане гулко гремели осколки, синеватые, как цвет загрязненной раны… Странное дело — осколки могут говорить. Они рассказывали фон Штейцу о его прожитых годах, об отце — старом отставном генерале, получившем ранение под русским городом Псковом в 1918 году; о том, как отец, возвратись с фронта, долго хранил осколок, извлеченный из его перебитой ноги; о том, как старый фон Штейц был у Гитлера и похвалялся сыном, им, Эрхардом, обещая фюреру вручить осколок сыну, чтобы он готовился к великому реваншу и помнил, всегда помнил, что Германия — страна неудавшихся военных походов, и что настало время навсегда смыть этот позор, и что ей самим богом предписано владеть всем миром; о том, что это воля предков. И что эта воля былых германцев теперь сосредоточена в надежных руках Адольфа Гитлера, человека, наконец-то объединившего вокруг себя всю нацию. Осколки, переговариваясь в коробочке, напомнили ему и о смерти отца, погибшего от… русской бомбы… И был момент, когда фон Штейц, раздраженный назойливыми мыслями о доме, неудачах на фронте, хотел было выбросить коробочку, чтобы не дразнить свое сердце прошлым, дать ему отдохнуть в ритме обыкновенной жизни, естественной жизни человека, но не выбросил — так, гремя осколками, и подошел к русским парламентерам.
Их было трое: солдат низкого роста, с выражением задиры и забияки на лице, девушка — старший лейтенант, переводчик с отличным немецким выговором, и подполковник среднего роста, с красивым открытым лицом, широкоплечий крепыш.
Фон Штейц сказал:
— Капитуляция невозможна… — Он хотел было добавить, что немецкое командование принимает вызов русских, но осекся на полуслове, умолк, думая, где он встречал этого русского подполковника. Фон Штейц обладал отличной памятью, он вспомнил фотографию на удостоверении личности, вспомнил и фамилию. Ему не терпелось назвать подполковника по фамилии, но он сдержался и повторил: — Капитуляция невозможна.
— Тогда мы вас истребим, — сказал Кравцов. — Вся тяжесть вины за погибших немецких солдат ляжет на плечи вашего командования. Положение ваших войск надо расценивать как безвыходное.
— Я уполномочен заявить: капитуляция невозможна! — отрубил фон Штейц и, повернувшись, зашагал прочь.
— Хорохорится, — сказал Шнурков, когда скрылись немецкие парламентеры. — Бешеные! Куда им теперь против нас, товарищ подполковник!
— Верно, Костя. Но фашисты остаются фашистами, что им человеческая кровь, горе народа, его страдания!.. Одним словом, Костя, ты прав — бешеные!
Шнурков вздохнул:
— Неужели и после этой войны фашисты объявятся на земле?
— Не знаю, Костя.
— А я знаю: перемрут они, подохнут.
— Едва ли.
— Подохнут… Как же им не подохнуть, коли на земле наступит мир? Воздух будет не тот, и они задохнутся.
— Ну если воздух будет другой, атмосфера другая, тогда вполне возможно, Костя…
Акимов, выслушав Кравцова, сказал:
— Верно, бешеные!
Кашеваров поддел Акимова:
— А вы, Климент Евграфович, говорили о гуманизме. Да они и слова этого не понимают. И поймут ли когда-нибудь, трудно сказать. Разрешите подать сигнал к атаке?
— Но ведь у них нет даже пушек! На что они рассчитывают, отвергая капитуляцию? — колебался Акимов. Он знал обреченность противника, знал потери немцев: уничтожено и захвачено много танков, орудий, самолетов, вражеские трупы усеяли Сапун-гору, предместья и улицы Севастополя. И после этого отвергать капитуляцию?!
— Разрешите подать сигнал к атаке? — повторил Кашеваров. — Время подошло, товарищ генерал. Наше время… Время победы…
— Разрешаю, Петр Кузьмич. — Акимов вытер платком лицо, взял бинокль и прильнул к амбразуре.
Огненные струи «катюш» перечертили Херсонес, перечертили от края до края.
Акимов, вспомнив, что, по подсчетам оперативников, у Енеке осталось не меньше 30 тысяч солдат и офицеров, в сердцах бросил:
— Преступник! Жалкий игрок!
Огневой удар изо всех видов оружия длился около часа. За это время Енеке не проронил ни слова: он молча гладил овчарку да исступленно поглядывал на фон Штейца, которому не терпелось выскочить из бункера и повести за собой залегшие под обстрелом войска. Наконец Енеке, сидевший у амбразуры, резко встал и… пристрелил собаку.
— Фон Штейц, теперь наш черед! Мы поднимем войска, бросим на русских! — Генерал выскочил из бункера. — Мы поднимем! — повторил он.
В этот момент «катюши» прекратили огонь, и Енеке услышал сквозь ослабевший гул:
— Немцы! Вы обречены! Складывайте оружие! К вам обращается немецкий офицер Густав Крайцер. Русские гарантируют вам жизнь и отправку на родину…
Енеке выпучил глаза на фон Штейца.
— Фон Штейц! — крикнул он. — Где твоя агитация?! Черт бы тебя побрал, за мной!..
