Давным-давно в селе Заборо́вке было…
Вышли мужики на снег удаль на кулачках показывать. Поначалу стенка против стенки поодаль встали. Врослые мужики захлопали в рукавицы, завели:
— Маленьки! Маленьки!
На клич выскочили из той и другой толпы парнишки-маломерки. Носы к носам, как кочеты, начали дразнилки:
— Рыжий!
— Конопатый!
— Сам ушатый!
— А у тебя мать кривоногая!
— Вот те за мать!
В толчки, в тумаки и ну хлестать, распалясь, по носам и по ушам. И тут врослые, заражаясь азартом и нагоняя на себя злость, пошли стенка на стенку.
— Я за мово Ваньку Гринькиному батьке юшку пущу!
— А я Ванькиному старшому за Гриньку таку бубну вставлю!
«Маленьки» из-под ног старших на карачках — и врассыпную. Большой бой пошел. Бьются и для поддержки злости орут кто во что горазд.
— Гля, робя! Заборовски даже голь перекатную вывели!
Это о Гоше Голикове один из богатеньких проорал. А Гоша в самом деле был из нищих нищий. И на кулачки его всем миром снаряжали. Кто валенки дал, кто армячишко, кто кушак. А потому снаряжали, что был у парня семнадцати лет рост — сажень, а в плечах — косая и кулаки по пуду. Попрек бедностью обидел Гошу. Но дрался он впервой и ударил неумело. Другие наотмашь и сплеча рубили, а Гоша посунул кулаком вперед себя, еще и споткнулся! Тут случилось удивительное: недруг вроде бы от земли оторвался, вкруг себя оборотился и грянулся плашмя лицом в снег. Страшновато получилось.
Столпились вкруг упавшего, притихли. Перевернули болезного на спину — из носа кровь, изо рта кровь. Стали слушать сердце. Слава богу, жив. Понесли парня с поля на дорогу, к розвальням. Увезли. А Гоше приказали снять рукавицы. Старые, латаные. Ничего в них не было. Кто бился рядом, побожился, что ничего Гоша из рукавиц не выбрасывал. Все же оглядели снег вокруг. Убедились: честный был удар.
Через несколько дней парень оклемался, но глух на одно ухо на всю жизнь остался. Потом Гоша узнал: не простит ему богатая семья того боя. Уряднику доложили: мол, со злобой дрался голодранец. От зависти к чужому добру и все такое. Мол, вообще убить хотел.
Не хотел Гоша убить. Просто не рассчитал силы своего плеча, тяжести кулака, набрякшего от адовой крестьянской работы.
Как бы то ни было, на время случай подзабылся.
Мать у Гоши умерла, когда он был несмышленышем. Появилась мачеха. Она и при отце не баловала мальчонку, а когда тот умер от холеры, и вовсе стала помыкать Гошей. Тетка-вековуха забрала его от мачехи. Тетка была добра, но бедна крайне. Как только Гоша подрос, стал помогать тетке. Кости он был широкой, а мускулы взбугрил труд. Огород Гоша вскопает, лезет на избу крышу подправить. Птицу покормит, идет навоз выгребать. Дрова наколет, бежит по воду. А за сохой да бороной на чужом поле зарабатывал. Трудолюбие помогало Гоше с теткой иметь хлеб насущный. А вот с одеждой… Не приведи господь, в каком рубище они щеголяли. Онучи только уж в стужу наматывали, а чуть стужа спадет — босиком холодную жижу месили.
Восемнадцатый год шел Гоше, а он школы не знал. Из редких забав разве что в бабки с соседской ребятней поигрывал. Вот и в тот день выбрал час для потехи. Только поставили бабки на кон, как появились мачеха и чем-то расстроенная тетка.
— Гош, домой!
Мачеха осмотрела его, нечесанного, в одной посконной рубахе, что балахоном моталась ниже колен, бросила на лавку узел:
— Оденься.
В узле были отцовские сапоги, портки, пиджак и рубаха. Волосы Гоши напомадили лампадным маслом и два гребня на них изломали.
Когда вывели его на улицу, дружки рты пораскрывали.
— Э вон! Ну, чисто купчик!
— Гоша, куда это тя?
— Не Гоша, а Георгий Иванович, — важно объявила мачеха. — Голь перекатная, скоро шапку будете перед ним ломать.
Привели Гошу на другой конец села, ввели в большой дом. В сенях мачеха наставляла:
— Поклонишься Полине в пояс. Сядешь, руки на коленях держи. Да не чешись ты, идол.
В прихожей Гоша увидел себя в большом зеркале и не сразу понял, что рослый светлоглазый мужчина с темно-русыми кудрями — это он сам. Сроду не смотрелся он в большие-то зеркала, да и нарядным не бывал.
Вошли в комнаты. Как же тогда у господ или у царя-батюшки, если здесь такое богатство! Стол под скатертью. Не табуретки, а стулья вокруг стола. В шкафу за стеклянными дверцами фаянсовая посуда. На столе трехведерный самовар отливает медью, а по ней царские лики вычеканены и завитушки всякие. Через дверь в другой комнате видна кровать с постелью, взбитой вровень с подоконником. Подушки, покрывала кружевами изукрашены. Среди этого богатства Гоша не сразу заметил маленькую женщину лет сорока.
— Кланяйся в пояс, — прошептала мачеха и больно ткнула Гошу в спину.
Гоша поклонился. Женщина задышала часто и сделалась пунцовой. Сказала:
— Хорош.
Гоша поначалу не понял, зачем его приводили, а когда понял, дал реву. И дружки за него просили:
— Не жените Гошу-то, то бишь Георгия Ивановича.
Но мачеха была непреклонна. Тетка утешала:
— Богатым будешь.
Повели Гошу в церковь. Жарко горело множество свечей. И от запунцовевшей Полины исходил жар. На свадьбе тетка советовала:
— Ты выпей. Полегчает.
Но Гоша на первом глотке поперхнулся. Не принимало его нутро зелья. Как и табака не принимало. Заорали: «Горько!» А он не то что поцеловать, посмотреть-то на невесту боялся. Едва дождался он, когда гости разъехались, с первого часа окунулся в работу. Только в ней и была ему утеха. Жена ему говорит:
— Что ты все надрываешься? Меня бы приласкал.
Да без чувства какие же ласки? Полина его и уговорами, и попреками, даже колотушками к себе приучала. У него же ничего, кроме страха перед ней, нет. Надо же! Большой, сильный, а даже сдачи ей дать не мог. После случая на кулачках он зарекся поднимать руку на человека.
Так и зажил не столько мужем, сколько работником у жены своей, наследовавшей богатство от первого мужа, бездетной мастерицы-кружевницы, а в общем женщины несчастной: поняла она, что за деньги любовь не купишь.
Попробовала она развеселить мужа поездкой в гости. Родня у нее была многочисленная и тоже богатая, да на беду были там и молодые и распрекрасные девицы. Едва села Полина к столу рядом со своим Георгием, как на девичьем краю пошли шепоток да перехихикивания. Георгий все смелее и смелее стал поглядывать на девичий цветник. И тогда Полина сделала такое, что запомнилось всем крепко и надолго. Встала и косынкой завязала лицо мужу. Объявила:
— Ни ему на вас, ни вам на него нечего пялиться.
Из-за того, что робкий Георгий не посмел снять повязку и, как чучело, просидел всем на посмешище, родня не решилась попрекнуть Полину за ее ревность. Уж очень властно у нее все получилось. Над Георгием посмеялись: «Здоров бычок, а маленькая бабенка обратала!»
Зато забитые мужики, как завещала мачеха, перед Георгием шапку ломали. Едет ли он в поле, стоя в могучий рост на телеге, идет ли рядом с полным возом, встречный люд почтительно отступает к обочине, шапки долой, поклон в пояс:
— Здрасьте, Георгий Иванович.
И чудно, и непонятно людям: при богатстве человек, а работает за троих батраков.
Георгия же почет лишь тяготил. И тоска его съедала: старых друзей потерял, а новых не обрел. Один дворовый пес дружил с ним. Едва присядет хозяин на крыльцо, подойдет Полкан, подсунет лохматую башку под хозяйскую широкую ладонь, машет хвостом и сочувственно поскуливает.
В свою двадцатую весну Георгий, как обычно, возился по хозяйству. Только взял уздечку, как вошли во двор двое служивых.
— Ты, что ли, будешь Георгий Голиков?
— Я самый.
— С нами пойдешь.
Все понял Георгий. Выронил уздечку, словно чужими ногами пошагал за служивыми. Полина гостила у родни, и только с Полканом простился Георгий. Вышел со двора, оглянулся на большой дом, так и не ставший ему своим, и вдруг понял: ведь это свобода от нелюбимой жены! И улыбнулся. Служивые удивились:
— Чему рад? На двадцать пять лет уходишь, дурак.
По всему селу шли стон и вопли: что служба, что каторга — было одно. Горе тушили вином, гармошкой и песней:
Резвы ноженьки не йдут,
Братья под руки ведут.
Братья под руки ведут,
Жены голосом ревут…
И-и-и-и-эх!
Становят под меру́ зелену́,
И-и-и-и-эх!
Жены голосом ревут…
В просторной избе новобранцев раздели. Тела у всех белые, лица, шеи, руки солнцем пропеченные, ветром продубленные. Стеснительно и беззащитно чувствует себя голый человек. И так-то все неучи, а тут и вовсе отупение нашло. Военные злятся:
— Дубина стоеросовая, стой прямо!
Прислоняют к зеленой мере, прихлопывают мерной дощечкой.
— Сажень ростом, а мозга́ у скота, как у курицы! Валяй на весы, дурак! Следующий.
Фельдфебель, покручивая усы, обещал:
— Обкатаем сиволапых. У нас на любую строптивость свой резон. Того с полной выкладкой на сутки постановим. Ентого в шпицрутены возьмем. Так-то, канальи.
Примчалась Полина, зареванная, добрая, нежная.
— Не бойсь, Гошенька, не бойсь, соколик! Выкуплю. — Убежала. В дрожащей руке позвякивал малый узелок.
