Рассказчик этой истории Лаврентий Матвеевич Рябинкин, человек очень старый, скрывал свои годы, шутливо объясняя это тем, что костлявая карга Смерть может подслушать, сколько ему лет, и, исправляя свой недосмотр, скосить его одним махом.
Он был сухопар, сед, морщинист, но читал без очков, не обижался на слух, не сетовал на ноги, не жаловался на сердце. Самым удивительным достоинством Лаврентия Матвеевича была его память. Приезжим его рекомендовали говорящим архивом.
Рябинкин любил предварять свои рассказывания афоризмами, видимо, им же сочиняемыми. Вот и теперь как эпиграф к своей устной повести, ставшей канвой этого романа, он предпослал такие фразы:
«Послушаешь иную новину и подумаешь — какая же это трухлявая старина, замшелая сказка в новой раскраске, знакомая кошка в заморской одежке, а когти те же. Но забытое — не убитое, вспомнишь — и оживет».
Рассказ Лаврентия Матвеевича начинался с описания личности владельца экипажно-тарантасного заведения Патрикия Лукича Шутемова. С этого и будет начат роман.
Патрикий Шутемов, не в пример своему отцу, тележнику Луке Фокичу, был человеком фасонным, грамотным, одевался по-барски, ступал по-царски, носил длинный сюртук, пеструю жилетку, брюки на улицу, штиблеты с узким носом, на голове «шляпа-кляк», на руках перстни, из кармана в карман золотая цепь — и все как у людей высшего сословия. Бородку Патрикий стриг титулярно, коротко, усы помадил, волосы подчернял, только с глазами ничего сделать не мог. Они у него как у рака, навыкате, зато зорко глядели, далеко видели. Был и ум у Патрикия Лукича, хотя и подлый, но был: умел уговорить, заговорить, оплести, в дремучий лес завести, без рубахи оставить и по миру пустить.
Этим он был в отца, только жаднее. Жадность его даже книги читать заставляла. Из книг можно было узнать, как лучше поставить свое дело, которое нужно неустанно расширять, и по возможности всеми не наказуемыми законом способами удушить тех, кто мешает пли замышляет помешать этому расширению. А такие предвиделись.
Поэтому нужно читать о новых красках и лаках, о замене дорогой ручной силы дешевой, паровой, о рекламах, движущих торговлю, о предпочтительности малых прибылей при большом сбыте, скором обороте и обо всем, что в других странах известно и мелкому лавочнику, а в России еще не стало азбукой. А исходя из сего, можно не пожалеть и десятки за раздобытые книги по развитию капитализма в России, которую не зря читает Петька Колесов, замышляющий возродить отцовский тележный скрип товариществом на паях. А где паи? Кто станет пайщиком пустомельного колеса без оси, без основы всякого коловращения?
Без этой основы нет ничего. Будь то лесопилка на одну раму, как у Хохрякова, или мыловарня Сорокина, у всех у них одна ось — капитал. Без него не выкружишь и горшка. А какой капитал у Колесовых? Наберут. ли они, распродавшись дотла, и двадцатую долю того, чем владеет он, Патрикий Шутемов, а капиталистом себя пока при других называть не осмеливается…
Капиталист для Патрикия Лукича — высокий титул, и не всякий тысячник может быть облечен в этот торгово-промышленный сан. Для этого сана, по разумению Шутемова, у него не хватает «ноля». Половина «ноля» припишется через год, через два, полностью «нолек» у него может быть, если сумеет он прибрать к рукам Парамона Жуланкина.
Бог даст, сбудется. Парамон темен, наследник-сын глуп, войдет в компанию, и деваться ему будет некуда. Каша круто заварена, дать ей только упреть, не подгореть — и с законным браком, милый зятек, родная доченька.
Дочь а рассуждении развития экипажно-тележного производства тоже капитал, хотя и не основной, а оборотный, но не пятое колесо в телеге. Зря, что ли, он свою Эльзу воспитывал в пансионе и дома дообразовывал в господском кругу! Вся в мать, хоть и не столбовая, но может и по-французски, и на рояле кого хочешь околдует. Не просчитается и в копейках. Зажмет — не выпустит. Пальчики тоненькие, а стальные. Клещами не перекусишь. Двух сыновей стоит такая дочь.
Другое дело — младшая, Наталья. Отцовского в ней только фамилия. Итальянской смуглоты награда. А что сделаешь? Не надо было отпускать Магдалину с тещей в Римы, Ниццы, Венеции. Но как было не отпускать, когда его самого тогда канарейка до полусмерти при-пела. Грех за грех. Бог, как и деньги, счет грехам любит.
Так и прожил Шутемов двадцать годиков со своей Магдалиной Григорьевной. Точно сводили дебет с кредитом. Она горничную поскладнее наймет, он — приказчика помоложе. Горничная его кабинет блюдет, приказчик ее в карете на променады возит. Баш на баш — и шабаш. Таинство брака от этого крепло, и семейных раздоров не наблюдалось.
Старшая дочь Патрикия, Елизавета по метрикам, Эльза для благозвучия, рано усвоила, что атласный пустой карман на вельможном камзоле, расшитом золотом, значит меньше дерюжной мошны, набитой им же.
И что из того, что Колесов Петя-петушок, красный гребешок, задушевно выписан, затейливо вылеплен, умственно выпечен, но кто он? Кто? Инженер-технолог, топтатель дорог, читатель вывесок. Какая он пара Эльзе? Можно ли ему дать завертеть, закружить ее своим краснобайством? Но как знать, не сидит ли Эльза одной из ста лутонинских дур на его вихревой карусели, как та же Катька Иртегова, у которой несчитапо и немерено осталось от деда, да еще сибирская тетка грозится умереть и оставить ей витимское золото. С другой стороны, есть резон Эльзу выдать за Петьку Колесова и отвести от него Катькины богатства. Он при них мозрет оставить без осей шутемовские телеги. Тогда — труба.
Трудно дышится Патрикию Лукичу, но не ломать же старый, верный план. Эльза помолвлена за Виталия Жуланкина. Не мудрец, но тоже с высшим технологическим образованием. Пусть не с петербургским, а с томским, но не все ли равно — диплом и нагрудный знак. Говорят, что за него экзамены сдавали отцовские деньги, а Петька Колесов сдавал их даже за других, — ну и что? Кто как умеет. И если Витасик Жуланкин никто в отцовских кузнечно-механических мастерских, то это даже лучше. Зачем ему в них быть хотя бы шплинтом, когда есть Патрикий Шутемов, он через дочь поможет сделать дочерними мастерские. Вдовец Жуланкин, дай бог, будет недолговек, и Патрикий допишет нехватающий нолик в своем капитале. Но и теперь, при жизни, Парамон Жуланкин будет оковывать только шутемовские телеги и откажет в этом другим мелким тележникам, и тогда Патрикий Лукич доконает их всех, как Петькиного отца Демида Колесова, и останется самым сильным в уезде хозяином цены и оптовым поставщиком телег на все базары и ярмарки. Недобитых конкурентов добьет: раз-два!
Точно ложились карты в игре Патрикия Шутемова. Масть к масти, и он — козырной туз, главный во всей колоде. И ничего не помешало бы ему обыграть всех, если бы не приехал Петр Колесов. Никакая не карта. Шестеркой не назовешь, а спутал все ходы и пошел ва-банк.
Началось это все в прошлогоднюю масленицу.
В первый день масленицы Магдалина Григорьевна Шутемова, урожденная Столль, пребывая еще в ягодной поре, давала бал-маскарад в большом, прирубленном к шутемовскому дому зимнем зале. Зал был так велик, что шесть печей едва нагревали его в дни гулевых сборищ.
На шутемовский маскарад гости обязаны были приходить только в масках, исключения не делалось и пожилым. А чтобы в зал не проник кто-то из чужих, из простых, двое рослых парней проверяли, есть ли при маскированном печатная марка. Марки, печатавшиеся в маленькой скоропечатне Глобарева, заменяли бесфамильный пригласительный билет, а затем, по усмотрению гостей, вручались лучшим из претендентов на призы. В двенадцать часов маски снимались, и трем из гостей, получившим большее число марок, хозяйка дома преподносила призовые награды.
Тихая Лутоня невелика. В ней почти все знали друг друга. В кратком губернском справочнике Тихая Лутоня именуется заштатным торгово-промышленным городом, стоящим на реке того же названия. Главное предприятие городка — завод металлических изделий графини Коробцовой-Лапшиной, на котором бывает занято до тысячи рабочих, всего же населения к началу нашего века в Лутоне насчитывалось до пяти тысяч человек. Из крупных предприятий после коробцовского завода следовали экипажно-каретное заведение Шутемова, кузнечно-механические мастерские Жуланкина, далее салотопенно-мыловаренный завод Сорокина, лесопилка Хохрякова, кузницы, тедежные мастерские без названия фамилий владельцев. Особо упоминается ныне бездействующий, а некогда знаменитый винокуренный завод Иртегова. Церквей в Лутоне указано три, одна из коих деревянная, при богадельне, основанная тем же винокуром Иртеговым, три церковноприходские школы, земская больница с приемным покоем, общество трезвости, имеющее свой дом, построенный)|а пожертвования, где даются представления любителям^ драматического искусства. Далее перечислялись базарные дни, время зимних и летних ярмарок, годовые обороты и все прочее, характеризующее Тихую Лутоню как город, заслуживающий быть приравненным по своей значимости к уездному.
Трудно в Лутоне придумать маскарадный костюм и Остаться неузнанным. Наиболее удачливым в этом был Виктор Юрьевич Столль, двоюродный брат Магдалины Шутемовой, управляющий заводом графини Коробцовой-Лапшиной. Искусен был и начальник почтово-телеграфной конторы Красавин. Он мог нарядиться и гоголевской Коробочкой, и фавном с копытами. Артист, режиссер в любительской труппе и в жизни, первый сплетник и передатчик новостей, он бывал непременным гостем на всех званых вечерах.
С восьми вечера начали появляться маски. Фея, цыганка, принц, тореадор, клоун. Пиковая дама, осел в сером фраке, девица-кавалерист, гусляр, князь Серебряный, леший с кларнетом, повар, лоточник, торгующий пряниками, маленькая Кармен с высоким гребнем, Степан Разин с персидской княжной, Золушка в деревянных башмаках, Снегурочка, ухарь купец с гармошкой… Позднее пошли дамы с камелиями и без таковых, но не без бриллиантов, королева с пажом и шлейфом, церемониймейстер в белых чулках и белом парике, турецкий султан, внесенный слугами, три гренадера и три грации в белом…
Одни рукоплещут, другие разводят руками, пожимают плечами, недоумевают, не узнают, хотя на этот раз были узнаны и сам Столль, нарядившийся веселым монахом, и шарманщик с шарманкой — начальник почты. Неузнанным остался только один — Сатана в ярко-красном плаще, накинутом поверх черного фрака. Сверкающий золотой цилиндр на его голове с рожками и тоже золотые, с загнутыми носками туфли ослепляли, привлекали всеобщее внимание, и никто уже не сомневался, что первый приз будет принадлежать этому хорошо сложенному и по всем приметам молодому человеку. Сатана изысканно и церемонно подходил к маскам, целуя руки у одних и расшаркиваясь перед другими, он покорил все женские сердца после первого вальса, а затем лихой мазуркой очаровал одну из трех граций, имя которой было Эльза.
Она первой угадала, чье лицо скрывается под маской, отороченной золотистым кружевом. Сначала его узнала спина Эльзы, по руке, обнимавшей ее. Затем Сатану выдали его розовые уши. Они пылали и тогда, при встречах в Летнем саду в Петербурге, и при расставании на Николаевском вокзале. Он хотел на прощанье сказать очень нужное, но мать Эльзы помешала этому… Горящие уши тогда заменили язык. А ей пришлось ответить ему опущенными ресницами и нервным тереблением кончика кружевного платка. С тех пор они не встречались, и теперь Эльза не знает, что будет с ослом в сером фраке, которому она трижды отказала в танцах, и шестой раз танцевала с ослепительным Сатаной в черном фраке.
Узнала Сатану и Золушка в деревянных башмаках и старом платье. Его назвало ее сердце, которое с четырнадцати лет открылось для него, а он ни разу за все эти годы не заметил и не хотел замечать ее.
Может быть, он обратит на нее внимание потом, когда снимут маски и ветхий наряд сменится нарядным платьем, а деревянные маскарадные башмаки — хрустальными туфельками, каких нет здесь ни у кого. И может быть, Сатана, став прежним прекрасным принцем из ее любимой сказки, пригласит ее хотя бы на один танец…
В полночь Сатана эффектно сорвал маску и оказался Петей, Петечкой, Пьером, Питером, Петюнечкой, Петрушей, Петром Демидовичем Колесовым. Дама с камелиями, в которой все узнали Магдалину Григорьевну Шутемову, преподнесла Сатане, почтительно снявшему золотой цилиндр, бисквитно-кремовую карету с шоколадными колесами на вафельном подносе.
— А я, — объявил он, — хотя и не как Чацкий и не с корабля, а из почтовой кибитки, но все же попал на бал.
Тут Эльза «узнала» его и он «узнал» Эльзу, расцеловался он и с Витасиком Жуланкиным. Тот, радуясь, что его не узнала даже Эльза, — ха-ха! — снял ослиную голову и от этого еще больше стал выглядеть ослом.
Здороваясь, целуясь и обнимаясь, щебеча, воркуя, каркая и просто злословя, все понимали, что красавец Колесов не случайно приноровил свой приезд к первому дню масленицы и, конечно, у столичного портного, загодя, сшил себе фрак, так обворожительно подчеркивающий его рост и статность.
Столлю не первому показалось, что мастерским Парамона Антоновича Жуланкина не суждено быть подъяремными Шутемову, а Витасику-дубасику нужно понять, что грация не по его формации при любой комбинации и трансформации.
Виктор Юрьевич Столль любил рифмованные каламбуры, а Витасик любил блины с зернистой икрой. И он первым сел за стол, как только голос хозяйки дома Магдалины Григорьевны объявил:
— Блины, блины! Рысью к столу!
Русские блины — лучшая из упаковок ко всем видам закусок, представленных здесь с показной щедростью и в каком-то вызывающем изобилии.
— Пей, гуляй! Широкая масленица!
«Натали-итали», как называл младшую дочь Шутемова Талю все тот же каламбурист Столль, сидела рядом с Петей Колесовым. Она угощала Петю на правах хозяйки и на правах обойденной его. вниманием заметила:
— Вы проскакали со мной только в одном галопе, за это после ужина вам придется танцевать только со мной и с Золушкой, а Эльзе — с женихом в сером фраке, которого она теперь не может не узнать.
Маленькая Кармен, Таля, не заметила, как побелели розовые уши Колесова. Ей было только еще семнадцать, и она пока еще умела читать только по глазам. А в них вспыхнуло удивление и, угаснув, перешло в негодование.
Ей немножечко жаль, что она его так огорчила. Но это ненадолго. Ее голос вернет Петиным глазам голубое пламя, и она согласится сгореть в нем.
Бал-маскарад закончился под утро. Виталий Жуланкин послушно пил налитое Эльзой и не давал остыть на своей тарелке блинам. Он уснул на диване в кабинете Шутемова, а Эльза обещающе танцевала с Колесовым и после ужина. Золушка — Катя Иртегова — была приглашена им только для приличия. Она благодарна и за это. Катя, как и маленькая Кармен — Таля, знала, что танцы ничего не предрешают в жизни, где правит Сатана, которого так искусно представил Петя, чего не поняли очень многие на балу, кроме разве проницательной Эльзы, но и она, запроданная невеста, тоже не все поняла.
— В девятнадцать годов всякая девка красна, да не каждая ясна. Оно, конечно, Эльза всем вышла, и статью, и поступью, юрка и звонка, но зубаста. Отец — сом, мать — щука, а она в обоих. Не родит ведь свинья бобра, а того же поросеночка.
Так внушал своему сыну Виталию в опустевшей на обед большой кузнице Парамон Жуланкин. Чернобородый, длиннорукий, в кожаном фартуке, хозяин кузнечно-механических мастерских не отличался по внешности от своих кузнецов. Он ковал два часа до обеда и столько же — после, чтобы не дать отяжелеть брюху и показать другим, как надо стараться.
— И ежели ж, допустим, она и золотая рыбка, — гнул свое Парамон Антонович, — то не насадная ли? Не на шутемовском ли крючке наживка? За тебя ли хочет он выдать дочь, а не за наши ли мастерские? Телега без железа — солдат без ружья. Положим, я не овечка Патрикею в стрижку не дамся…
— И я, папаша, не баран, — заявил горделиво сын. — Станет Жуланкиной — и всем Петькам от ворот поворот.
На эти слова у отца был прямой ответ, да жаль было сына, и Парамон сказал мягко:
— Ты не баран, Витаська, а барин при золотых пуговицах, В таком, сын, мундире на казенном заводе служат, Там спрос малый. Служи — не тужи да покрикивай. А Петру Колесову не поворот от ворот нужен, а приворот к нашим воротам.
Виталий попытался возражать отцу, но тот не дал ему и рта открыть. Парамон Жуланкин знал цену людям и не жалел переплатить мастеру лишнюю копейку, когда она возвращалась рублем. Работая сам, он понимал, что значат руки кузнеца, токаря, слесаря и даже самого последнего подмастерья в его прибылях. От них — все.
Однако же руки сильны головой, а без нее они бездумные клещи. К рождеству, к пасхе, к масленице, к своим именинам он вознаграждал каждого рабочего, который припрягал к своим рукам смекалку, радел за штучность и сортность изделий. Будь то тележная гайка или дверной крючок — и они копили благополучие мастерских. От этого мастерские ширились, капитал рос, хотя и не так скоро, как хотелось бы. Но его мастера не могли дать большего, чем позволяло их разумение. Поэтому-то Парамон хотел видеть своего Виталия не только на вывеске «Жуланкин и сын», но и главой своей будущей фабрики. Однако его Виталий так и остался Витасиком, а Петька Колесов, одних с ним лет, ходит в Петрах Демидовичах, и сам Столль метит его на коробцовский завод, вторым лицом после себя. Большое жалованье сулит Столль, а Парамон даст больше — и к этому участие в прибылях.
— Вот ты и подумай, сын, — терпеливо внушает Парамон Антонович своему чаду, — до того, как от себя людей отворачивать.
Жуланкина пугало и то, что если Петр Колесов придет на графинин завод и войдет в курс, то так ли вольготно будет Парамону Антоновичу жить на дешевом коробцовском железе, платя Столлю половинную цену? Петр Колесов может захотеть показать себя перед графиней Коробцовой-Лапшиной, и, как знать, уцелеет ли тогда и сам продувной Столль? Захочет ли Петька быть при нем, когда может стать сам при себе и выговорить у Коробчихи проценты, кроме жалованья? Она хотя беспечна, но тысячам счет знает.
С приездом Петра Колесова его судьба стала занимать и тех, кто до этого к нему не имел никакого отношения. А он тем временем проводил дни у Шутемовых, целовался с Эльзой, не пропускал званых вечеров и удивлялся, как много в Тихой Лутоне невест. Шестнадцатилетняя златокудрая Стася Столль и та стремилась выглядеть старше своих лет. Мать Стаси, Марина Вениаминовна, любившая, когда ее называли мадам де Столль, что подчеркивало знатность происхождения, тоже придуманного ею же, плела свои сети. Она по поводу и без повода замечала, что мужчина не должен вступать в брак ранее двадцати шести лет, что подтверждается опытом и логикой светской жизни. Она же утверждала, что жена должна быть моложе своего мужа хотя бы на восемь лет, если супруги хотят быть счастливой и крепкой парой.
— Оскорбительнее всего, — настораживала она, — оказаться вам, инженеру, в образованных батраках, а таким вас хотят видеть некоторые наши знакомые.
Любезный и вежливый Петр Колесов полностью соглашался с мадам де Столль и продолжал целоваться с Эльзой всю масленую неделю, а потом оказалось, что и наступивший великий пост не предусматривает запрета на любовь, и они продолжали встречаться.
В постной пище немало прелестей. Грибные и капустные пельмени с подсолнечным, конопляным, горчичным маслом, вина, настойки и водки всех сортов были хорошим поводом для встреч обеспеченных лутонинских семей. На одном из таких рыбно-пельменных вечеров в середокрестную, половинную неделю поста, когда Витасик Жуланкин дремал, отягощенный едой и сопутствующим ей, произошло выяснение дальнейшего направления жизней Елизаветы Патрикиевны Шутемовой и Петра Демидовича Колесова. Он предложил ей не скрывать далее, что ее помолвка с Витасиком не может продолжиться свадьбой. А чтобы карточный домик, построенный ее отцом Патрикием Лукичом не рухнул оскорбительно для Жуланкиных, а был осторожно разобран карта за картой, он соглашался уехать на какое-то время. А если Эльза захочет решить все молниеносно, то в одну из ночей они покинут Тихую Лутоню и обвенчаются там, где и когда она пожелает.
Эльза, не ожидая такой решительности, прибегла к французским и русским афоризмам, которые на всех языках мира означали, что благоразумие должно руководить ими.
С этим невозможно спорить, но в чем заключается благоразумие Эльзы? Она растянула ответ на несколько дней, обнажаясь постепенно перед своим единственным, провидением, посланным и найденным ею на всю жизнь, — Петей.
На катке Эльза сказала:
— Любовь требует жертв, и я готова к ним.
На именинах мадам де Столль, когда ей исполнилось на год меньше, чем год назад, был ограниченный круг знакомых. Сама мудрость одела Эльзу в темное глухое платье и причесала в соответствии с тем деловым разговором, который должен был состояться в этот экстравагантный вечер.
— Пьер, — начала она, впервые назвав Колесова этим именем, — я обманула надежды своего отца, не родившись сыном, но я обязана сделать все, чтобы стать достойной его дочерью. Фирма папы должна преуспевать, и мы должны помочь ей в этом.
— Ну, разумеется, — подтвердил Колесов не очень уверенно, еще не понимая, в чем будет состоять его помощь, и побаиваясь, что Эльза оправдает предположения мадам де Столль относительно «образованного батрака». Ему, мечтавшему о большом поле деятельности инженера, было бы оскорбительно убедиться, что Шутемов в самом деле надеется, что Петр посвятит себя его телегам. Не дурак ли?
— Конечно, — повторил Петр, — я никому и никогда не отказывал в технологических советах…
— Вот и умница. Но, Пьер, папа хочет большего…
— Чего же? — насторожился Колесов.
На это Эльза, став очень сосредоточенной и чем-то похожей на отца, ответила пространно, убежденно, что Жуланкины и Шутемовы должны стать единой крупной фирмой. Слово «фирма» она произносила с особым смаком, чуть картавя. И он благоразумно должен согласиться пойти на службу к Парамону Антоновичу и взять его в свои руки. Эльза очень мягко заметила, что Пьер не так богат и не столь много мест, где ему будут так щедро платить. Когда же он поможет соединить жуланкинские капиталы с шутемовскими, то его доходы возрастут вдвое.
— Я обещаю, что мой Пьер станет управляющим и пайщиком фирмы отца.
Колесова приташнивало. Ему хотелось прервать унижающий его разговор, но Эльза не пожелала останавливаться, и ему пришлось выслушать ее.
— Вдвоем мы очень скоро приберем жуланкинские мастерские к рукам, — сказала Эльза.
Колесов не верил услышанному и переспросил: как понимать слово «вдвоем»?
— Петя, милый, разве я вам не сказала на катке, что любовь требует жертв, и я иду на это… Мы будем счастливы. И если хотите, я вам могу это подтвердить до того, как стану Жуланкиной. Дома у нас ни души…
Когда с человеком случается горе, он вспоминает старых друзей. У него возникает потребность пожаловаться, поделиться, облегчить свои страдания.
Таким другом, самым близким из всех, у Пети был Павлик Лутонин. Заштатная, затерянная, отрезанная Лутоня давно была местом, пригодным для ссылки. Ссыльных было не так много, но для Пети с Павликом хватило и одного молодого, высланного под надзор доктора Хейфеца, который не только лечил, но и учил. От него они еще подростками узнали о декабристах, ранних народниках, народовольцах и, не расставшись еще с мальчишеством, играли в покушения на царя. Царем был одно время зловонный, бодливый козел при пожарной дружине, потом им стал ростовой портрет Александра III, стоявший по миновании надобности, после воцарения Николая II, за шкафом в обществе трезвости. Царь был выкраден из-за шкафа и заточен сначала в «Шлиссельбургскую крепость», которой была заброшенная штольня, а потом подорван на полуфунтовой банке охотничьего пороха и сожжен в старографском лесу вместе с рамой.
«Террористами» Павлик и Петя были недолго. Появился другой наставник, Михаил Петрович Зубцов. Тоже ссыльный. Окончив духовную академию, он отказался служить вере. В числе книг у него была одна, которая называлась «Дас Капитал». Из нее он кое-что пересказывал повзрослевшим «петропавловцам» — так он шутливо называл своих юных друзей-рыболовов. Он их решительно отвел от террора, хотя они все же до этого доконали козла.
«Дас Капитал», написанный пока еще не известным для Павлика и Пети автором, привел их впоследствии к Марксу и Энгельсу. Павлик знал кое-что, а Петя, став студентом и переехав в Петербург, узнал значительно больше, бывая на тайных чтениях, а потом вступил в тайный кружок без особой программы — «Освобождение».
Кружок был предан и полностью арестован, за исключением четырех человек, не оказавшихся в предательском списке. Это так потрясло Петю, так подорвало в нем веру в возможность существования тайных обществ, кружков и даже союза двух человек, что он долгое время ждал ареста, подозревал в предательстве каждого из трех оставшихся, как и он, на свободе, а потом замкнулся в себе и даже не был до конца откровенен с Павлом.
Он не верил больше, что капитализм можно победить, не взорвав его изнутри, не переродив его экономическими средствами в новое общество, если не равных, то хотя бы приблизительно равноправных.
Ему думалось, что инженер, как никто другой, может стать организатором этой экономической борьбы рабочих с капиталистами, и рабочие легально, дозволенными законами империи способами, вернут себе все созданное ими — фабрики, заводы, шахты, а крестьяне — землю.
Эта идея, жившая в Колесове теоретически, после услышанного от Эльзы, начала воплощаться в практический план борьбы, и телеги, неожиданно для него, приобрели новое значение.
— Кто они такие? — спрашивал Петр пришедшего к нему Павла. — Кто дал им право думать обо мне как о батраке! Неужели только деньги? Можно понять Шутемова. Он хищник. Понятен и Парамон Жуланкин, для которого его фабричонка — сфера жизни и он ее раб. Но Эльза? Нимфа обернулась акулой. Мать Эльзы, кичащаяся своим благородством, тоже змея. И самый лучший из них — Витасик. Он недалек, но простодушен, доверчив, незлобив. В нем нет и капли ихнего бесстыдства.
Павлик молчал. Он удивлялся, как Петя мог полюбить эту вторую Магдалину, известную своими похождениями всем лутонинцам и, конечно, отцу Пети, Демиду Петровичу, и тем более его матери.
— Если ты так распаляешь себя, Петя, значит, еще любишь ее, — утверждал Павел.
— Может быть, — не скрывал Колесов. — Но во мне родилось желание доказать, что все они пыль, мусор. На чем зиждутся их благополучие и бесстыдство? На отсталости производства телег. Они так же, как и бишуевский удельный князь саней и кошевок Адриан Кокованин, держатся на сотнях порабощенных кустарей. Одни гнут сани, другие поставляют колеса, дроги, оглобли, сделанные ручными, варварскими инструментами, а он всего лишь собирает все это в телеги, оковывает, подкрашивает, продает и жиреет.
— Ты говоришь так, Петя, будто узнал об этом впервые, — сказал Павел.
— Нет, Павел, я знаю это давно, но впервые задумался, что стоит телегу из рук передать машине, как она намного, может быть, вдвое, станет дешевле и от Шутемова останется только вывеска да фонарь на фигурном кронштейне.
Задумался в этот вечер и Павел Лутонин. Инструментальщик и механик по станкам завода Коробцовой-Лапшиной, он понимал, как немного нужно сделать, чтобы изготовление телеги перешло в цех. Не паровоз же и даже не молотилка. Он представил, как может вытачиваться ступица колеса, как легко можно выдалбливать станком гнезда для спиц, а спицы, как спички, будут выскакивать из станка тысячами. Дерево мягче и послушнее железа. И если бы его друг в самом деле затеял завод, то Павел мог бы многое подсказать практически. И он принялся в своем воображении приспосабливать выбракованные Столлем станки для тележных механических мастерских.
Задуманное вскоре овладело Петей так, что он забыл об Эльзе, о своих обидах, оказавшихся мелкими, и потребовало от размышлений переходить к действию.
Действие началось с детального изучения телег в доживающей свой век мастерской отца.
Отец Петра, Демид Петрович Колесов, считался в Лутоне справедливым человеком. Этому способствовало главное достоинство Демида Колесова — добросовестность. Ему верили на слово. К нему приходили за «праведным судом». Демида Петровича уважали и его работники.
Демид Колесов, как и Патрикий Шутемов, был тележником. Его телеги ходили на доброй славе. Фамильное колесовское клеймо было хорошей рекомендацией для покупателя. Сначала оно вырезалось косой стамеской, а потом Демид завел «огневое тавро». Оно представляло собою изображение тележного колеса о двенадцати спицах и выжигалось на дрогах, ободах и даже оглоблях. Каждому неграмотному оно говорило, что это коле-совская телега, и если прогадаешь на ней в полтиннике, выгадаешь в ее прочности, сроке службы и легкости хода.
Работников Демид Петрович держал тоже совестливых. Уговор простой: сбезобразничял, сбездельничал — не обижайся на потерю работы, А работа была круглый год. И все шло в полной исправности, Телеги не только не застаивались, а даже покупались заглазно с зимы.
Когда Петя подрос, Демид Петрович не увидел в нем своего продолжателя и начал подумывать о старости. Пусть она не скоро придет, но ее не минуешь. Тогда трудно будет стоять за верстаком. А если хозяина нет в мастерской, дело не пойдет. Скопленные деньги Демид Петрович решил пустить в недвижимое. Оно всегда в цене. И он построил каменный двухэтажный дом для почты. Вечное и верное дело. Постоянный квартирант и ремонты за счет казны.
Вовремя построил Демид Петрович дом для почты. Она-то и стала кормить его задолго до старости. Как будто знал он, что его друг и кум Патрикий Шутемов поведет свои дела так, что колесовской телеге придет конец. Сначала Шутемов начал играть ценой». Потом переманил у Колесова хороших мастеров, его лучшего выученика Корнея Дятлова. Привадил к себе поставщиков» колес, сговорился с Парамоном Жуланкиным, и тот удорожил оковку колесовских телег, которые стали от этого убыточны. Затрещали вместе с Демидом Колесовым и другие малосильные тележники, а Шутемов их «пожалел», вынудив работать на себя, взял клятву перед иконой ни одной телеги не продавать на сторону.
Демид Петрович не захотел отдавать свое прославленное тавро богатому куму, поблагодарил за высокую честь и стал делать свои дорогие телеги для немногих, понимающих заказчиков, умеющих ценить мастерство.
Таких становилось меньше и меньше. К приезду Пети в мастерской отца работали только двое, да и то по старой привычке, по большой любви к тележному делу.
Петя внимательно наблюдал, как старый мастер Ефим Трофимович Силин и его напарник Яков Егорович Баклушин любовно и тщательно занимались телегой, будто это была скрипка. Часы тратились на то, что станок лучше и точнее сделал бы за несколько мгновений. Телега и теперь делалась так же, как и во времена его детства. Мастера, словно боясь потерять дедовское ремесло, не заменяли и отжившие инструменты.
Ефим Трофимович как-то осведомился:
— Не телеги ли, Демидович, собираешься мастерить?
— А вдруг да и соберусь? — так же шутливо поддержал разговор Петя. — Пошел бы ко мне наставником? Не работником, а наставником?
— Да кого же, Петенька, наставлять? — присоединился к разговору второй мастер, Яков Егорович. — Шутемов всех наставил и обставил.
— А теперь мы его…
— Поздно, Петяша. Он глубоко корни пустил, — сказал и задумался Яков Егорович. — Побить Шутемова можно только ценой.
— Об этом я и думаю.
— А чем цену сбавить? Телега — ручной товар. Машиной ее не выработаешь.
— Ой ли? — подзадорил Петя Якова Егоровича.
— Не все, Петя, может машина, — пожалел Ефим Трофимович и почесал затылок. — Если б могла, так Патрикий давно бы ее примашинил.
Поговорили, посмеялись два старых мастера и молодой инженер — и как будто все это было так, для перекура. А разговор почему-то запал им в душу. И всерьез его принять не хотелось, и на шутку свести было жалко. Не будет же он, из молодых да ранний, которого сам Столль обхаживает, Жуланкин Петром Демидовичем величает, ни с того ни с сего в телегу вникать. Тут что-то есть.
Предчувствия их не обманывали. Вечером Петя поделился с отцом своей затеей, и Демид Петрович воспылал желанием увидеть в сыне продолжателя своего дела на новой основе.
— Но где для начала взять деньги, Петенька?
А деньги были рядом, через две улицы на третьей. Бери их хоть завтра, хоть сейчас и строй, что твоей душеньке надобно. Не просто же так зачастила в дом Колосовых Марфа Максимовна Ряженкова, переселившаяся в дом Кати Иртеговой после смерти ее матери.
Ряженкова, довольная своим бездетным вдовством, двумя доходными домами, посвятила свою жизнь устройству счастья других. Это было для нее благочестивым служением людям. И у Кати Иртеговой она поселилась затем, чтобы у той была верная наставница в делах и в жизни, чтобы не дать присвататься к Катиным несчитанным деньгам смазливому охотнику до чужого богатства, каких было больше, чем надо, и в Тихой Лутоне, и в дымной Векше, и в самом Санкт-Петербурге, где училась Катя на частных женских курсах и вернулась оттуда девушкой умной, книжной и самостоятельной.
Мать Пети, Лукерья Ивановна, обожала статненькую, ладненькую, с тонкими рученьками, с пряменькими ноженьками, с розово-мраморным, гладким личиком, точеным носиком, небалованную, никем не целованную, сто раз сватанную, да никого не обнадежившую Катеньку… Ни дворянских сыновей, ни купецких ухарей, ни гусарских фертиков. Хорошо бы при такой матерью побыть. Да что там матерью, хотя бы кем-никем… Пыль сдувать, в гости обряжать, кружевца ей разглаживать, как за царевной ухаживать.
Стоит того картина писаная, ангельская мамочкина душа, дедов гордый, иртеговский характер, отцовская щедрость, теткина самосильная широта.
Хорошо бы Петьке такую-то умную жену и верную советницу, а другой раз, может, и верховодительницу. Петька-то голова, да не всегда в ней царь дома. Подумать только, на чью уду клюнул! Едва-едва она его не ошутемила. Хорошо, Марфа Ряженкова помогла. Она ведь подсказала Эльзе открыть Петруше свои ходы-выходы насчет Жулаикиных. Знала умная сваха, что это ветром Петьку от Эльзы отдует и навсегда отшатит. Так и случилось. И кто знает, обошлось ли тут без Катенькиного ума? Сама ли по себе Марфа Максимовна встряла в это дело? И сама ли по себе она говорит про Петрушу с Катенькой, что жизнь их свела, что никакие Эльзы, Тали, Стаси не порушат предначертанное?
Дай бы бог, матушка богородица, святой апостол Петр, отверзи ключами своими носящему имя твое райские врата… Жарко молится она перед неугасимой лампадой за счастье сына, и апостол Петр иногда вроде бы как улыбается ей с иконы, но темнит, ответа не дает, ни во сне и никаким другим образом. Поэтому Лукерья Ивановна ничего не говорит о Кате ни мужу, ни сыну. Да только им теперь ни до кого. Задумали начать свое тележное дело с продажи дома почте.
Зачем? На что? Когда счастье рядом и красная горка на носу. Тогда и открывай какое хочешь дело, хоть ту же иртеговскую водку кури, хоть пароходство на Каме заводи.
Жаль Лукерье Ивановне продавать дом, арендуемый почтой. Жаль, но разве Петьку с Демидом перекукуешь? Она откуковала свое.
Начальник почтово-телеграфной конторы Красавин был человеком предприимчивым. Он мог все. Купить, продать, ославить, возвысить, узнать, подслушать, передать, сосватать, развести… Он только не мог сладить со своей единственной дочерью Настенькой. Воспитывая ее барышней для заполучения в семью пусть не очень богатого, но образованного зятя, он выучил ее в прогимназии, покупал ей высоконравственные книги, пристроил певчей в соборный хор, чтобы была на виду, одевал по парижским журналам, мод, которые, проходя через почту, задерживались им, а она выросла «политиканкой» и влюбилась в человека хотя и хорошего, но фабрично-заводского, пусть не простого рабочего, а механика, но все же не из разряда интеллигенции и с фамилией тоже не ах какой — Лутонин.
Положим, он принят Иртеговой и по нему тоскуют не в одном дому, но не «герой нашего времени», и даже не в штиблетах, а в сапогах.
От него Настя никак не могла набраться большой политики и судить о конституциях, и парламентах, и Народовольцах, и других декабристах, как столичный студент, сосланный в Лутоню на поселение. Алексей Алексеевич Красавин тем более не мог допустить, что всем этим Настя обязана в первую очередь ему. И если уж мы заговорили о Настеньке, которой суждено пройти через этот роман хотя и не первым лицом, но и не последним, расскажем о ней, пока Петя одевается для встречи с Красавиным.
Алексей Алексеевич по долгу службы интересовался почтовой перепиской и особенно утолщенными пакетами и всегда производил необходимые изъятия, сохраняя целостность упаковки до сургучных печатей включительно. Из больших городов и особенно из Одессы, не говоря уж о Питере и Москве, приходили хитрые книжечки. Обложка, скажем, на ней «Аленушкины сказки», а откроешь нутро и видишь: «Без революционной теории не может быть революционного движения»… Изъять. А взамен положить настоящие «Аленушкины сказки» или что-то другое. Ищи, кто изъял, кто подменил, — пакет идет через много почт.
Хитрее всех прячут газету «Искра» и вырезанные из нее статейки. В обложки даже ухитряются заклеивать. Найди! Раньше, при старом приставе, это было делом доходным. А теперь назначили нового «безмундирного врида». Сиречь временно исполняющего должность. И этот «врид», по слухам, из опальных бар, Анатоль Мерцалов, находит неправомочным не только брать, но и читать корреспонденцию. Или хитрит, или на самом деле не желает этим заниматься.
Но привычка берет свое.
Почтовые изъятия Алексей Алексеевич складывал стопочкой IB нижний ящик комода впрок. Мало ли?..
Настенька давно, еще при старом становом, когда изъятия лежали дома два-три дня, прочитывала их. Теперь же, когда они лежат впрок, она дает их для чтения другим: Кате, Павлику, а более важное, например, статьи из «Искры», переписывает для Павлика.
Так отец, не желая того, воспитал дочь в сочувствии революции.
А теперь предоставим возможность Пете Колесову встретиться с Настенькиным отцом.
С начальником почтово-телеграфной конторы Красавиным у Пети разговор был простым. Нужны деньги — и все. Алексей Алексеевич скомпоновал ответ в духе монолога участливого покровителя:
— Позволю себе, драгоценнейший Петр Демидович, предложить вам скорый путь продажи. В Лутоне да и окрест ее достаточно состоятельных людей, каковые пожелают, не утруждая себя, получать на свои мертволежащие капиталы живой доход с почты. И если вам будет угодно, мною сегодня же будет пущен слушок о вашем намерении расстаться с домом, за каковой вы получите куда больше, нежели с почтового ведомства, а- равно избегнете мздоимного выжимательства корыстолюбивых чиновных лиц, которые придумывают сто тысяч препон, чтобы вам меньше дать и больше взять с вас. Прошу простить за мое чистосердечие, что, смею думать, вами будет оценено.
Алексей Алексеевич Красавин, разговаривая с Колесовым, менял свой облик, как на репетициях комедии Гоголя «Ревизор», где он показывал любителям, как и кого надобно представлять на сцене. И на этот раз он представал то угодливым Бобчинским, то развязным Хлестаковым, то подобострастным городничим, и в каждой из этих ролей он оставался самим собой — бедным чиновником, готовым сделать все зависящее от него и быть не обойденным за свои старания.
Колесов понял, что дом уже продан и он может ije беспокоиться за исход, предупредив, что вознаграждение будет тем выше, чем дороже дадут за дом.
Продажа дома состоялась через три дня. Сверхбыстрая продажа и неожиданный покупатель.
Марфа Максимовна Ряженкова, появившись у Колесовых, принесла деньги.
— У вас, оказывается, в них нужда, а у меня они зазря на книжке лежат. Торговаться не буду. Сколько сказал Красавин, столько и дам.
Отца и сына Колесовых удивило, почему так щедра Марфа Максимовна и откуда у нее столько тысяч. Лукерья Ивановна ничего не сказала, да ей и не надо было ни говорить, ни спрашивать, и так все как на блюдечке.
Теперь можно было решать, где и каким будет механическое производство телег. Два места были на примете у Колесовых. Первое — это пустующие Екатерининские конюшни, где в теплое время года любительская труппа давала народные представления, и заброшенный винокуренный завод. Конюшни можно легко арендовать у казны, но они были малы и неудобная пр месту расположения в центре Лутони, на бывшем Екатерининском плацу, ныне базарной площади.
Арендовать пустующий винокуренный завод было бы счастьем. Но как подступиться к нему, как сделать, чтобы не выболтать другим о своих намерениях?
Если бы Петя знал о разговоре Марфы Максимовны с его матерью, тогда бы ему только стоило сказать О своем желании, как оно тотчас было бы исполнено.
Исполнено без условий и обязательств с его стороны.
Иртеговский винокуренный завод необычен среди таких же других. Дед Кати, Евлампий Митрофанович Ир-тегов, был богачом не без причуд. Он, возведя завод, оградил его стенами, напоминающими Нижегородский кремль. Меньше, ниже, но в том же обличии. Водка — приманное зелье, и ее нужно стеречь и беречь. Поэтому по стенам днем и ночью ходили отставные солдаты с ружьем, а на коренной башне отбивались большим колоколом с бархатным голосом часы, так что вся Тихая Лутоня, а в хорошую погоду и дальние селения узнавали время по иртеговскому звону.
Завод-кремль стоял на незатопляемом берегу Тихой Лутони. Там же, у самой воды, надежный каменный причал и склады для зерна и картофеля. Осенью в плоскодонных лодках по Лутоне и ее притокам поставляли все, что могло стать водкой. Евлампий Иртегов широко покупал и еще шире торговал. Никто не знал, сколько у старика денег и в каком банке они хранятся.
Завод был закрыт в полном его расцвете своенравным Иртеговым в год повышения акцизов. Не хотел он, как оброчный мужик, пребывать в большом обложении и отдавать свой прибыток царю и его приспешникам. Им было сказано: «Пущай стоит до лучших годов, для внуков». На сына надеяться Иртегов не мог. Тот рано сжег себя зельем, выкуриваемым трезвенником Евлампием Иртеговым. Завод перешел матери Кати, а затем стал ее наследством.
С тех пор и стоит он на берегу Лутони, одинокий, молчаливый, нелюдимый и зарастающий молодым лесом.
Сюда-то и пришел Петр Колесов.
Пришел сюда Петр Колесов один, будто бы мимоходом с охоты.
Страстная неделя стояла сухой. Первые прилетевшие птицы славили весну пением, щебетом, свистом за высокими зубчатыми стенами с малыми башнями по углам и коренной, побольше, над въездом. Петр обошел вокруг стен, задержался на причале. Вслед за последними льдинами по большой воде торопился первый караван барок с железом из Векши. Вел его старательный винтовой буксиришка «Глеб», названный так по имени хозяина Векшенских заводов Стрехова, поставщика металла графине Коробцовой-Лапшиной. Следом, как всегда, пойдет второй караван, и поведет его «Ольга» — жена Глеба Трифоновича Стрехова. И так, пока не спадет вода, пароходы-супруги раз двадцать сходят туда и обратно, чтобы сделать годовой запас для Лутонинского завода.
Подойдя к литым, тяжелым воротам под башней, Петр остановился. Запертые давным-давно Евлампием Иртеговым, они не отпирались.
— Теперь-то уж они совсем прикипели, приржавели, заросли, Петенька, — сказала старуха, жена сторожа Денежкина. Она знала Петю с детства и пускала его вместе с Павликом Лутониным, с Витасиком Жуланкиным в заросли.
Денежкины, наследственно сторожившие иртеговский завод, жили здесь, в старой конторе, за десять рублей в месяц.
— Гуляй, Петенька, — провела Денежкина Петю через сквозные сени каменной конторы, выходившие одной дверью в завод, другой за его стены. — Ружье-то с собой возьми. Теперь тут и крупная птица гнездится. Глухота.
Последний раз Колесов был здесь лет пять назад. Двор завода, поросший и тогда уже молодым ельником, теперь походил на лесной питомник. Ели и березы подымались до крыши главного здания завода. Заросли и склады. Ежи, зайцы, кролики нашли здесь счастливое убежище. Их запустили сюда играючи Витасик и Петя. Они размножились, обереженные от хищников, и шныряли теперь под ногами. Нашли здесь постоянное пристанище и птицы.
Обойдено все. Прикинуто. Промерено и оценено. Лучшего и невозможно представить. Капитально строил Евлампий Иртегов. На многие годы замышлялся им винокуренный кремль. Недорого стоит его воскрешение, недолгой будет расстановка станков. Как только начать и с чего разговор с Катей?
Подумав о ней, он услышал ее голос:
— Кто это бродит в моем заколдованном царстве? Кто пугает моих зверьков и птичек?
— Это я, Катя.
— Как ты забрел сюда, дерзкий стрелок? — спросила она, выйдя из ельника.
Петя уловил знакомую интонацию, ту, которая звучала, когда он, Катя, Эльза, Витасик, Павлик, Костя Денежкин и его сестра Маруся играли в «Спящую красавицу». Красавицей была, конечно, Эльза. Маруся Денежкина изображала спящую служанку царевны, мальчики — спящих слуг. Катя была ключницей, сторожившей старый замок, которую не брал никакой сон, а Петя был царевичем-королевичем, принцем и даже Иванушкой-дурачком. Каждый раз для игры придумывались новые сюжеты. Сегодня он был тоже новым и нужно было по-новому играть.
— Я не вор, не разбойник, царевна, — ответил с поклоном Петя, не зная еще, что скажет он дальше. — Я вольный стрелок из далеких земель. Пришел посмотреть на твои уснувшие палаты, царевна.
— Уж не хочешь ли ты разбудить их, вольный стрелок?
— Разбудил бы, царевна, да не знаю как…
— А зачем тебе их пробуждение?
— Зачем? — спросил он, как обычно. — Вот это-то я и боюсь сказать вам, Екатерина Алексеевна. — Он протянул руку и, выходя из игры, сказал: — Здравствуйте, Катя!
— Здравствуйте, Петя, отвечу и я с добавлением «те», если «вы» теперь заменило наше всегдашнее «ты».
— Да нет, что ты, Катя! Мне показалось, что мы давно выросли. Стали серьезными людьми. Ты так самостоятельна, богата и независима, что мне нужно знать свое место и…
— Петя, остановись на этом «и» и не обижай меня. Зачем ты здесь?
— Захотелось. С этим местом столько связано. Здесь наши с Витасиком ежи, зайцы… Здесь я ловил птиц. Тебе не нравится?
— Да что ты, Петя! Витасик тоже приходит сюда, и очень часто.
— А он зачем?
— За тем же. — Серые глаза Кати смеялись. — За тем же, что и ты.
Мнительному Колесову показалось, что Жуланкиным пришло в голову то же, что и ему. И это было вполне правдоподобно. Жуланкин, а может быть, и пронырливый Шутемов, соединяясь теперь через Эльзу и Витаси-ка, задумали воспользоваться этим заводом.
— В каком смысле ты сказала, Катя, что Витасик приходит за тем же, что и я?
— В том же.
— В каком «том же»?
— Витасик любит птиц. И не просто любит, а одержим чижами, чечетками, снегирями, щеглами. Витасик сказал, что теперь, когда ему не нужно больше учиться, он может наверстать потерянное, и соорудил у себя в саду «птичий рай». Это птичий домик с пристроенной к нему… и не знаю, как назвать это сооружение, клеткой, что ли, только очень большой. На столбах и поперечинах натянута сетка. За сеткой посажены деревца, установлена скамейка, размещены кормушки, поилки, скворечницы, гнезда и напущены птицы.
