2. Юность, творчество

Виргинский университет, в который поступил Эдгар По в 1826 году, расположен в очаровательной местности, окруженной горами и описанной позднее поэтом в «Сказке извилистых гор». У юного мечтателя, любившего одиночество и совершавшего в горах долгие прогулки наедине с самим собой или в обществе верной собаки, были излюбленные тропинки, которых не знал никто, лесные лужайки, тенистые чащи, лабиринты из серебряных рек, горные обрывы и облака, поднимающиеся кверху из ущелий, туда, к лазури и к солнцу, как устремляется к солнцу восходящая дымка мечты.

Этот университет был только что открыт, и в нем, не в пример прочим американским Высшим школам, были усвоены правила полной свободы студентов, что послужило им, впрочем, к ущербу. Неподросшие юноши хотели походить на старших, а старшие весьма усердно играют в карты, — итак, вполне фешенебельно играть в карты. Дьявол карточной игры был первым из демонов, повстречавшихся Эдгару По на его жизненной дороге, и именно этот дьявол обусловил начальный ход его жизненных злополучии.

Вступление Эдгара По в университет ознаменовалось забавным приключением, очень похожим на Эдгара По. Он поселился в одной комнате с юным земляком, Майльсом Джорджем. Совсем вскорости, — оттого ли, что Майльс отказался вместо Эдгара открыть дверь Уэртенбэкеру, который как библиотекарь и факультетский секретарь каждое утро обходил университетское общежитие, чтобы осмотреть студентов, одеты ли они и готовы ли для работы, оттого ли, что Эдгар не был расположен в понедельничное утро сосчитать грязное белье и отдать его прачке, — но только они поссорились. Они не перешли, конечно, низким образом от слова к делу, но, по старому доброму обычаю, назначили друг другу бой, удалились в поле поблизости от университета, раза два схватились, сообщили друг другу, что они вполне удовлетворены, пожали друг другу руку и возвратились в университет самыми горячими друзьями, но не обитателями одной и той же комнаты. После этого малого поединка Эдгар По поселился в комнате, означенной числом 13.

Близкий университетский друг Эдгара По, Текер, описывает Эдгара тех дней как любителя всякого рода атлетических и гимнастических игр. Карты и вино были распространенной забавой среди студентов. Страсть Эдгара По к сильным напиткам, как говорит Текер, уже тогда отличалась совершенно особенным свойством. Если он видел искусительный стакан, он испивал его сразу, без сахара и без воды, залпом и без малейшего видимого удовольствия. Очевидно, лишь для действия, не для вкуса. Одного стакана ему было совершенно достаточно: вся его нервная система от этих нескольких глотков приходила в сильнейшее возбуждение, находившее исход в беспрерывном потоке сумасбродной чарующей речи, которая неудержимо и сиреноподобно зачаровывала каждого слушателя. Другие современники отрицают, однако, чтобы в это время он был подвержен вину, и отмечают только его неудержимую страсть к сочинительству. Эдгар По любил читать Текеру свои произведения, и если его друг что-нибудь особливо хвалил, тогда он сзывал нескольких друзей и читал написанное вслух. Маленькая комната под номером 13 нередко наполнялась юными слушателями, которые внимали какому-нибудь странному дикому рассказу, захваченные вымыслом и самой интонацией повествующего голоса. Юный поэт был при этом очень щепетилен, и, когда один из слушателей, желая подшутить, сказал раз, что имя героя, Гэффи, встречается слишком часто, гордый дух художника не стерпел, и, прежде чем кто-нибудь успел помешать, вся повесть уже пылала в камине. И говорят, что всю жизнь Эдгар По не очень любил имя Гэффи.

Картежная игра была настолько распространена среди студентов, что университетское начальство, наконец, решило положить этому предел. Итак, войдя в переговоры с гражданскими властями, оно решило уловить юных игроков и вручить каждому из наиболее отмеченных предложение явиться на суд. В один прекрасный день шериф с доброю свитой стоял в дверях какой-то аудитории, как раз в то время, когда утренний колокол должен был прозвучать, и соответственные юноши, при перекличке, должны были получить повестки. Однако уловляемые были вовсе не так просты, чтобы тотчас попасться в сети врага. Им не надо было и слова предостережения. Одна тень шерифа с его людьми была достаточно красноречива. С Эдгаром По, в качестве вождя, все они, кто как мог, ринулись через открытые окна, а некоторые через противоположную дверь, и были таковы. Шериф, его свита и профессор были в полном обладании пустой аудиторией. Началась погоня по горячим следам. Но те, кто считал себя наиболее нацеленной дичью, не направились, конечно, в свои комнаты, где их было бы легко найти, а по безлюдным путям, хорошо ведомым Эдгару По, бежали в царство обрывистых гор. Они знали, что неладно это — возвращаться в университет до наступления ночи. Некоторые, в торопливом бегстве, успели-таки захватить одну-другую колоду карт, дабы сократить часы самоназначенного изгнания. Убежищем был красивый горный дол в месте, почти недоступном, далеко от пробитого пути. Беглецы оставались здесь без скуки три дня.

Очень живописно еще другое студенческое приключение тех дней, но неизвестно, был ли Эдгар По одним из его участников. Компания пирующих студентов шла вдоль дороги, лежащей между селением и университетом, как вдруг перед юношами неожиданно предстал профессор моральной философии и политической экономии. Большинство студентов бежало, но один, впоследствии очень видный адвокат, презрел утайку. «Я, — сказал он, — такой-то, из Тускалузы, слишком твердый, чтоб лететь[1], и слишком гордый, чтобы сдаться». — «И, сказал профессор, — пожалуй, слишком пьяный, чтобы стоять».

Конечно, не в одних подобных забавах проходила жизнь Эдгара По в университете. Он превосходно овладел французским и латинским языком. Он мог совершенно легко читать и говорить на обоих языках, хотя его отношение к иностранным языкам было не отношением ученого, а отношением поэта. К греческому он был довольно равнодушен. У него была поразительная память, и ему было достаточно заглянуть в страницу, чтобы уже знать ее. Уэртенбэкер, имевший достаточно случаев видеть близко Эдгара По в его студенческие дни, впоследствии писал о нем в своих воспоминаниях: «Эдгару По было немножко более семнадцати лет, когда он записался в число студентов (родился 19-го января 1809 года — стал студентом 14-го февраля 1826). Он записался на лекции древних и современных языков и изучал латинский, греческий, французский, испанский и итальянский языки. Я сам был членом трех последних классов и могу засвидетельствовать, что он довольно правильно посещал лекции, был успешным студентом и получил отличие на окончательном экзамене латинского языка и французского. В то время это была величайшая почесть, какую мог получить студент. Это давало право на диплом касательно двух этих языков. Профессор итальянского языка однажды предложил студентам изложить в английских стихах отрывок из Тассо. На следующую лекцию оказалось, что один только Эдгар По был способен это сделать. Я помню, что Эдгар По часто читал книги по истории. Как библиотекарь, я не раз имел с ним официальное соприкосновение, но лишь в конце учебного года я однажды встретился с ним в обществе. После того как мы провели вечер вместе в одном частном доме, он пригласил меня на обратном пути к себе в комнату. Была холодная декабрьская ночь, и огонь в его камине почти совсем выгорел. Тогда он взял несколько сальных свечей, разломал небольшой стол, и вскоре огонь весело пылал. Во время нашей беседы он с сожалением говорил о крупной сумме денег, которую он растратил, и о сделанных долгах. Если моя память мне не изменяет, он оценил свой долг в 2000 долларов (4000 рублей), и хотя это были карточные долги, он серьезно и торжественно заявил, что он честью обязан уплатить при первой же возможности все до последнего цента. Достоверно он не был обычно невоздержан, но мог случайно участвовать в пирушке. Я часто видел его в аудитории и в библиотеке, но ни разу не видел, чтобы он был, хотя в самой малейшей степени, под влиянием опьяняющих напитков. Среди профессоров он имел репутацию трезвого, спокойного и добропорядочного юноши, и поведение его единообразно было поведением разумного и воспитанного джентльмена. Эдгар По расстался с университетом 15-го декабря 1826 года; ему не хватало месяца до возраста восемнадцати лет. Уехав, он более не вернулся в университет, и я думаю, что та ночь, когда я у него был, была его последней студенческой ночью. Я заключаю это не по памяти, а из того факта, что, не имея более надобности в своих свечах и столе, он обратил их в топливо».