Тетка ее сменила. Скорбная, тоже с узелком. В нем — немудрящий гостинец для ее горемычного Гошеньки. Сказала безнадежно:
— Не выкупит тя Полина. Не перешибить ей тех богатеев, что показали на тя уряднику, чтоб он тя в солдаты забрал. Кулачный-то помнишь? Вот и откликнулся он.
И тут заскрипели телеги — мужики подводили обоз под новобранцев. Понурые шагали мужики, как и их лошаденки.
Опять прибежала Полина, бухнулась в ноги мужа своего, обхватила сапоги, взвыла в голос:
— Ой, прости мя, родненький! Не смогла… Не выкупила! Только жизть те спортила. Осподи!
Поднял ее Георгий. Впервые обнял, поцеловал по-настоящему и вдруг понял: не такая уж она старая, купчиха его, и что даже люба она ему.
А вокруг все истово крестились, били лбами в пыль в сторону церкви.
— Пресвятая дева Мария! Спаси!
— Спаси, осподи!
Золоченый крест, высясь, сиял на черном облаке. Но не разверзалось оно, не показывал светлый лик заступник, грозный к несправедливости, добрый к обиженным. Лишь похоронным звоном отозвался божий храм на мольбы несчастных. Поняли все: не будет чуда. Уже сытый фельдфебель взгромоздился на тяжелого коня впереди обоза. Служивые растянулись вдоль обочин конвоем. Желтели приклады, и страшно для мирного люда сверкали штыки. О другом взмолился народ всем святым сразу и каждому по очереди:
— Николай-угодник, отведи войну!
— Не спосылай войны, осподи!
В эти мольбы вмешались голоса властные и зычные:
— А ну, сторонись!
— А ну, берегись!
— Трога-а-ай!
— Ой-ей-ей! Ай-яй-яй! — отозвалась воплями толпа. Лишь юродивенький стал выделывать костыликом, как солдат — ружьем. А фельдфебель, избоченившись, обернулся и рявкнул:
— А ну, кикиморы, смотреть бодрей. Чать царю-батюшке служить идете! Песню, болваны, песню!
Залилась гармонь, на телегах грянули:
Последний нонешний денечек
Гуляю с вами я, друзья.
А завтра рано, чуть светочек,
Заплачет вся моя семья…
Уже кругом плач стоял. Повезли под него песню за околицу. А над всем этим поплыла пыль, а над пылью — похоронный звон. И безмятежно сиял золоченый крест на фоне черного облака.
Матюшка с измальства был при дедушке, что служил садовником у князя Гагарина. Садовнику забот хватало от зари до зари и на весь год, ибо был у Гагарина сад не только летний, но и зимний, в больших оранжереях. Дед понимал толк не только в красоте растений, но и лекарственный толк их знал. Знания свои в себе не прятал, внучонку их передавал. Объяснять он умел понятно и с подробностями.
— Подорожник — потому, как у дороги растет. Поранился — бери подорожник, споласкивай в ручье и к ранке его тряпицей прикручивай. Кровь останавливает, болесть вытягивает.
— Смолка от мака боль успокаивает.
— А здесь пчелы пасутся. Кусают они больно. Однако, у кого суставы болят, пчелиные укусы тому пользительны.
Встретила в саду Матюшку сама княгиня. Понравился он ей: выгоревшие на солнце волосенки промыты, рубашонка, порточки простираны, руки сноровисто орудуют садовыми ножницами, умело подстригают кусты.
— Ты чей? — спросила.
Матюшка ответил бойко и смело:
— Вашего садовника внучек.
Рассказала княгиня мужу о расторопном мальчонке. Велел тот кликнуть его пред светлые очи свои.
Дед подстриг внучонка под горшок, причесал, обул в беленькие онучки и новые лапотки, привел к барину. Тот улыбнулся:
— Он и впрямь забавный малый. Хорошо, говоришь, деду помогаешь?
— Он не токмо цветы знает, в лекарстве разумеет, — похвастался дед.
— Ишь ты. А ну, проэкзаменуем лекаря.
Барин позвал своего домашнего врача, что был приглашен на службу из самого Петербурга. Врач стал расспрашивать Матюшку, что и как лечить. Выслушав внимательно, признал:
— Не знахарство это. Почти наука. Грамоту бы ему.
— А я грамоту знаю.
— Ну? На-ко прочитай.
Матюшка почти без запинки прочитал заглавный лист:
«Сочинения Гаврилы Романовича Державина. На победы Суворова в Италии и на переходы Альпийских гор».
— Молодец, пострел! Кто учил-то?
— Дьячок, — отвечал дед. — От кого ж у нас боле науку перенимать?
Гагарин потрепал Матюшку по волосам.
— А что? Михайло Ломоносов тоже простолюдин был. Дьячку учить парня и впредь. Пока все свои знания не передаст. А там опять его проэкзаменуем и посмотрим, что с ним дальше делать. Дозволяю мальчонке ходить по всей усадьбе… и играть всюду. Но только без дурных шалостей чтобы.
— Он в строгости воспитан. Ну, кланяйся барину, Матюшка, в ножки.
Этого Матюшка на радостях в толк не взял. Но барин был в добром расположении.
— Идите с миром без поклонов.
Дьячок, учивший грамоте крепостного мальчишку украдкой (не приветствовалось такое), получив на учительство княжеское благословение, обрадовался: Матюшка был учеником понятливым и прилежным.
Как велик и разнообразен оказался окружающий мир! В иных странах полгода был день, а полгода — ночь. Были такие страны, где лед и снег, а были и такие, где снега и не видели. Все это Матюшка не только запоминал, но и записывал в тетрадки. На каждый предмет своя: «География империи Российской», «История империи Российской»… Дедовы науки теперь Матюшка тоже не просто в голове держал. Нарисовал в тетрадку растения, описал их свойства и способы приготовления лекарств. В коробках, на картонках, в пучках и банках собралась у него целая коллекция трав, цветов и листьев.
Об очередной причуде Гагарина — обучать мужичьего отпрыска — услыхал сосед помещик. Приехал молву проверить. Призвал князь дьячка и его ученика. Дед, прослышав об очередном экзамене внуку, сам прибежал в барский дом. Гагарин был в благодушии и оставил дедово вторжение без внимания.
Экзамены начались:
— Кто есть и откуда пришед Рюрик?
— Как Дмитрий Донской Мамая побил?
— О жизни и делах Александра Васильевича Суворова расскажи.
Отвечал Матюшка смело, бойко, будто с книжки читал. Иному барчуку его ответы были бы на зависть.
Задумался сосед помещик. Потом подмигнул Гагарину:
— А нет ли твоей кровинушки в сем отроке? Ты же ведь шалун, князюшка!
Гагарин ответил серьезно:
— Чисто мужичий сын он. — Усмехнувшись, пояснил: — Уж с кем шалил, тех помню.
Не больно-то стеснялись господа мужиков. Вот и рассуждали на полную откровенность. Думали, если и поймут они, так не запомнят, но мужики откровение запомнили…
А господа в тот раз задумались, нахмурились. О чем? Почему? Наверное, трудно им было поверить в светлый народный ум, в возможность постижения мужиком господских наук и знаний. Что ж было взять с господ? Так они были воспитаны. Потом тряхнул князь головой, объявил свою волю:
— Поедешь в Москву. К столичным лекарям в настоящее обучение.
Отписал барин нужную бумагу, назначил Матюшке сопровождающего, снарядили возок, и проводил дед внука на учебу в Москву.
Пока Матвей учился, дед умер. Умер и князь. Молодой Гагарин приехал из-за границы хоронить отца да наследство принимать. Среди иных дел узнал он и о посылке на учебу в Москву дворового Матвея. Когда тот вернулся, новый барин к себе лекаря не приблизил, но и чинить ему препятствий в лекарской работе не стал. Разрешил пользовать от болезней крепостной и дворовый люд. Изгонял хворь молодой лекарь умело, и слава о нем пошла по всей округе. Содержали лекаря всем миром, и потому зажил он безбедно. Вскоре приглянулась ему девушка Катя. За красоту, смышленность и любознательность. По тем же причинам и Матвей полюбился Кате. Попросил Матвей у барина благословения на женитьбу. Тот, видать, из уважения к памяти о родителе своем без лишней волокиты благословил. Так произошел редкий случай: обвенчались крестьянские дети по любви.
Ладно у них пошло. Катя легко и быстро переняла знания и умения мужа. Теперь к ним потянулись хворые со всей губернии. Работы прибавилось, но и нужды не осталось. Все было в доме: и хлеб насущный, и одежда справная. Что ж, народ к своим ученым людям бывает щедр и уважителен. Стало можно молодым и детьми обзаводиться. Правда, одни девочки пошли у них. Да когда в доме достаток, растить невест не страшно.
Между тем занедужил барин. Не прошли ему даром скитания по заграницам, кутежи и другие излишества. Вызвали трех врачей-немцев. Ох, и сильные они оказались поесть и выпить! Лилось вино, жарились гуси и поросята. Поднимались из погреба соленья и маринады, икра черная, икра красная. Между пиршествами, икая, совещались немцы у постели больного, пускали кровь, прикладывали пиявок, делали массажи. Задыхается барин пуще прежнего. Оставили его терпение и надежда на жизнь. Кое-как собрал силенки, сказал:
— Убирайтесь вон. Дайте помереть спокойно.
Подали карету. Уехали лекари. Тихо стало в доме, все ходили на цыпочках. Тогда и пришел мужичий лекарь Матвей. Его жена и помощница Екатерина наготове встала у дверей в покои. Матвей проговорил:
— Дозволь, барин, облегчить страдания твои по разумению, кое я волей родителя твоего получил от московских учителей. Памятуя доброту родителя твоего, не можно мне не оказать помощь родному сыну его.
Слова смиренные и тихие вселили в Гагарина новую надежду. Разрешил:
— Валяй, мужик.
Принял Матвей команду.
Дворовые слуги поставили перед креслом ушат с водой. Над креслом соорудили полог из полотняных простыней. Поверх накидали одеял. Перенесли барина в кресло, под полог. Принесли раскаленные камни, положили их в воду. В первый миг и вовсе перехватило у барина дыханье. Потом словно вата ушла из легких, и в горле прорвалось, прочистилось. Задышал он часто, и в пот его ударило. А горничные грели у печи сухие простыни, одеяла пуховые. И вот по команде лекаря сдернули мокрый от пара полог, разом обтерли князя, запеленали во все сухое и горячее, перенесли его с кресла на кровать. А Матвей заговорил ласково и убаюкивающе:
— Лежи, барин, лежи добрый. При тебе мы. Что понадобится, попроси тихо-тихо. Услышим тебя…
Барин дышал и дышал, словно наслаждался, что может это делать свободно. Потом уснул.