— Странно.
— Мне тоже сначала показалось это несуразным для его возраста, а потом я поняла, что в этом есть какая-то прелесть ухода от кузниц, мастерских, которые ему ненавистны, в мир его наслаждений. Ты видишь, стоит-западня? Это его. У него недостает для пары не то чижихи, не то щеглихи.
Вспомнив об Эльзе, Петя заметил вскользь:
— Поймает. Скоро в его птичьем раю все будут жить парно.
— Ему завидовать не стоит.
— Но все же он удачливый ловец.
— Мы очень часто завидуем чужому выстрелу, пусть даже в воробья, не замечая рядом дичь крупнее, которая без выстрела сама в ягдташ стремится… Так кто-то, в какой-то из пьес, будто нечаянно… Случайно реплику такую обронил. И кажется, тогда ее не понял тот, для кого она ронялась.
— Почему же?
— Не знаю. Наверно, был он привередлив. А может быть, и толстокож… А то и тугодумен. Люди так научились усложнять и самое простое… Ой! Я тоже, кажется, заговорила белыми стихами, как та, в той пьесе, что вместе с репликой к его ногам была готова броситься сама… И быть растоптанной… Не вообще, конечно, а его ногами. Ты, Петя, почему вздохнул?
— Я давно вздыхаю, глядя на этот завод. Так жаль его видеть пустующим, неработающим. Спящим!
— Возьми да разбуди.
— Если б мне позволили…
Катя опять заглянула в глаза Пете.
— А кто же тебе может запретить, принц? Уж не я ли?
— Не знаю, Катя…
— Вот что, Петя, тебе не следовало бы так осторожно говорить со мной. Если тебе нужен для чего-то этот завод, бери его.
— Но у меня нет денег.
— Денег? А зачем они мне, Петя? Что мне делать с ними? Построить второй собор? Или вместо старого дедушкиного дома соорудить для себя дворец, как у Стрехова? Но кто будет мести в комнатах, убирать пыль, топить печи, кто, наконец, будет жить в этих комнатах? Я да Марфа Максимовна? Нам с ней так мало надо. Возьми, если нужно, завод и делай с ним что хочешь.
— Катя, но завод все же не пасхальное яичко.
— Да, конечно, за пасхальное яйцо нужно поцеловать, а завод не потребует и этого. И вообще, если тебе нужны были деньги, не следовало для этого продавать дом своего отца и прибегать к услугам Красавина. Нужно было просто сказать, что тебе нужны деньги. Я бы не спросила, зачем они тебе нужны, потому что я знаю, что ты не истратишь их на плохое. Сейчас я скажу Анне Дмитриевне, и она отдаст тебе ключи от ворот, складов и от всего, что заперто и еще не растащено.
Колесов не верил услышанному.
— Но, Катя, это, очевидно, налагает на меня какие-то обязательства?
— Никаких! — Катя расхохоталась громко, звонко и своим высоким голосом спугнула с березы грача в весеннем, сизо-вороном наряде.
Ее глаза цвели, сияли, пели. Они бездонно глубоки. Волшебны. Сказочны. Безумны. Ласковы. Добры и… Беспощадны. Рядом с ними у Эльзы не глаза, а два кружка. Две кляксы. Два пятна. Без цвета. Без страсти грешной, но… святой.
«Ах, Катя, милая Катюша, как ты сверкающе маняща!» Он ей этих слов, конечно, не сказал, как и других: «Но что ни говори, какой наядой ни кажись, ты все-таки купчиха, Кетхен. Капиталистка. И будь ты даже той, какой хотел бы я тебя увидеть и без памяти… любить — я сам собой и сам в себе. Все это ни к чему».
Взамен этих слов Петя сказал:
— Тогда, Катюша, если можно, то в аренду и нотариально…
— Как скажешь, Петя, так и будет.
Колесов поцеловал Катину руку. Она черт знает как была пахуча, а пальцы так тонки, что их было боязно переломить прикосновением к ним губами.
— Пожалуйста, мой принц, другую тоже. Для симметрии хотя бы, — сказала Катя, протягивая левую руку, и крикнула — Анна Дмитриевна, я сдала в аренду мой завод-Петру Демидовичу Колесову! Нотариально. Отдайте ему все ключи… И этот ключик тоже возьмите себе. — Произнеся эти слова, она оторвала от маленьких старинных- бабкиных часов на тоненькой цепочке ключик и положила его в карман Петиной охотничьей куртки.
— Зачем?
Чтобы я не вздумала их заводить, — покосилась она на часики, приколотые к кофте слева, — если они снова сумасбродно захотят отстукивать свои «тик-так». «Часами только тот владеет, кто; может их пускать и останавливать умеет…» Это уже рифмованная реплика из… кажется, Лопе де Вега или из… меня. Петя, — притопнула она, — смотри скромнее на меня. Я могу не так понять и ошибиться. Бери ключи и занимайся, делом. Девчонки до добра не доведут. Ам! И во щи вместе с гребешком. — И снова смех. — В горшок!.. Дедушкина водка в том подвале. — Катя указала на кованую железную дверь. — Оревуар, мой принц. Помоги взнуздать мне Афродиту. Она послушна, но кусача…
Катя знала, какой завод замышлял Петя. Отец и сын Колесовы не таились от Лукерьи Ивановны?и говорили при ней о своих видах на винокуренный завод, а она не могла скрыть этого от Марфы Максимовны, а та — от Кати. Иначе как бы она оказалась на заводе в тот же день и час вместе с Петей?
Два друга, Петр и Павел, не уходили теперь с завода. Мечтали, планировали, расставляли машины, станки, котлы, которых еще не было. Подрядчик Токмаков, чуя работу, составлял смету ремонта крыш, перетирки и покраски стен. Нетерпение было так сильно, что в четверг, пятницу и субботу — в дни страстей господних — мужики согласились начать порубку леса и кустарника. Еще бы не согласиться, когда, кроме поденщины, давалось по бутыли стоялой, задубелой, похожей на коньяк водки из иртеговского подвала… Бог простит мужикам работу, зато всю святую неделю они будут гулять и славить воскресшего спасителя.
Зайцы, ежи и кролики не хотели покидать места, где они родились и прижились. Выгнанные за ворота, они снова возвращались на заводской двор, боясь воли в большом лесу.
На второй день пасхи Петр Колесов укатил в Сормово за паровыми машинами. Демид Петрович и уволившийся с завода Павел Лутонин занялись разборкой винокуренного оборудования. Снимали его осторожно и сносили на склад. А вдруг да найдется покупатель? Устарело не все.
Ворота завода снова были закрыты от кроликов, зайцев и от любопытствующих, а их было немало. В Тихой Лутоне знали все, что иртеговский завод сдан в аренду Демиду Колесову, а орудует Петр. Знали, что Денежкин, назначенный смотрителем завода, получает теперь не десять, а двадцать пять в месяц и обязан не пускать на завод посторонних.
Не знали только самого главного, каким будет новый завод, что станет вырабатывать он и как это скажется на жизни Лутони.
Занимал этот возрос и Шутемова, и Жуланкина, и Столля. Занимал и Эльзу, отложившую свадьбу «по нездоровью».
Обменяться кольцами, надеть венцы, обойти вокруг аналоя — дело нехйтрое. А что потом? Сложенная карта выходит из игры. Шутемов допускал разное. На всякую помолвку можно подобрать размолвку, а венчанную не развенчаешь, так что пусть пока Эльзочка похворает, а там видно будет.
Витасик первую половину дня проводил в своем «птичьем раю», затем шел к Шутемовым. Невеста к его приходу ложилась в постель, а если она этого не успевала сделать, просила оставить ее одну, и Витасик возвращался в свой «рай», где сидели в гнездах пернатые питомцы.
Жил в своем, еще не созданном раю и мечтательный Петя Колесов. Большой разлив Камы, дыхание весны и одиночество пассажира первого парохода из Перми в Нижний Новгород помогали его размышлениям.
Вспоминая о том, что было, он стыдился теперь своих чувств к Эльзе. Как он мог желать соединиться с нею? И что было бы, если б это произошло, и как хорошо, что она так откровенно раскрылась перед ним.
Жена Столля точно определила его назначение «образованного батрака». Таким же или почти таким же является ее муж, управляющий заводом графини Коробцовой. Таким же хотели видеть его Жуланкины и Шутемовы. И где бы он ни применил себя, как бы ни называли его, он должен участвовать в производстве материальных ценностей для обогащения тех, кому принадлежит то, чем производят, и то, из чего производят.
Он стал бы рабом с высшим образованием, слугой своих господ, сажающих его за свой стол. Деревенский мироед тоже сажает за стол рядом с собой работающих у него. Разница только в столе. И на свете пока нет стола, за которым бы он сидел равным среди равных.
Но такой стол можно создать. Создать без криков, лозунгов и прокламаций. И он сумеет показать труженикам, в чем их сила, заставить поверить их не книжно, и практически, как могут они победить богатеющих на их труде, и начатое в захолустной Лутоне станет постоянней многих людей. Этому можно посвятить жизнь.
Кто-то один открыл колесо и первым применил его. И оно стало служить всему человечеству. Откроет и он людям окно в новую жизнь, и станет оно вратами царства труда и содружества.
Им уже сделаны первые шаги, и большие, успешные шаги, только странно — почему так легко и просто удалось столько сделать? В три дня продался дом отца. В течение часа был отдан винокуренный завод. Почему так добра Катя Иртегова? А что, если она тоже «Эльза», но более умная и менее торопливая? Не хочет ли она купить его и приручить? Как хорошо, что он сумел устоять, не поддался широте ее натуры, а предложил большую неустойку и возмещение расходов по переоборудованию завода.
Возможно, он излишне предусмотрителен и требователен. Вообще-то говоря, Катя Иртегова по-своему очаровательное создание, и, будь она менее богатой, может, стоит поверить отцу и матери, которые так недвусмысленно хотят их сближения. Но как можно верить отцу, если его отец хочет торжества над Шутемовыми и Жуланкиными для себя, для своей правды, а он, Петя, — для других, для тех, кто будет работать на этом заводе. Отец надеется, что его сын будет владеть заводом, а сын хочет всего лишь управлять им и получать положенное за управление, но не от капиталиста, а от рабочих. И его никто не назовет тогда «образованным батраком». Но если он даже станет им, то не у кого-то, а у тех, кто создает, кто производит. Поэтому нужно держаться подальше от Кати, не позволять чувствам управлять собой, они могут сломать все. Катя не сумеет полностью понять и принять его идей, хотя она так либеральна во взглядах. Новый молодой образованный лутонинский «врид» Мерцалов тоже либерален, свободомыслящ, но все «же он «врид». И Катя остается Катей, богатой наследницей оставленных дедом капиталов и еще не полученного от витимской тетки золота, которое тоже будет ее.
Не портить отношений с Катей, не мешать ей сотрудничать с ним, не попадая, однако, к ней в кабалу, будет самым правильным и полезным для задуманного им.
В чем-то Колесов был прав относительно Кати, но все же он знал о ней меньше, чем Павел Лутонин, живший в иртеговском флигеле со своим дедом.
Дед Павла, Анисим Сергеевич Лутонин, изработавшись на заводе графини Коробцовой, перешел на тихое место, к Иртеговым. Живя при готовой квартире с дровами, не обиженный платой, он делал все необходимое по дому. Мел двор, топил печи, нанимал мыть полы, стирать, «блюл добро», покупал провиант, надзирал за кухаркой, — словом, до прихода Марфы Максимовны Ряженковой вел все хозяйство.
Павел — двумя годами старше Кати. Он осиротел, по существу, при живой матери, вышедшей замуж за доменного мастера в Векшу и отдавшей его деду. Дед, из «темных бунтовщиков», дал ему грамоту, привил свою ненависть к «самодержцу» всея Руси и его «содержателям-прижимателям», устроил внука на завод, ввел в иртеговский дом. Скромный, воспитанный дедом на большой трудовой правде, Павлик был допущен у Иртеговых к играм с Катей. Привязавшись с детства один к другому, они сохранили эти отношения до последних лет. Но теперь уже не игры, а общность судеб и взглядов связывала их.
Катя, как всякая сирота, рано повзрослела и быстро поумнела. «Образовывалась» она, как и Эльза, в Петербурге. Жила у витимской тетки Хионии, которая покидала на зиму свои золотые прииски и переезжала в петербургский дом. Тетка хотела видеть свою племянницу не просто знающей и «манерной» не менее дворцовых девок: княжон и графинек, — Хиония желала воспитать, ее «хозяйкой дела», такой же, как и сама. Ей, властной женщине, Катя виделась не «при муже вчуже», живущей под ним, а вершащей всем наследницей и хозяйкой, какой была она, золотая, всемогущая вдова. Но для этого красавица должна знать не только «истории-географии», уметь «выкадриливать менуэтки», если снадобится — в Зимнем дворце, не только гнусавить с парижским выговором, но и знать, как «отче наш», главную науку — коммерцию, для чего она наняла ей особого учителя — «коммерцгер-юристпрюдента». Так называла тетка скромного, засидевшегося в ненасытности наук, седьмой год переходящего из одного учебного заведения в другое, бородатого студента родом из Самары, бедствующего в Петербурге.
«Коммерцгер» добросовестно преподавал Кате коммерцию, состоящую из многих наук, начиная с политической экономии, учения о капитале и рынках, эксплуатации и конкуренции, кончая чтением «Что такое «друзья народа» и как они воюют против социал-демократов?».
На третий год обучения Кати коммерческим наукам ее «коммерцгера» выслали на вольное поселение в дальние губернии Сибири, «по выбору места высылаемым». Катя упросила тетечку Хионочку взять учителя на Витимские прииски, да и тетка поняла, что лучшего письмоводителя по коммерческим делам ей не найти.
«Коммерцгер» вскоре оказался на Витимских приисках, а Катя дообразовывалась, как могла, «коммерческим наукам» самостоятельно. Бывая в домах просвещенных и передовых людей, она поняла, что истины, исповедуемые ее кругом, несовершенны, что установленные порядки, как и те, кто устанавливает их, не вечны. Там же, в Петербурге, она впервые услышала слово «революция» и увидела, какими бывают революционеры.
Рассказ о жизни Кати в Петербурге, где она, любимица бездетной тетки, бывала и в детстве, выглядел бы односторонне, если бы мы ограничились только ее науками. Катя рано познала блеск балов, толпу поклонников и женихов. Об этом довольно красноречиво рассказывает не лишенное юмора альбомное стихотворение, написанное Катиным «пажом». Так он звался и по своей фамилии Пажевитин, и потому, что на самом деле был ее пажом-рыцарем, влюбленным безнадежно.
Вот его альбомные стихи, — они могут вызвать улыбку, но все же без них не обойтись в этой главе.
Мой ангел Китти с колыбели,
Когда ей баю-баю пели.
Была завидная невеста.
Еще тогда искали места
В ее сердечке сыновьям
Их дальновидные отцы,
Которые по всем статьям
Стяжатели и подлецы.
Не за нее они радели,
А — что за ней, отцы хотели
Заполучить, разбогатеть…
Чего же большего хотеть?
Но…
Катя смотрит сентябрем,
От Кати веет хладом, стужей…
Ей ни один из них не нужен.
Она в четырнадцать годов
Свой выбор сделала.
Готов
Давно наряд венчальный.
И Виктор, паж ее печальный,
Смирится с Катиным венцом,
Любви надежного концом.
И если говорить правду, Катя была немножко влюблена в студента-филолога Виктора Пажевитина. Ее жизнь в Петербурге была шумна и весела, но все же голова у Кати там не закружилась.
Приезжая на лето в Лутоню, а потом поселившись здесь, она осторожно делилась с Павлом своими суждениями, а Павел, тоже не открывая всего, не называя тех на заводе, с кем он связан и кто влиял на него, рассказывал о социал-демократах, о главной силе общества — рабочем классе. И они, не замечая того, взаимообогащались знаниями. Появились и книги, которые можно было читать только вдвоем. Их приносила Павлу влюбленная в него тайно и нежно Настенька Красавина, приносила на время и под большим секретом. Это были брошюры, гектографические оттиски, списки с почтовых изъятий. Постепенно в их представлении революция становилась неизбежной. Они не знали, какой будет и когда произойдет эта революция, но для них было совершенно ясно, как жалки все эти Шутемовы, Жуланкины да и сама графиня Коробцова-Лапшина в своей суете и как ограниченная, хитрая, но недалекая Эльза в этой мышиной возне мелких обманов, грошовых выгод.
Все это прах.
Отсюда и небрежение Кати к деньгам, к богатству, как к преходящему, и обреченному, подлежащему справедливому возврату тем, кто создал все, от тех, кто присвоил чужое…
Но не раздавать же принадлежащее ей неимущим. От этого ничего не изменится. Она уже пробовала покупать скот, сохи, бороны, строить избы… Капли в море. И если она раздаст все и станет учительницей, то прибавится ли по копейке на душу? Нужно создавать, приобретать необходимое всем и полезное многим, которое нельзя растащить, растворить, как куль сахара в Лутонинском пруду, от чего не посластеет в нем вода и не останется сахара.
Таким и был для нее тележный завод. Благом для многих. И она увлеклась заводом, вовлеклась в его жизнь.
Из переписки с «коммерцгером», которому она с восторгом рассказывала о заводе, следовало, однако, что начинания Пети припахивают какой-то новой разновидностью народничества. И Павел говорил, что завод чем-то похож и на «птичий рай» Витасика, на заячье раздолье в заросшем винокуренном заводе. И зайцы и птицы ограждены там от хищников большого леса, им не нужно заботиться о корме, бояться быть съеденными и растерзанными. Этим, наверно, допустимо умиляться, если забыть, что большой лес остается со всеми его звериными законами, по которым сильный побеждает слабого.
Так не будет ли «тележный рай» Пети благополучным островком в темном, бесправном «лесу»?
Катя согласна с Павликом, что нужно переустраивать весь «лес», всю империю с ее волчьими законами, и свергать не Шутемова, а «шутемовых» — от царя до сельского паука-кровопийца. Но Катя думает также, что, пока этого нет, нужно делать хоть что-то. И если стам, двумстам, а может быть, и тысяче семей будет легче жить, надо этому помогать. Конечно, опекаемая ею и недавно расширенная богадельня обеспечивает сносную старость сорока старухам, а миллионы их бедствуют, но все же сорок старух не ходят по миру.
Значит, Петечка Колесов по-своему прав. А вдруг да Петя Колесов в самом деле откроет новое и люди повторят это?
Так думала Катя особенно после возвращения Пети Колесова из Сормова. Там он сделал очень удачные покупки, ему посчастливилось раздобыть и те станки, которые, казалось, можно достать только за границей. В Сормове нашлись друзья по институту, и они во многом помогли ему. Все было погружено при нем и отправлено.
Через неделю начнется установка котлов, машин, станков.
Столль поражался быстроте и умению молодого инженера Колесова. Мадам де Столль прославляла Петра Демидовича дома, в гостях, при встрече со знакомыми и в письмах к знакомым, не жалея слов, не боясь преувеличений, считая самые лестные сравнения недостаточными для изображения его знаний, ума, трудолюбия, находчивости, прирожденного благородства, наследственной доброжелательности, кристальной честности и, конечно, всепобеждающего обаяния.
Таким нарисовала она Колесова и графине Варваре Федоровне Коробковой-Лапшиной, приехавшей на свой завод, чтобы попробовать избавиться от него.
— О, я непременно хочу видеть этого гениального инженера!
За Колесовым была послана одна из трех шутемовских карет.
Коробцова-Лапшина искусно скрывала свои лета. У нее для этого были сообщники, начиная с денег и кончая парижскими мастерами.
Художник Дуарте, сопровождавший графиню с целью нарисовать ее портрет на фоне особняка, помогал ей играть в жмурки с возрастом.
Колесову графиня была нужнее, чем он ей. Одевшись в солидное, визитное, не позабыв букет белых роз и белые перчатки, он появился в ее гостиной аристократом по всем статьям, от поклона до умения поцеловать руку знатной дамы, от сдержанности речи до полноты ответов на заданные вопросы.
Графиня попросила не чиниться и называть ее Варварой Федоровной.
Колесов поклонился не слишком низко, но достаточно учтиво.
После кофе с французским ликером и вяземскими пряниками графиня перешла к делу, спросив, что думает о ее заводе Петр Демидович.
Петр Демидович сказал, что завод стар и нуждается в больших затратах. И развил свое утверждение, оправдывая этим Столля, с которым не следовало пока портить отношения. Далее, усомнившись в целесообразности производить расходы, которые возместятся далеко не скоро, Колесов одновременно находил опрометчивостью продажу завода, которую Столль считал «печальной неизбежностью».
Этому не удивлялся Петр Демидович. Столль, обворовывавший завод, видимо, достаточно скопил для того, чтобы стать из управляющих совладельцем завода. И ни с кем-то, а с Глебом Трифоновичем Стреховым, хозяином Векшинских заводов. Не случайно же Столль называл его фамилию как верного покупателя. Во времена основоположника уральской и прикамской промышленности Татищева Лутонинский и Векшинские заводы возродились как два звена единого предприятия. Одно превращало руду векшинского месторождения в металл, другое — металл в изделия. Так это было и теперь, когда казенные заводы стали принадлежать двум хозяевам. Векшинские — Стрехову, Лутонинский — Коробцовой-Лапшиной. Они, живя на одной реке, отрезанные от большой промышленности и железных дорог, зависели друг от друга.
— Заводчику Стрехову будет выгодно, — почтительно убеждал графиню Столль, — воссоединить разрозненное в единое целое. Так думаю я…
Так думал он. Но его намерения противоречили далеко идущим планам Петра Колесова. Поэтому Колесов сказал:
— Виктор Юрьевич прав, но Стрехов предложит за Лутонинский завод меньше, чем он при его плачевном состоянии может дать прибыли за пять-шесть лет, при условии надежных, постоянных заказов, а не случайных изделий, сбыт которых зависит от превратностей рынка. Виктор Юрьевич не может поручиться, в каком количестве могут быть куплены лемехи для сох, зубья для борон, колеса для тачек, гвозди, заклепки, скобы и все, что производит завод в расчете на этот коварно-вероломный спрос.
Графиня одобрительно кивнула. Это было доступно ее пониманию.
— И если, осмелюсь заметить вам, Варвара Федоровна, жалкие мастерские некоего Жуланкина оказываются способными иногда конкурировать с заводом, — слегка кольнул Столля и посмотрел в его сторону Колесов, — то, может быть, стоит подумать, как это происходит.
— А что бы посоветовали вы, Петр Демидович, чтобы нам с Виктором Юрьевичем знать, о чем нужно подумать?
— Извольте, Варвара Федоровна, мне вовсе не трудно повторить старую истину: делать скорее, лучше, а следовательно, и дешевле.
— А это возможно? — не утерпел молчавший до этого Столль.
— Если вам будет угодно, почтеннейший Виктор Юрьевич, я рад показать, как это делается, безвозмездно, из уважения к вам и моей глубокой признательности графине Варваре Федоровне.
Графиня после этих слов заговорила совсем по-купечески:
— Полноте, батенька мой, говорить о безвозмездности. Безвозмездно и в храме не молятся. Поговорим, как мы можем сделать это возмездно.
Она позвонила колокольчиком и спросила вошедшую горничную, готов ли стол, и, не дождавшись ответа, попросила Колесова и Столля в столовую.
В столовой после первой рюмки она пригласила Колесова стать шеф-инженером ее завода, «возмездным и паевым».
— У меня, как вы знаете, Варвара Федоровна, затевается свой завод, и я весь в нем. Но и при этом я могу стать полезным вашему заводу, если завод захочет быть полезным моему, смею заверить вас, святому делу. Я могу покупать половину производимого заводом и платить двенадцать рублей заводу за то, что будет стоить ему десять рублей. Таким образом, я гарантирую прибыль в двадцать процентов и при условии, если вторая половина изделий завода не даст дохода, как это случается, к сожалению, часто, завод выйдет с десятипроцентной прибылью.
После заливной рыбы разговор возобновил Столль. Ему нужно было выяснить, что. именно закажет заводу Колесов, и по заказанному определить, что будет производить его таинственный завод, и он спросил об этом. Колесов теперь не скрывал:
— Я буду делать телеги. Мне понадобится все, что в телеге железное… Оси, втулки, колпаки, оковка. Но у меня условие — завод будет делать все это по моим указаниям и шаблонам. И я помогу заводу выполнять заказанное мною дешевле, в чем я заинтересован, потому что оплата будет не поштучной, а по сумме заводской стоимости! — Обратившись снова к графине, он указал на бокал: — Допустим, этот бокал заводу обходится в десять копеек — я плачу за него двенадцать. Но если я помог удешевить заводу его вдвое, я вдвое меньше плачу. Выгода бесспорна.
Графиня поняла и приняла предложение Колесова.
У Столля не нашлось возражений. Удешевленное изобретательным Колесовым можно продавать дороже другим. Продажа завода теперь не могла состояться. Но тут же, между заливной рыбой и ростбифом с кровью, Столль подумал о Жуланкине и увидел его банкротом, а себя ущемленным Колесовым.
В конце завтрака, перед мороженым с клубникой, Колесов успел заметить, что расчет в этот первый пусковой год он будет производить векселями. А после мороженого, поблагодарив за божественный завтрак и есть, оказанную ему, пригласил графиню снизойти до его именинного обеда.
— Мне, Варвара Федоровна, исполняется четверть века, но у меня нет кареты, которую я мог бы подать вам.
— Бог мой, я согласна приехать к вам на телеге!
Оттягивать свадьбу Эльзы, придумывать новые причины стало невозможным. Влюбленный Витасик Жуланкин, рыдая, спрашивает:
— Не разлюбила ли ты меня, моя птиченька?
— Разве это возможно? — лжет Эльза и разрешает стоящему на коленях жениху обнимать себя, приникать к ней, пьяниться ее запахами, не запрещает его нетерпеливым рукам брать свадебные задатки, но думает о потерянном Пете.
Есть еще надежда в день его именин вымолить у него последнее свидание, с которого она уйдет женщиной и, может быть, матерью, и это обяжет его…
Представляя себе, как и где произойдет ее встреча с Петей, продолжая стоять перед зеркалом, она не чувствует разгоряченных рук Витасика, не слышит его трепетного дыхания, уносится в желаемое и живет в нем, как в свершающемся.
Патрикий Шутемов думает в том же направлении, мечтая о возможном компаньонстве с Петькой Колесовым, после породнения с ним. Но если надежд на Петьку не будет, все равно Эльзе, снова придется похворать. Открылась новая, третья свадебная негоция.
Неделю тому назад Шутемовы были на похоронах жены Глеба Трифоновича Стрехова, вдовец так пялил глаза на Эльзу за похоронным обедом, что и дурак понял бы, о каком возмещении невозвратимой утраты думал грешник, знающий цену женской красоте.
А позавчера, не находя себе дома места, Стрехов приезжал к Шутемовым в модном трауре пожаловаться на бездетное одиночество, не позабыв привезти Эльзе алмазную брошь, как памятное подарение от покойной Ольги Ивановны, которая любила шутемовскую дочь, как родную. Любила, как оказалось, покойница и Магдалину Григорьевну и завещала ей также на помин своей души жемчужное ожерелье. Можно ли Патрикию Лукичу не задуматься над этим, особенно после сказанного Магдалиной:
— Стрехов — это тебе не Витасик. И стреховские заводы не жуланкинские мастерские. Стрехов немолод, но у него нет наследников…
Жена повторяла мысли мужа, но, думая о журавле, нельзя было выпускать из рук синицу. Петька завтра открывает свой завод.
В петров день с утра, в ознаменование успешного, до срока законченного подряда на ремонтные работы завода, было большое угощение на берегу реки Лутони. Собрались все артели подрядчика Токмакова. В это же утро на башне заводских ворот к загодя вцементированным анкерным болтам было привинчено большое бронзовое, о двенадцати спицах, тележное колесо. По утолщенному ободу колеса отлитые вместе с ним буквы гласили: ТРУДОВОЕ ТЕЛЕЖНОЕ ТОВАРИЩЕСТВО НА ПАЯХ.
А по низу обода значилось: ТИХАЯ ЛУТОНЯ.
Что и к чему, теперь уже не надо гадать. Шутемовские лазутчики донесли Патрикию Лукичу все и во всех подробностях, а о саженном колесе особо. До спицы его пересчитали, до буквы перерисовали, и как его подымали, и сколько пудов оно весит, обсказывали взахлеб.
— Понял, — остановил Шутемов услужливых пересказчиков и выдал им по полтиннику. — В нутре надо знать, что у него, а наружу я сам увидеть могу.
Подозрения, в которые не хотелось верить Шутемову и которые он гнал от себя, сбывались. Тележное тавро Демидки Колесова стояло в рачьих глазах Патрикия Лукича. И смотрел ли он в окно или на стену, закрывал ли глаза, колесо было в них. Колесо было и в блюдце, когда он пил чай, и на дверях, когда Шутемов выходил из дому.
Патрикий Шутемов утешал себя тем, что колесо еще не телега и телега тоже еще не товар. Надо, чтоб она легко катилась, ходко бралась и долго жила, а пока да что, нужно воспользоваться поводом и до больших вечерних гостей поздравить Колесовых с дорогим именинником, а Петьку с днем ангела и назвать его Петром Демидовичем.
Сахарное слово мало стоит, да дорого ценится.
Колесовы жили в небольшом одноэтажном, деревянном доме, обшитом в шашку тесом, украшенном резными наличниками, крытом железом. Ворота как у всех. Три столба. Три полотна. Два воротных, одно калиточное. На воротах все еще старая вывеска — тележное колесо. Так велось. Сапожник вывешивал сапог, пекарь — крендель, красильщик — синий холщовый флаг, бондарь — бочку. Вывески пошли позднее, но и они читались не по написанному, а по нарисованному. Коли на вывеске колбаса и окорок, так ясно, что это не аптека, также и господин в пальто или мадама в салопе без слов говорили, какое это заведение.
Колесо Демид Петрович не снимал, потому что хоть и считанные десятки телег, да делались в его когда-то шумной, веселой мастерской. А так что ж, без колеса? Кто ты такой? Почтовый нахлебник.
Человек до гроба должен кем-то быть.
Шутемов не пошел через гостевое крыльцо, хотя его дверь была заметно не приперта. Через двор попроще, посвойственнее.
На дворе стояло до десятка телег. Не загляделся бы на них только слепой. Одна другой краше, и все разные. Языком так не вылижешь. Мебельная пригонка, царская выделка, и разглядеть тянет, и останавливаться неловко.
Пройдя через черный ход, Шутемов еще в кухне начал распочтеннейшие поздравления. Не успев закончить своего певучего славословия, он должен был остановиться. Второй поздравителе принялся лить елей и воскурять фимиам пожеланий. Парамона Антоновича Жуланкина тоже обеспокоило бронзовое колесо, и ему небезразлично было знать, кто будет одевать колесовские телеги в железо.
Колесовы, облобызавшись с гостями на кухне, не провели их к себе: для этого надо было идти через большую горницу, теперь переименованную в столовую, где был накрыт стол на считанное число персон, в которое не входили и не подходили ни первый, с бородой клинышком, ни второй, с бородой помелом.
— А мы вас ждали вечером, как положено, — не стал хитрить Петр. — Но дорогих гостей и два раза в день принять радостно. А пока прошу вас покорно посмотреть на отцовские телеги.
Можно было обидеться, но до этого ли, когда он так открыто повел себя с ними. Не таясь, не боясь, показывает им то, что другой держал бы под семью замками, за двенадцатью печатями.
— Вы первые судьи, тонкие ценители, — сделал Петр широкий жест, как бы показывая, что для них душа нараспашку. — Десять телег. Ругайте, хвалите, смейтесь, ищите изъяны — за все спасибо скажу, — поклонился он тому и другому поясным поклоном.
Начался злой, завистливый, зоркий осмотр.
Демид Петрович тем временем вынес на двор небольшой круглый стол, одна из подряженных на этот день стряпух застлала его скатертью, другая принесла тарелки, приборы. Лукерья Ивановна прихватила на кухне первый попавшийся под руку пирог и, кланяясь гостям, пригласила к столу.
— Там складнее будет Петрушину заумь разглядывать. Честь и место!
Пока Демид Петрович разливал по лафитникам мадеру, притащили стулья.
— За что выпьем? — обратился к Жуланкину Патрикий Лукич. — За чудо-телеги или за чудо-тележника?
— Оси-то кто ковал? — спросил Жуланкин.
— Да мало ли в нашей Лутоне кузнецов… — уклонился от прямого ответа Колесов.
— Я о мадере, а он об осях. Поздравим наперед с днем ангела, днем возрождения хозяев дома сего, а потом скажем, что нас просят сказать. За трех Петров — за сына, за деда, за святого апостола Петра… Аминь!
Церемонно и смачно закусив пирогом, Шутемов принялся хвалить телеги, отмечая достоинства каждой, не обойдя мелочей, тут же предостерег Колесовых:
— Такие телеги, Петр Демидович, можно делать для наслаждения глазам, но не для коммерции. Эти красавицы из красавиц могут получать медали и на иноземных выставках, стоять в кунсткамерах, славить руки русских мастеров, ублажать видом, но не умножать капиталы, вложенные в них. Не серчай на мою прямоту, Петр Демидович, и ты, мой кум, Демид Петрович.
Он что-то хотел сказать еще, но оба Колесовы поблагодарили его за похвалу и, как заметил Шутемов, не захотели выслушать его далее. Они обратили свой взор на Жуланкина, и тот понял, что теперь его очередь сказать свое мудрое слово.
— Оно, конечно же, ежели взять такую гайку да поставить на стол заместо черниленки, и губернатору писать из ней не зазорно. А ведь гайкино дело не красоваться, голубок мой Петенька, а не дать колесу соскочить с оси и не допустить хлябины.
На примере гайки Жуланкин принялся доказывать, что «дешево, да сердито» пользительнее «дорогого, да милого», ибо с телегой не целуются, а возят на ней кладь. И упредил:
— Я черен, да не. ворон, и мне вчуже жалко накаркивать непогодь трудовому товариществу на паях, ежели пайщики в нем станут люди, пестующие телегу из года в год, по спице, по дрожине, как родное дите, и болеющие за ее крепость, долговекость и малую цену.
— Золотые слова, Петрушенька, мы услышали от умудренных людей, — замял никчемушнее поучительство Демид Петрович и принялся снова разливать вино, но у ворот послышалось громкое «тпру».
Остановилась карета. Ее узнал Шутемов, увидев в просветы ворот. Послышался голос Столля и два женских.
— Прошу извинения, я встречу графиню, — бросил на ходу Колесов-сын.
— А она, Демид, с какой стороны гостья? — не удержался Жуланкин.
— По всей видимости, сватать Петрушу на завод, — отговорился-Демид Петрович. — Я в эти дела не путаюсь.
— Та-ак, — промычал Шутемов. — Выходит, мы не в компанию попали.
— Да какая они нам компания! Хорошо, что вечером не прикатили, когда соберутся свои да наши. Связали бы по рукам и ногам. Ни выпей, ни закуси…
Шутемов начал догадываться. Его догадки усугубились после встреченного на улице кабриолета, в котором сидела Катя Иртегова в пышном ситцевом сарафане, с непокрытой головой. Кабриолет остановился у колесовских ворот.
— А ты, Парамон, говоришь, что у него гайки не те. Он, братец ты мой, в гайках толк знает и, по всему видно, умеет их навинчивать.
— Да будет тебе, Патрикий, — ободряя не столько Шутемова, сколько себя, изрек Жуланкин, — захотела овца волка съесть, да сама им была съедена.
Шутемов не отозвался. Его злила самоуверенность Жуланкина, возмущала болтовня, выдаваемая за мудрствование, сердили телеги под колесовским навесом, жгла обида угощения на дворе, мучил и приезд графини, ни у кого никогда не бывавшей в Лутоне — и вдруг: «Здравствуйте, мой милый друг Петр Демидович!», бесила и Катька Иртегова в ситцах и при бриллиантах незнаемо на сколько тысяч рублей.
В народе говорят: «Петр и Павел час убавил». Этот петров день убавил Патрикию Лукичу не меньше года жизни.
— Да не молчи ты, Парамон, вспомни что-нибудь из Священного писания.
— Не зря он тогда, на масленице, — ответил Жуланкин, — нарядился Сатаной. Надежда теперь, Патрикий, только на бога да на твою Эльзу.
— А на Эльзу-то каким боком?
— Уведет она Петьку от Катьки Иртеговой — и тогда конец его колесу.
— А как же твой Виталий без Эльзы?
Шагов через двадцать ответил медленно идущий Жуланкин. Ему хотелось избавиться от Эльзы, обезденежить Петьку и сохранить благополучие своих кузнечных мастерских.
— А что Витаська? Поревет месяц-другой, пожалуется своим птахам и женится на той же столлевской Стаське или его Катенька пожалеет. И пущай! А мы целы будем.
Еще темнее стало в голове Шутемова. В ней стало совсем темно, когда в легкой тележке мимо, не глядя на них, промчался Стрехов и тоже остановился у колесовского дома. А вдруг Столлева жена не зря сболтнула, что вдовый Стрехов может теперь не покупать «Лутоню», а жениться на ней? Вместе с графиней…
А вдруг?
Косоворотка молодого Колесова и сарафан Кати задали тон обеду, а потом ужину. Развеселившаяся графиня соизволила остаться на вечер.
Петров день Колесовы праздновали еще при деде Петре хлебосольно и широко. Под навесом, забитым зимой телегами, распродаваемыми весной, ставились столы и скамьи. Гостей собиралось до ста человек, без разбора чинов и званий. За столы сажались рабочие тележной мастерской Колесова и господа. Господам на этот раз пришлось накрыть отдельный стол. Как-никак графиня барыня и Столль не простой господин. Ну, а остальные, как все, не обессудьте, знали, куда шли, какие тут порядки. Шутемов сунулся было за господский стол, но находчивая Катя Иртегова объяснила ему, что за этим столом могут сидеть только разговаривающие по-французски и что Патрикию Лукичу будет трудно сидеть молча.
Мадам де Столль, подтверждая это, заговорила с графиней на том французском, который заставлял вздрагивать художника мосье Дуарте, приглашенного сюда для зарисовок.
Эльза по праву села за «французский» стол, а ее Витасик на этом же основании был вынужден разъединиться с невестой. Она тоже была в сарафане. Петров день — национальный, народный праздник сенокоса, а вечер на дворе — это гармонь, камаринская, «Барыня», прикамская кадриль, переплясы. В бальное не вырядишься, будешь чужой.
Сарафан очень шел Эльзе, и Дуарте представил, как он изобразит эту русскую красавицу в рост у стога сена. Он непременно напишет ее портрет, и Париж оценит его работу.
Стрехов, будучи в трауре, не остался на веселье. По всей видимости, предположения Марины Столль были сущей выдумкой, чтобы поторопить свадьбу Эльзы и Витасика. Наверно, она не позабыла вспомнить о ней при Стрехове. Не случайно же, уезжая, он многозначительно сказал Эльзе:
— Счастливых вам танцев и еще более счастливого их продолжения…
После первой здравицы за именинника послышался далекий звон колокола. С этого дня на башне завода товарищества он будет отбивать часы, как при старике Иртегове.
— Далеко теперь будет слышна слава нового завода, — льстиво одобрил звон Патрикий Лукич. — А интересно бы знать, кого и как будет принимать к себе товарищество на паях?
Петр знал, что такой вопрос ему кем-то будет задан, и если б этого не сделал никто, он бы произнес здравицу за процветание трудового товарищества. Затем и был зазван такой пестрый круг гостей, каждый из которых перескажет услышанное другим, другие — третьим, и будет широко известно то, что теперь не скрывалось, а, напротив, требовало гласности. Для этой цели был приглашен и либеральный «врид» Анатолий Петрович Мерцалов, сидящий за столом «аристократов», рядом с графиней.
— Яс удовольствием отвечу вам, Патрикий Лукич, и всем, кого может заинтересовать создаваемое нами трудовое тележное товарищество на паях.
Все притихли, перестали есть. Колесов продолжил:
— Товарищество создается с целью производить хороший, дешевый и самый распространенный народный экипаж нашего времени — телегу. В товарищество может вступить всякий желающий и умеющий с пользой для себя и для других применить свои руки. Вот эти, например, — Колесов поднял одной рукой руку Ефима Силина, а другой руку сидящего рядом с ним мастера Баклушина, — которыми сделаны пробные телеги, — он указал, и все посмотрели в сторону стоящих поодаль новых телег. — И если вы, Патрикий Лукич, или вы, Парамон Антонович, или ты, Виталий, захотите приложить к общему делу свои руки, а не капиталы, то ворота трудового товарищества открыты и для вас.
— А как же без капиталов, Петр Демидович, когда на колесе отлито: «Товарищество на паях»? — спросил мыловар Сорокин.
— Там же, на колесе, есть слово и «трудовое». Это первое слово фирмы. Значит, и паи предполагаются трудовые. Сколько вложил труда, столько и получил, а в конце года распределение прибылей по трудовым паям. Поясню. Если вы, Патрикий Лукич, или ты, Виталий, заработали на заводе за год по тысяче рублей, а чистая прибыль завода составила полтинник на каждый рубль, значит, вам предстоит дополучить еще по пятисот рублей. Поэтому каждый будет стараться больше сделать, чтобы больше заработать. И всякий в этом «Колесе» — спица, заинтересованная в убыстрении оборотов своего «товарищества», в облегчении своего труда. Добросовестность трудового взаимодействия всех будет главной силой товарищества, обман хотя бы на полушку лишит работающего уважения остальных и трудового места на заводе. Так что милости просим, Патрикий Лукич… А теперь, — обратился он ко всем, — прошу выпить за день рождения нового колеса в большой телеге нашего отечества и за его первого трудового пайщика самородного механика Павла Гавриловича Лутонина, такого же, как и я, именинника в этот петров и Павлов день.
Отменный бас мыловара Леонтия Сорокина пропел «многая лета», его поддержали все, кто хотел многих лет товариществу и кто проклял его в этот вечер.
Катя Иртегова, оживленно перебегая от стола к столу, заменяла не любившую шума и веселья Лукерью Ивановну Колесову, угощала гостей, не думая, как и кем это будет понято и оценено. И Эльза, обозленная вечером и услышанным на нем, попыталась уколоть Катю, подававшую на стол вместе с другими девушками, нанятыми для помощи, громко похвалила ее:
— Ты так резва и расторопна, Катюша, как будто сегодня не петров день, а екатеринин…
— Ты угадала, мой ангел. Сегодня мой день… И я делаю все, чтобы стать приятной Петру Демидовичу. Сейчас, например, я, как только поставлю на стол это блюдо, приглашу тебя и Петра Демидовича начать пляски.
К Эльзе был подведен именинник.
— Красивее пары не найти во всей нашей Лутоне. Господа, — обратилась ко всем Катя, — посмотрите, как они дополняют один другого.
Танца не получилось. Эльза еще надеялась, что, танцуя с Петей, она сумеет что-то шепнуть ему, завлечь его, добиться встречи, но сам вид Пети, принужденного танцевать с ней, неприязнь в его глазах остановили ее. Оба безжизненно, будто выполняя тяжелое поручение, прошлись два круга под гармонь и вернулись на свои места.
Шутемов, следивший за дочерью, понял, что с Колесовым ей больше не станцеваться, и пересел за стол к Жуланкиным.
— Теперь по справедливости второй именинник, — поклонилась Катя Лутонину. — Павел Гаврилович, вам бьет челом резвая и расторопная девка Катюшка Иртегова и просит показать добрым людям, как надобно плясать именинникам. «Барыню»! — приказала она гармонистам и запритопывала, заприплясывала, как это делают заводские озорницы, зазывая в пляс.
За столом опять перестали есть. Кому было не интересно увидеть, как иртеговская внучка в сарафане, сверкая алмазами, поведет себя в пляске с Лутониным…
Степенно начался знакомый перепляс. Как на коньках по льду, проскользила по каменным плитам двора Катя, опустив ресницы, будто, боясь взглянуть на приманиваемого ею добра молодца.
С легким притопом прошелся и Лутонин, подкручивая то левый, то правый отсутствующий ус, веселя этим и простых и знатных.
Катя, показав, как длинны ее ресницы, теперь показывала, как веселы ее большие серые глаза, подняла их на Лутонина и, спохватившись, снова опустила их долу.
Во втором круге она, будто сдерживая прыть ног и движения рук, не давала им воли, а они как бы помимо нее выбалтывали, как много у них в запасе плясового огня, который они вынуждены гасить.
Такой Эльза никогда не видела Катю.
Сюжет «Барыни» нарастал и развивался по мере ускорения темпа несложной мелодии, расцвечиваемой новыми вариациями знающих смак в музыкальных переливах гармонистов.
От ленивого, легкого дуновения теплого ветерка, шевелящего луговые травы, гармонисты постепенно переходили к свежему ветру, порывы которого завихряли Катин сарафан, побуждали Павла Лутонина не поддаться в плясе зачаровывающей его жар-птице, притворившейся до этого маленькой серой уточкой, а теперь ожигающей его разгорающимся пламенем пляса.
Гости повыскакивали из-за столов. Гармонисты из последних сил рвут мехи, еле успевая за пляшущими.
Пляска и музыка оборвались враз. Рев и ор! «Шарман» и «браво»! Сдержанный шелест рукоплесканий ручек и громкое хлопанье сильных рабочих ладоней. Катя и Павел, взявшись за руки, как это делают артисты, раскланялись публике.
Вечер кончился поздно. Кто-то заснул за столом и опохмелялся там же утром. Кого-то увезли. Иные пошли восвояси, держась друг за друга. А кто-то и уполз.
Красный петров день кончился, и начался день обычный. В Лутоне запахло сеном. Торопливые хозяева, боясь дождей, начали косить до сенокосного праздника. Почти в каждом дворе корова. Держали ее и Колесовы. Свое молоко надежнее, хотя и дороже. Лукерья Ивановна была не в тех годах, не такой комплекции, чтобы садиться под корову. Ходила за коровой детная вдова из обездоленных. Каждая третья кринка — ее. И ей хорошо, и богу радостно, и Лукерье Ивановне без забот. А их было много и прибывало день ото дня. Ломалось привычное. С приездом Петруши все стало по-другому. Жили тихо. Никому не мешали. Получали с почты положенное. Делали бескорыстные любительские телеги, для Демидовой души, а теперь завертелась жизнь. «Паратьнюю» дверь хоть не запирай. Сегодня с утра приехал какой-то чиновник из губернской управы насчет конюшен.
Конюшни, относительно которых зашел чиновник из губернии, были возведены при Екатерине Второй, вскоре после пугачевских волнений. По многим заводам строились тогда казармы. Стоял и в Тихой Лутоне кавалерийский эскадрон, после которого остались пустующие конюшни, прозванные Екатерининскими, как и плац перед ними. Плац превратился в базарную площадь, а конюшни превратить было не во что. Пробовали — не получалось. Продать? Кому? Подо что? Да и кто знает, может быть, придет время — в Лутоне снова появится воинская часть.
Так и стояли конюшни, пока Колесов дошлому начальнику почты Красавину не посоветовал подсказать губернскому начальству сдать конюшни под склад для телег. Если бы сам Колесов обратился с просьбой, то в губернии сумели бы заломить цену. А теперь основатель трудового товарищества, угощая чиновника, неопределенно отвечает на его предложение.
— Обойтись можно и без них, тесовым складом, а если аренда будет недорогой, отчего бы и не взять… — повторял Колесов-сын неторопливую манеру отца вести деловые разговоры.
Губернский чиновник скоро договорился с Колесовым, потому что подошел к завтраку приятный увещеватель Алексей Алексеевич Красавин и «убедил» Петра Демидовича взять конюшни на десять лет в аренду, оплатой за кою будет обновление крыши, оштукатуривание и окраска фасада, а также приведение здания в надлежащий вид внутри.
Петру Демидовичу не пришлось благодарить чиновника, это сделал Красавин. Оставалось пригласить подрядчика Токмакова и показать ему, что и как должно быть сделано, да послать телеграмму в Векшу, меднолитейному заводу, — повторить по той же модели отливку эмблемы товарищества.
Токмаков скоро перетер стены и покрасил их золотистой охрой, выделив белым колонны и наличники окон. Крыша не была еще докрыта полностью, когда на фронтоне появилось бронзовое колесо трудового товарищества на паях, а ниже его, в цвет ему, крупными буквами: ТЕЛЕЖНАЯ ВЫСТАВКА.