Эти воспоминания дополняются воспоминаниями его сверстника Бэруэлля, впоследствии тоже прикосновенного к литературе: «Мои воспоминания об Эдгаре По рисуют его полумальчиком, росту, приблизительно, пять футов три дюйма, несколько кривоногим, но отнюдь не мускулистым или способным к физическим упражнениям. Лицо у него было женственное, с тонкочеткими чертами, глаза темные, влажно блестящие и выразительные. Одевался он хорошо и чисто. Он был очень привлекательным товарищем, веселым и прямодушным, а исполненная разнообразия предварительная жизнь дала ему знание людей и познакомила его с картинами, которые были новы для простодушных провинциалов, в чью среду он попал. Но чем он производил наибольшее впечатление на товарищей, это своими замечательными достижениями в области классических языков». Говоря об аналитических способностях Эдгара По, Бэруэлль наивно прибавляет: «Среди наиболее выдающихся даней этим экстраординарным силам анализа и метафизического рассуждения, может быть замечено, что Жюль Берн в одной из своих повестей называет Эдгара По самым способным аналитическим писателем современности и для расшифрования криптографической тайны в своем собственном повествовании применяет математический метод «Золотого жука». Похвала Жюля Верна, конечно, может быть приятной, но вполне справедливо вопросить, существовал ли бы вообще Жюль Берн, если бы ранее его не существовал Эдгар По, и существовал ли бы, скажем вскользь, столь прославленный Уэльс, — оба прямые ученики и подражатели американского гения.

Джон Уиллис, товарищ Эдгара По по университету, в своих воспоминаниях говорит, что у него было много благородных качеств и больше гения и гораздо больше разнообразия таланта, чем у кого-либо из тех, кого ему приходилось встречать в жизни. «Характер у него, — прибавляет Уиллис, — был скорее сдержанный, у него было мало близких друзей». Другой товарищ по университету, Томас Боллинг, говорит об Эдгаре По: «Я был знаком с ним в его юные дни, но это, приблизительно, все. Мое впечатление было и есть, что никто не мог бы сказать, что он знал его. У него было меланхолическое лицо всегда, и даже улыбка — потому что я не припомню, чтобы на моих глазах он когда-нибудь смеялся — казалась вынужденной. Когда он принимал участие вместе с другими в атлетических упражнениях, причем он превосходил всех способностью вспрыгнуть высоко или прыгнуть далеко, По, все с тем же самым, всегда грустным, лицом, участвуя в том, что было забава для других, казалось, скорее выполнял задачу, чем развлекался. Однажды, бежа по слегка наклонной плоскости, он прыгнул на двадцать футов, что было более, чем могли бы сделать другие, хотя некоторые достигали девятнадцати футов». Пауэлль говорил в своих «Американских авторах», что у По была привычка покрывать стены своей спальни набросками углем; Уиллис утверждает, что у него был рисовальный талант, и что стены его студенческой комнаты были сплошь покрыты карандашными рисунками. Боллинг вспоминает, что, когда он однажды разговаривал со своим эксцентричным товарищем, Эдгар По продолжал делать какой-то набросок карандашом, как будто он писал, и когда гость, шутя, воззвал к вежливости, Эдгар По ответил, что он весь внимание, и доказал это своими замечаниями, касательно же кажущегося недостатка вежливости, сказал, что он пытался разделить свой ум — продолжать разговор и в то же самое время писать что-нибудь разумное о предмете совершенно различном. Боллинг несколько раз уловлял его в этих попытках мыслительного деления, и он говорит, что стихи, возникавшие в подобных условиях, бывали срифмованы вполне хорошо. Мы можем припомнить здесь Дюпена «Уголовной трилогии» Эдгара По.

Итак, что же дало Эдгару По пребывание в университете? Время его проходило в занятии древними и новыми языками, в чтении, в занятии теми спортивными играми, которые и теперь поглощают значительную часть времени англосаксонского студенчества, в одиноких прогулках по Голубым горам и обрывистым утесам и в бешеной игре в карты.

Среди своевольных, роскошно живущих юношей, которых он всех превышает данными своего ума и гения и за которыми, за каждым, стоит родная семья, что снизойдет к юношеским проделкам, пожурит и тут же посмеется, подтрунит над любимым и уж во всяком случае не опорочит имя родного сына, заплатит карточные его долги, — среди этой толпы молчаливый гений-подкидыш, зависящий от приемного отца, но еще более зависящий от прихотей и порывов своего страстного я, которое должно осуществиться, должно выразиться, на радость или горе, все равно. Дальних путей не видно. Даль окутана дымкой голубой и манящей. Что скрывает эта дымка? В юности нам всегда кажется, что счастье.

Эдгар По вернулся домой, в свой — не свой дом. Невеста его вышла замуж за другого, а приемный его отец, Аллэн, которому, не по заслугам, он дал в вечности имя, неразрывно связанное с именем Эдгара По, обошелся с ним вовсе не по-отцовски. Он отказался заплатить его долги чести. Произошла ссора. Рыцарски ли думающий юноша примирится с таким унижением? Безотчетно и безрасчетно ставя крест на целой полосе жизни, юноша покинул свой — не свой дом — и очутился один в целом мире.

В 1827 году Эдгар По был в Бостоне, в городе, где он родился, и почему именно он приехал в этот город, осталось тайной. Не отвечает ли на это почему тот факт, что он всю жизнь не расставался с медальоном, в котором хранился лик его матери? Мы не знаем. Во всяком случае, в этом городе еще жили тогда, а может быть живут и доселе, люди, чьи старшие знали мать Эдгара По, имя одних было Эшер, имя других было Вильсон, два имени, которых нам уже не забыть.

В Бостоне появилась маленькая книжечка стихов, заглавный ее листок гласил:

ТАМЕРЛАН
и
ДРУГИЕ ПОЭМЫ
БОСТОНЦА
«У юных голова кружится,
и
сердце бьется горячо,
Ошибки делают, а зрелость
потом их будет поправлять».
Купер
БОСТОН
Кальвин Ф. С. Томас… Печатник.
1827

Этот маленький томик, коего лишь сорок было тиснуто экземпляров, был напечатан девятнадцатилетним издателем, Томасом, тогда жившим в Бостоне. Томас переехал потом на запад и умер в Спрингфильде, в Миссури, в 1876 году, не зная, кого когда-то он впервые вывел в свет. Этот маленький томик ныне большая библиографическая редкость, и при распродаже Мак-Ки, в ноябре 1900 года, он был означен в 2050 долларов (4100 рублей) и немедленно был куплен мистером Хальси по внесении задатка в 500 долларов. В предисловии к этому томику юный поэт сообщает, что большая часть стихов была написана в 1821–1822 году, то есть когда автору было двенадцать-тринадцать лет. «Они, конечно, не предназначались для печати, — говорит он; почему они печатаются теперь, это не касается никого, кроме него, В «Тамерлане» он попытался изобразить безумие, даже рисковать лучшими чувствами сердца на алтаре Честолюбия. Он сознает, что в поэме есть недостатки, и льстит себя мыслью, что он мог бы с малыми хлопотами исправить их, но, непохожий в этом на своих предшественников, он слишком любит свои ранние произведения, чтобы исправлять их в своем старом возрасте. Он не скажет, что он равнодушен к успеху этих поэм — успех мог бы побудить его к другим попыткам, но он может спокойно утверждать, что отсутствие успеха отнюдь не повлияет на него в решении, уже принятом. Это значит бросать критике вызов. Так да будет».

