Старик, звавшийся 318-м, перевернул свежую страницу в блокнотике, что обнаружил в кармане у Фарлея, вынул ручку с пометкой «Собственность правительства США», и начал писать с красной строки:
«Считается, что интеллигентный человек никогда не выходит из возраста постигать что-то новое. Этим утром, в уединенной расселине, или арройо, или как она еще именуется на местном наречии, я посетил первое занятие по полевой стрельбе из оружия ближнего боя (Лаб. часы варьируются. Предпосылки для введения в Усовершенствованное умертвие. Д-р Ховик). По-видимому, мои усилия Увенчались разумным успехом, поскольку в процессе упражнении ни во мне, ни в моем инструкторе не образовалось никаких отверстий, помимо уже имеющихся от природы».
Он приостановился и мимолетом оглядел смутно освещенный барак; в его сторону никто не смотрел. Ховик, Костелло и еще кое-кто сидели, склонившись возле печи, и обсуждали какие-то детали предстоящего завтра дела, остальные в основном уже спали. Пожалуй, Ховик к дневнику так или иначе безразличен, а вот Костелло, по полицейской своей натуре, может сунуть надоедливый свой нос.
«Из уважения к моим годам и неопытности — писал он, — Ховик одарил меня довольно старой, но практичной винтовкой 22-го калибра — предмет, который я всегда ассоциировал с тиром и мальчишками, которым посчастливилось иметь широких сердцем отцов, любителей бродить по „природе“. Однако Ховик настойчиво твердит, что это небольшое оружие способно убивать — в том случае, если стрелок тщательно наведет его на цель. „Лучше хлопнуть сучару из пукалки, чем промазать в него из пушки“, — замечает он, в чем прослеживается обычно свойственная Ховику железная логика. Винтовка снабжена дешевым оптическим прицелом, так что надо просто зафиксировать мишень на перекрестье волосков и выстрелить. Как и во многом другом, физическая сторона дела абсурдно проста, однако по сути механика на удивление обманчива.
Во всяком случае, я уже убил одного человека — не ахти какое убийство, да и не ахти какого человека, если уж на то пошло, однако Ховик выражает свою личную точку зрения насчет того, что даже и такай опыт в нашей загнанной стае имеется далеко не у всех. Завтра, очевидно, я стану одним из закаленных ветеранов. Какая патетика!»
— Трахнутое какое-то заведение, если вдуматься, — рассуждал Ховик. — Тот забор не остановит даже зассанного пса, да и псов-то нет, одна охрана разгуливает с оружием внутри здания — блин, и зачем им казармы не территории? Я-то думал, у них тут гайки туже завернуты.
— Лагерь не был запланирован под тюрьму, — указал Костелло. — Первоначально его построили специалисты по бактериологии, тогда в семидесятых, сразу вслед за тем, как Никсон официально заявил, что США отказываются от исследований в области бактериологической войны, а когда к власти пришли эти и постепенно начались опыты над подневольным человеческим материалом, основные методы мало в чем изменились. Имей в виду, это в первую очередь исследовательский центр, заключенные, с их точки зрения, просто одноразовые лабораторные препараты, и большинство не в состоянии доставить каких-либо серьезных хлопот.
— Правильно. Только потом на это наплевали, потому что можно сидеть за камнем с биноклем и прямо оттуда видеть, что у них натуральная охрана из исправительной службы, которая в свою очередь считает, что это просто тюряга.
— Он вынул и сунул в рот окурок сигареты, не зажигая. — Видишь, — сказал он, — как ты говоришь, у них внутри в самом деле не столько уж проблем с заключенными; охрана, забор и все такое в основном для того, чтобы никто не лез снаружи.
Ховик вынул окурок изо рта, оглядел его, скорчил мину и сунул обратно в карман. — Только об одном им никто не говорил, а если и говорил, то они так и не дошли умом. У них V всех эти замашки — ни в ком они так не живучи, как в фараонах. Потому они и сидят у себя в башнях, где пулеметы повернуты в основном на зону, куда в основном и смотрят; можно видеть, как пялятся они туда-сюда вдоль проволоки или через плац, но очень редко чтобы за колючку, да и то только те, кто на воротах. Вот где у них узкое место, в аккурат там, через него и запихнем им в задницу.
Рамону Фуэнтесу последняя фраза очень приглянулась. Ховик был не из особо разговорчивых, но если начинал говорить, стоило-таки послушать. Жаль, не свела их с ним судьба в прежние времена!
Никто из присутствующих правду о Фуэнтесе не знал; все купились на миф о герое-сопротивленце. По сути же Фуэнтес находился за пределами Мексики потому только, что его разыскивали погранпосты обеих стран, получив наконец о нем информацию как об одном из самых шустрых контрабандистов во всем полушарии. Сойдясь с этими людьми вначале просто в поисках убежища, он решил, что в этом деле с тюремным лагерем и вправду есть что-то веселое.
