ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Растет Шурка

Калугу Шурка не запомнила из-за своего младенчества. А вот во Владивостоке, куда перевели отца работать, она осмотрелась основательно. Был канун войны с Японией. Вот с этого, 1904 года Шурка продолжит повествование от своего… вернее, от моего «я». Ибо Шурка Колесникова и была я.

До этой страницы я рассказывала по записям и устным воспоминаниям моей матери — Марии Георгиевны Колесниковой, урожденной Голиковой, и придерживалась в меру способностей ее стиля изложения. В собственном рассказе будет естественней говорить на свойственном мне языке горожанки.


Первое, что запомнилось:

На спинке моей кроватки висит поблекшая лента. Среди игрушек моих есть стеклянное яйцо. Если посмотреть через него на свет, увидишь бородатый лик с золотым кругом над головой. Потом мне мама объяснила, что лента и яйцо — давний подарок моей прабабушке от самой царицы. Перед кроваткой висела картина — белый многотрубный корабль.

Второе:

За столом с папой и мамой сидит человек (это он подарил картину) в распахнутой рубахе с синим на полспины воротником. На груди видна рубаха с белыми и синими полосами. И слова запомнились: «земляки», «волгари». А мне сказали, что я не волгарь, а «пряник калужский».

Помню еще яснее:

Лодка, в ней наш земляк, папа и я у мамы на коленях. Мы подплываем близко к такому же точно, как дома на картине, кораблю. Белый борт, высокие трубы, мачты его уходят в небо.

Очень скоро я узнала: пятитрубный корабль — это крейсер «Россия», четырехтрубный — это «Громовой» (на нем служил земляк). Я еще толком ничего не понимала, но на всю жизнь от вида кораблей осталось ощущение необычной мощи, силы и красоты. А матрос рассказывал, что у царя таких кораблей множество, и с ними нам никто не страшен.

Потом корабли из белых перекрасили в темный цвет. Они густо задымили, что-то грозно в них заурчало. А под утро я проснулась от загрохотавшего железа. Папа и мама стояли у засветлевшего окна. Подбежала и я к ним. Папа сказал:

— С якорей снимаются. Война.

Наши корабли, с которыми не страшно, выходили из бухты. Бухта опустела, и мне стало страшно.

На время войны семьи железнодорожников отправили в Барнаул. Там, мне кажется, я помню каждую подробность.

Когда собирались гости, мама предлагала читать вслух. Я узнала имена тех, кто писал книги: Гоголь, Некрасов, Короленко…

В доме любили петь, я тоже подпевала:


Пожалей, моя зазнобушка,

Молодец Кова плеча…


Моя подружка и тезка Шурка Кларк (из семьи, что эвакуировалась с Дальнего Востока) спросила:

— А что такое «Кова»?

— Так зовут молодца, — объяснила я.

Взрослые смеялись. Смешила я их и другими словами. «Крышу» называла «крыса», а «калоши» — «колесы».

И еще мне нравилось помогать маме убирать квартиру и мыть посуду. Я даже в гостях бралась за веник и тряпку. Хозяева весело меня хвалили:

— Саня пришла. Вот будет у нас чисто и прибрано.

«Саней» меня стали называть при Шурке, чтобы мы не кидались на имя «Шура» вдвоем.

Узнала я там и слово «революция». Причины запомнить были впечатляющими. На улице что-то происходило, и взрослые, затолкав меня и Шурку в угол, кинулись к окну. Хозяйка крикнула:

— К нам его!

Наши мамы выбежали из комнаты. Хлопнула калитка, в кухне затопали. Хозяйка вытащила из домашней аптечки йод, бинты и вату. Я и Шурка под шумок выкатились в кухню и увидели страшное дело. На стуле сидел бледный парень в форме, похожей на папину. Лицо и шея его были в крови. Мама выстригала ему волосы возле уха, ухо отвисло, и мы попятились — такая жуткая была там рана. Нам случалось оцарапаться, и мы орали, увидев у себя капельку крови. А парень молчал. Женщины его перевязывали и кого-то ругали «иродами». Про парня объяснили: он «студент», досталось ему от «казаков». И вообще «революция», потому что войну мы «продули».

Студент ушел, когда стемнело. А я с тех пор не орала, даже когда случалось с разбегу рассадить коленки и «пахать» носом.

Вспоминая Барнаул, мама не раз говорила:

— Там заложился твой характер.


Хутор Желанный

Войну «продули», и мамы повезли меня и Шурку обратно во Владивосток. Из-за войны что-то случилось с Китайской железной дорогой, и папа остался без работы. Правда, революция кого-то научила, и папе дали «заштатные» деньги. Он решил пустить их в «дело». Сказал:

— Вхожу в пай к рыбакам.

Был отвесный, скалистый обрыв, узкая полоска песка под ним. Волны и кивающие мачтами шаланды на них. На мачтах взвились и надулись паруса, и шаланды быстро заскользили от нас. Вскоре волны выросли и не шуметь, а реветь стали. Над скалами неслись черные тучи. А в бухте не было крейсеров, с которыми не страшно. «Россия» и «Громовой», рассказывали, в войну приносили из морей в бортах и трубах пробоины величиной с ворота. Куда ушли крейсеры теперь, я не знаю, и не приходил к нам больше наш земляк-волгарь.

А ветер свистел между домами и сопками. Неуютно нам было, зябко и жутко.

Прошли дни, буря улеглась и сменилась туманом. Он растаял под солнцем, и море засверкало. По этому сверканию приплыли черные шаланды.

Папа сказал:

— К черту. Деньги продуешь и дела не поправишь.

Деньги, оказалось, можно «продуть», как и войну.

А папа сказал еще:

— От земли мы пришли, к земле и вернемся.

Вскоре он сообщил нам, что земля у нас есть, и хорошая. Будет срок — и будет достаток.

Мама не стала ждать достатка от земли и стала работать. Она умела шить. Вот и зарабатывала. Папа не появлялся долго; мама и я тосковали. Наконец мама сказала:

— Съездим к нему.

Мы поехали на станцию Кипарисово. Папа и обрадовался, и смутился.

— Вот наша земля, но на инвентарь, на лошадь мне не хватило. И дом пока не на что поставить.

Но он тотчас ободрился:

— Вошел в пай с китайцами. С ними и живу в одной фанзе. Зайдем?

А куда нам было деваться? В темной фанзе были каны. Такой лежак во все помещение. Дымоход от печурки шел под канами и грел их. Они были застелены цыновками. По-моему, было уютно, но маме все это не понравилось. Она сказала:

— Ладно, Филипп. Я не из тех, чтобы пропасть без тебя.

Папу беспокоило другое:

— Где вас хоть на время устроить?.. Есть тут неподалеку хорошая семья. Пойдем к ним.

Он посадил меня к себе на плечо. Очень мне было хорошо так ехать! Сижу высоко над землей, держусь за крепкую папину голову, и видно все вокруг далеко. Синие сопки, зеленые леса, а по краям дороги небольшие поля картошки, капусты — кочаны огромные. Кукуруза, будто лес, высокая. На лесной опушке, на болотцах, в лесу пестрели цветы, иные величиной с блюдце или чашку. Вскоре я знала их названия: лилии, ирисы, пионы, кукушкины башмачки, ромашка, гвоздика, гелиотроп. Папа говорил:

— Таких разных, красивых, крупных цветов, как здесь, нигде не растет, — потом показал: — Вот и Желанный. Здесь живут Ланковские.

К нам вышла навстречу невысокая темноволосая женщина, с ней была девочка, моя ровесница. Тоже черненькая, большеглазая. Мы познакомились. Девочку звали Лия, женщину — Надежда Всеволодовна.

Папа познакомил нас:

— Надежда Всеволодовна, приютите моих на денек.

— С большой радостью.

Ланковские в основном жили во Владивостоке. А здесь была их дача — небольшой дом с большим двором.

Взрослые — мои папа с мамой, Надежда Всеволодовна, ее сыновья Всеволод и Толя (одному шестнадцать, другому семнадцать лет) — занялись разговорами. А Лия повела меня смотреть хутор. На лужайке паслась лошадь. Лия предложила:

— Покатаемся.

— А мы не упадем?

— Она смирная.

Лия подвела лошадь к садовой скамейке. С нее мы с великим трудом взгромоздились на теплую лошадиную спину. Лошадь терпеливо дождалась, когда мы усядемся, и, будто нас на ней не было, потихоньку переступая по лужайке, стала снова пощипывать траву. Погарцевав таким образом, мы кое-как съехали по круглому лошадиному боку на землю и отправились смотреть дальше. Близко была березовая роща, в версте от дома — речка Пучахеза. А совсем неподалеку от дома бежал ручей, такой прозрачный, что под быстрой водой виден был каждый камешек.

Через ручей была перекинута широкая доска. Лия пояснила:

— На ней мы стираем белье.

— А давай что-нибудь постираем?

Уж очень показалось заманчиво стирать белье в таком ручье, на такой доске. Лия сбегала в дом и принесла рубахи своих братьев. Мы их мылили, плясали на них босиком, споласкивали— вода так и рвала их из рук. Удивительно чистая получилась стирка. Развесили рубахи на кусты. Лия показала на огромное дерево:

— Грецкий орех. На него легко забираться. Заберемся?

Раньше я по деревьям не лазала и даже удивилась своим способностям, когда оказалась на самой макушке рядом с Лией. Я уже слыхала, что есть люди, боящиеся высоты. У нас с Лией такого страха не было. Мы даже нарочно стали качаться на ветках, при этом хохотали, повизгивали и пели, что придет в голову. С дерева хорошо виделись окружающая нас тайга и сопки. Через тайгу бежал хвост дыма, и слышался оттуда шум поезда. По небу плыли облака. Если смотреть на них долго, то они начинали походить на разных животных: облако-верблюд, облако-слон, облако-пудель. В кустарниках на равнине раздались выстрелы.

— Всеволод и Толя стреляют, — объяснила Лия, — будет вкусный ужин.

Когда мы пришли в дом, повар-китаец щипал фазанов.

Каких-то несколько часов, а мы так подружились с Лией, что плакать хотелось от предстоящей разлуки. Взрослые, похоже, тоже друг другу понравились.

— Мария Георгиевна, — говорила Надежда Всеволодовна, — вы — умница, вы управляетесь с десятичными дробями, начитаны, а зарабатываете шитьем. Я помогу вам найти дело по вашему образованию. Вот наш владивостокский адрес. Когда мы вернемся… — тут Надежда Всеволодовна посмотрела на меня и Лию. Не знаю, что было на наших лицах, но она улыбнулась и сказала как о решенном — Асенька пока останется с нами.

Мы закричали «ура» и пустились в пляс. Собравшаяся что-то возразить, мама лишь рукой махнула.

Здесь стоит объяснить, почему меня стали к тому времени называть Асей. В нашем городском дворе образовалось целое скопище тезок. Шурки, Сашки, Саньки… Вот кому-то и стукнуло выделить меня — Ася. Неправильно это: Ася — Анастасия, а не Александра. Но имя прижилось, и я стала Асей на всю жизнь.

В детстве пожить немного без мамы самостоятельной жизнью бывает даже интересно. Весь день у нас был в хлопотах. Мы усердно стирали все, что попадало под руку. Копались на огороде, катались на лошади, лазали по деревьям, собирали ягоды, грибы, орехи, приносили повару хворост для плиты. Повар был неторопливо трудолюбив. Картошку, морковку нарезал в виде звездочек, розеток, напевая вроде:


Pyськи мадама дурака,

Китайса не хочу люби,

Китайса купеза богата,

Чево-чево хочу купи.


Ясно, песенка была не китайская. Наверное, Всеволод и Толя его ей научили.

Однажды, в поздний вечер, вокруг все притаилось. Лошадь, закрытая в крепкой конюшне, перестала хрумкать сено и переступать копытами. Охотничьи собаки в молчаливом ужасе полезли под кровать. Толя и Всеволод взялись за ружья. Погасили свет, и мы все прильнули к окнам. К дому из тумана вышли два тигра. Походили, понюхали, подергали хвостами, что-то проурчали, помурлыкали и царственно удалились. Собаки, виновато виляя хвостами и поскуливая, вылезли из убежища. Лошадь захрумкала, и мы поняли, что тревога миновала.

Живя у Ланковских, я постепенно узнала историю их семьи. Лиин папа — русский польского происхождения, он служил военным врачом. Говорили, что он революционер. Его арестовали. Друзья устроили ему побег из тюрьмы за границу. Он был в Японии, а потом обретался в Маниле, на Филиппинах.

Никто из окружающих точно никогда не говорил, за какую вину перед царем арестовывали доктора. Но теперь мне ясно одно — большевиком он не был.

Но это я поняла после. А тогда чем больше я узнавала о военном враче Ланковском, тем романтичнее виделась его фигура.

Надежда Всеволодовна имела великолепное музыкальное образование и преподавала во Владивостоке по классу скрипки. Ее сыновья были отличными рисовальщиками. Всеволод — в реалистическом рисунке. Толя рисовал шаржи и карикатуры. Я, увидев их работы, тоже попробовала рисовать. Братья удивились:

— Ася, а у тебя получается.

Мне подарили краски, кисти, мама купила мне учебник рисования Буше. И увлечение рисованием осталось у меня на всю жизнь.


На пароходе

Меж тем сыновья опального врача хотели продолжать образование, а в университетские города России путь им был закрыт. К тому же Надежда Всеволодовна стала опасаться, как бы на повзрослевших детей ее не положила глаз охранка. Средства для поездки за границу Ланковские имели. Мать зарабатывала преподаванием музыки, кое-что присылал отец.

Выезд продумали так: Надежда Всеволодовна остается дома. Всеволод, Толя, Лия и я отправляемся путешествовать в Японию. Сопровождает нас моя мама. Оттуда братья едут на Филиппины, к отцу. Весной мы возвращаемся во Владивосток.

Я не знаю, насколько был велик пароход, на котором мы плыли в Японию. В детстве все кажется огромным. На пароходе много запретных мест для пассажиров: рубка, мостик, машины, трюмы… Но наш возраст давал мне и Лие право совать носы в любые люки и отсеки. Моряки, снисходительно посмеиваясь, достаточно серьезно объясняли нам, что к чему:

— Компас… Картушка… Держи зюйд-вест двести пятнадцать — притопаешь в Нагасаки.

С высоты мостика открывались широкие виды моря. Позади, за толстой трубой, оно было темным. По темноте этой особенно ярко, как широкая белая дорога, виделся наш след, и тоже белые стежки волн там и тут прошивали темную водную поверхность. Впереди, под солнцем, море казалось расплавленным, и было больно глазам смотреть на него.

Лазанье по деревьям в Желанном помогло нам скатываться или влезать по крутым трапам особенно лихо. Морякам это понравилось, и они стали относиться к нашим путешествиям по кораблю даже поощрительно. Нам показали машинное отделение. Под решетчатыми переходами двигались вдоль грохочущих механизмов люди.

— Не страшно?

— Нет! — Мы не боялись высоты.

— Это цилиндры…

— В них пар гоняет поршни, — подхватывали мы.

— Ого! Все знают.

Шатуны толщиной в столбы с грохотом вращали такой же толстый вал. Пахло машинным маслом, и шел зуд по решетчатым переходам.

— А вот сама преисподня и духи в ней. Кочегарка…

Перед жутко гудящими пламенем жерлами двигались черные от сажи, блестящие от пота люди. Их руки, бугрясь мощными мышцами, орудовали лопатами и железными пиками. Подвешенный на проволоке к потолку, качался пузатый чайник. Временами кто-либо прикладывался к его дудочке, и пот на теле светился еще сильнее.