В ильин день, начало недельной ярмарки в Тихой Лутоне, куда съезжалось много простого и торгового люда, был открыт доступ на выставку. Там на помостах стояло десять телег, установленных так, что каждое колесо можно было «крутануть» для проверки хода, рассмотреть оси втулки снятых левых колес. Телеги были окрашены наполовину, только с одной, правой стороны, чтобы посетитель мог видеть дерево, крепления в отделке перед покраской. И все было представлено так, что разглядывающий телегу мог оценить ее достоинства и недостатки.
Телеги показывали сделавшие их Ефим Силини и Яков Баклушин. При входе посетителям давались марки, такие же, как на масленичном маскараде у Шутемовых. Смотревший выставку, должен был опустить свою марку в щель одного из десяти ящиков, установленных на телегах. За это опустивший марку получал книжечку с описаниями и рисунками телег, которые поступят в продажу с зимы этого года. Цена не называлась, но предупреждалось, что качество телег не будет ниже выставочных, а цены не будут выше рыночных.
На особом листке сообщалось, что желающий приобрести или заказать телегу может внести три рубля задатку и получить его обратно в том случае, если предложенная ему телега не понравится или покажется дорогой по цене.
Покупать заглазно телегу, без цены, да еще ждать, веря на слово, — выглядело глупостью, рассчитанной на дураков. Шутемов от души потешался и хохотал на ярмарке, зная главного потребителя телег — мужика, выторговывавшего каждую копейку, покупая на ярмарке готовые телеги Шутемова. Но магическая сила колесовского тавра, теперь сверкающего в лучах солнца над выставкой, обязательство с фирменной печатью возвратить деньги по квитанции, если того пожелает покупатель, боязнь, что весной таких телег может не оказаться в продаже, и, наконец, живой пример заказа телег загодя справными хозяевами привлекали и осторожных тугодумов.
Придирчиво рассматривая каждую из телег, мужики заинтересованно обсуждали, какой из них отдать предпочтение, долго раздумывая, прежде чем опустить в щель ящика свою марку.
Дочка начальника почты Настенька Красавина старательно выводила фамилию заказчика на фирменной квитанции с тем же колесом, проставляла порядковый номер, поздравляла с покупкой и, получив три рубля, ставила жирную фиолетовую печать, просила на случай потери квитанции запомнить номер и называла его. Затем на черной доске прибавляла мелом единицу против слова «заказано» и убавляла ее после слова «осталось в продаже».
На третий день ярмарки цифры заказанных и оставшихся в продаже телег сравнялись. Пятьсот и пятьсот. На четвертый день к полудню Настенька торжественно вручила тысячную квитанцию старику в лаптях и объявила:
— Вам не придется ни копейки доплачивать к вашей тысячной телеге. — Затем крупно написала наискось квитанции: «Тысячная бесплатная».
Счастливый старик бегал по ярмарке и показывал квитанцию на даровую телегу.
А Настенька крупными буквами вывела на доске: ЗАКАЗЫ ПРЕКРАЩЕНЫ. Довольная своим положением представителя и пайщика трудового товарищества, она с сожалением отказывала толпящимся заказчикам:
— Наше трудовое товарищество выдает только те обязательства, которые оно может гарантировать.
Шутемов из пятисот телег, предназначенных к продаже на ярмарке, продал немногим больше половины. Надеясь на сбыт оптовикам, постоянным перекупщикам, он заключил немногим более четверти намеченных сделок, да и те под расписки.
Зима обещала быть плохой. А он поназаказал своим поставщикам ободьев, спиц, ступиц и колес в сборе чуть ли не в полтора раза больше по сравнению с прошлым годом. И всем им нужно будет платить чистоганом. Положим, у него найдутся деньги, а что потом?
Кто мог подумать, что так взлетит Петька Колесов, дававшийся в руки Эльзе. Влюбленный тогда по уши в нее, он мог бы приписать к его капиталу вожделенный нолик, а теперь он затягивает его, Патрикия Шутемова, как собаку, в свое «Колесо».
Лазутчики доносят, что Петр Колесов занят пуском станков и не изволит принимать оптовиков, предлагающих ему не векселя, а живые деньги. Ведет торг Демид Колесов и как одолжение, как милость именитым купцам, обещает продать сотню-другую телег, как только товарищество выяснит цену.
— А так что же, милостивые государи, хватать задатки, а потом краснеючи отдавать их обратно? Конечно, из уважения, в прогляд на предбудущее, можно взять десяток-другой тысяч под беспроцентные векселя, памятуя, что телеги дадут больше.
И деньги переводились на счет товарищества.
С разбором принимались и люди в товарищество. Добросовестность — первое условие. С повинной пришел Корней Дятлов, мастер-чудодей, переманенный некогда Шутемовым у Демида Колесова.
— В ногах валяться всякий может, Корней, — примирительно сказал ему Демид Петрович. — Ты уволься наперед у своего хозяина, а потом видно будет.
Корней с большой радостью уйдет от неблагодарного Шутемова, которому он, Дятлов, поставил дело. Хозяин не ценил его ум и труд, десяткой благодарил за то, за Что и сто рублей было малой платой. Дятлов пойдет теперь в товарищество самым простым тележником, лишь бы расстаться с тяжелой и ненавистной должностью подгонялы, обязанного заставлять надрываться шутемовских рабочих.
Сам Шутемов, проходя по мастерским своего заведения, и слова плохого не скажет рабочему, ободрит смешком да улыбочкой, отблагодарит поясным поклоном старательного труженика, а потом вечером час-другой пропесочивает Дятлова, ставя ему в вину каждый изъян, каждую замеченную промашку. Много курят. Мало работают. Большой отход. А Дятлов стоит, как нашкодивший малец, — и: «Будет сделано, Патрикий Лукич», «Как изволите, воля ваша».
После ярмарки злой и пьяный Шутемов требовал подобрать ключи, найти ходы-выходы, чтобы телега подешевела в работе и похорошела видом. А как она может подешеветь и похорошеть, когда руки, одни руки — и ни одного станка?
От Колесова Дятлов пришел к Шутемову и сказал:
— Был в «Колесе», просился на работу — не взяли. Теперь дроги тесать наймусь в захудалую артель. Ящики сколачивать пойду к Сорокину на салотопенный завод, к Столлю модельщиком наймусь, а тебе, Патрикий Лукич, служить далее не могу. До конца месяца отбарабаню, а там как знаешь. Можешь и не платить.
Шутемов терял человека, на котором держалось все, заменить которого было некем. Твердость решения Корнея Дятлова не обещала, что его удержит надбавка четвертного билета в месяц. Если уж вышел он из покорности, если сел неприглашенным на стул, значит, можно его удержать только большим рублем.
— Крут я с тобой был, Корней Евстигнеевич, — назвал он Дятлова по отчеству. — Дело требовало. Винюсь. Не словами винюсь. Двойным жалованием и пятьюстами рублями на приданое дочери.
— Патрикий Лукич, три жалованья не возьму. Шайку золота не надо. Богатей без меня. А я умер для тебя. И ты для меня умер, Патрикий Лукич.
— Тогда не о чем и говорить, если мы друг для друга покойники, возьми за упокой наших душ.
Шутемов открыл несгораемый шкаф и подал Дятлову сто рублей.
— Сдачи не надо, Корней.
— Я не трактирный половой, Патрикий Лукич, к чаевым не привык. Да и тебе теперь деньги надо строже считать. С меня, стало быть… — Он высчитал до дня заработанное и оставил на столе десятирублевку и полтинник серебром.
В этот же день в контору товарищества прибегал Парамон Жуланкин. Он тоже начал с просьбы не помнить старые обиды.
— Я и не помню их, Парамон, — усадил Демид Петрович Жуланкина. — Коли ты гостюешь у меня и Витасик твой у нас как свой, так что же нам старое помнить? Ну, отказал ты мне в оковке телег, посадил меня на мель, — разве в этом твоя вина? Не мы жизнью правим, она крутит нами. И если ты пришел предложить товариществу железную обужу-одежу для телег, то я тебе опять то же на то же скажу: не мы жизнью правим, она крутит нами. Графинин завод будет обувать и одевать телеги товарищества.
— А если я дешевше возьмусь, Демид. Петрович?
— Не берись. Руками дешевле машины не сделаешь. Машина хрясь — и шайба. Пока ты одну гайку куешь, завод дюжину выработает. И с железом тебе, Парамон, туже будет. Особенно с шинным. Успеет ли Столль накатать его по договору для товарищества?
Жуланкин ушел ни с чем.
Отобрав после выставки призовые телеги, получившие большее число марок, Петр Колесов, мастера, зная все замечания, пожелания и требования, сконструировали телегу-образец и запустили на «передачу» пробные образцы.
Не все ладилось на «передаче». Этот прообраз конвейера требовал точности, слаженности, изготовления приспособлений, мерительных шаблонов, чтобы одна в одну были каждая ступица, спица, дрожина, подушка и все части, составляющие телегу, позволяющие собирать ее без пригонки, подтески, что называется «раз-два».
Такой же точности требовали и металлические детали телеги, поставляемые заводом графини. У Столля никогда еще не было более привередливого заказчика. Точность, ничтожные допуски, проверка по образцам сделанного затрудняли выполнение заказов рабочими, привыкшими делать на глазок и кое-как, лишь бы сбыть. Но, требуя с завода, Колесов многое и давал ему, усовершенствуя технологию, широко внедряя штампование, вводя литье там, где можно обойтись без кузнеца, изобретая новые формы для точных отливок, не требующих дополнительной обработки деталей.
Все это, удешевляя стоимость изделий, было выгодно товариществу, платившему по уговору двадцать процентов наценки. Но чем дешевле становились заказанные изделия, тем труднее приходилось заводу-поставщику. Падала весовая стоимость переработанного железа. Тот же пуд, превращенный в тележные гайки не ручным, а механизированным колесовским способом, теперь давал меньший доход заводу. Высвобождались рабочие руки, которые нечем было занять. Производительность подымалась, а оплата уменьшалась.
Столль понимал, что Колесов, обогащая завод технически, наносит ему экономический ущерб. И он шел на это. Он хотел убедить графиню в неизбежности продажи завода, который и при усовершенствованиях инженера, в гений которого поверила графиня, не обещает процветания.
Так же считал и Петр Демидович, только видел он иного покупателя, нежели Стрехов, но пока не делился этим ни с кем, боясь «сглазить» задуманное.
— Борьба с капитализмом внутри страны может вестись только капиталистическими методами, — продолжал свой спор с Павлом Лутониным Колесов. — К весне перестанут существовать Шутемов, Жуланкин и его вассалы.
— Это все так, Петя… Перестанут существовать Шутемов, Жуланкин и кто-то еще. Пусть десять, пусть двадцать капиталистов и капиталистиков. Но перестанет ли существовать капитализм? Станут ли лучше жить миллионы обездоленных и порабощенных России?
Колесов ответил уклончиво:
— Кто знает… Все начинается с малого. С «прялки Дженни» начался промышленный переворот в Англии. Крышка, подпрыгивающая на кипящем чайнике, породила паровую машину, а за нею я век пара. Стрелка компаса открыла Америку. Почему же не может оказаться наша тележная фабрика пионером низвержения капитализма изнутри?
С увлеченным Колесовым было бесполезно спорить. Павел понимал, что его друг находится под влиянием идей глашатаев русского утопического социализма. Лутонину очевидным было и то, что доведенный до крайней нищеты, полуграмотный рабочий люд пребывает в плену надежд на экономические улучшения.
— Время рассудит нас, Петя. Я верю, что рано или поздно ты найдешь и увидишь настоящие, короткие и прямые пути в социализм.
Колесов раздраженно заметил:
— Если ты знаешь их, так и веди по ним. А я поведу по своим. И мы разойдемся добрыми друзьями.
— Нет, зачем же нам расходиться, Петя. Мы не враги. Ты помогаешь и поможешь развеять призрачные идеи людей, борющихся за маленькое благополучие и неспособных пока видеть огромного мира, всеобщей борьбы…
Живущая на отшибе Лутоня все же не была совсем отрезана от большого мира, хотя окном в него оказывалась почти одна почта. Лутонинцы редко бывали в больших городах. Немногочисленные газеты и журналы свидетельствовали о том, что жизнь не очерчена сферой действия шутемовских интриг, притеснений Столля и первыми успешными шагами товарищества.
Нет. Где-то закончилась англо-бурская война и туманно замышлялась другая — русско-японская, где-то шли переселения малоземельных крестьян в многоземельные губернии Сибири, проповедовалось рациональное ведение хозяйства, рассказывалось о короновании каких-то незнаемых их величеств. Еженедельная «Нива» показывала на своих страницах, что и где происходит. «Биржевые ведомости» каждодневно извещали о больших и малых событиях, о превратностях колебания репутации фунта стерлингов, о прибыли в августейшем семействе еще одной дочери и об интересном кооперативно-промышленном начинании инженера Колесова в заштатном городке с ласкающим великоросское ухо названием Тихая Лутоня.
Нет, нет… То, что Лутоня живет сама по себе, казалось только тем, кто, пренебрегая увещеваниями Алексея Алексеевича Красавина, не подписывался, — на газеты и журналы. Колесов их выписывал достаточно, а Катя — бездну. Выписывал Петя и книги. Сегодня он получил 72-й том энциклопедического словаря «Брокгауз и Ефрон», от «Франконской династии» до слова «Хаки». Почти три четверти тома были отданы словам, начинающимся с «фран», и том вполне можно назвать французским. Значительную часть в нем занимали «Фридрихи». Фридрихи самые разные — I, II, III, IV, V, VI… Фридрихи «великие», «малые», «прекрасные», «укушенные», «благочестивые» «строгие», «воинственные», «победоносные», «кроткие», «мудрые»… Фридрих «одноглазый», Фридрих «сереброногий», Фридрих — «железный зуб». Фридрих — «пустой карман» и даже Фридрих — женщина, императрица, принявшая во вдовстве имя своего покойного мужа — императора германского Фридриха III.
Шестьдесят шесть Фридрихов, занимающих сорок страниц словаря, насчитал Колесов.
Боже мой! Шестьдесят шесть тезоименитых Фридрихов! Как перенаселен ими том словаря, и в нем одно лишь нужное для Колесова слово — «Фреза», полезное для тележного завода, как и рисунки фрез и фрезерных станков… Значит, не зря плачены деньги за том… А Эльза, между прочим, тоже на «Фэ». Фальшивка… Фикция… Флюгарка… Фурия… Фуфырка… Фитюлька… Фи!
Больше у Пети не нашлось оскорбительных слов для нее и для Шутемова. Шутемов вместе с Жуланкиным шел на все подлости, подвохи, клевету, глумление, провокации, подметные письма против товарищества. И в отместку было справедливо и нравственно оправдано любое наказание. И оно родилось в Пете, родилось как самооборона, как противоядие.
В начале зимы началась выдача телег из заказной тысячи. Выкупившие их очень хвалили обновки, но жаловались на цену. Жаловались, но внесенных трех рублей не требовали. Из этого можно было заключить, что телеги стоят назначенной цены.
Доподлинную цену телеге знал только сам Петр Колесов. И однажды он «под хмельком» поделился с Алексеем Алексеевичем Красавиным:
— Кажется, мы зря продали нашу «почту».
Любопытный и пронырливый Красавин поинтересовался:
— У вас так пошло дело, Петр Демидович. Из рук рвут ваши телеги.
— Но если б вы знали, дорогой Алексей Алексеевич, сколько докладывает наше товарищество к каждой телеге. И чем больше мы делаем их, тем больше растет убыток. Это я вам доверительно, — предупредил Колесов, — не дай бог узнать эту тайну нашим озлобленным конкурентам.
Вечером Алексей Алексеевич продал «тайну» Шутемову за бутылку романеи и ужин. Он попросил Шутемова поклясться не выдавать приятного для него известия.
Шутемов плакал от радости, молился на образ Николая-чудотворца и подарил начальнику почты бобровую шапку.
Нужно было не зевать, лазутчики донесли, что товарищество думает приостановить выработку телег и уже уменьшило дневной выпуск. Через два дня Алексей Алексеевич принес новые сведения, и лазутчики подтвердили их.
— Склады товарищества забиты телегами. Ждать весны, ждать цены у товарищества нет возможностей, — тут же осторожненько подсказал он. — Колесов готов их сбыть с убытком, лишь бы выпутаться из долгов.
Шутемов пообещал Красавину к шапке шубу с бобровым воротником, если он выведает крайнюю цену при закупке всех телег, что имеются на складах.
Красавин это сделал легко. Шутемов, прикинув, подсчитал, что хорошая телега товарищества обойдется не дороже его телеги. И если им будет скуплено все, он хозяин рынка. Товарищество не будет лезть в новый убыток и производить дорогие телеги. Но едва ли Колесов захочет продать Шутемову свои запасы. Это можно сделать только через третье лицо.
Ночной совет с Жуланкиным. Подсчитаны наличные. На векселя погрязшее в векселях товарищество не пойдет. К утру нашлось подставное лицо — купец первой гильдии Адриан Кузьмич Кокованин. И в долг даст, и в пай войдет. Утром пара, запряженная гусем, умчала Шутемова в село Бишуево — столицу саней, кошевок, сох и борон, где безраздельно княжил владетельный богатей Адриан Кокованин. Это было его село, и вся округа работала на него.
Пузатый вельможа в атласном стеганом, отороченном собольим мехом халате думал тихо, но решал твердо.
— Скупить до последней телеги!
И по скрипучей декабрьской дороге помчался в Лутоню крытый возок с обогревом. Не у Шутемова остановился осторожный князь саней и сох, а у давней, хотя и далекой родни — у Екатерины Иртеговой.
— Принимай гостя, Катенька, принимай гостевые пушные дары. Семь куниц! Дюжина лисиц! Пусти на ночлег.
Через Катю был зазван Колесов. Не к нему же в чертово «Колесо» пойдет на поклон сам-семь пуд Адриан Кузьмич Кокованин.
Колесов пришел в скромной бекеше, робко вошел в знакомую гостиную, почтительно поздоровался с Кокованиным и совсем по-приказчичьи спросил:
— Чего изволите, Адриан Кузьмич? Чем могу быть полезен?
— Господин Колесов, мы, будучи наслышаны о вашей тележной переизбыточности, намерены ослобонить вас от тяжкого бремени в ожидании дальних-предальних вешних вод.
— Да, — так же почтительно признался Петр Демидович, — у товарищества негде хранить телеги. И к тому же, досточтимейший Адриан Кузьмич, товарищество ищет путей удешевления и улучшения производимого им, а на это, признаюсь, нужны капиталы.
— Как водится. Без капиталов по нашим временам и… — не стал договаривать он. — А почем вы хотели бы без запроса и наличными? Беру до последней.
Колесов назвал цену.
— Дорого.
— Столько дают.
— Кто?
Колесов назвал фамилии.
— Что ж ты не продашь им?
— Не хочу векселей!
— Вексель не деньги, господин Колесов. А если они нам взаправду нужны, то вот моя цена. — Коковании полез в карман, достал пухлый бумажник с золотой монограммой «А. К. К.» и медленно, трешницу за трешницей, стал выкладывать веером на столе предложенную цену, потом, махнув рукой, положил серебром рубль и сказал: — Ни гроша больше.
Это была та цена на телегу, которую назвал Колесов Красавину.
— И ни рубля больше?
— Нет.
— И ни полтинника? — жалостливо торговался Колесов.
— Нет.
Колесов отошел к окну, подышал на замерзшее стекло и, обернувшись, спросил:
— И ни четвертака?
— Нет.
— Если бы знали, сколько стоит телега товариществу, Адриан Кузьмич. — При этих словах Петр переглянулся с Катей.
Катя улыбнулась.
— Я согласен.
Коковании подал зеленый веер и вручил рубль.
— Задаток. Екатерина Алексеевна, святая душа, разними руки да дай чем обмыть покупку.
На другой же день появился в конторе товарищества Шутемов.
— Пришел понятым и браковщиком.
— Лучшего знатока и не найти, — встретил Шутемова Демид Петрович. — Только браковать нечего, Патрикий Лукич. Работа машинная. Все как одна.
— Стоит? — спросил о заводе Шутемов.
— Переустраиваемся. Дешевле хотим, а как оно выйдет, сказать не могу.
— Дело не легкое, но я верю в Петину звезду, — открыто солгал Шутемов, радуясь прогару завода.
Обоз за обозом въезжал в широкие ворота тележного завода.
Новенькие, блестящие тележные комплекты, перевязанные лыком, считались и записывались счастливым Шутемовым. Ненавистное тавро, которым мечена телега и каждое ее колесо, теперь смеялось недостающим нолем, и Шутемов думал-гадал-прикидывал, сколько сумеет он взять за каждую из красавиц, как только март пустит свои первые ручьи. Он и до Нового года еще успеет сбыть мелким перекупщикам малую толику телег па текущие траты.
Ушел последний обоз. Осталась последняя телега.
— Дарю на разживу, Патрикий Лукич, — подвел его Демид к неуложившейся телеге. — Не продавай ее. Оставь на погляд. Спицы, как у царевой колесницы. Эхма!.. Кабы денег тьма, посветлее бы было на улице.
— Что ж теперь будет с товариществом? — не без ехидцы спросил Шутемов.
— Что теперь? То же, что и раньше. Искать, пробовать, удешевлять. Не забудь после вешних прибылей рюмку поднести, — протянул руку Демид Колесов и проводил Шутемова до ворот.
С вечера, с первой сочельнической звезды, начали справлять рождество Шутемовы. В новой шубе с бобровым воротником, в бобровой шапке пришел Красавин поздравить с удачей.
Веселая получка была в этот же рождественский сочельник у пайщиков трудового товарищества. По шестьдесят одной копейке на заработанный рубль выдавалась прибыль. У кассы творилось невесть что. И слезы и хохот. Непонятная продажа телег, молчаливость Петра Демидовича, скрытность старика Колесова действовали на рабочих угнетающе. Шутемовские подпевалы смеялись: «Скорым катом колесо покатилось, да набок свалилось», «Веселым-весело было у сказки начало, да по усам текло, а в рот не попало». И остановка завода, установка новых станков тоже говорили о том, что допущены какие-то промахи. А теперь выяснилось, что все это не так, что не мог Петр Демидович открыть свою задумку, когда столько чужих ушей.
Радость во всех домах рабочих товарищества. Таких получек за всю жизнь не видывали их жены, матери, отцы, бабки. Гусь в печи, пироги на столе, белая мука в кладовке, две даровых четвертных бутыли иртеговской водки — разве это прогар? И каждому поздравительная карточка, лично врученная Петром Демидовичем, с получением первых прибылей, с наступающим многообещающим Новым годом.
Что же это? Тоже сказка? А шестьдесят одна копейка на рубль, шестьдесят один рубль на сотню — это не по усам текло, а в дом пришло. Кто не верит, может пересчитать.
Корней Дятлов всю дорогу от завода до дому держался за карман, а придя домой, положил на стол кучу денег.
Шестьдесят одна копейка прибавки на заработанный рубль!
Эти семь слов в Тихой Лутони повторялись тысячи раз в каждом доме, кроме шутемовского. Там слушают теперь только себя. Там теперь поклялись соединиться и образовать новую фирму «Шутемов, Жуланкин и К0», которая купит завод товарищества, когда он догорит. А «шестьдесят одна копейка на рубль» — это пыль в глаза, это последняя уловка Петьки сохранить себя в глазах кредиторов.
Радостными, обнадеживающими были первые три дня рождества, а на четвертый день святки помрачнели. Мимо шутемовского дома потянулись обозы с ободьями, спицами, связанными по сотне в пачку, с заготовками для ступиц. Лазутчики-счетчики Шутемова насчитали тысячу прибылых возов за пять дней. И завод не стоит ни часу. Пакуются новые тележные комплекты. Введена смазка осей без снятия колеса, через дыру в ступице, специальной медной выжимной масленкой.
— Как это понимать, Алексей Алексеевич, господин Красавин?
— Плохо надо понимать, Патрикий Лукич, — недоумевает главный лазутчик.
— С какой стороны плохо-то?
— И не пойму. То ли с той, то ли с этой. Либо с отчаяния Петр Демидович на убытки идет, либо удешевил. Вернее всего, что так. Он, говорят, на рубль сбавил цену на каждую телегу, а на простую без окраски, — на два рубля.
— Да какое же он имел право? — взъелся Шутемов.
— На это право нет управы. Кто может запретить товариществу за полцены продавать телегу? Коммерция — темный лес, Патрикий Лукич. Коммерция не почта, где все неукоснительно и по статьям. — Красавин говорил так, что его трудно было понять, сочувствует он или радуется. А если сочувствует, то кому?
На бывших Екатерининских конюшнях появилась большая вывеска, объявляющая зимнюю цену телегам. Зимняя цена устанавливалась с января до конца марта. В январе телега стоила на два рубля дешевле летней цены. В феврале — на полтора рубля. В марте — на рубль. И по всему фасаду на полотнище надпись: «ГОТОВЬ ТЕЛЕГУ ЗИМОЙ!»
К торговле приставлены два инвалида. Продажа простая. Сдай деньги на счет товарищества. Почта рядом. Принеси ярлык — и грузи тележный комплект на сани. Надо десять тележных комплектов — иди на завод. Там оптовая скидка.
Никогда телеги не шли зимой, а теперь и в простые, небазарные дни торговля. Не нахваливай, не торгуйся, не проверяй приказчика, не прикарманил ли он от выручки. Отчет тоже простой — почтовые ярлыки.
— Как же так, Петр Демидович? — спросил, встретив его на улице, Шутемов. — Унизил цену, а мы теперь как с телегами?
— Я не насылал их вам, Патрикий Лукич, и никому не обещал останавливаться на прежней цене. Не ездил и в Бишуево предлагать телеги Кокованину. Товарищество будет и впредь снижать стоимость новых телег, улучшая их. Мы следуем вашим советам. Товарищество не мешает вам торговать по вашей цене, как и вы не можете помешать ему довольствоваться малой прибылью или даже терпеть ущерб в надежде наверстать сегодняшние убытки завтрашними прибылями. Так что вина перед вами товарищества только в том, что его телеги лучше. Совершенствуйте и вы свое производство. Вводите станки, пригласите опытного инженера и конкурируйте. Это же главный закон капитализма. К весне мы, может быть, не успеем изготовить достаточное количество телег и снова удешевить их, — тогда продадите и вы свои.
Колесов издевался вежливо. Он знал: Шутемов будет вынужден продать свои телеги с большим убытком. К весне трудовое товарищество заполнит рынок улучшенными, универсальными телегами. Об этом нужно будет сказать теперь же Шутемову. Ему уже не опередить товарищества, телега которого стоит почти вдвое дешевле продажной цены. Колесов, пригласив Шутемова подышать свежим воздухом и пройтись до уголка, пожаловался ему:
— Как трудно, Патрикий Лукич, создать крестьянскую универсальную телегу.
— Какую?
— Уни-вер-саль-ную. То есть такую, которая была бы пригодна для всех надобностей. Нужно возить навоз — пристегни к ней полок. В сенокос она превратится в а-ля фургон. К теще в гости или на праздник — поставь коробок с крыльями, так же на один винт-мотылек — и ты как в карете. И так пять, а то шесть видоизменений одной и той же телеги. Этого мы не сумеем сделать к весне. Разве что к годовщине товарищества выпустим пробные образцы для выставки и для широкого обсуждения тех, кому ездить на этих универсальных телегах… Я думаю, что они будут покупаться.
На углу они расстались. Одному вправо, другому влево.
Введя штауферные выжимные масленки, изготовляемые на заводе Коробцовой-Лапшиной, товарищество избавляло владельцев от маеты смазывания осей телеги. До этого ее нужно было поднять рычагом. Рычаг подпереть дугой, свернуть гайку, снять колесо, смазать тележной мазью ось, снова надеть колесо, навинтить гайку. И так четыре раза да еще пятое смазывание поворотных дисков передка. При смазке выжимной масленкой достаточно было отвернуть в ступице колеса болт-заглушку и вогнать туда нужное количество мази. Минутное дело. Но для этого нужна была мазь определенной густоты, не расползающаяся при нагревании от трения. И состав такой мази был определен, а затем опробован мыловаром сорокинского салотопенного завода Симоном Иоганновичем Шварцем.
Обязательный исполнительный немец, приглашенный Колесовым, досконально рассказал о составе мази, которая «есть дешевая и рациональная экономично».
Он не очень хорошо говорил по-русски, но в совершенстве знал свое дело и так же, как в свое время Корней Дятлов Шутемову, помогал богатеть Леонтию Сорокину.
— Это есть осенний и весенний состав мази, когда еще холодно и колесо не дает тепло. Летом, когда жарко, — с упоением разъяснял Шварц, — мазь должен быть выдерживать другой градус.
Выслушав Симона Иоганновича, уплатив ему больше, чем следовало, на что тоже был свой расчет, Колесов отправился к Сорокину.
— Я к вам, Леонтий Прохорович, не в гости, а по делам.
Не теряя времени, Петр Демидович предложил заводу Сорокина изготовлять фирменную колесную мазь для товарищества. Обещая ему монопольный сбыт, при условии точности состава обоих сортов мази, добросовестности расфасовки в десяти-двадцатифунтовые и пудовые ящики, постоянность цены, обозначенной на фирменной этикетке трудового товарищества. Товарищество гарантировало брать ежегодно не менее тысячи пудов мази. Остальное имел право продавать сам Сорокин с теми же фирменными этикетками товарищества, не выше цены, указанной на них. При этом оговаривалось, что товарищество, создавая спрос на фирменную мазь, будет взимать за каждую этикетку по десяти копеек.
— За что же?
— За то, что вашу тележную мазь, Леонтий Прохорович, покупать не будут, а нашу, рекомендованную в руководствах по уходу за телегой, будут покупать в количествах, превышающих производственные способности вашего, простите, заводика. Мазь должна стоить не дороже, а дешевле общепринятой цены. — Колесов назвал стоимость пудового, полупудового и десятифунтового ящика с мазью.
— Простите, почтеннейший Петр Демидович, произвожу мазь я, а вы определяете мне цену, — попытался Сорокин поставить Колесова на свое место.
— Дорогой Леонтий Прохорович, вместо того чтобы поблагодарить меня, вы изволите делать упреки. Товарищество хочет вам процветания, а вы не оцениваете этого. Вам уже известна судьба фирмы Шутемова и Жуланкина. Я не хочу вам этой судьбы. Но если вас принижает честь, оказываемая вашей мыловарне, товариществу не трудно сбить дощатый сарай и поставить пять, десять, пятнадцать мыловаренных котлов, и вам тогда уже не придется варить колесную мазь. Вы будете освобождены от этого убыточного дела.
Колесов встал. Приготовился протянуть руку. Сорокин усадил его.
— Як вашим услугам, Петр Демидович.
— Очень рад, Леонтий Прохорович. Только прошу простить меня: пока вы колебались, мне показалось, что десять копеек с пуда за фирменную этикетку я назначил: в убыток для товарищества. Она будет стоить пятнадцать, и, если цена покажется вам дорогой, товарищество подымет ее еще на пятачок. Жду с контрактом. Лучше в конце работы. Днем я в цехах.
Они простились. В дверях Колесов задержался:
— Но покорнейше прошу не забыть, если почему-либо качество мази понизится или повысится против объявленной цена, товарищество будет вынуждено производить свою мазь. Нижайшее Марии Петровне.
Тем же ходом Колесов завернул в типографию Глобарева. Это маленькое предприятие, живя мелкими заказами, плохо кормило владельца двух бостонок, одной американки и старой машины для большеформатных афишных листов.
Христиан Аркадьевич Глобарев вызывал сочувствие у Колесова. У него была дочь на выданье, два мальчика учились в уездной гимназии. Колесову было приятно давать заказы на печатанье рекламных листков и восьмистраничных брошюрок. А теперь предвиделся новый большой заказ на этикетки для колесовской мази.
— Они должны быть красочными, запоминающимися, отпечатанными четким шрифтом и, конечно, с эмблемой колеса товарищества.
Высказав пожелания, Петр Демидович пообещал дать большие заказы и согласился ссудить Глобарева под долгосрочный, беспроцентный вексель деньгами, необходимыми для приобретения новых шрифтов, новых, более совершенных скоропечатных машин.
Не отказавшись распить с Глобаревым сороковку под колбасу, Колесов заметил:
— Ни одна этикетка не должна потеряться из типографии. Она представляет собою деньги. — Он тут же оговорился: — Христиан Аркадьевич, я это говорю для того, чтобы кто-то из рабочих не соблазнился этикетками.
Христиан Аркадьевич заверил, поблагодарил и завтра же обещал заказать граверу эскизы этикеток.
С колесной мазью было покончено в один вечер, и Колесов снова остался один. Сам с собой, как сама с собой живет Лутоня — и временами кажется, что нет вовсе большой России, Петербурга, Москвы, Харькова, Нижнего, Сормова… Правильно ли поступил он, уйдя из большой жизни в маленький мирок телег, и замкнулся в замкнутой Лутоне?
Размышляя о служении людям, Колесов очутился подле ворот своего дома, надеясь там встретить Катю Иртегову и продолжить разговор о задуманной ею воскресной школе для рабочих товарищества, а затем и о другой, о четырехклассной, где, кроме грамоты и счета, будут прививаться детям трудовые навыки. И эта новая школа трудового товарищества будет отличаться от всех существующих школ в Лутоне. Бесплатные школьные принадлежности. Бесплатный обед в школьной столовой и даровая обувь. Валенки — зимой, башмаки — летом, а потом, может быть, и одежда.
Вместо Кати его ждала Эльза. В темном платье, с исхудавшим лицом и синевой под глазами, украшавшей их. Она выглядела траурно скорбно, и весь ее облик выражал собою неутешное горе. И в этом облике скрывающей свои страдания молодой женщины она просилась в дорогую раму. Колесов невольно вспомнил о художнике графини Дуарте, — как бы он мог обогатить искусство и себя ее портретом не у стога сена, в сарафане, купленном Стреховым, а где-то у свежего могильного холма или на фоне чего-то такого тоже кладбищенского, может быть, мраморной урны.
Колесов любил живопись, и он, может быть, купил бы ее такую, во весь рост, в ореховой раме, и подарил бы картину, еще не зная кому, но людям. Люди должны любить прекрасное и любоваться им.
Эти размышления сменились другими. Зачем пришла она и для чего понадобился ей такой скорбный вид.
— Петя, сегодня прекратилась работа в мастерских моего отца. Отец не может больше делать убыточные телеги.
Радость одержанной победы невозможно было утаить от Эльзы, но приличие требовало сдержать свое ликование, а правдивость мешала ему выражать сочувствие.
— Патрикия Лукича я всегда считал рассудительным и дальновидным человеком. Жаль только, что это не произошло осенью прошлого года. Тогда бы убытки были меньше.
— Петя, вы говорите так, будто к вам это не имеет никакого отношения. Будто вы не причастны к тому, что случилось.
Колесов ответил:
— Эльза, не я устроил такую жизнь и учредил капитализм, обогащающий одних и разоряющий других. Не я мешал вашему отцу призвать на помощь рукам рабочих станки, машины, инструменты, позволяющие легче работать и больше производить. Я не внушал Патрикию Лукичу заботу только о своем благополучии и забывчивость о тех, кто его создает, на ком оно держится, кому оно обязано всем — от этого вашего платья до колец, украшающих ваши и без того красивые руки. Рабочие Патрикия Лукича встретили Новый год без надежд, что он станет новым, а не старым, голодным, изнуряющим и кабальным. Как жил Корней Дятлов, главный мастер и творец шутемовских телег? Вы знаете, как! И вам, Эльза, не трудно проверить изменения в его жизни, в его самочувствии, в его стремлении быть полезным людям.
— Вы бессердечны, Петя. Мы на краю гибели. — Эльза постаралась незаметно, чтобы эта незаметность была замеченной, смахнуть тонким, длинным, розовым мизинцем маленькую слезинку. — Мы накануне нищеты.
— Нищим не может быть человек, у которого руки, образование, здоровье, молодость.
— Свекор скоро начнет считать, сколько кусков сахару я кладу в чай. Это ужасно!
— Это нормально. Парамон Антонович всегда в погоне за копейкой терял рубли. Он и теперь теряет их, продолжая оскорблять хороший металл, превращая его в убогие поковки, которые станут пищей ржавчины или, в лучшем случае, шихтой для плавильной печи графини Коробцовой.
— А что будет со мной, с Виталием?
— Виталий должен трудиться шесть дней в неделю и только в седьмой день позволять отдаваться вину.
— Кем же он может стать, Петя? Вы же знаете, какой Виталий инженер. Как я доверчиво…
— Не договаривайте, Эльза. Я не сумею посочувствовать вам по многим причинам. У вас было время узнать и определить, кто и какой инженер. Я не упрекаю вас, Эльза, во мне не осталось обиды. Нельзя обвинять иглу, которой сшили не то и не так.
Эльза снова увидела того же Петю, прямого, искреннего, чистого. Ей захотелось сказать — чистоплотного. «Иглой сшили не то и не так». И теперь ей, «шитой» игле, невозможно ушком вспять вернуться в ушедшую навсегда масленицу, в солнечные дни первых недель великого поста. «Ею сшили не то и не так».
— Я не виню вас, Эльза, но не вините и вы меня, что не сумел и никогда не сумею стать ниткой, которой вам хотелось вышивать узоры, унижающие меня. И об этом не стоит вспоминать. Вернемся к сахару. Если хотите, чтоб он у вас был своим, я могу предложить Виталию Парамоновичу место директора павильона-выставки товарищества. Там нужен представительный инженер в форме, который толково сумеет объяснить посетителям достоинства новых телег, их особенности устройства и надежность.
— А унизительнее должности вы не можете предложить?
— Унизительнее? — Спокойствие сменилось раздражительностью. — Для меня, мечтавшего создавать машины, не унизительно быть тележным инженером товарищества.
— Вы там бог и царь. Вы хозяин завода, Петя. Вам не к лицу притворство.
— Притворство? Я мог бы не продолжать. Но мне хочется почему-то объяснить вам, что я в товариществе получаю меньше, чем Столль у графини, чем наш общий знакомый, мой однокурсник Юлиан Донатов получает у заводчика Стрехова. И я не хочу большего. Деньги, вложенные моим отцом в оборудование завода, не мои деньги. Я ем заработанный мною хлеб. Я рабочий интеллигентного труда, и даже не интеллигентного. Посмотрите на мои руки. Они в ссадинах.
Эльза не хотела касаться имени Кати Иртеговой, но язык не послушался ее:
— Зачем вам, Петя, отцовские гроши при тысячах, которые просятся в вашу спальню…
Колесов побледнел:
— Я ударил бы вас, будь вы мужчиной. Я никогда не женюсь на деньгах, не продам своей свободы и своих убеждений. Не судите обо мне по… по нашим знакомым.
— Хорошо, не буду. Успокойтесь. Я не знала, что деньги могут быть помехой счастью. Лучше скажите: может быть, у вас найдется место и для меня? Я неразборчива и готова на любые услуги.
Она приблизилась к нему, пересев на диван рядом, Колесов сделал вид, что не заметил этого.
— Катя открывает четырехклассную школу. Хорошая оплата. Участие в прибылях товарищества. Разве плохо, Эльза, отдать себя детям?
— Пусть Катя отдается им.
— Она и без того вся в горении школой, в заботах о детях.
— А что ей остается еще? Когда кошке делать нечего, она лапки лижет, — переиначила Эльза мужичью поговорку.
Колесов пристально посмотрел на ухоженные руки Эльзы и обратил свое внимание на отполированные до блеска подрозовленные ногти:
— Праздные кошки не только лижут лапки, но и подкрашивают свои острые и хищные коготки.
Эльза на это горделиво заметила:
— Так поступали аристократические женщины еще в Древнем Египте и вавилонянки. Почему же не перенять и мне заботу о себе от блеска ногтей до белизны зубов. — Она улыбнулась и показала, как сверкающе белы ее зубы.
— У древних, между прочим, Эльза, была забота не об одной лишь внешней красоте. Они учились и учили постигать науки. Не повредило бы вам и это заимствование от вавилонян. Возвращать народу знания, полученные за его счет, святая и высокая обязанность каждого из нас. Павел, например, будет преподавать основы обработки материалов. Ваша сестра станет учить письму. Я — черчению. А вы… Вы могли бы заняться арифметикой.
— Почему же арифметикой?
— Вы так хорошо умеете считать, подсчитывать и решать сложные коммерческие задачи…
— Не спорю. Но счету я обучена начиная с тысячи. С четырехзначных чисел. Боюсь, что этот счет не пригодится тем, кто имеет дело только е копейками и грошами…
— Жаль, очень жаль, Эльза, что жизнь выучила вас только тысячному счету. Но, может быть, она. же пере-учит вас, и вы начнете уважать цифры без нулей… Особенно когда копеечные люди разительно удешевят телеги.
— Вы не великодушный человек, Петя! Вы и друзей способны превратить во врагов. Прощайте. Витасик, наверно, уже дожидается у ворот. Я обрадую его предложенным вами местом в Екатерининских конюшнях…
Оставшись один, взбудораженный Эльзой, Колесов не хотел думать ни о ней, ни о Кате и ни о самом себе, ни о своей неустроенной личной жизни. Нельзя заниматься ею теперь, в разгар осуществления планов. И если уже говорить положа руку на сердце, то изо всех ближе его душе маленькая Кармен — Таля Шутемова. Чужая отцу, она далека от расчетов, выгод и всего, омрачающего ее любовь к Пете. Она первозданно чиста, непосредственна, как и ее голос, чарующий всякого, для кого ни звени он.
Тале еще очень мало лет, и обратить внимание на нее теперь — значит обидеть Катю, потерять ее расположение, а с ним потерять и то, что помогает ему так успешно служить людям.
Да, не нужно поддаваться никаким соблазнам года два-три, до тех пор пока не сбудется задуманное. Телеги — всего лишь начало постепенного вытеснения шутемовых и внедрения новых предприятий, которые станут тоже выставками-школами для других. Тележный завод не самоцель, а наглядный пример, образец, который можно повторить и которым можно доказать, что любое предприятие способно стать народным, преуспевающим и побеждающим капитализм без бунтов, забастовок и следуемой за ними кары тюрьмами, каторгой, виселицами. И Павел Лутонин поймет то, чего нельзя не понять. Не сразу, но поймет, а пока нужно думать об уязвимом в телеге, об изнашиваемости осей и втулок колес. Трение — первый их враг. Поэтому нужно, чтобы изнашивалась не ось, которая стоит дорого, и не втулка колеса, которую не легко и не дешево сменить, а промежуточный вкладыш из металла более мягкого, стоящий копейки и заменяющийся другим в течение нескольких минут.
И этим вкладышей может стать тонкая латунная полоска, согнутая в трубку, как лист бумаги. Через промежуток ее зазора, ее стычных краев, смазка будет проникать внутрь, где она соприкасается с осью, и на ее поверхность, трущуюся о втулку колеса. Чугунная втулка и стальная ось будут изнашиваться медленнее, а теоретически совсем не будут изнашиваться. Износ станет уделом сменного вкладыша.
Изнашиваются и боковины ступицы колеса, и упорная шейка оси. Набор шайб заставит колесо не скользить по оси вправо и влево и будет предохранять от пыли и песка оси и втулки колес.
На это не жаль Пете длинной зимней ночи. Его копеечное нововведение будет оценено благодарными владельцами долговечных телег.
Неустанно совершенствовал Колесов телегу. Дешево обходилась она товариществу. Самой дорогой из ее частей остался обод колеса. Поставщики из дальних деревень гнули его медленно, с большими усилиями, а до этого выискивали прямослойное дерево. Не легок был обод и в дальнейшей обработке. Большой отход древесины. Сложность разметки гнезд для спиц. Трудность в сборке. Неизбежность брака. Дешевле и скорее было сделать его из металла, но телега станет от этого тяжелей. Лишний пуд в ее весе на столько же убавит груз, который способна увезти лошадь.
Есть простой способ избавиться от дорогого обода, заменив его стычным из трех или четырех частей. И гнуть легче, и отход меньше, проще работа и совсем легкая сборка.
Не все единолично решал Петр Колесов, обращался он и к мастерам. А на этот раз он собрал целый совет мастеров. Боязно было нарушить веками привычное колесо с цельным ободом, с одним стыком. Не покажется ли составной обод ненадежным, не отвернутся ли от телеги ее главные покупатели?
С вниманием слушали мастера своего инженера, основателя товарищества.
Заманчивым было его желание вдвое удешевить самое дорогое в телеге — привычное колесо.
До ночи заседали мастера. Жарко спорили они, выискивая способы крепления четырех стыков вместо одного. Не чье-то дело решалось на совете, а ихнее, общее. Молчавший Корней Дятлов сказал:
— Лично я верю в стычное колесо и знаю, что не будет оно хуже теперешнего, а лучше при второй, внутренней стяжной подшинке в канавке обода. Этого не покажешь и не докажешь покупателю. Но если ему дать фирменную печатную трехлетнюю гарантию на обмен колеса в случае поломки, то какой дурак откажется купить телегу на два целковых дешевле с гарантированными колесами! А тот, кому милее терять по полтине на колесе с цельным ободом без гарантии, — пусть платит.
Дятлова в этот вечер, по предложению стариков, назначили старшим мастером отделения цеха стычных колес и пообещали увеличить плату, а пока прибавили десятку за повышение в должности.
Ночами отрабатывал свою десятку самолюбивый мастер и через неделю дал пять конструкций стычных колес с опробованием их на излом.
Дятловские колеса пошли в работу. Телега снова понизилась в цене. Ускорилось ее рождение на главной и боковых передачах — притоках. Как бублики из печи, вылетают из ворот завода телеги. Легко рукам при машине, весело на душе…
Отпировалась масленица. Кончалась зимняя льготная продажа телег. Оптовики-скупщики торопились внести деньги на счет товарищества и не упустить дешевый санный путь в далекие волости.
Опасливо покупались телеги с новыми, стычными колесами, но даровые гарантийные колеса про запас склоняли барышников в пользу дешевой телеги. Коли дается гарантия, на колесе должен стоять год его выпуска и номер телеги, которой оно принадлежало. Год и номер набить — секундное дело, зато не может быть споров при обмене сломанного колеса на новое.
Дела идут как нельзя лучше. Кажется, не в чем упрекнуть теперь Павлу Лутонину своего друга. Ан — нет!
Не Павел Лутонин вступал с ним в спор, а сама жизнь. Телега, став легкой в работе и дешевой в цене, лишила работы тех, кто кормился, вырабатывая дома, у себя в деревнях, ступицы, спицы, гнул ободья и поставлял их таким, как Шутемов. А теперь мелких поставщиков заменила машина. Ручные колеса стали не нужны. Раньше они хотя и плохо, но прирабатывали к своей горькой крестьянской нищете, а теперь их руки пусты.
— Так что же получается, Павел, — спрашивал его и себя Колесов, — выходит, дорогая, плохая шутемовская телега приносила народу больше пользы, чем наша хорошая, дешевая?
Павел отмалчивался. Он и не мог сказать «да» или «нет». Не по его, и не по Петиной, и не по чьей-то злой воле действовал и вступал в силу страшный закон капитализма. Улучшающие производство — ухудшали жизнь тружеников. Машина — друг человека — становилась его врагом.
— Павел, если бы в моих возможностях было дать работу всем, я бы дал ее. — И снова: — Не я придумал капитализм.
— И тем более не я, мы должны бороться против него. — И снова старое повторение: — Только освобождение всей страны… Только передача земли и фабрик…
— Да, но ведь это пока слова, а я дело делаю…
И опять жаркий и долгий спор, которому суждено будет продолжаться не одно десятилетие, между другими «Петрами» и «Павлами». Не только в России.
— Но хотя бы что-то еще можем мы сделать? — переводит разговор Лутонин. — Хотя бы избавиться от перекупщика-оптовика, присваивающего прибыли нашего завода? Неизвестно, какую накидку делают они на далеких ярмарках и базарах, приобретая у нас дешевые телеги.
— В этом ты прав, Павлик, но не открывать же склады в губернии! Нас не хватит на это.
— Хватит, Петя. В каждой деревне есть бедняк, который рад получить счастливый рубль за проданную телегу. Разве не в каждой волости есть почта, где можно открыть счет товарищества? Не надо быть купцом для того, чтобы получить квитанцию и отдать телегу. А это тысячи рублей в кармане товарищества и благополучие многих крестьянских семей.