Фон Штейц, еле поспевая за генералом, думал: «О Германия! Похоже, национал-социалистские идеи покидают солдатские души!» Однако он бежал, не отставая от Енеке, старался быть с ним рядом. Зачем и для чего быть рядом, он не задумывался, бежал и бежал до тех пор, пока не увидел справа и слева выброшенные солдатами белые флаги…
— Изменники! Убрать! Расстреляю! Вперед!
— Господин генерал! — позвал Штейц Енеке.
Но тот уже его не слышал: он лежал на бугорке раненный, зажав руками уши. Когда фон Штейц увидел все это — и лежащего Енеке, и на скате бугра лес солдатских рук, поднятых кверху, похоже, по призыву не знакомого для него Крайцера, — он повернул назад с целью достичь берега и там сесть на корабль, но сделал лишь десяток шагов и упал, сраженный насмерть то ли пулей, то ли осколком. Коробочка с тринадцатью синеватыми серебристыми осколками выскочила из кармана.
Часа через два бой утих. По всему Херсонесу пленные строились в колонны, не выпуская из рук белых флагов…
Густав Крайцер, сидевший до этого в окопе со своим передатчиком, поднялся из укрытия и подошел к распластанному фон Штейцу, заметил жестяную коробочку, поднял ее, открыл и, увидев в ней осколки, пересчитал их, затем прочитал надпись на крышке коробочки: «Эрхард! Помни — реванш». Крайцер долго смотрел на эту надпись, потом с гневом бросил коробочку на землю…
Капитану Отто Лемке и лейтенанту Цаагу повезло — их быстроходный катер ушел из-под обстрела грозных, прилипчивых «илов».
Колонны пленных все шли и шли, шмурыгали по земле ослабевшими ногами. Комдив Петушков, выглядывая из КП, с нетерпением ждал, когда пройдет последняя партия.
Нежданно-негаданно на КП вошел полковник, крепыш с виду, с выражением доброты на широком лице, доложил:
— Товарищ полковник, я из разведуправления, полковник Боков.
— Егор Петрович! — узнал Петушков Бокова. — Уже полковник! Эдак ты скоро обгонишь меня, Егор Петрович.
— Никак нет, Дмитрий Сергеевич! Завтра поступит выписка из постановления Совета Народных Комиссаров о присвоении вам воинского звания «генерал-майор».
— Это точно?
Тихо звякнул телефон. Петушков взял трубку:
— Полко… полковник Петушков слушает…
Он долго слушал, все поглядывая на Бокова, стоявшего у стола, повторяя: «Есть, товарищ генерал! Есть, товарищ генерал!..»
— Акимов звонил, — сказал он, положив трубку. — Я генерал-майор! Петушков Димка из деревеньки Сазоновка — генерал! Вот бы сейчас в Сазоновке появиться, а?! — И бросился к окну. — Еще нет конца, — сказал он о пленных и повернулся к Бокову: — Ты прибыл раскулачивать мою дивизию? Не отдам тебе ни капитана Сучкова, ни тем более старшего лейтенанта Марину Сукуренко… У нашей Марихи сегодня свадьба! Она выходит замуж за полковника Кравцова. Оставайся, Егор. Погуляем на фронтовой свадьбе. Вот какой ты, Егор Петрович, других офицеров не нашел…
— Их рекомендовал сам генерал Акимов. Они пройдут курсы, потом и встретитесь. По секрету, товарищ генерал… ваша дивизия будет переброшена в Прибалтику… Но там же рядом Восточная Пруссия… Горы, реки, болота, крепости — как раз для вашей дивизии. Боевого опыта не занимать.
— Умник, умник, все подвел, состыковал. Ну и Егор Петрович! — Петушков позвонил дежурному по штабу: — Капитан Федько? Пришли посыльного…
Едва Петушков положил трубку, как полыхнул свет в окна, качнулись стены…
— Салют, товарищ генерал! — вскричал Боков, и они выскочили на улицу, на «виллисе» помчались в расположение полка Кравцова. Подскочили к стрелявшей в небо из ракетниц, винтовок, пистолетов толпе.
Кравцов с ракетницей в руке вскочил на курганчик и оттуда, как заметил Петушков, помахал стоявшей в толпе Марине.
— Вот она, красавица-то, которую ты, аспид, отбираешь у меня, — показал Дмитрий Сергеевич Бокову на Сукуренко.
— Я думал, что она великанша, коль на такие подвиги способна. А она еще девчушечка, — сказал Боков.
— Не дай бог попасть тебе в ее руки в роли противника. Маленькая птичка, да коготок остер! — похвалил Марину Петушков.
Кравцов, видно в восторге, крикнул с бугорка:
— Любимая, я освещу тебя своим салютом!
Он еще не нажал на спуск, лишь нацелил ракетницу в небо, все глядя на улыбающуюся Марину, как под его ногами рванул взрыв, и Кравцов упал вниз лицом. Марина вскрикнула, зажмурилась всего на мгновение, которое показалось ей вечностью.
И все же она первой подбежала к Кравцову. Ракетница лежала подле него, из ствола ее курился дымок, стелился по красному лоскутку. Но это был не лоскуток, а ручеек крови. Марина перевернула Кравцова на спину, прижалась к его холодеющему мертвому лицу.
— Андрей! Андрюша! — вскрикнула она и зарыдала во весь голос.