Поэма «Тамерлан», как нужно было ожидать, исполнена байронизма, но отдельные строки столько же характерны для обычного в те времена среди юных и молодых поэтов — и в какие времена не обычного? — романтизма, сколько они отличительны в частности для основных личных свойств Эдгара По. Тамерлан исполнен врожденной гордости, и он — в привычной властной чаре дневного сновидения. Разве это в малом не настоящий Эдгар По, каким он был всю свою жизнь? И первая строчка поэмы, «В час смертный радость утешенья!», если ее сопоставить с смертным часом Эдгара По, как он летописно рассказан нам одной из склонявшихся к нему женщин, теряет свою обычность и становится вещей строкой. Отдельные места этой полудетской поэмы уже дают чувствовать проснувшегося, но еще не выявившегося, поэта, имеющего звучный голос.

Зовешь ты чаянием это,

Надеждой — тот огонь огня!

Но нет мне сна и нет привета,

В том только пытка для меня,

В том агония возжеланья…

Или эти строки:

Дождь пал на голову мою,

Незащищенного, — и ныне

Отягощенный я стою.

И ветер тяжкий по равнине

Меня, промчавшись, оглушил,

И обезумил, ослепил.

Или эти строки:

Нет слов, увы, чтоб начертить,

Как это радостно любить.

Как это любо быть любимым!

Как то лицо изобразить

В его огне неизъяснимом,

Где более чем красота,

И каждая его черта

В моем уме — как тени с дымом,

Летит на ветре их чета.

Или эти строки:

В одной тебе имел я бытие:

Весь мир, и все, что он в себе содержит,

Здесь на земле — и в воздухе — и в море

Его услада — малость скорбной доли,

И новый встал восторг — мечта вдали,

Туманная, тщета видений ночью

И дымные ничто, что были чем-то

(Вот тени — с ними свет, еще воздушней,

Чем ежели б сказал я теневой!)

На крыльях на туманных улетали,

И, в смутности, явилися они

Как образ твой — твой лик — и имя — имя!

Два разные — два существа родные.

Малые поэмы, следующие за «Тамерланом», сливаются по своему настроению с этими теневыми строками. В одном стихотворении он восклицает:

О, если бы юность моя сновиденьем была бесконечным,

Сновиденьем единым была до поры, когда вечности луч,

Пробудив мою душу от сна, это завтра соделал бы вечным.

И еще один отрывок:

Мой дух с рожденья, в ранней мгле,

Презрел запрет, лететь спеша,

Теперь, идя по всей земле,

Куда ж идешь, моя душа?

Восемнадцатилетний юноша, в смутном очерке, явил себя поэтом, и затем, в течение целого ряда лет, от 1827 до 1833 года, жизнь его, в описаниях биографов, принимает противоречивые лики, и мы не знаем, был или не был он в какой-то год этого пятилетия в Европе, куда он будто поехал сражаться за греков, как, достоверно, он хотел в 1831 году сражаться против русских за поляков; был ли он или не был в Марселе или ином французском приморском городе; и не очутился ли он, как то рассказывают и как рассказывал он сам, в Петербурге, где с ним произошло будто бы обычное осложнение на почве ночного кутежа, и лишь с помощью американского посла он избежал русской тюрьмы. Или он, на самом деле, как уверяют другие, под вымышленным именем Эдгара Перри, просто-напросто служил в американской армии, укрывшись, таким образом, от докучных взоров? Одно вовсе не устраняет возможности другого, и если легенда, которую можно назвать Эдгар По на Невском проспекте, есть только легенда, как радостно для нас, его любящих, что эта легенда существует! Как бы то ни было, промежуток времени между 1827 годом и 1829, так же, как промежуток времени между 1831 и 1833, затянут неизвестностью или освещен указаниями, которые представляются недостоверными и не полно убедительными. Ингрэм говорит, что в 1827 году, к концу июня, Эдгар По, как кажется, отбыл из Соединенных Штатов в Европу. Он стремился в Грецию, и, быть может, поэма «Аль Аарааф», так же, как стихотворение «Занте», навеяна путевыми впечатлениями. Может быть, однако, эти поэтические строки имеют столь же мало ценности в качестве точного биографического указания, как строки Лермонтова:

Вот у ног Иерусалима,

Богом сожжена,

Безглагольна, недвижима

Мертвая страна.

Дальше, вечно чуждый тени,

Моет желтый Нил

Раскаленные ступени

Царственных могил.

Есть, однако, на протяжении всех томов Эдгара По неуловимые, но осязательные указания, что он воочию видел Грецию, Италию и Францию. Но поэт может видеть своим умственным оком все. Один из биографов Эдгара По Ганнэй говорит: «Мне любо думать об Эдгаре По, как находящемся на Средиземном море, с его страстной любовью к красивому, — «в годы апрельской крови», — в климате беспрерывно роскошном и нежащем — все его восприятия чарующего, усиленные там до волшебной напряженности». Есть смутное указание, что Эдгар По был в это время и в Англии, оставался некоторое время в Лондоне, познакомился с другом Шелли, Лэй-Гентом, и жил литературным заработком. Есть продиктованное самим Эдгаром По романтическое повествование о том, что он прибыл в некий французский порт, был вовлечен из-за какой-то дамы в ссору, а потом и в игру стальными остриями, в каковой схватке был ранен своим противником. Отнесенный к себе домой, он впал в лихорадку. Бедная женщина, ухаживавшая за ним, рассказала о нем некой знатной шотландской леди, та сжалилась над ним, приходила к нему и своими голубыми глазами внушила ему поэму «Святые глаза». Эта шотландская леди убедила его вернуться в Америку, а может быть, и помогла ему это сделать. В марте 1829 года, имея мало что, кроме чемодана, нагруженного книгами и рукописями, Эдгар По прибыл в свой не свой дом, как раз на другой день после похорон мистрис Аллэн, которая была единственным истинным его другом и заступницей в фальшиво к нему относившемся доме. Мистер Аллэн не слишком был обрадован приездом своего приемного сына, и вскоре Эдгар По снова отправился на все четыре стороны.