Нашлась артель во главе с Алексеем Саночкиным, изгнанным с завода Столлем за смутьянство. Лутонин ручался за добросовестность Саночкина и его артели по доставке телег и созданию в больших селах пунктов по продаже телег.
Чего же лучше? Саночкина знали как человека непьющего, хорошо грамотного и добросовестного. Далее следовал контракт оплаты с версты и телеги. Нашелся новый артельный посредник, которому не жаль было переплатить.
Наш старый знакомый Алексей Алексеевич Красавин помог открыть счета в почтовых отделениях, и телеги пошли в большие села. Там они будут продаваться с надбавкой за доставку, зато без хлопот, без потери времени и прогона коня в Лутоню.
Петр Колесов догадывался, что Павел, заботясь об артели Саночкина, заботится не только о сбыте телег. Телеги могут стать удобным прикрытием революционной пропаганды в деревне. Это их дело. Оно не может коснуться его, действующего легально, открыто и законно. Дружба с Павлом не улика. Они связаны заводом, а не убеждениями. Так и Катю Иртегову можно заподозрить в сообщничестве с Лутониным. Нужно меньше думать об этом и проводить свое.
На заводе Колесову делать нечего. Там все на ходу. Ему нужно избавиться и от выставки, там мог бы отлично работать Витасик Жуланкин и быть при деле, а не при птичках и не при Эльзе.
Для выставки нашелся говорун из неудачливых техников с звучной фамилией Истомин и располагающей внешностью. Он, до этого не удержавшись ни на одном заводе, тяготимый неизвестностью, теперь мог оказаться на виду. Охотно приняв пост начальника над самим собой и таким же болтуном, как и он сам, служившим чертежником и названным теперь ассистентом, потребовал для обоих за счет товарищества форму с блестящими пуговицами и возместил затраты в первую же неделю.
Нашедший себя техник Истомин упоенно показывал, как легко телега меняет свое название, становясь то полком, то лесовозкой для длинных бревен и, совсем как фокус, демонстрировал превращение телеги в «карету» с плетеным коробом, а затем в грабарку для доставки руды, песка, глины.
Продуманная выставка, рассчитанная на неграмотного посетителя, показывала телегу во всех ее возможных применениях. Телега-водовозка, пожарные красные телеги с бочкой и ручным насосом, телега с раздвижной красной лестницей, телега с крытым кузовом-ящиком для перевозки продуктов, боящихся сырости и воров. Телега-линейка с пристяжными крыльями и сиденьем, почтовая телега, телега для зерна… Более двадцати видов одной и той же универсальной телеги, на все случаи жизни.
Особое место отведено для колеса. Оно представлено во всех разрезах. Наглядный показ на рисунках и в натуре пользования выжимной штауферной масленкой. Тут же рисунки и наборы латунных вкладышей и шайб различной толщины и опять же зримый показ пользования ими.
— Ничто на земле не вечно, — слышится приятный баритон техника Истомина. — Но всему можно продлить жизнь. Патентованные латунные вкладыши товарищества принимают на себя износ оси и втулки колеса нашей телеги, — декламировал он. — Фирменная колесная мазь, изготовленная по рецептам известного химика господина Шварца, позволяет колесу вращаться с наибольшей легкостью и наименьшим трением… Не верьте моим словам, господа, пусть будут свидетелями сказанного ваши собственные глаза.
Ассистент подходит к тележному колесу, установленному на возвышении, раскручивает его и просит посмотреть на стенные часы с красной секундной стрелкой.
— Считайте секунды, господа. Тончайшая фирменная мазь по рецепту господина Шварца помогает его вращению.
Когда же колесо останавливается, техник указывает на маленькие чашеобразные лопасти, припаянные к его шине, просит ассистента дать воду, и тонкая струйка воды, направленная на лопасти замершего колеса, заставляет его тронуться, затем вращаться бесшумно и плавно, вызывая восхищение посетителей и предоставляя передышку умолкшему соловью. Ассистент усиливает струю, и колесо тотчас же увеличивает скорость.
— Мне нечего добавить, господа, остается только назвать цену тележной мази.
Закончив демонстрацию легкости вращения колеса, он перешел к его смазке при помощи также патентованной и прилагаемой бесплатно к телеге выжимной масленки, вместе с комплектом шайб, вкладышей, гаек и других запасных частей.
Выставка не пустовала. Сюда приезжали и далеко живущие от Лутони предприниматели, купцы, инженеры, побывал здесь и сам губернатор. Его принимал Петр Демидович. Скромно рассказывал, чего можно достичь при добросовестности заводчиков.
Губернатор остался доволен и выставкой, и обедом в его честь. Он отблагодарил товарищество лестной записью в книге отзывов знатных посетителей выставки. И обещал свое покровительство товариществу. Так он говорил, про себя же думал: «Поживем — увидим». Пока же товарищество не внушает никаких опасений «пагубного примера, угрожающего подражанием другим заводам, где рабочие захотят преобразовать их в трудовые товарищества и тем самым будут подстрекать на революционные действия», как писалось в одном из донесений. Встревоженный донесением, губернатор не через кого-то, а лично хотел увидеть «сие опасное новшество».
Обворожительная наследница богача Иртегова, образованный и скромный Колесов, придумавший новый способ эксплуатации, заинтересовывающий рабочих в прибылях, оправдывающий «проверку служением» Анатоль Мерцалов ничем не насторожили губернатора.
Колесов торжествовал.
С наступлением весны Петру Демидовичу уже окончательно нечего было делать на заводе товарищества. Цехи и отделения не нуждались в его усовершенствованиях и надзоре. Павел Лутонин, Корней Дятлов и отец вполне справлялись с налаженным производством. Торговля через почту на главном складе, открытых и открываемых складах не нуждалась в опеке. Бывший казначейский чиновник Немешаев исправно вел бухгалтерию. Завод вполне можно было отдать на самоуправление рабочим, в их собственность.
Одержимый деятельностью Петр Демидович оказался не у дел. Весенняя охота не долго занимала его. Отдохнув после напряженной зимы, он почувствовал тяжесть одиночества.
Катя Иртегова и он по-прежнему в добрых, дружеских отношениях. Петя убежден, что такими они и останутся до тех пор, пока не разбудит ее настоящий «принц», который представлялся ему человеком добрым и бескорыстным, для которого станет она радостью его жизни, а он — ее. Тогда Петр Колесов, может быть, подумает и о своем неизбежном, от которого не уходит никто.
Об этом же иногда думала Катя, не торопя чувств и желаний. Для нее все было предрешено давным-давно. В четырнадцать лет она верила предначертаниям судьбы и провидению, пославшему ей Петю. Теперь она верила в себя, в свои силы, верила, что Петя будет ее мужем и ничто, кроме смерти, не изменит и не перерешит предначертанного не судьбой, а ею, потому что она знает, что никто не может быть ближе ему, чем она. И он поймет это и полюбит ее.
Всему своя пора, и, если она для Кати наступит поздно, нужно ждать. Должное свершиться — свершится.
Весна возбудила в Пете с новой силой желание разрушать и создавать. Ему вспомнился разговор с рыжим мужиком, расхваливавшим телеги трудового товарищества. Он сказал, что если б такими же хорошими и дешевыми стали сани, сохи, бороны и прочая деревенская снасть, как бы молился мужик на Петра Демидовича Колесова.
Невольно возник в памяти надменный санный царек Адриан Коковании, строивший из себя боярина и подражавший какому-то вотчиннику грозненских времен во всем, начиная с шубы и разговора на «ты» со всяким, кто беднее его. Вспомнилась и встреча в доме Кати, когда Колесов был вынужден казаться покорным, зависимым, чтобы продать «себе в убыток» прибыльные телеги. Неплохо было бы теперь встретиться с Кокованиным и любезненько сказать ему, что трудовому товариществу захотелось посадить мужика на дешевые сани, как уже посадило оное оного на дешевую телегу, и так далее в том же духе и тем же древнерусским стилем.
«Интересно было бы, — размышлял Петя, лежа на диване, — полюбоваться при Кате, как завертелся бы бишуевский «Шуйский», как заюлил бы он, зная, что сани не телега и поставить их на станок можно за несколько недель. Наверняка у него есть санный «Дятлов», которого можно назначить санным управляющим и создать трудовое товарищество, объединив семьи кустарей кокованинской «вотчины».
Мать прервала Петю на самом интересном месте, а именно когда Коковании молил его, Колесова, взять отступные тысячи и сохранить ему его дело.
— Петрушенька, — сказала Лукерья Ивановна, — тебя беспременно хочет видеть сорокинский немец мыловар.
Колесов вскочил и пошел встретить Шварца.
— Что же вы, дорогой Симон Иоганнович, не приходите за своими копейками? Их набежало, наверно, за добрые две сотни.
— О, господин Колесов Петр Демидович, я не могу получайт за прохвостовый мазь деньги. Я есть человек со словом, и я не могу быть шульником.
Шварц уже лучше говорил по-русски, но ему стоило больших трудов находить слова, чтобы объяснить причину его ссоры с Леонтием Сорокиным. Ссора началась с тележной мази. Педантичный Шварц сказал сначала по-немецки, потом перевел на русский язык:
— У обмана есть много масок, но лицо у него есть одно — шульническое лицо.
Кофе, который уже научилась варить Лукерья Ивановна, и шустовский коньяк с колоколом на этикетке, обожаемый Шварцем, как великий кофейный ингредиент, помогли ему рассказать, а Колесову понять, что «шульник» Сорокин нарушает контракт с товариществом. Сохраняя размеры ящиков, он заставил поставляющего их «лесопильника» Хохрякова «давайт толщее» доски, тем самым «уменьшайт» внутренний объем ящика, выгадывая на каждом пуде более трех фунтов мази.
— Это есть первый шульническая маска.
От первой Шварц перешел ко второй. Сорокин ставил на этикетки товарищества «рот штемпель», или красный штемпель, «высший сорт», и на этом основании он ту же мазь продавал дороже против указанной на этикетке цены.
Колесову было достаточно, чтобы тотчас же поехать к Сорокину и припасенное для Кокованина выплеснуть на «шульника».
Но педантичный немец попросил еще чашечку кофе и перешел к третьей «маске»:
— Сорокин требует варить мазь, который есть не весенний и не летний рецепт, а есть то, во что корова перерабатывает траву, но не молоко.
Колесов бросился запрягать лошадь, не дав досказать Шварцу о четвертой «маске». Она убивала и второго «шульника» — Глобарева, который на деньги товарищества и благодаря заказам товарищества преобразил свою убогую скоропечатню в настоящую типографию. И этот самый Глобарев продает Сорокину по половинной цене фирменные этикетки! Это было не просто подлостью, а плевком вместо благодарности.
Шварцу пришлось открывать плутни Глобарева уже на дворе, помогая Колесову запрягать Красотку.
На очереди была пятая «маска», но для Колесова хватило четырех. Наскоро простившись со Шварцем и попросив его побывать у него вечером, Колесов сказал:
— У меня для вас есть интересное предложение.
Дома Сорокина не было. Колесов помчался к нему на завод. Две версты показались ему длинными. Взмыленная иноходь Красотки выражала состояние привезенного ею Колесова.
— Что случилось? — спросил, выбегая из конторы завода, Сорокин.
— То, чего следовало ожидать, — ответил Колесов, не поздоровавшись с Леонтием Прохоровичем, не назвав его по имени. — Я приехал по жалобе покупателей нашей фирменной мази, которую мы доверили изготовлять вам, и вы не оправдали оказанной чести.
— Я прошу, Петр Демидович, — пригласил его Сорокин в конторку, — тут посторонние…
— То, что будет известно всем, стоит ли скрывать от двух-трех человек? Но я пощажу вас. Поговорим с глазу на глаз. Приготовьтесь к откровенному разговору.
В маленькой бревенчатой конторке Колесов задал четыре вопроса:
— Зачем вы изменили оговоренную рецептуру мази? Кто дал вам право продавать ухудшенную мазь высшим сортом и увеличить цену против указанной на этикетке товарищества? Сколько недодаете вы мази на каждом ящике с утолщенными стенками? По какой цене и в каком количестве вы покупаете украденные у товарищества этикетки?
Сорокин опустил голову. Не ответы на вопросы обдумывал он, а что будет с ним, беспокоило его. Отрицать — невозможно, признаться — не поворачивался язык. И он спросил:
— Судом или миром, Петр Демидович?
— Это зависит от вас.
— Условия?
— Записывайте, — начал диктовать Колесов. — «Вернуть покупателям через товарищество деньги за недоданную мазь. Высчитать до копейки, до золотника. Доплатить товариществу деньги за незаконно купленные в типографии этикетки. Остальное заплатит владелец типографии. Прекратить сегодня же оклеивание ящиков с мазью нашими фирменными этикетками, а те, что уже оклеены, содрать». И последнее. Это можно не записывать. Как вам будет удобнее — передать в аренду, или продать в рассрочку ваш завод товариществу, или вы предпочтете дождаться осени, когда рядом с вашим задымит лучший завод товарищества, которому уже будет не нужна ваша каторжная салотопня? Ответ завтра. Я буду ждать вас в десять утра в конторе товарищества. Честь имею…
От Сорокина Петр Демидович уже не спеша поехал в типографию к Глобареву. С ним он будет мягче. Глобарев не капиталист, а мелкий предприниматель. Его можно и пощадить, но нельзя оставлять типографию в его руках. Он в лучшем случае может остаться ее управляющим.
Дорога в Лутоню шла мимо лесопилки Хохрякова. Нужно заехать и к нему. У него рыльце тоже в пуху.
Хохрякова Колесов увидел около ворот лесопилки. Подъехал, поздоровался и, не вылезая из коробка, обратился к нему:
— Как вы думаете, Елисей Федорович, не сподручнее ли будет нашему товариществу поставить свою лесопилку и где лучше?
— Да ведь хлопотное это дело, Петр Демидович.
— А что не хлопотно? Тележную мазь варить тоже не масло пахтать, зато без переплаты Сорокину. Какую цену спросили бы вы за ваше лесопильное заведение?
— А я не собираюсь его продавать, — дрогнувшим голосом ответил Хохряков.
Колесов успокоил его:
— Я и не принуждаю вас к этому. Мне хотелось узнать, во что может обойтись товариществу лесопильный завод рам на пять, на шесть… Я думаю, что товарищество при деньгах да при скорой хватке подрядчика Токмакова к осени сумеет пилить свои доски… Благополучия вам, Елисей Федорович. Извините, что задержал. — Колесов тронул вожжами и покатил в типографию.
Хохряков долго стоял у ворот. Не хотелось верить, что ему придется расстаться с лесопилкой, которую он мечтал превратить в большой лесопильный завод. Но Колесов не бросает слов на ветер, за ним сила, люди, деньги.
Денег не было у Колесова. Товарищество не могло построить ни лесопилки, ни купить мыловаренного завода. Предстояли иные первоочередные расходы. Но Катя… Почему бы ей Не сделать два добрых дела?.. Это — вечером. На очереди глобаревская типография.
С Христианом Аркадьевичем разговор был еще короче и мягче. Колесову жаль уличать его в продаже фирменных этикеток товарищества. Поэтому, ничего не объясняя, ни в чем не упрекая Глобарева, было сказано:
— Товарищество хочет видеть вас, Христиан Аркадьевич, управляющим типографией, а не ее владельцем. — Петр Демидович назначил месячное жалованье, упомянул об участии в общих прибылях товарищества, попросил представить опись оборудования и его стоимость.
— Слушаюсь, — ответил Глобарев.
Уходя, Колесов, не утерпев, сказал:
— Кто-то из ваших «гуттенбергов» торгует нашими фирменными этикетками. Узнайте, сколько их продано, и взыщите с виновника следуемое.
Теперь к Кате. У нее, наверно, уже кончились уроки.
— Тсс! — предупредила Колесова Марфа Максимовна. — Занимаются еще. Пишут. Милости прошу. — И Ряженкова провела Колесова в столовую.
Было слышно, как диктует Катя по слогам:
— Тер-пе-ни-е и труд… и труд, — повторяла она, выделяя букву «д», — все пе-ре-трут, — выделяла она теперь букву «т».
Петя закрыл глаза, слушал ее мелодичный голос. Как любит она Детей… Какой матерью будет она… Но, что об этом? Об этом ты не должен думать Петр Колесов. У нее своя жизнь, у тебя своя.
Голос Кати не переставал звенеть в большой гостиной, превращенной в класс. С настоящими партами, с черной доской. Может быть, она играет в учительницу и набрала для игры тех, кого миновала школа. Может быть, Эльза в чем-то права? А?
Нет! Сто тысяч раз нет. Она, обучая, учится сама педагогическому искусству. Вместе с Талей Щутемовой они готовятся стать преподавателями в новой политехнической школе.
А голос не перестает звенеть:
— Теперь, дети, положите тетради на мой стол и все к роялю. Манечка будет запевать «Завтра — завтра…» В гостиной послышался шум, а затем песенка: «Завтра — завтра, не сегодня, так ленивцы говорят…»
Песенкой или игрой на рояле всегда кончался последний урок.
Сейчас Катя проводит детей через кухню. Поможет одеться тем, кто еще не научился этому. Теперь уже не долго. Пете так хочется не торопясь рассказать всю предысторию событий этого дня, начиная с визита Шварца, а после этого попросить ее еще о двух добрых делах.
Катя слушала и делала вид, что ей интересны подробности, но, не выдержав, она сказала:
— Зачем так длинно и опасливо, Петя? Купить — так купить, на мое имя — так на мое.
— Неужели, Катя, все так просто в этот день? Я не верю тому, в чем не сомневался. Катя, могу ли я расцеловать тебя?
— Если тебя не затруднит, Петя, если тебе не покажется, что я слишком дешево покупаю твое внимание, то целуй, хотя правильнее было бы это сделать после более крупной покупки. Поцеловавшись с тобой, я могу не разжать рук на твоей шее, и ты окажешься в плену у хитрой купеческой внучки Катьки Иртеговой.
— Ну зачем ты так говоришь?
— Затем, что ты так думаешь. И думай. Думай, как тебе хочется. Я не осуждаю тебя, потому что люблю и ни от кого не скрываю этого, кроме тебя. Ты не должен знать, как я любуюсь тобой, как хочу нравиться тебе, как ревную к каждой мошке, севшей на твое лицо. Ты не должен этого знать, чтобы не потерять уважения ко мне, поэтому считай меня поцелованной, лесопилку и салотопню купленными.
Несложной была передача купленного Иртеговой мыловаренного завода. С ее стороны Шварц и бухгалтер товарищества Немешаев оценили здания, оборудование, сырье и готовые изделия. Сорокин не спорил в оценках. Колесов предупредил его «не испытывать терпение товарищества». Он мог из-за какого-нибудь котла или двух бочек соды, завышенных в цене, начать судебное дело и развенчать Сорокина. На фасаде выставки уже висело объявление о возвращении переплаченных денег за недовес мази по причинам, не зависящим от товарищества. Деньги возвращались всякому предъявившему тару с утолщенными стенками.
Желающих получить переплаченные копейки обратно нашлось немного, зато добросовестность, даже в таких мелочах, утвердила еще больше репутацию товарищества.
Шварц помог бухгалтеру вычислить подлинную стоимость ухудшенной мази до гроша. Сорокину оставалось только краснеть и соглашаться.
Мелочи оценили чохом. Оставалось подбить черту и определить разницу между тем, что причитается с Иртеговой и что повинен возместить Сорокин, а затем составить нотариальную купчую и на воротах завода установить вывеску:
ТРУДОВОЕ МЫЛОВАРЕННОЕ ТОВАРИЩЕСТВО НА ПАЯХ
На типографии Глобарева уже значилась ее новая принадлежность. Лесопилка ждала своей очереди. Хохряков выплакал слезы прощания с нею и утешался, что в верховьях Лутони он возведет другую.
Когда нотариальные дела и расчеты были закончены, на мыловаренный завод пришел Павел Лутонин. Ему было поручено Катей объявить рабочим о новом их положении, об укорочении на час рабочего дня.
— Тебе и карты в руки, — напутствовал Петр Павла. — Получше представь нового управляющего и скажи, что варить мыло и мазь они будут не на него, не на кого-то, а на себя.
На открытие завода пошла и Катя. Как-никак она владелица, и завод числится ее собственностью. Ее право, отдать ли его на выкуп трудовому товариществу мыловаров или даже подарить им, но пока она хозяйка, а Павел Лутонин ее доверенное лицо.
Собрались на дворе. Вынесли скамьи, ящики, расселись на пустых бочках. Принесенный из конторы стол покрыли зеленой суконной скатертью. За стол сели Шварц, Катя, Павел и трое из мастеров завода. Катя открыла собрание.
— Господа рабочие, мастера, труженики завода, предоставляю слово такому же труженику, как и вы, Павлу Гавриловичу Лутонину.
— Мне поручено Екатериной Алексеевной Иртего-вой, — начал он, — рассказать вам, каким будет завод. Этот завод хотя и не принадлежит вам, но хозяйничать на нем будете вы. И то, что заработано вашими руками, будет принадлежать вам. Вы сами установите, сколько и кому нужно платить, как распределять прибыли, как сделать, чтобы мыло и мазь становились дешевле, как облегчить свой труд. Вы изберете из своей среды в помощь управляющему заводом доверенных лиц, вместе с которыми он будет решать все дела. Рабочий день с понедельника той недели будет короче на один час.
Шумный отклик получили эти слова. И еще шумнее отозвалось собрание, когда Лутонин назвал управляющим Шварца. Было видно, как любим и уважаем этот чужеземец. Трогательны были его слова:
— Я очень благодарю вас, я очень благодарю. Мы будем иметь хороший завод. Мы будем варить лучший продукт! Наше товарищество есть наше товарищество! Штраф — нет! Крик — нет! Благодарю! Очень благодарю!
Лутонин продолжил свою речь:
— Штрафов не будет, не будет и криков, но порядок должен быть. Вас никто не будет обыскивать в проходной. Добросовестность станет вашим сторожем. А если кто-то соблазнится хотя бы на один кусок мыла, принадлежащий товариществу, тот потеряет доверие, право работать на заводе. У Сорокина можно украсть. У него только два глаза. Теперь же столько глаз, сколько вас. Это я к слову. А сейчас я поздравляю вас с открытием и прошу назвать доверенных, из коих составится совет по самоуправлению заводом при его управляющем. В этот совет должны войти не просто честные люди, но и знающие дело, умеющие купить и продать с выгодой для товарищества и с пользой для народа.
Доверенные были названы. Колесов пришел к концу собрания и сел рядом с потеснившимся стариком. Катя видела торжествующее лицо Пети. По нему читала она: «Вот еще одна победа, пала еще одна крепость».
Закрывая собрание, Катя рассказала о воскресной школе для взрослых, о новой четырехклассной школе для детей.
— А теперь, — заключила она, — останьтесь сами с собой, со своими доверенными и своим управляющим и поговорите, как вам жить и как вам работать. А это от меня.
Буланый битюг, запряженный в ломовую телегу, ввез дубовую, потемневшую от времени бочку из подвала Евлампия Иртегова. Верхом на ней сидел Корней Дятлов. Приехал поздравлять.
Покидая завод, Катя увидела в толпе Мерцалова.
— Анатолий Петрович, — окликнула его Катя, — кажется, мне теперь грозит тюремное заключение.
— Помилуйте, Екатерина Алексеевна, за что же?
— Я угощаю рабочих безакцизной дедушкиной водкой.
— Угощаете, но не торгуете, — целуя ей руку, отшутился галантный Анатоль. — Надеюсь, угостят и меня этим долголетним напитком?
— Сделайте одолжение. Я прикажу презентовать вам полную бочку. С начальством нужно быть в добрых отношениях, Анатолий Петрович.
— И особенно с таким воинственным блюстителем, как я.
Они оказались за воротами и разговаривали теперь свободнее.
— Как понравилось вам, Анатолий Петрович, наше собрание?
— Очень. Я разделяю все до последнего слова из сказанного вами и от вашего имени Павлом Гавриловичем. Беспрецедентно, смело и неуязвимо. И все же…
— Что?
— Я бы посоветовал не выносить на вывеску то, что целесообразно прикрывать ею.
— Извините, Анатолий Петрович, я не понимаю…
— Завод принадлежит вам. И на нем должно стоять ваше имя. Оно никому не будет резать глаза. Так мне кажется, как постороннему наблюдателю. Я не могу желать вам зла, тем более что вы подкупили меня обещанной водкой…
И Мерцалов принялся рассказывать о приезде в Лутоню его отца, о новом платье жены, о новых модах в Париже, о покупке чистокровной арабской лошади… обо всем, что мешало вернуться Кате к их прежнему разговору. И наконец, пожелав успехов, он поцеловал ей руку и направился к коновязи, где, пугливо озираючись, ждала его белая лошадь.
Кате показалось, что Анатоль хотел еще что-то сказать. Но, как всегда, чего-то недоговорил.
Шварцу не нужно было создавать завод заново. Он существовал. Его следовало улучшать. Этим и занимался он с утра до ночи. На выставке вскоре появились новые сорта мыла: «Банное», «Стиральное», «Детское» — с фирменным знаком товарищества. В новых ящиках с выдвижными крышками была выставлена и колесная мазь. Неумолчный техник Истомин обращал внимание посетителей и на это новшество:
— Купивший нашу мазь убивает двух зайцев!..
Вторым зайцем был сам ящик с выдвижной крышкой, который может найти тысячу и одно применение в хозяйстве. И применения эти перечислялись.
Мыло не нуждалось в рекламе. Его качество проверялось с первой стирки, а цена говорила сама за себя. Копейка на куске мыла не могла не приниматься в расчет, а две убивали конкурентов.
Колесов не был мыловаром, но им не надо и быть, чтобы старые прессы завода Коробцовой-Лапшиной перешли на мыловаренный завод и занялись штамповкой фигурных кусков мыла: «Семейного», «Душистого», «Земляничного», «Лутонинского», «Дамского», «Дорожного», «Нежного», «Яичного»… Дорого ли стоит штамп, который может служить годы? Какие затейливые формы он позволяет придавать мылу, а главное — на нем название и цена. И тут товарищество оградило покупателя от своевольства наценок лавочников. Наживи свое и будь доволен. Кажется малой нажива — покупай у других мыловаров.
Шварц открыл фирменный магазин. В магазине продавались и те сорта, которые не шли в общую продажу: «Праздничное», «Королевское», «С добрым утром!», «Лебедь», «Незабудка»… Он горазд был на выдумки. Не дорого стоят красители. Мало ли на свете ароматических веществ. Цвет и запах мыла помогают его успеху. А успех мыловаренного товарищества не подлежал сомнению.
И зачем понадобилось Леонтию Сорокину пускаться на мошенничество? Что мешало ему прислушаться к голосу Шварца? Теперь бы имя Леонтия Сорокина стояло на каждом куске, и он мог бы стать богатым и знатным. А сейчас? Открывать новое дело? Какое? Он ничего не умеет делать. Он не умеет даже варить колесную мазь. За него это делали другие. Открыть магазин? Какой? Чем торговать? Войти в пай? К кому? Начать служить? Кем? Проживать полученные за продажу завода тысячи, ничего не делая? Но надолго ли хватит их?
Наступили томительные дни тупого безделья. Куда деться в глухой Лутоне? Единственное место, где может Сорокин отвести душу, — это шутемовский дом. Но и там устали от него, да и ему надоело играть в подкидного дурака, проклинать Петьку Колесова, сулить ему сто бед, семь смертей, а он — хоть бы что. Ходит в своей косоворотке, не успевает отвечать на поклоны. И Леонтию Прохоровичу Сорокину приходится говорить: «Здравствуйте, Петр Демидович». А как же по-другому?
Шутемову легче, он ни в чем не провинился перед товариществом. Дело потерял, а остался при деньгах. Головастый купец Кокованин помог сплавить на баржах в низовья Камы и на Волгу свои купленные у товарищества телеги. Там не спрашивали, что почем. Далека Лутоня. Никто не знает, что стоят там такие же телеги. Руки коротки у Колесова торговать телегами на всю Россию-матушку. Хорошую цену взял Патрикий Шутемов за телеги. Нажить не нажил, но и прогадать не прогадал. Вернулся с деньгами. Положил в рост. Хлеба не просят, а процент копят. Кто знает, каким будет земли вращенье, куда повернет жизнь «Колесо»… От безделья можно заняться экипажами. Прибылей не будет, а вывеску и фонарь под ней можно не снимать с ворот. Пусть горит по ночам и освещает имя Шутемова, которое должны знать и помнить люди. Не снял вывеску и Парамон Жуланкин. Подковы, скобы, топоры, лопаты, сечки многого к капиталу не прибавят, но кормить кормят и «фирму» блюдут.
— Ну вот, Павлик, теперь ты видишь, кто прав, — дружески говорил Петр Колесов, когда они возвращались берегом реки Лутони после покупки лесопилки на Катины деньги и передачи ее на арендных началах рабочим. — Мыловаренный завод уже начал окупаться. Не пройдет и пяти лет, как арендный завод станет собственностью его тружеников. Энергичный организатор химик Шварц собирается поставить еще пять варочных котлов и стать монополистом в губернии. Придумав новый способ торговли «мыло — почтой», он избавляется от посредников. Ну что же ты молчишь, Павлик? Зачем упорствуешь? Разве наглядные примеры не подтверждают возможности экономического разгрома капитализма?
— Петя, — предложил сесть на зеленый пригорок Лутонин, — настоящие революционеры говорят об уничтожении капитализма, а не о мыловарне. О миллионах людей, а не о сотне рабочих, которых ты и Катя сделали на время счастливыми. Это хорошо. Сто человек стали жить безбедно. А сто миллионов? Найдется для них столько Кать и Петь, которые прибегнут к такой же благотворительности?
— Важно начать…
— Важнее кончить, Петя. А кто знает, каким будет конец? Наше «Колесо» по-прежнему остается колесиком, зависимым от тысяч колес страшного, безжалостного капиталистического механизма. Будь бы у Шутемова в десять раз больше денег, он бы развалил по спице наш тележный завод. Будь бы образованнее и богаче Леонтий Сорокин, не удалось бы купить за бесценок его завод. Один ли Шварц химик на земле? И ты ли один такой сверхинженер? Представь, что такой, как ты, стал бы зятем Шутемова? И оборудовал бы для него машинное производство телег? Сейчас нет такого. А если найдется?
— Поздно находиться такому. Нашу телегу не обгонит никакая другая. На будущий год она будет стоить вдвое дешевле. Мы можем торговать в кредит. Ты слышишь — в кредит!
— Ты увлекаешься, Петя. Ты снова забываешь, что нашу телегу удешевляют рабочие завода Коробцовой. Ты заставил Столля давать больше и лучше. Ты продиктовал ему новую технологию, удешевил производство осей, шин, поковок. Пуд гаек и шайб стоит немногим дороже пуда металла.
— И отлично.
— Отлично для трудового товарищества. Но каково для рабочих завода Коробцовой? Мы переполучаем за то, что недополучают они.
— Это очень жаль, Павел… Пусть добиваются лучшего.
— А как?
— Тебе виднее, Павел. Я слышал о забастовке и о требованиях увеличить оплату за труд на коробцовском заводе.
— От кого, Петя?
— Узнал из листовки…
— Из какой, Петя, листовки?
— А ты не знаешь о ней?
— Слышал краем уха что-то такое…
— Всего лишь слышал? Ну, что ж, будем считать, что ты только слышал, и притом краем уха. А я читал, и не краем — в оба глаза, и притом внимательно. С перечитыванием.
— А зачем тебе, Петя, потребовалось такое внимание?.
— Побаиваюсь, Павел, за авторов этой гектографической листовки.
— А что за них бояться? Разве они подписались?
— Не подписались, но пальцы оставили.
— Да? Каким образом? Это очень интересно.
— Если интересно, тогда слушай. Слово «социализм» пишется без мягкого знака после буквы «з». Слово «пролетарии» пишется не через «ять», а через «е» простое. И если человека, подозреваемого в написании оригинала листовки для гектографа, попросят написать эти два слова и он или она повторит эти грамматические ошибки — появится первая улика. А затем, когда займутся изучением почерка, то ему или, скажем, ей уже некуда будет деться.
— А почему ты, Петя, говоришь: или «ей»?
— Вот видишь, Павел, — усмехнулся Колесов, — ты уже пробалтываешься, беспокоясь о местоимении «ей». А если я скажу, что писавшая листовку плохо изменяет почерк, сохраняя характерные закорючки у букв «щ» и «ц» — окажется вторая улика.
— Тебе бы в жандармы, Петя, — так же смеясь, заметил Павел. — Из тебя бы получился сыщик или следователь, не худший, чем инженер. А что еще не так в почерке листовки?
— Все не так, начиная с самого почерка. В таких случаях пишут печатными буквами на листке из тетради по арифметике. На листке, разграфленном в клеточки. Не уличишь.
— Да ты еще и опытный конспиратор.
— Я просто не дурак и не сую голову туда, где ее могут оторвать. Это к слову. На тот случай, если ты и Настя или кто-то из твоих новых векшенских друзей, отбывающих ссылку, снова вздумают настойчиво рисковать свободой.
Павел понял намек. Не желая раскрывать тайны, принадлежащей не только ему и Насте, он спросил в упор:
— Ты против забастовки?
— Я против способов ее организации. Мне далеко не безразлична участь людей, которых я люблю. Зачем так сложно и рискованно, когда есть путь проще, короче и неуязвимее.
— Какой, Петя?
— Стоит нашему тележному товариществу перейти на восьмичасовой рабочий день, и через неделю на коробцовском заводе вспыхнет забастовка. И ни тебя, ни меня никто не сумеет обвинить, что забастовка порождена нами.
— Но, милый мой Петр Демидович, — горячо заспорил Павел, — нужно не только породить, но и направить порожденное тобой. И если ты в самом деле, читая листовку, следил только за грамматикой, ты, значит, ничего не понял или не хотел понять, думая, что только ты ось и все вертится теперь вокруг тебя.
— Я так не думаю, хотя и не считаю себя пятым колесом.
— Тогда ты должен был заметить и политическую суть листовки. Рабочие должны просить не барской милости, а требовать положенное им. Не только материальные соображения должны руководить бастующим, но и сознание своего рабочего достоинства, понимание, что он, рабочий, на заводе главная фигура и что забастовка является предупреждением о более решительных мерах. О наведении новых порядков и ломке старых. Не протягивать руку требует листовка, а подымать ее. Так что, Петр Демидович, забастовка забастовке рознь. Столль тоже жаждет забастовки и по-своему организует ее. Штрафами. Увольнениями. Снижением заработка. Он убежден, что перепуганная забастовкой графиня продаст за бесценок завод Стрехову и Столль войдет к нему в пай. Болван! Он забывает, что забастовка предрешит его конец на заводе. В листовке определенно говорится о наемных грабителях и тиранах. Листовка скомпрометирует его.
— Это слова, Павлик!
— Все начинается со слов. Недаром наш школьный попик поучал: «в начале было слово и слово было бог…» Когда революционное искрометное слово зажигает сердца, оно становится силой противоборства. Не умаляй значение пламенных слов.
— Так что же, выходит, проектируемый мною восьмичасовой рабочий день на тележном заводе никак не скажется на забастовке?
— Я, Петя, этого не говорю. Теперь все ручьи текут в один пруд народного гнева. И мутные и чистые ручьи полнят его. Одни сознательно, другие преднамеренно, третьи вынужденно текут и сливаются, не желая того, с революционным потоком. Недалек день, год, преграда будет прорвана, и людское терпение, обратясь в гнев, хлынет и смоет все мешающее ему, все противящееся его силе…
— Толковые, я смотрю, ссыльные поселились в Векше. Я знавал таких и едва не сгорел… Ну, да что об этом. Большим потокам — большие и русла, а малые ручьи текут и без них. Останусь верен себе. Буду течь ручьем-одиночкой, памятуя, что и малые, но настойчивые ключики иногда незримо, неслышимо подмывают и рушат капитальные, веками возводимые строения. На этом, Павлуша, и порешим. Закроемся. Уйдем в себя и останемся такими же друзьями. Этого разговора между нами не было. Ни ты, ни я не вспомним о нем, ни на следствии, ни на дыбе. Все бывает в жизни. Так, что ли?
— Да, Петя!
— Руку!
— Вот моя рука!
Забастовка на коробцовском заводе сулила Колесову то, что казалось ему возможным только через два, через три года. Он мог, оставив тележный завод, с легкостью убрать Столля, для чего было достаточно дать знать графине, что завод выгоднее продать на выкуп рабочим, как это сделала Екатерина Иртегова, нежели получать с него мизерные прибыли.
Столлю также нужна была забастовка. Он уже дважды встречался с Глебом Трифоновичем Стреховым, влиял на него через Магдалину Григорьевну Шутемову, предпринимал все, чтобы завод был воссоединен с Векшей и он стал его совладельцем. Столль помогал вспыхнуть забастовке штрафами, сокращением заработков, увольнениями.
Колесов вольно или невольно помогал вспыхнуть забастовке, преследуя иные цели.
На его недавней памяти шумные восторги мыловаров после объявления о сокращении на час рабочего дня. Этот час радостно отозвался в каждой рабочей семье. В день годовщины тележного завода и там будут введены восьмичасовой рабочий день и двухсменная работа. Спрос на телеги намного превосходит производственные возможности завода. На стоимости телеги почти не скажется сокращение рабочего времени, напротив, возрастет выпуск телег при двухсменной работе завода. Зачем же ожидать годовщины, если сегодня же, в ближайшие дни, можно сократить рабочее время и ускорить этим забастовку на заводе графини? И он сегодня же, как всегда осторожно, не раскрывая истинных замыслов, соберет мастеров.
По пути на завод Колесов встретил Симона Иоганновича. Подготовленную речь для тележников он прорепетировал на Шварце:
— Симон Иоганнович, наблюдая за работой на вашем жарком заводе, я заметил, что рабочие очень устают и во вторую половину, после обеда, делают меньше.
— О да, о да… Трудный работ, горячий огонь, большой заказ…
— Кто же мешает вам, дорогой Симон Иоганнович, увеличить работу завода до шестнадцати часов и ввести две смены по восьми часов?
Шварц на крыльях примчался на свой завод, чтобы подсчитать, «что есть минус и что есть плюс».
На совете мастеров тележного завода Петр Демидович изложил положение дел:
— Мы даем чуть ли не вполовину меньше, чем нужно и можно дать. Удлинять время работы не к лицу нашему товариществу. Убыстрять скорость передачи — несомненно, скажется на качестве, а следовательно, и на сбыте. — И далее навел слушающих на то, чтобы ввести вторую смену, затем выразил опасения, что вторая смена, кончающаяся поздно, повлечет недовольство рабочих, лишившихся нормального сна. Незаметно сам подсказал то, что желал.
Корней Дятлов рассудил так:
— Выход один — убавить рабочее время. И если первая смена будет начинать в шесть утра и заканчиваться, с перерывом на обед, в три часа, то вторая смена с трех дня успеет отстоять у станков и до полуночи быть дома.
Петр Демидович поколебался для видимости минут пять, посоветовался при мастерах с бухгалтером и подтвердил:
— Вы правы, Корней Евстигнеевич, у нас выход один — согласиться с восьмичасовым рабочим днем и начать набор второй смены. Мы, я думаю, не Прогадаем от этого.
О переходе на восьмичасовой рабочий день двух заводов стало известно в городе на другой же день. Желающих поступить на мыловаренный и тем более на тележный заводы было более чем достаточно.
И, несмотря на это, в типографии были отпечатаны две сотни афиш, в которых канцелярски бесстрастно извещалось, что в связи с переходом на двухсменную работу, по восемь часов каждая, тележный завод нуждается в мастерах и рабочих. Затем назывались и цифры гарантированного заработка «от» и «до», участие в прибылях товарищества, право пользования удешевленными обедами в столовой, бесплатным обучением детей в двух школах, учрежденных госпожой Е. А. Иртеговой, а также ссудами заводской кассы взаимного кредита, и опять же «от» и «до» рублей, на срок тоже «от» и «до» месяцев, а при возведении своих домов, при покупке скота и на более продолжительные сроки, при условии поручительства двух лиц…
Такие же, чуть меньшие пр размеру, афишки зазывали рабочих и на мыловаренный завод, как будто оба эти завода опасались, что не найдутся рабочие руки, которых теперь в Лутоне было больше, чем когда-либо.
Не кто Иной, как Павел Лутонин, придумал и подготовил черновички афишек и попросил Колесова отредактировать их набело. Тот, сделав вид, что ему непонятна подоплека этой затеи, сказал:
— Ты молодец, Павел. Эти объявления привлекут к нам новых рабочих, и мы сумеем отобрать из них лучших мастеров. Очень разумно. Очень, очень!
Бывавший запросто у Кати Иртеговой вместе со своей жизнерадостной женой, тоже Катей, Анатоль Мерцалов заметил об афишках:
— Трудно представить себе более умные и безгрешные прокламации, призывающие к забастовке рабочих завода Коробцовой-Лапшиной.
Катя весело заспорила:
— Анатолий Петрович, так можно и в крестном ходе увидеть демонстрацию. Можно заподозрить и Христа в распространении демократических идей, а вас — в попустительстве.
— Нет, Екатерина Алексеевна, я далек от того, к чему, как вам кажется, должен быть близок. Но разве мне запрещено думать, оценивать и делиться своими суждениями? Кроме всего, я хотя и вынужденный, но житель Тихой Лутони. И мне, как жителю, не безразлично было узнать, что рабочие завода графини потребовали у Столля восьмичасовой рабочий день. До этого они просили снизить его на час. Как на вашем мыловаренном. Они хотят надбавки по двадцать копеек на рубль.
— Этого нет в афишках товарищества.
— Но там названы цифры заработка, и самая меньшая из них превышает большую, получаемую рабочим на заводе графини.
Катя по-прежнему весело полемизировала:
— Наверно, и я поступаю опрометчиво, платя кучеру и кухарке намного больше, чем все. В Лутоне могут забастовать все кучера и кухарки. Я подаю плохой пример…
В этот вечер шутливой болтовни Мерцалов почему-то нашел нужным сообщить Кате, где-то между фраз, о том, что уездное начальство, побаиваясь, что готовящаяся забастовка может перейти в бунт, расквартировало в окрестных деревнях кавалерийскую сотню.
— Для этого есть некоторые основания. Дело в том, что появилась вторая прокламация, призывающая действовать решительнее. Но я думаю, что уездному начальству не следовало подливать масла в огонь и не мешать коробцовским рабочим выяснять свои материальные отношения с графиней. Появление сотни кавалеристов может стать провокационным, о чем я имел честь предупредить ротмистра этой сотни. Но я полагаю, что все обойдется мирно. Графиня продаст свой завод Стрехову, а тот пойдет на уступки рабочим, пообещает им кучу благ, а затем обманет и вызовет этим новую забастовку, которая неизбежно перейдет в бунт обоих заводов: Лутонинского и Векшенского. Но сейчас этого не случится… Поэтому поговорим о процветании вашей изумительной школы, Екатерина Алексеевна.
Слушая Анатоля, Катя опять не могла понять, сочувствует ли он забастовке, стоя на стороне рабочих, или только притворяется и хочет что-то узнать. Его снова можно было принять и за искусного ловца, и за человека, сочувствующего революции, но боящегося признаться в этом. Но кем бы он ни был, его нужно принимать, разговаривать с ним, прислушиваться к сказанному им между слов. А между слов он не сочувствовал Столлю и считал его главным виновником упадка завода.
Странным казался Мерцалов и Колесову, особенно после неожиданного приезда в Лутоню Олимпия Ягилева, который в Петербурге в числе четырех избежал ареста членов тайного кружка «Освобождение». Олимпий Яги-лев объяснил свой приезд тем, что, прочитав в газетах об успехах нового кооперативного тележного товарищества, ринулся повидаться с его создателем, старым другом Петечкой, и попробовать предложить свои инженерные услуги. Ягилев привез пачку разрозненных номеров газеты «Искра», связку нелегальных брошюр.
— Здесь есть отличные сочинения!
Насторожившийся Колесов ответил резко:
— Спасибо, Олик. Я этих книг не чтец. Отсек очарованье чар ниспроверженья. Выжег в себе заблуждения революционного переустройства жизни. Верю только в эволюцию разумности реформ царя. И тебе советую меньше «искрить» и рисковать собой. То, что ты сказал, я, Олик, не слыхал. А что касается работы на тележном, ее скоро не будет и для меня. Извини, к себе не приглашаю. У меня отец слуга царя и бога.
Через несколько дней Колесова спросил Анатоль о приходившем к нему Ягилеве:
— Что это за личность? Он исповедовал меня, спрашивал о вас, и спрашивал искусно. Кто он?
Колесов ответил прямо:
— Наверно, провокатор, Анатолий Петрович. Но мне-то что?
— И мне так показалось, — согласился Мерцалов, — хотя и слишком просто скомпонован для этой тонкой и серьезной роли.
Вот и пойми, кто и как скомпонован и в какой роли выступает.
Не все безоблачно и безмятежно на душе и в жизни Пети Колесова.
Не из тучи гром — забастовали рабочие жуланкип-ских мастерских. Они не вышли на работу — и все. На воротах мастерских Парамон Антонович прочел написанное мелом: «Восемь часов при том же заработке».
Велев сыну стереть мокрой тряпкой требования рабочих, Жуланкин побежал к «вриду». Мерцалов очень внимательно выслушал его и посочувствовал:
— Ай-ай, господин Жуланкин, как вы удручили меня, я не знаю, что предпринять.
— Вернуть иродов, — потребовал он.
— Вернуть? Но, простите, Парамон… кажется, не ошибаюсь?.. Антонович. Они же не ваши крепостные… После реформы тысяча восемьсот шестьдесят первого года…
— Знаю я эту реформу. А совесть? Они же нанятые! Я их кормлю.
— Не кормите. Проголодаются и придут.
— А если не проголодаются? Их, говорят, немец на мыловаренный берет! Это же почти что в харю плюнуть… Кузнеца к мылу приставить? За рупь-целковый свои мастеровые руки перепродать?
— Это невероятно, — вторил Мерцалов. — Кузнец — и вдруг… Я понимаю, если бы кузнец стал тачать сапоги, это хотя и смешно, но ближе… Нельзя позволить перепродать им свои руки. Их нужно немедленно перекупить за два рубля и оставить немчуру с носом. Да-да, и сказать ему: «Немец-перец-колбаса съел теленка без хвоста», — или что-нибудь еще остроумнее…
— Господин «безмундирный врид», мне не до смеха.
— И мне, признаться, не до него, но вежливость прежде всего. Я обязан быть внимательным и участливым. Давайте разберем, Парамон… Парамон…
— Антонович, — зло подсказал Жуланкин.
— Совершенно верно. Благодарю вас. Так много имен, которые нужно помнить. Например, Колесов… Так и не могу заучить, Денисович он, или Демидович, или Столль Юрий Викторович, или Виктор Юрьевич… Просто какая-то чехарда. Да-а. Мы остановились на руках. Кому принадлежат руки, которые перепродали ваши кузнецы?
— У каждого свои.
— Вот в этом и дело, Парамон Антонович. И если эти руки мои, я вправе распорядиться ими. Если кузнецы что-то украли своими руками, я ваш покорный слуга, — поклонился Анатоль. — Если они оскорбили кого-то действием, я ударю по ним. Если они, наконец, написали на заборе непристойное, в моей власти наказать их. А заставить ковать или что-то там такое… я не имею права. Это может сделать только один господин. Господин, как вы изволили выразиться, «рупь-целковый». С ним и прошу покорнейше иметь дело.
— А ежели ж, — Жуланкин вынул заранее приготовленную сторублевую ассигнацию, — предложу вам еще?
Мерцалов едва сдержал себя.
— Сколько вам сдачи? И по какому месту, господин купец?
Жуланкин опешил. Перед ним стоял человек, чем-то похожий на Колесова. На его гладком, хорошо выбритом лице проступили розовые пятна. В его синих глазах была решимость. Он мог ударить. Поспешно схватив со стола свою сотенную, Жуланкин рысцой выбежал из кабинета Мерцалова.
«Мало дал, — подумал Жуланкин в сенях мрачного дома. — Его перекупило товарищество», — решил он на улице и направился к Столлю — как быть?
Столль не дослушал Парамона Антоновича.
— Уже поздно идти на уступки, ваши кузнецы работают в тележном товариществе. Но вы не огорчайтесь, — предупредил Столль, — скоро появится много свободных рабочих.