— Нет собак, — размышлял Ховик. — По идее, собаки должны быть.
— Может, ученые были против? — Костелло пожал плечами. — Ты же понимаешь, наличие животных могло нарушать правила санитарии или еще что-нибудь в этом роде. Не знаю. Как ты и сказал, это место не подпадает ни под какие правила.
По сути же на уме у Костелло были не собаки. Он бы и рад был думать о собаках, да хоть о чем угодно, только мысли безнадежно возвращались к Джудит с Ховиком.
Он был абсолютно не готов увидеть прошлой ночью, как те вдвоем уединяются за одеялом, занавешивающим вход в их закуток, и еще меньше — к звукам, что последовали и длились (как ему показалось) в ночи невероятно долгое время. Никто, похоже, внимания на это не обращал: было здесь несколько других парочек, ютящихся по занавешенным закуткам, создававшим видимость уединения, и не сказать чтобы таились, что у них там происходит — но только Костелло был досконально уверен, что этот чертов индеец поглядывает на него с эдакой молчаливой веселостью. Что, видимо, ни от кого не укрывалось.
Вот теперь Джудит сидела возле Ховика без малого вплотную, не спуская с него глаз за исключением тех моментов, когда он указывал на схему лагеря, а Костелло ощущал в себе мальчишескую ревность и ничего не мог с собой поделать, отчего ярился еще больше.
И вот он Ховик, явно — главный стратег всей операции, совершенно не заинтересованный ни в исторической подоплеке, ни в политическом контексте, ни даже в том, правомерно все это или нет — уверенный единственно лишь в том, что можно будет как следует врезать по тем, кто ему поперек души…
«Джудит, — с тоскливым отчаянием думал он, — ты думаешь, что смотришь на героя-революционера, но ты смотрела плохие фильмы. Перед тобой просто разбойник со стажем, замышляющий крупную ходку. Если у них именно это слово в ходу».
Вслух он сказал:
— Да ну, ради Бога, тут охраны от стены до стены, пулеметы на башнях, а ты переживаешь о собаках!
— Да это я так, — машинально отозвался Ховик, изучая схему, — просто подумалось.
Старик продолжал царапать у себя в блокнотике, мысленно костеря скудное освещение:
«Ховик продолжает меня изумлять. Изумляет меня весь этот пестрый контингент; все, что я прежде знал о Сопротивлении, плюс мои собственные, по-видимому, ограниченные контакты с этими людьми в давнюю бытность мою гражданином, особого впечатления не вызывали. Отдельного похвального слова заслуживает Благородный Краснокожий, также состоящий в наших рядах, наряду с местным представителем Чернокожих Сил — оба по истине впечатляющие личности, не выставляй они так напоказ свою этническую сущность; заметен также Костелло, при всей своей глубинной разочарованности, тоже далеко не глупец. В самом деле, Администрации остается лишь разрядить об этом холм ядерную боеголовку; само существование таких людей уже представляет угрозу любому полицейскому государству, каким бы оно ни было. Понятно и то, почему руководство Сопротивления чувствует себя от таких „участников“ неуютно.
Ховик — необычен; единственный, кого я действительно знаю и, возможно, в такой же степени, что и остальные, хотя Джудит явно постигает все больше и больше. Почему он втянулся во все это безумство? Он — не член какой-нибудь этнической группы или политической фракции — единственная идеология, какой бы он мог придерживаться, это какая-нибудь кондовая форма анархизма; человек, который мало чего достигнет при любом представимом исходе такой авантюры, а вот потерять может многое.
Он безусловно сознает, что, вторгаясь туда, где все еще жив Дэвид Грин, он рискует утратить Джудит; по-своему, по кинг-конговски, он, конечно же, дорожит ею больше, чем, я бы полагал, кем-либо еще. Ховик в качестве жертвующего собой рыцаря? В самом деле, ум заходит за разум!»
Дэвид Грин в Лагере 351 тоже не спал, хотя свет уже погасили. Не то чтобы освещение вообще когда-либо гасло в небольшой белой комнатке; просто тускнело настолько, чтобы можно было заснуть.
Лежа на спине на узкой кушетке, он неотрывно смотрел в потолок, размышляя, что, похоже, уйма времени уходит на разглядывание тюремных потолков. Эх, жаль, что ни разу не запирали, скажем, в Сикстинской часовне. А то здесь даже обычных стенных надписей нет. Лишь слепая белизна стен, пола и потолка, за исключением тонированного стекла двери.
По подсчетам, в белой комнате его держали вот уж больше недели. Взяли однажды утром после завтрака, вместе с другими сокамерниками, без всякого извещения или предупреждения. Провели коридором ко входу в крыло Карантина, мимо вооруженной охраны, мимо гигантских предупредительных знаков и тяжелых красных дверей.