Это один рассказ — если следовать Ингрэму, наилучшему биографу Эдгара По, но издавшему свое исследование в 1880 году, когда многие документы из жизни Эдгара По еще были неизвестны. Версия Гаррисона, издавшего свою работу в 1902–1903 году, имеет кажущуюся фактическую убедительность, но далеко не полную. Он говорит, что в 1827 году Эдгар По зачислился в Бостон в армию Соединенных Штатов под вымышленным именем Эдгара А. Перри. Гаррисон ссылается на профессора Вудберри, который устанавливает этот факт через секретаря Военного министерства Роберта Линкольна. По этим данным, которые у Гаррисона подробно не обозначены, Эдгар По — Эдгар Перри — два года образцово исполнял воинскую службу, получил чин сержанта-майора, повышение, означавшее в таком возрасте большую честь и дававшееся не иначе как за настоящие услуги, — и вскоре после смерти мистрис Аллэн, 28-го февраля 1829 года, вернулся в Ричмонд. Свидетельство полковника такого-то и капитана такого-то, конечно, есть вещь превосходная. Представляется, однако, весьма любопытным, каким образом у Эдгара Перри значатся в воинском описании каштановые волосы и светлый цвет лица, так же, как рост его означен в пять футов восемь дюймов, — когда у Эдгара По были черные волосы и очень смуглый оливковый цвет лица, рост же его был средний и даже несколько ниже среднего. Потом, фраза в отчете, «офицеры, под командой которых он служил, умерли», звучит очень плачевно и напоминает весьма распространенную привычку многое сваливать на мертвых. Я не оспариваю Гаррисона, я лишь указываю на странные несоразмерности этого фактического рассказа. Затем, сам же Гаррисон, сопоставляя образцовое поведение Эдгара Перри и невозможное поведение Эдгара По, поступившего в 1830 году в военную школу в Вест-Пойнте и через несколько месяцев уволенного оттуда за упорное несоблюдение дисциплины, изумляется и говорит: «Единственное объяснение заключается в том, что или По и Перри были различными существами, или Бес Извращенности Эдгара По находился тогда в восходящей линии, и, узнав в октябре (роковой месяц Эдгара По) о вторичном браке мистера Аллэна, он умышленно разрушил свой превосходный рекорд и нарочно, неподчинением дисциплине и невыполнением обязанностей, вызвал над собою военный суд и был изгнан из школы, имея в виду заниматься литературой». Затем Гаррисон же говорит в главе пятой, описывая промежуток времени 1831–1836: «В этом именно пункте — от марта 1831 года до лета 1833 года — биография Эдгара По соскользает в полумрак почти полной неизвестности. Теперь, если когда-либо вообще, случились эти странствия нового Одиссея, о которых говорит Бэруэлль, мистрис Шельтон, мистер Ингрэм, даже мистрис Аллэн (в ее письме к полковнику Эллису), — путешествие в Россию, французское приключение и пр., - причем рассказ о первом путешествии Эдгар По оставил неопровергнутым в биографии его, написанной Хирстом, повествование же о втором, как передают, он сообщил сам мистрис Шью в исповеди, сделанной во время болезни, на предполагавшемся смертном одре. Пробел в два с половиною года слабо освещен лишь письмом Эдгара По к Вилльяму Гвинну, одному балтиморскому издателю, от 6-го мая 1831 года, где говорится о втором браке мистера Аллэна, упоминается о собственном сумасбродном поведении Эдгара По и сообщается просьба о какой-нибудь работе, с оговоркой — «плата — наименьшее соображение». Другой просвет — просвет весьма сомнительного свойства — дает некая «Мэри Эдгара По», к которой мы вернемся. Чрезвычайно интересным документом из этой эпохи является также недавно найденное следующее собственноручное письмо Эдгара По к полковнику Тэйеру:

«Нью-Йорк, марта 10-го, 1831.

Сэр, не имея более никаких уз, которые связывали бы меня с родной моей страной — ни надежд, ни друзей — я намереваюсь, при первой возможности, направиться в Париж, с целью получить, через поддержку маркиза де Ла Файэтта, назначение (если возможно) в Польскую армию.

В случае вмешательства Франции в пользу Польши это легко может быть осуществлено — во всяком случае, это будет моим единственно выполнимым планом действий.

Цель этого письма — почтительно попросить вас оказать мне такую помощь, какая находится в вашей власти во исполнение моих намерений.

Свидетельство «о пребывании» в моем классе, есть все, чего я имею право ожидать.

Что-нибудь еще — какое-нибудь письмо к какому-нибудь другу в Париже или к маркизу — будет добротою, которой я никогда не забуду. С глубоким почтением, ваш покорный слуга,

Эдгар А. По».

Впредь до дальнейших изысканий тайна остается тайной.

Вернемся несколько назад. В начале 1829 года, как говорит биограф Дидье, мы находим Эдгара По в Балтиморе с рукописью небольшого томика стихов, который через несколько месяцев был напечатан в виде тоненькой книги in-octavo, в переплете с красными крапинками и желтым корешком. В книжке семьдесят одна страница. На шестой посвящение: «Кто глубже всех испьет сюда». Заглавный листок этого сборника стихов гласит:

АЛЬ-ААРААФ
ТАМЕРЛАН
и
МАЛЫЕ ПОЭМЫ
Эдгара А. По.
БАЛТИМОРА
Хатч и Деннинг.
1829.

Малые поэмы, за небольшим исключением, вошли в позднейшие издания Эдгара По. Одно из этих стихотворений достопримечательно тем, что в нем, почти дословно, встречается четырнадцать строк, которые потом были выделены и переделаны в стихотворение, называющееся «Сон во сне», напечатанное через год после его смерти. В связи с напечатанием этого сборника у Эдгара По завязалась переписка с Джоном Нилом, тогда издателем «The Yankee and Boston Literary Gazette», «Янки и Бостонской литературной газеты», имя которого должно быть с благодарностью сохранено в памяти, ибо он первый приветствовал юношу Эдгара По и всю жизнь относился к нему с настоящим добросердечием, хотя не был с ним близок. Перед опубликованием своего второго томика стихов Эдгар По послал Нилу несколько стихотворных отрывков и просил его чистосердечно высказаться. На столбцах своей газеты издатель отвечал: «Если Э. А. П. из Балтиморы, строки которого о небе — хотя он признается, что он смотрит на них как на безусловно высшее, чем что-либо в общем уровне американской поэзии, кроме двух-трех указываемых безделиц, — являются пусть и бессмыслицей, скорей бессмыслицей изысканной, захочет отнестись к себе справедливо, он мог бы создать красивую и, быть может, величественную поэму. Есть добрые основания, чтобы оправдать подобную надежду в таких строках, как эти:

Долы дымные — потоки

Теневые — и леса,

Что глядят, как небеса;

Формы их неразличимы,

С древ капели — словно дымы.

…Лунный свет,

Над деревней, над полями,

Над чертогами, везде

Над лесами и морями,

По земле и по воде

И над духом, что крылами

В грезе веет — надо всем,

Что дремотствует меж тем

Их заводит совершенно

В лабиринт своих лучей.

Глубока и сокровенна,

Глубока, под мглой лучей,

Страсть дремоты тех теней.

У нас нет больше места для других строк».

В ответ на это слабое признание его способности создать что-нибудь достойное, Эдгар По, проникнутый истинной признательностью, поспешил ответить следующим письмом:

«Я молод — мне еще нет двадцати — я поэт — если глубокое почитание всей красоты может сделать меня таковым — и хочу быть им в общепринятом смысле слова. Я отдал бы мир, чтобы воплотить хотя бы половину тех мыслей, которые проплывают в моем воображении. (Кстати, помните ли вы или читали ли когда-нибудь восклицание Шелли о Шекспире: «Какое число мыслей должно было проплыть и быть в ходу, прежде чем мог возникнуть такой автор!»). Я взываю к вам, как к человеку, любящему ту же самую красоту, которую я обожаю красоту природного голубого неба и солнцем осиянной земли — не может быть связи более сильной, чем брата с братом. И не то много, что они любят один другого, а то, что они оба любят одного и того же отца — их чувства привязанности всегда бегут в одном и том же направлении — по тому же самому руслу, и не могут не смешиваться. Я праздный и с детства был праздным. Поэтому про меня не может быть сказано, что:

«Я оставил призванье для этого праздного дела,

Долг презрел — повеленья отца не свершил»

ибо у меня нет отца — нет матери.

Я собираюсь выпустить в свет том «Поэм», большая часть которых написана до того, как мне было пятнадцать лет. Говоря о «Небе», издатель «Янки» говорит: «Он мог бы написать красивую, если даже не величественную, поэму» (самые первые слова ободрения, которые, сколько припомню, я когда-либо слышал). Я вполне уверен, что до сих пор я еще не написал ни таковой поэмы, ни иной — но что я могу, в этом я даю клятву — если мне дадут время. Поэмы, подлежащие опубликованию, суть «Аль-Аарааф», «Тамерлан», одна около четырехсот строк, другая около трехсот, с несколькими небольшими стихотворениями, В «Аль-Аараафе» есть добрая поэзия и много экстравагантности, выбросить которую у меня не было времени.