— Как понимать вас, Виктор Юрьевич? — полюбопытствовал Жуланкин.
— Так, как я сказал. Графиня не согласится владеть убыточным заводом. Рабочие требуют прибавки. Двадцать копеек на рубль. И укорочения рабочих часов. А этого сделать невозможно. Я доложил об этом графине и жду ее со дня на день.
Лицо Столля тоже чем-то походило сегодня на лицо Петьки Колесова. «Неужели ж куплен и он?»
Обессиленным, раздавленным вернулся домой Парамон Жуланкин. Потухшие горны. Молчащие мастерские. Убийственная тишина. Цепная собака и та не тявкнула, не вышла из конуры, будто тоже забастовала.
Через открытое окно дальней комнаты слышалась, как дармоедка сноха бренчит на своей рояльке. Ей Что? У нее своя жизнь, свои утехи. Что-то часто стала Она бывать у отца, и каждый раз в те дни, когда приезжает к Шутемовым векшенский заводчик Глебко Страхов. Спроста ли?
Плохого в этом видеть, может быть, и не следует, но и хорошего мало в том, когда человек, которому под пятьдесят, с одышкой и при животе, танцует с чужой молодой женой и наряжается не по годам пестро и затейно.
Однако в этом Парамон хочет видеть и коммерцию. Шутемов не зря привечает Стрехова, который может завладеть графининым заводом, и тогда для Петьки Колесова не будет вольготных оковок телег.
А так ли это?
Тяжко на душе Парамона Антоновича, душно на дворе, сумеречно в ясный день. И не с кем поговорить. С сыном? А что может сказать Витасик, когда у него за сеткой в саду и в голове поют и порхают птички? В них да в Эльзе вся его жизнь.
Один ты одинешенек со своим горем, Парамон Антонович. Не сходить ли тебе пожаловаться могильному холму, под которым покоится умная, утешливая, заботливая, поторопившаяся на тот свет жена? А может быть, лучше крикнуть смешливую, раскормленную Милку и велеть подать в спальню графин для заглушения болей и мук? И он кричит:
— Где ты там?
— Тут я, тут, Парамон Антонович, — невесть откуда появляется переотягощенная здоровьем и бездельем деваха. — Сижу и жду, может, на что снадоблюсь…
В ее глазах зеленая весна, во рту белым-бело, и вся она грешным-грешна открыто и зовуще, хмельнее водки, жарче домны.
— Невыспанные нынче вы и плохо кушанные, Парамон Антонович… Каво-чего-куда прикажете?.. Я вмиг.
— Иртеговской графинчик и грибков в спальный летник. Кто тебя так разрумянил, распалил?..
Оставаясь как бы в стороне от забастовки, Павел Лутонин через верных людей настоял — не гасить плавильных печей, не сажать в них «козлов», не причинять никакого материального ущерба заводу, чтобы власти не могли расценить забастовку как бунт и начать расправу за причиненные убытки.
В день приезда Коробцовой-Лапшиной, на этот раз только с камеристкой, Петр Демидович отдал визит вежливости, поздравил графиню с благополучным приездом, поднес очередной букет оранжерейных пионов и памятный золотой жетон товарищества с крупным изумрудом в центре и мелкими по ободу колеса.
— В цвет ваших глаз, графиня Варвара Федоровна.
Графиня тотчас приколола эмблему, как брошь, и начала разговор о положении дел на ее заводе.
Колесов всячески уклонялся от прямых ответов, начинал рассказывать о Катиной школе, вспомнил об оставленном в своем коробке двухдюжинном мыльном наборе. Попросил разрешения принести горничной эту мыльную коллекцию, а затем, когда горничная доставила в именной, роскошно инкрустированной шкатулке двадцать четыре разноцветных куска мыла, уложенных в гнезда, принялся рассказывать о свойствах каждого из них.
Графиня благодарила, подносила к носу то один, то другой кусок, повторяла свое «шарман» и «се тре бьен» и снова возвращалась к своему заводу.
— Мне, Варвара Федоровна, не хотелось бы огорчать вас в первый день вашего приезда, но вы так упорно настаиваете на этом. Извольте. — Колесов ослабил галстук, показывая этим, что ему не легко говорить; он прибег к старому приему: — Товариществу трудно платить рубль за то, что стоит несколько копеек. Товариществу невозможно просить господина Столля снизить цены на поставку металлических изделий, потому что это будет означать дефицит. Он и без того работает на красной черте возможностей состарившегося завода. И товариществу, не мне, а товариществу кажется, что дешевле построить маленький заводик, оборудовав его новейшими станками, которые при небольшом числе рабочих покроют наши потребности.
— Милый друг, Петр Демидович, я поняла вас. Женщины очень часто, а может быть, всегда, обладают вторым слухом. И если он не изменяет мне, то, пожалуйста, скажите, за сколько вы хотели бы купить завод? За сколько?!
— Варвара Федоровна, у товарищества едва ли найдутся деньги, чтобы купить хотя бы только одну трубу вашего завода. Это не хохряковская лесопилка и не сорокинская мыловарня.
Графиня задала вопрос, который не могла не задать:
— А на что же вы собираетесь строить свой новый маленький завод?
— На векселя. Фирмы дают большую рассрочку.
— А почему же не могу дать ее я, если векселя подпишет Екатерина Алексеевна Иртегова? Она, как наслышана я, весьма платежеспособна.
— Я не думаю этого, Варвара Федоровна. И зачем ей быть фабриканткой, владелицей завода, который… Впрочем, ей лучше знать, как распорядиться своими деньгами, если они у нее еще есть.
— И вы не знаете этого, мой друг? — Графиня игриво пощекотала за ухом Колесова. — Ах, мой милый, наивный простачок… Я понимаю, Кэтрин очень скрытна, как все умные люди. Во что вы оцениваете мой завод, Петр Демидович? Или вам удобнее ответить на этот вопрос в зависимости от исхода забастовки.
Разговор походил на допрос. Напрасно он пришел сегодня. Но коли сглупил, нужно быть последовательным.
— У меня, Варвара Федоровна, нет второго, женского слуха, но то, что я слушал первым, мужским, не может иметь никаких последствий. И если то, что говорят, не преувеличено, не является способом напугать Столля, вам-то что до забастовки? Рабочие привязаны к Лутоне своими домами, коровами, огородами, могилами отцов и дедов, наконец. В Лутоне поблизости нет завода, который бы мог взять на работу тысячу человек.
— Тысячу двести, — поправила графиня.
— Тем более. Ваш завод не мастерские Жуланкина. Пять-шесть десятков его мастеров нашли прибежище в нашем товариществе, но и они взяты из сожаления к их семьям. Закройте на неделю завод. Погасите печи и займитесь его продажей, если он в самом деле вам не нужен. Есть отличный покупатель.
— Кто?
— Глеб Трифонович Стрехов. Для Стрехова будет выгодно присоединить ваш завод к своим и превратить свой металл в изделия. Я могу подсказать, если вы захотите, его управляющему, моему однокурснику Юлиану Донатову. Это умный и дальновидный инженер с большим будущим. Он каждую субботу приезжает к Шутемову. Он, кажется, хочет стать его зятем. Младшая дочь Шутемова Таля так дивно расцвела.
— Я буду вам благодарна, Петр Демидович. Простите мне мои подозрения. Я сегодня же смою их вот этим… нет, лучше этим куском… прозрачного мыла.
Видя, что разговор закончен, Колесов поцеловал руку графини и спросил:
— Могу ли я рассчитывать видеть вас в доме моего отца?
— Непременно, непременно… и вместе с божественной Кэтрин Иртеговой. Может быть, она вспомнит, поищет, не завалялась ли у нее какая-то мелочь для покупки еще одного завода…
Колесов пожал плечами, улыбнулся и раскланялся. Он сделал все необходимое, чтобы графиня встретилась с Глебом Трифоновичем Стреховым, и тот предложит ей за завод оскорбительно мало, после чего можно будет приступить к осуществлению намеченного и теперь почти предрешенного…
Забастовочное движение в России становилось самой яркой краской в картине ее истории первых лет двадцатого столетия. Мировой экономический кризис не мог обойти Тихую Лутоню, как бы она ни пряталась в глухомани Прикамья и каким «натуральным хозяйством», какой бы «самопотребляемой» не выглядела ее промышленность, производящая товары для внутреннего рынка нескольких волостей уезда, промышленность, питающаяся своими внутренними сырьевыми источниками. Источниками рудными, древесными, топливными и всеми другими, включая сюда зерно, мясо, масло и все «самопроизводимые и самопотребляемые» изделия, продукты и материалы.
Но капитализм не изолирует ничто. Не сам по себе дымил и коробцовский завод. И если Колесову, с одной стороны, Столлю — с другой, казалось, что они являются авторами забастовки на заводе графини, то это справедливо не более чем утверждение спички, что возникший лесной пожар зависел только от нее, забывшей, что лес был сух, что жаркая погода и сильный ветер были немаловажными обстоятельствами и условиями лесного пожара.
На другой день после начала забастовки, предупрежденный Столлем, на завод прискакал задолго до первого гудка ротмистр с кавалеристами. Но делать им было нечего в пустом заводе. Там появилось двадцать или немногим более рабочих, не желающих бастовать, и пришла смена плавильщиков. Старший из них объявил Столлю:
— Гасить и снова задувать печи обойдется дорого. Но если вы прикажете, мы произведем выпуск металла и дадим остыть печам.
— Нет, зачем же наносить заведомый урон? Я обещаю вам полуторную оплату за все дни забастовки.
— Спасибо и на этом, — поблагодарил мастер. — Не худо бы и вдвойне.
— Пусть будет вдвойне, — согласился перепуганный листовками Столль, в которых его называли «продажной шкурой» и «погубителем завода». Теперь он, желавший забастовки, боялся ее. Ему виделись страшные картины беспорядков. Они уже случались на других уральских заводах, где управляющих под улюлюканье вывозили на тачке из завода, а иногда и в печь. Опасаясь этого и прося о предупреждении возможных событий, он и насторожил уездное начальство.
У проходной остался кавалерийский патруль, а Столль отправился к владелице завода Коробцовой-Лапшиной. Она рано проснулась в это утро. И выборным от цехов депутатам не пришлось дожидаться у ее роскошных дверей с витражом, изображающим неведомых ярко оперенных птиц в причудливых тропических зарослях.
Горничная пригласила:
— Милости прошу к графине, господа…
«Господа» в сапогах, в чистой, но поношенной одежде остановились молчаливо в передней.
— Проходите, проходите, голубчики, — вышла графиня навстречу к дверям гостиной и пригласила к столу с закусками и бутылками.
— Мы не чай пить, барыня. Благодарствуем, — поклонился самый старый из депутатов, в плисовых повытертых шароварах, в сапогах, когда-то бывших лаковыми, и пиджаке с чужого плеча. — Мы насчет восьми часов и двадцати копеек надбавки на каждый рупь нашей платы…
— Да что вы, голубчики… Садитесь, пожалуйста, — настоятельно приглашала графиня. — Вы же не крепостные, а я не помещица. Садитесь, — приказала она.
И они сели на стулья поодаль от стола.
— Завод убыточен, господа. Прибыли, которые я получала от заказов товарищества, далее не предвидятся. Товарищество намерено строить свой маленький заводик. И вы очень разумно поступили, господа, отказавшись работать на моем старом, изношенном заводе и получать за длинный рабочий день жалкие гроши. Я вполне понимаю вас, голубчики мои…
Графиня расчувствовалась. Попросила воды. Приложила платок к глазам.
— Я благодарна вам, голубчики, за то, что вы освободили меня от тяжкой миссии… Миссия — это, — пояснила графиня, — обязанность, необходимость… От тяжкой необходимости уволить вас с работы. Это так жестоко. Вы поняли, как обстоят дела, и сами покинули завод, с которым я хочу расстаться навсегда. Я прикажу Виктору Юрьевичу произвести расчет с вами и закрыть завод. Ах, если б вы знали, сколько крови испортил он мне и как я счастлива, что мы расстаемся друзьями! Ни я вам ничего не буду должна, ни вы мне… Не правда ли, мы ничем не обязаны друг другу?.. Виктор Юрьевич, прошу вас за мой счет каждому рабочему выплатить сверх положенного на штоф водки, и тем, кто проработал более десяти лет, на два штофа. Прошу вас к столу, голубчики.
Никто не тронулся. Старик в плисовых шароварах, Матвей Ельников, переглянувшись со своими, спросил:
— А коли мы согласимся на прибавку по пятнадцати копеек с рубля?
— Голубчики, если вы предложите мне убавить по пятнадцати копеек с рубля, то и в этом случае я не в состоянии буду платить вам. Ну зачем же нам торговаться? Я не хочу никаких выгод, господа. Вы по доброй воле ушли, я, не сердясь на вас, закрыла завод, буду искать покупателя. Придет новый, богатый фабрикант, улучшит завод, облегчит ваш труд, и вы ему назначите свою цену. Прошу вас к столу распить на прощание.
— Благодарствуем! За все благодарствуем, — поклонился графине старик Ельников и, надев тут же, в гостиной, фуражку с лаковым потрескавшимся козырьком, крикнул пришедшим вместе с ним депутатам: — С забастовочной вас, голубчики! С закрытием!
Столль громко вздыхал, прикидывая, какой может стать цена завода после того, как графиня поймет, что ее положение безвыходно…
Стрехов сегодня же будет знать обо всем. День-два он помедлит, поманежит графиню, а затем явится и завершит так долго подготавливаемую и ожидаемую покупку.
Для Глеба Трифоновича Стрехова, гостящего у Шутемовых, коробцовский завод был битой картой, и его в этот вечер занимало иное приобретение. Он взвешивал, кто лучше может сварганить улики, дающие повод Эльзе потребовать развода с Витасиком. Эльзе он простил ее непонятливость, когда он около года тому назад так недвусмысленно делал ей подарки и жаловался на свое одиночество… Но что было — прошло, теперь надо брать то, что есть. Она не любит Витасика; может быть, не будет любить и его, как и тех, что были, что есть и будут. Но люби не люби, а почаще взглядывай. На большее он пока не рассчитывает. Время покажет свое. Станет матерью, и материнство привяжет ее.
Подложить бы скорее к пьяненькому Витасику кудрявую улику. Такая есть на примете и недорого берет. Будущий свекор поможет найти уличителей.
Это главное. А коробцовский завод никуда не денется. Тянуть он не будет, но и не станет торопиться. Никто не перебежит ему дорогу. Никто! Кому нужна Лутоня на отшибе, без Векшенских, питающих ее железом заводов? Никому.
Хорошо думалось Глебу Трифоновичу. Все складно складывалось. Осталось прийти, и взять пустующий завод. И он на следующий день с утра отправился к графине.
Самодовольный, игриво настроенный пришел Стрехов к Коробцовой вместе с Колесовым и Донатовым.
— Честь имею, имею честь, графинюшка Варвара Федоровна, засвидетельствовать свое наипочтеннейшее, — весело произносил свое приветствие Стрехов, целуя протянутые, начавшие морщиниться руки графини.
— Молодеете и молодеете, Глеб Трифонович, — оглядела графиня раздушенного, молодцевато постриженного, в светло-серой паре и слепящей сорочке с небрежно повязанным бантом галстуком Стрехова.
— А что же остается делать в мои годы, Варвара Федоровна, чтобы не опоздать использовать положенное скоротечной жизнью? Притащили меня, как быка на привязи, как козла на веревочке, ваши поклонники, — показал он на Колесова и представил Донатова: — Имею честь, мой управляющий Юлиан Германович, друг вашего любимца и обожателя Петечки… теперь уже Петра свет Демидовича.
Подоспел и Столль. С его приходом можно было покончить с предварительным и приступить к основному. Так и поступил Стрехов.
— Варвара Федоровна, — сказал он, — я не могу воспользоваться бедственным положением вашего завода и предложить справедливую цену, которая обидит вас, испортит наши старые добрососедские отношения. Да и, по правде говоря, зачем надевать мне старый хомут, когда на моей шее и без того два не новых. Перекладка моих печей в Векше у меня вот где сидит. — Он показал на сутулую спину с трудом дотянувшейся до нее рукой с массивным обручальным кольцом на «вдовьем» пальце.
— А вы, Глеб Трифонович, не бойтесь обидеть меня, — попросила Варвара Федоровна. — Назовите обидную цену.
— Увольте! — взмолился Стрехов. — Объясните, Юлиан Германович, за меня Варваре Федоровне.
Донатов встал со своего креслица и с покорным достоинством, начав с «имею честь доложить», немногословно и доказательно ронял в глазах графини цех за цехом ее завода. Он восхищался умением Столля, его способностями удерживать в своих руках убыточный завод и давать хотя и мизерно малые, но все же доходы, что можно назвать только чудом и удивляться, как мог Виктор Юрьевич так долго предотвращать неизбежную забастовку.
Коробцова-Лапшина не поверила бы Донатову, а до этого Столлю, если б она была уверена, что Стрехов хочет купить завод и они помогают ему в этом.
Стрехов, видя, что графиня не находится в том плачевном состоянии, о котором говорил Столль, передумал решать сегодня то, что через неделю или две дозреет в голове графини, и он больше выжмет и дешевле купйт завод, жалеючи и сострадая.
Отсидев положенное, Стрехов снова приложился к ручке графини, посоветовал ей дать объявление о продаже завода в «Губернских ведомостях» и уехал на семейный пикник Шутемовых.
Оставшись с графиней, Колесов тоже порекомендовал ей дать объявление в «Губернские ведомости» и тут же усомнился в полезности предприятия:
— Стремящийся продать всегда находится в худшем положении, чем желающий купить. Не верю я своему однокурснику Донатову, что ваш завод мертв. Он болен. И даже не болен, а обессилен. И будь бы я на месте Юлиана, алчный Стрехов купил бы ваш завод и, не останавливая его полностью, принялся бы за лечение его по частям. Столль отличный человек, но не в его силах сделать больше, чем он способен. Завод, Варвара Федоровна, не канцелярия, где можно восседать и повелевать. Завод, даже такой маленький, как наш тележный или мыловаренный, живой и капризный механизм, нуждающийся в неустанном внимании, вникании в каждую мелочь. Организм, требующий каждодневного обновления… Впрочем, это скучный разговор для светской женщины, но все же как не знать, вам, Варвара Федоровна, что у работающих на заводе есть семьи, дети, потребности быть сытыми, сносно обутыми и одетыми. Они должны жить.
— Так помогите им в этом, Петр Демидович. Я тоже не хочу им зла, но у меня нет денег… Свободных денег, — поправилась графиня. — Имения заложены. За лутонинские леса предлагают унизительную цену. Столль не оправдал надежд. Возьмитесь вы, найдите способы, придумайте условия…
— Ко мне уже приходили депутации ваших рабочих и умоляли найти способы… И я бы нашел их, Варвара Федоровна, но у меня одна жизнь и одна молодость, которая, увы, на исходе. И я тоже хотел бы побывать в Париже, подучиться в Англии, пожить в Германии, поверьте, Варвара Федоровна, я не менее способен и энергичен, чем Донатов. Я бы мог удвоить выплавку металла Стрехову, но я занимаюсь телегами, мылом, лесопилкой, получая за это меньше, чем Столль, и рискуя к тому же сбережениями своего отца.
— Кто же мешает вам получать больше и не рисковать деньгами Демида Петровича?.. Неужели вы думаете, что в империи может что-то измениться, если вы облагодетельствуете дешевыми телегами мужиков одного-двух уездов?
Колесов не хотел говорить на эти темы. Ему нужно было подсказать графине, что у нее остается последняя возможность избавиться от завода, продав его в рассрочку на выкуп рабочим. Но всему своя пора. Ему не следует делать того, что сделают за него другие.
В особняк графини снова пришел глава депутации, кузнец Матвей Ельников.
— Ваше сиятельство, госпожа графиня Варвара Федоровна, не угодно ли тебе будет выслушать старого дурака, который хочет развязать все узлы, все петли, что затягиваются и на твоей хозяйской шее, и на нашей.
Варвара Федоровна узнала Ельникова. Начатый так разговор заинтересовал ее.
— Вы от рабочих? Садитесь, пожалуйста. Как ваше имя?
— Нет, матушка барыня, пока я от самого себя и от чистой совести, а звать меня Матвеем. Кузнец я, как и отец мой Кондратий, как и дед мой Маркел, кои работали на вашем заводе еще при крепости.
— Не подать ли водочки, Матвей Кондратьевич?
— После подашь. Будет за что подать, — заинтриговывал Ельников. — Нет ли чужих ушей? Столль мастер в этих делах.
— Я одна.
— Рассказ мой не долгий. Да я не буду тянуть кота за хвост, потому как забастовщики добастовались до прошлогодней редьки с квасом и клянут мутил-заводил. А клятьбой да матьбой завода не пустишь. А я хочу, чтобы дымил он, батюшка, и хоть впроголодь, да надымливал нам кусок хлеба.
— Как же это ты хочешь сделать, Матвей Кондратьевич? — с нескрываемым любопытством спросила графиня.
Ельников высморкался в большой платок, расправил сивые усы, чесанул пятерней бороду и ответил:
— Уж коли решился, так сделаю. Ты одна, барыня. Мужика у тебя нет. Вдова. Оплести-обвести тебя — дело плевое. А я им не дам. Мне жить мало осталось. В тюрьму сяду, а расплету-развяжу все до последней петельки. Только, Варвара Федоровна, не булькни кому-нибудь, что я скажу…
— Да уж постараюсь, Матвей Кондратьевич.
— То-то же… Женский волос да женский язык у всех баб долог, хоть бы они не то что графинями, а даже царицами были. А тут надо с умом, чтобы не спугнуть, не дать спорхнуть верному делу. Сможешь ли?
— Смогу!
— Тогда слушай. Глебко Стрехов и сукин сын Витька Столль, туды его в гроб… прости на слове, матушка.
— А ты не бойся слов, я и сама теперь думаю, что тот и другой в два гроба их и в три кола… — выругалась графиня по-мужичьи.
Светская речь, народные русские слова и площадная брань сожительствовали в лексиконе графини дружно и взаимополезно, применяясь в зависимости от обстоятельств.
Услышанное родное, завязанное со знанием дела ругательство подняло в глазах Матвея барыню и приблизило ее к сердцу, умеющему ценить широту души.
— Они, зажранные хари с бесстыжими шарами, будут ждать, когда ты приползешь к ним на карачках и отдашь им на проглот наш старый завод задарма… Не быть этому, как бог свят, не быть! Не будет Столль в этом доме хозяином в третьей доле.
Не дождутся они, пока мы протренькаемся до последней нитки, а протренькавшись, тоже приползем к нему овечками и начнем скулить: «Сделай милость, батюшка Столль, стриги нашу шерсть, плати нам, сколь можешь, пей нашу кровушку, господин Стрехов, деться нам некуда, мы лутонинские, здесь у нас и кров и хлев, не на Алтай же нам ехать от своих домков». Вот в чем первая петля, барыня, и мы в ней! Только надеть петлю — это еще полдела. Надо ее затянуть. А у них руки жидки, мошна тоща, ум короток. Во что ты ценишь завод, ваше сиятельство?
Графиня не ожидала этого вопроса.
— Во сколько? Уж не купить ли ты хочешь его, Матвей Кондратьевич?
— А хоть бы и так!
— А деньги есть?
— При мне пока мало. Только на шкалик. Но для первого раза могу поклониться подарочным задатком тысяч на двести с гачком.
— Ты, Матвей Кондратьевич, наверно, с утра уже для храбрости…
— Не обижай, ваша светлость. Для такого разговора питыми не приходят. И коли тебе затруднительно назвать цену завода, скажу я. Столль его. на гулянке в трезвом виде ценил в мильен. Стрехов и половины не хочет дать. Дескать, профинтится она в Парижах, то есть ты, ваше сиятельство, и за четыре сотни отдаст. Двести тысяч в зубы и двести по; долговым распискам на пять лет. Развеэто деньги?
— Откуда ты так разбираешься в тысячах, Матвей Кондратьевич?
— Счет не грамота. Я до ста мильенов могу. Далее не пробовал. Да и ни к чему такой счет даже царю. И у него столько денег нет. А мильен — цифра простая. Что мильен, что десятка, только в ем каждая копейка тысячей считается. Ума тут не надо, матушка барыня. И коли желательно, мильен за завод можем дать.
— Да где же ты возьмешь его, Матвей Кондратьевич?
— В рабочих руках много капиталов. Ты прикинь своим умом. Если тысяча рук выкует тебе только по рублю прибытка, то в месяц тысяча целковых. А если по десятке — десять. За год — сто. двадцать. За семь лет — без двадцати тысяч полностью завод.
— Ах, вот ты о чем, Матвей Кондратьевич, — догадалась графиня. — Давно ты виделся с Петром Демидовичем Колесовым?
— Редкий день не вижусь.
— Он так же думает?
— Его не поймешь. Наглухо запертый человек. Волосяной даже щели нету, чтобы увидеть, что в нем. Отцу родному не открывается полностью. Подсказку дает, а сказки не сказывает. Мыловары, дескать, нашли ход. Взяли завод на выкуп. «Мы, — говорим ему, — тоже можем взять». А он: «Если можете, так берите, пойду к вам служить, коли наймете». Мы ему говорим, что он может считать себя нанятым управителем, и шлем к тебе, ваше сиятельство, разговоры разговаривать. А он опять в ил. В нору. «Вам, говорит, надо, вы и идите к ее сиятельству». А мы свое: «Ты, говорим, ученый человек и слова все знаешь». А он: «Слов говорить тут никаких не надо. Деньги заговорят». В сторонке хочет быть, как на мыловаренном. Катя Иртегова покупала, а он в кустах. К хохряковской лесопилке он тоже как бы касательства не имел. И теперь не хочет. А сам спит и видит твой завод трудовым товариществом. Тоже малую цену выжидает. Над ним не каплет. А нам, матушка барыня, цену ждать силы нет. Скоро в нужник ходить будет незачем. Мильен так мильен. Двести тысяч с гаком в задаток подарочно. Потому как эти деньги не наши, а твои. У тебя ворованные.
Выглядевшее нелепым, вздорным, несостоятельным теперь показалось Коробцовой-Лапшиной осуществимым, реальным, выгодным. Не зная, что следует сказать, как ответить Ельникову, она прибегла к уловке:
— Такое дело без штофа водки не решишь. Велю подать беленькой.
— Благодарствую, матушка барынька. Только беленькой-то у меня твои два штофа невыпитых. Берегу их на столлевские поминки. Ты уж вели подать пятирублевого, которое цветом в густой чай отдает. Стоит того наш разговор…
Горничная разлила по рюмкам коньяк и ушла.
— Хорош клопомор, — похвалил Ельников. — Теперь о погубителе-управителе. Кому только Столль не сплавлял твое железо. И Шутемову, и Жуланкину, и бишуевскому киту Кокованину, и по мелким кузницам. Он разорил тебя и погубил нас, матушка Варвара Федоровна. У начальника почты Красавина язык на малой привязи. Он знает, сколько и где твоих капиталов прикарманено Столлем. И за сто лет он бы не выслужил у тебя таких денег. Не верь мне, матушка Варвара Федоровна. Найди ход, позови на чашку чая Алешку Красавина — за первой бутылкой он тебе все выложит. А сунь ты ему самую малость — он вывернет всю требуху. Веришь ты мне?
— Верю, Матвей Кондратьевич.
— Он в паю с Глебкой Стреховым. В третьей доле. В третьей! А теперь на вторую метит.
— Откуда вам известно об этом, Матвей Кондратьевич?
— Матушка барыня, в простом народе есть такое сословие — кучера, пригорничные девахи, спальные кральки и прочая услуга. С ушами они все, барыня-матушка. Слышат, знают и нашему брату рассказывают, а наш брат, хоть бы и меня взять, боится обсказать все как есть. Сживут со свету. Работы лишат. Подведут за навет и в Сибирь. У них все куплены, окромя Мерцалова. Этот из противоборных господ. Веришь ли ты мне?
— Больше, чем себе верю. Вижу, что ты печешься обо мне.
— Не то ты сказала, если начистоту. Не о тебе пекусь, о своем брате пекусь. Ты тоже для нас, ваше сиятельство, не сахаром была, но на этот раз наши дорожки сбежались. Столль и тебе и нам вырыл яму. Он закрыл завод. Пущай же теперь ответит, вор. До копеечки принесет. Во прах ляжет, если с умом, через нашего «врида» Анатолия Петровича дело повести. Опальный он тоже человек. Как и Петька Колесов, вашего сословия, дворянский сын, а нашего брата чувствует.
Ельников налил себе рюмку, затем другую и третью.
— Такими чирьями долго пить надо эту бутылку. А ты, ваше сиятельство, зря выпивать начала. Тебе теперь ой как тверезой надо быть. Я в стакан, пожалуй, налью. — Ельников налил и выпил. — Не булькни только, ваше сиятельство. Не вздумай Столлю наветки давать. Награду пообещай, ласковенько с ним, а сама тем часом к Анатолию Петровичу.
Отсталого, малограмотного Ельникова сама жизнь, обстоятельства выводили на путь борьбы. Его внутреннее чутье, природная сметливость подсказывали правильное решение, умелые дипломатические ходы. Ельников понял, прикинувшись пьяненьким, что «игра сыграна», и он уже без «ваших сиятельств» и прочих льстивых величаний фамильярно сказал ей:
— Так по рукам, значит, Федоровна?
— По рукам, Кондратьич.
Они простились.
Кому бы пришло в голову, что источником необыкновенной осведомленности Ельникова был Павел Лутонин. Ему точно было известно о суммах, награбленных Столлем у графини. Сначала от Настеньки Красавиной, потом и от всезнающего ее отца Павел узнал о мошенничестве управляющего графини.
Тщательно был проинструктирован Павлом отправлявшийся к графине Матвей Кондратьевич Ельников. Лутонин подсказал, как нужно вести себя, в каких словах раскрыть подлости пригретого графиней Столля. И Ельников выполнил это с большим искусством. Участь Столля была предрешена.
Лутонин знал, что осторожный Колесов, которому тоже хотелось избавиться от Столля, не отважится рассказать графине «щепетильную правду». Но Павел не сомневался, что графиня не преминет свидеться с Петром Демидовичем и тот если не подтвердит сказанное Ельниковым, то во всех случаях не разубедит Коробцову.
Расчет был точен, прицел безошибочен.
Проводив Ельникова, графиня поехала с ответным визитом к Колесовым. Там она без обиняков спросила, как следует ей отнестись к приходу Матвея Ельникова. Колесов ответил непринужденно и откровенно:
— Я верю, Варвара Федоровна, в народные предприятия. И на опыте тележного завода, успехов мыловаренного завода и, наконец, лесопилки думаю, что расчет Ельникова правилен. Он приходил ко мне, и я подтвердил ему это. Но вмешиваться, зондировать, подстрекать ту или иную сторону я не буду. Если вы хотите знать справедливую цену вашего завода, то я думаю, что завод стоит около полутора миллионов рублей. Но этих денег вам не уплатят. Старик Ельников говорит правду. Стрехов хочет ваш завод купить за четыреста тысяч. Столль поможет ему в этом.
Сейчас графине удобно было спросить о Столле.
— Как вы думаете о нем, Петр Демидович? Он вор?
— Я бы не задавал на вашем месте, Варвара Федоровна, такого вопроса.
— Спасибо, вы уже ответили на него.
Варвара Федоровна, выяснив необходимое, хотела уйти, но послышался голос Красавина. Он всегда и всюду появлялся вовремя. Сообщив новейшие известия, польщенный обществом графини, он сожалел о легкомыслии Стрехова, медлящего с покупкой завода.
Графиня и тем более Колесов поняли, что приход Красавина не случаен.
— Да бог с ней, с покупкой, — ответила графиня и с грустью сказала: — Жаль только бедняжек Столлей. Как-то теперь отзовется закрытие завода на них? Я оставила их без средств к существованию… Что будет теперь с этими бедняжечками?..
Красавин, как режиссер любительской труппы, знал, где, как и при ком положено смеяться. У него был богатый набор реплик из пьес, знаемых наизусть. На этот раз он не прибег ни к одной из них. Столля он ненавидел за то, что тот держался высокомерно с ним и не приглашал на свои вечера, в круг избранных. И он позаимствовал слышанное от кого-то:
— Скромность украшает женщину, а наивность губит ее.
— Какое мудрое изречение, господин Красавин. Вы полагаете, что Столль найдет место?
— Вам, ваше сиятельство, следовало бы справиться в губернском купеческом банке о состоянии Виктора Юрьевича, а потом уже сожалеть об его участи.
— Тогда я рада, что у него все хорошо и на моей душе меньше одним грехом. — Говоря так, графиня внимательно следила за выражением лица Колесова. Он был доволен, что Красавин ответил за него, вор ли Столль.
Графине оставалось показать, что она пропустила мимо ушей сказанное Красавиным, — вдруг заговорила о горничной Нюре, которая так энергична и деловита, сообщила вскользь о своем желании побывать в Белогорском монастыре, где необыкновенно красивый и умный архимандрит, наставляющий на путь правильный вдов, может быть, подскажет ей, как разумнее поступить с заводом, который она решила бесповоротно продать за миллион рублей в рассрочку.
Деловые качества в людях пробуждаются тем сильнее, чем сложнее становятся обстоятельства их жизни. С Анатолием Мерцаловым повидаться Варваре Федоровне не составило затруднений. О нем она знала больше Ельникова.
Мерцалов, блестяще начиная юридическую карьеру, был заподозрен в причастии к побегу группы революционеров, подлежащих аресту. Сановный отец, обожая своего внебрачного сына Анатолия, вымолил у государя смягчения наказания своему единственному потомку. Он. предложил выслать юридически образованного сына в глухую губернию и проверить преданность его царю и отечеству на низшей должности. Влиятельный отец надеялся, что губернатор назначит Анатолия чиновником по поручениям при его особе, каким-нибудь акцизным в уезд или, на худой конец, прокуроришкой, а может быть, в самом худшем случае, мировым судьей. Но губернатор предпочел проверку строже и оскорбительнее. Он предложил Анатолию временно заместить должность пристава в Тихой Лутоне. Назвав это «высоким доверием», он не обязал, однако, Мерцалова носить форменную одежду.
Проницательный и умный Анатоль, которому отец постоянно внушал, что порядочный человек во всех перипетиях жизни остается порядочным, поняв, чем ему грозит отказ и как может отразиться на отце, — поблагодарил за честь назначения и тем самым поколебал губернатора в его подозрениях.
С таким человеком Коробцовой-Лапшиной было легко разговаривать, не боясь «спугнуть верное дело», как предупреждал Матвей Ельников.
Мерцалов, считая, что хищение Столля нетрудно установить, порекомендовал довериться некоему Палицыну.
— Это артист от юриспруденции, мастер следствия и сыска, не пренебрегающий провокациями, пристрастный к легким вознаграждениям, разнюхает и выскребет все, не доводя дело до суда.
— И очень хорошо, — обрадовалась графиня. — Упечь Столля было бы жестоко с моей стороны. У него такая прелестная дочурка. Но все же он у меня… А я нуждаюсь теперь в деньгах…
Довольная обещанием мосье Анатоля пригласить телеграммой Палицына под предлогом ведения дел по продаже завода, графиня на другой день вернулась к главному.
— Завод не должен стоять, Матвей Кондратьевич, — объявила она ему. — Продать его моим рабочим за два-три дня невозможно. Потребуется, как сказал Петр Демидович, около месяца. Поэтому, если вы согласны это время работать на прежних условиях, я прикажу завтра же открыть завод.
— И толковать больше не о чем. Верю.
— Если надо подтвердить мое согласие, пусть придут те, кто тогда приходил с вами. Я повторю письменно обещанное.
На другой день гудок объявил о начале работ. Столлю было сказано, что завод она решила продать на выкуп рабочим за миллион рублей.
Молниеносно примчался из Векши Стрехов.
— Да что вы, да как это можно? Бог с вами, драгоценнейшая Варвара Федоровна! В рассрочку? Кому?
— Платите наличными, Глеб Трифонович. Я еще не подписала договора.
— Миллион?
— Не четыреста же тысяч, как вы хотели… Да еще я буду должна для этого приползти на… этих самых, профинтившись в Парижах.
Стрехов покраснел и отвернулся.
— Я был пьян.
— Очень сожалею, что вы злоупотребляете спиртными напитками и моим знакомством с вами. До свидания, господин Стрехов.
Стрехов попытался продолжить разговор, но Коробцова остановила его.
— Ее сиятельство простилось с вами… Милочка, — крикнула она, — проводите барина!
На очереди был Столль. Ему скажет она выразительнее, а пока его нужно приголубить, и пообещать увеличить оклад, чтобы Столлю и на секунду не показалось, что она чем-то недовольна, назначив Колесова его помощником по инженерной части. Она обещала верному Виктору Юрьевичу оговорить в договоре продажи завода на выкуп, что управляющим она оставляет его, до выплаты рабочими всех денег.
Столль перестал нервничать и не обратил никакого внимания на приезд Палицына, представившегося ему одним из составителей статистического сборника по промышленности.
Не был обойден анонимным доброжелателем и пронырливый Палицын. Он получил от неизвестной дамы, подписавшейся «Ваша покорная слуга», письмо, в котором бисерным почерком перечислялись имена «клиентуры Столля» и назывались примерные суммы вознаграждений за хищение.
Палицын не взял на себя труд задумываться, кто стоял за подписью «Ваша покорная слуга». Тем более, что, по предварительно наведенным справкам, он уже кое-что знал о соучастниках Столля. Теперь же письмо от неизвестной дамы точно наводило его на необходимые ему следы.
Простовато одетый, похожий на земского деятеля, вкрадчивый и предупредительный Геннадий Наумович Палицын предъявил бумагу, по которой его надлежало допускать к архивным и текущим делам заводов и промыслов губернии. Он с первой встречи расположил к себе бухгалтера завода Ивана Адамовича Шаламова. Изможденный, согбенный работой, он жаловался Палицыну за рюмкой водки в гостинице на своего притеснителя Столля и просил не верить цифрам конторских книг, если он, Геннадий Наумович, желает «научной статистичности» по коробцовскому заводу.
Терпеливо исследуя записи, Палицын накапливал улики, подтверждающие хищения Столля. Дороги вели к Жуланкину, к Шутемову, Кокованину, к оптовикам, покупавшим лемехи, молотилки, веялки, листовое железо.
Виктор Юрьевич Столль не удостоил Палицына и приглашением к завтраку, не предполагая, что через несколько дней Палицын пригласит его к себе на страшный завтрак. А пока статистик отправился в Векшу с той же целью. Там, восхищаясь процветанием стреховских заводов, записал цифры проданного металла Коробцовой-Лапшиной за последние девять лет, с года поступления Столля на завод графини.
Справку, чтобы таковая получила «научную ценность», подписал сам Глеб Трифонович Стрехов, размашисто и красиво. Мелким, угодливым бисером заверил ее бухгалтер — доверенный стреховских заводов и удостоверил фирменной печатью. Завернуть в Бишуево не потребовало и дня.
— Губернскую статистику интересует, ваше степенство Адриан Кузьмич, — восхищенно и подобострастно выспрашивал Палицын чванливого Кокованина, — как много пудов железа требует в год ваша прославленная фирма.
Позван был Филька. Филькой оказался почтенный письмоводитель — лет сорока. Он был рад блеснуть тщательностью записей в его книгах, куда заносилось все, вплоть до чаевых ямщикам, «подсласток» урядникам и марьяжных оплат. Кокованин требовал, чтобы ни одна копейка не прошла мимо книги. Записывались и милостыня нищим, и взятки властям. И каждая трата называлась Филькой своим именем: «На пропой мировому судье Зосимову 15 рублей», «Глафире Окаемовой за две ночи 12 рублей. Ей же на дилижанс 6 рублей 50 копеек», «Столлю додача за полосовое железо 2000 рублей», «За панихиду попу по усопшей Степаниде Лавровне Кокованиной 3 рубля и за свечи 78 копеек, итого 3 рубля 78 копеек»…
Палицын наслаждался, читая конторские записи, раскрывающие жизнь Адриана Кокованина во всех ее циничных подробностях и отвратительной наготе.
Каждый новый визит «по уточнению статистических данных» приносил Палицыну бесспорные доказательства наглого обворовывания завода. Оставалось представиться графине, знавшей о его приезде, и спросить ее, как поступать дальше.
Варвара Федоровна удивилась, что молодой человек, похожий на оперного Ленского, и есть Палицын.
— Я приняла бы вас, Геннадий Наумович, за певца или поэта, — обрадованно встретила Коробцова своего тайного поверенного.
— Такова профессия, ваше сиятельство. Волка кормят ноги, а меня искусство перевоплощения, — перевоплощался он теперь на глазах графини в сухого судебного чиновника. — Позволю доложить. Управляющим заводом господином Столлем Виктором Юрьевичем похищено за годы его пребывания в этой должности материальных ценностей на сумму, приближающуюся к миллиону рублей в заводских ценах. Номинально, как я предполагаю, им получено значительно меньше, что может установить только судебное следствие. В наличии у Столля в купеческом и других банках деньгами и ценными бумагами имеется двести тридцать семь тысяч пятьсот семьдесят шесть рублей и сорок две копейки без очередного следуемого на них процентного начисления.
Графиня дважды прибегала к сердечным каплям. Упоенный своей ролью обличителя и предвкушая поживу, Палицын вынужден был делать досадные паузы, успокаивая Коробцову. И наконец, доложив об уликах, возможных свидетельских показаниях, соучастниках хищения, он, перевоплотившись в предупредительного адвоката, спросил:
— Как вам будет угодно, ваше сиятельство, получить ли то, что есть в наличии, без суда или начать тяжбу, которая может затянуться и не дать большего, чем есть у преступника? Дело беспроигрышно, но хлопотно. Я предпочел бы первое.
— И я предпочитаю первое. Но как это можно сделать, мой друг Геннадий Наумович?
— Это делается посредством двух доверенностей. В первой вы доверяете получить с господина Столля следуемые мне двадцать тысяч… Большего я не возьму. И вторую — разрешающую открыть на ваше имя в купеческом банке счет, на который господин Столль переведет украденное им.
Доверенности были продиктованы и подписаны.
— Мне стыдно, ваше сиятельство, получать такой гонорар, — признался Палицын, — но я из него должен поблагодарить некоторых лиц в губернии…
— Да полноте, полноте вам, Геннадий Наумович… Вы достойнейший преемник Фемиды…
Через два дня в маленький кабинет Анатоля Мерцалова, который он предоставил Палицыну, как «чиновнику по особым поручениям губернатора», о чем свидетельствовала особая бумага, был приглашен Столль.
Палицын в черной, безукоризненно сшитой паре, s орденом Станислава. Перед ним на столе лежала темнозеленая папка с крупной надписью «Дело». На папке можно было прочесть: «О хищениях на заводе графини Коробцовой-Лапшиной В. Ф.».
— Садитесь, господин Столль. Я вынужден был пригласить вас сюда потому, что в Лутоне нет другого, более удобного места для предварительного разговора по делу хищения на заводе графини Коробцовой-Лапшиной Варвары Федоровны, доверенному мне. Угодно ли вам познакомиться с документом, удостоверяющим мою личность?
— Зачем? Что вы?.. Только я не понимаю, что все это значит.
— По бледности вашего лица, по выражению ваших глаз вы, господин Столль, понимаете все отлично. И чем отличнее вы будете понимать и впредь, тем скорее мы выясним наши отношения. Здесь, в деле, заведенном на вас, имеются все необходимые документы, уличающие вас, господин Столль, в присвоении вами принадлежащего графине Варваре Федоровне на сумму около миллиона рублей… Я не вдавался в подробности, меня интересовало то, что есть у вас в наличности…
— У меня ничего нет.
— Вам угодно, чтобы я назвал сумму ваших капиталов в банках? Я могу назвать их. Скажите, как вам будет удобнее вернуть их госпоже Коробцовой-Лапшиной — по судебной ли конфискации, за которой следуют каторжные работы, или вы предпочтете воспользоваться милостью графини, согласной простить вас после того, как вы подпишете вот это обязательство? Нотариус в соседней комнате. Видите, я облегчаю вашу участь. На размышления у вас три минуты…
— Извольте…
— Сейчас я попрошу нотариуса. Подпишете в его присутствии. К сожалению, формальности очень усложняют нашу жизнь.
Палицын пригласил нотариуса.
— Василий Захарович, вам надлежит засвидетельствовать подлинность подписи господина Столля Виктора Юрьевича. Он возвращает свой долг госпоже Коробцовой-Лапшиной.
После завершения нотариальной процедуры Палицын и Столль остались снова вдвоем.
— Перед тем как поздравить вас, Виктор Юрьевич, с благополучным избавлением от кандалов и печальной огласки, я покорнейше прошу вас облегчить мне разговор с вашими клиентами Шутемовым, Жуланкиным, Кокованиным, купцами, торгующими железными и скобяными изделиями, чтобы вернуть недополученное с вас. У них тоже семьи, им тоже предпочтительнее спать в своей постели. В тюрьмах так жестки койки… Графиня согласна получить векселями… Помогите им вспомнить, чего и на сколько ими куплено было у вас… Купеческая память забывчива. Только пусть они не вздумают беспокоить графиню. И вы не напоминайте ей о вашем просчете. Жду вас завтра со списком ваших покупателей. До свидания. Виктор Юрьевич… С вас дюжина шампанского. Я это заслужил.
Столль не помнил, как он дошел до своего фаэтона и как добрался до дому.
Получив свое с графини, Геннадий Наумович Палицын мог покинуть Тихую Лутоню: Коробцова не поручала ему взыскивать деньги с Жуланкина, Кокованина и всех, кого назвал перепуганный Столль. Каждого из них можно было преследовать по суду, как соучастников хищения, покупавших заведомо ворованное, без счетов завода. Но зачем же упускать идущее в руки? Была и еще одна надобность задержаться в Лутоне.
— Голубчик Геннадий Наумович, — попросила Варвара Федоровна, — помогите составить условия продажи завода и посмотрите предложенное Колесовым, нет ли в нем каких-либо подвохов и неясностей.
Прочитанное Палицыным было им одобрено, за исключением одного недостающего параграфа, по которому владелица завода могла расторгнуть договор в случае задержки товариществом выплаты очередной суммы. В этом случае за владелицей оставалось право вернуть товариществу полученное, удержав из него неустойку, и снова стать полноправной хозяйкой завода.
Пока в типографии товарищества печатался договор для ознакомления с ним рабочих, выкупающих завод, Палицын наносил новые визиты соучастникам воровства и брал с каждого из них в зависимости от степени испуга, трусости виновного.
Жуланкину, например, было сказано:
— Глубокоуважаемый Парамон Антонович, ваши мастерские наиболее наглядно будет сравнить с грибом-паразитом на дереве, питающимся его соками. Деревом в данном случае был завод графини. Вы, глубокоуважаемый Парамон Антонович, составили состояние на ограблении Варвары Федоровны, и для того, чтобы посадить вас на скамью подсудимых, а затем за решетку, мне потребуется не более месяца. На суде выступит тысяча человек, знающих, что вы вор.
Палицын нарочно выбирал резкие слова, думая взять с Жуланкина не менее пяти тысяч за прекращение дела по взысканию. Видя, что Жуланкин при слове «вор» не попытался обидеться или хотя бы попросить Палицына быть мягче в выражениях, он удвоил сумму и получил десять тысяч рублей.
Кокованин не пожелал вознаградить Палицына, но тот показал ему оттиск зубоскальной статейки, набранной лично Глобаревым за малую мзду. Статейка была озаглавлена «Позор купца первой гильдии», в ней не было и одной лживой строчки. Геннадий Наумович прочитал статью Кокованину с выражением, выделяя наиболее бесспорные обвинения, спросил:
— Сколько бы вы предложили, Адриан Кузьмич, за то, чтобы это сочинение не появилось в «Губернских ведомостях»?
Сторговались на двенадцати тысячах, с выдачей обязательства Палицыным «не поносить имя купца первой гильдии Адриана Кузьмича Кокованина в «Губернских ведомостях» и ни в каких других газетах».
Довольный малым откупом, Кокованин оставил Палицына под присмотром Фильки, а сам отправился в «потаенную кладовуху». Так называлась небольшая стальная комната-сейф в нижнем этаже дома. Там Кокованин хранил золото, ценные бумаги, наличные деньги.
В каждом доме были прочитаны условия выкупа завода в рассрочку. Готовилось небывалое. Против одной подписи продающей завод будет более тысячи имен покупающих завод.