Проспал до следующего полудня. Открыл глаза. Смотрел в потолок. Наверное, вспоминал, что и как было. Потом блаженно улыбнулся. Позвал:
— Матвей…
— Я здесь, барин.
— Спасибо. Исцелил. А я уж думал, все. Курносая мне у изголовья привиделась.
— Уставший ты был весь, с заграницами этими. Вот простуда в тебя и вцепилась крепко.
— Будь теперь при мне, — приказал князь.
Матвей и Катя получили каморку при барском дворе. Там они и жили. Мужики и бабы по-прежнему ходили к ним и несли хворых детей по-прежнему. Попреков за это княжескому исцелителю не было.
У Гагариных росла дочка — погодочка одной из дочек лекаря. Господа разрешили девочкам водиться. Тем паче Катя вести присмотр за детьми умела. Девочки сдружились. Они не понимали еще, какая пропасть разделяет их.
Во многом не разбирались и Матвей с Катей. Объявил князь, что сам царь будет проезжать поблизости, — приняли эту весть с благоговением.
На царском пути соорудили арку. Украсили ее цветами. Помещики со всей округи съехались к ней. Допустили и крестьян поглазеть на царя-батюшку и царицу-матушку. Распорядились, конечно, чтобы тех в толпу поставили, кто обличием поприятней, статью не урод. Царь-батюшка должен видеть народ свой в благоденствии, здравии и в счастье процветающим.
Матвей и Катя под эти требования подходили.
«До бога высоко, до царя далеко»… А тут вот он, царь! Да не один, а с матушкой-царицей! А с ними свита, гвардейцы. Кареты, коляски, кони; сверкают раззолоченные сбруи, одежды, награды, ленты, парча, атлас, бархат, тонкие сукна, муар, золото, камни… Пресвятая дева Мария! То ж сами боги снизошли с небес, дабы почувствовал темный люд свое полное ничтожество! А какие несокрушимые силы за ними! Гвардейцы-богатыри на мощных конях. Такой зверюга один всхрапнет, двинет грудью и табун крестьянских лошадок повалит. Попадали ослепленные люди на колени, лбами бух в землю.
— Не гневись, батюшка!
— Заступись, матушка!
Скромность не дала Кате пробиться в первый ряд. Росточком она не удалась, вот и тянулась из-за спин на цыпочках. Не поняла, как все впереди повалились, так и замерла с широко распахнутыми глазами, прижатыми к груди ладонями. Видела, будто сон: струится перед ней подавляющий разум золотой божественный сонм.
Вдруг ее подхватили под локти. Зашептали в трепете: «Сама зовет! Тебя зовет!».
Что могла она видеть, понять, запомнить? Оступилась ли, подтолкнул ли кто? Только очутилась она на коленях перед куском атласа, из-под которого выглядывал переливающий перламутром носок туфельки. А сверху прожурчал воркующий голосок:
— Не робей, красавица… — и: — какие прелестные есть у нас крестьяночки, — потом приказ кому-то: — Справьтесь о ней.
На утро вызвал князь Матвея и Катю в кабинет.
— Поздравляю. Царский подарок жене твоей, Матвей. — Гагарин дал отрез тонкого сукна, кисеи на рукава да муаровые голубые ленты да стеклянное яичко, в котором виделся лик Христа.
— А это от меня. — Князь подал Матвею бумагу. То была «Вольная». Муж и жена перестали быть собственностью господина.
Слух о подарке царицы разнесся далеко. А с ним и молва: царь-то с царицей добрые, справедливые. В плохом житье народа не они виноваты. Приспешники их, жадные и обманные, — вот кто виноват. Многие так по глупости думали.
Потом была холера.
Матвей и Катя приказывали засыпать грязные места известью, заливать карболкой. Учили людей чистоплотности. Не боялись приходить к больным.
Холера отступила, но сам лекарь не уберегся от какой-то другой хвори. Он и когда-то исцеленный им барин скончались в одночасье.
Наследникам Катя оказалась не нужна, как не нужна и ее Нюра недавней подружке — отпрыску гагаринскому. Чуть подросла та и поняла: мужицкая девчонка ей, княжне, не пара.
Собрала Екатерина Николаевна сбереженное про черный день, забрала дочек и съехала с барского двора. Поселилась она в той самой Заборовке, где когда-то жил и женился на бездетной вдове Георгий Иванович Голиков. Купила Екатерина Николаевна маленький домишко, стала понемногу зарабатывать на жизнь врачеванием, единственным ремеслом своим, да растить детей.
Георгий Голиков в ту пору нес нелегкую солдатскую службу.
Особо трудно было служить первые пять лет. Они были посвящены муштре и воспитанию полного повиновения.
— Выше морду! — и бах фельдфебель кулачищем в подбородок, чтоб голова держалась прямо. — Повтори приказ!
А приказ был длинный и сказан скороговоркой. Запинается солдат.
— Слушай ухом, а не брюхом! — Бах! В ухо, чтобы помнил, где оно.
— Ты кто?
— Я есть скот.
— Молодец! — хвалит фельдфебель. Очень было ему важно, чтобы забыл солдат, что человек он.
Георгию служилось все же полегче, чем многим. После женитьбы он носил сапоги, а не лапти и умел наматывать портянки. А как же били тех, кто в первом походе натер ноги! Многие зубов не досчитались.
И ружье Георгию не казалось тяжелым. «Артикул» он выкидывал легко и умело. Постепенно и другие обкатались. Идут за офицером бодрым строем по городу и поют с лихим присвистом:
Царь — он добрый и богатый,
Спосылает деньги нам!
Офицеры ж наши — хваты,
Забирают все в карман…
Офицер довольно гладит усики, постреливает глазом на встречных барышень, козыряет белой перчаткой.
Барышни:
— Мон шер! Жур бьен! Душка! Прелесть! А как демократичен. Солдатики-то о чем поют!
Офицерик дело знает: царя солдаты славят, а насчет офицеров… пусть в песне отводят душу. Нельзя только, чтобы подобные мыслишки подспудно копились.
Свернул солдатский строй к казармам. Офицер вызвал:
— Голиков!
Подбежал Георгий, каблуками — щелк, глаза навыкате, «едят» начальство.
— Орел ты, Голиков.
— Рад стараться, ваше скородь!
— Отпуск тебе. В город. В гостинице тебя жена ждет.
Увидел Георгий свою Полину, и такой она ему после солдатчины, после зуботычин и окриков показалась милой и добрый, что слезы его глаза застили. И не зря, видать, шутят: «Сорок лет — бабий век, пятьдесят — износу нет! Еще пять — баба ягодка опять». К тому же говорят: «Женщина от любви молодеет». Вот когда у них пошел настоящий медовый месяц!
А офицер, может быть, в самом деле был демократичным? В общем-то он не дрался, как фельдфебель. Вызвал Георгия, спросил:
— Ты, голубчик, кажется, печки класть умеешь?
— Так точно, ваше скородь!
— Вот адреса. Там на квартирах наши офицеры. Переложи им печки.
— Рад стараться, ваше скородь!
Не только Георгию повезло. Отмуштровав солдат, их помаленьку стали использовать на хозяйские работы. Кто владел ремеслом, вообще начинал почти вольную жизнь. Начальству это было в выгоду: сила дармовая, содержится за казенный счет, а с работодателей начальство еще и куш могло содрать. И отпуск Георгия Полине не за милые глаза достался — за денежки, и не малые.
В Вятке это было.
Конечно же, Георгий не только печки клал да миловался с женой, и в карауле бывал, и на стрельбище, и на плацу его гоняли. Но теперь это было реже.
Самым же страшным ему было попадать в конвой сопровождать арестантов. У тех, кто кандалы давно носил, под железом кожа закостенела, и они брели кое-как. А у новичков запястья и щиколотки кровоточили. Жалеть арестантов запрещалось. Георгий не понимал такого, поддержал падающего без сил арестанта и тотчас схватил удар прикладом. Выдюжил. Все же он крепок был, Георгий.
В солдатах он научился грамоте. Правда, всю жизнь читал по складам и выводил каракули по-печатному. Но что ж взять с человека? Поздно к нему грамота пришла. Да и учили его товарищи, сами малограмотные, по вывескам: «Ка-бак», «Гос-ти-ный двор», «Пе-кар-ня»…
В общем, Георгий, пока клал печи да встречался со своей теперь разлюбезной Полиной, лучшей жизни дли себя и не представлял. Но вот жена стала прихварывать. Затосковала по дому и решила съездить, посмотреть на него. Уехала в Заборовку да так и не вернулась. Умерла.
За любовь, за позднее бабье счастье отписала она все имущество на имя законного мужа своего Георгия Ивановича Голикова.
Он же выслужил шестнадцать лет, после чего вышел указ не двадцать пять лет служить, а только пять. Попылил служивый восвояси, где солдатским шагом, где на попутной подводе. И грустил до боли, что не встретит его жена, и радовался, что не было войны.
Пришел он в родное село; никто не узнает его, бородатого. И он никого не узнает. Да нет уж многих. Тетка умерла, мачеха…
Взошел Георгий на высокое крыльцо, отбил дверь и попятился. Такой затхлостью и плесенью пахнуло из нетопленного в зиму дома! Отбил окна, пораскрывал, проветрил и разом все печки затопил.
Подсчитал свое состояние. Заказал молебен по жене. Подправил ее могилку, обновил крест и изгородь, внес деньги для бедных и за себя попросил их помолиться во искупление греха, что ударил когда-то человека, что не любил поначалу жену свою, и так, на всякий случай. Зауважали за все это Георгия Ивановича односельчане: «Добрый Егор человек, не жмот он».