«Аль-Аарааф» — сказка о другом мире — о звезде, открытой Тихо-Браге, которая появилась и исчезла так мгновенно — или, скорее, тут нет никакой сказки. Я прилагаю отрывок о дворце главенствующего божества; как вы увидите, я предположил, что многие из утраченных ваянии нашего мира улетели (в духе) на звезду Аль-Аарааф — изящное место, более подходящее к их божественности:

Высоко, на эмалевой горе,

Средь исполинских воздымаясь пастбищ,

Громада возносилася колонн,

Не бременя собою светлый воздух,

Паросский мрамор, солнца свет приняв

Закатного, двойной светил улыбкой

На волны те, что искрились внизу.

Из звезд был пол, расплавленных, что пали

Чрез черный воздух, серебря свой путь,

Серебряный рождая в смерти саван,

Теперь же устелив дворец Небес.

Верховный купол был на тех колоннах,

На них он возвышался, как венец,

Алмаз округлый был окном блестящим,

В пурпурный воздух этот круг глядел.

Но взоры серафима зрели дымность,

Туманностью тот мир окутан был:

Там был оттенок исседа-зеленый,

Который для могилы Красоты

Природа возлюбила, он таился

Вкруг архитравов, одевал карниз,

И каждый Херувим, что был изваян,

Из мраморных своих глядя жилищ,

Земным смотрел в тени глубокой ниши.

В богатом этом мире — статуй ряд,

Ахэнских, также фризы из Тадмора,

Персе полиса, Бальбека, из бездн

Гоморры обольстительной! О, волны

Теперь над ней — так поздно! Не спасти!

Кроме того, юный Эдгар приводит другой отрывок, о «Молчании»:

Наш мир — мир слов: мы говорим «Молчанье»,

Когда хотим означить мы покой,

Но это — только слово, лишь названье.

Природа — говорит. И даже рой

Созданий идеальных — с сновиденных

Воздушных крыл звук веет теневой,

Но то не так, как в высях совершенных,

Но то не так, когда в выси немой

Проходит возглагоголание Бога,

И красный тлеет вихрь…

Кроме того, он приводит два, довольно длинные, отрывка из «Тамерлана», и следующие строки из того безымянного стихотворения, которое, в несколько измененном виде, возникло как его «Сон во сне»:

Радость та, что сном жила

Днем ли — ночью ли ушла

Как виденье ли — как свет

Что мне, раз ее уж нет? Я стою на берегу,

Бурю взглядом стерегу,

И держу в руках моих

Горсть песчинок золотых

Как их мало! Все оне

Соскользают вниз к волне!

Сны ли это? Нет, они

Скрылись ярко, как огни,

Словно молния-змея

В миг — и так исчезну я.

Джон Нил ответно приветствовал Эдгара По и говорил, что, если другие отрывки, со всеми их недостатками, так же ценны, автор «заслужил стоять высоко, очень высоко во мнении сияющего братства». Он убеждал также юного поэта не столько опираться на свое настоящее, сколько, преследуя высокую цель, преодолевать настоящее, упорно веруя в будущее. Истинную сердечность отношения к Нилу Эдгар По сохранил навсегда. Аль-Аарааф — название звезды, которая, будучи, вероятно, солнцем, одним из солнц, в последнем празднике своего сгорания появилась внезапно на небе, достигла в несколько дней лучезарности, превышающей блеск Юпитера, так же внезапно исчезла и более не появлялась никогда. Аль-Аарааф — магометанский Эдем — Чистилище, местопребывание тех, кто слишком хорош для Ада, но к Небу не подходит

В стороне от Вечности небес

И однако ж как вдали от Ада!

Этот сияющий мир, исполненный цветов, звуков, нежных дуновений, красного огня сердца. Этот мир качается на золотом воздухе, как водяная лилия на осиянной воде, оазис в пустыне благословенных, ему светят четыре блестящие солнца.

Земного ничего — один лишь луч

(Очей красы), отброшенный цветами

Земного ничего, лишь дрожь-напев,

Мелодия среди лесных прогалин.

Иль голос сердца, где кипела страсть,

Звук радости, столь мирно отошедшей,

Что словно ропот в раковине он,

Как эхо должен быть и так пребудет

О, ничего из всей земной золы

Но вся краса — и все цветы с Любовью

Вся красота — все пышности цветов,

Что увивают наши здесь беседки,

Украсили тот мир в дали, в дали

Светило то бродячее зажгли.

Там растет драгоценный цветок, что сродни высочайшим звездам — пчела, прикоснувшись к нему, пьянеет, такие там лилии, что вот ощущаешь тень меры любви, тень Сафо; рассветы белогрудые в бальзамическом воздухе, подобные преступной красоте, наказанной и тем более прекрасной; цветы, что своим благовонием дышат лишь в ночь; хризантема златого Перу — подсолнечник, что всегда обращает свой лик к солнцу и затягивает свой диск золотистою дымкой; змееподобные алоэ, что, раскрываясь, умирают, а, умирая, дышат запахом ванили; лотосы, с длинными, длинными стеблями, так что дотянутся до самой поверхности воды и качаются на влаге воскипевшего потока; пурпурный, нежный гиацинт; цветы, как чаши, которым поручено на куреньях своих возносить до небес звуки песни. Там сбираются облаком светящимся летучие светлянки и, сцепившись, как один златистый круг, как одна золотая огромная точка, вдруг разлетаются как несчетные, блестящей чертой повторенной, в даль уходящие летучие лучи. Там можно слышать звук, возникающий при смене светов, ибо явственно слышал не раз ясновидец и слышащий звук тьмы, по мере того как она заполняет весь горизонт. Мир достойный для девушки-ангела и ее серафима-любовника. Там живительный гений, дух жизни в жизни, дух живой красоты мира, тот женственный гений, который правит нескончаемой музыкой, явственно слышимой душе в безмерном ночном молчании. Имя светлой этой тени Лигейя. Через десять лет, или скорее, она возникнет в страстном уме как образ красивейшей женщины, и самой любящей, и самой страстной, ибо она волей побеждает смерть, — теперь же, в уме провидца-юноши, брошенного в мир и более пустынного в мире, чем один-единственный цветок, качающийся на крае срыва, над кипящим морем, что там внизу, она загорается светом теневым и вызывает в юноше такой восторженный псалом себе:

К ЛИГЕЙЕ
(Из поэмы Аль-Аарааф)

Лигейя! Лигейя!

Красивый мой сон.

Ты в мыслях, — и, млея,

Рождается звон.

Твоя ль эта воля

Быть в лепетах грез?

Иль, новая доля,

Как тот Альбатрос,

Нависший на ночи,

(Как ты на ветрах),

Следят твои очи

За музыкой в снах?

Лигейя! куда бы

Ни глянул твой лик,

Все магии — слабы,

Напев — твой двойник.

И ты ослепила

Столь многих во сне

Но милая сила

Скользить по струне

Звук капель из тучи

Цветок обольет,

И пляшет певучий,

И ливнем поет

И, лепет рождая,

Взрастает трава,

И музыка, тая,

Жизнь мира, — жива.

Но дальше, вольнее,

Туда, где ручей

Под сеткой, Лигейя,

Тех лунных лучей

К затону, где мленье,

Там греза жива,

И звезд отраженья

На нем — острова

На бреге растенья

Глядят в водоем,

И девы-виденья

Захвачены сном

Там дальше иные,

Что спали с пчелой,

В те сны луговые

Войди к ним мечтой

Роса где повисла,

Склонись к ним в тиши,

Певучие числа

В их сон надыши

И ангел вздохнет ли

В дремоте ночной,

И ангел уснет ли

Под ледяной луной

В полях многосевных

Качая свирель,

Ты чисел напевных

Построй колыбель!