Петя ликовал! Катя, счастливая его счастьем, почувствовала, что ее любовь к нему сублимируется в большую радость всех, и ее нравственность не позволяла отвлекать Петю от самого теперь дорогого для него и уводить в мир личного счастья.
Сначала было намечено от каждых десяти рабочих избрать по одному и выборным собраться в доме общества трезвости, но Колесов находил, что каждый не через посредников, а лично должен узнать, каким должно быть предприятие, принадлежащее работающим на нем.
Трижды в эти дни Лутонин и Саночкин собирали свою небольшую организацию. Выкуп завода одних настораживал, другие находили его во всех случаях делом беспроигрышным. Чувствовалась близость революционных событий. Тогда завод без выкупа перейдет лутонинским рабочим.
— На худой конец, — говорил Павел Лутонин, — есть надежда на Иртегову. У нее найдутся деньги на первый взнос, и она не откажет в помощи. Конечно, — рассуждал он, — на каком-то повороте жизни она может изменить своим добродетелям, но и в этом случае наши рабочие останутся, что называется, «при своих».
— Ив самом деле, — поддержал его Саночкин, — мы не должны отказываться от того, что само идет в руки. Колесовская «утопь» хотя и болотная топь, но в данном случае он льет воду на нашу мельницу. Завод будет работать, а потом увидим, что и к чему.
Матвея Ельникова было решено выдвинуть в правление завода.
— Этот пройдет большинством голосов, — утверждал Лутонин. — Через него уже делались дела. Через него можно действовать и теперь.
Колесову при встрече Лутонин посоветовал:
— Не надевай, Петя, управительский хомут. Тебе лучше инженерить.
Колесов вполне оценил совет друга.
Как ни мала была подпольная партийная организация Лутони, но ее влияние становилось заметным.
Был назначен общий сход в заводе.
Рабочие собрались празднично. Через мастеров было сделано строгое предупреждение, чтобы не было и одного подвыпившего, и если таковой окажется, то его удалят, без вмешательства полиции, сами рабочие.
Близилась торжественная минута начала учредительного схода. Веером разложены бревна, на них вершковые доски для сидения.
Сход открыл Матвей Ельников. Он в солдатском мундире и при крестах. За тесовым, наскоро сколоченным столом депутаты, приходившие к Коробцовой, и мастера. Там же Мерцалов и волостное правление.
День обещал быть ясным. Безветренная погода позволяла слышать каждое слово Матвея Кондратьевича.
— По желанию рабочих нашего завода и по своему разумению я призвал Петра Демидовича Колесова быть над нами главным, ему и слово.
Рабочие, поднявшись с мест, громко хлопали, пока Колесов шел из заднего ряда к помосту, с которого ему надлежало держать речь. Он был в легких сапогах, в синей куртке, какую носил теперь повседневно. И только форменная фуражка показывала, что Колесов инженер. Дав утихнуть и усесться собравшимся, он, не прибегая к торжественной велеречивости, хотя все в нем клокотало, радовалось и требовало громких слов и красноречивых призывов, сказал:
— Я согласился быть вашим приказчиком и слугой, — поклонился он рабочим. — Я отказался от высокого содержания, которое получал господин Столль. С меня хватит и половины предложенного мне.
Шумное оживление повторилось.
— Рано радоваться и шуметь, господа рабочие, пайщики будущего трудового товарищества. Мы покупаем старый завод за немалую цену, но цену приемлемую потому, что ее сиятельство графиня Коробцова-Лапшнна предоставляет нам льготную рассрочку на десять лет. Теперь от вас и только от вас зависит, будет ли завод прибыльным. Ваше право, господа, решать, кого принять на завод из уволенных рабочих, кому, за что и сколько платить, какую продолжительность рабочего дня установить.
— Восемь! — послышался звонкий голос.
— Может быть, и семь, — ответил Колесов. — Может быть, и шесть, а то и четыре. Решаете вы. Если вам угодно знать мое мнение, то в этот первый, трудный год мы едва ли сможем убавить рабочий день и на полчаса. Это мое мнение. Поэтому подумайте до того, как подписывать договор на выкуп завода.
Оживление сменилось тишиной.
— Я, ваш слуга и приказчик, отказываюсь принимать и увольнять рабочих. Вы сами сегодня изберете комитет по найму и увольнению рабочих. А комитет поименно решит, кого принять на завод. Я сделаю все, чтобы не оказалось в Лутоне ни одного рабочего за оградой завода. Но я не могу сделать больше моих сил. В этот первый месяц возобновления работы из тысячи двухсот сорока трех рабочих можно занять не более семисот человек.
Стало еще тише.
— Завод нужно лечить. Завод нужно привести хотя бы в пригодный для работы вид. И первый месяц будет ремонтным, убыточным месяцем. Подумайте, господа, перед тем, как подписывать договор на выкуп.
— А как, Петр Демидович, — спросил громко Матвей Ельников, — жить тем, которые не попадут на завод?
— Это дело комитета завода. Может быть, комитет захочет принять всех, чтобы каждый работал через день. Или, может быть, комитет решит работать полный день за половинную плату. Мое дело — доложить, ваше — решать, Матвей Кондратьевич. Жертвы неизбежны.
Закончив свою речь, Колесов застраховал себя от возможных прорух, устранился от самого страшного — найма рабочих. Он знал, что комитет будет вынужден либо отбирать лучших, либо предоставить работу всем и вдвое снизить оплату. В том и в другом случае предприятие в первый же месяц даст прибыль, и он сумеет прикупить станки, отремонтировать старое оборудование и заставить завод работать в полную силу.
На помосте один за другим выступали будущие хозяева завода, и большинство приходило к заключению, что работу должны получить все. Матвей Ельников рассудил так:
— С голоду не умрем, а завод выпестуем. Деться нам некуда. — Он повторил давно известное о домах, огородах, коровах, с которыми невозможно расстаться коренным лутонинским жителям, и попросил выкликать фамилии комитетчиков.
Двенадцать человек с тринадцатым Матвеем Ельниковым должны будут стать правлением завода, в которое вошел и Колесов, отказавшийся назваться его председателем, предложив на этот пост, при своем заместительстве, Ельникова.
Началось последнее — подписание договора выкупа. Подписывались по цехам. За неграмотных рабочих на особых листах расписывались их товарищи, сыновья, родня. Некоторые осеняли себя крестным знамением перед тем, как поставить подпись.
Правление и Колесов, по требованию нотариуса, подписали самый договор, остальные листы с подписями будут подшиты к нему, пронумерованы и прошнурованы.
И на этот раз, с разрешения Мерцалова, Катя Иртегова поздравила товарищество и прибывших гостей дедовской водкой. Во избежание перепитая разлив и угощение были переданы в руки урядников.
Петр Демидович предусмотрел и эту мелочь.
— Вот видишь, Павлик, без листовок, без агитаторов, при участии властей и нотариуса в Тихой Лутоне произошла мирная революция на самом главном коробцовском заводе.
Павлу нечего было возразить.
Утром длинный, радостный гудок провозгласил начало новой жизни. Задолго до гудка проснулись рабочие бывшего коробцовского завода, над проходной которого висела временная вывеска: «Рабочее трудовое товарищество на паях».
Столль не миновал огласки в столичных либеральных газетах. Алексей Алексеевич Красавин делал из них выписки, чтобы прочитать их в кругах и сферах, в которые он вхож, а кроме этого, пользуясь доступом дочери Настеньки к единственной пока в Лутоне пишущей машинке «Ремингтон», принадлежащей Кате Иртеговой, размножил выписки для хождения по рукам. В газетах, доставляемых почтой Столлю, Красавин с удовольствием обводил черной рамкой печатные строки, касавшиеся побежденного заносчивого недруга.
У каждого свои интриги. У русского царя и японского микадо — одни, у Стрехова и Эльзы — другие, у Алексея Алексеевича и Столля — третьи. Красавин доканывал и выживал. «бесстольного Столля» из Лутони, сочиняя по его же способу каламбуры:
Жил-был столльник — столь столлицый,
Что остался без лица,
Без столла и без столлицы, —
Выстоллили столлеца.
Говорят, что эти строки, переходящие с языка на язык, сочинены не без. участия Настеньки Красавиной, исполняющей теперь должность казначея-доверенного тележного товарищества, без подписи которого не производится ни одна денежная операция. Радивая, расчетливая и строгая хозяйка трудовой казны, — Павлик молится на нее, а она по-прежнему поет в соборном хоре и руководит маленьким оркестром народных инструментов, который совершенно легально собирается на «сыгровки», когда «музыкантам» нужно провести нелегальное собрание или очередное чтение политической литературы. Павлик играет там на мандолине, новые «оркестранты» принимаются с большим отбором, после тщательной проверки и согласия всех остальных. Это же не какой-нибудь оркестр для всех, а домашний, для души. Тугоухий Матвей Ельников начинает там, тоже для души, овладевать мелодическим подзвякиванием на колокольцах, а мастер игры на деревянных ложках старший обозный по доставке телег в большие села Алексей Саночкин тоже очень хорошо звучит в плясовых мелодиях. Не было отказано в приеме в оркестр рожечником полицейского урядника Попова, осуществляющего тайный надзор, помимо «врида» и попутно — за ним. Урядник Попов очень скоро убедился, что оркестр — это оркестр, и предпочел ему общество любителей драматического искусства, в котором состояли трое высланных в Л утоню и. где перестал состоять трагикомик Столль, на афишах подписывавшийся Африканом Райским.
В скобках скажем — «оркестр» и Павел Лутонин несколько преувеличенно называли себя «подпольщиками». Такими они в доподлинном, профессиональном смысле этого слова не были. Кружок и даже несколько таких кружков в Лутоне и Векше существовали пока автономно. Читали запретную политическую литературу, учились революции, но мало еще действовали, слабо влияли на ход событий. И при этом в таких кружках формировались и закаливались борцы грядущей революции.
Теперь о Столле. Покинувший Лутоню Столль нашел пристанище у Стрехова. Он дал ему место управляющего небольшого медеплавильного завода. Столль лелеял надежду, что Эльза, став женой его хозяина, заставит назначить своего двоюродного дядю главным управляющим заводов и рудников Стрехова. И все шло к этому.
В Тихой Лутоне знали все об ухаживании Стрехова за Эльзой, о поездках Эльзы с семьей в Векшу без Витасика. Он первое время старался не замечать флирта жены и даже прощал его, объясняя себе, что дом Жуланкиных скучен и ей, молодой женщине, нужно бывать на людях. Иногда он скрывал ревность, уходил к птицам и выплакивал там свои обиды, приходил к Кате Иртеговой за утешением. Она, как могла, успокаивала и обеляла неверную Эльзу, хотя и знала, что рано или поздно Витасику придется узнать правду. Но как сказать ему, что Эльза добивается, чтобы развод был начат им, и она, согласясь на него, потребует половину жуланкинских капиталов?
В последний раз Витасик, не выдержав, запретил Эльзе поездку в Векшу на именины Стрехова, который оскорбительно пригласил ее без мужа.
— Я не виновата, что ты так зарекомендовал себя и тебя не приглашают в гости.
— Но ты же моя жена, Эльза, и как ты можешь не обижаться вместе со мной? — убеждал ее Витасик. — Надо мной будут смеяться, если ты поедешь одна. Я не перенесу такого позора.
— Не перенесешь? И что же сделаешь?
— Я покончу с собой…
— Да-а? И у тебя хватит на это мужества?
— Хватит! — плача, выкрикнул Витасик.
Разговор происходил в спальне. Эльза эффектно переодевалась перед зеркалом, примеряя одно платье за другим.
— И как же ты думаешь покончить с собой? Утопишься или отравишься? — игриво спросила Эльза. — Некоторые, наиболее трусливые, предпочитают бросаться с церковной колокольни. Прыг — и наступает мгновенная смерть.
— Не шути, Эльза… Тебе трудно будет жить после моей смерти.
— Ты думаешь? Впрочем, да. Я должна буду целый год носить траур и не появляться на людях. Ходить на твою могилу, а до этого хоронить тебя… Это ужасно! Помоги, пожалуйста, застегнуть мне платье. Как я выгляжу в нем? Не слишком ли оно ярко для избранного общества? Я не хочу выделяться…
— Ты не поедешь, Эльза!
— У тебя, оказывается, есть характер и громкий голос? Крикни, пожалуйста, еще, может быть, я испугаюсь…
— Эльза, я повешусь на воротах твоего отца, и все узнают, кто разбил мое счастье…
Послышался громкий смех Эльзы.
— Но нужна же для этого надежная веревка… Идея! Смотри, какой крепкий пояс! Его можно завязать в настоящую петлю. — Эльза подала Витасику шелковый голубой, свитый жгутом пояс от своего халата.
Витасик закрыл глаза.
— Ах, Эльза, ты так наивна в своей жестокости ко мне…
— Ты думаешь, он тонок или недостаточно скользок? Шелк же! Смотри, как легко затягивается петля.
— Может быть, ты еще предложишь мне и мыло?
Взбешенная Эльза взяла с доски мраморного умывальника голубой кусок мыла с надписью «Незабудка».
— Какое дивное название, и в цвет поясу. Изволь.
— Как дорого ты заплатишь за это, Эльза…
Она была уже вне себя и, совсем как гулящая девка, подошла к нему и остановилась лицом к лицу.
— Пугай пугливых, слезливый жуланчик. — Затем, вернувшись к зеркалу, сказала — Не позабудь оставить духовное завещание, если у тебя есть что мне завещать…
Так смеялась Эльза вечером перед отъездом в Векшу, на именины Глеба Трифоновича Стрехова, а утром, когда Шутемовы вернулись, дом их был окружен полицией и толпой. Витасик висел на кронштейне ворот, под фонарем, в петле из голубого жгута, в его окоченевшей руке был зажат кусок голубого мыла «Незабудка».
Эльзе ничего не оставалось, как упасть в глубокий обморок, не выходя из кареты, а Шутемов, воспользовавшись этим, громогласно послал за доктором и, опасаясь за жизнь дочери, отвез ее к соседям, потому что в свои ворота мешал въехать Витасик. Его не снимали в ожидании следователя.
Опустим тяжелые главы мрачных похорон Виталия Жуланкина. Там, на кладбище, Парамон дважды бросался с ножом на Шутемова, пытаясь прикончить погубителя сына вместе с подкинутой ему в дом змеей. По этой причине Шутемовы не могли быть и на похоронном обеде. Озверевший Жуланкин клялся за номинальным столом обезглавить Патрикия и удавить на том же поясе, стреховскую сучонку.
Катя Иртегова, слушая проклятья Парамона Жуланкина, верила, что угрозы ополоумевшего отца могут быть приведены в исполнение. В Лутоне были отъявленные поселенцы из уголовных, которые за деньги могли, отрубить голову Шутемову, и сжечь ее, чтобы он, говорил Парамон, предстал перед всевышним безликим, безглавым туловом. Могли они за жуланкинские две-три сотни повесить и Эльзу, а до этого устроить ей «свадьбу».
Жестокость Жуланкина способна придумать и не такую казнь. Что ему теперь тюрьма или каторга — без жены, без сына, при потухших горнах мастерских…
После похорон Витасика для Шутемовых жизнь в Тихой Лутоне стала невозможной. Эльзе нельзя было показаться на улице. В глазах каждого встречного она выглядела убийцей.
Магдалина Григорьевна уговорила мужа перебраться на время в Петербург. Этого же хотел и Глеб Трифонович Стрехов. Видеться с Эльзой в Векше он уже не мог. Там знали, что произошло после его именин. А в Петербурге никому нет дела до приехавших из Лутони, кто знает их в огромном городе…
В доме Шутемова осталась только его младшая дочь Таля да кое-кто из челяди.
В Лутоне скоро забылась трагическая история, и только любители ужасов пересказывали ее во всех подробностях, сдабривая добавлениями по своему вкусу и применительно к слушателям.
Рабочие Лутонинского завода металлических изделий жили трудно, но счастливой жизнью хозяев. Не всем верилось, что все это на самом деле так произошло. И словом «сказка», которым злоупотребляют русские люди, называли лутонинцы рабочие успехи своего завода. Многих новорожденных сыновей крестили теперь Петрами, а девочек Екатеринами. Что ни говори, а Екатерина Иртегова первой купила и отдала на выкуп рабочим мыловаренный завод. Тележный не в счет.
Тележный завод не нуждался больше в его создателе Колесове. Там шли дела лучше некуда. Выборное правление товарищества, его мастера, понаторевшие в машинном изготовлении телег, заботились теперь о расширений сбыта. Нашелся новейший способ продажи в кредит. Каждый крестьянин, желающий купить телегу, мог получить ее, уплатив за нее только рубль. Для этого достаточно было двух поручителей-односельчан, подписи Которых заверялись сельским старостой или даже писарем. Купивший за рубль телегу получал долговую книжку с наклеенной по всей форме рублевой маркой товарищества.
Вместо скупщика, торговца появилась новая фигура агента по сбыту. Агентом мог стать всякий. Почтальон, мелкий лавочник, тот же сельский писарь, учитель, земский служащий… Мало ли в волостях лиц, кому гривенник с рубля не лишний. Для этого только нужно заявить о своем желании товариществу, а там снабдят долговыми книжками, бланками обязательств — и торгуй телегами. Приобрети с десятипроцентной скидкой долговых марок и ходи по своим должникам, купившим телеги, наклеивай в их книжки марки, взимай очередной взнос. Наклеил за день марок на десять рублей — рубль твой. Куда проще.
Когда долговая книжка оклеивалась марками на положенную долговую сумму, покупатель получал обратно свое долговое обязательство.
Рабочее товарищество укреплялось, его учредители гордились своими успехами. Больше всех ликовал Петр Демидович Колесов. Убежденный в победе над Капитализмом мирным путем, он уже видел, каким станет в ближайшие годы коробцовский завод. Дешевые молотилки, веялки, конные приводы будут раскупаться так же, как телеги, как мыло, как мазь.
Завод уже избегает торговать лемехами. Зачем, когда свой лесопильный, свой деревообрабатывающий цех, трудно ли самим изготовить соху? Крепкую, надежную в работе, красивую по внешнему виду. А бороны? Не очень-то премудрое сооружение борона — рама да зубья. Пошли в ход и бороны. Торговый опыт есть. Техник Истомин рассказывает на выставке в бывших конюшнях о новых изделиях нового товарищества. Зимняя, удешевленная цена помогает «летнему товару» сбываться зимой. Не бездействуют склады в больших селах. Всем находится дело.
Заводу рабочего товарищества труднее становиться на ноги, но что не сделают руки, когда они свои и для себя. У завода пока еще мало возможностей подновлять оборудование, но все же кое-что удается. Гвоздильный станок не дорогое сооружение, а гвоздь доходный товар. Столль сбывал листовое железо жестянщикам. Не выгоднее ли из него делать самым дешевым заводским способом те же ведра, тазы, лейки, а из обрезков мелочь — кружки, терки, поварешки?
Завод рабочего трудового товарищества стал безубыточным. Он мог бы давать большие прибыли, если бы главный его материал — металл — не был дорогим. Стрехов драл большие деньги за чугун и сталь. Он знал, что ему не могут быть конкурентами далекие заводы, выплавляющие дешевый и лучший металл. Дешевый и лучший, но далекий. Доставка его по железной дороге, с перегрузкой на Каму, затем семьдесят верст конем… Три погрузки, три выгрузки требуют больших расходов и сил. Один уральский слиток будет стоить двух стреховских. Река Тихая Лутоня — даровая дорога. Двадцать пять верст по большой вешней воде — четыре-пять часов хода. Векшенские слитки грузятся чуть ли не из печи прямо в барки. Причалил к лутонинской заводской плотине — и выгружай через нее слитки по желобу и в завод. Грошевая переброска. И если б не река, не нужда Лутони в металле, давно бы кончился Стрехов, съели бы поставщики дешевого металла. Он и теперь побаивается возможной постройки железной дороги через Лутоню. Тогда гаси печи, запевай «надгробное рыдание», Глеб Трифонович, — кто захочет переплачивать тебе? А пока…
Пока снимай с Лутонинского завода семь шкур. Деться ему некуда. Плати!
Осенью, перед ледоставом, Стрехов надбавил цену. Из Петербурга пришла его телеграмма, требующая перезаключения контракта. Приехавший из Векши управляющий Донатов сказал своему другу:
— Я думаю, Петя, что это не последняя надбавка. Видимо, Стрехов отыгрывается за приобретенный завод.
Было уже поздно ехать за далеким железом. Останавливалось судоходство. Товарищество вынуждено подписать кабальный контракт с двадцатипроцентной надбавкой. Невеселые предчувствия посетили Колесова. Но ничего, перебиться бы год. Весной будет куплен металл в Нижнем Тагиле. За лето его доставят и выгрузят на камский берег, и по первому снегу, когда замерзнут болота и топи, санным путем он придет в Лутоню.
Посмотрим, кто кого. Лутоня сумеет тогда жить без Векши, проживет ли Векша без Лутони? Куда продаст Стрехов свое железо? Кто, кроме маленьких кузниц, мелких мастерских, купит его тысячи пудов? Не пройдет и года, как Векшинские заводы повторят судьбу завода Коробцовой. Шелковым явится Стрехов на поклон товариществу и не только предложит меньшую цену, но и согласится вернуть подлую наценку по новому контракту. А ему скажут: «Не надо, у нас есть поставщик». Матвей Ельников найдет, что сказать, что предложить, когда Стрехов будет вынужден погасить свои печи, когда забастовку в Векше не нужно будет подсказывать, она вспыхнет сама собой.
Не делясь, как всегда, ни с кем своими мыслями, Колесову хотелось скорее прожить этот — год, свести концы с концами без прибылей и убытков, а затем… Трудно даже представить, что будет затем. Едва ли на земле найдется кто-то счастливее его. Продержаться бы только год. Один год. Только не догадался бы Стрехов, что его ждет…
Не догадается. Ему теперь не до заводов. Он занят Эльзой. Развозит ее по столичным театрам, сорит деньгами, приближая свой конец.
Стрехов в Петербурге переживает вторую молодость. Он считает дни до конца траура Эльзы. Венчаться они будут в далекой церкви, а свадебный пир произойдет в его доме. А потом они отправятся в свадебное… Франция, Германия, Италия…
Так могло быть и, наверное, было бы так, если бы не Шутемов, завязывающий новый узел руками дочери. Ею и была подсказана надбавка на стреховское железо. Она еще подскажет большее Стрехову, и он все сделает для Эльзы. Не вмешалась бы только Катька Иртегова со своими капиталами, которых у нее может оказаться ой-ой сколько.
Шутемовы знали об отъезде Иртеговой к умирающей тетке в Сибирь. Об этом сообщила матери оставшаяся в Лутоне младшая дочь Таля, не огорчившаяся отъездом Кати. У всякого свои планы и виды. Без Кати ей легче встречаться с Петечкой Колесовым, отец волен ненавидеть его, как и он отца, это их дело. Если будет нужно, Таля может порвать с отцом, не взявшим ее в Петербург. В. вей ничего шутемовского. После смерти Витасика Тале многое открылось.
Чтобы как можно меньше находиться дома, где Тале иногда слышится плачущий голос Витасика, она поступила в школу. Там она не одна, и дети любят ее. Хорошо к ней относится и Катя. Она старается устроить ее жизнь и восторгается при ней Юлианом Донатовым, наверну, для того, чтобы отвлечь ее от Пети Колесова. И чем настойчивее это делает Катя, тем больше понимает Таля, какой редкий, удивительно цельный и благородный человек Петя Колесов. Ей все нравится в Иртеговой, кроме того, что она скрывает то, что нельзя скрыть. Таля, может быть, и погасила бы в себе желание стать Колесовой и отомстить Эльзе за Витасика и за Петю, если бы он любил Катю. Однажды Таля, мучимая желанием узнать, как относится к Иртеговой Петя, спросила его, и он ответил:
— Я никогда и ничем не огорчу Катю и, если случится так, что я не в силах буду не огорчить ее, уеду из Лутони.
А теперь уехала Катя, зачем же Таля должна помогать Пете не огорчать Катю и огорчаться сама? Во имя какой справедливости, какого нравственного долга ей следует предпочесть Юлиана Донатова, который, как говорят все, «ее судьба», — так же кажется и ей, но ведь только кажется… Неужели сделанное Катей для счастья Пети, для создания товарищества, обязывает приносить жертвы? Значит, снова властвуют деньги. Будь бы они у Тали, разве бы она не поступила так же?
Как жаль, что Петя не может быть откровенным с ней, а она с ним. Но не обязательно же все и всегда выяснять и называть. Молчание тоже не молчит. Неизвестно еще, как повернется и куда потечет жизнь Пети Колесова. Судя по болтливым строкам писем ее матери, затевается что-то недоброе против товарищества. Мать прямо пишет: «Будь умницей, моя Натали, не обольщайся успехами, ты знаешь, кого, — они, как я думаю, недолговечны».
Слышала Таля и от Юлиана Донатова, побывавшего у Стрехова в Петербурге, что весной он ждет большую драку, которая, во-первых, принесет всем много бед, во-вторых, неизвестно, чем кончится.
Таля всячески выведывала у Юлиана, какая и с кем будет драка, а Юлиан, обязавшись молчать, ограничивался туманными намеками, но после того, как. Таля разрешила поцеловать себя, Юлиан выдал тайну.
Чего не сделает она для Петечки Колесова и против отца, Эльзы и Стрехова.
— Петечка, — сразу же выдала она секрет, хранить который поклялась Донатову, — вас хотят погубить…
«И за второй поцелуй маленькая Кармен рассказала, что Лутонинский завод товарищества Стрехов и ее отец хотят оставить без железа.
— Они все в сговоре, и, кажется, графиня тоже побаивается, что ваш завод не сумеет внести первые сто тысяч выкупа.
Колесов был растроган верностью товариществу Тали и потрясен известием о подлом ударе в спину. Стрехов шел на уплату по контракту большой неустойки, лишь бы остановить завод.
Как ни был велик Петербург, старые знакомые не затерялись в большом городе. Первым встретился там Шутемову прогоревший мыловар Леонтий Прохорович Сорокин. Он, тоскуя по своему делу, нашел его. Потолкавшись в коммерческих кругах, побывав на новейших мыловаренных заводах, Сорокин увидел, что немец Шварц, погубивший его, хотя и сделал большие успехи в производстве дешевого мыла, но по сравнению с увиденным в Петербурге мыловаренное товарищество в Лутоне жалконький заводик. При встрече с Шутемовым Сорокин мечтал вслух:
— Я, Патрикий Лукич, не из тех дурачков, кто прощает обиды. Мне одна фирма — позвольте-с, пока дело не сделано, не называть ее — предложила открыть в Лутоне магазин и оптовый склад. Неограниченный кредит. Огромная скидка. Первосортное мыло. И никакого риска…
Сорокин восхищенно и торжествующе рисовал картину краха мыловаренного завода и, не желая того, разбудил в Шутемове стремление действовать теперь же, не откладывая до лучших времен, когда Стрехов поубавит долги, выпутается из векселей и сумеет продержаться без Лутони, отказав ей в поставке металла. Но для этого почти год Векшенские заводы должны работать на склад, платить деньги рабочим, неся бремя текущих расходов без притока средств.
Для этого необходимы большие деньги. И будь бы они у Стрехова, он бы давно обескровил Лутонинский завод, чтобы овладеть им, а овладев, пустить в дело запасы своего металла и выйти победителем, хозяином с лихими прибылями.
Столль, мечтавший вернуться в Лутоню, помог Шутемову подсчитать, во что может обойтись «игра», кто может участвовать в ней, у кого можно взять деньги под срочные векселя. Далекое становилось близким. Шутемов вкладывал все, что у него было. Кокованин, чувствуя близкий конец своей санной вотчины, рвался разорить товарищество и обещал большую подмогу. Хохряков и тот предлагал в кредит свои малые, но небесполезные в святом возмездии тысячи.
Стрехову Эльза представила полный расчет, доказывающий состоятельность плана разгромного наступления.
— Или сейчас, Глеб Трифонович, — сказала она, — или никогда! Графиня вынуждена будет порвать договор с обанкротившимся товариществом! Я хочу стать королевой всей Тихой Лутони, всех ее заводов и стану ею.
Поцелуи снова взяли перевес, а умение вовремя выскользнуть из объятий роднусика Глебобусика завершило нагрев воображения, и Шутемов мог ковать из своего будущего зятя меч расплаты.
Радости бескрайни. Сила и влияние Эльзы возросли непомерно после полученного из Лутони письма о смерти Парамона Антоновича Жуланкина. Он, пьяный, уснул в мороз и окоченел на могиле сына. Эльза становилась по закону единственной наследницей жуланкинских денег, движимого и недвижимого имущества. Стрехову нетрудно было понять, что не он один может осчастливить богатую невесту. Магдалина Григорьевна делала все, чтобы Стрехов попризадумался. В квартире Шутемовых на Малой Охте стали появляться, кроме Глеба Трифоновича, люди различных возрастов, состояний, чинов и достоинств. Пусть среди них нет таких же богатых, как он, все же красавица с деньгами может предпочесть ему другого.
Магдалина Григорьевна умело подчиняла Стрехова. Дочь помогала матери. Плелись и небылицы о возможностях поселиться в Петербурге. Влюбленный Глеб Трифонович постепенно начал походить на Витасика. Куда делись его барство, самоуверенность, его «все могу»! Он уже бегал за пирожным Эльзе, и чем дальше, тем больше она чувствовала свою власть над. ним и наслаждалась ею.
В Тихую Лутоню отправили доверенного по делам наследства. Отправился туда и сам Шутемов. Теперь его уже никто не зарубит топором. Можно не бояться и отслужить ханжескую панихиду на жуланкинских могилах.
В Лутоне Патрикия Шутемова ждала приятная новость. Открытые Сорокиным магазины и оптовый склад в первую же неделю показали, как легко удушить сильному слабого. Мыло, поставляемое Сорокиным, было дешевле и лучше. Оно шло. Мыло товарищества лежало.
Симон Иоганнович Шварц первым понял, что заводу товарищества угрожает несчастье. Он прибежал к Петру Демидовичу:
— Что делать? Нужно спасайт!
— А как?
Действовал страшный, волчий закон удушения, закон конкуренции.
Правление трудового товарищества мыловаренного завода, ища способов удешевить свое мыло, предложило удлинить рабочий день. Рабочие были вынуждены отказаться от своего завоевания, которым так гордились. Но и это не принесло сколько-нибудь заметных успехов. Начались увольнения.
Кого уволить? Кого оставить? По какому признаку? По малосемейности или по давности работы? По степени мастерства? И какие бы из этих принципов ни избирало правление, товарищ должен увольнять товарища. Это невыносимо. Решили увольнять по жребию. Кто что вытянет, тому и быть.
Сто сорок два билета положены в шапку. Сто сорок две участи. Четный номер — остаешься, нечетный — уволен.
Действовал еще один закон капитализма — безработица, а вслед за ней покупка дешевых рук.
Оставшиеся на заводе понимали, что нельзя варить мыло для надежды на лучшие дни… А чем платить за работу? Да и будут ли лучшие дни? А поставка сырья идет своим чередом, поставщик требует причитающееся. Отказался — плати неустойку. Векселя? Кто же их возьмет у прогорающей фабрики, да еще без хозяина? С кого взыщешь? С голытьбы? Что можно у нее описать?.
Завод угасал, и никто не мог помочь ему. Предметом его изделий оставались колесная мазь да самые дешевые сорта мыла, которые невыгодно было ввозить издалека.
Уволенных мыловаров рассовали туда-сюда на поденные работы, пристроили в «марочные агенты» по сбыту телег, но что делать тем, кто скоро лишится работы на бывшем коробцовском заводе?
С осени Стрехов уменьшил поставки железа, а с Нового года отказал в них. Пришел последний обоз со слитками. Старший обозный объявил:
— Велено сказать, что на этом конец.
Зимних запасов не хватит и до весны. А что весной? Весной можно доставить на камский берег тагильское железо, но ему придется там лежать до санного пути. До конца октября. А чем платить все это время рабочим простаивающего завода? Где взять деньги на уплату ста тысяч выкупного взноса Коробцовой-Лапшиной?
Конец!
Золотой сон Петра Колесова сменился жестоким пробуждением.
Рушилось все. Хоть пулю в лоб.
Вечером в тяжелых раздумьях, в поисках способов заставить Стрехова выполнить контракт с товариществом Петр Колесов не услышал, как подъехала к их дому карета Шутемовых. Из нее вышла очень нарядно и богато одетая женщина в шляпе с опущенной черной вуалью. Она прошла через кухню и поздоровалась с Лукерьей Ивановной. Та не сразу узнала Эльзу.
Ссоры между ними не было, но встретились холодно. Что ни говори, а Жуланкины на ее совести. И этой совести хватило выхлопотать наследство.
Лукерья Ивановна пригласила Эльзу в комнаты, позвала сына и оставила их вдвоем.
— Мы, кажется, не ссорились с вами, Петр Демидович. Здравствуйте. И я пришла не затем, чтобы испортить наши отношения. Нам еще жить да жить и встречаться.
— Да, конечно, — пришлось ответить Колесову. — Какими судьбами?
— Все теми же. Я не так скоро теряю свои привязанности к людям, которые когда-то дарили меня вниманием.
— Ну зачем об этом после всего, что произошло…
— А что произошло? Меня выдали насильно замуж за человека, которого я не любила… Так требовало дело отца. И я в угоду его телегам позволила переехать меня… Теперь снова хотят, чтобы я стала женой человека старого и не уважаемого мною…
— Не выходите.
— Как я могу, когда отцом расписано все до колеса… И я опять не должна противиться ему. И мне так жаль, что мой отец злопамятен. Он вам не может простить краха своего заведения.
— Ну и пусть не прощает. Я боролся с ним его же методом.
— Ах, как это печально! — притворно воскликнула Эльза. — И мне очень горько, что так устроено общество, в котором мы живем. Я так уговаривала его не мешать вам и вашему новому рабочему товариществу.
— Благодарю за сочувствие, любезнейшая Елизавета Патрикеевна.
— Патрикиевна, — поправила она и снова стала лисой: — Я восхищена вашими подвигами. Вы спасли стольких людей, вернув их на работу, и я плакала, когда узнала, что Глеб Трифонович не будет больше продавать вам свой металл.
— Спасибо еще раз за слезы. Но плачет, как и смеется, тот, кто это делает последним.
— Я рада, что вы еще надеетесь, Петр Демидович. И я надеюсь. Я не устаю говорить Стрехову: куда же он сбудет железо, если одна-единственная Лутоня покупает у него почти все? — а он даже и не захотел слушать меня. Конечно, я мало смыслю в железе, но все же, дорогой мой Петр Демидович, я отлично понимаю, что без векшенского металла ваш завод понесет большой урон. Лутоня отрезана от мира. Возить за тридевять земель — это значит непомерно удорожить металл. Как безжалостны мужчины! Не правда ли?
Эльза испытующе посмотрела на Колесова. Ей хотелось узнать, не придумал ли Колесов что-то и не нашел ли спасительный маневр. Он способен на чудеса. А ему показалось, что Эльза пришла парламентером от Стрехова и хочет предложить новую надбавку. Колесов пойдет на любые уступки, лишь бы прожить до начала зимы.
— Может быть, Глебу Трифоновичу нужно надбавить цену?
— Не думаю. Он хочет купить коробцовский завод.
— Но мы же в договоре с графиней.
— Ах, Петр Демидович, женщины так вероломны! Их глаза снова встретились. Глумящиеся глаза Эльзы и его испуганные глаза.
— Вы за этим пришли?
— Не только за этим, Петр Демидович. Я хотела узнать, кто будет продавать тележный завод — Катя или вы? Ведь в него вложена ваша «почта».
— А почему вы думаете, что он будет продаваться?
— Даже не знаю, почему… Наверное, потому, что мне так показалось. Когда завод графини будет принадлежать Глебу Трифоновичу, он может не захотеть оковывать ваши телеги, а вы не захотите, чтобы рабочие тележного завода остались без гроша, и, жалея их, продадите его отцу.
Колесов побагровел. Расчет Эльзы был верным. Патрикий Шутемов будет владеть всем, что создали, открыли Павел Лутонин, Корней Дятлов, мастера и он, Петр Колесов, отдавший столько технических усовершенствований. И это найденное, изобретенное пожнет Шутемов.
— Теперь вам остается спросить цену мне.
— Вы бесценны. — В глазах Эльзы глумление сменилось доброй, почти материнской, умиротворяющей назидательностью. — Я повторю сказанное мне вами в этой же комнате. Не мною придуман и создан этот мир с его законами. Все покупаемо и продаваемо. Заводы, леса, земли, люди… Не можете же вы стать исключением. Пройдет время — смягчатся, а потом забудутся наши ссоры, умолкнут взаимные обиды, Глеб исполнит желание своей жены и пригласит самого умного, самого лучшего инженера управлять заводами, которые принадлежат ему, а потом будут принадлежать оставшейся после, увы, его неизбежного ухода из жизни еще молодой и, конечно, бездетной вдове. Это цинично? Это оскорбляет вас? И вам хочется ударить меня? Ударьте. Вам будет легче. А я хочу облегчить ваши страдания…
Наступила тягостная, унизительная весна надвигающегося краха рабочего товарищества. В Лутоню зачастил Столль. Зайти на завод он, видимо, не рисковал. Смотрел на него, не вылезая из фаэтона, с плотины. И отсюда было видно, как затихали его цехи.
Шутемов вел себя наглее. Придя на тележный завод, он ходил по нему хозяином.
— Не рано ли радуешься, Патрикий Лукич? — спросил его в упор Корней Дятлов.
— Горюю, Корней Евсеевич, глядючи на горы нескованных телег.
— Окуем. Дай срок. На своем горбу натаскаем железо, а завода не остановим. Выдюжим. Выдюжит ли Стрехов?
— Не петушился бы ты, Дятлов. Поберег бы себя на будущее. Я ведь умею казнить и миловать могу.
Повеселел и Елисей Федорович Хохряков. Ему за вложенные под векселя деньги на борьбу Стрехов обещал возврат лесопилки. Ждать недолго.
Вслед за прошедшим по Тихой Лутоне льдом прибыли первые два каравана барок с металлом из Векши. Многие из рабочих воспрянули духом. Им показалось, что Стрехов снял запрет и завод не остановится.
Напрасные надежды! Чугун и сталь выгружались на плотину под охрану стреховских сторожей. Они, не скрывая, говорили, что ихний хозяин большой водой доставит весь железный запас и пустит его в дело, как только будет перекуплена у графини «Лутоня».
Каждый день подводили барки знакомые стреховские буксиры «Глеб» и бывшая «Ольга», получившая новое имя, накрашенное на бортах, ведрах, спасательных кругах вызывающе ярко, — «Эльза». Петр Колесов почти не выходил из дому. Лукерья Ивановна плакала втихомолку на кухне. Демид Петрович подбадривал сына:
— Наши тележники будут стоять насмерть. Камой пригоним шинное, железо. Не горюй, Петруша. По малым кузницам рассуем поковки. Пробедствуем лето, а там опять на своих на двоих.
— Я и не сомневаюсь отец. Но разве дело в тележном заводе? Разве для него я отдавал силы, годы и отдал бы жизнь?.. Тележный, завод, отец, был моей первой ступенькой…
Ему не хотелось и теперь открывать отцу рухнувшие замыслы, да отец и не понял бы его. Жизнь и ее радости ограничивались для Демида Петровича каменными стенами бывшего винокуренного завода, и он всегда был противником впутывания сына в чужие дела. А чужим для него было все, начиная с сорокинской мыловарни. Лесопилка еще так-сяк, она как бы цех тележного завода, а на кой ляд графинин завод, от которого столько бед? Для тележного завода хватило бы и жуланкинских мастерских, которые можно было арендовать или купить при жизни Парамона.
Был один и остался один Колесов. Теперь ему нужно чистосердечно раскаяться и признаться, что планы, лелеемые им, не могли и не могут стать явью в зверином окружении подлого, жестокого мира стреховых, шутемовык, сорокиных, кокованиных, хохряковых… и бороться нужно не с ними, а с миром, который они составляют, свергать строй, уклад, ломать всю жизнь, олицетворяемую Эльзой… Павлик прав. У рабочего класса один путь борьбы, один способ победы — революция.
Нужно дождаться возвращения Кати Иртеговой, покаяться ей-во всем — И в Сормово. Там сильные люди, хорошая подпольная организация, и он вернется из сказки о трудовом царстве Тихой Лутони к большевикам.
Колесов не знал, что Катя Иртегова, похоронившая на Витиме свою тетку, вчера вечером приехала в Лутоню и узнала от Павлика о происходящем.
Утром Марфа Максимовна пришла за Петей, и трое друзей встретились.
Разговор начался с утешений Кати:
— Все исправится, все наладится, никогда не следует терять головы. Нужно все взвесить, выяснить, попробовать припугнуть Стрехова, принять меры и заставить его продать железо.
Молчавший до этого Колесов спросил:
— А долг графине? Сто тысяч рублей при бездействующем заводе? Сто тысяч, Катя!
— Всего только сто? Их можно внести завтра же.
— Так просто? Катя, у тебя все легко.
— Это на самом деле не трудно. Берут двести пятисотрублевых бумажек, кладут их в ридикюль и говорят: «Пожалуйста, Варвара Федоровна, вношу раньше срока, чтобы вам не думалось».
— А простой рабочих? Из какого ридикюля будут получать они, Катя?
— Из того же.
— Катя, мне безумно трудно видеть тебя такой беспечной…
— Петя, мне еще труднее видеть тебя подавленным и отчаявшимся. Остановка завода — общее горе. И все должны разделить его. Одним придумать работу, другим платить половинную плату. И если тысяча человек будет получать по полтиннику в день, ничего не делая, то это только пятьсот рублей в день. Пятнадцать тысяч в месяц. Девяносто тысяч до осени. До нового железа из Тагила. То есть нужно еще только девяносто тысяч. Ну, сто. Всего двести. Но нужны ли будут они? Не лопнет ли Стрехов через месяц или через два, вложив все в свое железо и задолжав всем?
— Откуда ты знаешь это, Катя?
— Спроси Юлиана Донатова. Он точно знает, кому и сколько должен Стрехов и когда наступают сроки выплаты по векселям.
— Он был с тобой откровенен? Когда?
— Я останавливалась в Векше. Он прибежал ко мне. Я ему, оказывается, нужнее всех других. Он так боится потерять Талю. А она все еще колеблется, кому отдать пальму первенства — Юлиану или тебе. Я пообещала повлиять на Талю. Это, надеюсь, будет в моих силах. У Стрехова нет беспечных и наивных друзей, которые ему предложат свой ридикюль. Ему уже нечем будет платить своим рабочим. Все вбито в омертвленный на нашей плотине металл.
Все Кате по силам. Она может заставить Стрехова отступить. Но что это изменит? Долгой ли будет ее победа? Настало время открыться и рассказать все.
— Послушай, Катя, и ты, Павлик, о том, как я ушел от себя, — начал свои признания взволнованный Петр Колесов.
— Катя, я не был откровенен с тобой не потому, что я скрытен. Какие же могут быть тайны у меня от Павла, от тебя, от моего отца? Но я боялся, что сказанное одному может стать известно третьему, четвертому, пятому… И меня опередят, подрежут на корню, перебегут мне дорогу или просто уничтожат. А теперь, когда все, что я делал, чему хотел отдать себя, оказалось волшебными сказками, которые я рассказывал себе и другим, я хотел… Нет, нужно чтобы вы знали все, с самого начала… Мне уже нечего и не для чего прятать.
Я сожалею, что так поздно проснулся. Все это мне внушалось товарищами по кружку в Петербурге. А я выдумывал свое. И оно стремительно рухнуло. Ожило то, что было во мне, но не принималось, отрицалось мною. Я хотел мирных путей, а их нет и не может быть.
Когда в Петербурге предали нашу группу, а я и четверо моих товарищей не оказались в ее списках и нас не арестовали, мне стало понятно, что тайн нет на земле, если они известны хотя бы двум. И я стал партией в самом себе. Такую партию не подслушаешь, не предашь, не уличишь.
Что же я хотел? Я хотел построить небольшое царство Тихой Лутони и показать и доказать, что способом экономического наступления рабочего класса на капитализм можно уничтожить его. Я никогда, ни при ком не употреблял слов «социализм», «социалистический», заменяя их непреследуемыми словами «трудовое, рабочее товарищество на паях», «трудовая артель», «промышленная компания» и другими вполне приемлемыми названиями. Я начал с тележного завода. Не все ли равно, с чего начинать? Так случилось после разрыва с Эльзой. А хотел я начать с Бишуева, объединив там семьи, делающие сани, и обанкротить Кокованина, а потом подбираться к Лутоне. У меня был безошибочный, точно рассчитанный план разгрома наших заводчиков. С Шутемовым, как вы знаете, расправиться было не трудно. Для этого нужно было заставить вместо рук делать машиной телегу. И я сделал это. То же и с мылом. Я не ставлю себе в заслугу капитуляцию Сорокина. То же и лесопилку. Но это все были подступы к главному. К заводу графини. И это не составило большого труда. И мы бы выкупили его, если бы Шутемов не разгадал мои замыслы. На очереди у меня были Векшенские заводы Стрехова. Это очень отсталые заводы. Юлиан Донатов отличный инженер. Он многое сделал для Стрехова. Но далеко не все, чтобы Векшенские заводы могли выплавлять металл дешевле по сравнению с другими. Стрехов живет потому, что его металл почти полностью покупает Лутоня. Без Лутони нет Векши, как, впрочем, нет и Лутони без Векши. Вы это знаете без меня. И я думал, что как только немного окрепнут товарищества, отказаться от векшенского железа. Отказаться на один год. Переплатить за кушвинский, за тагильский, за какой-то еще металл. Пойти на дорогую доставку чугуна и стали по железной дороге, с перегрузкой в баржи на Каме и с новой перегрузкой на сани. И тогда бы Стрехов, живущий Лутоней, оказался с металлом, который некому да и невозможно продать в отрезанной от железных дорог Векше. И стреховские заводы повторили бы судьбу коробцовского. Не мог бы он плавить руду и варить сталь в убыток. И завод бы стал нашим. И все стало бы наше. Все эти санные, бондарные, гончарные и другие мелкокапиталистические предприятия превратились бы в товарищества, которые образовали бы в бассейне Лутони союз трудовых товариществ. Это было, бы ни в чем не нуждающееся царство. Своя руда, свое железо, свой завод металлиг ческих изделий. И тогда бы можно было заняться деревней.
Если мы дали дешевую телегу, разве мы не могли бы дать дешевые молотилки, бороны, плуги?.. А они могут быть очень дешевыми. Кто бы нам мог помешать создать без шуму, без флагов и демонстраций сельскохозяйственные товарищества, артели по совместной обработке земли? Кто? Царь остается царем, губернатор — губернатором, урядник — урядником, империя — империей, и в ней трудовое царство Тихой Лутони. Тихое царство, платящее подати и налоги. Ни тебе забастовок, ни тайных сборищ. Исправно вывешиваются флаги в царские дни, поется «Боже, царя храни». В Лутоню приезжали бы люди из других губерний, из-за границы. Их никто бы не агитировал, не звал, как не звали мыловары и тележники коробцовских рабочих провозглашать восьмичасовой рабочий день. Они бы сами поняли, что это возможно. Пропаганда социализма была бы безмолвной. Глазам не нужны в помощники язык и уши. Все на виду. Смотри, учись и повторяй. А повторять было бы что. Векша стала бы первоклассным металлургическим заводом. Стрехов не знает, что у него под боком каменный уголь. А каменный уголь, Катя, — это кокс. А кокс — это переворот в металлургии. Стрехову бог знает что стоит древесный уголь. Сотни углежогов изводят драгоценный лес, который мог стать… Что говорить, вы сами знаете, во что превращается дерево… Я случайно узнал о месторождении каменного угля. Почти на поверхности. Приходи и бери. Ставь коксовальную печь. Протяни к Векше самую примитивную узкоколейку. Можно даже конную, это же в пяти верстах от Векши, и металл сказочно удешевится, ускорится выплавка. Я едва не лишился сознания, наткнувшись на выход угля. Если бы знала графиня, какое сокровище таится в недрах ее лесных привекшенских угодий! А купить у графини лес было бы легче и проще, нежели ее завод.
А теперь все кончено.
Шутемов открыл глаза Стрехову, и то, что хотел сделать я для счастья тысяч людей, они сделают для себя.