Вечером мы вышли на палубу послушать, как поют матросы.


Дверь топки привычным толчком отворил,

И пламя его озарило.


Мы совершенно наглядно представили, о чем песня. А когда узнали, что «напрасно старушка ждет сына домой», нам захотелось плакать.

Один матрос задумчиво спросил о нас:

— Какими-то они вырастут, барышни эти?

Я выпалила:

— Буду судовым механиком.

Все долго смеялись. Потом матрос спросил:

— А качки не забоишься?

Ночью налетел ветер. Мы проснулись. Нас швыряло по каюте, но мы, борясь с этим, оделись и выкатились смотреть бурю. У выхода на палубу нас поймал моряк.

— Вас же смоет. Дурочки…

Но потащил нас не обратно в каюту, а в рубку. В темноте не виделись, а угадывались, как призраки, огромные волны. Они с шумом захлестывали верхнюю палубу.

— Страшно?

— Нет.

Мы не испугались бури, а качка нас не брала. Буду! Буду я судовым механиком!


Мы в Японии

На маму качка подействовала. Она забыла в порту одну из корзин. В Нагасаки мы сняли квартиру в доме капитана Воронцова (многие русские моряки имели там дома). И лишь тогда мама заметила пропажу. В корзине была кое-какая одежонка. Лишнего мы ничего не имели, и потеря была досадной. Но волнения оказались не долгими. Нас нашел запыхавшийся полицейский чин и, смахнув со лба пот, вручил злополучную корзину.

— Пожяриста, вы потеряри…

Мама начала благодарить, но японец, быстренько откланявшись, вышел.

Дом Воронцова стоял на склоне горы. Двор круглый год покрыт густой муравой — до земли ее не проковыряешь! Вокруг росли апельсины и магнолии. В огромность их цветов не верилось, точно их сделали. До второго этажа поднимались две пальмы. К веткам двух особенно раскидистых деревьев для меня и Лии подвесили трапеции. Мы болтались на них, как обезьяны. А когда нас отправили в миссионерскую школу, зубрили на трапециях устные задания. Даже умудрялись это делать, повиснув на подколенках. Лиины братья объясняли:

— Обычно Лия с Асей думают вниз головой.

Сначала мы учились при французском монастыре. Если дома европейцев и домики японцев были открыты солнцу — в самый зной окна затенялись ставнями, — то монастырь открывал из-за густой зелени лишь остроконечные башни. В толстых стенах из красного кирпича были прорезаны такие узкие стрельчатые окна, что и без ставень в монастыре царили полумрак и прохлада. В этой тьме и древности бесшумно двигались монашки. От бровей их нависали белые козырьки, головы закрыты, фигуры скрыты широкими одеждам. Жаль нам было монашек. Занималась с нами молоденькая и розовощекая монашенка. Возможно, мы бы и постигли что-нибудь с ее помощью. Но она призвала еще и помощь божию: нас таскали на молитву. Я и Лия по-русски-то молиться не умели. Мы забастовали. Мама быстренько перекинула нас в американскую школу. Там на переменках мы могли озорничать в огромном доворе под большими камфарными деревьями сколько нам было угодно.

Лия училась английскому языку с того времени, как вообще училась говорить. Меня учил английскому второй квартирант в доме Воронцова — Иван Карлович. Как и Ланковский, он бежал из России, из тюрьмы. В свободное от занятий время он водил нас по городу и его окрестностям. Улочки Нагасаки были вымощены плоскими камнями, между ними пробивалась травка. По кручам взбирались ползучие растения. Занимало нас японское «здравствуйте». Знакомые при встрече подолгу стояли друг перед другом в глубоком поклоне. В дни цветения вишни «сакуры» японцы угощались под деревьями, запускали пестрые воздушные змейки с кистями, с трещотками, колокольчиками. Видели мы и праздник кукол, ночные шествия с фонариками из цветной бумаги. Одетые в яркие кимоно, постукивающие обувью-скамеечками «джори», нескончаемые толпы отражались в каналах и водоемах. Песни Японии были приятными, вкрадчивыми. Веселость — по-детски искренняя, молитвы — спокойные.

Мы побывали в храме Осуо. Путь к нему проходил среди древних необычно толстых деревьев. Корни их причудливо расползались. Кроны их были так густы, что солнечные лучи не проникали сквозь них. Из этого зеленого мрака за гладью водоема открывался вид на храм, окруженный открытой верандой. Перед верандой выстроилась обувь. Японцы, стоя на коленях, чинно молились, а вокруг храма носились их ребятишки.

Нашими постоянными друзьями в играх стали дети соседних семей — девочка Очкачи и мальчик Гинза. Вскоре, играя в прятки и застукиваясь, мы выкрикивали по-японски:

— Китта! Китта!

Потом увлеклись игрой в ракушки. Берешь ракушки в горсть, подбрасываешь и ловишь на тыльную часть ладони. Часть подброшенных ракушек на ней остается. Теперь задача: снова подбросив, поймать их в горсть все. Ни одна не упала — полный выигрыш.

Мы заучили японскую считалочку:


Джона, кина, пой,

И пой,

И пой!


Все резво выбрасывают руки вперед.

Дети играли, а взрослые работали. В море пестрели паруса рыбачьих лодок. Горы были опоясаны многочисленными маленькими рисовыми полями. Соседи артельно поливали их, подавая деревянные бадейки по конвейеру. Сначала — верхние поля, потом, когда все устанут, — нижние. После работы все купались.

А в открытых магазинах никто не караулил товар на прилавках. Покупатель выбирает товар, а тогда зовет хозяина. И не было в Японии замков. Да и не спасли бы они от лихих людей. Сквозь легкий японский домик можно, наверное, проскочить с разбегу, не оцарапавшись. У почти игрушечных жилищ росли в игрушечных садиках карликовые деревца, поблескивали крошечные водоемы.

Не верилось мне, да и забыла я, что с этой страной, с людьми этими была война.

Бамбуковые рощи, парк в Моджи, берег моря, танец гейш, вкрадчивая песня, цветение «сакуры», золотые рыбки… Япония. Нагасаки, которого потом не стало. Который возник, но совсем, совсем иным.


Снова Владивосток

Хотя все было тепло, пестро и ярко, я все чаще и чаще стала вспоминать Владивосток, его каменистые и суровые сопки. Мама с нетерпением вскрывала конверты от Надежды Всеволодовны.

И настал день, когда навстречу пароходу из-за горизонта поднялись затуманенные сопки, а потом засияли многими окнами громоздящиеся на сопках дома Владивостока.

Мы снова попали в дом с многолюдным двором на Комаровской улице, где бегали Шурки, Сашки, Саньки. Мама работала то продавщицей в пекарне, то счетоводом. Мама и папа никак не могли помогать друг другу, и постепенно их пути разошлись. Получилось это без упреков, со взаимным уважением, и я даже не вспомню, в какое время все это решилось окончательно.

В разные дни пришли печальные известия из далекой Сызрани. Умер мой дед Георгий Иванович Голиков, умер мамин брат Василий Георгиевич Голиков. Умерла моя прабабушка Екатерина Николаевна. Она пережила четырех российских самодержцев и умерла, когда ей было больше ста лет.

В детстве, если оно хотя чуть-чуть обеспечено, трудно грустить подолгу. К тому же меня определили в школу. Мама еще раньше сдружилась с учительницами этой школы, носившей название «Суворовская» (она была за Мальцевским базаром). Учительницы помогали маме повышать знания: мама постоянно занималась самообразованием. Заведовала школой Валентина Ивановна Логинова. В школе учились девочки из рабочих семей. Многие были плохо одеты и от недоедания слабы здоровьем. Для таких Валентина Ивановна сумела организовать «оздоровительные колонии» (прообраз пионерских лагерей). Снимала в селе домик на лето и поселяла в нем своих подопечных. На это требовались средства. Валентина Ивановна устраивала платные представления и вечера силами своих учениц и умело выколачивала деньги из богачей Владивостока.

Она понимала: их не разжалобишь. И действовала так: одетая просто, но со вкусом, нанимала на последние гроши извозчика и подкатывала к богатому дому.

— Иван Степанович, наш любезный Василий Семенович ассигновал в пользу моего заведения сто рублей. Вам, возможно, выделить такую сумму будет сложно. Однако, чем можете, поддержите доброе начинание нашего щедрого мецената.

— То есть как мне сложно?!

— Простите, ради бога! К слову, о благородном жесте Василия Семеновича прописано в газете… Он так влиятелен, так богат…

— Ерунда! Даю сто двадцать.

Мама по мере сил помогала Валентине Ивановне. Распространяла билеты на платные вечера. Летом ее пригласили быть воспитательницей в колонии. Читала девочкам вслух книги. Не зря она ходила в Сызрани на чтения Александра Фотьича. Читала она или пересказывала Гоголя, Некрасова, Пушкина, Войнич, Джека Лондона. То есть такие книги, где борьба добра со злом, где добрые, смелые, благородные люди.

Мне ж как дочери воспитательницы вменялось быть для всех примером: «За обедом локти на стол не ставь, ногами под столом не болтай, через весь стол за чем-либо не тянись, попроси передать и не забудь сказать спасибо».

Скуку быть паинькой я разгоняла, добравшись до нашего двора. От японских ребятишек я заразилась подвижностью и безудержным озорством. Тугой черный мячик при игре в лапту я кидала не по-девчоночьи из-за головы, а по-мальчишечьи резким боковым броском. Раз я рассадила два стекла, и мяч влетел в комнату жильцов. Я научила всех играть в ракушки и японской считалочке:


Джона, кина, пой!..


Ребята меня зауважали. Один мальчишка даже давал мне свой велосипед. Маме это не понравилось.

— Ты с ним не водись: он из богатых.

Я еще плохо понимала, в чем вредность богатых. Даже рассердилась на маму. Тут же появилась причина еще раз рассердиться. Снова играли в лапту; я стремглав летела по двору за мячиком и едва не сбила с ног худощавого и на удивление серьезного мальчика с книгами в руках. Он молча уступил мне дорогу. Я подобрала мяч и обернулась. Он смотрел на меня и вместе с этим сквозь меня или мимо. Его лицо ничего не выражало. Мне стало обидно: Аську Колесникову во дворе уважали, и на нее никто так не смотрел!

Вскоре я узнала: это был ещё один Саша — Саша Фадеев, который приезжал откуда-то из тайги и жил во время учебы у своей тетки Сибирцевой.


Опять я и Лия

Неподалеку жил богатый человек. Он выходил в шинели тонкого сукна с накидкой. У него были белые перчатки, трость, на голове цилиндр или красивая меховая шапка. Садился в экипаж. Сбруя лошади была украшена серебряными бляшками. И, весело крикнув «пошел!», отъезжал.

Как-то я попалась ему под ноги. Он ласково потрепал меня за волосы и назвал «славная девочка».

Я думала, что он хороший и добрый человек. Как-то я шла по Светланской. Впереди — «добрый господин», а еще впереди устало шел кауля — китаец-носильщик. Тротуары во Владивостоке тесные. Вдруг белая перчатка сжалась в кулак, ударила каулю и сбила его на мостовую. До этого мне не приходилось видеть, как бьют людей. Я бросилась бежать со Светланской на Набережную. Бродила дотемна, не чувствуя холодного ветра.

Потом сильно заболела. Увиденное тут ни при чем. А вот то, что мне не хотелось выздоравливать при этом… Мама, напугавшись красных пятен на моем лице, прикрыла меня косынкой и повела с температурой в больницу. На пути мы повстречали Надежду Всеволодовну и Лию. Мы давно не виделись и обрадовались встрече. Надежда Всеволодовна заглянула под косынку, заявила.

— Пустяки. Это корь. И никакой больницы. У нас отлежится. В тепле, сытости, уюте.

— А Лия? Заразится.

— Пока Ася болеет, Лия к ней заходить не будет.

У Ланковских был небольшой двухэтажный дом. Нижний этаж — кухня, кладовые, комнатушка повара. Дом деревянный, оштукатуренный. Стоял в углу Набережной и Тигровой, в сотне шагов от высоченного обрыва к Амурскому заливу. И фасад дома был открыт всем ветрам, дождям и вьюгам. От этого штукатурка лопалась, и дом выглядел старым, запущенным. Но внутри мне все казалось уютным и даже богатым. Стены оклеены обоями. Буфет был большой, шкаф для одежды, шкафы для книг и нот, диван, пианино, картины. Когда здесь жила вся семья, то в доме, наверное, не было просторно! Теперь просторно, но и тоскливо. Вот и пригласила Надежда Всеволодовна нас жить вместе с Лией.

Вскоре Надежда Всеволодовна сообщила:

— Асю принимают в гимназию. Бесплатно. Они с Лией вместе учиться будут. И жить будем коммуной.

Слово «коммуна», было распространено в нашем обиходе.

В городе были две женские гимназии: «зеленая» и «коричневая». В «коричневой» учились в основном дети состоятельных людей. Нам сшили зеленые платья. Но впереди нам предстояло еще сдать приемные экзамены, и Надежда Всеволодовна готовила нас по математике, русскому языку и географии, а мама меня готовила по закону божию. В народной школе я окончила три класса, а в гимназию готовили меня только во второй класс. Закон божий воспринимался мной как набор сказок, а не истин. Одни сказки, например, про Ноя и его ковчег, были интересны, другие — скучны и непонятны, третьи — страшны. Такой была история Юдифи и Измаила. Их прогнали в раскаленную пустыню. Их было жалко. И позже я нарисовала картину на эту тему…

Тогда ж я услыхала, что маму называют атеисткой. Одни — в осуждение, другие — в похвалу: «Передовая женщина». Сама я, видимо, никогда не верила в бога. Даже крестика у меня не было.

Занятия начались. На уроке французского языка преподаватель сидел молча пол-урока. Девочки переглядывались, ждали. Наконец одна спросила:

— Почему не начинается урок?

Преподаватель объяснил:

— В классе посторонние.

«Посторонней» была я. Бесплатным ученицам иностранные языки изучать не полагалось…


Новые знакомства

На средства меценатов-коммерсантов на террасе горы, вокруг и по склонам которой раскинулся Владивосток, было построено коммерческое училище. Облицованное светлосерыми плитками, с большими окнами, без всяких там колонн, лепных украшений, оно и сейчас выглядит вполне современным. В нем были оборудованы отличные учебные кабинеты, актовый зал, столовая, зал для гимнастики. Блестящие стержни прижимали ковровые дорожки к ступенькам каменной лестницы. И вот нас, гимназисток «зеленой» гимназии, пригласили в гости к «коммерсантам». Были отработаны приседания и полупоклоны, заготовлены подобающие слова и прочие, как впоследствии мы называли, «китайские церемонии». Мальчиков, разумеется, вышколили тоже. Теперь бы такое выглядело забавно: второклассницы, девочки с косичками и бантиками, в униформах, аккуратненькие Мальчишки чопорно раскланиваются, щелкают каблуками и разговаривают на «вы».

Среди представленных нам мальчиков были: Саша Фадеев, Петя Нерезов, Саша Бородкин, Гриша Билименко, Паша Цой.

Первую встречу с Сашей Фадеевым во дворе при игре в мяч я вспомнила и было насторожилась. Настороженность эта вскоре исчезла. Саша, оказалось, мог быть простым и общительным. И не замкнутость на него находила, а задумчивость, а иногда некоторая стеснительность.