За дверями они прошли нечто, напоминавшее воздушный шлюз, и далее — в длинный безликий вестибюль, где дожидались вызова, каждый своего, на холодных скамьях из нержавеющей стали. Холоднющий переход в сопровождении санитара по длинному, сияющему белизной коридору завершился для Дэвида в этой комнате.
Комнату к этому времени он изучил хорошо, тем более что изучать было особо нечего: стерильное белое пространство три на четыре (Дэвид несколько раз мерил его шагами конца в конец), со стеклянной тонированной дверью, а снаружи тамбур поменьше, тоже белый и стерильный, с наружной дверью из толстой стали, плотно утопающей в мощной резиновой муфте. Такие комнаты, каждая с одинаковой герметичной дверью, тянулись по обе стороны длинного коридора, насколько можно было разглядеть по пути в каземат.
Мебели в камере не было, если не считать единственного лежака в виде полки, прочно встроенного в стену, и фаянсового унитаза без сиденья, над которым — кнопка смыва из нержавейки. Над плинтусом находилось несколько розеток без пояснительных надписей. Где-то в потолке был вмонтирован динамик, но его заметно не было.
Вскоре после прибытия Дэвида в комнату через стеклянную дверь вошла фигура в причудливом одеянии из серебристого пластика. Одеяние покрывало человека с головы до пят; нельзя было даже сказать, мужчина это или женщина. Голос из динамика велел Дэвиду снять мантию и сандалии, которые безликий пришелец подобрал и унес. С той поры Дэвид был голым, но в конце концов сам об этом и забыл.
Та фигура в скафандре, или какая-то другая похожая, три раза в день приносила ему питательную, хотя и пресную, пищу на пластмассовом подносе с гибкими пластмассовыми ложками. Большой пластиковый кувшин воды, до противного безвкусной — похоже, дистиллированной — заменялся каждое утро и вечер. Перед завтраком подавались также пластмассовое ведро тепловатой воды, малюсенький пакетик с жидким мылом и полотенце, ну и как положено, рулончик туалетной бумаги.
Всякий раз по окончании еды или мытья та же фигура педантично помещала всякий предмет, которого касался Дэвид, в большой пластиковый мешок, который запечатывался любопытного вида застежкой и упаковывался в другой мешок. Лишь когда запечатывался второй, стеклянная дверь отъезжала в сторону, давая пришельцу дорогу.
Временами комнату наводняли люди в одинаковых одеяниях и проводили различные тесты приборами, которые подключались в розетки над плинтусом. Это были, по всей видимости, только сенсоры; само оборудование должно было находиться в другом помещении. Некоторые тесты узнать было легко: щупик под язык, измерить температуру, широкая лента вокруг руки, проверить давление и пульс; в основном же манипуляции ни о чем не говорили.
Сделали и несколько инъекций, и сколько-то раз взяли кровь на анализ. В таких случаях за дело брались три пластиковых фигуры; двое держали, а один в это время вводил иглу. Опять же все, что касалось тела Дэвида, тщательно паковалось в двойной мешок.
Всякий раз в момент прихода или ухода фигур в скафандрах раздавался упругий шипящий звук, доносящийся сквозь стеклянную дверь. Очевидно, процедура деконтаминации, чистки.
Первые пару дней Дэвид затравленно шагал из угла в угол или пытался бежать на месте, но всякий раз, едва начинал проступать пот, скрытый динамик приказывал остановиться. Когда он попробовал отжиматься, голос очень резко предупредил, что если такое будет продолжаться, его, Дэвида, зафиксируют. После этого Дэвид вынудил себя утихомириться: и так жизни никакой, а тут еще привяжут к лежаку.
Однако со вчерашнего дня Дэвиду отчего-то расхотелось упражняться; вообще что-либо делать; только лежать. Вначале он счел это за апатию, но затем почувствовал легкий озноб, хотя в комнате постоянно стояло приятное тепло; Дэвид завернулся в единственное тоненькое одеяльце и дрожал.
Озноб достаточно скоро прошел, однако за ним последовал другой, дольше и глубже — ночью; пробудившись же поутру, Дэвид обнаружил, что простыня сыра от дурно пахнущего пота. Лихорадило его попеременно весь день; озноб сопровождался легким тошнотным головокружением, вдобавок появилось покашливание, и слегка саднило в груди.
Дэвид, разумеется, знал, что он почти наверняка обречен. По-прежнему было не ясно, каким образом и когда именно они успели это сделать, хотя какая, в сущности, разница.
Неожиданно открылось, что знать об этом не так уж и страшно. В целом это оказалось даже легче, чем тяготиться ожиданием и неизвестностью. Бояться не было смысла (хотя, может, странную эту мысль нагнетал вживленный в тело зародыш смерти).
