Каждое чувство и каждая мысль живут во мне особняком, и во всех моих суждениях о науке, театре, литературе, учениках и во всех картинках, которые рисует мое воображение, даже самый искусный аналитик не найдет того, что называется общей идеей или богом живого человека. А коли нет этого, то, значит, нет и ничего" [Чехов А. П. Собр. соч. В 12-ти т. М., 1962, т. 6 с. 329-330.].

Вторая точка зрения, или позиция, - - абстрактный гуманизм, который исповедует значительная часть гуманитарной интеллигенции Запада. В противоположность сциентизму эта позиция привлекательна своей ориентацией на человека, заинтересованностью в его благе и счастье. Однако в конечном счете она оказывается беспомощной в своей жертвенности, так как игнорирует реальные интересы, обстоятельства жизни и деятельности реального человека. И даже тогда, когда абстрактный гуманизм выливается в практические действия, порождая разного рода "субкультурные" движения (вроде битников, хиппи и т. п.) или стихийные бунты, он все равно не способен разрешить реальные противоречия человеческого бытия.

Тенденции эти, конечно, не имеют скольконибудь серьезных корней в общественном сознании социалистического общества, хотя и здесь можно встретиться с веяниями технократического, сциентистского толка, в частности с убеждением, что основой нравственной воспитанности и культуры личности должен быть рационализм, соединение этики с арифметикой, что-то вроде "онаученной" морали. Сторонники этого мнения опираются на факт растущей интеллектуализации общества (результат прогресса в деле народного просвещения), представляющей собой не просто знамение времени или тем более моду. Усиление рационалистического начала в современном человеке обусловлено потребностью общественного производства в новом типе производительного работника, немыслимого без определенного уровня специальной и теоретической подготовки, а также повышением значения фактора знания во всех сферах общественной и индивидуальной жизни людей. Но беда в том, что с позиций морального "рационализма" невозможно объяснить (и тем более преодолеть) реальные противоречия и конфликты образованности и нравственности.

Например, правила поведения, принципы этики иные заучили неплохо (при случае, сами не прочь "преподать" их другим), а поступают нередко, увы, вопреки знанию. Ведь мужчины, позволяющие себе сидеть в автобусе или троллейбусе, когда рядом стоит женщина, знают, что женщина есть "существо слабое", нуждающееся в опоре и опеке и, стало быть, в знаках внимания со стороны "сильного пола".

Знают либо "догадываются", но знание это почему-то часто не срабатывает, не становится действенным мотивом и стимулом поведения многих мужчин. Жизнь, практика показывают, что величайший дар и труднейшее умение - жить вместе (в контакте) с другими людьми - зависит не только от образованности человека.

"Просвещенное" бескультурье страшнее хамства по невежеству.

О том, что представляет собой моральный "рационализм", когда он проникает в общественное сознание, можно судить по следующему примеру, взятому из жизни. Эта простейшая моральная "теорема" была сочинена прямо в студенческой аудитории, где шел спор о том, кто является судьей в нравственном конфликте - совесть или, как считают некоторые молодые люди, разум... "Вы идете по берегу реки и видите - тонут двое. Вам известно, что один из них неизвестный слесарь, а другой - известный физик-теоретик. Кого вы будете спасать?" Ответ был единодушным: "Конечно же физика!" И, дополняя друг друга, студенты - хорошие молодые люди - стали очень "рационально" доказывать правоту своего вывода и даже высчитывать, насколько спасенный физик-теоретик полезнее (разумеется, для "общества", "людей" и - даже - для других слесарей) обыкновенного слесаря. Кто-то спросил автора этой "теоремы": "А кого бы спасали вы?" И когда он ответил: "Первого попавшегося под руку", аудитория была откровенно разочарована столь неопределенной позицией.

Откуда и как возникло у студентов это знание-убеждение, что известный физик (или актер, общественный деятель и т. д.) ценнее безвестного слесаря? Почему они уверены, что занимаемая должность, звание или профессия тонущего должны влиять на нравственный выбор спасающего? Разумеется, считая свой выбор закономерным результатом рационального анализа ситуации, они могут успокоить собственную совесть: ведь они не уклонились от нравственного поступка, спасли физика. Но трудно признать эту "ранговую" нравственность морально доброй. И невольно навевает воображение такую житейскую "картинку": встретит завтра "жизнестойкий рационалист"

троих хулиганов, обижающих девушку, трезво взвесит свои физические ресурсы, осознает их ограниченность и... не полезет на рожон. Причем с рационалистической точки зрения это будет совсем не трусостью, а разумным отношением к неразумной действительности: зачем, дескать, жертвовать собой, скорее всего без всякой пользы для дела. Во всяком случае, моральный рационализм подобную возможность-лазейку в сознании отнюдь не исключает.