В этот вечер нас очень сблизили общие веселые игры в нижнем коридоре. Шалости на пути домой, простое обращение сразу вызвали желание встречаться еще и еще.

А позже, когда мы из детства шагнули в раннюю юность, между нами развилась настоящая, большая дружба. И наши мальчики стали бывать в доме Ланковских еще чаще. К нашей компании в то время присоединился Яша Голомбик, тоже соученик Саши и его товарищей.

Помнится такое: мы всей компанией идем через Тигровую сопку по Тигровой улице от Светланской к нам. Саша идет, не разбирая дороги. Его спрашивают:

— Что идешь где попало?

— Я всегда иду прямой дорогой, как бы она ни была трудна.

Это нам запомнилось. И после не раз мы повторяли эти слова. И тогда же почувствовалось к нему особое уважение.

Что же определило характер моих с ним отношений?

Его родители работали фельдшерами в далекой таежной Чугуевке. Родного отца нет, есть отчим. Саша умеет ездить на лошади и лазать по деревьям, материально он очень и очень не обеспечен… Я вспомнила о прабабушке-фельдшерице, остальные моменты тоже схожи. А главное, мы из семей, добывающих свой хлеб собственным трудом, семей трудовых. То есть нас объединяла классовая сущность. Именно она свела ребят в одну компанию, ребят разных национальностей. Мы — русские, Билименко и Саня — украинцы, Цой — кореец, Голомбик — еврей.

Помню, в один из вечеров я и Лия показывали гостям японские сувениры: шкатулки, веер, ракушки, открытки, сделанные мной рисунки, рассказывали об увиденных красотах. Саша, послушав, вдруг встал, заложил ладонь за борт тужурки, слегка откинул назад голову, продекламировал:


Синих гор полукруг наклонился к туманной долине,

И чуть дышит листва кипарисов и пальм, и олив,

Но не тянет меня красота этой дивной природы,

Не манит эта даль, не зовет этот воздух морской.

И как узник жаждет свободы,

Так я жажду отчизны, отчизны моей дорогой.


— Мы же там не засиделись, — озлились мы.

Нам не нравилось, когда «давлеют». Лия села за пианино, а я спела о крейсере «Варяг»: «Плещут холодные волны…». А дальше у нас все пошло просто и весело.

Только Петр Нерезов заметил Саше:

— Наши хозяйки — особы содержательные.

Надежда Всеволодовна после ухода ребят сказала:

— Очень славные. А Саша… удивительно умный мальчик. — В дальнейшем часто говорилось относительно Саши. А его товарищи нередко называли Сашу «писателем». Оказывается, Сашины сочинения в училище всегда получали высокий балл. К тому же Саша умудрялся писать сочинения за нескольких товарищей. «Взаимовыручка», с точки зрения преподавателей, сомнительная, но так было.


Безмятежное лето

Напротив Владивостока по пути через Амурский залив находится полуостров Сидеми. Там были владения богача и пионера в своем деле Янковского. Главной статьей дохода его были конный завод и панты. Пантачи-олени носились по всему полуострову стадами. У Янковских был штат работников и служащих. Надежду Всеволодовну пригласили со скрипкой туда— Янковские любили музыку. Поехали и мы.

Маленький катеришко отстукал машиной через довольно бурный Амурский залив, зашел в бухточку, и наш городской «десант» высадился на берег, где обитали люди отнюдь не городского вида. Здесь носили высокие сапоги, кожаные куртки, меховые жилетки. Здесь жили объездчики, жокеи, охотники, рыбаки. Даже женщины носили шаровары и финские ножи у пояса. Колокол позвал всех к столу. Сюда, как в кают-компанию военного корабля, не полагалось опаздывать. За длинный стол большой столовой разом сели работники и гости. Хозяин замедлил с приходом на полминуты. В открытые окна свободно входил воздух тайги и моря. Аппетит разгорался и у самых разборчивых в еде. А еда была сытная: дичь, рыба, овощи, квас.

Вечерней программой руководила жена Янковского с романтичным именем Дэзи. Надежда Всеволодовна играла на скрипке. Кто-то декламировал, кто-то пел. А на утро мы видели, как объезжают лошадей. Янковский сел на коня такого злого, что я подумала: «Какие же тогда тигры?» Конь взбрыкивал, страшно скалился, старался укусить. Шерсть у него была столь плотной и гладкой, что казалось и нет ее.

Конь дрожал от возбуждения. Наконец он окончательно взбесился: встав на дыбы, резко скакнул на передние копыта, отжав чуть ли не цирковую «свечку»… Янковский вылетел из седла. Подогнув голову и не задев ею о землю, он мягко перекатился через лопатки и округленную спину, вытянулся, раскинув руки и ноги. Все замерли. Конь разом успокоился и с обескураженным выражением на морде подошел и понюхал хозяина.

Тот потрепал его по холке, сказал:

— А ты, брат, нахал.

И легко вскочил на ноги.

Все зааплодировали. Дэзи укорила:

— Сумасшедший.

Янковский похвастался:

— Падать я научен.

Потом мы узнали: наука далась ему не просто. У него были переломлены обе ключицы и переносица.

Нам, разумеется, тоже захотелось объезжать лошадей. Янковский, учитывая наш рост, без лишних разговоров выделил нам из конюшни пони. Маленькая лошаденка оказалась норовистой по-своему. Она не стала взбрыкивать, а ровной и хорошей рысью внесла меня в густые заросли. Вернулась я из них исцарапанной. Ну, разве могли мы просто и быстро уехать с Сидеми?! Мамы нас поняли, и мы были оставлены у Янковских.

Неподалеку от основных построек хозяйства, в тайге, была брошенная дача Кузнецовых. Нас и поселили на этой даче.

— Здесь вы будете настоящими охотниками и таежниками.

Нас снабдили одеялами, котелками, чашками, ложками, спичками и прочим хозяйством. Предупредили: ночевать там, завтракать, а днем работать: Сидеми бездельников не любит.

Такой самостоятельности мы не знали даже на Желанном. Однако с сумерками радость сменилась страхом. Тайга за окошком делалась черной. По ней шли шорохи, вздохи, стоны и вскрики. Нам кажется, что кто-то может прильнуть к окну и тайно смотреть. Мы гасим свет, чтобы не бояться отражения язычка огня в темном стекле окна. Окно становилось светлее, а в комнате — черно, но эта чернота знакомая, здесь все можно прощупать руками. И она не казалась страшной. Мы торопились лечь и заснуть крепко.

Утро вознаградило нас за пережитые страхи. Роса на траве светилась, отражая солнце. От домика к вершине сопки вела просека. Янковский предупреждал:

— Если захотите увидеть оленей, бегите к сопке на зорьке и там притаитесь.

Мы побежали, залегли за толстым стволом. И олени появились. Издали они показались нам рыжим облачком, что из долины стремительно вплыло на сопку. Потом мы услышали легкий топот. Олени приблизились. Впереди — вожак. Ветвистые рога касаются спины, горделивая осанка. Остановился как вкопанный, и стадо замерло. Ноздри оленя чутко раздуваются. Ветер в нашу сторону, и мы уверены, что олени пройдут совсем близко. Но нет. Вожак глухо стукнул копытом, раздался свист, и следом за своим вожаком стадо моментально скрылось.

Мы вернулись к своему домику. Умылись из ручья, развели костерок. Хворостинки ставили шалашиком, конусом. Так разгораются даже самые сырые дрова. Сварили кулеш, какао. Позавтракали и отправились в усадьбу.

Там готовились к рыбной ловле. Мы умели грести бесшумно, и нас посадили на весла. «Раз, два, навались, табань, суши весла! Весла на воду!» — это нам экзамен. И тут же похвала: «Умеют».

На то мы и владивостокские.

Потом мы ловили рыбу неводом.

— Ниже! Держите ниже! — кричали нам, в азарте забыв про наш рост.

Мы добросовестно опускали ниже, отталкивались ногами от дна, выныривали, хватали воздух, снова ныряли, но край невода не отпускали.

Кто-то опомнился:

— Кончай, ребята! Утопим девчонок-то!

— А, черт! Надо же им быть такими недомерками!

Нас вместе с неводом и рыбой выволокли на берег.

Губы у нас были синие. Зубы лязгали.

— Завертывай их в полотенца. Так… А теперь марш в кусты переодеваться!

Сухие шаровары, сухие блузки, одеяла, полушубки. Одни глаза видны, а их, глаза, греет разгорающийся костерок. И так хорошо! Кто не испытал такого, тот ничего в счастье не соображает.

Была уха. И путь, теперь уже не страшный, по тропинке среди тайги на ночлег в нашем домике.

Окрепшие, загорелые, уверенные в своих силах, даже несколько самоуверенные, вернулись мы во Владивосток и узнали, что началась война с Германией.


Война, такая далекая

В войну мы начали быстро взрослеть.

Если из-за раннего своего возраста близкую к Владивостоку Японскую войну я ощутила весьма смутно, то к далекой отсюда войне Германской я отнеслась с достаточным пониманием. Меня не захватил патриотический угар. А «угоревшие» были. Уже кое-кого из мальчишек-гимназистов выпороли за попытку бежать на фронт. Многие из тех, кто достиг призывного возраста, уехали на фронт добровольцами. Девчонки в гимназии восхищались такими. Газеты, журналы прославляли героев.

Почему у нас не было подобных восторгов?

Вспоминаю отдельные детали. Вокзал. Проводы призывников. Горько-горько плачут женщины.

Очередная встреча с нашими мальчиками. Саша Фадеев говорит серьезно и без всякой гордости:

— Отчима на войну взяли. Он ведь военный, фельдшер запаса…

— Мама переживает?

— Они единомышленники. Тяжело ей…

В чем единомышленники? Спросить я постеснялась.

Потом стали приходить известия о гибели то одного, то другого знакомого нам человека. Появились калеки.


И снова, было лето. И снова Лия и я «разбойничали» на Сидеми. Все-таки очень далеко была от нас война. Ведь даже до Москвы поезд стучал колесами две недели. А тут еще город с его журналами, газетами отделен порой очень бурным морем и заливом. И первобытная природа вокруг. И олени, и полудикие кони, и рыба, и примитивный ипподром на поляне. Мы отключились на время от большого и недоброго в ту пору мира.

Из эпизодов того периода, мне хочется рассказать такой…

У детей Янковских была няня-японка — Ама-сан. В ее комнате на специальной подставке стоял какой-то пузатенький божок. Ему Ама-сан время от времени усердно поклонялась. Как-то она получила из Японии посылку с апельсинами. Нас угостила и себя не обидела. А пять очень красивых апельсинов положила перед своим идолом.

— Боф тоже кушать хочет.

«Боф» — так она произносила слово «бог». «Боф» держал пальчики на пузе и равнодушно взирал на подношение. Ама-сан посматривала на апельсины далеко не равнодушно. Наконец попросила меня:

— Ася-сан, я пойду, а ты возьми у боф один апельсин и дай мне. На тебя боф не будет серчать. Он не твой боф.

Постепенно я перетаскала для Амы-сан все апельсины. Вечером Ама-сан сидит удивительно грустная.

— Ама-сан, что с тобой?

— Бедный боф-то. Обманури его.

После второй поездки на Сидеми мы вернулись повзрослевшими не только умом.

С одной нашей подружкой произошел такой случай. Она явилась в класс с завитыми прядками на висках, а нам рекомендовали гладко зачесывать волосы и собирать их в косы. Девочка была на редкость тихая, скромная, и классная дама удивилась:

— Что это у тебя?

Скромница зарумянилась и ответила, потупя очи долу:

— Природа играет. Но вы не беспокойтесь. Сама я ничего, мое сердце еще спит.

Небось уже постукивало. А чудачка была наша ровесница… Когда девчонкам к шестнадцати, они начинают понимать кое-что.

Повзрослели и наши рыцари. Дружба с ними началась в пору, когда «сердца спали» всерьез и надежно. Поэтому новые встречи пока не выявляли особых симпатий к кому-нибудь конкретно. Нам Саша, Петя, Паша, Гриша, Саня, Яша были симпатичны совершенно одинаково. Да и были они похожи: все дружили с книгами, все занимались спортом. Все придерживались определенного нравственного кодекса: «Лежачего не бьют. Двое на одного не нападают, слабого не обижают. Девочек в обиду не дают».

Они не только огораживали нас от приставаний шалопаев. Попробуй пристань, когда, если не все пятеро, так трое обязательно сопровождают девушек, которые и сами к тому же не рохли! Они отвлекали нас от неправильных настроений и мыслей.

Вот кто-то достаточно убедительно провел верноподданнический разговор… А когда мы собрались в доме Ланковских, Саша задает загадку: как пятью спичками написать слово «дурак»? Ломать спички нельзя.

Написать мы не умели, тогда Саша сложил из трех спичек букву «Н», а двумя обозначил римскую цифру II. Так на мелких монетах обозначался Николай II.

А Петр Нерезов рассказал о Распутине.

Рассказав, удивлялся:

— Надо же! Распутин. Нарочно такую. фамилию для прохвоста не придумаешь. И этот тип в фаворе.

Избежали мы из-за своих рыцарей сомнительных знакомств. На вечерах перед нами расшаркивались не однажды сынки влиятельных родителей, но, увидя наших неизменных провожатых, спешили откланяться.

Однажды я рассказала Саше о впечатлениях о Сидеми, о Янковских. Мол, есть и среди состоятельных справедливые, добрые и приличные люди (о плохих я тоже помнила: господина, ударившего каулю, разве можно забыть?). Разговор шел неподалеку от коммерческого училища. Оттуда виден весь Владивосток. Саша показывал на дома, кварталы, говорил:

— Вон замок Бринера, дом Скидальского, магазин Кунста и Альберса, магазин Чурина. Там живет Корф. Вон доходные дома, а вон Корейская слободка. А дальше Первореченский поселок, видите вагончики в тупике? И там живут. Не слишком ли велика разница между жильем? А в труде? Ваша мама уходит — темно и приходит — темно. Да и Надежда Всеволодовна вечно с уроками музыки. Но они хотя в чистоте. А каково в кочегарках, шахтах, у машины, за плугом? А на фронте? Отчим пишет: кто в окопах сидит, а кто на квартирах стоит. Я не знаю Янковского. Может быть, он и в самом деле наравне с работниками трудится и ест одинаково с ними. Знаю другое: от этого общего труда работники получают рубли, а он — тысячи.

— Саша, но ведь управляться с хозяйством надо уметь. А чтобы уметь, знать надо много.

— Ну и дай людям знания.

Тут было над чем задуматься. Я лишний раз поняла, что мне просто повезло попасть в гимназию. Меньше, но тоже повезло тем детям, которые попали к Логиновой, Сибирцевой. А сколько ребятишек не знали школы! Русских. О корейцах, китайцах, гольдах, удэгейцах и говорить не приходится. А как же без книг? Не уметь написать письмо? Прочитать вывеску?

— Саша, а что же делать?

— Пока думать, размышлять. Вот так.

Я стала смутно понимать, что наши мальчики знают куда больше, чем знаем мы… И эти усиленные занятия спортом. И их неожиданные исчезновения из поля нашего зрения.

Я перечитала «Овод», «Девяносто третий». Я прислушивалась к разговорам взрослых. Я чувствовала, догадывалась, что есть, есть какие-то тайные, скрытые силы, которые противостоят существующему строю. Но я понимала, что связаться с ними не просто. В «Оводе» рассказывалось, чего стоила исповедь Артура для целой организации. Осторожны, скрытны должны быть бойцы.