Летом 1830 года Эдгар По, ища какого-нибудь прочного положения, поступил в Военную Академию в Вест-Пойнте, основанную в 1802 году, дабы снабжать молодую Северо-Американскую республику надлежаще вымуштрованными воинами. Образование и содержание там было даровым и, кроме того, каждый кадет получал ежемесячную стипендию в двадцать восемь долларов. Четырехлетний курс и строгая дисциплина. Как гласит официальный рапорт, в конце концов из общего числа 204 лишь 26 кадетов ко времени рапорта оказались без черных отметок, сопровождающих их имена. Один из товарищей Эдгара По, товарищей не только по кадетству, но и по карцеру, Джайбсон, говорит в своих воспоминаниях, что По в то время казался старше своих лет, у него был усталый, измученный, недовольный взгляд, который не легко было забыть тем, кто с ним близко соприкасался. Между прочим, его очень сердила некая школьная шутка на его счет: кто-то, остря над его усталым видом, сказал, что он выхлопотал для своего сына прием в школу, но сын его помер, и вот отец поступил вместо умершего сына. Эта злая школьная шутка хорошо рисует нам духовную разницу между Эдгаром По тех дней и его товарищами-кадетами.

Чем, собственно, был занят Эдгар По в течение немногих месяцев своего кадетства? Он занимался, конечно, математикой, как то полагалось, жадно поглощал разнообразные книги, какие только можно было достать в школьной библиотеке, поражал своих товарищей обширными сведениями по английской литературе и читал им на память длинные отрывки из разных авторов в прозе и в стихах, причем редко повторял, или никогда не повторял, те же самые отрывки дважды перед одною и тою же аудиторией; писал стихотворные «пасквили» на приставников и учителей; и вскоре, возненавидев однообразную рутину военной дисциплины, решил бросить Военную Школу, но, так как этого он не мог сделать законным порядком, ибо нуждался в позволении приемного отца, Аллэна, какового тот не дал, Эдгар По, со свойственной ему систематичностью, раз за разом не явился на перекличку, не явился на парад, не явился в церковь, не явился тут-то, не явился туда-то, ослушался в том-то, отказался исполнить приказание такое-то. В результате — то, чего он и хотел: он предстал перед военным судом и был исключен из Школы, или, как гласило постановление, «Кадет Эдгар А. По увольняется от службы Соединенным Штатам и не будет более считаться членом Военной Академии после 6-го марта 1831 года».

Итак, Эдгар По снова был свободен, снова один, лицом к лицу с миром, и первое, что он сделал, он напечатал новый сборник стихов. Товарищи-кадеты все подписались на получение экземпляров этого сборника и были совершенно разочарованы. Там были какие-то непостижимые стихи — и не было ни одной из сатир на профессоров и прислужников!

Заглавный листок книги гласил:

ПОЭМЫ
ЭДГАРА А. ПО
Tout le monde a raison. - Rochefoucault.
ВТОРОЕ ИЗДАНИЕ.
НЬЮ-ЙОРК.
Опубликовано Эламом Блиссом
1831.

В сборнике 124 страницы, и посвящение гласит: «Североамериканскому Кадетскому корпусу этот том почтительно посвящается». В виде предисловия напечатано письмо к некому, очевидно мифическому, мистеру Б., излагающее литературный символ веры Эдгара По, оставшийся в общих чертах неизменным на всю его жизнь. Там есть, между прочим, следующие любопытные строки:

«Было сказано, что критический разбор какой-нибудь хорошей поэмы может быть написан тем, что сам не поэт. Согласно с Вашим и моим представлением о поэзии, я чувствую, что это ложно: чем менее критик одарен поэтически, тем менее справедлива критика, и наоборот. Ввиду этого, и так как на свете мало людей, подобных Вам, я был бы столь же пристыжен одобрением всего мира, как горжусь Вашим. Кто-нибудь другой мог бы заметить: «Шекспир пользуется одобрением всего мира, и однако Шекспир величайший из поэтов. Таким образом, мир, по-видимому, судит справедливо. Почему же вы должны были бы стыдиться его благоприятного суждения?» Трудность заключается в истолковании слова «суждение» или «мнение». Действительно, это мнение всего мира. Но оно столь же ему принадлежит, как книга тому человеку, который ее купил; он не написал книгу, но она — его; мир не создал мнения но оно ему принадлежит. Глупец, например, считает Шекспира великим поэтом но глупец никогда не читал Шекспира.

Я не верю в Вордсворта. Что в юности у него были ощущения поэта — это я допускаю — в его писаниях есть проблески крайней утонченности — (а утонченность есть истинное царство поэта — его El Dorado) — но они имеют вид лучших вспоминаемых дней; и проблески, в лучшем случае, весьма малое доказательство настоящего поэтического огня — мы знаем, что несколько цветков там и сям возникают в расщелинах ледника. Он достоин осуждения за то, что он истратил свою юность в созерцании с целью поэтизировать в зрелом возрасте. С возрастанием его способности суждения, свет, который должен был сделать ее очевидной, поблек. Его суждения, таким образом, слишком корректны. Это трудно понять — но древние германские готы поняли бы это, они, имевшие обыкновение обсуждать важные государственные дела дважды: один раз пьяными и один раз трезвыми — трезвыми, чтобы не погрешить в точности; пьяными, дабы не утратить силы выражения.

О Кольридже я могу говорить с чувством глубокого почтения. Что за подъем ума! Что за гигантская сила! Он лишний раз подтверждает очевидность того факта «que la plupart des sectes ont raison dans une bonne partie de ce qu'elles annoncent, mais non pas en ce qu'elles nient» («что большинство сект право в значительной части того, что они проповедуют, но неправо в том, что они отрицают»). Он заключил, как в тюрьму, свои собственные представления благодаря тому, что поставил преграду перед представлениями других. Прискорбно думать, что такой ум похоронил себя в метафизике и, как цветок Никтанта, все свое благоухание отдает лишь ночи. Читая его поэтические произведения, я трепещу, как тот, кто стоит над вулканом, и по темноте, черными взрывами исходящей из кратера, узнает об огне и свете, которые колышутся там, внизу.

Что такое поэзия? — Поэзия! Это, подобное Протею, представление со столькими же наименованиями, как девятиименная Корцира. Я как-то обратился к одному ученому: «Дайте мне определение поэзии». — «Tres volontiers», — и, подойдя к книжному шкафу, он принес мне д-ра Джонсона и придавил меня определением. О, тень бессмертного Шекспира! Я представляю себе грозный взгляд твоих духовных очей, глянувших на богохульство этой грубой Большой Медведицы. Подумайте о поэзии, нет, только подумайте о поэзии и потом о д-ре Самьюеле Джонсоне! Подумайте обо всем, что есть воздушного и подобного феям, и потом обо всем, что есть отвратительного и тяжеловесного, подумайте об огромном грузе, о Слоне! И потом — подумайте о Буре, о «Сне в летнюю ночь», о Просперо, об Обероне, и Титании —!