Выждал Георгий Иванович срок, еще раз помолился за светлую память жены, еще раз попросил у нее прощения за то, что не был с ней ласков по первым дням. И, вняв русской мудрости «живое жить должно», решил: женюсь. Правил этого дела недавний солдат не знал, а когда его первый раз женили, в правила эти тоже не вник. Решил с соседом посоветоваться.
Сосед зашел. Хозяин выставил штоф белого вина для гостя, себе квас поставил, объяснил:
— Душа и организм не принимают горькую-то. Не обессудь.
Сосед для приличия поломался, потом выпил.
— Жениться хочу, — сказал Георгий Иванович. — А что и как, не знаю.
Сосед развеселился.
— Это, Егор, что кота в лапти обуть. Наперво, знамо дело, сваха нужна. А ее, тоже наперво, одарить нужно, чтобы, стало быть, не порченую, не болящую тебе подсунула.
Привел сосед сваху. Одарил ее Георгий Иванович шалью с кистями и позолоченным перстеньком. Прокудная баба мигом пустила по селу слух:
— Егор Иванович жениться хотят.
Жених завидный. Не молод, да богат. И в теле, видать, долго износу ему не будет. Зачесали отцы затылки, всполошились матери. Огромный у свахи выбор получился и доход не меньше: «Одарите — на вашу дочку Егору Ивановичу укажу». И Георгию Ивановичу голову туманит:
— Глаша-то — раскрасавица, да уж больно молода. Сама ломается, и родители насчет тебя сумлеваются: работник-то — что надо, а будешь ли хозяином? Одари — уговорю их.
Потом — примерно то ж о Палаше, потом — о Малаше.
— Тьфу на тебя, прости господи, — рассердился, наконец, Георгий, — устроила ярмарку и продаешь меня, как коня, мне же — невест, как кобылиц. Толку нет, а разор всем велик.
Одарил сваху в последний раз и отпустил с миром.
«К чертям обычаи, — решил он. — Солдат я. Вот и сделаю по-солдатски».
Все ж сваха дело сдвинула. Среди тех, на кого она показывала Георгию Ивановичу, была одна из дочек лекарки Екатерины Николаевны. Жили они бедновато, но Георий Иванович за новым богатством и не гнался. Еще и подумал: «Осчастливлю бедную семью. И мать их, и сестер Александры в свой дом возьму».
Достал он костюм, что припасла к его возвращению покойница жена, сюртучную тройку. Надел белую сорочку со стоячим воротником, галстук-бабочку, сапоги, котелок и пошел в домишко Екатерины Николаевны без всяких там свах. На пути зашел в лавку, накупил конфет и пряников. Перед порогом было заробел, но, увидев, что выглядывают из-за плетней соседи, дал сам себе команду: «Смелей, солдат!». И постучался.
Екатерина Николаевна встретила гостя приветливо, а дочери ее убежали за занавеску. По шороху Георгий Иванович понял: принаряжаются они. Выложил на стол гостинцы. Снова приказал себе: «Смелей!». Заговорил:
— Отслужил вот. Одинок.
— Как с хозяйством думаете управляться, Егор Иванович?
— Не привык нанимать работников. Сам и управлюсь. Да и вы не без рук, чай, поможете?
— Так почти и состоялось объяснение. Осталось добавить:
— Саша мне ваша люба.
Дома Георгий Иванович запоздало засомневался: «Что же получилось? Как мне было в восемнадцать на сорокалетней жениться? А теперь наоборот: ей восемнадцать, а мне к сорока!». Оглядел себя в зеркале. Бородат и седина в висках. Всполошился, вновь покликал соседа. Рассказал ему все начистоту. Тот выпил, посмотрел на Георгия Ивановича оценивающе.
— Не растратил ты себя, Егор. Табаком и водкой головы не туманил, грудь не душил, живот не жег, и никто тебе больше тридцати не даст. — Перехватив недоверчивый взгляд хозяина, встал, обернулся к иконам, перекрестился: — Вот те крест! Женись, не сомневайся.
Обвенчались Георгий Иванович с Александрой Матвеевной, сыграли свадьбу. Тут он почувствовал: из-за долгого и привередливого сватовства недругов себе нажил. Да и богатеи, что подвели его когда-то под солдатчину, еще жили и здравствовали. Решил распрощаться с Заборовкой. Продал дом, двор, землю и, забрав жену, новую родню свою, скарб и рухлядь, поехал в уездный городишко Сызрань.
Купили там кирпичный дом с хорошим двором, земельный участок и, помолясь, дружно впряглись в крестьянский труд.
Здесь, в Сызрани, показала семья Голиковых, на что способны русские люди, когда есть у них где жить, есть земля, инвентарь, когда сыты они. Словно по волшебству, была вспахана и засеяна полоса, завезен корм скотине, запасены дрова, подготовлен под овощи и семена погреб. Дом, двор, коровник, курятник были в чистоте и исправности.
Когда, пожав плоды трудов своих, дождались деньков для роздыха, с большим удовольствием осмотрел наступившую жизнь Георгий Иванович. Потом, растроганный, с новой виноватостью подумал о молодой жене своей Сашеньке. Столько лет солдатчины вроде бы тянулись нескончаемо, и вот минули они, и Гошка в посконной рубахе, играющий в бабки, видится ярче, чем солдат Голиков. Много моложе Саша Георгия. Дольше ей жить… В таком умилении и щедрости взял Георгий Иванович, да и перевел все свое имущество на имя жены своей Александры Матвеевны Голиковой, и у нотариуса это дело закрепил.
Не знал он, чем такое кончится.
В те же дни отдохновения от трудов насущных нашлись минуты и для бесед с новыми знакомыми. А они появились. В кирпичном доме Голиковых, с широким двором, конюшней, коровником и дровяным сараем, обретались незамужние молодые сестры Сашеньки. К таким невестам, ясно, и люди приглядывались степенные. Лесник-егерь да портной стали похаживать.
Они советовали Георгию Ивановичу:
— Достаток бы приумножать надо.
— Найми работников, пока есть чем платить. Им — копейку, они тебе своим трудом — две.
— Опять же торговлю открой. Чтобы с прибылью.
— Деньжата в рост пусти.
Георгий Иванович отмахивался:
— Не на то мне, сироте бездомному, господь богатство через покойницу Полину послал, чтобы я вкруг людей закабалял. Грех это будет. У самого сила есть. Бабы в работе сноровистые. Теща на что стара, да мудра. Диплом эвон ей фельдчерский власти выправили. Врачеванием и себя кормит, и в дом копейку несет. Народится сынок — помощник. Да и не умею я хозяйствовать, как вы советуете. Работать умею.
— А они, думаешь, не умеют?
Спорщики показывали за окно вдоль улицы Татаринцевой.
— Так я ж и говорю, — не унимался Георгий Иванович, — им фундаменту для труда бог не послал.
От работы же вдоль улицы Татаринцевой в самом деле дым стоял коромыслом. И тоже правда: богатства эта работа людям не принесла, разве что салотопам. Они выкармливали визжащее стадо свиней. В огромных корчагах денно и нощно топили сало — весь квартал от этого топления салом пропах. Но у корчаг стояли и в свинарниках возились нанятые работники, а хозяева заботились лишь о выгодной продаже продукта.
Кустари же одиночки жили в скверных домишках. Сами производили товар, сами сбывали его. С утра до поздней ночи стругал, замачивал заготовки, клепал обручи бондарь. По соседству не разгибали спин колесник, жестянщик, свечники, сапожники. Не знали забав дети веревочника. В его дворе стояло огромное колесо-барабан. Его-то, как заведенные, крутили дети. Отец же, привязав к поясу кудель, пятился из тесного двора через вечно распахнутую калитку на средину улицы. Там был вбит кол. Привязав к нему конец готовой веревки, снова мчался к колесу. Руки закручивали кудель, а в нее закручивались капли пота. И не похож был веревочник на человека, на непонятный челнок походил он.
Задумался Георгий Иванович. Обошел дворы соседей своих. Повод был: свечи, колеса, веревки, бочки — пополнять в хозяйстве нужда имелась. И жутковато ему, позабывшему нужду, стало. В любом домишке — на один манер: колченогий стол, две-три табуретки. Лохмотья на полу, чтобы спали малые, лохмотья на печи для старых. Вся живность — сверчки да тараканы. Потемневшие и скорбно взирающие из угла на нищету лики святых — все украшение.
Понадобилось Георгию Ивановичу сапоги починить. Пошел к сапожникам. Эти артельно в три брата стучали. Вошел заказчик, перекрестился на образа. Братья по углам сидели на низких раскладных скамеечках, спинами к стенам привалились, вроде подремывали.
— Почините вот.
— Бросай к печи. С утра починим.
— А сейчас? Вечер еще длинный.
— Не видим вечером-то.
— Что так?
— По голосу чуем: Георгий Иванович?
— Он.
— Теща твоя сказала: куриная слепота у нас. Харч плохой.
— Втроем и не заработаете на хороший?
— Заработай… Чтобы денежный покупатель шел, богатая кожа нужна. Нечто мы не собрали бы? Хоть на рипах, хоть с белым поднарядом. Для церкви, для охоты самим господам. Но материал-то купить надо. Вот и латаем опорки да обноски за то, что кто подаст.
Мужики все были с черными цыганскими кудрями, все рослые. Подкорми их, отмой, принаряди — и три бы невесты сами к их дому прибежали. Но напрасно молилась и причитала об этом на печи их хворая мать. Рубище на слепых по вечерам мужиках… Кому ж нужна забота нищих плодить?
С тяжестью душевной вернулся от сапожников Георгий Иванович. Прошел в комнату тещи. С Екатериной Николаевной он дружил, уважал ее за ум, знания и откровенен был с ней во всем.
— Живут-то все как страшно вокруг, — сказал он и поведал об увиденном.
— Ты к тем, кто вообще лишь на подаянии живет, не заходил, — напомнила теща и рассказала о таких.
Еще недавно жил безбедно один грузчик. Силы был превеликой, вот и стал в артели закоперщиком. Ему купчины деньги кидали иной раз не за работу, а за любование ею. Грузчикова мать жила при нем в сытости. Жена-красавица ходила нарядная и гордилась мужем. Но вот раззадорили богатыря купцы на небывалый груз. Всего-то один ящик накинули свыше веса, какой парень для себя пределом знал, и лопнула у него нутряная жила. Только другие от этого враз умирают, а этот помирал два года. Под конец в нем кости просвечивались. Жена сбежала в первую же неделю, как случилось. Мать милостыней кормила себя и умирающего сына.