Пока я могла только одно: раздумывать, пополнять свои знания и готовить себя физически к будущим неизвестным испытаниям. Что будут они, я не сомневалась.

Я и Лия делали дальние заплывы по Амурскому заливу. Зимой рискнули перебежать его на коньках. Вскоре мы поступили в «Сокольский кружок» в коммерческом училище. И со всем старанием относились к занятиям: делали упражнения на брусьях, кольцах, упражнялись в прыжках.


Без царя

И настал день, когда Надежда Всеволодовна сообщила:

— Царь отрекся.

«Вот оно, — подумала я с радостью. — Свобода! Все будут учиться, жизнь станет лучше».

Но наши мальчики не разделяли наших восторгов. Петр Нерезов сказал сумрачно:

— Пока ничего не изменилось.

Саша был и вовсе суров. Сообщил:

— Наш отчим… Наш Свитыч погиб. Война продолжается «до победного»… Кому это нужно?

И все-таки мы не думали, что наши друзья связаны с подпольем. Вольные слова мы и сами порой говорили.

Кто-то, видимо, догадывался о тайных связях наших друзей. И, как я думаю, от них решили избавиться. Случай спровоцировать предлог для исключения их из училища представился.

Преподаватель черчения вошел в класс. Все встали, приветствуя его. Гриша Билименко задел при этом чертежную доску, она с треском упала.

Преподаватель спросил:

— Кто швырнул доску?

— Виноват, — ответил всегда и со всеми обходительный Гриша, — нечаянно. Виноват.

— Поднимите и встаньте с доской. И так стойте весь урок.

Гриша поднял доску, постоял немного. Осознав же всю оскорбительность наказания, осторожно положил доску на место и тихо вышел.

Все замерли.

Преподаватель выскочил из класса, хлопнув дверью.

После секундного гробового молчания все разом зашумели. Особенно горячо в защиту друга выступили Саша, Петр, Паша, Саня и Яша.

Друзей исключили из училища. Об этом узнали в гимназиях и школах Владивостока и непонятно быстро в учебных заведениях Хабаровска и Никольск-Уссурийского.

Мальчики поселились в заброшенной казарме. Как сказали нам, образовали коммуну.

— Вас считаем членами этой коммуны, — сказали нам.

Званием этим мы с Лией очень гордились. Стали думать, как выручить друзей. Единственное решение: забастовка! На одном из собраний учениц нашей гимназии говорить о необходимости забастовки поручили мне. Я, не колеблясь, выступила. А на утро меня вызвали к начальнице Анне Гавриловне:

— Тебя бесплатно учат. Учат Христа ради, а ты подбивать других на забастовку? Чтобы немедленно пришла мать и внесла деньги!

Деньги у нас были на хлеб насущный и только. Я была готова расстаться с гимназией. Но подруги сказали:

— Аська, выше нос! За тебя уплачено.

Я так никогда и не узнала, кто это сделал. Скорее всего подружки организовали складчину. Удивлялась я и другому: как стройно, умело, оперативно, уверенно ведется забастовка. Позже Фадеев рассказал мне, что исподволь руководили ею, направляли ее владивостокские большевики-подпольщики. Преподаватели-реакционеры сдались. Наших друзей вернули в училище. Мы победили.


1 мая во Владивостоке впервые открыто прошла демонстрация. По Светланской, где в основном можно было видеть «чистую» публику, прошли рабочие и солдаты, над ними проплыли красные знамена, на груди каждого алел бант. Потом пошли по рукам стихи Н. Асеева (поэт в те годы жил во Владивостоке):


Разрушим смерть и казни,

Сорвем клыки рогаток,

Мы правим правды праздник

Над праздностью богатых…


Вообще в те времена во Владивостоке побывали и другие поэты с именем. У меня среди фотографий неведомо как оказалась фотография К. Бальмонта. На обороте — стихи. Я не видела публикации этих стихов и на всякий случай (может, это будет кому-то интересно) перепишу надпись на фотографии:


Василию Васильевичу Дмитренко

На крае мира, сын Украйны,

Я бегло встретился с тобой,

Но наша встреча не случайна,

И этот случай не слепой.

Не здесь, не в этой малой клетке, —

В душе у нас родился звон,

В степях носились наши предки,

Где в звонах ветра небосклон.

Нас не предвидя, там горели

Они, пожар в крови творя, —

И стали мы, как звук свирели,

И стали песней кобзаря.


Владивосток 1916.IV.25

К. Бальмонт.


Приезжал и Бурлюк. Мне пришлось быть свидетельницей одной его причуды-нелепицы, оставившей в памяти чувство недоумения и разочарования. Бурлюк пришел в дом наших знакомых, сел ко всем спиной верхом на стул, облокотился на его спинку и так молча просидел довольно долго. Потом, не простившись, ушел. Все: «Ах, ах!!», «Этим он хотел сказать…», «Этим он хотел показать…». И какие-то «умные» догадки. То же он проделывал неоднократно на сцене «Уголка поэтов» под театром «Золотой рог», в «Балаганчике». На мой взгляд, это называется обыкновенной невоспитанностью.

После свержения царя амнистировали многих политзаключенных. Один, уже очень немолодой, выступил публично с рассказами о тюрьме. Говорил, что он двадцать лет просидел в одиночке, что при этом не потерял умения играть на пианино. И он играл. Бывшего узника-одиночку сопровождала в его выступлениях жена.

О большевиках говорили все чаще. Я поинтересовалась в разговоре с одним знакомым:

— Кто они? Что хотят?

— Их программа в самом корне слова «больше»: награбить и больше присвоить себе.

Ответ меня не удовлетворил.

Большевистское слово, как я поняла позже, я слыхала и тогда, и много раньше. Став взрослой, я нашла в трудах Ленина статью о Цусимском сражении «Разгром». Читала строки:

«…Сначала царское правительство пыталось скрыть горькую истину от своих верноподданных, но скоро убедилось в безнадежности такой попытки. Скрыть полный разгром всего русского флота было бы все равно невозможно…».

«…Этого ожидали все, но никто не думал, чтобы поражение русского флота оказалось таким беспощадным…».

«Самодержавие именно по-авантюристски бросило народ в нелепую и позорную войну…».

Я читала и переписывала строки: «…пыталось скрыть горькую истину…», «…таким беспощадным разгромом…», «…по-авантюристски…». И память подсказывала мне: слыхала, слыхала я такие слова! От папы, от его друзей, от тех, кто бывал в доме Ланковских. Я только не знала тогда, чьи это слова. Но проникали они, проникали в сознание людей.


Осенью мы узнали: в Петрограде новая революция. Власть находится в руках большевиков.

Саша, Петя, Паша, Саня и Яша повеселели. У нас они бывали. По-прежнему мы по очереди декламировали, пели хором, мы с Лией музицировали и пели для них. Но все чаще и чаще они таинственно куда-то исчезали. С запада приходили известия о разгорающейся гражданской войне. Во Владивосток вернулся из эмиграции отец Лии Владимир Николаевич Ланковский. Ланковские переехали из своего дома в Гнилой Угол. Мама вышла второй раз замуж за доброго, молчаливого человека Александра Кондратьевича Катаева. Высоченный уралец из бедной семьи выбился в бухгалтера, служил у Бринера и имел от него неплохую комнату. Там мы и стали жить.


Интервенция

Во Владивостоке был убит японский подданный. В то, что эта провокация подготовлена самими японцами, никто не сомневался с самого начала. Японцы прислали во Владивосток свои военные корабли и солдат. Для «защиты японских граждан от русских беспорядков». Чем объясняли свой приход американцы, шотландские стрелки и прочие иностранцы, я не знаю и не помню. По Светланской прошел парад «союзных» России войск. И началась чехарда с правительствами, путаница с деньгами, междувластья и тому подобный раскардаш, хорошо освещенный историками. Я позволю опереться лишь на личные восприятия.

Топает отряд японцев. Я вспомнила считалочку: «Джона, кина, пой, и пой, и пой!» Нет ли среди незваных гостей тех, с кем играли мы в Нагасаки?

Зимой было. Туман, гололед. Я поднимаюсь по крутой Тигровой. Средина улицы посыпана золой. В сторону не шагни — соскользнешь до самой Светланской. Меня кто-то догоняет, зовет с придыханием:

— Барысьня, барысьня!

Я шагнула на лед, повернулась к догоняющему. Японский солдат был пьян, приблизился.

— Джона! — Я тронула его пальцем, — кина, — показала на себя; лицо его отразило обескураженность и радость, — пой! — Я с силой выкинула кулак и ударила солдата в грудь. Скатилась с кручи, вбежала во двор. Интервенты не любили заходить одиночкой в наши дворы. В них погреба, канализационные колодцы и прочие неуютные места.


Летом мы были на Николаевских рудниках. Из мужчин был кто-то из стариков да из болящих. Поздно вечером у построек появился отряд вооруженных людей. Большинство китайцы. Были и верховодящие нагловатые русские. Полувоенная форма и выправка выдавали в них бывших офицеров. Забрав почти все запасы съестного, они расположились биваком на отдых. Один сказал нам:

— Если есть оружие, сдать. Во Владивосток никому не отлучаться. Уйдем — тогда, через сутки, — пожалуйста. Выполните — вас не тронут. Нарушите — хунхузы, — он показал на китайцев, — шутить не любят.

Бегло осмотрев комнату, он вышел. Мама выдвинула ящик стола — там лежал револьвер. Схватив лукошко, она кинула в него опасную для нас вещь, засыпала пшеном и пошла в курятник. Увешенный пулеметными лентами поверх мехового жилета, китаец заступил ей путь.

— Куда твоя ходи, мадама?

— Курочек кормить.

Курочки давно сидели на насесте. Китаец последовал за мамой. Она поставила лукошко в углу сарая, а он, сняв двух кур с насеста и ловко свернув им головы, миролюбиво отправился к костру, где его приятели варили ужин. На рассвете маленький отряд исчез.

Почему они не допустили больших бесчинств и разбоя? Видимо, в тайге были силы, внимание которых привлекать не стоило.

Спустя время мы снова вернулись во Владивосток.


Интервенты творили бесчинства в основном на дорогах, в селах и рабочих поселках. В городе, в центральных его кварталах, все выглядело достаточно благопристойно, парадно и чинно.

Однажды наблюдала такую картину: днем по Алеутской шел огромный американский грузовик, полный солдат. В чьем-то дворе раздались выстрелы (пьяный ли пальнул из ружья, или мальчишки — из самопала?); грузовик остановился, американцы дружно залегли вдоль тротуара. Было людно. Публика удивленно замедляла шаги, смотрела, потом посыпались смешки, шутки. Смущенные вояки быстро погрузились и умчались.

Как ни морочили нас газетенки и разные крикуны, было ясно: Красная армия надвигается неотвратимо. Зазвучало слово «партизаны». Проникали слухи и о зверствах, какие чинили интервенты. «Чистая» публика впадала в уныние или угарный разгул. В иллюзионах в антрактах выступали мрачноватые фигуры, пели нечто вроде:


Черный, жирный таракан

Важно лезет под диван.

Спи, мой мальчик, спи, мой чиж,

Мать уехала в Париж.


Побывал во Владивостоке и Вертинский:


Ваши пальцы пахнут ладаном,

И в ресницах спит печаль,

Ничего теперь не надо вам,

Ничего теперь не жаль.


С ядовитыми куплетами выступал Зорин. Его песенки были направлены против временных владивостокских правителей, против интервентов:


Шарабан мой — американка!

Не будет денег — тебя продам-ка!


Время делать выбор

Наступило время, когда каждый должен был решать вопрос: с кем быть? Мама и отчим сказали вполне определенно: «Господами мы не были. Дождемся наших и будем работать в полную силу». Я для себя уже решила так же. У Лии сложилось по-другому. Их глава семьи врач Владимир Николаевич Ланковский, старшие братья и старшая сестра еще до революции имели корни в Америке. Большевики Ланковского явно не устроили. Один из его знакомых говорил мне:

— Они, Асенька, совершенно не хотят считаться с другими партиями. Они изурпируют. Что же, посмотрим, как они будут управлять мужичьим государством, когда вся интеллигенция уедет из России. Ученые, финансисты, инженеры, писатели, артисты, художники, врачи, учителя… Представляешь? Темные мужики и бабы. Ты не волнуйся. Я помогу тебе выехать и устроиться там.

Я помнила все, что рассказывала мне мама о прошлом нашего рода. И слова политического эмигранта меня не пугали и не трогали. С Лией же все было ясно. Не находила она в себе сил оторваться от семьи, да, видимо, и не хотела этого.


И наступила моя предпоследняя встреча с ребятами. Лучше, чем рассказал о ней Фадеев в одном из писем ко мне, рассказать трудно. И, воспользовавшись привилегией адресата, я сделаю выписку из того письма:

«…где-то ближе к весне 18 года у нас бывали встречи, овеянные какой-то печалью, точно предвестье разлуки… Это предчувствие разлуки вызывалось, конечно, и тем, что Лия должна была уехать, — об этом уже все знали. Из великого содружества девушек и мальчиков, мужающих и в разные сроки — одни пораньше, другие попозже — превращающихся в юношей, взрослых, — из этого содружества выпадало одно из важнейших звеньев — Лия. Особенно мне запомнился один, уже довольно поздний, холодный-холодный вечер. Был сильный ветер. На Амурском заливе штормило. А мы почему-то всей нашей компанией пошли гулять. Мы гуляли по самой кромке берега под скалами, там же, под Набережной. Шли куда-то в сторону моря от купальни Комнацкого. Мы уже знали, что Лия должна будет уехать, — срок, кажется, не был известен, но все уже знали, что это неизбежно. Было темно, волны ревели, ветер дул с необыкновенной силой, мы бродили с печалью в сердце и почти не разговаривали, да и невозможно было говорить на таком ветру. Потом мы нашли какое-то местечко под скалами, укрытое от ветра, и стабунились там…».

«…Так мы стояли долго-долго, согревая друг друга, и молчали. Над заливом от пены и от более открытого пространства неба было светлее. Мы смотрели на ревущие волны, на темные тучи, несущиеся по небу, и какой-то очень смутный по мысли, но необыкновенно пронзительный по чувству голос тогда говорил мне: «Вот скоро и конец нашему счастью, нашей юности, куда-то развеет нас судьба по этому огромному миру, такому неуютному, холодному, как эта ночь с ревущими волнами, воющим ветром и бегущими по небу темными рваными тучами?..». На душе у меня было тревожно в самом грозном смысле этого слова, и в то же время где-то тоненько-тоненько пела протяжная нотка, и грустно было до слез».

С какой же впечатляющей правдивостью написал Александр Фадеев картину того далекого-далекого вечера!

И вот я провожаю Лию. Я смотрю только на нее. Отговаривать поздно. Над ней, над семьей давлеет многоопытный их глава семьи.

Поднялись беглецы по шаткому трапу, и ушел пароход. Потом их ушло еще много, увозя и увозя беглецов, но я больше никого не провожала.

Проводила других. И не в бега, а на бой. Зашел Петр Нерезов, в сапогах, в куртке, в кепке. Так одевались рабочие.

Сказал:

— Уезжаем…

Я не спросила, куда. Только в слабой надежде произнесла:

— А мне с вами нельзя?

— Это… Это не интересно.

Я к тому времени уже поняла свою непригодность к таким делам. Без очков я не узнавала друзей на улицах, а носить их повседневно не рекомендовал врач, да и стеснялась. Без очков я палила из ружья в белый свет как в копеечку. С таким зрением в таежных дебрях, где зачастую прорубаются топором, много не навоюешь.