Поэма, как я думаю, может быть противопоставлена научной работе в том смысле, что непосредственная ее задача — наслаждение, а не истина; она может быть противопоставлена также роману в том смысле, что ее задача неопределенное наслаждение, вместо определенного, и она остается поэмой лишь в той мере, в какой эта цель достигнута. Роман представляет воспринимаемые образы через посредство определенных, поэзия через посредство неопределенных ощущений, для достижения чего существенное значение имеет музыка, ибо воспринимание нежного звука есть самое неопределенное из наших восприятии. Музыка в соединении с мыслью, доставляющей удовольствие, есть поэзия; музыка без мысли — есть просто музыка; мысль без музыки есть проза в силу крайней своей определенности». Книга содержит в себе всего-навсего одиннадцать поэм: «Введение» («Романс»), «К Елене» («О, Елена, твоя красота для меня…»), «Израфель», «Осужденный город» (позднее переделанный и переименованный в «Город на море»), «Фейная страна», «Ирэна» («Спящая»), «Пэан» (первоначальный набросок «Линор»), «Долина Нис» (позднее «Долина тревоги»), «Аль-Аарааф», сонет «Знание» и «Тамерлан». Книжечка облечена в зеленый переплет. Изумрудный стебель надежды уже расцвел здесь пышным цветом. В конце концов в намеках и в ускользающих очерках здесь почти весь Эдгар По. Как хорошо говорит Гаррисон: «За три года наступило удивительное усиление точности, определенности, ясной четкости и музыкальности. Что раньше было неверным, как хор шепчущих тростников вдоль берега реки, смутным, как crescendo и diminuendo, идущих оступью, ветров в ночи, собралось в сосредоточенную форму и сделалось воплощенным в стансах «Елены» и «Израфеля». Поэт двадцати одного года еще неловок, неуклюж, спотыкается в рифме и в размере, он новичок в изяществах стиха, но уже его наваждают неизреченные словесные мелодии, столь же сладостные для чувства, как Спенсер[2] в журчащем токе некоторых строк, столь же неловок, как Уитман, в прерывах и зияниях других строк: томик 1831 года есть зримое рождение великого поэта, коего полное появление на свет потребует еще пятнадцатилетнего промежутка времени. Возрастающая тонкость восприятия и чувства, ощущение магической красоты мира и таинства в этом, сознание гармоний, что истекают, как из ключа, из самых слов в их гласных и согласных сочетаниях и контрастах, поэзия, которая существует в Смерти, в Приговоре, в Скорби, в Грехе (доведенная до крайности его подражателем и почитателем Бодлером в «Fleurs du Mal») — все это наваждает пластическое юное воображение своими нежными и ярко-живыми умягчениями и звучит ему прямо на ухо, в его тонкий слух, зовом тритонова рога, маня его к новым и, порой, еще более счастливым, полям». Гаррисон отмечает также, что как раз за год перед этим Тэннисон выпустил в свет «Поэмы, главным образом Лирические», и, конечно, этот сборник не содержит ничего более тонкогранного и дремотного по чаре, чем одновременные произведения Эдгара По, между тем как поэма «Аль-Аарааф» может счастливо соперничать с изданной в том же году увенчанной поэмой Тэннисона «Тимбукту».

Основное различие между Эдгаром По и Тэннисоном, сладкогласным певцом счастливой Англии, в ее лике узорного довольства хорошо выражено юношескими строками Эдгара По:

Лишь там я мог любить душою,

Где Смерть смешалась с красотою

Иль Брак, Судьба, и Пропасть дней,

Восстали между мной и ей.

После этого блестящего выступления в мире поэтического творчества, от 1831 года до 1833, жизнь Эдгара По снова затянута мглой, ибо мы о ней ничего не знаем. Выше упоминалась некая Мэри, «sweetheart», влюбленность юного Эдгара По. Рассказ об этой действительной или мнимой влюбленности помещен в одном американском журнале в 1889 году, и Гаррисон воспроизводит его. Эта Мэри говорит, что первый год по оставлении Кадетского корпуса Эдгар По провел со своей теткой, с матерью своей будущей жены, Виргинии, мистрис Клемм, в Балтиморе. Эдгар По был красивый, очаровательный молодой человек, который писал стихи, каждая юная девушка в него влюбилась бы — и Мэри, конечно, влюбилась. Волосы у него были черные и тонкие, как шелк, нос прямой и четкие черты лица, бледно-оливковый цвет кожи, красивый рот, музыкальный голос, глаза большие, серые и пронзительные, печальный, меланхолический взгляд и притом такой, что как будто он мог читать сокровенные ваши мысли. Между влюбленными встали препятствием бедность Эдгара По и один стакан вина. Эдгар По напечатал в некотором балтиморском издании насмешливое стихотворение к Мэри, — тогда, кроме бедности и одного стакана вина, выступил на сцену обычный театральный дядюшка влюбленной Мэри, между дядей невесты и отвергнутым женихом произошло бурное объяснение, Эдгар По выхватил из рукава бич из воловьей шкуры, отхлестал театрального дядю и, бросив хлыст к ногам своей возлюбленной, воскликнул: «Вот, я отдаю вам это в подарок!»

Не много нужно проницательности, дабы оценить по достоинству сию побасенку. Будем ждать, когда до сих пор не найденная балтиморская поэма к Мэри будет найдена, и тогда постараемся поверить словам Гаррисона, что «статья бессвязна и ошибочна в некоторых своих утверждениях, но, очевидно, внушена личным знакомством с По в его ранние годы».

Гораздо более логическими кажутся слова Ингрэма, говорящего, что все попытки, сделанные до сих пор для объяснения того, что Эдгар По делал и где он блуждал в означенные два года, окончательно потерпели фиаско. «Утверждение, — говорит Ингрэм, — что он жил в Балтиморе со своей теткой, мистрис Клемм, не согласуется с фактом: ее собственная корреспонденция доказывает, что она никогда не знала, где был ее племянник в это междуцарствие своей истории, а сам поэт, по-видимому, никогда не дал какого-либо надежного ключа для выяснения истины. Пауэлль, в своем благомысленном, но несколько опирающемся на воображение, очерке жизни По, утверждает, что рыцарски чувствующий юноша оставил Ричмонд с намерением предложить свои услуги полякам в их героической борьбе против России». Что нам об этом думать, мы в точности не знаем, но факт существования собственноручного письма Эдгара По, относящегося к этому, перед нами налицо. Как бы то ни было, будем думать, как думал низверженный король Попел, говорящий в «Балладине» Словацкого рыцарю Киркору: «Да примет Небо замысел как дело».

В достоверно историческом лике Эдгар По возникает перед нами осенью 1833-го года, как нищенски-голодный и божески-блистательный создатель изумительного рассказа «Манускрипт, найденный в бутылке», от которого не отказался бы ни гений Свифта, ни гений любого чтеца человеческих душ, и как создатель не менее страшного и не менее глубинного рассказа «Нисхождение в Мальстрем». Здесь incipit tragoedia, здесь исходная точка всей блестящей параболы, начало кометного пути Эдгара По — и случилось это по следующему поводу.

Осенью 1833 года издатели еженедельного литературного журнала «Saturday Visitor», «Субботний гость», возникшего в Балтиморе за год перед этим и печатавшегося тогда Уильмером, предложили премию в сто долларов и в пятьдесят долларов за лучший рассказ и лучшую поэму, какие будут доставлены состязателями. Когда Эдгар По узнал об этом, он послал шесть имевшихся у него рассказов и стихотворение «Колизей». По тщательном рассмотрении присланного материала три, весьма известные в свое время и в своем месте литературные джентльмена единогласно присудили обе премии неведомому тогда юноше, Эдгару По, но затем, несколько изменив решение, присудили премию за лучшую поэму другому, ввиду того, что уже одна премия Эдгару По была присуждена. Не удовольствовавшись этим, судьи состязания напечатали 12-го октября 1833 года следующую заметку в «Субботнем госте».

«Среди прозаических очерков некоторые отличались различными и отменными достоинствами, но совсем своеобразная сила и красота очерков, посланных автором «The Tales of the Folio Club», не оставляют никакой возможности для колебания в этой области. Согласно с этим мы присудили премию за рассказ, называющийся «Ms. Found in a Bottle», «Манускрипт, найденный в бутылке». Вряд ли было бы справедливо по отношению к автору собрания этих рассказов сказать, что выбранный рассказ есть лучший из шести, им предложенных. Мы не можем не сказать, что, как благодаря собственной репутации автора, так и во имя удовольствия для общества, весь сборник рассказов долженствует быть опубликованным. Рассказы эти чрезвычайно выделяются необузданным сильным и поэтическим воображением, богатым слогом, изобильной изобретательностью и разнообразной и любопытной образованностью.

(Подписано) Джон П. Кеннеди.

Д. X. Б. Латроб.

Джэмс X. Миллер».