— Так это она к тебе ходит? — спросил Георгий Иванович.
— Подкармливаю убогую.
— Добрая ты. Пусть всегда к нам ходит. А еще как люди живут?
— Одной я сама пропитание ношу. Одинокая старушка, и паралич ее разбил. От второй горемычной глухонемой мальчонка с кривоногой сестренкой приходят. Опять-таки к нам. Другие не подадут — самих голод с ног валит. А салотопы жадны.
Тут Екатерина Николаевна зябко передернулась.
— Днями я одну их девушку пользовала. В корчагу с кипящим салом ее повело. Едва товарки подхватили. Но руки обварила, и на лицо ей брызнуло. Не мудрено голове закружиться. И смрад, и жар там…
Вспомнилась Георгию Ивановичу мрачная поговорка: «От сумы да от тюрьмы не отказываются». Подумал: «И с нами всякое может случиться». Вновь пересчитал свой достаток. Поубавился он. Посчитал, что и из-за чего. На крест Полине, на молебен, на сватовство, венчание, свадьбу, на переезд. Но, поубавившись, вроде бы пошло без убытков.
«Дал бы бог сына, — замечтал Георгий Иванович. — Выдюжил бы!»
Сын родился. Голубоглазый, рыжеватый, крепенький на удивление. Назвали его Васей.
И хотя были еще затраты (пришлось выдать приданое сестрам Александры Матвеевны: одна вышла за лесника, другая — за портного), тетешкая сына, Георгий Иванович возражал всяким там спорщикам и советчикам: «Выдюжим! Сами выдюжим!»
Сын во всем удался в отца. Как когда-то Гоша, Васятка стал быстро набирать рост, силу и хватку в работе. Окончательно утвердился Георгий Иванович в мысли: «Теперь выдюжим!». А тут и помощницы пошли нарождаться одна за другой: Оля, Маша, Клавдя, Паня… Всего девять детей было у Александры Матвеевны, но четверо поумирали в младенчестве. Что поделаешь? Бог дал — бог и взял.
Те, что выросли, наверное, впервые в роду Голиковых росли в тепле и сытости. Правда, было в доме простудное место, как ни дивно — кухня. Не понравилась Георгию Ивановичу плита в ней, и сложил он вместо нее громадную русскую печь. Пышущее жаром жерло ее выходило к дверям. А сени были холодными, двери не обиты. Просила зятя Екатерина Николаевна утеплить вход, но никак не доходили руки хозяина до этого. Да и пустяком считал он сквозняки всякие…
Итак, детей было пятеро.
Глазами всех пятерых на историю глянуть — лишь запутаться. Так не будем же «растекаться мыслью по древу». Выберем из пяти среднюю по годам, Машеньку, или, как называл ее брат, а за ним и все близкие, Машурку и, взяв ее в главные попутчицы, двинемся вперед по скромному этому повествованию.
У Георгия Ивановича была тетрадь, куда он записывал основные семейные события. Хранилась тетрадь в шкафу под иконостасом. Появилась в ней и такая запись:
«В одна тысяча восемьсот восемьдесят втором году, десятого февраля, в уездном городе Сызрани родилась у нас дочь Мария».
Поначалу думали: «Растет Машурка робкой не в меру, бестолковой растеряшкой». Поводов для такого мнения Машурка понадавала.
Вышла Машурка за ворота, а в улицу гурт овец с поля входит. Впереди шествует козел-предводитель. Другие дети шмыг по дворам! А у Машурки ноги приросли к земле. Козлу такое непочтение не понравилось, свернул со средины улицы, боднул Машурку. Она упала, лежит, как неживая. Козел в забаву еще и покатал ее по траве. Выбежала Александра Матвеевна, протянула козла меж рогов хворостиной, подхватила Машурку, занесла во двор. Вот лишь тогда Машурка дала реву на всю улицу.
…Бабушка просит:
— Сходи, Машурка, к соседям…
Не договорила, зачем сходи, а исполнительная Машурка уже за дверью. Прибежала к соседям. Запыхалась.
— Здравствуйте…
А что дальше сказать, не знает. Постояла — да и ходу к себе. Забилась в угол, слушает, как заливается смехом вся семья.
…В другой раз посылает бабушка Машурку за тестом в пекарню. Крепко держит Машурка в кулаке уголок салфетки для теста — в уголке копейки завязаны. Путь до пекарни короткий, но на одном углу грозный гусак шипит. На другом — огромный черный, с белыми усами пес сидит. Откуда знать Машурке, что он злой, лишь когда к цепи привязан, а без нее он сам всех боится? Вот и идет она в обход опасностей. Неподалеку от пекарни на лавке у калитки сидела девочка и держала диковинную глазастую и ушастую птицу.
— Ой, кто это? — спросила Машурка.
— Филин. Мамка меня с ним из дома прогнала.
— A ты мне его отдашь? — Машурке так понравился филин с первого взгляда, что она даже задрожала вся, боясь отказа.
— Бери.
— Я сейчас. Подожди!
Машурка стремглав кинулась в пекарню, отдала деньги, выбежала к девочке и, запеленав филина в салфетку, забыв о гусаке и собаке, помчалась домой.
— Принесла? — спросила бабушка.
— Вот, — протянула ей Машурка филина и только тут вспомнила про тесто. Уж и смеялась вся семья. Машурка плакала за свою виноватость.
Дело кончилось благополучно. Тесто прислали с пекаренком. А филин, позабавив детей, отправился с Георгием Ивановичем в лес, на волю.
Машурке тоже в лес захотелось, но отцу с ней там возиться было некогда, а брат Вася учился в четырехклассном училище.
— Жди, когда у Васи будут каникулы, — сказала мама.
Дождалась Машурка Васиных каникул. И вот Вася готовится ехать к отцу в лес. На утро будит бабушка Машурку чуть свет. Поставит ее на ноги, она — бух! поперек кровати. Бабушка — снова ее на ноги. Машурка — хлоп! на колени и головой под подушку. Бабушка знает: не добудись — реву будет…
— В лес, Машурка! Понимаешь? В лес!
Машурка встряхнулась — и кубарем в одной ночнушке на двор и в телегу. А Вася Сынка лишь из конюшни выводит.
— Неумытых в лес не везу! — грозит.
Машурка — к умывальнику. Умылась и только тогда проснулась по-настоящему, оделась, платочком повязалась, торбочку с завтраком — через плечо. И стала готова в дальний путь. Бабушка отворила ворота.
— С богом!
Пошагал Сынок. Околица близко, и еще солнце не показалось, Машурка кричит:
— До свидания, Сызрань!
Приближается мельница. Машурка ей:
— Здравствуй, мельница!
Из-за мельницы солнце поднимается.
— Здравствуй, солнце!
Тут привычные Машурке бахчи и огороды сменились полями.
— Вася, что это?
— Вот то — просо. А вон — хлеб. Озимые. Удались. Ишь, всколосились.
Из-за полей лес приближается. Темный и таинственный. Назывался лес Раменским. Машурка и с ним здоровается:
— Здравствуй, Рамень!
Вася посмеивается:
— Нешто он тебя слышит?
— Слышит. Я же его слышу.
Лес тихонько шумел. Въехали в зеленый сумрак. В нем всевозможные цветы выглядывают особенно ярко.
— Машурка, цветов нарвешь?
— Не. Я так посмотрю… А рвать… Им же больно. Пусть цветут.
И снова весело брату и радостно, что такая забавная, добрая у него сестренка. Останавливает он Сынка. Говорит Машурке:
— Пойди к родничку, напейся. Там ковшичек. Это я для тебя сделал.
Меж замшелых камней маленький омут. В него падает чистая, как слеза, вода, а на сучке висит берестяной ковшик. И зубам уже холодно, и жалко оторваться от родниковой воды!
И снова осторожно перекатываются колеса через корневища, что лезут поперек лесной дороги. А Вася показывает, рассказывает:
— Раменский лес, если вдоль, далеко тянется. Мы поперек едем. Потом будет Ляпгузов лес, за ним — Латышского поселка, там мы и приехали. Вон дом за деревьями виден. Лесник живет…
Тому дому Машурка «здравствуй» не кричала. Лесник обижал жену свою, Машуркину тетку.
Расступился лес, и открылась широкая поляна. На краю ее избушка на столбиках (завалинка на лето раскидана) и вроде на куриных ножках избушка. Под ней плуг, борона. На стенах косы, топоры и для непонятной надобности старая, ржавая сабля. Под навесом сеялка. К стене прислонены грабли, вилы, лопаты. Мамино и бабушкино царство — дом. Здесь — папино царство. Вася оценивающе оглядывает поле.
— И у нас озимые удались. И гречиха.
— И сена заготовили впрок, добавляет отец. — Провиант доставил?
— Есть провиант.
В семье бывшего солдата военные словечки в ходу. Распрягают Сынка, разгружают телегу. Тетка, что кухарит на участке, возится с чугунками у летней печки. Машурка в меру силенок таскает в избушку поклажу. И счастливо ей, что помогает она взрослым. После полдника отец садится на бревнышко, раскрывает журнал.
— Гляди-кось, Вася, какую сеялку придумали. «Ади-ал» называется. А вот молотилка. Изготовлена на заводе Рейс-сен-ца… Тьфу, прости господи, русскую иную фамилию не прочитаешь, а тут снова немец… Да. Не по карману нам.
Отложив журнал, Георгий Иванович примерился к работе.
— Вона на опушке два сухостойных. Их сегодня спилим, на дрова разваляем и пеньки выкорчуем. Такая нам будет диспозиция. А ты, Машурка, побегай. В доме-то небось ножонки застоялись, засиделись.
Отец и Вася, забрав пилу, топоры и веревку, двинулись к лесу. Машурка — впереди и вприпрыжку. С разгону пробежала меж деревьев и на малой поляне увидела шалашик, в нем на низких колышках сплетенный из лыка лежак, подстилка из сена прикрыта дерюжкой. Славно оказалось поваляться на такой постели! Потом Машурка шустро все обшарила и нашла под лежаком сумку. В ней тетрадка в кожаной обложке, ручка с пером и чернилка. Читать Машурка не умела, но кто и как в доме пишет, видела. Поняла, не папины это угловатые буквы, а Васины — округлые.