Вспомним, как просто и легко обосновал и оправдал шофер в повести Ч. Айтматова "Прощай, Гульсары!" свой отказ подвести старого Танабая вместе с подыхающим в степи конем-иноходцем: "Подумаешь, кляча какая-то!

Пережитки прошлого. Сейчас, брат, техника всему голова. Везде техника. И на войне. А таким старикам и лошадям конец пришел" [Айтматов Ч. Ранние журавли. М., 1978, с. 319.].

Правда, сторонники рационалистической этики могут возразить, что, мол, речь идет о рациональном, разумном поведении этически образованного, теоретически подкованного человека. Но как тогда быть с Раскольниковым, оказавшимся в плену "идеи", созревшей в головах теоретиков и потом "попавшей на улицу"? Нравственный смысл истории "Преступления и наказания" в том и заключается, что человек долго и мучительно расплачивается духовными муками - за пристрастие к нравственной "арифметике", которой доверился Расколышков. Как ни любил И. С. Тургенев своего "рационального" до кончиков пальцев Базарова, как ни старался, насколько это возможно, его понять и простить, он все-таки отдавал предпочтение другому герою, другому типу личности. По словам писателя, без таких "чудаковизобретателей", как Дон Кихот, "не подвигалось бы вперед человечество..." [Тургенев И. С. Собр. соч. В 12-ти т. М., 1956, т. 11, с. 185.]. Тургенев симпатизировал "жизнестойкому рационализму"

Базарова, противопоставляя его вялости, дряблости отца и сына Кирсановых, но в то же время сожалел, что Дон Кихотов становится меньше. Причина этой "непоследовательности"

в том, что моральный кодекс рационалистов, наряду с несомненными достоинствами, нес в себе черты малосимпатичные, тревожные и с далеко идущими последствиями - эгоистичность, рассудочность, подчеркнутое нежелание выйти за рамки целесообразного и взять за основу нравственного поведения "высокое само по себе". Немаловажная деталь к "портретной"

характеристике этических рационалистов: Базаров не был бесстрастным ученым-пессимистом, но общение с ним в повседневной жизни как-то не греет, не радует. Более того - пугает, настораживает. Как правило, за пределами своих профессиональных занятий подобные типы людей не притягивают к себе окружающих, а отталкивают неуживчивостью, нетерпимостью, эмоциональной "недостаточностью". В таких случаях часто возникает альтернативный вопрос: что весомее в воспитании человека - знание этической теории или разбуженность совести?

Говорят, что в век технического прогресса попытка "чувства добрые лирой пробуждать"

заключает в себе тот же оттенок архаизма, что и само слово "лира". И не из-за того, что большинство сограждан имеет что-то против "добрых чувств", а оттого, что первоочередной задачей стала забота о "разуме светлом", все остальное вроде бы отошло на второй план.

Но человечество (хочется тут согласиться с И. С. Тургеневым) хранимо Дон Кихотами, ибо они бескомпромиссны и бесстрашны в битве за высокие человеческие идеалы. Да и битвы с "мельницами" с этой точки зрения тоже что-то значат. Так что пока еще нравственность не "онаучили" до конца и "моральный рационализм" не восторжествовал полностью и окончательно (что, надеемся, вряд ли когдалибо произойдет), надо поддержать нынешних Дон Кихотов. И сказать им: это ничего, что вы ведете себя в ответственных ситуациях и в решительный момент "по старинке" - "нерационально", польза от этого людям, обществу есть, и немалая.

Из сказанного вовсе не следует, что моральным "рационалистам" надо противопоставить "эмоционалов", а разуму - совесть. Тогда на смену одной односторонности придет другая, а, как известно, крайности сходятся. Чувства так же, как и разум, не могут выступать высшим судьей и советчиком человека в вопросах нравственности и отнюдь не "замещают" совести там, где он сталкивается с трудностями и проблемами, требующими рационального подхода и анализа. Чувство может быть "слепым", "темным". Оно тоже может подвести человека.