Пошагали мы с Петром на вокзал. Там были Гриша Билименко, Саня Бородкин, еще кто-то. Был ли Саша, я тогда в своих расстроенных чувствах как-то не осознала (привыкла принимать компанию как нечто целое). Потом Александр Фадеев легонько упрекнул меня в письме за то, что я много лет спустя уточняла, был ли он тогда на вокзале.

Саши не было. Он покинул Владивосток чуть позже. Все понятно: не те времена, чтобы молодые люди покидали белый город большими группами. Гриша, Саня и еще кто-то из попутчиков были одеты так же, как Петр. Я сдернула шляпку. Мальчики одобрительно кивнули: шляпка с лентой в компании с кепками выглядела неожиданно и привлекла бы лишние взгляды.

Подошел пригородный поезд, и я окончательно простилась с друзьями юности. С одними — немыслимо надолго, с другими — навсегда. И не только с друзьями юности, но и с самой юностью простилась я. Ибо никогда так быстро не накатывает повзросление, как в пору, когда остаешься без тех, кто самим присутствием своим напоминает тебе о днях детства, о днях ранней молодости твоей.

Опустошенная, бродила я остаток вечера, не помня, где и как.

Потом были недобрые слухи. Мне их впервые принесла одна из приятельниц:

— Сунулись наши дурни, куда их не просили. Вот и побили их всех.

Я не верила. Была убеждена: живы они и воюют как надо. Все сумрачнее были белые и солдаты-интервенты, когда садились на поезда, чтобы ехать в глубь страны.

Началась насильственная мобилизация в белую армию. Хватали мужчин на улицах. Лишь бы на вид был способен носить винтовку. Под такой повальный призыв попадали моложавые старики и рослые подростки. Одного я даже знала по имени: Коля Тищенко, 14 лет.

Как воевали наши друзья, я вскоре после окончания гражданской войны узнала из чудесных книг Александра Фадеева. А много позже, зато конкретней, — из Сашиных писем.

«…Мы четверо[1] — «три мушкетера и д’Артаньян», как мы шутя называли нашу четверку, — были зачислены в Сучанский отряд рядовыми бойцами в Новолитовскую роту и ушли на побережье к устью Сучана, где получили настоящее боевое крещение.

Я на всю жизнь благодарен судьбе, что у меня в боевые годы оказалось трое таких друзей! Мы так беззаветно любили друг друга, готовы были отдать свою жизнь за всех и за каждого! Мы так старались друг перед другом не уронить себя и так заботились о сохранении чести друг друга, что сами не замечали, как воспитывали друг в друге мужество, смелость, волю и росли политически. В общем мы были совершенно отчаянные ребята, — нас любили и в роте, и в отряде. Петр был старше Гриши и Сани на один год, а меня — на два. Он был человек очень твердый, не болтливый, выдержанный, храбрый и, может быть, благодаря этим его качествам мы не погибли в первые же месяцы: в такие мы попадали переделки из-за нашей отчаянной юношеской безрассудной отваги».

Если бы и не было Сашиных писем, этих строк в них, то все равно только так представляла бы я моих друзей в боевой обстановке, ибо за годы дружбы поверила в них раз и навсегда. Я горжусь дружбой с ними и немножко досадую на них, что не нашли они возможным посвятить меня в свое дело, дать мне какую-то настоящую работу. Ведь была девушка-подпольщица Зоя Секретарева, и воевала в тайге Тамара Головнина… И еще досадую на природу за то, что подвела меня со зрением. Впрочем, наши мальчики оберегали нас, очень оберегали. Я уже писала об этом.

Но надежда включиться в настоящую борьбу не покидала меня.

Я работала машинисткой в управлении железной дороги. По какому-то наитию в одном из сослуживцев Павле Панине я увидела большевика-подпольщика и напугала его отнюдь не законспирированной просьбой дать мне «настоящее дело». Был ли он подпольщиком — теперь я не знаю. Точно знаю другое: он никому не рассказал о моей просьбе. В городе, занятом белыми и интервентами, это было опасно.

Однажды я сидела в управлении, тюкала на машинке. В оконное стекло вдруг что-то стукнуло и зло свистнуло по комнате. Служащие кинулись к окну. На вокзальной площади стреляли. Я увидела там и тут нескольких неподвижно лежащих людей и не сразу поняла, что с ними. Потом с ужасом подумала: «А ведь они теперь не узнают, чем же все кончится».

Это были дни Гайдовского восстания…

…Много позже дошла ужасная весть о зверской расправе над Лазо, Сибирцевым и Луцким.

С двоюродными братьями Саши Фадеева — Сибирцевыми Игорем и Всеволодом я была знакома. И вот Всеволод, Сергей Лазо и Луцкий были сожжены в паровозной топке.

Начались забастовки железнодорожников. Я и моя подруга по работе Соня Кузьмина вместе со всеми не вышли на работу.

Кончилось это просто. Жены белых офицеров в тот период уже не гнушались работы, и их устроили машинистками.

Игорь Сибирцев погиб в бою, но, погибая, он, наверняка, знал уже абсолютно точно, чем все кончится.

25 октября 1922 года последние интервенты покинули Владивосток. С ними убежали остатки белогвардейцев. Очистилась бухта Золотой Рог, лишь пароходные дымы помаячили на горизонте. Потом и их развеял ветер.

Во Владивосток вошла Красная Армия.


…И на Тихом океане

Свой закончили поход…


На Артеме

Вскоре после окончательной победы Советской власти на Дальнем Востоке вся наша семья — отчим, мама, я и мой сын Лева — перебралась к месту новой работы на Артемовские угольные копи, что на Сучанской ветке. И в общем-то недалеко от Владивостока.

С Левиным отцом я рассталась. К семье он оказался не приспособлен. Я слишком самостоятельна, чтобы подробней упрекать его или самой каяться.


Раньше копи носили названия «Зыбунные рудники». Владели ими богачи Скидельский и Артц. Оборудование там было до предела примитивным. Рубали уголек обушком, тягали на себе в вагонетках. Меры безопасности были относительны. Богачам ли жалеть людей?

При обходе жилья рабочих для записи неграмотных я увидела ужаснувшую меня картину быта рабочих. Длинный барак. По обеим сторонам сплошные нары со сплошным барьерчиком, на котором висели грязные сырые портянки. Постели у всех примитивные, а у некоторых просто кое-какая одежонка. Угол завешен замызганной занавеской. Там ютится семейный рабочий со всем своим скарбом и люлькой с малышом.

Воздух в бараке такой, что топор повиснет, если бросить. Я думала, что задохнусь. И мне было стыдно, что я не могу свободно дышать. Другие ведь жили там всегда…

С первых же дней Советской власти работы на шахтах приняли новый размах. Увеличилось население. Понадобились не только шахтеры. Отчим Александр Кондратьич работал в бухгалтерии. Мама активно включилась в общественную работу. Я попала в систему ликбеза.

Еще перед отъездом из Владивостока Александр Кондратьич достал из шкатулки пачку царских денег и сказал:

— Маша, ты в театре играешь, передай для реквизита.

Мама, действительно, к тому времени увлеклась игрой в самодеятельном народном кружке при Народном доме Владивостока и уже исполняла роль Кручининой в «Без вины виноватых». Кондратьичевы деньги потом не раз фигурировали в различных пьесах Островского.

Деталь эта не так пустячна, как может показаться. Отчим — из потрясающе нищей семьи. Он и не женился-то долго, чтобы помогать семье и чтобы накопить хоть какое состояние. Накопил больше тысячи, и вот его трудовые деньги обратились в реквизит… И еще: знала я людей, которые очень и очень долго берегли и прятали старые деньги в надежде на возврат прежней власти.

Поработав в новой бухгалтерии, отчим как-то сказал:

— У Бринера… я все для заграницы считал.


О маминой деятельности…

На время она должна была оставаться с внучонком. По этой причине наши две комнаты и кухня в четырехквартирном коттедже превратились в некий штаб общественной деятельности. Сюда приводили беспризорников. Здесь их мыли, стригли, переодевали в чистое и отправляли в детские дома. Здесь же им шили рубашонки, штанишки, сортировали собранную по домам обувь. Здесь же сочинялись постановки для самодеятельного театра.

Об одной постановке стоит рассказать подробней. Называлась она «Божий суд». Режиссер-постановщик, он же автор и один из артистов — Быков. На сцене — лубочное изображение хлябей небесных. На облаках восседает бог Саваоф, его сын Иисус, над ними голубь, рядом богородица и ангелочки. Одежды из простыней, бороды и кудри из ваты и мочала, на головах нимбы из позолоченного картона. Под облаками — врата ада. Из красных лоскутов и бумаги подсвеченных лампочкой, раздуваемых вентилятором — «адское пламя». Черти, одетые в черное трико ребята с рожками и достаточно мерзкими хвостами, шуруют у огня вилами. 

Посредине сцены — большие весы. К весам подходят грешники. Некие фигуры, задрапированные в простыни, с лицами, белыми до синевы. Очередной грешник докладывает (допустим): 

— Мастер слесарки Алексей Иванов. 

В зале хохот: имена назывались истинные. 

Бог (строго): 

— В чем грешен? 

Иванов: 

— Пью ее, треклятую. 

Черти швыряют на чашу весов бутылку. 

Бог: 

— Сукин ты сын! Да как же тебе не стыдно?! 

Иванов: 

— Стыдно, боже, стыдно. И жена меня бьет. 

Ангелы: 

— Он уже наказан! — Кладут на весы скалку. 

Чаши выравниваются. 

В общем, строгий бог судил пьяниц, растратчиков, прогульщиков, «летунов», тех, кто кочует по работам в погоне за длинным рублем. Черти подзуживали, ангелы и божья матерь вымаливали снисхождения. В результате божьего суда одних с умильным пеньем тащили на облака ангелы, других с торжеством волокли к себе в огонь черти. Когда назывались истинные, всем знакомые фамилии, зал бурно выражал восторг. Когда оправдание или, наоборот, осуждение совпадало с мнением зрителей о том или ином «грешнике», зал бурно аплодировал. Когда бог был несправедлив, в зале свистели и орали: «Оправдать! Оправдать его!» или: «Жарить негодяя! Чтобы другим неповадно было!». 

На мой взгляд, представления эти были удачны. Они приучали к самокритике и вскрывали отношение масс к тому или иному нарушителю. И они содержали антирелигиозную пропаганду. Вид симпатичных ангелочков, доброй богоматери (ее не раз исполняла моя мама), важного и не совсем стойкого бога не оскорблял верующих. Вместе с тем такое приземление «небесной канцелярии», примитивный ее антураж подтачивали серьезность отношения к вере. 

Коммунист Быков был одним из ярких энтузиастов того времени. Он заведовал клубом. Туда относились и спортивная детская школа, и библиотека, и драмкружок, который ставил большие серьезные пьесы. Он же находил людей для проведения концертов. При клубе же организовался огромный струнный оркестр. Быков занимался и наглядной агитацией. И было непонятно, когда он только спит. 

Я же крепко помнила все, что слышала о «государстве неграмотных мужиков и баб». Помнила слова многих, бежавших за границу. И с каким-то внутренним вызовом окунулась в работу ликбеза. Теперь общий мой стаж учительской работы — около сорока лет. Всякие ученики у меня бывали. Но никогда не забыть тех. Первых. Бородатые деды, пожилые работницы вперемежку с молодыми людьми склоняются к тетрадям, от усердия высовывают кончик языка. А какая дисциплина! Какая гробовая тишина! И парадоксальные для возраста учеников моих выводятся слова: «Мама рубит капусту», «Мама дома», «Папа работает». Зато гордо звучат слова: «Мы — не рабы», «Рабы — не мы!». 

Я никогда не думала, что столь быстро могут меняться человеческие лица. Вот передо мной люди с начала занятий на ликбезе с наморщенными от напряженной работы мозга лбами. Движения неуверенные, угловатые. Да и школьная гигиена хромает. У того ногти запущены до нельзя, тот не причесан, не подстрижен, у этой чулки приспущены. 

Проходит время, и на моих учениках гимнастерки, толстовки, косоворотки, блузки простираны, волосы расчесаны, руки отмыты, лишь у шахтеров въевшиеся, как татуировка, синеватые отметины. Спокойны, не прячутся глаза. А после занятий чей-нибудь искренний восторг: 

— Какое счастье — быть грамотным! Поборем царское наследие — Темноту! 

Мои ученики часто говорили словами агитаторов. 

Тот написал сыну письмо и в приписке похвастал: сам. Эта пошла еще дальше: написала заметку в газету. Молодежь поговаривает о высшем образовании. 

Моя новая подруга Катя Куренева и я организовали библиотечный кружок. Традиция со времен маминого детства не умирала; по примеру не виденного мной Александра Фотьича мы организовали вечерние чтения. На первые же из них пришли сто двадцать человек. И снова чутье подсказало выбор: читали книги, где борьба, разумное побеждают, где родная природа, где воспет труд, где показана судьба женщин старого времени. 

Кто-то вещал, что не будет у нас писателей! Один за другим стали появляться великолепные журналы: «Огонек», «Прожектор, «Пионер», «Мурзилка», «Всемирный следопыт» с приложением. И книги: В. Иванова, А. Леонова, А. Серафимовича, Б. Лавренева, В. Маяковского и… чудо! Александра Фадеева. 

Сопереживания читателей можно назвать словами — мощное, всепронизывающее. За каждым образом, за каждой строкой и словом — правда. Они, наши, читатели, брали бронепоезд, они ломились сквозь тайгу, они гатили болота, они текли железным потоком. И не какие-то одиночки были героями. Они — герои. 

Наиболее способных молодых моих ликбезниц я за короткий срок подготовила так, что они сами могли заниматься с неграмотными соседками, которые по семейным причинам не могли посещать ликбез. Количество грамотных людей в недавно наповал неграмотном государстве стало расти в геометрической прогрессии. Это была настоящая культурная революция… 

В библиотечном кружке тоже работа кипела. Кружковцев стало до сотни человек. И все были заняты работой. Мы писали и вывешивали аннотации на книги, открывали читальни на вечерах, учили желающих библиотечному делу и обязывали их ремонтировать книги, завели доску вопросов и ответов, проводили сами вечера книги с лотереей. Катя была редактором рудничной стенной газеты, я — оформителем. Все свои свободные минуты я проводила в библиотеке. 

Не обходилось без казусов. 

Конечно, мы с Катей, как и все, проходили военизацию. Была у нас соответствующая форма: гимнастерка, косынка с красным крестом и красным полумесяцем (ниже я расскажу о нашей готовности к защите социалистического Отечества), но одевали мы эти боевые доспехи к делу, а обычно ходили в платьях, в каких привыкли ходить: платья, блузки, иногда шляпы. 

Сидим в библиотеке. Входит усатый дядя в красных галифе, френче, ремнях, кубанке. Оглядел нас изучающе, перевел взгляд на стены: 

— А этот, с эполетами, почему? 

— Это Лермонтов. 

— С эполетами почему? Спрашиваю. 

— Ну… Он «Прощай, немытая Россия, страна рабов, страна господ» написал… 

— Так он еще и эмигрант! Да и сами вы, барышни, по-буржуйски наряжены. 

Наши буржуйские наряды уже давно были знакомы со штопкой. Мы прочитали грозному инспектору отрывки из «Мцыри», мы рассказали о судьбе Лермонтова… 

Гость долго сидел молча. Потом отвел ладонь от глаз. 