Вечером спросила брата:
— Это твой шалашик на маленькой полянке?
— Ишь, пострел! Везде успел.
На другой день Вася выбрал часок и сам провел сестренку в свой шалашик. Присели на лежак.
— Вася, а в тетрадке у тебя что?
— И это нашла? Вот я тебя…
Но не мог Вася сердиться на сестренку. Достал тетрадку.
— Я это надписал по названию полянки: «Поляна мечтаний».
— Кто ее так назвал, Вася?
— Я и назвал. А сюда написал… Ну… разное. И стихи любимые. Мне их наш учитель Александр Фотьич списать дал.
— Прочитай, Вась.
И Вася прочитал:
…Назови мне такую обитель,
Я такого угла не видал,
Где бы сеятель твой и хранитель,
Где бы русский мужик не стонал…
Вася читал, а Машурка потихоньку глотала слезы. И страшно ей было слышать эти стихи, и боялась вздохом отвлечь брата от тетрадки.
Когда Вася кончил читать, Машурка молчала долго. Потом несмело спросила:
— Вася, но мы-то хорошо живем?
— Мы — хорошо. Господа — еще лучше. А сколько людей живут совсем бедно!
Машурка кивнула молча. Видела она на своей улице многие и многие несчастные семьи. По-прежнему вращали огромное колесо-барабан повзрослевшие дети веревочника. А сам он, уже старик, выбегал и выбегал через калитку к средине улицы. Под седыми лохмами глаза были, как у той собаки, что гнали раз по улице камнями соседские мальчишки.
Филиппа Колесникова родители смогли послать в школу вместе с Васей. Но Вася в первый класс пошел восьми лет, а Филипп — двенадцати. Да. Очень трудная жизнь была вокруг Машурки.
Вася попросил:
— Ты, Машурка, никому не говори про мою тетрадку. Ладно?
С нетерпением ждала конца лета Машурка: ее записали в школу. Поглядывала на полку, где лежали книжки и тетрадки. Трогать их было не велено, чтобы не замарать раньше срока.
Наконец долгожданный день настал. Домашние переживали, волновались за Машурку не меньше, чем она за себя. Вася закончил школу с отличием. Оля училась тоже на все пятерки. А как Машурка будет учиться? Ведь она несообразительная, растеряшка:
Бабушка всех урезонила:
— Не хуже старших будет учиться. Не бестолковая у нас Машурка. Задумчивая она.
Учительница Мария Конидьевна тоже была уверена в очередной Голиковой.
— Светлые у вас головенки.
Начала урок обещанием:
— Сперва, дети, «аз да буки, а там и науки»!
Она не только учила детей в школе. Водила их в лес, в поле, к Волге. Пристань была в четырех верстах от города. Пришли школяры к обрыву. Видят: идут, увязая в песке, мужики. Старые, бородатые и молодые, безбородые. Виснут грудью на лямках. От лямок — веревки к барже. Машурка запомнила стихи, что читал ей Вася. Стала читать потихоньку:
Выдь на Волгу: чей стон раздается
Над великою русской рекой?
Этот стон у нас песней зовется —
То бурла́ки идут бечевой!..
Эти даже не пели. Шли молча и дышали с хрипом. Мария Конидьевна потрепала Машурку за волосы.
— Хорошая ты девочка. Только вон при таких дяденьках не читай, — она показала на двух жандармов, что стояли у пристани. Сказала уверенно: — Будет когда-то в России много пароходов. Видите, как легко идет он?!
А пароход был белый. Он торопко шлепал плицами. Горбились за ним быстрые волны, сверкали на солнце золотые буквы: «Меркурий».
И на паровоз смотреть водила детей учительница. Если пароход был просто красивый и не страшный, то паровоз был красивый и страшный. Из трубы с огромным раструбом вырывались клубы дыма и кусачие искры. Будто глаза, таращились фонари, и красно скалился под буферами решетчатый фартук. Когда же паровоз загудел, то все зажали уши, некоторые заплакали. Старые люди перекрестились. Совершенно непривычен и нестерпим был людям паровозный свист. Ведь самое громкое, что доводилось им слышать, был тележный скрип.
Мария Конидьевна объяснила детям, как устроен паровоз.
— Даже маленький пар силу имеет. Слыхали, как он крышками на чугунках и чайниках бренчит? А тут, видите, котлище какой? И топка вон полыхает?
— Мария Конидьевна, а что там?
За распахнутым окном в одной из комнат вокзала был виден телеграфный аппарат. Мария Конидьевна рассказала про ленту, на которой черточки и точки обозначают буквы, о проводах, но никто ничего не понял. Как может какая-то сила одним мигом перенестись по тоненьким проводам из края в край земли и начертить на ленте черточки и точки? Невозможно такое представить. А о паровозе поняли: котел, топка, вода, пар, колеса… Чего же не понять?
С великой радостью отучилась Машурка положенные три года. Закончила школу, как и все Голиковы, с отличием. И так хотелось ей учиться дальше, да не больно-то принимали крестьянских детей в гимназию.
В церковь ходили охотно. Хотелось ведь молодым и себя, и наряды свои показать. И где, как не на пути в церковь да не в ней самой, улыбкой, шуткой переброситься? Всегда в церкви что-нибудь забавное увидишь или услышишь.
Стоит Машурка, крестится, смотрит на множество свечей, на красивые лики святых, на сверкающие оклады, слушает божественное пение. Хором певчих руководит школьный учитель пения. Тот, что в царя верил, как в бога. На его рубахе были вышиты ноты гимна: «Боже, царя храни».
А перед Машуркой стоят нищие братишка с сестренкой. Слышит Машурка, братишка просит сестренку:
— Клань, почеши спину.
Девочка чешет.
— Не тут… не тут…, — и вдруг зачастил сладостно: — тут, тут, тут, тут.
Прыснула Машурка и тут же от тетки подзатыльник схватила.
— Замолчь, грешница!
В другой раз сзади Машурки стояли парни. Поет хор, и парни потихоньку подпевают. Прислушалась Машурка и… ну как тут не давиться от смеха!? Зажала рот ладонью. Из глаз слезы выжимаются, и трясет ее всю. А парни нудят и нудят потихоньку:
Отец благочинный
Пропил тулуп овчинный
И нож перочинный.
Воз-му-ти-и-тельно!
Паки, паки, паки…
Покусали попа собаки,
Восхи-ти-тель-но!
Во имя овса и сена и свиного уха —
Аминь!
Смешно Машурке до невозможности и жутковато ей за парней: вдруг да прогневается бог! Давя в себе смех, сделала кроткое личико, взмолилась: «Не разгневись, боженька! Не по злобе они, по веселости. Прости ж их, боженька, миленький!».
По вечерней заснеженной Сызрани брат и сестра прошли в школу. Среди собравшихся парней и девушек Машурка узнала немало знакомых: подругу свою Надю Корсунцеву, друзей брата — Филиппа Колесникова, Павла Гуляева. Пришел учитель Александр Фотьич, и все сели за парты. Учитель раскрыл книгу и стал читать «Тараса Бульбу».
На чтения собирались часто, и за зиму Машурка прослушала «Мертвые души», «Дубровского», «Героя нашего времени».
Много книг учитель давал по домам. Пристрастившись к чтению, ребята прочитали сочинения Загоскина, выучили множество стихов Пушкина, Лермонтова, Кольцова, Некрасова.
Александр Фотьич не только читал, но и беседовал. Однажды он целый вечер рассказывал о необычных, прямо-таки несметных природных богатствах России. Показывал их на карте, пускал по рукам открытки с видами самых различных мест огромной империи. Слово «богатство» повторялось бессчетно. Паша Гуляев спросил:
— Александр Фотьич, почему же мы бедны, раз такие богатые?
— Многое об этом вы уже узнали из книг. Еще и сами подумайте. Хорошо подумайте, не спеша, — посоветовал учитель.
Они тоже не были скучными. За беседой и дела не забывали. Легонько жужжала прялка, постукивали спицы, сноровисто мелкали иглы. Чаще речь держала бабушка. Рассказывала о покойном муже, о холере, о князьях Гагариных. Отец выходил к молодежи реже, и его приход был, как праздник.
— Папа, покажи, как солдат с ружьем управляется?
Георгий Иванович выходил на кухню и возвращался с ухватом.
— Так, значит… На ка-а-а-ра-ул! Шты-ко-ом коли! Прикла-а-адом бей! К но-о-ге!
— Будет тебе. Ведь старый уже играться-то, — не хватало терпения у бабушки.
— Бабушка, не мешай! — кричали ей чуть ли не хором. А отец обижался.
— Э-эх, маменька.
Он уносил ухват. Усаживался поудобней и был готов к рассказам.
— Папа, а на войне тебе было бы страшно?
— Не знаю. А что точно страшно, так это людей убивать. Грех это великий. И за что? Со своей-то землей не управимся, еще в чужую лезть. Опять же, турок я, скажем, не видел. Но думаю, они на татар похожи. Абдулку вы знаете? Ну, вот. И к чему его, к примеру, убивать?
— У турок вера не наша.
— Вера… Не они же ее выдумали. Прадеды ихние.
— Выдумали, говоришь? — бабушка хитро прищуривается. — Веру разве выдумывают?
— Я же не про нашу говорю. Наша, она как есть. Потому и называется православная. Правильная, значит. А другие веры ошибочные.
— Папа, а они небось думают наоборот: ихняя правильная, а наша ошибочная.
— Не богохульствуйте, — в два голоса вопят тетки — и разом к иконам: — прости их, господи! Прости неразумных.
Отец виновато покашливает. Предлагает:
— Лучше я вам про птицу Ногатуру расскажу.
И он рассказывал сказку, похожую на те, что про Василису Прекрасную и Конька-Горбунка. Только вместо Конька-Горбунка у Ивана была большая птица Ногатура, которая носила Ивана чуть повыше дерева стоячего, чуть пониже облака ходячего. Сказка полна приключений и страхов, но добро в ней торжествует. Птица помогает только честным, хорошим людям.