А я искренне верил, что главное и единственное в переустройстве жизни — экономический подрыв капитализма изнутри, экономические реформы, а Марксово учение считал философией не для России. Мне нужно многому учиться и переучиваться… И прежде всего — реалистическим взглядам на жизнь во всех ее проявлениях…
Завеса стремительно и молниеносно спала с моих глаз. Мне ничего не нужно находить. Я возвращаюсь к тому, от чего ушел. Возвращаюсь, чтобы двигаться дальше.
Вот и все. Сказочник уходит из своей сказки. Я сказал об этом рабочим, и меня никто не обвинил. Не вините и вы. Я уезжаю и Сормово. В жизнь, в борьбу, в рабочее движение…
— Не торопишься ли ты, Петя? — спросила его Катя, когда он закончил свою длинную исповедь.
— Нет, Катя. Во мне все оборвалось. Я ушел из своей сказки. Меня в ней больше нет и завтра не будет в Лутоне.
— Петя, — обнял его Павел Лутонин, — ты должен поверить — мне горестно и радостно, что я оказался прав, предвидя то, что случилось и чего не могло не случиться.
— Значит, вы оба покидаете меня? — спросила Катя. — И я одна остаюсь в сказке, из которой не хочу и не буду никуда уходить. И попробую без вас досказать ее, как могу, сколько хватит у меня сил и голоса.
Произнеся эти слова, Катя вдруг перестала быть мягкой, предупредительной, доброй, стала другой. Серьезная, строгая, властная, она, словно подтверждая, что теперь будет действовать одна, не удерживала их.
— Позавтракаем в другое, более радостное утро, — простилась она. — Сегодня оно хмуро, но погода изменчива.
Катя не предполагала в себе тех качеств, которые она обнаружила в это утро по уходе Колесова и Лутонина.
План действий родился тут же. Он уместился на одной страничке ее маленькой памятной книжки под номерами очередности намеченного:
«1. Пригласить Палицына. Узнать через Анатоля его имя и отчество.
2. Начать строить дорогу на Каму.
3. Купить у В. Ф. привекшенские леса.
4. Предупредить В. Ф. о несостоятельности Стрехова.
5. Запретить Денежкину пускать Шутемова на тележный завод.
6. Вернуть купчую Демиду Петровичу.
7. А дальше действовать смотря по обстоятельствам и советам Палицына».
Выполнение намеченного началось сразу же. Анатолю было сказано:
— Дорогой Анатолий Петрович, мне нужно вводиться в право тетушкиного наследства на Витиме. Лучшего поверенного, чем Палицын, забыла его имя, не найти. Помогите мне разыскать его.
Геннадий Наумович Палицын был снова вызван в Лутоню.
Разговор о дороге был начат с Матвеем Кондратьевичем Ельниковым. Он пришел в справном виде, в хороших сапогах и суконной паре. Председатель правления завода, выбранный хотя и для видимости, а все же выбранный. Ему она сказала так:
— Матвей Кондратьевич, хочу строить дорогу от Лутони до Камы. Она замышлялась еще покойным дедом и графом Коробцовым-Лапшиным, но не замыслилась. Когда до Камы можно будет приехать сухим колесом, заводу не потребуется стреховский металл.
— Так ведь это ж, голубка моя Катенька, тыщи да тыщи…
— Да уж такие ли тыщи, Матвей Кондратьевич? Наскребу.
Подошел старый скородел подрядчик Токмаков. С пожелтевшими картами начатой и оставленной дороги.
— Торговаться не будем, — предупредила его Катя, — время не ждет. Вам я даю жалованье триста рублей в месяц, дорожным десятникам — по сто рублей.
— А рабочие?
— Заводские рабочие. Рубль поденщина. Семьсот человек. Прикиньте.
— Куда же с такой оравой? Углядишь за всеми? — усомнился Токмаков.
— Глядеть за ними не надо будет, — вмешался Ельников. — У них свои глаза есть и свое понятие. Себе строят дорогу, к своему заводу.
Токмаков не принадлежал к тугодумам. Семьсот человек — неслыханная сила. Где насыпь, где гать, а где и мостишко на скорую руку, до лучших времен.
— Берусь, Екатерина Алексеевна. Сперва проеду проверю по старым столбам через топи, а от Лутони можно начинать хоть завтра.
Снова сход на остановившемся заводе рабочего товарищества и разговор без утайки. Говорил с рабочими Ельников.
— Будет дорога, будет и железо. Рупь в день — немалые деньги. Желающие строить дорогу — на запись к десятникам по артелям.
И началось строительство дороги на Каму. Артели провожали с духовым оркестром, с веселыми напутствиями. Узнав об этом, Стрехов впервые поколебался в затеянном Шутемовым запрете на железо. А вдруг да в самом деле пройдет на Каму дорога?
— Пугают, — успокаивал Шутемов дрогнувшего Глеба Трифоновича. — Это же тысячи и тысячи, — повторил он из слова в слово опасения, высказанные Ельниковым. — Где столько возьмет она?
Возьмет она столько или не возьмет, а наведаться к ней казалось необходимым Стрехову. Поздравить с приездом, выразить соболезнования по поводу кончины витимской тетушки.
Стрехов, одевшись потемнее, потраурнее, изобразив скорбь на своем лице, пришел в дом Иртеговой.
Катя поблагодарила за честь, оказанную ей, и ждала, с чего начнет и как поведет себя дальше Стрехов. Наверно, уже узнал о купленном у графини лесе.
— Удивляюсь, Екатерина Алексеевна, зачем вам понадобилась дорога на Каму?
— Надоело ездить через Векшу, за сто верст киселя хлебать, колеса ломать, в избах ночевать. А тут прямешенько. Меньше шестидесяти верст. Токмаков нашел, как спрямить путь. Да и дедушкина память мне дорога. Он так уговаривал графа достроить дорогу.
Стрехов изобразил добренькую улыбочку и заботливо принялся внушать:
— Дорога возьмет очень много денег, подумали ли вы об этом, Екатерина Алексеевна?
— Токмаков пусть думает. У меня своих забот достаточно.
— Но ведь деньги же! — вернулся к начатому разговору Стрехов. — Ваши деньги!
— Ну, конечно, мои, Глеб Трифонович. Но куда мне их столько? За десять жизней не прожить. А тут еще, кроме дедушкиных, тетушкины прииски… Не дворцы же мне строить. Не в монастыри же их отдавать. Дорога людям нужнее.
— Но и о себе, Екатерина Алексеевна, не следует забывать.
— А я и не забываю. Купила лес у графини, — сказала она совсем небрежно.
— Какой лес? — настороженно спросил Стрехов.
— Пока верхний. Привекшенский.
— Привекшенский? А зачем он вам, осмелюсь спросить?
— Люблю собирать грибы. С детства это у меня. А когда свой лес, то и грибы свои. Никто до нас с Марфой Максимовной их не оберет. Там столько белых…
— Вы правы, Екатерина Алексеевна. Грибы и углежжение — доходнейшие статьи.
Катя испуганно посмотрела на Стрехова.
— Углежжение? Бог с вами, это же перевод леса и гибель грибам! Ради них он и куплен мной.
Стрехов заерзал на стуле.
— Да, но на чем будет производится плавка чугуна, если не будет древесного угля? Лес для этого и существует, чтобы сгорать.
Катя махнула рукой и с той же непосредственностью сказала:
— Пусть чей-то лес рубится для угля, но не мой. Стрехов почувствовал легкое удушье.
— Но я же в договоре с графиней на прорубку и выжигание угля.
— Она мне этого не говорила. Правда, Варвара Федоровна жаловалась, что вы ей должны за порубки сколько-то тысяч и предлагаете вместо денег вексель. Как плохо, когда приходится прибегать к векселям. Это всегда портит отношения должников и кредиторов. Слава богу, что ни я вам, ни вы мне ничем не обязаны. Хотите чаю? Или, может быть, дедовской?
— Благодарю, я при таком известии не откажусь от нее. Но как же, где я теперь буду производить порубки?
— Глеб Трифонович, ну право же, такие вопросы скучны мне. Что я, лесничий? Углежог? Рассказали бы лучше о Петербурге, где вы провели почти всю зиму.
— Петербург никуда не денется, расскажу после того, как мы покончим с лесом. — Стрехов далее не мог сдерживать себя. — Если вы, Екатерина Алексеевна, в некотором роде ударом за удар… Я готов поговорить 6 запрете на железо и смягчить свои некоторые…
Катя устало вздохнула и нехотя спросила:
— О каком железе вы, Глеб Трифонович?..
— О моем. На который я наложил запрет.
— А мне-то что до него? Наложили так наложили. Железо-то ведь ваше. Ваше право и распорядиться им.
— Екатерина Алексеевна, позволю себе подвергнуть сомнению сказанное вами. Мне кажется, вы не хотите, чтобы я стал владельцем завода графини Коробцовой-Лапшиной.
— Так вы и не будете им. Варвара Федоровна нуждается в наличных, а у вас их, кажется, нет. При чем же здесь я, мое желание или нежелание? И если бы я хотела помешать вам стать владельцем завода графини, то я купила бы его.
— На какие деньги, Екатерина Алексеевна?
— Ну, знаете, Глеб Трифонович, извините меня, но вы слишком любопытны. Мне пока не надо брать под векселя и не пришлось бы, если б, допустим, вы захотели предложить мне ваши Векшенские заводы. Они, в сущности, стоят тоже не так много… Я, кажется, расстроила вас, Глеб Трифонович?
— В некотором роде, Екатерина Алексеевна, приятного мало, когда о приобретении заводов говорится с такой же легкостью, как о покупке шляпки в гостином дворе.
— Ну что за сравнение! Чтобы купить шляпку, нужны дни, а то и недели, а завод — можно даже заочно. Его же не надо примерять и вертеться перед зеркалом.
Стрехов слушал, мотал на ус и побаивался за сердце, дававшее усиленные перебои.
— Екатерина Алексеевна, если Петру Демидовичу угодно, то покорнейше прошу передать ему — я снимаю запрет на железо.
— Глеб Трифонович! — всплеснула руками Катя. — Петербург испортил вас! Вмешивать меня в ваши размолвки, просить стать посредницей — это по меньшей мере невежливо. А кроме этого, если вы снимете запрет, завод начнет работать и нанятые мною рабочие бросят мою дорогу… Нет, уж не делайте, пожалуйста, этого. Зачем ни с того ни с сего менять свое решение? Я не ожидала от вас этого. Да и куда им теперь ваше железо? Они, хитрецы, воспользуются моей дорогой и, не дожидаясь зимы, купят где-то там, за хребтом, и сталь, и чугун, и медь… Вы тоже, если захотите, можете воспользоваться моей дорогой и продать ваши железные запасы. Дорога же общая, для всех.
Боясь за сердце, Глеб Трифонович не стал продолжать разговор. Он понял, как складываются или как кто-то складывает обстоятельства, посмотрел на часы, сослался на званый обед, ушел.
Вторично приехавший к Иртеговой Геннадий Наумович Палицын пунктуально доложил ей о фамилиях и адресах векселедержателей и предварительно выявленной сумме долга Стрехова. Она почти вдвое превышала оптимальную стоимость его заводов и рудников, включая сюда же стреховский дом на берегу Тихой Лутони.
— Что же теперь посоветуете вы, Геннадий Наумович?
— Теперь, во-первых, нужно, чтобы все знали, что господин Стрехов несостоятельный должник, нахватавший по векселям вдвое больше своей платежеспособности. Для этого в «Губернских ведомостях» нужна статья о недопустимой для порядочного капиталиста измене своим обязательствам по поставкам металла заводу, принадлежавшему графине Коробцовой-Лапшиной, повлекшей за собой возмущение умов и брожение среди рабочих. Угодно ли вам прослушать эту сочиненную мною статью?
— Нет, — ответила Катя, — я не должна знать о ней.
— Как вам будет угодно, Екатерина Алексеевна. В статье нет ни одной строки неправды. После появления статьи векселедержатели опротестуют свои векселя, выяснят, что они в лучшем случае получат после продажи завода, и я могу приступить к скупке векселей, по цене, нами предложенной. Я думаю, что за каждый рубль нужно будет уплатить не более сорока пяти копеек. И остается третье и последнее: передача заводов Стрехова векселедержательнице госпоже Иртеговой Екатерине Алексеевне. Прикажете действовать?
— Да, Геннадий Наумович. Зачем же медлить?
Палицын отправился на телеграф.
За годы службы в почтово-телеграфной конторе Алексей Алексеевич Красавин не передавал такой длинной телеграммы от частного лица. Телеграмма-статья в пятьсот двадцать шесть слов, озаглавленная «Сеющие бурю», рассказывала, как заводчик Стрехов, задумавший купить Лутонинский механический завод, отказал ему в договорной поставке железа и, доведя его до бедственного состояния, обанкротился сам.
Подписавший телеграмму «Очевидец» не исключал «возможности справедливых на этот раз волнений рабочих Векшенских заводов, не получающих второй месяц заработанных денег. Игрок, сеющий ветер, господин Стрехов пожинает первые горести угрожающей ему бури». Далее беглое перо Палицына сожалело, что у заводчика мало надежд на кредит под новые векселя, когда неоплаченные старые вдвое превышают по сумме долга оптимальную стоимость Векшинских заводов.
Ради этой фразы и писалась статья в «Губернские ведомости», и если ее по каким-то причинам не поместят там, все равно она будет известна всем причастным к векселям Стрехова.
Пройдоха Палицын не ошибся. Начальник почты Красавин дважды собственноручно переписал телеграмму, в надежде на вознаграждение и угощение за предупредительные известия со стороны тех, кому должен Стрехов, и самого Стрехова. У Тихой Лутони нет прямого провода в губернский город. Статью дважды перестучат любознательные телеграфисты и не сохранят ее в тайне. Предупредить, предостеречь, а иногда и спасти — единственный приработок телеграфиста.
Алексей Алексеевич Красавин выгодно продал «пренеприятнейшее известие», во-первых, Патрикию Лукичу Шутемову, главному соучастнику Стрехова, во-вторых, Леонтию Прохоровичу Сорокину, заложившему свой магазин во имя «священной борьбы» с ненавистными товариществами, и лишившемуся своей лесопилки Хохрякову. Он тоже жаждал мести и отдал под краткосрочный вексель свои тысячи Стрехову на скорейшее растерзание своих погубителей. В Бишуево, к могучему кредитору Стрехова, к Адриану Кузьмичу Кокованину, вместе с утренней почтой Красавин помчался рано утром. Князь саней и властитель Бишуева принял Алексея Алексеевича в исподних и сидючи в своей кровати под алым шелковым балдахином с кистями. Он дважды выслушал выразительное чтение телеграммы.
Снова треклятый Патришка Шутемов, тартар ему и преисподняя, втягивает его в своей тележный омут! Как выбить теперь с Глебки Стрехова свои тысячи по просроченным векселям?
— Убью! Зашибу на один мах! — угрожающе поднял он ~ могучий волосатый кулак. — Запрягать! — распорядился Кокованин и торопко начал одеваться, чтобы первым прискакать в Векшу и первым заявить протест на векселя.
Телеграмма, еще не дойдя до «Губернских ведомостей», передавалась полностью и вкратце. От телеграфиста телеграфисту. Они знают один другого по стуку ключа, по «почерку» точек и тире. Векшенский, пообещав лутонинскому телеграфисту поделиться полученным от Стрехова, известил Глеба Трифоновича до завтрака.
Стрехову не потребовалось второго чтения телеграммы. С первых слов ему стало понятно, что пожар может начаться с неминуемой забастовки, которая будет признана «справедливым волнением рабочих».
Вручив телеграфисту красненькую и поблагодарив его, скрывая страх, Глеб Трифонович тоже велел запрягать и вызвал Донатова.
— Завтра начнется выплата рабочим за прошлый месяц. Объявите, мой друг, об этом немедленно, а на пути прочитайте этот телеграфный донос. Сделайте все, чтобы успокоить рабочих. Мигом на завод!
По лицу Стрехова Юлиан Германович понял, что заводы больше не принадлежат его хозяину. Глебу Трифоновичу этого в голову пока не приходило. Он в лучшем случае мог лишиться надежды на покупку Лутонинского завода, отложив ее до лучших времен. Проданное железо вернет все вложенное в него, он уладит с кредиторами, отсрочит векселя и останется без выигрыша, но при своих.
На половине пути в Лутоню он встретил будущего гестя, мчащегося в Векшу с той же целью предотвратить «справедливые волнения». Шутемов, вбивший все свое состояние в «верное дело», опьяненный борьбой, вез в Векшу новый вклад на расчет с рабочими — деньги Эльзы.
— Выдержим, Глеб Трифонович! Не вешай голову! Когда рабочие получат сполна, можно судить этого «Очевидца» за подлог, за навет.
О продаже товариществу железа Шутемов и слышать не хотел. Зачем же тогда было огород городить? Зачем же тогда ему было входить в сговор, если Лутонинский завод не станет стреховским, а тележный завод не будет шутемовским?
Шутемов не знал о действительном положении дел, он еще верил, что графиня будет вынуждена расторгнуть договор с товариществом, и погнал вместе со своими тысячами в Векшу, а Стрехов, скрывая свои намерения, отправился в Лутоню, чтобы найти способы и условия замирения с товариществом Лутонинского завода.
Глеб Трифонович не предполагал, что через три версты, при выезде из леса, он встретит разъяренного бишуевского властелина.
— Убью! — повторил он. — Зашибу на один мах, если не получу полняком своих денег!
— Получите! Адриан Кузьмич, за этим и еду. Как можно придавать значение какой-то зубоскальской телеграмме…
Обещание охладило пыл Кокованина. Зная, что Стрехову нечем заплатить, он рассчитывал на слитки. Железо не деньги, но всегда товар. Расчеты Адриана Кузьмича были бы безошибочны в том случае, если б он был одним заимодавцем Стрехова, если б только он хотел получить металл за свои векселя. Телеграфисты, а потом и сам Палицын сумели оповестить всех, кому был должен Стрехов. Выгруженное в Лутоне железо не могло оплатить и четверти опротестованных векселей. Шум угрожающе нарастал.
— Теперь, пожалуйста, Екатерина Алексеевна, — попросил Палицын, — не давайте никому никаких обещаний, а если есть возможность, предпримите вояж на несколько на дней.
Палицына известили о публикации в «Губернских ведомостях» его статьи. Еще день-два — и она будет прочитана всеми. Эти дни Геннадий Наумович использует для предварительных встреч с кредиторами, их представителями, кроме Шутемова, векселя которого не будут приобретены даже за четверть цены. У Палицына заготовлено, заучено одинаковое для всех оповещение: «Мне известно лицо, желающее приобрести векселя господина Стрехова по добросовестной, отвечающей их действительной стоимости цене». Вместе с этими словами вручалась с золотым обрезом и тиснениями визитная карточка с указанием местопребывания Палицына.
Коковании первым пожаловал к нему.
— Имею честь предложить… — Им была названа сумма долга и показаны векселя.
— Как я могу, любезнейший Адриан Кузьмич, предложить вам что-то, не зная, во сколько будут оценены Векшенские заводы и рудники, а равным образом не представляя, скольким людям и сколько задолжал Глеб Трифонович? Предложить мало — значит обидеть вас; дать больше, чем реально могут быть возмещены векселя, — поставить меня в крайне затруднительное положение перед лицом, доверившим ведение дел.
— Так что же, господин Палицын, вы думаете купить векселя с понижением? Но кто захочет нести урон? — спросил Коковании.
— Никто не захочет нести урона, но никто не пожелает вступать в длительную тяжбу с господином Стреховым и ожидать, пока будет продано принадлежащее ему, а затем установлено, какими копейками оценится вексельный рубль, — проникновенно и напевно разъяснил Палицын. — И всякому будет выгодно получить наличными сразу же после передаточной надписи на обороте векселя, нежели ожидать долгое время, пока продадут заводы, и получить, может быть, меньше, чем будет предложено лицом, поручившим мне стать посредником. Но я могу заверить вас, уважаемый Адриан Кузьмич, что ваши векселя будут оплачены в первую очередь, в самую первую очередь, и, надеюсь, вы, как и прежде, не забудете мне этой услуги.
Настойчивый Коковании не уходил и добивался, во что будет оценен вексельный рубль.
— Да уж, я думаю, во всяком случае, не менее сорока копеек.
— Сорока? — взревел Коковании. — Это ж грабеж, господин Палицын!
— Это хуже, чем грабеж, — присоединился Палицын. — Это убийство среди бела дня, и притом не наказуемое законом убийство. Навыдавать векселей вдвое больше своей платежеспособности, ввести в заблуждение добропорядочных, доверчивых людей — не имеет названия. Я негодую вместе с вами. Но что стоит наше негодование? Какаяпольза вам или мне, если даже господин Стрехов будет заточен? От этого вексельный рубль не станет дороже… Но у вас есть еще время, Адриан Кузьмич, сбыть кому-нибудь, может быть, тому же Шутемову, свои векселя копеек по семьдесят за рубль… Хотя у него едва ли есть деньги.
Кокованину оставалось ждать. Никто не купит его векселя. «Губернские ведомости» читают все, а кто не читает, тому прочтут.
Побывали у Палицына Леонтий Сорокин и Хохряков. Ответ был тот же.
— Могу записать на очередь. Буду иметь в виду. — Вежливый поклон и выражение сочувствия.
Наконец стоимость заводов и рудников определилась. Выяснилась сумма долгов Стрехова.
Палицын объявил покупную цену векселям — сорок три копейки за рубль, без уплаты процентов. Нотариусу Василию Захаровичу Козинцеву снова предстояла хлопотливая и выгодная работа. Передаточные надписи и оплата векселей производились в казначействе. Счет шел на многие тысячи. Тихая Лутоня хотя и тиха, но с большими деньгами в кармане появляться было рискованно.
Кредиторы и доверенные лица пришли в казначейство, но никто из них не хотел первым продать свои векселя за такую низкую цену. Брешь пробил Патрикий Лукич Шутемов. Этот ворон лучше других знал, что большего ему не получить.
— Вот мои векселя, — сказал он, — пользуйтесь. Кому, господин Палицын, прикажете сделать передаточные надписи?
Геннадий Наумович взял векселя, прочел суммы и фамилию векселедержателя, негромко и чрезвычайно предупредительно сказал:
— Ваши векселя, господин Шутемов, не могут быть куплены благодаря некоторым тонкостям. Лицо, покупающее их, не желает поссорить вас и господина Стрехова. Поэтому справедливее и человечнее, если с Глебом Трифоновичем вы сами выясните ваши денежные отношения.
— Как звать это лицо, которое заботится о тонкостях наших отношений?.
— Теперь его можно назвать, — снова почтительно склонил голову Палицын. — Это Екатерина Алексеевна Иртегова.
Провалившийся пол, обрушившийся потолок, взорвавшаяся бомба произвели бы меньшее впечатление на Шутемова и остальных.
— Кто следующий, господа? — обратился Палицын к сидящим за столом, покрытым темным сукном, кредиторам. — Не знаю, хватит ли сегодня денег всем. Первым у меня на очереди почтеннейший господин Кокованин Адриан Кузьмич.
Все посмотрели на него. Он медлил. Ждал чего-то еще. Разглядывал сидящих. Они молчали. Но их молчание говорило: «Что же ты? Если Шутемов продает свои векселя, он-то лучше знает, каковы дела на Векшенских заводах». Но стреляный богатей знал, что с векселями бывает немало уловок. А вдруг да Стрехов сговорился с Катериной Иртеговой и она выкупает для него векселя, чтобы сократить сумму долгов и выпутать его из петли?
— Тогда я, — предложил Леонтий Сорокин и положил векселя.
«И этот может быть подставным продавателем», — подумал Кокованин, решив посмотреть, как будут вести себя остальные. Один за другим кредиторы предъявляли векселя, и, когда их было сдано более чем на шестьсот тысяч рублей, Кокованин уже не мог подозревать всех приехавших сюда в сговоре с Глебом Стреховым. Кокованину ничего не оставалось, как получить за свои сто тысяч — сорок три, да еще уплатить нотариусу за передаточную надпись.
О боже! За что наказуеши?
Бог, как всегда, молчал. За него пришлось ответить самому себе. Пришлось признаться, что так тебе и надо, старый дурак, снова связавшийся с прохвостом Шутемовым. Кокованин хотел заехать к нему и вылить на него кипящую злобу, но Шутемов, как видно, сам пострадал горше Кокованина. Что взыщет он с Глеба Стрехова? Что? Тросточку с позолоченным набалдашником да горсть волос.
В течение недели были скуплены все векселя и закладные, кроме шутемовских. Палицыну оставалось спросить Глеба Трифоновича: желает ли он передать заводы, рудники, дом на Лутоне и все принадлежащее ему Екатерине Алексеевне, или он изберет какой-то иной путь?
— Но во всех случаях, Глеб Трифонович, сумма, взыскиваемая с вас по нарицательным цифрам векселей и добавлением процентов, составит вдвое больше принадлежащего вам. Мне трудно повторить, — опять «терзался» Палицын, — такие слова, как «тюрьма», «позор», «скамья подсудимых», — эпитеты, произнесенные вашими кредиторами, которые, несомненно, могут появиться в «Губернских ведомостях», — но моя горькая обязанность не скрывать, что может ожидать вас.
А Глеба Трифоновича ожидало худшее. Гораздо худшее.
Екатерина Иртегова делала свое, а Лутонин и Саночкин тем временем связались с векшинскими рабочими. Там тоже были свои люди. На этот раз гектографическая листовка оказала немалое влияние на судьбу Векшенских заводов, листовки передавали из рук в руки, читали вслух. Листовки рассказывали о злодеяниях Стрехова, об ущербе, нанесенном им лутонинским и векшенским рабочим.
Сама собой возникла демонстрация. У дома Стрехова, появилась густая толпа доменщиков, сталеваров, прокатчиков.
Спрятавшийся Стрехов слышал грозные выкрики демонстрантов.
Они требовали снять запрет на векшенский металл. Грозили разделаться самосудом.
— В пруд его!
— На тачку злодея и в мартеновскую печь!
Всего можно было теперь ожидать от разъяренных демонстрантов. На Урале и в Прикамье все чаще и чаще возникали волнения на заводах. До Стрехова давно доходили слухи о неминуемом перевороте в империи. Осведомленные люди еще в Петербурге предупреждали Стрехова о непрочности престола его величества, о недовольстве произволом царских сановников.
Лутонинцы, приехавшие в Векшу, опасались, что демонстрация может закончиться кровавой расправой с векшенскими рабочими. Предусмотрительные вожаки постарались не доводить дело до самосуда над Стреховым.
Перетрусивший Стрехов сумел улизнуть из дома. Демонстранты, узнав об этом, разошлись. Глебу Трифоновичу стало яснее ясного, что проиграно все и ничего не спасет его, поверившего в злую игру, затеянную Шутемовым.
Оставалось последнее — явиться на поклон к Иртековой.
Исхудавшим, жалким, постаревшим пришел он к ней. Она выслушала его мольбы и вопли. Позволила ему постоять на коленях, выплакать слезы, а затем спросила:
— За что и как я должна пожалеть вас? За то, что вы не пожалели детей и жен лутонинских рабочих? За то, что вы изменили своему слову и придумали запрет на железо? Но я кое-что сумею сделать для вас, если вы не будете мешать передаче всего принадлежащего вам, за исключением одежды, дорогих вам сувениров, наследственных памяток и портрета Эльзы Шутемовой, который вам будет дорог как воспоминание. Первое, что вы должны сделать сегодня же, — написать под диктовку Геннадия Наумовича нотариально заверенное распоряжение о передаче мне всего железа, а затем приступить к передаче ваших заводов. Большего я вам не скажу. — Пригласив из соседней комнаты Палицына, Иртегова распорядилась: — Вы слышали, Геннадий Наумович, что предстоит сделать вам. Пожалуйста. Не допустите урона. Бухгалтер завода и Юлиан Германович Донатов помогут вам не ошибиться.
Стрехов покорно поклонился уходя.
— Да-а… — будто бы вспомнила Катя. — Из вашего дома на берегу Лутони вы можете взять все ваши вещи. И мебель… Но как можно скорее. Токмакову я поручаю переоборудование дома. В нем будет первое в наших местах среднее учебное заведение…
— Ги-гимназия? — заикнулся Стрехов.
— Нет. Реально-техническое училище… Лутонинско-Векшенское реально-техническое училище… А вы, пока до подыскивания квартиры, Глеб Трифонович, можете занять домик садовника…
Стрехов еще раз поклонился и ушел.
Следом за Стреховым в дом Кати пришла Эльза.
— Я пришла продать векселя.
— Да? А я думала — попросить на текущие расходы.
— Мне, Катя, не нужна милостыня.
— Ты хочешь, чтобы она выглядела и называлась продажей бумаг, которые невозможно применить даже как бумагу для записок Марфы Максимовны, что надо не забыть назавтра.
— Но чего-то стоят векселя?
— Стоят того, чтобы Стрехов оплатил их полностью. Поэтому я ваши векселя не покупала за бесценок. Он их обязан оплатить, как джентльмен, пока у вас разные карманы.
— Это жестоко… Я не ожидала!
— Эльза, тебе ли упрекать меня в жестокости? Ты убила своего мужа, а за ним и его отца. Мало этого — ты еще обобрала мертвых, добившись наследства. В чем же моя жестокость? В том, что я не отдала в кабалу тебе и Стрехову Лутонинский завод? В том, что я помешала бесчестной игре с железом?
— Мы разорены, Катя, — заливалась слезами Эльза. — Отец просит купить векселя по той же цене, как у всех…
— Я думала, ты скажешь что-то другое. Я думала, у тебя найдутся хотя бы какие-то слова раскаяния, а ты о деньгах… Как только терпит тебя земля?
— Я пришла продать векселя. — Эльза выпрямилась и приняла свой независимый вид.
— Ты ничего не поняла, Эльза, и у меня нет желания помочь тебе.
— А если я помогу Тале выйти замуж за Донатова, купишь ли тогда…
Катя резко ответила:
— Ты не гнушаешься ничем. Таля и без тебя станет женой Донатова. Теперь я варю кашу, и только я. Если Петя узнает, что и вторую дочь Патрикия Лукича, тоже в его интересах, можно уговорить стать женой Донатова, едва ли самолюбивый Колесов захочет соединить с ней свою жизнь. Во всех случаях я не посоветую ему этого делать.
— Хочешь его сберечь для себя?
— Эльза! Сейчас ты переступила порог в недозволенное, в самое дорогое для меня. Я больше не знаю тебя. Но если ты попытаешься вмешаться в мою жизнь, господин Палицын очень быстро распутает дело о самоубийстве Витасика и тебе придется многое вспомнить на следствии.
Палицын, мастер коротких путей и убедительных слов, покончил с передачей Векшенских заводов. Стрехов остался во флигельке, где жил его кучер, до приискания пристанища. Его дом был заперт, опечатан и сдан под охрану садовника.
Лутонинский завод возобновил работу под прежней вывеской. Телеги получили оковку, оси втулки, колокол на башне не заунывно, а громко и призывно отбивал часы.
Шутемов запродал дом и переселился с семьей в Бишуево. Коковании взял его в приказчики по торговой части. Не бескорыстно, но — пожалел и поселил в пустующем нижнем этаже дома, как своих. Пусть Шутемовы не родня, но чем черт не шутит, деньги могут и породнить их. Пятьдесят годов, судя по Стрехову, не старость. И если Глебка мог припеть молодую лисичку, чем хуже он? Бороду можно укоротить и велеть портному омолодить одежу. А пока посочувствовать Эльзе с матерью и отправить их в променад, хоть на те же воды.
Змей и тех приручают. Люди податливее, особливо если они жадны. Надо только не торопясь, благословясь… Топор до своего дорубится…
Все как будто находило свое логическое развитие. Катя не погрешила против основ своей нравственности и своих убеждений. Она могла произвести в капиталистической Лутоне единственно возможную в данное время, при данных обстоятельствах «революцию» капиталистическими средствами. И она ее произвела при помощи своих миллионов.
Теперь оставалось назначить над скупленными заводами лучшую власть и ее главу. Ею может быть только Петя, справедливый и единственный. И будут ли эти заводы выглядеть для него «свадебным подарком» или выражением ее беспредельной любви к людям и, конечно, к Пете, во всех случаях она сделала для родной Лутони все возможное из всего возможного, как формулировала она для себя — при данной экономической и политической конъюнктуре.
Заводы должны стать безубыточными, а если они окажутся прибыльными, то для самих себя, так как ей они принадлежат только нотариально. Она самим фактом покупки вернула заводы тем, кто их создал, кому они принадлежат по самой высшей справедливости.
Так же бы, конечно, поступил Петя, стремившийся легально вырвать у капитализма все возможное для порабощенных. Самолюбие ли Кати, обида ли за крах колесовских предприятий, желание ли досадить своре шутемовых руководили теперь ею, наперекор тому, что она знала от «коммерцгера». Большие деньги и запальчивые годы юности, любовь к Пете тоже вплетались в этот узор ее противоречивых поступков.
Они и не могли быть иными при ее воззрениях. «Коммерцгер» заложил «основы» ее политических знаний и был выслан. В Лутоне Катя, «досамообразовываясь», была подвержена всем «ветрам». Близкий к ней Павел не мог рисковать организацией, не мог ввести в нее Иртегову. С этим не согласились бы другие, знающие Катю с филантропической стороны. В результате Катя оставалась одна. Сама по себе. Ей казалось, что Петя, стремившийся легально вырвать у капитализма все возможное для порабощенных, поступал так же.
Иное развитие претерпевал Петя. Он поступил на Сормовский завод, где у него было много студенческих друзей, спустя год он был принят в подпольную организацию РСДРП. Товарищи по организации единодушно поддерживали ленинскую позицию, отвергающую мирный экономический реформизм и настаивающую на решительных революционных действиях.
Колесов, испытавший иллюзорность экономических утопий на собственном крахе, стал на бескомпромиссную ленинскую точку зрения.
Теперь он приехал в Лутоню, чтобы спросить Катю о деньгах его отца, вложенных в тележный завод, после продажи дома, занимаемого почтой, и тем самым закончить свои последние «капиталистические отношения» с отцом и Катей. По приезде Петя узнал от матери, что Марфа Максимовна вернула его отцу купчую на почту, с нотариальной дарственной надписью. Предположения оправдались. Не Ряженкова, а Катя от ее имени купила в тот год почту, и она же вернула ее. Теперь он со всеми в расчете. Нужно проститься с Катей, сказать то, что давно хочет услышать Таля, и увезти ее в Сормово. Она тоже одинока и неприкаянна, как и он.
Собираясь пойти в иртеговский дом, Колесов услышал на кухне знакомый голос Кати. Она спрашивала у матери, дома ли он.
— Ну вот, Петечка, — сказала Катя, входя в его комнату, нарядная, сияющая, — я и досказала сказку о царстве Тихой Лутони.
— Зачем ты сделала это, Катя? И откуда у тебя столько денег?
— Я и сама не знала, что их столько. Я думала, что придется отдать все, что у меня есть, а не понадобились и теткины прииски. А зачем я купила заводы, спрашиваешь ты… Затем, что не могла не купить их. Видимо, я тщеславна. Наверно, мне хочется оставить после себя след в родной Лутоне. Все будут знать, что я их купила не для прибылей. Мне не нужно от них и тех процентов, которые я получила до того, как заводы были деньгами. Я разуверилась, Петя, в мелкой помощи одиночкам. Селиван Бадьин из Малиновки, который возил нам хорошие сосновые дрова, получил от меня наградную тысячу рублей. Мне хотелось, чтобы его дети были обуты, чтобы он купил коров, лошадей, построил новую, большую избу и был счастлив. Бадьин на мою тысячу открыл бакалейную лавку. Стал пауком. Его жена и дети по-прежнему ходят босиком. Он из тысячи хочет сделать две, а из двух три. Больше он не возит нам сосновые дрова, а предлагает доставлять с малой прибылью «провиянт». Я выгнала его, как и Эльзу. Скотина не может стать человеком, а только шутемовым. Другое дело — рабочие. Никто не бросит в меня камень. Я не потребую с них выкупа заводов, которые построены их отцами. Они, принадлежа мне, принадлежат им. Разве плохо поступила я?
— Я этого не говорю, Катя. Но что руководило тобой? Неужели тебе кажется, что ты влияешь на ход истории, революции…
— Нет, я ничего не преувеличиваю. Революция придет и без моих денег, и без твоих телег. Но когда она придет? А рабочие должны существовать, хоть как-то.
— Ты, Катя, играешь с огнем.
— Да, наверное, Петя, но я неопалима. Кто поверит, что сумасбродная богачка, по сути дела капиталистка, скупающая заводы, причастна к революции? Кто? И если я даю деньги Павлу, другу детства, меня в худшем случае могут заподозрить в чем-то неблаговидном, принять за бесящуюся с жира молодую купчиху… Но я об этом не беспокоюсь, Петя, мне не перед кем оправдываться. Я не бегаю с одного свидания на другое, как…
— Как кто?
— Как одна наша общая знакомая. Она все еще не может сделать выбор.
— Катя, ты хочешь унизить в моих глазах Талю? Это тебе не к лицу.
— Не к лицу? Не к лицу мне предостерегать людей и самого дорогого из них?
Далее Колесов не мог оставаться спокойным.
— Что ты можешь знать?
— Я не виновата, Петя, что Донатов делится со мной, жалуется мне. Он видел вас в уединении перед твоим отъездом в Сормово и просил меня повлиять на тебя. А как я могу это сделать, когда мне временами… не каждый день, но иногда так хочется, чтобы ты попробовал быть счастливым с нею и оценил бы и ее красоту, и ее пустоту. Я за падения, которые способствуют подъему не только в политике, айв любви и даже в пересоле щей.
Колесов сжался.
— Катя, как ты ужасно выражаешься… Как Эльза!
— Я выражаюсь, как если б я была твоя жена, а ты бы был моим всегда, во всем свободным мужем. Маленькая Кармен не виновата в своем наследственном любвеобилии и бескорыстной добродетели в любви.
Катя ушла на кухню, выпила там из общего жбана квасу, как было принято в колесовском доме, и вернулась к Пете.
— Так я говорю затем, что я хочу помочь твоему благоразумию. Ты знаешь, я тоже флиртовала без тебя, — сказала Катя, как никогда еще до этого кокетливо. — На время палицынских операций мы с графиней уезжали в Белогорский монастырь. Светское прибежище для вдов и старых дев. Там все, кроме цыганского хора. Зато полон клирос смазливых иноков. Басов и теноров, вышколенных под тирольских вокалистов, солирующих для возбуждения религиозных чувств у маловер-них. — Катя сняла со стены Петину гитару, едва касаясь тонкими розовыми пальцами струн, придала своему голосу звучание скрипки: — «Слава в вышних богу! На земле мир, и в человецех благоволение!»
Лукерья Ивановна, слушая слова молитвы на кухне, перекрестилась на солнышко над сараем. Сидевший там же Демид Петрович выпил из жбана бражки-медо-вушки.
— Ты знаешь, Петя, там и я произвела впечатление. Холеный красавец, молодой архимандрит готов был обменять свои черные одежды и клобук на шляпу и сюртук. Но приехал граф. Граф — конкурент, соперник многогрешного архимандрита. Граф Лев — в смысле салонном и в смысле Левушка. Так называла его Варвара Федоровна. Он ее племянник. Тоже Коробцов, но не Лапшин, а Дашкин. Через тире. Он камергер с каким-то добавлением. Не «коммерцгер», как тетушкин душеприказчик, а ка… камергер с приставкой. Тридцати трех лет. На шее орден какого-то святого. Демократ, как и его тетка. Чужд сословной нетерпимости, особенно когда в другом сословии слышится сословие слов: золото, заводы и выкарабкивание из долгов. И он, как сказал бы Павлик, «с ходу, не вылезая из телеги», предложил мне назваться графиней Коробцовой-Дашкиной.
— И что же ты? — спросил Петя, раздраженный игривостью развеселившейся Кати.
— Я возмутилась… «Как вы смели в святой обители, в год траура по тете Хине…»
— И чем же кончилось?
— Кончилось тем, что вместо одной Кати он получил три. По сто рублей каждая. Граф проигрался по дороге в Белогорский монастырь и попросил в кредит двести «серебряных камей с барельефом государя». Я попросила Марфу Максимовну дать триста. За элегантное стояние на одном колене подле часовенки… такой знаешь, в стиле псевдорусского ампира, с завитками на капительках из орлеца, под вид рожек годовалого барана. — Глаза Кати при этих ненужных подробностях затягиваемого ответа лучезарно смеялись. — За искусство опять же элегантного, — иронически оттачивала она каждое слово, — слезоточения. За шарм бомондного признания, с витиеватым вкраплением строк из шекспировских советов в доподлинном звучании… За это можно было дать пятисотрублевого Петра… Но это имя свято для меня. Петр — первый и последний из всех царей на свете, единственно любимый царь. Мой царь!
Лукерья Ивановна плакала от счастья на кухне. Демид Петрович допил жбан и налил в рюмку водки.
Петр с возмущением спросил:
— Для чего ты сообщаешь мне об этом, Катя?
— Для того, чтоб ты не жалел меня и не подумал, что я безнадежная и обреченная старая дева. — Произнеся эти слова, Катя неожиданно спросила: — Хочешь, Петя, я для тебя станцую «Карманьолу»?
Не дожидаясь ответа, она сбросила легкий жакет и оказалась в кружевной кофте с короткими рукавами. Талия Кати была затянута высоким корсажем, как будто она так нарядилась нарочно, чтобы выглядеть француженкой времен Парижской коммуны. Прищелкивая пальцами рук над белокурой головкой, она, слегка пританцовывая, воинственно-призывно запела известную французскую революционную песню:
Станцуем «Карманьолу»!
Пусть гремит гром борьбы!
Тра-ля! Тра-ля! Тра-ля-ля…ля!
На гильотину короля!
Петя крикнул:
— Никто еще так не издевался надо мной!
Катя перестала танцевать, опустила руки.
— Спасибо, Петя! Никто еще не был так неблагодарен мне! Как у тебя хватило бессердечия оборвать мой танец… Спасибо, Петр Демидович…
В кухне впервые в жизни при жене, при сыне и теперь при Кате солоно и сложно-бранно выругался Демид Петрович.
Гневно в большую горницу, где надевала Катя жакет, влетела Лукерья Ивановна. Она хотела задержать Катю. Но Катя крикнула уже на ходу Пете:
— Не провожай меня! На этот раз я сама взнуздаю Афродиту.
Без сна прошла ночь перед отъездом Колесова. А под утро, заснув, он видел Талю целующейся с Донатовым. Он бросил в них подвернувшийся под руку горшок с геранью и очутился на какой-то очень высокой горе. С горы были видны заводы, леса, рудники и все царство Тихой Лутони, огороженное высокой кирпичной стеной, такой же, как стена винокуренного завода. Маленьким, карликовым привиделось ему это огороженное царство в огромной, теряющейся за горизонтом земле.
Хотелось проснуться, но сон не уходил. Снилась Катя в белом платье принцессы, в котором она была на шу-темовском маскараде, сбросив Золушкины лохмотья. Она восседала на белом троне. Матвей Ельников и Корней Дятлов в поповских ризах короновали ее. Корона сверкала множеством каменьев. Все ликовали. Бросали в воздух шапки. Он узнавал знакомых мыловаров, тележников, рабочих коробцовского завода. Старики молились на нее. Потом толпа расступилась. Внесли большой круглый стол. На стол кошкой вспрыгнула нагая Таля с кастаньетами. Она, танцуя, стала превращаться в Эльзу. Катя поднялась с трона, подошла к Эльзе и подала ей кусок мыла. Над головой Эльзы появился кованый кронштейн с петлей… Послышался визг, перешедший в ржание жеребенка.
Жеребенок продолжал ржать за окном колесовского дома, когда Петя открыл глаза. Его клонило ко сну, но снова вернуться в нелепый калейдоскоп кошмаров было страшно.
Он встал, обтерся холодной водой, выпил стакан крепкого чая, закрыл на засов ворота и попросил мать говорить всем, кто бы к нему ни пришел, что его нет дома.
— Если же явится Таля, — предупредил он, — то скажи ей… Ничего не надо ей говорить. Я напишу.
И он написал ей:
«Наталия Патрикиевна! Мне по причинам, от меня не зависящим, трудно видеть Вас. Да и Вам бы встреча со мной на этот раз не могла стать приятной. Будьте счастливы! П. К.»
Не перечитывая первого письма, он положил перед собой новый лист. На нем еле заметно проступило лицо Кати. Петя смахнул его рукой. Лицо Кати улыбнулось, но не исчезло.
Петя взял другой лист. Повторилось то же самое, и он стал писать по ее лицу:
«Милая Катя! Люди не всегда знают, что происходит с ними и в них. В тебе проснулась купчиха и заговорило не только наследство предков, но и наследственность. Ты, думаю я, хочешь скрыть это от других и, может быть, от самой себя, придумывая не по злой воле, а по голосу твоей совести и по лучшему, что есть в тебе, оправдания своим поступкам, своему желанию владеть и властвовать. И в этом, я думаю, отчасти виноват я, разбудив тогда, в день нашей встречи на заросшем винокуренном заводе, спящее царство, — другого слова не подберу, да и не хочу подбирать, — твоего деда.
Я допускаю, что могут быть добродетельные капиталисты, но таким не может быть капитализм. Он развивается своим путем, и твои заводы не могут стать исключением. Я, взявшись управлять или владеть ими, что одно и то же, должен буду стать при них, как бы я ни убеждал себя, что нахожусь над ними. И хочешь ты или нет, сам строй, сам образ жизни заставит тебя действовать теми же капиталистическими способами, которых не минует ни один самый доброжелательный, идеально-благородный капиталист, называющий себя и даже чувствующий себя бескорыстным организатором производства, отказывающий себе в излишествах, не пользующийся во зло прибылями, ведущий аскетический образ жизни, сердобольно пекущийся о благе своих рабочих. Все равно такой сверхидеальный капиталист остается самим собой, вынужденным оставаться частью, сопряженной и связанной со своим капиталистическим механизмом, и подчиняться его законам вращения, движения, прибоям, кризисам, конкуренции, жестокости козней бирж и банков, или капитулировать, сложить оружие, превратиться в ничто. У. капитализма нет компромиссов… В самой его природе противоречия и конфликты, порабощение и нажива и борьба насмерть. В России капитализм пока еще в чем-то прогрессивен. Однобоко, но прогрессивен. Он свергает пережитки варварских мануфактур, подобных шутемовскому заведению и, конечно, кокованинской вотчине саней. Стрехов бит потому, что он тоже капиталист-варвар. Донатов сделает скачок, применив кокс, ускорит плавки, удешевит металл. Но как только пройдет через Векшу и Лутоню железная дорога, — а ее строительство предрешено, — Векша и Лутоня будут убыточными. И перед Векшей и перед Лутоней снова встанет вопрос — капитулировать или бороться. Бороться ценой, качеством, местом на рынке, а это потребует усиления эксплуатации, снижения оплаты рабочим, стремления теми же руками сделать больше, уменьшать число рабочих, увеличить число безработных, порождать нищету и бедствия народа… И я, или ты, или сам Христос в облике капиталиста не совершат чуда, не остановят стихии развития капитализма. И только революция во всей стране или в нескольких странах приведет к трудовому царству равных и свободных.
Эти истины не являются плодом моих домыслов и моего опыта. Мне в Сормове подарили «для моего дальнейшего разэкономистивания» (так и сказали) перепечатанную на таком же, как у тебя, ремингтоне статью из четвертого номера «Искры». Я готовился тебе и Пашке прочитать ее как обоснование моего ухода из «царства Тихой Лутони», но я не хочу, я не могу встречаться больше с тобой, потому что я не устою далее перед «Карманьолой» и «великое тяготение» к тебе опошлю «тягой». Все мы, увы, немножечко «вальдшнепы и вальдшнепки».
Так вот я выписываю из статьи:
«Наше движение и в идейном и в практическом, организационном отношении всего более страдает от своей раздробленности, оттого что громадное большинство социал-демократов почти всецело поглощено чисто местной… (читай, Катя: лутонинской) работой, суживающей и их (читай, Катя: мой) кругозор, и размах их деятельности…» (Читай, Катенция: тележный размах.)
Выписываю еще несколько строк:
«И первым шагом вперед по пути избавления от этого недостатка, по пути превращения нескольких местных движений должна быть постановка общерусской газеты».
Эти строчки для тебя, Катя, для твоих тоскующих денег. И, наконец, опять для меня и таких, как я:
«Мы сделали первый шаг, мы пробудили в рабочем классе страсть «экономических» фабричных обличений. Мы должны сделать следующий шаг: пробудить во всех сколько-нибудь сознательных слоях народа страсть политических обличений».