Наконец Дэвид вновь почувствовал в себе нарождающийся гнев; стойкую холодную ярость, от которой душа обмирает в желании хоть как-то бороться, пока есть еще силы. Гнев вскипал не из-за того, что с ним сделали, нет; его подхлестывала сама атмосфера этого места, то, к а к все было обустроено.
Вспомнилось, что в Блэктэйл Спрингс устраивалась иногда показательная экзекуция: заключенных выгоняли смотреть как пороли (а один раз, так и расстреляли) нарушителя, с тем, чтобы наглядно показать, что бывает за нарушение режима. Здесь, подумал Дэвид, в подконтрольную среду помещают твой организм, и расходуют его по своему усмотрению, наблюдая за результатом. То, что это — человек, виновный или не виновный, абсолютно не имело никакого значения и никого здесь не трогало.
Да не обидится на меня смиренная квакерская тень моего отца: Боже, прокляни их, ибо они точно ведают, что творят!
Джо Джек- Бешеный Бык вытащил свой спальный мешок наружу и расстелил под деревом на небольшом отдалении от барака. Он знал, что спать предстоит недолго; их группе надлежит выступить раньше остальных, чтобы занять позиции еще до света. Да спать он толком и не собирался: слишком уж разбирали мысли о предстоящем дне.
В свои двадцать три года он успел навидаться, как соплеменники, меняя традиционный облик цветастых, немного абсурдных музейных экспонатов, переезжают и перевоплощаются в обитателей городского дна, одинаково презираемых и белыми и меньшинствами, с которыми приходится состязаться за черную работу и убогое жилье. Резервации одна за другой исчезали, в большинстве продаваясь или сдаваясь в аренду частным фирмам или под военные базы; правительство больше не признавало уже самого существования каких-либо племен. Новая Конституция особой статьей предоставляла «полное гражданство» коренным жителям, что в принципе означало: «Краснокожие, на четыре кости».
Думая о завтрашней схватке, Джо Джек ощущал в себе понимание, отчего его предки с таким пламенным энтузиазмом шли за людьми вроде Феттермана и Кастера. Понятно было, что в конечном итоге ни к каким особым переменам это не приведет, но, Боже, как прекрасен сам момент порыва!
Совершить бы сейчас традиционный обряд с амулетами, когда воин готовится к бою, но увы, сказать по правде, Джо Джек не знал, как это делается. Дед у него умер в тюрьме, дожидаясь суда за убийство начальника полицейского участка (Джо Джек тогда был еще младенцем), отец же с матерью вступили в фанатичную секту пятидесятников и предали анафеме все «языческие» ритуалы. Да и вообще, могут понять не так, закружи он сейчас по лагерю с пением да пляской.
Чего ему хотелось, сказать по правде, так это женщину. Неважно какую. Мужчина, которого с часу на час будут пытаться убить чужаки, уж ни за что не будет сдерживать в себе неуемное желание. Ведь речь тут даже не о традиционном поезде переселенцев, где женщины пугливо затаясь ждут, что их вот-вот употребят краснокожие бестии; а там, поди, и нет никого, кроме какой-нибудь шестидесятилетней беззубой аптекарши, да пары санитаров-«гомиков». Ох, уж он им устроит бучу!
Чертов этот Ховик, заграбастал всю удачу. И почему бабы постоянно липнут к образинам-бугаям?
С огорчением и с негодованием Джо Джек вынул из спального мешка правую руку, скудно улыбнулся ей, и, пробормотав некую шайенскую поговорку насчет того, что «старые женки — самые лучшие», пустил движок в ход, стараясь припомнить наилучших, с кем чего имел.
Джудит смотрела на Ховика и думала: «Не знаю, люблю ли я его так, как принято любить у людей, но если Дэвида мне вернуть не удастся, я не хочу больше отпускать Ховика от себя! Когда он рядом, мне не страшно, а я уже так устала бояться! Франклин Рузвельт, Господи Боже мой, что за нелепое имя, как вообще все это нелепо — возможно, тот гадкий старик прав, и род людской сам по себе нелепица. Я уже не знаю, что и о чем мне думать.
Ну а сама-то сейчас разве не трясешься — вон куда вляпалась? Что, если на самом деле выручим Дэвида — что ты ему скажешь о Ховике; а Ховику про Дэвида что? Сама-то куда деваться будешь? Нет, думать думаю, а сама все равно чувствую себя более-менее спокойно. Может, потому что просто не очень верится, что кто-то из нас завтра останется в живых… Но если Дэвид жив, то пусть живет, а если умер, то тогда пусть полностью; я же не вынесу, если его изувечили, или покалечили, или свели с ума…».
И тут, с неожиданной вспышкой ярости, от которой бросило в жар: «Господи, Господи, дай нам убить их всех!»