Машурка слушала басистый глуховатый голос отца, а вокруг было привычное, не изменяемое с первых дней ее существования. Большая керосиновая лампа под потолком. Абажур из маленьких зеркалец. Резной шкаф с посудой за стеклянными дверцами. Длинный стол, за которым во время еды слова не скажи — в лоб ложкой схватишь. Сидящие вдоль стен каждый со своим делом домочадцы… И так было щемяще добро, нежно внутри. И незыблемо все казалось, и вечно, страшно, что вдруг не будет этого… И тогда нестерпимая жалость накатывала на Машурку. И хотелось ей плакать и смеяться без причин. И молилась она, молилась боженьке: «Родненький, добренький, сделай, чтобы всегда так было! Славно и хорошо. Хорошо?».
Во всей дружной семье Голиковых только тетки, мамины сестры, бывали сварливыми. И замуж повыходили, а все подолгу торчали в большом доме Георгия Ивановича.
Сидит тетка в углу и вдруг ни с того, ни с сего сердито вещает:
— Ужо придет антихрист. У праведных лики останутся светлыми, у грешников — почернеют. Глянь, Кланя, в зеркало. Глянь! Темнеют у тя круги под глазами.
Нервная Клавдя, сестра Машурки, — в крик до слез.
Или:
— Намедни вышла на рынок идти, а через дорогу — котище. Черный. Оглянулся, посмотрел на меня. Пришлось вернуться, Ольгу на рынок посылать.
Приехала Машурка в лес к отцу. Тетка-лесничиха в свой черед там кухарила. А лес вкруг голиковского поля умел делать эхо.
Машурка крикнула:
— Дурак!
— Урак! Рак! Ак! — откликнулся лес.
— Замолчь! — одернула тетка Машурку. — Леший-то подумает: ты его — дураком. Накажет нас.
Пошли Машурка и тетка по ягоды. Ягоды крупные, сочные. Машурка собирает их в корзинку, радуется и в рот не забывает класть. Вдруг кто-то завыл вдали. Протяжно так, противно. Тетка побледнела и лукошко бросила.
— Додразнилась-таки! И ягоды-то какие-то заколдованные. Не трожь их.
Подобрала юбки да в страхе бегом из леса. Страх заразителен. Дунула и Машурка за теткой вслед.
— Вы что? — спросил Георгий Иванович.
— Леший… воет… гонится! — задыхается от бега тетка.
— Вася, наточи-ка саблю, — приказал отец.
Вася сдернул со стены саблю, качнул ногой ход точила. Сначала ржа брызнула со стали, потом — искры. На серьезном лице Васи угадывалось веселье. Отец принял саблю, взял ее на плечо и провозгласил:
— С нами крестная сила!
— За веру, царя и отечество! — отозвался Вася и встал отцу в затылок.
Отец скомандовал:
— К лешему ша-а-агом марш!
«Войско» пошагало дурашливым парадным шагом. Вернулись с теткиным лукошком. Отец рассказал:
— Идем. Сидит. Волосатый, хвостатый, ягоды из лукошка лопает. Я ему: «Ты по какому праву, черт козлоногий, Нюрку с Машуркой напугал?» Он мне: «Извините, пошутил!» Лукошко вернул, а за ягоды велел кланяться.
Машурку от развеселого отцовского вранья смех забрал. А тетка обиделась.
К вечеру Машурке стало не до смеха. Вася позвал ее потихоньку:
— На нашу полянку сходим.
Там Вася вынул из-под лежака свою заветную сумку, показал сестре запечатанный большой конверт. Сказал: «Александр Фотьич написал. И велел передать Марии Конидьевне, если с ним случится что».
— Что с ним может случиться?
— Помнишь, как певун церковный к нам на чтение заглядывал?
Машурка помнила: приходил тот в своей знаменитой рубахе, расшитой нотами «Боже, царя храни».
— Думаю, певун не раз подслушивал. А певуна ребята видели с околоточным. Теперь чтения Александру Фотьичу запретили. Певун будет читать «Жития святых». Я на его чтения не пойду.
— И я тоже. Я про святых раньше его читала.
Девятнадцатый век подходил к концу. Надвигался век двадцатый. Почему-то многие ждали от него добрых перемен. Но еще не настал он. А вокруг семьи Голиковых и в ней самой начались сплошные несчастья.
Слегла Александра Матвеевна — жена Георгия Ивановича и мать пятерых детей. Что подсекло ее? Смерть четырех кряду младенцев? Простудная кухня? Только обезножила она, а потом разбил ее паралич.
Тогда же пришел в поздний час Вася, шепнул Машурке:
— Александра Фотьича жандармы забрали. Мы с Пашей Гуляевым подсмотрели.
После очередной поездки в лес передал Машурке конверт:
— Снеси Марии Конидьевне. Тебе удобнее. Ты у нее училась. Да чтобы никто не видел. Из рук в руки ей передай.
Высмотрев, что учительница одна дома, Машурка передала ей конверт.
Мария Конидьевна пригласила:
— Садись.
Распечатала конверт и долго читала большое письмо. Потом тоже долго сидела молча, смотрела за окно. Сказала Машурке:
— Знай, Машенька, в тюрьму не только лихой народ попадает. Очень хорошие, очень добрые, смелые, умные люди томятся в тюрьмах.
— Я давно знаю. Мне Вася рассказывал. И сам Александр Фотьич. Про декабристов. И у Некрасова об этом есть. Александр же Фотьич — добрый, хороший. Певун козлобородый — скверный. И жандармы.
Мария Конидьевна заявила твердо:
— Читки у меня будем устраивать. Только собираться будем так, чтобы никто не видел, никто не знал. Ты и Вася поможете мне собрать ребят и девушек надежных.
Но тут Васе и Машурке стало не до читок. Привезли домой отца со страшно искалеченной рукой. Работал он возле молотилки, и шестерни затянули его холщовый фартук. Закричал он, попытался оторвать фартук. Пока услыхали да остановили машину, сжевала она отцу руку.
Бабушка выправила кости, промыла и зашила отцу раны. Перевязала, поставила лубок. Руку не отняли, но стала она, как неживая, и совсем не переносила холода. Бабушка сшила зятю меховую беспалую до локтя рукавицу. Георгий Иванович прозвал свою изувеченную правую руку «барыней».
В поисках дохода семье нашел он такое дело: по договору с владельцами леса один участок нужно было расчистить под пахоту. Плата за работу — древесина. Примерился Георгий Иванович к участку: вроде невелик, а дров будет прорва. На продажу. Даже вывеску Георгий Иванович заказал: «Г. И. Голиков. Торговля дровами».
Ольга, Маша, Клавдя, кто-нибудь из теток жнут в четыре серпа хлеб. Бабушка пользует больную дочь свою Александру Матвеевну. Отец и Вася валят деревья в лесу (Георгий Иванович приловчился орудовать одной левой и с пилой, и с топором). Потом Сынок в работу впрягается, вместе с людьми тянет веревку, что накинута на пень с подрубленными корнями.
Вроде бы пошло дело на лад в хозяйстве. Но тут тетки, сестры болящей Александры Матвеевны, сотворили недоброе дело, от которого никому проку не было, лишь разлад в семье пошел. Подменили они вдвоем бабушку, мать свою, у постели сестры: бабушке давно в поле хотелось съездить. Александра Матвеевна уже память теряла. Вот и внушили ей сестры отписать в завещании (Георгий-то Иванович в свое время все имущество за женой оставил!) не на мужа, а на полный раздел между мужем, детьми и ими, сестрами Александры. В полубреду это сделала больная. Нотариус все печатями закрепил. Тут настало время попа звать.
Умерла Александра Матвеевна. Сорока одного года умерла. Овдовел второй раз уже престарелый Георгий Иванович. Осиротели дети…
И смерть жены, и бестолковое завещание выбили Георгия Ивановича круче, чем увечье. Не хозяином, а лишь опекуном детей своих был теперь он. Стал он силы терять и сноровку. Расчистка участка замедлилась. Появилась неустойка, нависли долги. Из доброго рачительного хозяина жизни своей быстро стал он обращаться в жалкого старика. Глохнуть начал и в отчаянии обратился к страшной и такой широкой на Руси утехе — к вину. На первых порах ясная голова его еще противилась зелью. Он учил Машурку торговать дровами:
— На плашку их складывай, не на ребро. Так плотнее будет. Без обману покупателя, честность дороже денег, дочка.
Потом стал раздражительно спешить с определением судеб детей своих. А какое было определение? Женить да замуж отдать.
Вася любил одну девушку, но окрутили его с другой. И тем кончилось, что обрел себе отец сына в собутыльники. Обманывали седобородый с рыжебородым себя винищем. Поскольку раньше и запаха его не знали, въелось оно в них болезненно. Поползло хозяйство по всем швам. Ольга выскочила замуж без отцовского благословения и упорхнула из ставшего постылым дома. Но Ольга хоть венчалась при родных, и кое-какую ей свадьбу справили.
А своевольная Клавдия подговорила младшую сестренку Паню вынести вечером за дверь узелок с платьишками, да и исчезла втихомолку. В доме такой раскардаш был, что отец лишь неделю спустя спохватился:
— Чтой-то я Клавдю не вижу?
Переполошились, навели справки. Доложили отцу:
— Убежала наша Клавдя с незнакомым нам человеком.
Отец запечалился.
— Зря тайком-то. Повенчали бы. Чего уж там выбирать?
— Венчать бы не получилось. Он, люди говорят, еврей.
— Ну хотя бы свадьбу собрали.
— Очнись! — взвились тетки. — Еврея, христопродавца, да в православный дом?!
Тут Георгий Иванович сам озлился:
— Нечто еврей не человек? И почему ему за каких-то стародавних анчуток грех нести?
Бабушка, она все знала, напомнила:
— У Христа мать еврейка была. Мария-то непорочная. Иль не знаете?
Уж тетки плевались, плевались. Потом крестились, крестились.
Еще дошел слух, что муж у Клавди парикмахер, И что Клавдю он приобщает к своему ремеслу.
Георгий Иванович окончательно насчет нее успокоился.
— Оно не так благородно, как с землей. Но зато работа чистая. К ним в основном господа ходят.