Ты ведь и сама читала Ленина. Но ты, моя милая и бесценная Катюша, читала через те избирательные очки, которые надели на тебя обстоятельства (окружающие, время, особенности конструкции твоей доброй души). Ты избирала из его учения о революции то, что больше импонировало тебе и твоим благодетелям, которые все же либерально-буржуазны в самом неплохом смысле этого слова. Также выборочно-деформированно решил я претворить в жизнь учение о социализме легально-избирательными способами, опустив из поля зрения самое главное — диктатуру пролетариата, то есть такой государственный, государственный, а не «артельный», не «внутризаводской, лутонинский» строй, который охраняет тружеников от произвола буржуазии (пример — запрет на железо Стреховым), от ее разрушительных, бесчеловечных происков (пример — подрывной план Шутемовых по отношению к товариществам), от ее бесстыдства во имя обогащения (пример — Эльза и ее гнусные похождения), от узаконенного мошенничества и ограбления (пример Сорокин и его надувательства) и, наконец, от всех образующих их класс поработителей и его капиталистическое государство. Без свержения этого государства и замены его во всех звеньях и проявлениях государством народа, с рабочим классом во главе, невозможны никакие социалистические преобразования, хотя бы в самых малых масштабах.
Извини, Катя, за повторения, но в данном случае лучше «пересказать», чем недосказать. Ты, Катя, это слишком «пересказанное» письмо сожжешь при Матвее Ельникове, который тебе и вручит его.
Катя! Ты солнышко! Ты редкостная «невозможность», появившаяся на свет в твоей среде. Сегодня, Катя, я окончательно понял, что люблю тебя и люблю давно, внушая себе гибельность этой любви для меня. Теперь я этого не внушаю себе, а внушаю тебе. Она будет гибельной для тебя и для твоих денег. А ими, Катюша, как я понял, пренебрегать нельзя.
Ступив на путь революционной борьбы, я скоро могу оказаться в тюрьме и на каторге. Ты, конечно, как самая разнекрасовская женщина отправишься разделять со мной кандальные горести. Это ужасно будет для тебя, ангел мой, потому что теперь каторга не так «либеральна», как при декабристах. Сосланным хотя бы и на твой наследственный Витим не дадут строить дома и заниматься богоугодными делами. Ты окажешься для меня такими тяжелыми кандалами, что я не сумею даже бежать, зная, что ты в этом случае останешься заложницей. (Сожги письмо при Ельникове до последнего клочка.) С тобой не будут современные жандармы миндальничать, как с Волконской. И тогда свобода будет для меня худшей каторгой, а побег — предательством по отношению к тебе.
Я все продумал, моя Золушка, и даже нахожу силы, чтобы не проститься с тобой, не поцеловать тебя. Ты «не разожмешь рук на моей шее», да и я не дам разжаться им. Таля была не моей изменой тебе, а моими «колебаниями», моим «способом» необходимого ухода от тебя. Так мне казалось еще вчера и не кажется сегодня. Теперь я твой, твой навсегда. Твой живой и мертвый.
Катя, если ты еще «не разлутонила» все деньги, не бросай их на революционную работу вообще. Деньги нужно давать на печать большевиков. Печать — теперь самое главное в нашей борьбе (умоляю — сожги письмо при Ельникове). Их не обязательно давать из рук в руки. Можно перевести в заграничные банки (Лондон, Париж, Женева, Прага) на предъявителя десяти- или сторублевой ассигнации номер такой-то. Тогда их может получить любой человек, которому партия доверит получить. Целую тебя, мое солнце, моя несостоявшаясяжена.
Не вздумай искать меня в Сормове и тем самым навести на мой след лиц, прекраснодушно «мерцающих», но еще неизвестно для кого.
Если хочешь, перечитай это письмо. Матвей Ельников подождет и дождется, пока оно сгорит в твоем камине.
Целую тысячи раз.
Принц из кроличье-заячьего
королевства П. К.»
Такого счастливого письма не ожидала Катя. Оно венчало ее лучше, чем это виделось и ожидалось ею. Сердце Пети, он сам стал принадлежать ей йо велению его души, его разума и его любви.
Конечно, напрасно Петя оставил ее одну, без маленького. Кате при ее независимости вовсе не обязательно объяснять, кто является отцом рожденного ею ребенка, да ни у кого не повернется язык спросить, венчана она или нет. В этом отношении неплохо быть купчихой-миллионершей. Она еще покажет ему, какая в ней «проснулась купчиха». И если она проснулась в самом деле, то для кого, во имя каких идей и целей? Не бесчестнее ли было бы, если б она позволила бездействовать своим деньгам? Они же у нее тоже не беспартийны, как и она сама, не входящая в партию.
В этот же день Таля Шутемова плакала, прибежав с письмом к разлучнице.
Она угрожала Кате поездкой в Сормово, и если Петя там отвергнет ее, тогда она, как Витасик, уйдет из этой злосчастной жизни.
А через два дня на третий маленькая Кармен ушла из «этой злосчастной жизни» в другую, счастливую жизнь вместе с Юлианом Донатовым.
— Юлик, — признавалась она ему, проснувшись утром в доме, принадлежащем еще недавно Стрехову, — как хорошо, что ты такой решительный и беспощадный… Спасибо тебе, блаженство мое!
Ожидалась еще одна свадьба. Соединяла свою жизнь дочь начальника почты Настенька Красавина с Павлом Лутониным. Они пришли просить «благословения» у Кати. Катя радовалась и проливала слезы. Обещала устроить пир на весь мир. И, конечно, на торжество своего друга приедет Петя… Приедет, наскучавшись, счастливый счастьем других, обязательно задумается и о своем, которое давно бережется и копится для него, чтобы пролиться через край, утопить его в неге радостей, в омуте неизведанного. И если он все еще думает, что подполье помеха ему, то на этот раз Катя не даст разуму властвовать над собой…
Судя по всему, Катя не ошиблась. Из Сормова уже пришла первая весточка, из которой можно было понять, что Петя, «погорячившись, был не во всем прав». Это хороший признак.
Она верила, что все сбудется. И все бы сбылось, если бы по желаниям Кати строилась жизнь и на нее не влияло все, из чего она состоит, от досадных мелочей до больших событий, потрясающих общественные устои.
К Иртеговой пришел Анатолий Петрович Мерцалов. В этом не было ничего неожиданного. Он и раньше бывал у нее. Но сегодня Анатоль появился очень нарядным.
— Как я нравлюсь вам в этой экипировке, Екатерина Алексеевна?
— Очень! Вы совсем другой.
— Поздравьте меня, я отбыл проверку. С меня сняты подозрения. При моем тишайшем безмундирном вридствовании у нас в Тихой и благословенной Лутоне жизнь протекала мирно, беспротокольно, безарестно, безмятежно… Вор и грабитель Виктор Юрьевич Столль без вмешательств юстиции, как истинный христианин, раскаялся в своих подлостях и домашним способом восстановил репутацию порядочного человека. Его соучастники тоже оказались людьми рассудительными и предпочли откуп скандальной огласке. Елизавета Патрикиевна Шутемова не обременила дознаниями в своем неутешном горе, заставившем ее снятый шелковый пояс с одной шеи накинуть на другую. Петр Демидович Колесов, наш общий любимец, ничем не насторожил власти, производя свои экономические крахи, не нарушая и запятой в священных уложениях империи о частной собственности, не давая и малейшего повода властям заподозрить его в чем-либо противоречащем хранимой самим богом монархии. Вы, Екатерина Алексеевна, со всей присущей вам непогрешимостью подвергли справедливому наказанию околдованного любовными чарами векшенского ихтиозавра господина Стрехова и его стаю, предотвратив назревавшие волнения и стяжав славу избавительницы. И все это было блистательно до неуязвимости, но…
— Что «но», Анатолий Петрович? — спросила Катя.
— Но, дорогая Екатерина Алексеевна, в Лутоне появился не «врид», а постоянный ревностный, деятельный и одаренный всеми достоинствами настоящего слуги пристав.
— Как вы сложно сегодня строите фразы, Анатолий Петрович, — сказала Катя. — Зачем так вы разговариваете? Разве нельзя проще?
— Милая Екатерина Алексеевна, моя простота мне же стоила трех лет хождения по лезвию бритвы. Я безгранично верю вам, но, к сожалению, вынужден прибегать к иносказаниям неуличимым и недоказуемым. Позвольте уж в том же регистре посоветовать вам кое-что на прощание.
— Як вашим услугам, Анатолий Петрович.
— Екатерина Алексеевна, я могу быть откровенен не больше, чем нужно. Если вы на самом деле хотите лучшей участи своим заводам и тем, кто работает на них, то лишите ваших врагов поводов для обвинения вас в продолжении начатого Петром Демидовичем. Это был опасный и счастливо кончившийся эксперимент… Петр Демидович вовремя разочаровался в нем. Теперь все ждут, как поведете себя вы, вступая во владение заводами.
— Как я должна повести себя, на ваш взгляд?
— Правильно. Опровержительно.
— То есть?
— Ваши заводы должны быть названы вашими: «Завод металлических изделий Екатерины Иртеговой», «Завод универсальных телег Екатерины Иртеговой». То же и Векшенские, и мыловаренный, и все до выставки в бывших Екатерининских конюшнях.
— Это измена.
— Это спасение. Удар по доно… по вашим недругам. Вы можете увеличить оплату рабочим. Построить им сто школ. Подавать обед к станку. Награждать. И даже сократить рабочий день после вами же организованной забастовки. Это ваше право хозяйки, фабрикантки, владычицы. Либо вы будете жить по законам этой стаи, либо она растерзает вас. «Не я придумал капитализм», как любил повторять Петр Демидович. Это первое.
— Что же второе?
— Вор и мошенник Столль, главный организатор подвохов против вас, должен быть назначен управляющим Лутонинскими заводами. Ход конем. Удар в челюсть.
— Что скажут в Лутоне?
— Что бы ни сказали в Лутоне. Важнее обезоружить тех, кто может не только говорить, но и действовать. У вас не будет вернее слуги и прославителя, нежели прирожденный и потомственный дон мерзавец де Столль. Вы обласкаете его и прогоните при первой провинке. Недостаточно дает прибылей. Притесняет рабочих. И даже потому, что не очень низко поклонился при встрече с вами. Обидел вашу болонку. Не вовремя чихнул. Вы хозяйка! Владычица!
— Что же третье?
— Управлять Векшенскими заводами я бы назначил Донатова. Честен, одарен, ненавидит Столля и Стрехова. Устроить ему торжественное венчание с Наталией Шутемовой и подчинить внутренне.
— Как вы все знаете о нас всех, а мы так мало знаем о вас.
— И хорошо, что мало… Новый веник должен быть вами принят. На кухне. Угощен. Вознагражден в честь приезда на устройство его в Лутоне и за надежное охранение от политических и всяких других бед на принадлежащих вам заводах. Деньги вручит и займется угощением пристава Марфа Максимовна, а не вы, хозяйка, миллионерша Екатерина Иртегова. Таких уважают и боятся, Екатерина Алексеевна.
Как имя приехавшему?
— «Любезнейший», «почтеннейший», «господин Качков», а в случае надобности можно проще: «Эй, вы!» Если собаку не держат в строгости, она может укусить.
— Однако?..
— Это афоризм. И последнее. Павел Лутонин должен испортить с вами отношения. Нелогично же ему называть Катей и на «ты» своего «классового врага». И будет совсем хорошо и для него, и для вас, если он исчезнет из губернии. Дело в том, Екатерина Алексеевна, что почерк первой размноженной на гектографе прокламации предательски совпадает с почерком Настеньки Красавиной, ныне Лутониной, и будет разумным, если они оба предпримут свадебное путешествие без возвращения в Лутоню. Больше я не добавлю ни одного слова. Через несколько минут придет проститься с вами моя драгоценнейшая. Она вся в Петербурге. Завтра мы будем в пути.
Пришла Катя, жена Мерцалова, и начался прощальный завтрак. А после него начнется все то, что и она, Екатерина Иртегова, теперь находила обязательным для себя, для заводов, для рабочих и для своих противников.
Катя, став для всех Екатериной Алексеевной, малодоступной и замкнутой, осталась одна. Сама с собой. У нее по-прежнему бывали отец и мать Колесовы, по-прежнему домом правила Марфа Максимовна. Бывала Таля Донатова вместе с мужем, когда он приезжал на доклады о делах Векшенских заводов. Проникала и мадам де Столль, находя поводы и причину услужить, выполнить поручение. Появлялся и мыловар-химик Шварц, управляющий мыловаренным заводом Екатерины Иртеговой и парфюмерным магазином, принадлежавшим Сорокину и купленным за долги по векселям той же госпожой Иртеговой. Шварц успешно торговал привозными товарами вперемежку с продукцией своего завода.
Корней Дятлов, став управляющим заводом универсальных телег, не узнавая прежнюю Катю, прославлял наводчицу, не веря про себя в ее разительную перемену.
Карета графини Коробцовой-Лапшиной перешла к Кате вместе с ее домом, на фронтоне которого было золотыми буквами написано: «Управление Лутонинскими и Векшенскими заводами Екатерины Иртеговой». Управляла сама.
Так было до зимы. Зимой, в екатеринин день, утром пришел поздравить хозяйку и «благодетельницу» Матвей Ельников. Он принес письмо от исчезнувшего и разыскиваемого полицией Павла Лутонина.
— При мне, Катенька, прочтешь и при мне сожжешь, — попросил Ельников. — Как тогда.
Письмо было кратким:
«Катя, уезжай из Лутони. Начинаются события, которые могут не пощадить тебя. Не все же знают, какова ты на самом деле. Твой Павел».
Матвей Кондратьевич прибавил:
— Будем кончать с ними. Не вноси пока Коробцовой ничего. Завод выкупится сам. А ты езжай в Питеры, в Парижи, в Москву. Когда дерутся, не разбирают, по ком бьют. Храни тебя бог, Катенька.
Нелегально, заросший бородой, в дорогой оленьей дохе, в бобровой шапке-ушанке, приехал купец купцом Катин «коммерцгер» Евдоким Иванович. Он завершил по доверенности Кати продажу Витимских приисков, перевел деньги в петербургские банки, туда же, в дом покойной Хионии Евлампиевны, особым вагоном отправил ее имущество.
Рассказав Кате, как обстоят в империи дела — полнейшая неудача в войне с Японией, начавшиеся волнения по всей стране, — он тоже советовал Кате немедленно оставить Лутоню во избежание различных непредвиденностей.
Узнав о покупке Катей заводов, Евдоким Иванович сказал:
— Это, Катенька, промах с вашей стороны. Как же это вы не посоветовались со своим «коммерцгером». Революция и без вас отняла бы заводы. Но, снявши голову — по волосам не плачут.
То же говорил Кате и Павел Лутонин. Но, как она, живущая и действующая сама по себе, могла предвидеть надвигающиеся события. Да и кто может сказать, какой будет эта революция? Перейдут ли заводы в достояние рабочих? Разговор идет пока о царе, о самодержавии, а не о господах капиталистах.
Смутно было в голове Екатерины Иртеговой. Смутно было и в России перед надвигающейся бурей.
Ничто так не удерживало Катю в Лутоне, как ее новая, светлая, просторная школа. Только теперь она поняла, что учительствование — это ее призвание, ее жизнь. До этого ей казалось, что она руководима только высокими целями просветительства, а сейчас она почувствовала, что, кроме этой благородной миссии, ее влечет и сама профессия, сам процесс преподавания, само волшебство передачи умений и знаний. Ведь она не просто сеет всхожие семена, но и формирует нового, не похожего на своих родителей человека, продолжающего их в новой жизни, которая еще не наступила, но обязательно наступит.
Перед отъездом она долго беседовала с Талей, назначив ее начальницей четырехклассной школы, и обещала щедро наградить, если в школе будет все так же, как при ней, как во время ее отъезда на Витим.
Таля поклялась и расцеловалась с Катей.
Катя и Марфа Маскимовна уехали в Петербург. Донатов остался главным управляющим всех заводов. Молодой инженер был польщен доверием и обрадован правом самостоятельных действий. Он покажет себя. И все увидят, что при хорошем ведении дел можно смягчить начинающееся брожение и добиться благоденствия.
Так верил и надеялся Юлиан Донатов до тех пор, пока в Векше не началось восстание. Вспыхнули пожары. Прискакали усмирители. Полилась кровь. Кончилось победой. И власть перешла в руки Совета рабочих депутатов.
В Тихой Лутоне стихийно расправились с ненавистным Столлем и приставом Качковым — их утопили в пруду.
На дорогах повалили лес, образовали оборонительные засеки, поставили сторожевые вооруженные отряды. Вышедшего из подполья Павла Лутонина избрали председателем Совета рабочих депутатов. Заводы назвали революционными товариществами, из которых должен был составиться революционный союз трудовых товариществ.
Екатерина Иртегова приняла революцию 1905 года KfiK предрешенный конец самодержавия, а вместе с ним и капитализма.
Из писем от лутонинских друзей она знала обо всем и обо всех и в том числе о Пете. Ему теперь не до нее. Он в огне революции, на Волге, в счастье борьбы, в радостях победы.
Время, переполненное событиями, мчалось неудержимо. Шумно в столице. Клокочет империя. Подымается деревня. Либералы и другие одержимые мелкобуржуазными идейками, как, например, тот же Мерцалов, верили в Думу, большевики использовали ее, как трибуну, как возможность легально бороться против капитализма.
Но самодержавие было еще сильно. Рабочий класс России закалялся в борьбе и готовился к новым решительным схваткам не только с царем, но и с капиталистами.
В Петербурге Катю разыскал Геннадий Наумович Палицын.
Он появился у нее в новой личине.
— Ах-ах… — начал рассыпаться он, жалуясь на свой горький хлеб и тягостную миссию его профессии. — Как вы могли, Екатерина Алексеевна, пропустить срок очередного платежа выкупа завода по переписанному на ваше имя договору?
Иртегова, рассматривая потолстевшего, выглядевшего преуспевающим буржуа Палицына, ответила:
— Лутонинский завод взяли его настоящие хозяева.
— Но, к сожалению или к счастью, — следил Палицын за выражением лица Иртеговой, — «Фемида» не признала их таковыми. Варвара Федоровна продала мятежный завод смешанному акционерному обществу. Находясь в Париже, она доверила мне юридическое завершение продажи завода французам.
— Каким французам, Геннадий Наумович?
Палицын ответил со знанием дела:
— Две трети капиталов смешанного акционерного общества французские. Это очень могучее общество.
— За этим вы и приехали ко мне, господин Палицын? Разве в Лутоне перестала существовать почта? Зачем вам понадобилось быть конвертом?
— Вы остроумны и лаконичны, как всегда, Екатерина Алексеевна, — заюлил Палицын, меняя облик представительного буржуа на коммивояжерский. — Я и в самом деле не более чем конверт, куда вложено устное письмо, которое нельзя было доверить любознательной почте. Личное письмо.
— Тогда пусть оно присядет на это кресло и заговорит, — попросила Иртегова.
Палицын попросил разрешения курить, начал с давно известного. Сначала он напомнил, что Лутоня без Векши, как и Векша без Лутони, обречены на затухание. Затем он сказал, что в ближайшее время пройдет через Тихую Лутоню железная дорога и смешанному акционерному обществу не нужен будет дорогой векшенский металл.
Катя поняла, куда клонит Палицын, и опередила его:
— Какую сумму предлагает акционерное общество за Векшенские заводы в своем «устном письме»?
— Не меньшую, чем уплатили вы за выкупленные векселя господина Стрехова и по купчим за лес. Зачем теперь, это все вам, когда в Тихой Лутоне почти нет ва-. ших друзей? Одни на каторге, другие в ее преддверии… Для вас и тележный завод будет тяжелым напоминанием.
— Кто же хочет купить его?
— Эльза Патрикиевна, госпожа Кокованина. Она снова осталась вдовой. Ее мужу, Адриану Кузьмичу, не дали проснуться в постели… — глубоко вздохнул Палицын и сделал паузу, чтобы проверить, какое впечатление это произведет на Иртегову. — Положим, Кокованин сам виноват в своей смерти. Жестокая эксплуатация санников привела их в спальню Адриана Кузьмича… Суд народа в данном случае был судом божьим… Хотя и неизвестно, кто вершил суд.
— А Шутемовы избежали этого суда, Геннадий Наумович?
— Видимо, бог, не знаю, в каком он был в этот день мундире, — открыто иронизировал Палицын, — предупредил их, и они, кроме Эльзы Патрикиевны, не оказались дома…
— Оставив в нем его хозяина? — спросила Катя. — Не так ли?
— Пути господни неисповедимы, Екатерина Алексеевна, как и пути людские. Старику Матвею Ельникову достался счастливый путь. Он удачно скрылся после разгона съезда революционных товариществ, происходившего в Лутоне… А вот милейший и светлейший Петр Демидович… — Тут Палицыну снова было необходимо сделать глубокий вздох и паузу, чтобы решить, как действовать дальше.
Иртегова близка была к обмороку. Палицын, испугавшись, что его перенажим может привести к разрыву сердца и тогда так удачно начавшееся дело оборвется с ее жизнью, торопливо предупредил:
— Он жив, за это я ручаюсь. Но за дальнейшее ручаться не могу.
— Его арестовали?
Палицын помедлил. Пожал плечами. Развел руками.
— Все так таинственно, темно, опасно, что я, признаться, не мог быть чрезмерно любопытен. Я только слышал и не расспрашивал, боясь, что моя заинтересованность насторожит, и я из самых добрых побуждений мог бы повредить…
— Вы, Геннадий Наумович, всегда были моим мудрым советником, — стала признаваться Катя в расположении к Палицыну. — Зачем теперь мне Векша без Лу-тони? Я вызову Донатова, поручу ему и вам избавить меня от завода.
На его лбу от радостного волнения проступили капельки пота. Утирая их надушенным платком, он, стараясь выглядеть объективным посредником, сказал устало и одобрительно:
— Логика всегда берет над вами верх. Наверное, подчиняясь ей, вы захотите избавиться и от тележного завода…
— Нет. Никогда. Пусть он приносит мне убытки. Пусть требует каких угодно доплат. В нем очень много для меня заключено.
— Мне ли не знать этого, Екатерина Алексеевна. В нем теперь заключено еще больше, чем вы думаете и чем я мог предполагать. Коварнейшая из женщин, каких не доводилось мне видеть и в преступных кругах, узнав о моей поездке к вам в Петербург относительно Векшенских заводов, заставила меня содрогнуться и превратиться в невинного комарика по сравнению с нею, смертельно жалящей змеей, как справедливо называл ее Парамон Антонович Жуланкин, не успевший отомстить за сына.
Предпосылая такой сложно вышиваемый узор, Палицын искусно выматывал Иртегову, чтобы стать в ее глазах не соучастником, а спасителем.
— Я это знаю, Геннадий Наумович. Только, пожалуйста, без золочения пилюли. Что хочет Эльза?
— Она хочет уплатить вам за тележный завод векселями упокоенного ныне Стрехова.
— Как поворачивается у вас язык, Геннадий Наумович, повторять ее слова?
На это Палицын дрожащим голосом признался:
— Я и сам не знаю, как она заставила мой язык стать жалом. Но на моем месте так поступил бы всякий честный человек. К векселям, не имеющим теперь никакой цены, она дает придачу… придачу, которая подчинила меня ей и подчинит вас, Екатерина Алексеевна.
— Какую?
— Мужайтесь. Имя этой придаче — Петр Демидович Колесов.
— Как?!
— Если б я знал, «как»! Думаю, что у нее Петр Демидович нашел убежище, которое стало для него западней. Ловушкой.
— Да правда ли это?
— И я не поверил бы ей, но вот письмо.
Палицын вручил Иртеговой конверт без надписи. В конверте на небольшом листке Петиной рукой было написано:
«Катя, Шутемовы требуют твоего согласия ценой моей свободы. Остальное расскажет Палицын. П. К.»
— Откуда у вас это письмо, Геннадий Наумович?
— От нее же. Она передала мне его в открытом виде. Я положил письмо в конверт.
— Почему же вы не обратились к властям, чтобы арестовать Эльзу и добиться у нее, где находится Петр Демидович?
— Добиться? Добиться, вы говорите, Екатерина Алексеевна, и предать Петра Демидовича полиции, которая жаждет отправить его на каторгу?
— Я поняла. Я все поняла, Геннадий Наумович, — сказала Катя. — Шутемовы будут владеть тележным заводом. Будут. Но кто поручится, что Петр Демидович не будет схвачен ими же предупрежденными жандармами?
— Я! Да, я, — сказал Палицын. — Об этом я думал всю дорогу. Напряг весь свой ум. Завод вы продадите за векселя после того, как Петр Демидович будет в безопасности, где-то за пределами досягаемости… В Берлине, в Риме… Лучше в Лондоне. Туда есть ход через нашего старого знакомого — Анатолия Петровича Мерцалова.
— Кто он сейчас?
— Он был при Думе кем-то… Теперь — не знаю. К кому-то примыкает, от кого-то открещивается, а в общем сам с собой. Свободный литератор-публицист…
Катя уставилась в одну точку. Она взвешивала и проверяла. Ей не верилось, что Эльза может пойти на риск и переправить Петю в Лондон до передачи ей завода, и она сказала Палицыну:
— Что-то в этой подлой сделке есть непродуманное, легкомысленное со стороны Эльзы. Змеи недоверчивы. А вдруг я раздумаю подписывать купчую после того, как Петр Демидович окажется в Лондоне? Она пе способна верить честному слову… И тем более — врага.
Палицын одобрительно склонил голову.
— Вы абсолютны в своих догадках, Екатерина Алексеевна. Она и отцу >без нотариальной расписки не дает денег. Ее жестокая игра рассчитана до последнего хода. Я, ненавидя это спрессованное олицетворение капитализма в ее коварстве, не могу отказать ей в умении вести бой. Я тоже спросил Эльзу Патрикиевну: «А вдруг Екатерина Алексеевна не вознаградит за свободу Петра Демидовича заводом?..»
— И что же она?
— Она рассмеялась на это и сказала: «Пусть попробует… Тогда ее друг детства милый Павлик Лутонин будет мною отправлен на каторгу в Сибирь».
Трудно было Кате скрывать свое волнение.
— И он у нее в руках?
— Очевидно, если верить записке Павла Гавриловича к невесте. Он просит ее обменять на его свободу адресные карточки должников по марочной продаже телег в рассрочку. Их тысяч на сто. Настенька Красавина в свое время, по требованию Павла Гавриловича, спрятала их в надежное место.
— Ах, щука!
— Ну, что вы, Екатерина Алексеевна, — хуже. В мать. Адресные карточки в сохранности у Настеньки. Я говорил с нею в Казани. Она вручит их Павлу Гавриловичу в безопасном месте, а Павел Гаврилович мне в обмен на заграничный паспорт. Так что все продумано ею до миллиметра.
Глаза Палицына были мутны, наглы и бессовестны. Он, конечно, был в этой афере не третьим лицом. Но как его уличить в этом? Нужно благодарить и соглашаться…
Палицын знал все. Он войдет пайщиком тележного завода. Ему предложена треть доходов. Палицын лично переоденет, переотправит в Лондон Колесова, сидящего теперь в западне у Эльзы вместе с Павлом Лутониным. Ему дорога жизнь Колесова, и он сохранит ее и не доверит родному отцу сокровище, которое другие могут перепрятать и перепродать. Для Колесова куплены дорогие «подлинные» виды на жительство за границей и на право переезда туда. Он поселит его в любой из стран, прибыв с ним его личным секретарем. Разве можно при беспроигрышной лотерее жалеть деньги на билеты? Лутонин и тот верный купон на сто тысяч рублей.
Все подготовлено Геннадием Наумовичем. Он не боится Иртеговой. У него есть за пазухой нож и против нее. Она помогала большевикам. И ее можно прижать, если она вздумает уличить Палицына.
— Теперь только ваше согласие, Екатерина Алексеевна, — заключил Палицын. — Я верю вам больше, чем себе. Формальности потом, когда я, рискуя жизнью и свободой, спасу дорогого моему сердцу Петра Демидовича.
— Нужны вам какие-нибудь письменные обязательства?
— Нет. Я даже не возьму вперед и тех немногих тысяч, которые необходимы для переезда…
Пока Палицын спасает Колесова, нам нужно узнать, как он очутился в руках Эльзы.
В день открытия учредительного съезда революционных рабочих товариществ бассейна реки Тихая Лутоня из Сормова приехал Петр Демидович Колесов.
Карательные роты, тайно засевшие в лесах, готовились разгромить революционные заводы.
Обреченная Лутоня сопротивлялась недолго. Последним сдался тележный завод. Его высокие стены позволяли обороняться и надеяться на подмогу. Неравные, силы осажденных и штурмующих «иртеговский кремль» привели к поражению запершихся в нем рабочих.
Старуха Анна Дмитриевна Денежкина «поклонилась» победителям ключами от подвала с иртеговской водкой. Солдаты ринулись в подвал. Арестованные рабочие прорвали цепь поредевшего конвоя. Бежали с ними Колесов и Лутонин. Перейдя бродом через обмелевшую Лутоню, они выбрались на лесную бишуевскую дорогу.
В лесу скрывающиеся рассыпались маленькими группами. Колесов и Лутонин бежали вместе. Под Бишуевом они, чувствуя себя уже в безопасности, наткнулись на засаду. Было темно. Очутившись на окраине села, они узнали знакомые штабеля саней. Здесь в детстве они играли в «воров и сыщиков», с бишуевскими однокашниками по школе, к которым они вместе с Витасиком приходили для игр в кокованинских санных штабелях. Лучшего места не представишь и не придумаешь. Как их найти в тысячах саней, образующих огромные кварталы с узенькими улочками и переулками.
Санный «город» и теперь накапливался с весны, чтобы к зиме «разъехаться» по сотням деревень санями, дровнями, розвальнями, кошевками.
— Лезь, Павел, тут не найдут, — позвал Колесов шепотом Лутонина. И вскоре оба затерялись в санных катакомбах.
— Здесь и переспим, Петя, а там увидим, — сказал Павел, растянувшись вместе с Колесовым в одной из кошевок в верхних рядах глубинного штабеля.
Усталые, измученные, они под утро уснули. А утром их разбудил знакомый голос:
— Теперь скажите, Петр Демидович и Павел Гаврилович, что нет судьбы, нет веления господня…
Это был голос Патрикия Шутемова.
Отозваться или нет? Что лучше? Отмолчаться и в крайнем случае отстреляться и — в лес? Предаст или спрячет?
Если бы хотел предать, то навел бы на след карателей, а он пришел безбоязненно, безоружно, один.
«Может быть, хочет откупа?» — подумали они, тот и другой.
— Если угодно молчать, — снова заговорил Шутемов, — молчите. Я человек терпеливый, покладистый. Бояться меня вам нет резона. Мне скорее надо бояться, если я открою вас. За это спалят меня дотла или прикончат тихо и чинно ваши социалисты и тележники. А если спасу, не таюсь — в накладе не останусь.
Колесов, потрясенный не столько встречей, сколько тем, как она могла произойти, откликнулся первым:
— Не знаю, как и поступить, Патрикий Лукич…
— Тогда мне знать, Петя, — совсем обнадеживающе мягко сказал Патрикий Лукич. — Найдем надежнее нору. Денек-два отсидитесь у меня, а потом… Перемаокирую и спасу. Шутемов зла не помнит, хотя и не забывает денежных операций.
— Спасибо, Патрикий Лукич.
В кокованинском доме, где жили теперь Шутемовы, Петр и Павел были обласканы и укрыты. По улице мимо окон еще проскакивали конные патрули, но в этом доме им нечего делать. Однако же к вечеру Патрикий Лукиц, одержимый сомнениями, сказал:
— Береженого бог бережет, а с чертом шутки плохи… Обыскивают всех.
И Эльза подтвердила опасения отца. Они, думая порознь, думали вместе. Выдать Колесова никогда не поздно. Но есть ли в этом смысл? Заботясь всегда только о смысле и пользе для себя, дочь и отец поняли, что «Петя-петушок, красный гребешок» может быть выкуплен богатой «курицей», как и Пашка Лутонин. А чтобы они ночью не вздумали исчезнуть, их нужно уберечь и от тюрьмы, и от свободы.
— Петр Демидович, — испуганно сказал ему Шутемов, — ищут вас по всем окрестным селам. Обещана за поимку награда, — врал он. — А санный сторож, который подглядел и узнал вас ночью, хотя и молчун, но вдруг позарится на деньги и продаст обоих. За тебя-то тысячу дают, а за Павла — две. Не знаю, почему такая несправедливость в цене? — издевательски сокрушался он. — Ты-то ведь дороже и громче, Петя. Тебя они хотят сразу в кандалы, а Пашу-то еще думают пропустить через окружной суд. Переселю-ка я вас в такое место, что и вы будете как у Христа за пазухой, и я буду спокойно спать, а после найдем ходы-выходы…
Их перевели в «потаенную кладовуху», ставшую для них ловушкой. Теперь отец и дочь могли заняться тем, как повыгоднее и безопаснее продать Иртеговой ее сокровище.
Вот тут-то и пришла отчаянная мысль «купить» на стреховские векселя иртеговский завод. Палицын встретился нежданно-негаданно. Он-то и додумал за Шугемовых все остальное. Додумал и осуществил…
Из Лондона Екатерине Иртеговой пришла счастливая телеграмма: «Спасибо, Солнце мое», — а затем Палицын привез письмо, подтверждающее телеграмму.
Катя подписала купчие на Векшенские заводы. Особо, дарственно и нотариально, передала она Шутемову дедовский завод. Так было правдивее во всех отношениях. Зачем ставить себя в ложное положение и получать потерявшие свою силу векселя? В дарственной надписи было оговорено, что она вступает в силу 22 октября. Это был день именин Шутемова, и Катя сказала, что передача завода должна выглядеть подарочно. С этим не спорил Палицын. Он понимал, что Иртегова хочет быть уверенной, что Павел вместе с Настей к этому дню окажутся за границей, а она успеет отбыть в Лондон. Он также понимал, что Катя резервировала за собой право попридержать, а то и отменить дарственную передачу тележного завода, если Павел Лутонин не окажется на свободе или его свобода будет подвергнута опасностям. Как ни хитер Палицын, но Иртеговой тоже пальца в рот класть не следует, и он знал, что лучше не спорить и не выторговывать большего. И без того взят драконовский выкуп.
Через неделю она получила иносказательную телеграмму от Настеньки Красавиной:
«Отправку двух образцов фирменных телег заграничную выставку отменили будем по ним производить в южных губерниях так нужнее для фирмы и для дальнейшей борьбы на внутреннем рынке сбыта. Спасибо за щедрый кредит счастливого пути Анастасия Екате-рининская-Конюшникова».
Телеграмма пришла из Харькова, и вскоре, перед отъездом Кати в Лондон, пришла вторая, из Ростова-на-Дону:
«Разыскали родных, находимся полнейшем благополучии целуем Винокуренские».
Все понятно. Павлик и Настенька перешли в подполье, избавившись от Палицына, уверенного, что они за границей. Палицын дал тоже иносказательную телеграмму из Москвы:
«Заграничные долги по купчей уплачены мною лично процентами не беспокойтесь ваш покорный слуга Геннадий Наумов».
Пришло Кате и «коммерческое письмо», написанное очень знакомым почерком. В нем сообщалось о биржевых делах, предупреждалось о валютных колебаниях и о возникновении нового акционерного общества. Екатерина Алексеевна любезно приглашалась приобрести акции. Называлась фамилия купца первой гильдии, назывался банковский счет в Киеве.
Это писал милый Евдоким Иванович, «коммерцгер», бежавший из Питера. Он разыскал Павла и Настеньку. Письмо заканчивалось: «Надеюсь наладить связи с Лондоном и завязать торговые отношения».
Много раз перечитывалось Катей радостное известие. Хорошие надежды вселяло оно в ее душу. Не падать духом, верить, надеяться.
Не навсегда же она уезжает в Лондон. Непорываемы нити с дорогой Родиной. Не гаснет и не погаснет огонь Революции.
Павлик!.. Настенька!.. Милый Евдоким Иванович, вы не одиноки в глубоком подполье!
Думая так, Катя снова почувствовала неловкость за свой отъезд. Но возможно ли что иное? Не беспечным ли было бы для нее остаться в России? Не нашла ли бы ее Эльза и тот же Палицын, после того как тележный завод станет шутемовским? Нет, нет… Она не должна казнить себя. Отъезд за границу — единственный способ реальной помощи грядущей революции, единственный выход сохранить себя и все принадлежащее ей, которое будет отдано для свержения ненавистного строя. У каждого свой путь борьбы и свое место в этой борьбе.
Мглистым было финляндское утро, когда Катя Иртегова отбывала в далекий путь. Впереди неизвестный Лондон, позади родная Тихая Лутоня. Марфа Максимовна Ряженкова, проводив до Гельсингфорса свою Катеньку, навстречу супружеству-замужеству, мысленно записала в синодик своей памяти еще одно доброе дело по устройству счастья других и вернулась блюстительницей старого иртеговского дома.
Провожал Катю ее верный паж Витя Пажевитин вместе со своей женой-красоткой Асенькой, преподавательницей женской гимназии. Верный себе поэт прочитал и отдал Кате прощальные стихи:
«Заря пленительного счастья»
Уже горит за тучей черной.
Трещат опоры самовластья!
Его надежды иллюзорны —
Неотвратим конец позорный!
Заря горит за тучей черной!
Заря горит! Горит заря!
«На гильотину короля!»
Катя поцеловала Пажевитина. Ася поцеловала Катю и сказала:
— Спасибо, Китти, за то, что вы оградили его от себя и сохранили для одной бесприданницы…
Катя, как всегда, быстра и находчива.
— Тогда, Асенька, передайте ей в приданое вот это. — Она сняла и закрепила на тоненькой шейке Аси «алмазный ошейник» тети Хины, купленный в Индии. — Он, кажется, велик. Его можно тысяч на семь укоротить. У тети, Виктор знает, была полная шея.
Но это теперь за кормой. Это было 21 октября, а сегодня Катя в пути. Сегодня, 22 октября, она представляла, каким счастливым победителем придет Патрикий Шутемов на тележный завод, дождавшись в конце концов приписки вожделенного «нолика» к своим капиталам. И он пришел…
Нет, он прибежал, он примчался вместе с полицией и пожарниками. Рабочие утром 22 октября разрушили завод. Взорвали перенагревом котлы. Сломали станки. Выбили стекла.
У Шутемова стало темно в глазах. Подломились ноги. Помутился разум.
На причале горят склады. Колокол на башне бьет набат. Вся Лутоня бежит на пожар… Винный подвал открыт. Выбиваются донья из уцелевших бочек. Пьют ковшами, ладонями, картузами, шапками. В ведрах, в горшках, в сапогах утаскивают даровую стоялую иртеговскую водку.
Пустой сейф не заперт. Исчезли чертежи станков, приспособлений и технологические схемы передач. Нет и заверенных поручительских «марочных» обязательств мужиков, купивших в рассрочку телеги. У Шутемова на руках только адресные карточки должников. Пойди по ним получи. Собери сто тысяч рублей с гаком…
На воротах главного корпуса еще не высохла дегтярная надпись с подтеками. Ее, между прочим, сочинил внук Матвея Ельникова, молодой сборщик колес Лаврушка Рябинкин, впоследствии Лаврентий Матвеевич Рябинкин, «живой архив Лутони», подсказавший этот роман и его название. Тогда на воротах он делал первые шаги в области рифмованной словесности:
«Царствуй и владей, душитель Патрикей».
А как вальяжно все сварганивалось у душителя. Завод выглядел подарком Екатерины Иртеговой, искупающей свою вину за разорение Шутемова, что смягчило бы неприязнь рабочих к новому хозяину. Этот день стал бы днем возвращения заводу прежнего названия «товарищества на паях», опять в тех же целях смягчения отношений между хозяином и рабочими. Конечно, паи стали бы начисляться другим бухгалтером и не в том размере, раз в двадцать — тридцать меньше. Но об этом узнали бы потом. Так настоял умница Палицын и убедил, как важно для сбыта и роста капитала сохранить прославленную фабричную марку телег, известную теперь за пределами губернии.
Так назывался бы завод до тех пор, пока на нем не появилась бы новая вывеска: «Палицын и компания», а до этого Шутемов должен будет сесть в тюрьму и лишиться прав состояния вместе с дочерью за удушение Кокованина в постели, хотя они этого и не делали, но кто этому поверит, когда всплывет дело о повешении Витасика и злонамеренное замужество Эльзы, принудившей Адриана Кузьмича в день свадьбы подписать духовное завещание на движимое и недвижимое, а до этого разорение тем же любовным обманом векшенского заводчика Стрехова и последовавшее за ним самоубийство… И, наконец, спасение, укрытие двух отъявленных бунтовщиков, освобождение их за денежный выкуп, бежавших неизвестно куда, что подтвердят, во-первых, сторож, охранявший штабеля саней, а во-вторых, фотографические снимки сидящих в «потаенной кладовухе», сделанные Палицыным для показа их Иртеговой, чтобы та поверила, что Колесов и Лутонин живы и находятся в безопасности. Теперь же снимки, как и свидетельство перепуганной насмерть Магдалины, подтвердят другое. И этим делом займется не он, не Палицын, а такой же искусник, его ассистент, уже проверенный им иллюзионист и психолог. Но…
Но если Шутемов добровольно откажется от прав на владение заводом, безвозмездно «продаст» его компаньону Палицыну, то ему ничего не будет угрожать при условии выезда из губернии и обязательства никогда не появляться в Лутоне. Этот последний, бессудный вариант менее рискован для Палицына. А Екатерина Алексеевна Иртегова и не подумает выводить на чистую воду Геннадия Наумовича. Иначе затрещит все, и у живущих под чужими фамилиями политических эмигрантов возникнет много хлопот и неприятностей.
Так что Геннадию Наумовичу не миновать назваться фабрикантом. Сначала тележным… А потом жизнь покажет. Санное дело ему тоже не следует упускать из поля зрения. Но не следует и торопиться. Сначала одно, потом другое. Нужно дать Шутемову войти «счастливым хозяином» на завод, предоставить ему возможность принять на себя первые косые взгляды и недовольство рабочих, а может быть, и оскорбления. А потом, когда люди попривыкнут, смирятся со своей участью, можно начать действовать. Начать действовать с «пряника», пообещать увеличить паи, полиберальничать, озлобить тележников против Шутемова, а затем заняться подкопом и под него.
Нужно дать и Эльзе поверить, что она станет его женой, и развеять ее ночные сомнения, когда она под «боярским» кокованинским балдахином выплакивает на груди Палицына неотвязные подозрения, что «Генюсик-сластусик» покинет свою «вороную лошадку» и оседлает белокурую Стаську Столль, у которой, кроме золотистой гривы, оказались отцовские триста тысяч рублей, не положенные им в купеческий банк и потому не найденные тогда Палицыным при розыске краденых денег графини Коробцовой-Лапшиной.
Дальновидная Эльза не ошибалась в своих подозрениях. Именно так и задумано Геннадием Наумовичем. После того, когда подставное «правосудие» возьмется за ее отца, он назовет заслуженным именем Эльзу и, «рыдая», лишится возможности назвать преступную подсудную любовницу своей женой. Он «вынужден» будет жениться на Стасе, на что ей дано согласие словесно и поцелуйно в Санкт-Петербурге. Туда она бежала с матерью после печального исхода отца, не пожелав похоронить утопленного. Лишние волнения. Да и отпевание не воскресит и не оправдает осужденного и проклятого всеми, а тень может бросить на оставшихся в живых, потому что Столль презренен как вор, о чем теперь стало известно и в кругах, ненавидящих революцию. Поэтому Стасе нужно как можно скорее расстаться с одиозной отцовской фамилией. Дочь не отвечает за своего отца, а что касается оставшихся денег, то не она же присвоила их. И может быть, это не присвоенные деньги, а справедливо взятые, как недоплаченные графиней за его длительное служение на ее заводе, награда за смерть, которую он принял тоже благодаря службе у графини.
Следовательно, Стася чиста, безвинна, девственно благоуханна, и Геннадий Наумович, так похожий на Ленского, девятью годами старше ее, явится, как говорит ее мем, гармонической парой, бесспорной гарантией идеальной и крепкой семьи, особенно после того, как он станет фабрикантом. Не каким-то управляющим, как отец, а настоящим, многообещающим, образованным капиталистом.
Это же и есть ее счастье, которое ей давно было необходимо.
Но все случилось иначе. Павел Лутонин сумел написать и бросить письмо Марфе Максимовне, чтобы она рассказала все «старому Дятлу». С этого и началось. Яков Дятлов и уцелевшие члены правления товарищества были организаторами «святого возмездия».
Когда пожар был погашен, водочные подвалы опустошены и остались закопченные дымом стены «иртеговского кремля» да коробки цехов, когда связали и увезли помешавшегося на пожаре Шутемова, а кокованинская отапливаемая кибитка уносила Эльзу и Палицына в Пермь, новейший английский пассажирский пароход совершал первый обратный рейс из Гельсингфорса в Лондон.
На палубе парохода, всматриваясь вдаль, стояла Катя Иртегова в легкой, просторной теткиной горностаевой шубке, спрятав сверкающие крупными голубыми бриллиантами руки в большую муфту, сшитую, как и шапочка, из того же особо ценимого на королевских церемониях Англии дворцового, снежно-белого меха с темными хвостиками.
Дул теплый для октября зюйд-вест, пытающийся вовлечь море хотя бы в трехбалльный шторм, а оно, ограничившись мелкими барашками, всего лишь посерело, как и небо.
Впереди на горизонте виднелась чужая земля, которая пока оказывается надежнее и тверже родной. Сюда переведены главные Катины деньги. Они будут возвращаться в Россию политическими книгами, брошюрами во имя торжества большого царства труда и маленького внутри его — царства Тихой Л утони.
Наконец-то ее деньги найдут благородное и святое применение.
Едущие в сверхдорогих каютах этой привилегированной палубы и даже чопорные дамы, принадлежащие к английской знати, выясняли, кто эта прекрасная леди из России, едущая инкогнито и ни с кем не выразившая желания завязать знакомство. Одни узнавали в ней по какой-то литографии великую княжну, другие видели в ней примадонну императорского балета и не сомневались, что Лондон будет потрясен, увидя ее на сцене. Эти догадки ценители хореографии полушепотом подтверждали: «Она поразительно сложена…», «В ней узнается русская школа величественной пластики…», «Ее движения даже во время обеда незнаемо грациозны». И никому, конечно, в голову не приходило, что эта живописная пери, способная украсить и достойно продолжить любой из аристократических родов Великобритании, может иметь хотя бы отдаленное отношение к русской революции, эхо которой не умолкало в Европе и за океаном.
Кто бы поверил, что эта «прима» на каменных плитах колесовского двора отплясывала в сарафане под озорную гармонь вместе с большевиком Павлом Лутониным в козловых сапогах огневую-плясовую «Барыню», а потом помогала мыть посуду и убирать со столов? Кто бы? Никто. Но все пришли к заключению, что Россия — оч-ч-чень таинственная страна, которая еще себя покажет миру.
А Катя, ничего не зная и не замечая, думала о своем. И мы думаем о своем.
Петя, милый наивненький Петя Колесов, как ты тогда, па балу-маскараде, не разглядел Золушку и завертелся с этой, для коей недостаточно выразительны и режущие слух эпитеты русского народного просторечья, ставшей мимолетной забавой низкого, продажного Палицына, тоскующего по дну лутонинского пруда, встречу с которым ему через год устроит озверевший Яков Дятлов. Ему нечего больше терять, потеряв самое дорогое в его жизни — радость труда… Он не простит Палицыну арестов тележников, расправ и порок по его доносам. Дорого будут стоить ему рубцы от розог на спине Якова Дятлова.
Пройдут годы и годы… Одни поколения сменят другие… И печальная повесть о неведомом царстве Тихой Лутони будет выглядеть старым сказом, древним преданием минувшего давным-давно.
Сказом, развенчанным и умершим, который кое-где и кое-кто пытается воскресить, во имя спасения собственной шкуры, рассказывая небылицы о «народном капитализме», о благостном перерождении царств звериных законов в царство труда и свободы. И как тут не вспомнишь присказку старика Лаврентия Матвеевича Рябинкина о «старой кошке в заморской одежке», но с теми же когтями…