Один из судей, Латроб, подробно рассказывает в своих воспоминаниях, как происходило присуждение премий. Он повествует, как одна рукопись за другой отправилась в корзинку, ибо одни произведения были обычным неприемлемым бредом, другие простым плагиатом; он рассказывает, как он, Латроб, будучи младшим из трех, читал рукописи вслух, и когда, пробежавши про себя первую страницу четкой рукописи того, кто оказался Эдгаром По, он сказал, что, кажется, есть наконец-то что-то похожее на достойное премии, остальные двое со смехом усомнились и, усевшись поудобнее со своими сигарами в комфортабельных креслах, стали слушать. Немного нужно было прочесть, чтобы слушатели сделались заинтересованными. За первым рассказом последовал второй и третий, и так до конца, причем чтение прерывалось лишь такими возгласами, как «Превосходно!», «Первоклассно!», «Как странно!». «Во всем, что они слушали, — говорит Латроб, — был гений; тут не было неверной грамматики, ни слабого словосочетания, ни дурно поставленного знака препинания, ни изношенных общедоступностей, ни сильной мысли, впавшей в слабость. Логика и воображение сочетались в редкой соразмерности. Временами автор создавал в уме свой собственный мир и затем описывал его — мир, столь зачарованный, столь странный — и в то же время такой волшебно-четкий, что он казался в ту минуту имеющим всю правду действительности… Когда чтение кончилось, трудно было выбрать, что лучше. Снова были перечитаны отрывки из отдельных рассказов и, наконец, выбор остановился на «Манускрипте, найденном в бутылке». Один из рассказов назывался «Нисхождение в Мальстрем», и некоторое время он был предпочтен…»

Кеннеди, автор книги «Horse-Shoe Robinson» и других популярных книг, очень заинтересовался столь успешным, хотя неведомым, состязателем и письмом пригласил его к себе в гости. Ответ Эдгаpa По, где лаконизм слов, исполненных полновесной значительности, занесен в его обычные, четко выписанные буквы, является одним из самых красноречивых, страстных в своей английской сдержанности воплей человека в пустыне — и не человека в пустыне, а одинокого существа среди несчетного множества других существ, чужих, враждебных, и глядящих, и подглядывающих. Пользуясь словами Ингрэма, можно сказать, что немногие, вероятно, смогут вообразить, как сердце истекало кровью, когда перо писало эти слова:

«Ваше приглашение к обеду ранило меня остро. Я не могу прийти по причине самого унизительного свойства — мой внешний вид. Вы можете представить себе мое унижение, когда я открываю вам это, но это необходимо».

Побуждаемый благороднейшими чувствами, Кеннеди отыскал юношу и, как он записал в своем дневнике, нашел его совершенно одиноким и почти умирающим с голоду. Кеннеди навсегда остался искренним, бескорыстным и благожелательным другом Эдгара По. Он отнесся к нему в ту пору жизни не как к чужому, хотя бы и любопытному, а как к родному, которого уважают и любят. В дневнике Кеннеди есть запись: «Я дал ему свободный доступ к моему столу и возможность пользоваться одной из моих лошадей для верховой езды, когда он пожелает, в действительности, я приподнял его с самого срыва отчаяния».

С этой минуты жизненный путь Эдгара По вполне четко означился. Но собственный гений и одно чужое доброжелательное сердце очень недостаточны, чтобы бестрепетно идти по тропинкам, выложенным битым стеклом.

Латроб в тех «Воспоминаниях», из которых выдержки уже были приведены, подробно описывает свои впечатления об Эдгаре По тех дней:

«…Я сидел за своим письменным столом, в понедельник, после опубликования рассказа «Манускрипт, найденный в бутылке», когда ко мне вошел какой-то джентльмен и рекомендовался как автор рассказа, говоря, что он пришел поблагодарить меня, как одного из членов Комитета, за оказанную ему честь. Воспоминание об этой встрече с мистером По, единственной в моей жизни, очень четко в моей памяти, и мне нужно сделать лишь небольшое усилие моего воображения, чтобы увидеть его сейчас перед собой так явственно, как если бы я видел кого-нибудь из окружающих. Он был скорее ниже среднего роста и, однако, о нем нельзя было бы сказать, что он маленький человек. Общий вид его был чрезвычайно благолепный, и он держался прямо и хорошо, как тот, кто был приучен к этому. Он был одет в черное, и его сюртук был застегнут до самого горла, где он встречался с черным галстуком, какой носили в это время почти все. Не было заметно ни одной полоски белого. Верхнее платье, шляпа, сапоги и перчатки, очевидно, ведали лучшие свои дни, но что касается починки и чистки щеткой, все было сделано, чтобы они были представительными. На большинстве людей одежда имеет изношенный и жалкий вид, но вокруг этого человека было что-то, что возбраняло глядящему критиковать его одежду, и описанные подробности были припомнены лишь позднее. Впечатление, однако, было таково, что премия, назначенная мистеру По, не была некстати… Джентльмен было написано во всей его наружности. Его манеры были спокойны и уверенны и, хотя он пришел поблагодарить за то, что он считал достойным благодарности, не было ничего приторно вежливого в том, что он говорил или делал. Черты его лица я не могу описать в подробности. У него был высокий лоб, замечательный своими большими выпуклостями на висках. Это было отличительное свойство его головы, вы замечали эту особенность сразу, и забыть ее я не мог бы никогда. Выражение лица его было серьезное, почти печальное, кроме тех минут, когда он увлекался разговором, тогда выражение его лица делалось оживленным и переменчивым. Его голос, я помню, был очень приятен по тону, он был выразительно-переливный, почти ритмический, и слова его были выбраны хорошо и без колебания… Я спросил его, чем он занят, что он пишет. Он ответил, что занят «Путешествием на луну», и тотчас же вдался в несколько ученое рассуждение о законах тяготения, о высоте земной атмосферы и летательных способностях воздушных шаров, оживляясь по мере того, как речь его продолжалась. Вдруг, говоря от первого лица, он начал путешествие: описав предварительные приготовления, как их можно найти в одном из его рассказов, называющемся «Приключение некоего Ганса Пфоолля», он оставил землю и, делаясь все более и более воодушевленным, стал описывать свои ощущения, по мере того как он восходил все выше и выше, пока, наконец, он не достиг той точки в пространстве, где притяжение Луны превозмогало над притяжением Земли, там происходила внезапная опрокинутость лодочки, и великое смятение среди тех, кто в ней находился. К этому времени говоривший сделался столь возбужденным, говорил так быстро и так жестикулировал, что, когда перевернутость лодочки произошла и он, для большей выразительности, хлопнул в ладони и топнул ногой, я был увлечен с ним в пространство и вполне мог бы вообразить, что я был спутником в его воздушном странствии. Когда он окончил свое описание, он извинился за свою возбудимость, над которой он посмеялся сам же. Разговор перешел на другие предметы, и он скоро простился со мной. Я более не видел его никогда… Что я слыхал о нем потом, опять и опять, и год за годом, наряду с теми другими, кто говорит по-английски, об этом упоминать бесполезно, — слышал о нем в выражениях хвалы иногда, иногда в выражениях осуждения, доныне, когда он ушел, оставя за собой славу, которая будет длиться, пока будет длиться наш язык, и я могу о нем думать только как об авторе, который дал миру «Ворона» и «Колокола», и много еще других жемчужин благородного стиха, озарил эту мощь английской речи в прозаических сочинениях, не менее логических, чем вообразительных, и я забываю злоупотребление, которое с основанием или без основания невежество, предрассудок или зависть нагромоздили на его памяти».

После этого события Эдгар По сразу сделался знаменитостью, как сразу сделался знаменитостью Байрон, и уже до конца своих дней он был виден, как в свете пожара. Отметим, что, согласно собственному утверждению Эдгара По, рассказ «Манускрипт, найденный в бутылке» был им написан уже в 1831 году. Нужно многое уметь, сжечь в себе, чтобы в двадцать лет быть способным написать такой рассказ. Но все творчество Эдгара По ясно указывает, что много в его жизни было сожженных жизней.

Загрузка...