Был слух и об Александре Фотьиче. Видел его кто-то из сызраньских среди колодников.
Сам же Александр Фотьич, словно предвидя такую судьбу, рассказывал об арестантах на одном из чтений:
— Вы на них со злом не смотрите. Среди них есть много честных людей. Борцов за народное счастье.
Теперь, значит, сам Александр Фотьич пошагал под конвоем…
Итак, Васина, Олина и Клавдина судьбы, хоть как, но решились. Остались Машурка с Паней. Пане замуж было еще рановато, а Машурке — самый раз. Невеста выросла видная. Глаза темные, каштановые волосы были густы и от природы волнисты. Паша Гуляев сказал как-то:
— Роскошные у вас волосы, Мария Георгиевна.
Пашу Машурка знала с самого раннего детства. Он был Васиным другом и ровесником. Стало быть, старше Машурки; она и смотрела на него как на старшего. Но девушки взрослеют быстрее юношей. И настало время, когда Машурка перестала чувствовать разницу в годах с Пашей. Ей даже почему-то жалеть его захотелось. Он тоже вдруг увидел, что Машурка становится взрослой, и, как было принято в домах зажиточных крестьян, стал называть ее полным именем.
На пасху христосовались. Когда были детьми, делали это не задумываясь: «Христос воскрес!» — и чмокались без всяких. Но в семнадцатую свою пасху, увидев Пашу, Машурка разволновалась. Он ей:
— Христос воскрес! — и, заметив ее волнение, тоже смутился.
Она ему едва пролепетала:
— Воистину воскрес! — и глаза долу.
Из-за того, что они долго не решались поцеловаться, поцелуй получился долгим.
После этого Паша зачастил к Голиковым.
Подойдет к окну.
— Мария Георгиевна, Вася дома
— Нет его.
— Можно, я его у вас подожду?
— Можно.
Паша ловкий, в плече сильный. Берется за высокий подоконник и легко впрыгивает в комнату. Тут его ловкость и оставляла. Садился в уголок и молча смотрел, как Машурка вяжет или вышивает.
Бабушка как-то напомнила:
— У нас дверь есть. Открывай, входи и… жди Васю.
Так было, пока не грянули беды над Голиковыми. Как грянули они, Пашиным родителям стало не интересно, что сын их водится с голиковской Машуркой. А тут еще выпала самому Паше злая доля: готовиться в солдаты. Какой же резон оставлять молодую жену на пять лет одну? Была еще неопределенность: ведь Паша-то ничего не сказал Машурке о своих чувствах! Лишь догадывалась она о них. Однако, когда отец стал всех детей торопить со свадьбами, иного мужа, чем Паша, Машурка представить себе не могла и у бога об этом просила.
А отец торопил. Начали появляться женихи из богатеньких. Что ж, Машенька была той невестой, какую иной бы взял и без богатого приданого. Приходили женихи и в возрасте. Рассматривали Машеньку. Угощали отца и брата вином. Плохо ей стало.
Тут появился Филипп Иванович Колесников. Тоже бы вроде Васю пришел проведать. Одет он в черные форменные костюм и фуражку — телеграфистом стал Филипп Иванович на железной дороге. Был он годами старше Васи и Паши, а уму непостижимая работа его делала Филиппа человеком для Машеньки загадочным и недосягаемым. А меж тем Колесников был красив. Темно-русые усы и волосы, а глаза ясные, голубые, лицо чистое, ростом хорош, строен. Это особенно стало заметно в костюме с брюками навыпуск.
Выждав, когда Машурка очутилась с ним наедине, Филипп сказал непривычно для нее по-простому откровенно и на «ты», без отчества:
— Машенька, я все понял и увидел… Если будет тебе совсем плохо, напиши мне. Я возьму тебя из твоего дома.
Вот так. И никакой волокиты со сватовством, никаких особых подходов к разговору. Оставил адрес: работал Филипп на железнодорожной станции в Калуге. И откланялся.
А в доме становилось все нетерпимей. Тетки распоряжались всем, как своим. Достаток таял. Отец торопил Машурку с замужеством. И было невообразимо жалко, что губит вино отца и Васю. К кому обратиться за советом и помощью? Только к богу…
Пошла Машурка в главную горницу. Там уже молилась бабушка. Она и так была маленькой росточком, да сотня годов пригнула ее, и незачем было ей становиться на колени. Молилась она молча. Машурка попятилась от дверей, но тут бабушка заговорила с богом вслух, и внучка невольно задержалась.
— Смотришь, кудлатый? — сердито вопрошала у бога бабушка. — Смерти мне не даешь? А сколько можно? Трех самодержцев пережила. Одного Николая и двух Александров. Третьего Александра переживаю. Мужа, дочь пережила. Неужели доброго моего зятя и внука переживу? — она погрозила богу маленьким крепким кулачком. Спохватилась. Перекрестилась. — Спаси их, господи!
Икона была под стеклом. В нем отражался дверной проем, в котором застыла Машурка, и она поняла, что бабушка могла ее видеть. Может, и ерничала она перед иконами внучке в непонятное назидание? Убежала Машурка из дому. Походила по запыленной одноэтажной Сызрани. Как бы простилась с ее бедными улицами, старыми домами. А вечером, помолясь, написала короткое письмо Филиппу Колесникову: «Если можно, забери меня отсюда. Плохо мне».
Филипп себя ждать не заставил. Взял недельный отпуск. Прикатил… На другой день они венчались. Потом справили скромную свадьбу. И тогда вдруг от подруг да из записки от Паши Гуляева узнала Машурка, что Паша добился родительского благословения жениться на ней. Но уже блестело кольцо на руке, полученное перед лицом самого господа…
Оглушил всех паровоз дьявольским своим криком, дернулись вагоны, постучали колеса в далекую Калугу — Машенька-то дальше Самары отродясь не бывала.
На пути к Калуге Филипп рассказывал молодой жене:
— Калуга, Машенька, — губернский город. Даже читальня есть. Учебных заведений — полста. Гимназии, семинарии, техническое железнодорожное училище. Православных церквей — к сорока. И костел имеется. Москва близко. Видно, потому в Калуге дворец Марины Мнишек стоит.
Калуга Машеньке понравилась. Правда, Волги не было. Но Ока — река тоже русская, для глаза приятная. Кругом зеленели леса. Город на плоской возвышенности. И был он чист, как чист, свеж и здоров был его воздух. Многие улицы замощены камнем. В центре, похожие мощными стенами на бастионы, замкнули квартал торговые ряды.
В этом новом для Маши городе началась ее новая жизнь. Жили на казенной квартире. Не в поле уходил Филипп на работу, а на вокзал, где в ночь ли, в день служба его была отмерена часами дежурства. И ее, Машиным, делом стали не серп, не грабли, не пряжа, а работа по дому. Управлялась с ней крестьянская дочь споро, и свободные минуты ей выпадали. Была Маша обута, одета, защищена от стужи и зноя стенами, потолком. Отчего же ей было и не почитать книг, не поразмыслить над жизнью?
Вспомнила она и дом, и такое еще близкое детство. Причем все плохое как-то быстро затуманилось, а хорошее, светлое виделось в памяти ярко. Вспомнилась Васина заветная тетрадь, и, еще не зная зачем, Маша купила себе такую же, толстую, в кожаном переплете. Вечерком села и вдруг вписала в тетрадь.
«Папа и Вася учили меня любить природу и понимать землю…»
Вспомнила, как учили. Записала: «…Вася показал:
— Из таких подсолнухов делают подсолнечное масло. Подсолнухи были низенькими, не выше пшеницы, семечки в них серые и жирные…»
Маша вспомнила лес:
«…Кукует кукушка, удудукает удод, чирикают воробышки, стучит дятел, стонет выпь, шумят листья. Так говорит лес…»
И о бабушке написала. Про то, какая добрая она, как баловала внучек гостинцами. Если не успеет ничего испечь, так хоть кочерыжку капустную очистит или морковку. Так постепенно стала записывать Маша все, что знала о семье сама, что рассказывали о прошлом отец и бабушка, при этом с любовью помнила свою учительницу Марию Конидьевну и старалась писать без ошибок.
Записала она в свою тетрадь и стихи любимых поэтов.
Наступил канун нового столетия. Детища девятнадцатого века — пароходы, паровозы, электролампочки — Маша видела. Об автомобилях и воздушных шарах продолговатой формы — слышала, а друзья мужа, железнодорожные служащие, уже говорили о летательных аппаратах с крыльями. Причем лишь некоторые считали такие аппараты невозможными. Филипп и его друзья уповали на технические изобретения грядущего века — они, изобретения, облегчат труд и жизнь человека. Маша увлеклась этими разговорами и не сразу заметила, что никто из собеседников, говоря о будущем, не уповает на всевышнего. Мало этого, она вскоре узнала: среди новых ее знакомых есть и такие, что вовсе не веруют в бога. Оставшись одна, помолилась в спасение душ их и вдруг… Вдруг ощутила собственные тайные сомнения. «Господи!.. Да что же это? Боже! Верю! Верю я…» Вспомнились искренние и всегда бесплодные молитвы свои. О выздоровлении мамы, о благополучии в доме, об освобождении Александра Фотьича… И совсем живо представилась бабушка: маленькая, сердитая, грозит богу крепеньким кулачком.
Ночью Маша плакала.
В предновогодний день Маша делала праздничные покупки. По городу носились принаряженные тройки. Городовые высились особенно торжественно. В людных местах слышался возбужденный говор.
Слух у Маши чуткий, душа впечатлительная; вроде отдельные слова слыхала, а поняла: по-разному ждут люди грядущий век. Одним царская и божья милость светила, другие что-то сами хотели сделать. Что же? На пути домой увидела молодых парней в форменных шинелях; топтались по снегу в кружке, обнявшись за плечи, пели про святого, что был не прочь прокутить с ними ночь, да на старости лет не решался. Парни звали Машу к себе. Мужняя жена, ясно, прибавила от них шагу, однако весельчакам улыбнулась и, хотя богохульствовали они явно, помолиться за них забыла.
За новогодним столом железнодорожники снова говорили о грядущей технике века, а Маша задумала свое, личное.
Осенью 1901 года она записала в заветную тетрадь:
«У нас родилась дочка. Назвали ее Александра»