— Мартынов, значит… Белая сволочь. — Уходя, уже виновато и с мечтой посоветовался: 

— А нельзя ли товарищу Лермонтову… ну, скажем, эполеты закрасить, а алые «разговоры» через грудь нарисовать? 

И так искренен был вопрос, что мы обещали человеку посоветоваться с партийным секретарем, политработником клуба.


Готовились к труду и обороне

Значков «Готов к труду и обороне» тогда не было. Но, пожалуй, заслужили таковые мы с Катей еще тогда. Рабочие планы росли, а рабочих рук не хватало. Вот и раздавался время от времени призыв: 

«Интеллигенция, поможем дать стране угля! Коммунисты, вперед!». 

Отстать от коммунистов нам казалось стыдным. И мы опускались в шахту. Нас, как правило, ставили отгребщиками к забойщикам. Забойщик отбивает уголь, а мое дело — успевать отбрасывать уголь от рабочего места в сторону. Забойщик работает шесть часов, и тогда как-то веселее выполнять эту довольно тяжелую работу. Но вот он кончил свое время. Я остаюсь одна. В забое становится темнее, светит только одна моя лампочка, шум шахты еле доносится издалека. А мне убирать и убирать горы угля, но вот слышится металлический звон колесиков вагонетки, появляется откатчик. Смеется, и тут же мы вдвоем грузим уголь на вагонетку, откатчик с вагонеткой исчезают, шум колесиков тише, тише. Я работаю одна. Опять звон вагонетки и так за эти два часа несколько раз. За смену устаешь так, что уже торопишь время. 

Но вот конец смены. Никогда я раньше не знала, что ночи бывают такими яркими! Из черноты клеть выносит нас под прозрачную синь, в которой звезды висят каждая в кулак, а воздух такой, что им нельзя надышаться. Усталость еще пошатывает, но впереди — баня, сухая, чистая одежда, ужин, крепкий сон. А там потом лишь легкая ломота напоминает о трудных часах. Но главное — ощущение здоровья и силы. 

На шахтах, на полях стали появляться машины, и теперь мы, продолжая учить других, сами засели за учебу, за книги. Изучали автомобиль, трактор. В вечера, когда мама была занята на репетиции в самодеятельности, я брала Леву с собой на занятия. Ему еще не было шести, когда он довольно толково рисовал мотор и объяснял: «Цилиндры, картер, поршни, шатуны, коленчатый вал, коробка скоростей». 

Вообще, учебу начал мой парень по довольно пестрой системе. В отдельные вечера он изучал автомобиль и трактор, а днем, и довольно часто, присутствовал на моей работе. Я в ту пору вела ликбез с шахтерами-китайцами. Хрестоматию, составленную еще в дореволюционные времена, нам завезли из Харбина. Ознакомившись с содержанием, я пришла в ужас: 

…«Один человек хорошо работал, другой ленился. Один уважал власть и хозяев. Второй был строптивым. Первый разбогател, сам стал хозяином. Второй остался в бедности». 

И вся книга в таком же духе. 

Не долго думая, я составила свой учебник. Размножила его я на ротаторе. Работа в шахте, в кружке трактористов, в библиотечном кружке помогла мне найти содержание учебника. Местные власти утвердили его. И по этим учебникам занимались мои новые ученики. 

Китайцы были прилежными учениками, отличными рабочими. И очень дисциплинированными. Поначалу многие явились чумазыми, в робах. Многие с трудом понимали по-русски. 

Сама я явилась с пришитым сверкающим белизной воротником и белыми манжетами. Демонстративно вынула чистый носовой платок. 

На другой день почти все явились с белыми подворотничками. Один вынул большой белый платок, несмело развернул его и дал мне понюхать: 

— Кусно! 

В 1929 году возник конфликт из-за КВЖД. За поселком на поляне против сопок организовали стрельбище. Учились стрелять из пулемета «максим». Командир шефской части инструктировал: 

— Короткими очередями стреляйте. Каждая прицельно. Не по всей цели, а по тем, кто вперед вырвался. Передние начнут падать, и остальные залягут. К тому же патроны всегда беречь стоит. 

Стреляла я все-таки скверно. Подводило зрение. Зато оказание первой помощи, перевязку, перенос раненых я и Катя освоили хорошо. Мне помогли занятия еще во Владивостоке в период революции, в бытность мою гимназисткой, когда нас обучала по нашей инициативе и просьбе доктор Луценко. 

Мои ученики готовы быть бойцами. У многих боевой опыт был. Китайцы — интернационалисты, в гражданской войне участвовали, и отзывы о них как о бойцах были хорошие. 

Но нам не довелось попасть на фронт. Особая Дальневосточная быстро разгромила белокитайцев. 

Так я жила в те годы. Учила и сама училась. Занималась общественной работой и, возможно, загубила в себе одну способность… Учителя рисования в гимназии мне говорили о моих способностях к живописи. Мои работы были отмечены на художественных выставках учащихся. Две мои картины продали в магазине Чурина. До настоящего времени храню приглашение участвовать на выставке молодых художников. Думаю, помнил обо мне наш учитель Баталов. Но… мне казалось, что фронт ликбеза важнее для нашего молодого государства, что больше принесу пользы обществу в качестве его рядового бойца. 

Вспоминая своих учеников — взрослых русских и китайцев, вспоминая предвоенные выпуски тех, кто отстаивал и отстоял Родину в Великой Отечественной войне, вспоминая фронтовиков, что доучивались в вечерних школах, и новые поколения учеников послевоенных лет, думаю: сделана моя жизнь достаточно правильно.


Прощай, ликбез!

В семь лет Лева пошел в школу. Из системы ликбеза меня перевели на работу в обычную детскую школу. 

Получилось это естественно, ибо ликбез стал сворачивать работу. К тридцатым годам огромное большинство людей стало грамотными. В это время был объявлен всеобуч, и мне дали класс переростков. Рядом с семилетним Левой сидел парень 14-ти лет. 

Мне к тому времени дали комнату в шахтерском бараке. 

В ночь под второе мая я работала в шахте, как и все учителя школы. Чуть мы вышли — слышим тревожные гудки. Оказывается, там загорелся бензин, дым пошел по всей шахте, и из далеких забоев люди не успели добежать к выходу, задохнулись, погибло тринадцать человек. 

Отнесли кормильцев на кладбище, разошлись семьи по домам. И страшно было. По руднику ходили слухи о вредительстве. Вскоре учителя отправились на конференцию в Шкотово. 

Попали мы туда на траурный митинг. Хоронили двух сельских активистов. Хоронили с воинскими почестями. Красноармейцы над могилой давали залпы, плакали родные и близкие убитых. Школьникам тех лет не надо было объяснять, что такое классовая борьба.


Николай Захарович

В школе по соседству со мной жил в маленькой комнатушке преподаватель рисования Николай Захарович Федоров. У него был компас, солдатский котелок и малокалиберная винтовка, охотничий топорик, рюкзак, кое-какой инструмент. Носил Федоров гимнастерку, военные брюки и сапоги, то есть у него было все, что интересно любому мальчишке. И Лева стал заходить к Николаю Захаровичу. Тот нарисовал ему в альбом броненосец, потом крейсер «Аврора» и рассказал, что в гражданскую войну был партизаном. Через Леву и я познакомилась с Федоровым. Разговорились о годах учебы. Николай Захарович рассказал: 

— У нас ученики были хорошие. Многие стали заметными людьми, например, Саша Фадеев… 

Конечно же, мне стало интересно! А он рассказывал: — Для начала мы с ним подрались. Боевая ничья вышла. Потом учились дружно. Не раз гоняли в футбол и гимнастикой занимались вместе. Очень хорошо он пишет! Ушаков же стал летчиком… Жаль, что партизанили мы в разных отрядах. Но они меня в свои дела вовремя не посвятили. В партизаны я по-другому, чем они, уходил. Призвался к Колчаку, чтобы получить винтовку. Нас таких было несколько. Получили — и в полном боевом к партизанам. 

Рассказал он и о своей семье. Отец Федорова был из Пскова, повздорил с урядником. Был сослан на каторгу, на Сахалин. В войну с Японией отличился. Его отпустили, но в Псков он не вернулся, поселился во Владивостоке. Стал ломовым извозчиком. Федоров, как и я, учился на благотворительные средства. 

В общем-то Федоров был молчалив. Это не мешало ему сходиться с людьми. А может, такое даже и влекло к нему. Выдаст интересный эпизод и молчит, давая свободу говорить другим. Ростом он был высокий, сложен крепко, только зрение его, как и меня, подвело: он носил очки. 

О нас товарищи стали говорить, что мы подходящая пара. Нас сдружила работа. Он, как и я, любил общественную работу. Оформлял газету, вел внеклассные кружки, нам вместе часами приходилось сидеть над рисунками для всех первых классов. Тогда пособий достать было невозможно, а первых классов у нас было шесть. Дружил с книгой, не гнушался физического труда. 

Однажды весной зарядили знаменитые дальневосточные дожди. Земля набухла, и настал момент, когда она отказалась принимать воду. Ручьи разом вспухли, речка вздулась и пошла из берегов. Дамбы, защищавшие шахту, оказались под угрозой прорыва. 

Ночью в школьном коридоре раздался уже привычный призыв: 

— Коммунисты, вперед! 

Федоров собрался по-военному быстро. Был он беспартийный и посетовал на ходу: 

— Почему же только коммунисты? 

На месте оказалось, что основную работу пришлось выполнять именно ему. Ему позволял рост стоять в глубоком месте. Он безостановочно принимал мешки с землей и укладывал их, потом его заменял такой же высоченный рабочий, а Федорова вели к костру и укрывали чьим-то тулупом. Так они и менялись, пока опасность для шахты миновала. 

Несколько часов такого аврала проверяют людей быстрее, чем дни и месяцы размеренной работы. После каникул мы с Николаем Захаровичем стали мужем и женой.


На новом месте

К этому времени двое наших мужчин — старший, Александр Кондратьевич и младший, Лева — расхворались. 

Врач сказал: 

— Легочным здесь не по климату. Выезжайте хотя бы в Среднюю Азию. 

Александр Кондратьевич нашел работу в Маргелане, в бухгалтерии шелкомотальной фабрики. Коля и я стали учительствовать по соседству, в городе Фергане. 

Наши школы к этим годам значительно усовершенствовались. Преподаватели обрели опыт. Все больше и больше стало появляться учителей с высшим образованием. И вот мы, еще недавно боги-педагоги, стали чувствовать себя неуютно. Не раздумывая, мы поступили в вечерний институт. Я — на литфак, Коля — на историко-географический. 

Жизнь и быт семьи сделались не совсем обычными. С утра все на занятиях в школе. Днем все трое готовимся к занятиям. У Коли и у меня подготовка двойная: к школьным урокам и к занятиям в институте. Потом взрослые — в институт, Лева — к друзьям во двор. Без нас он приходил домой (жили мы сначала на частной квартире, потом — в школьном дворе), запирался, вынимал ключ, вылезал в окно, прятал ключ в условном месте, залезал опять в окно, запирал его и ложился спать. Радость была в одном: он не боялся оставаться один и не боялся темноты.

Насчет питания в 31–32 годах особых забот не было. Хлеб давали по карточкам. Его делили на три части, уравнивали довесками. Лева отворачивался. Коля спрашивал, показывая на кусок: 

— Кому? 

— Тебе. 

— Кому? 

— Маме. Остался мой хлеб. 

Лебеда во дворе росла. Ее крошили в кастрюлю. Заправляли тремя ложками муки. Варево это готовилось на «буржуйке» достаточно быстро. Топлива в Средней Азии расходовалось мало. Учителям завозили шелуху от хлопковых семечек. Горела она хорошо. К тому же Лева с друзьями совершал вояжи по улицам за кизяками и щепочками. Выручала нас и мелкокалиберная винтовка. Очки не мешали Коле быть метким стрелком, и по выходным он охотился на галок и ворон — иная дичь в те голодные годы исчезла.


Ташкент — город гостеприимный

Закончив институт, мы стали работать в старших классах в Ташкенте. 

Переехали в Ташкент и Александр Кондратьевич с мамой. Кондратьевича как опытного счетного работника приняли в бухгалтерию, связанную с постройкой оросительной системы (Сазгипровод). В Средней Азии организация эта не из последних. Мама поступила библиотекарем в детскую библиотеку. 

Быт наш был устроен достаточно хорошо. Кондратьич и мама поселились на частной квартире. Ход в сени и комнатушку был отдельный, со двора. У нас дверь шла в комнату из общей с соседями передней — вот и вся разница. Потолки в дождь не текли, полы были деревянные. Именно такие достоинства сообщались в объявлениях о сдаче квартир. 

Работали мы в железнодорожных школах и поэтому имели раз в год бесплатные железнодорожные билеты в любой конец Союза. 

Эту привилегию мы использовали. Первым делом мы побывали у истоков моей родословной на Волге, в Сызрани и Куйбышеве. Перезнакомились с многочисленной нашей родней. С мамиными сестрами Ольгой и Паней, с их детьми и внуками. Посмотрели на старый кирпичный дом Георгия Ивановича Голикова — деда моего. Моя мама уже много позже опять ездила в Сызрань и виделась со своей учительницей Марией Конидьевной, узнала, что так и прожила та одиночкой, сохраняя верность первой любви своей к Александру Фотьичу. Не вернулся он с каторги. 

Поклонились мы и Москве. Побывали в Ленинграде. Далеко от нас, дальневосточников, вспыхнула революция. Поездка в Ленинград помогла нам представить события ярче и странным образом воскресить в памяти то, что пережили сами в те времена столь далеко от Ленинграда. Кондратьич, Коля и я купили себе часы. Для учителей покупка — не второстепенная. Стали появляться часы и у многих старшеклассников. Широко распространились коверкотовые костюмы, пестрые джемперы. Все смелее и смелее люди стали носить галстуки. Летом носили шелковые рубахи, блузки, нарядные резиновые тапочки. Нам до полного богатства не хватало только велосипедов. Заботы о хлебе насущном тоже отошли. Ташкент был богат не только обычными столовыми — шашлычные, пельменные, чайные… Плов, мешалда, самса и прочие жирные, сладкие, острые восточные кушанья и фруктов выбор широкий. 

То есть необходимые, в конце концов, сами собой разумеющиеся вопросы еды, одежды, крыши были решены. И мы могли думать об освоении духовных богатств, которых производилось немало. 

Возьму свой предмет — литературу. К слову, я ее видела не столько предметом для изучения, «прохождения», сколько великим подспорьем в деле воспитания чувств и характеров учеников своих. Арсенал для этого подспорья был сильным и разнообразным по жанрам и тематике, по оттенкам чувств пробуждаемых. 

Мы в то время читали Горького, Леонова, Шолохова, Иванова, Фадеева, Фурманова, Островского, Толстого, Лермонтова, Соболева, Маяковского… Велик, очень велик список славных имен. Столь широка была тематика — революция, гражданская война, коллективизация, индустриализация, история. 

И, конечно же, перечитывая «Разгром», «Последний из Удэге», я как бы возвращалась в свою юность и повторяла. «Все это правда, и все это было, было, было!». 

По-прежнему я во внеклассной работе большое внимание уделяла нашим читкам. 

Чтения чередовались массовыми выходами в театр. «Разлом», «Оптимистическая трагедия», «Любовь Яровая», «Интервенция», «Борис Годунов»… Я всегда волновалась, примут ли мои ученики, родившиеся после революции, эти волнительные для меня пьесы так, как воспринимала их я. Напрасно волновалась. Многие ребята стали театралами. В школе образовался драмкружок. Саня Патысьев, Нина Бузина проявили на школьной сцене настоящий талант. Наш кружок был замечен, нам дали в руководители артиста, выписали костюмы. Бузина еще до войны стала играть в драмтеатре. А Саша после войны закончил театральное училище и стал заведующим клубом. 

Все интересней было работать. Я упомянула о своем литературном арсенале. «Вооружались» и «оснащались» и другие учителя. В науках точных и гуманитарных совершались открытия, делались новые исследования. Школа, ее специальные кабинеты все богаче и богаче оснащались приборами, наглядными пособиями, специальной литературой. Не обижали нас и спортивным инвентарем. 

В таких условиях и работа спорилась. 

О всех не расскажешь, и, как говорится, «на выдержку» вспомню здесь некоторых своих товарищей. Василий Иванович Петрищев — математик и физик — организовал кружок. Очень любил ставить опыты. Он — участник гражданской войны. 

Елена Петровна Родковская преподавала язык. Достала, в то время это было не просто, пластинки на немецком языке. Организовала кружок. 

Иван Васильевич Ребров — бывший командир эскадрона, участник боев с басмачами, великолепный гимнаст и педагог, вел физкультуру. Организовал кружок, точнее, настоящую спортивную школу, своего «ребровского» почерка. 

Нельзя было не любоваться им и его работой с учащимися.

Внеклассная работа не только помогала ребятам глубже освоить предметы, она выявляла наклонности, способности будущих физиков, химиков, историков… 


А уже во всю тянуло порохом… 

Абиссиния, Хасан, Испания, Халхин-Гол, Финляндия… Наши ребята сдавали нормы на оборонные значки, участвовали во многих военных играх. Вовсю работал ташкентский аэроклуб. У многих учеников появились значки парашютистов. Виктор Минеев вовсю летал на «У-2». 

Задумался над военной службой и мой сын. Детская его мечта стать машинистом паровоза прошла. Потом он говорил, что станет инженером. Но дольше всего, класса с пятого, он готовил себя к морю. Решил стать капитаном пассажирского парохода. Наконец, твердо остановился на профессии военного моряка. 

«Пионерская правда» проводила в ту пору интересную игру. Ее участникам выслали «Мореходные свидетельства» и карту. Газета из номера в номер объявляла метеообстановку на пути воображаемого корабля, и сообразно ей «капитан» должен был избрать курс, рассчитывать запас топлива и так далее. 

Комсомольцы Ташкента построили в старом городе на Беш-Агаче большое озеро. Его так и назвали Комсомольским. Участвовал в стройке весь город. Больше километра в длину, метров двести в ширину, оно стало хорошим подарком сугубо сухопутному городу. На озере создали лодочную станцию, поставили вышку для прыжков в воду, и «моряк» получил возможность приобщиться к водной стихии. 

Вообще наши ученики готовились к осуществлению избранной мечты всерьез и основательно. Была и девочка, которая хотела стать капитаном парохода, звали ее Надя. Ребята читали «Цусиму» Новикова-Прибоя, «Морского волка» Джека Лондона. «Летчики» превратились в ходячие энциклопедии по вопросам авиации. «Медики» рвались в анатомические залы, «радио- и электротехники» опутали школу проводами. 

Отличалась наша школа комсомольской активностью, самостоятельностью. Планы комсомольской общественной работы разрабатывались на бюро, обсуждались и утверждались на собраниях так разумно и целесообразно, что взрослым порой стоило поучиться. 

Братья Ваня и Петя Куликовы оформляли огромную стенгазету «За учебу» — большой фанерный щит, обтянутый красной материей. И вот на нем наклеивались рисунки, заметки, стихи, карикатуры, шаржи, ребусы, загадки. 

Материал полностью освещал жизнь школы, работу кружков, успеваемость, выходы в театр, кино, походы за город и т. д. Доставалось и нарушителям дисциплины, лентяям. 

В нашей школе учились дети узбеков, были корейцы, татары, армяне, евреи. Но я никогда не слышала, чтобы в каких-либо недоразумениях был хоть малейший попрек национальному происхождению кого-либо. 

С узбеками мы чаще знакомились в период совместной работы на хлопковых полях. К тому же в школе был туристический кружок. Сначала его возглавлял Виктор Минеев — наш летчик-аэроклубовец, а когда он закончил учебу и уехал в летную школу, возглавлял кружок мой сын Лева. 

Готовясь к очередному походу в горы, туристы запасались пачками чая, чтобы одарить узбеков за их необыкновенное гостеприимство, каким они встречали путников. 

Росло и торопилось войти в самостоятельную жизнь поколение, родившееся в начале двадцатых годов. Поколение, не знавшее хозяев, не знавшее препон на пути к учебе, к знаниям. Поколение, не задавленное постоянной нуждой, имеющее доступ решительно ко всему доброму, было бы на то желание.


Идет война народная

Я сейчас не объясню, почему, но с первых же слов Молотова, прозвучавших в репродукторе, я поняла, что предстоят испытания, каких еще не знали люди на земле. 

Нашу молодежь, которая еще не опомнилась от выпускного бала, волновало другое: успеют ли они повоевать? Появились заботы и у сына. Он отправил документы в Севастопольское морское училище. И получил ответ: «Зачислен кандидатом в курсанты». Аттестат отличника давал право поступления в училище без вступительного экзамена. Физическая подготовка Левы — имел все оборонные значки, разряды по гимнастике и многим видам легкой атлетики — устраняла всякие сомнения; его примут. Но хорошо ли, считал он, учиться, когда другие пойдут в бой? 

Коля сказал: 

— Напрасно волнуешься: курсантов посылают драться в первых рядах. тому же Севастополь бомбили. Так что поедешь под огонь. 

Сын побежал в военкомат оформлять отъезд. Военкомат уже штурмовали добровольцы. Но кандидата в курсанты приняли безотлагательно. Военком забрал у него вызов и сказал, что отправит в ближайшие дни. 

3 июля по радио слушали обращение Сталина к народу. 

Надо сказать, до этого по Ташкенту немало ходило оптимистических слухов. В частности, говорили, будто наши самолеты сильно разбомбили Берлин, что на старой границе с Польшей у нас совершенно непреодолимые укрепления. Речь Сталина рассеяла такие настроения, мобилизовала на серьезное восприятие событий. 

Сын между тем получил повестку и прошел быструю медицинскую перекомиссию. С удивлением рассказал: 

— То мне говорили, что по зрению я на флот годен, а в авиацию меня бы не пустили. Сегодня сказали: «Годен быть даже летчиком-истребителем». 

На другой день мы проводили Леву. Уезжал он расстроенным. Место назначения — город, какая-то авиационная часть. Толком никто и ничего призывникам не объяснил. В общем-то, военная тайна. Полная ясность была в другом: посылают не на фронт и не на флот. 

Вскоре мы узнали, что Лева попал в школу пилотов. В войну многое делалось быстро. Через месяц после зачисления в школу курсанты приступили к полетам. 

А в Ташкент хлынули беженцы. Одна учительница, проводившая отпуск в Минске, говорила с ужасом: 

— Их не остановишь. У них не техника, а железная лавина. 

И тогда Коля, в общем, считавший свободные высказывания правомерными, буквально рявкнул: 

— Прекратить панику! И попробуйте еще где-нибудь подобное брякнуть. 

К концу лета стало трудно с продуктами, к осени — с топливом, потом — с одеждой. Но мы все готовы были терпеть любые невзгоды и бедствия, лишь бы перестали гибнуть люди. А они гибли и гибли. Мы, учителя, по долгу работы имеем огромный круг знакомых — ученики и их родители. Сначала гибли выпускники 30-х и 40-х годов. Потом стали приходить похоронные (на учеников, выпускников 41-го года. А им на смену уводили новые ребята. Мы их учили; мы вызывали к доске, ставили им отметки, порой приглашали их родителей, а где-то отливались пули, готовились снаряды, бомбы. Готовились для них, нами выращенных, нами выученных. Для них, уже проявивших способности к наукам, к искусству… Сознавать такое было невообразимо тяжело. 

7 ноября Коля, прослушав речь Сталина, повторил ее слово в слово. На него, так любившего историю, обращение к историческим образам произвело потрясающее впечатление. А главное, слова эти были сказаны на Красной площади, обращены к бойцам, построенным для парада. Коля сказал: 

— Когда-то в будущем это будут сильнейшие уроки по моему предмету. 

Что же, история создавалась, и очень славная создавалась история. Начал пополняться и мой, преподавателя литературы, арсенал. Сначала — стихи, песни, художественные очерки, затем — рассказы, пьесы, повести, романы! И что характерно, новая волна литературы не пригасила литературу старую. Мы декламировали «Жди меня», «Убей его» Симонова и не забывали «Беглеца» Лермонтова. Читали и пели его «Скажи-ка, дядя, ведь недаром» и «Бьется в тесной печурке огонь» Суркова. Позабытый в предвоенные годы Есенин в войну явился к нам в совершенно неожиданном откровении. Мы переписывали его стихи из затертых томиков и думали: «Нет, не победить народа, породившего такого поэта». И перечитывали, перечитывали «Войну и мир» Льва Толстого. 

От бывших наших учеников приходили с фронта письма. Вспоминали они и мой предмет. Какие, оказывается, самые различные герои помогали им обрести смелость в бою! Князь Болконский, Павел Корчагин, Левинсон. Чувство гордости за мой предмет испытывала я в такие минуты. 

Не был обойден благодарственными письмами и Коля. На фронтах сражались плечом к плечу наша история и литература. 

Письма фронтовиков, в свою очередь, бодрили нас. Не на погибель мы выпускаем из школы учеников своих — для того, чтобы выстояли они и победили.


Одни

Мой отчим Александр Кондратьевич был отчаянный курильщик. А выпивал понемногу и редко. 

— Бухгалтер должен считать точно. 

В работе он был одержим, находил в ней наслаждение. Он был начитан. Любил театр. Молчаливостью, неторопливостью суждений, отношением к труду он имел много общего с моим Николаем Захаровичем. Коля был некурящий и непьющий, объясняя это тем, что в детстве насмотрелся на пьющих и на их буйства. 

Очень много было работы: уроки, подготовка к урокам. У меня вечные горы тетрадей с сочинениями и диктантами. В праздники мы тоже частенько бывали с учениками. 

Как учитель Коля был, я сказала бы, талантлив. Об этом говорили все. На уроках его стояла абсолютная тишина, успеваемость была высокой. Хороший рисовальщик, он готовил интереснейшие наглядные пособия. У него на полные листы ватмана накопилась целая галерея рисунков: постройки, одежда, орудия быта, оружие всех эпох и народов. Сцены обрядов, эпизоды сражений с комментариями и без них. Мечтал о научной работе. 

Рассказывал урок он стоя, а спрашивал сидя и имел привычку раскачиваться на стуле. Однажды стул под ним рассыпался мгновенно и на составные части. Как же, наверное, было трудно молодым ребятам сдержаться от смеха, но никто не засмеялся. Бросились помочь встать, но Коля ловко вскочил. А один ученик быстро слетал за новым стулом. Своеобразная и вместе очень серьезная получилась проверка на уважение к учителю со стороны учеников. 

Весной 1942 года тяжело заболел и вскоре скончался мой отчим Александр Кондратьевич… 

В эти же дни Колю призвали в армию. Но погиб он не от пули — от болезни. Почему так быстро? Словно ударом, подсекла его болезнь. Может быть, мне правду объясняли, что организм, ни разу не знавший никакой хвори, организм особенно здоровый, иной раз может утратить сопротивляемость к болезни?.. Нет… Не так, наверное. Просто на второй год войны мы уже очень сильно оголодали. 

За считанные недели мама и я остались одни и пополнили растущую вдовью армию. 

Свет был нам не мил. Силы уходили.


Встреча с сыном

Но силы были нужны. Меня звала работа. Сначала — поездки с учениками в колхоз на уборку хлопка. Хлопок — это обмундирование, бинты, вата, порох. Хлопок исцеляет и убивает. Фронту хлопок очень нужен. Потом — занятия в школе. Литература и история учат любить и ненавидеть, математика — делать расчеты для меткой стрельбы, для умения безошибочно прокладывать боевые курсы… Школа нужна фронту… 

Мама отдала свою комнату беженцам и перебралась ко мне. Она продолжала работать в библиотеке. Вскоре наша профсоюзная организация добилась для меня разрешение на поездку к сыну. 

В городе на пути от станции к школе пилотов я познакомилась с девушкой в военной форме с голубыми петлицами на гимнастерке. Светловолосая, голубоглазая, спортивно сложенная и очень молодая. Назвалась Наташей. Она сказала: 

— А ваш сын учится у меня. 

— Чему учится? 

— Летать. Я — летчик-инструктор. 

— И как он учится? 

— Сначала у него не получалось. А на днях я ему объявила благодарность за отличные полеты. Через недельку будет сдавать экзамены. 

— По каким предметам? 

— Главный предмет у нас — воздух. А уж на земле как-нибудь сдаст. 

Я подумала: «И такие есть учителя — «воздушные». 

— Сколько тебе лет, Наташа? 

— Девятнадцать. 

Когда пришли в лагерь, она требовательно окрикнула: 

— Товарищ курсант! 

Подбежал курсант в выгоревшем на солнце и залатанном обмундировании, в потрепанных кирзовых сапогах, лихо козырнул: 

— Я вас слушаю, товарищ инструктор. 

— К Колесникову мать приехала. Найди его… Отставить. — Она ему что-то шепнула. Тот понимающе кивнул, козырнул и убежал к землянкам. 

Конечно же, мой Лева пришел в новеньком обмундировании и в яловых сапогах. Чудаки! Думали, что я расстроюсь, узнав, как туго в тылах со снабжением. Лишь бы на фронте всего хватало… 

Печальный у нас был разговор. Коля и Лева не называли друг друга отцом и сыном: «Николай Захарович». Познакомились-то мы, когда Лева учился уже в первом классе. Но отношения у них сложились по-мужски дружеские. Они вместе ходили на охоту. Они любили одни и те же книги. Коля привил Леве любовь к истории, пристрастие к спорту. Так же дружны они были с Кондратьичем. И вот его нет… 

Потом сын показал мне самолеты. Самолет, на котором учила летать своих курсантов Наташа, имел голубой вымпел на борту: Лева объяснил: 

— Наш экипаж — лучший в отряде. Вот и вымпел. 

Таких маленьких машин я раньше даже не видела. Спросила: 

— Ты очень горюешь, что на флот не попал? 

— Я просто не знал, что летать так здорово! Я теперь никогда не уйду из авиации. 

— Тогда летай. 

Повидав сына, я почувствовала, что смогу работать.


Хлопок для победы

Ташкент — глубокий тыл. Зима там «сиротская». Значит, с топливом полегче. Вот и разместили здесь многие эвакуированные производства, организовали госпитали. Город был переполнен. Но переполнен в основном старыми, малыми, женщинами и инвалидами. Женщины и подростки работали на производствах. Даже в милиции было много женщин. Конечно же, в таком скоплении народа встречались и негодяи. Пользуясь тем, что в домах нет мужчин, они иной раз среди бела дня отнимали последнее. 

Привязался раз один такой и ко мне: 

— Позвольте ваши часики. 

Он не знал, что я подходила к своей калитке. «Джона» — вертушка у меня под рукой, «кина» — я влетела в калитку, «пой!» — и что было силы хлопнула тяжелой калиткой, попала ему по пальцам. Не ушел далеко негодяй — попал в руки старика участкового. 

Не хочется больше вспоминать о выродках. 

О людях добрых расскажу. 

Многие узбеки усыновили детишек-сирот и заботились о них, как о своих. Многие пускали к себе на квартиру беженцев, не спрашивая с них ничего. Среди горемык приехало немало евреев. Это и понятно. Гитлеровцы им не оставляли и капли надежды на пощаду. 

Работы хватало, и не только в школе. Рыли канал. Убирали хлопок, сахарную свеклу, пшеницу. Ученики и учителя всегда имели наготове мешки со всем необходимым для отправки на работы. 

Объявляют поездку. Все мчатся по домам и тотчас возвращаются в полной готовности. 

Лёссовые почвы Средней Азии необычайно податливы в распутицу. Иногда так вязнешь в грязи, что думаешь, легче и помереть, поплакав, чем двигаться дальше. 

Однажды, это было в районе станции Голодная Степь, после очередной работы мы возвращались в Ташкент. Нас отправили на телегах, запряженных волами. До станции километров тридцать. Волы идут медленно, телеги плывут по оси в грязи, моросит. Мы вымокли, промерзли насквозь. Зубы у всех стучат, ни пенье, ни рассказы больше на ум не идут. Ехало нас человек шестьдесят. На передней телеге — молоденькая учительница, почти девочка. В середине обоза — Иван Алексеевич Поликарпов, завуч. Я — на последней телеге. Хотя было темно, ребята увидели: передняя телега уже у станции. Надо спешить к поезду. Многие попрыгали с телеги и побежали. Попрыгали в грязь. А дорога делала поворот. Чтобы срезать его, один мальчик, самый маленький, щуплый, бросился с дороги. 

Снег с дождем пошел, как назло, гуще. Стало совсем темно, и очки мне залепило. И тут слышу: мальчик кричит, плачет. Я бросилась на голос. Паренек увяз по колено в огромной луже, образовавшейся у водокачки. Я сама чувствовала, что вязну глубже. Ботинки у меня сползают с ног, на плечах рюкзак, в руке продукты на всех, обхватила мальчика. Он приободрился, пошел сам. Добрались до твердого места. Впереди, слышно, пыхтит поезд. Вот-вот отойдет. Вдруг смотрю: маячит фигурка. Узнала девочку Надю. Наказываю ей: 

— Бегите на поезд скорее. Его переодевайте, как сможете, закутайте. 

Надя и мальчик скрылись в темноте. Хочу идти, а тут ногу свело, и боль нестерпимая — я не устояла, упала. Лежу в глине. Тру ногу, а руки тоже мокрые, грязные. Ничего не могу сделать. Решаю добраться ползком. Позвала на помощь. Никого. Ползу. Думаю: «В движении согреюсь, и нога разогнется». Тут опять замаячила девичья фигурка. А поезд запыхтел сильнее, дал гудок и пошел. Все. Уехали наши ребята. 

— Надя? А как же поезд? 

— Не могла же я ехать, когда вы здесь?! 

Получилось так: Надя только успела довести мальчика, передать его ребятам. И побежала ко мне. 

Меня ожидали в чайхане Иван Алексеевич и учительница. 

Поезд нам пришлось ждать два дня. Но я убедилась, насколько хорошие у нас люди. Ведь в этом болотце я могла бы просто погибнуть в такую глухую и холодную ночь. А каждому так хотелось домой! Все замерзли, устали. Но вот же: отправили учеников, а сами остались, и девочка Надя так просто отказалась от тепла, возвращения домой, отдыха. 

И настал день, когда по всему Ташкенту, будто стайки стрижей, понеслись мальчишки. Они кричали одно слово: «Победа!». Все выбегали на улицу, а крик удалялся: «Победа-а-а-а!». 

Люди вздохнули облегченно. И был общий праздник! Несмотря на то, что не было, наверное, семьи, не потерявшей в войне своих близких. Зато знали: больше никого не убьют!

Вскоре мне вручили медаль «За доблестный труд в Великой Отечественной войне».


Опять Дальний Восток

После войны Лева служил и летал на Дальнем Востоке. Вернулись и мы в знакомые края. Обосновались в городке Спасске-Дальнем. «Штурмовые ночи Спасска» — о нем. 

Я снова работала в школе. Из предвоенных учеников-десятиклассников. не вернулись многие. Были классы, из которых с войны не вернулся никто. Среди многих бед и несчастий, что принесли нам фашисты, был и ущерб, нанесенный общей образованности нашего народа. Вот и корпели мы, учителя, над тетрадками с новой силой. 

Наш труд был замечен. В числе многих учителей мне были вручены высокие правительственные награды: ордена «Знак Почета» и потом Трудового Красного Знамени. 

Долгое время мне думалось, что я не достойна быть членом Коммунистической партии. Но тогда, оглянувшись на пройденный путь, решила просить рекомендации. И товарищи дали мне их.


Встреча с юностью

Город моей юности Владивосток от Спасска сравнительно близко. Поэтому бывала я там довольно часто. 

В первый же приезд подошла к дому Ланковских. Совсем он, оказывается, тесный был и незавидный. Постояла на Набережной, посмотрела на Амурский залив. И вдруг со всей ясностью как бы увидела молодыми себя, Лию, Сашу, Петю, Пашу, Гришу, Саню. Вспомнила вечера у пианино, нашу ученическую забастовку, прощальную прогулку вдоль кромки ревущего прибоя… Неодолимо захотелось увидеть кого-нибудь из них, получить от кого-то хотя бы весточку.

Но я не знала ни одного адреса. С Лией мы связь потеряли в период войны. Проще всего казалось найти Александра Александровича Фадеева. Он известный человек. 

Я послала ему письмо. 

Он ответил словом добрым и проникновенным. Началась переписка. Я получала словно бы отрывки из чудесной повести о нашей юности. И было там все так знакомо, так близко. Их нельзя было не сохранять. Я читала их, перечитывала, вновь читала. Они придавали мне силу, помогали лучше работать, глубже осмысливать нашу действительность. 

Одновременно с его письмами я перечитывала «Молодую гвардию». Читала и угадывала в характерах героев характеры и отношения друг к другу таких близких мне моих друзей детства и юности, я начинала понимать, какие внутренние страстные и благородные силы вели автора от главы к главе этой героической трагедии. Он, Саша, владивостокский соколенок, комиссар и боец, был сам таким, какими были его герои. Наши герои. 

Фадеев не раз спрашивал, не нужно ли мне чем-нибудь помочь? Но у меня снова все было: еда, одежда, крыша, работа, заботливая мама, друзья по труду, книги, у меня были письма Фадеева, его письма. Написала, что «Огонек» я не всегда вижу. Тут же стала получать ряд всяких журналов, которыми делилась с учителями. 

В 1950 году весной я поехала в подмосковный санаторий. Перед поездкой получила несколько больших последних фотографий, которые Фадеев выслал мне, чтобы я загодя привыкла к его теперешней внешности. Так он сам сказал. Действительно, как узнать его после тридцатилетней разлуки? Конечно же, я бы его не узнала. Он вырос, наш Саша, пока был партизанским комиссаром, а за последующие тридцать лет стал удивительно красивым. 

Сложно мне было как-то представить нашу встречу. 

«…Здравствуй, Саша, вот она я, Ася, что играла тогда в мяч, а потом у Лии что-то там рассказывала…». 

И вот я увидела добрую и вместе искренне взволнованную улыбку и услыхала чуть срывающийся голос: 

— Здравствуйте, Ася! 

— Да. Это я, Саша. 

— Здравствуйте, Саша! 

И нет никакой скованности и напряженности. Все хорошо. Я встретила нашего Сашу. И одет он был просто, аккуратно, чисто, но костюм и туфли его были не новыми. 

Мы по-прежнему говорили друг другу «вы» и на «ты» перешли очень не скоро. Что ж поделаешь? Волосы у него были уже совсем седые, и было нам по пятьдесят лет. 

Но когда перебрали все подробности давних встреч, воссоздали цельные картины, полнокровные образы прошлого, тогда сквозь седины, сквозь измененные временем облики будто высветились молодые лица, и мы не уславливаясь, перешли на «ты»: 

— Ты, Саша, был недавно в Нью-Йорке. Не пытался узнать о Лии? 

— Нет, Ася, ты представляешь… 

И так далее. 

Подолгу нам разговаривать не довелось. Занятость Александра Александровича я и раньше представляла. Если, работая учительницей, депутатом горсовета, я крутилась, как заведенная, то как же приходилось ему? 

Фадеев все же нашел время пару раз навестить меня в санатории и проводить к поезду. 

И потом снова потекла ко мне в письмах его прекрасная повесть о нашей юности. 


Летчики

Мой сын женился в Спасске-Дальнем. Жена его, Нина— медсестра. Ее отец, Иван Иванович Шеин — директор школы, преподаватель литературы и русского. Мать, Клавдия Гавриловна — учительница начальных классов. 

У молодых появился сын Валентин и дочь Ирина. 

Запомнилась одна из моих поездок к Леве. 

Долго ехала поездом, на попутных машинах. Встретил меня дежурный офицер. 

— А, это вы, Филипповна! Разрешите доложить, дежурный… 

— Вольно, Витя, вольно! 

Левин товарищ Никишов показывает на самолеты: 

— Лева сидит во втором слева. 

Я уже знаю: самолеты называются «МИГи». Они маленькие, блестящие, с оттянутыми назад крыльями и хвостами. 

Слышны какие-то команды. Нарастает гул двигателей. Гул этот превращается в отчаянный рев. Воздух дрожит от жара, пыль летит, как при урагане. Самолеты пара за парой ползут к взлетной полосе. Потом они бегут вдоль полосы и взмывают совершенно невесомо. Через несколько минут аэродром чист. Небо — тоже! 

— Перекур с дремотой, — объясняет мой аэродромный гид. — А вечером споем по случаю субботочки? 

Что Виктор хорошо поет, я знаю. Знаю и о том, как в войну в бою с вражеской сворой просил по радио зенитный огонь на себя. Говорил Лева и о том, что у одного их старшего товарища Героя Советского Союза двадцать восемь сбитых вражеских самолетов. 

О Леве, в свою очередь, знаю от замполита. 

— Воевал ваш сын честно. Ни один его ведущий не получил ни одной пробоины. 

Больше всего он летал с Гришей Берелидзе. Гриша имел много воздушных побед, сбил знаменитого вражеского аса. На войне Гриша и Лева были, как родные братья. И я отношусь к Грише, как к сыну. А Гришина мать Наталья Спиридоновна так же относится к Леве. 

Здесь мне все знакомы. Я пришла в родную семью. 

А кругом заросшие тайгой сопки, туманятся пади, причудливо громоздятся там и тут облака. Арсеньевские, Фадеевские места! 

Между облаками командиры выводят эскадрильи к аэродрому. Снова рев двигателей. Самолеты, растянувшись в цепочку, мчатся над сопками «чуть ниже облака ходячего, чуть выше леса стоячего» и один за другим опускаются на полосу. Визжат тормоза. Снова выстраивается самолетный строй. Боги в кожаных куртках и шлемофонах поднимаются из кабин, идут от самолетов ватажками, о чем-то красноречиво жестикулируют. А вот и мой светловолосый. Конечно же, с ним Гриша, Костя, Саша. 

Обнимаемся, целуемся. Один из ребят тащит меня в свой «Москвич». 

— Отлетались, Филипповна! Я доставлю вас к Нине. 

Вечером они будут рассказывать анекдоты, ерничать, нести всякую чушь, петь, а то и плясать. Даже лезгинку с кортиком в зубах. Это умеет Саслан Авсарагов. 

Сегодня у них «субботочка». А потом снова высоты, скорости, перегрузки и учеба, учеба, учеба каждый день. 

Лев летал двадцать лет. За это время ходил и в отличниках, и совсем наоборот. Но всегда был и до сих пор влюблен в свою профессию летчика-истребителя. Последнее время он летал в Качинском училище. То есть тоже стал учителем, только «воздушным». Уволили его но Указу о сокращении Советской Армии. Он — майор запаса.


Некоторые раздумья над этими записками

Моя мама прожила почти девяносто лет. Хоронила я ее недавно в Волгограде, куда в начале 60-х годов приехали мы и родные Нины к месту последней службы Левы. Круг замкнулся: мама родилась на Волге, на Волге и умерла. Умерла так, словно прилегла отдохнуть от большой и многотрудной дороги своей. Незадолго перед смертью она побывала в родной Сызрани, увиделась с сестрой Паней, увидела многих из потомков Голиковых. Все они честно воевали, все они честно и хорошо работают. Есть среди них инженеры, рабочие, военные… Мама была примером не только трудолюбия — гражданственности. Она была хранительницей истории нашего рода, а значит, истории определенной части народа русского. Думается, это во многом повлияло на то, что сын мой стал писателем. Я тоже много слыхала рассказов от нее о нашем прошлом. И вдруг мне показалось, что, быть может, все это будет интересно не только близким. Ведь жизнь, судьба наша так схожа с судьбой целой категории советских людей. 

Я назвала своих сватов. Разве не по тем же этапам проходил их жизненный путь? Иван Иванович, Клавдия Гавриловна, как и я, — выходцы из трудовых семей. Как и я, они сразу же по установлении Советской власти учились сами и одновременно учили, учили наших детей. В гражданскую войну Ивана Ивановича едва не зарубили антоновцы. В Отечественной войне Шеины потеряли сына. То есть, как и я, прошли все испытания вместе с народом. По таким же примерно этапам шел по жизни и упомянутый мной Иван Алексеевич Поликарпов. И если я не назвала в записях больше имен товарищей по работе, то лишь по одной причине: я — как они, они — как я. 

А насколько много сделано нами, видимо, скажут те, кто окончил наши школы. 

И еще: кто-то хотел оставить наше молодое государство без интеллигенции. И много преуспел в этом. Одни заблудшие пали на полях, откатываясь с белой гвардией, другие бежали на чужбину. Сильно поредели ряды некогда очень своеобразной творчески мыслящей российской интеллигенции. И тогда мы, только еще выходящие в жизнь низовые интеллигенты, приложили усилия к тому, чтобы, восполнив потери, приумножить ряды большой интеллигенции, выразительницы ума и души народа. 

А сейчас… 

Наш внук Валентин преподает в станичной школе французский и немецкий языки. Иринка поступила в пединститут на литфак, а их папа Лева стал писателем. 

Разъехались, разлетелись в разные годы по огромному Союзу сотни наших учеников. 

А я оглядываюсь на прошлое и непонятным образом вижу даже то, что было раньше начала моего бытия, вижу свою обычную дорогу российскую. 

Внучек княжеского садовника Матюшка учится грамоте у дьячка. 

Я, молоденькая учительница, пишу на доске для бородатых ликбезников: 

«Мы — не рабы. Рабы — не мы»… 

Слышу обращение: «Дорогие братья и сестры!.. Пусть вдохновляет вас в этой войне мужественный образ наших великих предков…». 

Вижу летящие истребители моих сыновей Гриши Берелидзе и Левы… 

И вновь, вновь возвращаюсь к юности, вижу юношу Сашу и знаю, знаю теперь от Александра Фадеева, что у Саши тогда «на душе было тревожно в самом грозном смысле этого слова, и в то же время где-то тоненько-тоненько пела протяжная нотка, и грустно было до слез». 


Загрузка...