"Человек, занятый только чувством, еще не сложился, он - новичок в науке, деятельности и т. п." [Гегель. Философия религии. В 2-х т. М., 1975, т. 1, с. 310.]. Но это не значит, что разум "лучше"

или "надежнее". Находясь во власти чувств, человек нередко оказывается их пленником, рабом. Но таким же "придворным", готовым угодить настроениям своего господина, чтобы оправдать любую его страсть, затею, превратившись в послушного слугу его самолюбия или тщеславия, может стать и рассудок. Вряд ли кто заподозрит Гегеля, воспевшего мощь разума и превратившего его в демиурга, творца всего сущего, в недоверии к разуму и просвещению. Но именно ему принадлежит соответствующая оценка места и роли рационального начала в сфере морали: "Просвещение рассудка делает человека умнее, но не делает его лучше. Хотя добродетель и выводят из мудрости, хотя и подсчитывают, что без добродетели человек не сможет стать счастливым, все же такой расчет слишком изворотлив и слишком холоден, чтобы быть действенным в момент совершения поступка, чтобы вообще иметь влияние на жизнь. Тот, кто прибегает к помощи наилучшей морали, знакомится с точнейшими определениями как всеобщих принципов, так и отдельных обязанностей и добродетелей; но если бы во время совершения действительного поступка думать обо всей этой груде правил и исключений, то получился бы такой запутанный образ действия, который всегда был бы опасливым, вечно в споре с самим собою... Никакая печатная мораль, никакое просвещение рассудка... не могут полностью помешать тому, чтобы возникали дурные наклонности, чтобы они достигали значительного развития; человек должен сам поступать, сам действовать, сам принимать решение, а не другие действовать за него - [в противном случае он] не что иное, как простая машина..." [Гегель. Работы разных лет. В 2-х т. М., 1970, т. 1, с. 58 59.] Это - мнение философа, жившего в далекие от нас времена. А вот что пишет в наши дни педагог из г. Ярославля: "Почти полвека учил я детей, и вот сейчас повсюду встречаю своих учеников, на улице, в кабинетах самых ответственных учреждений, в магазинах за прилавком, на почте, вижу портреты передовиков в местной газете - мои ребята, слышу печальные новости о том или ином человеке, тоже моем бывшем ученике. Кто-то хорошо и достойно прожил свои лучшие годы, кто-то споткнулся...

И знаете, что вижу: вовсе не так люди поделились в жизни на хороших и плохих, как мы, учителя, делили их в школе! Пятерочник за партой - еще не гарантия отличного человека.

И наоборот, двоечник, ленивый тугодум - мое учительское наказание - еще не означает плохого человека в будущем. Вот это мучает меня:

как мы склоняли и наказывали не очень способного ученика, сколько неприятных минут доставили ему своими нотациями. А он вырос, уехал в колхоз, и теперь вот узнаю: замечательный председатель из него вышел, поднял колхоз из отстающих. Нет, не все еще наши педагогические проблемы решены! Самый подход к детям, критерии, оценки - поверхностные, по слишком бедным и скудным показателям. "Прилежный" или "небрежный" к учебе - этого мало, мало, чтобы увидеть и поставить на ноги человека" [Воспитание личности. - Литературная газета, 1980, 6 августа.]. И хотя не все, видимо, бесспорно в рассуждениях этого умудренного многолетним опытом педагогической практики человека, но точна и верна главная мысль, выражающая заботу его о целостности личности, о комплексном подходе к воспитанию будущего человека, которое отнюдь не сводится к внедрению в голову воспитуемого знаний, выражаемых в "проценте успеваемости". Не случаен акцент на нравственном начале и облике будущего гражданина: именно нравственность воспринимается как носительница целостности человеческой личности, ибо в ней наиболее отчетливо эта целостность проявляется.

Могут спросить, в чем же смысл спора и разногласий, если "рационалисты" признают роль нравственного чувства, а их оппоненты вовсе не сомневаются в значении теоретических знаний для воспитания личности. Суть в том, что, не отказываясь от науки там, где она может помочь, необходимо еще серьезнее и активнее заняться воспитанием совести, которая отнюдь не дается человеку от рождения и представляет собой продукт длительного и кропотливого социального, культурно-исторического развития личности.

Проблема, следовательно, состоит не в том, что нужнее и важнее человеку - наука или нравственность; и не в том, что лучше - "умная совесть" или "совестливый ум"; ни в том, наконец, как соединить нравственность с наукой. В самой природе науки и нравственности, "знания" и "сознания" нет ничего, что бы их отталкивало друг от друга и ставило во враждебные отношения. Наука и нравственность равно нужны и важны человеку. Тем более что реальный моральный опыт людей, выработанный тысячелетней практикой и вырабатываемый нынешними поколениями, - тоже плод человеческого знания, ничуть не менее совершенный, нежели смоделированные в научной лаборатории принципы. Давно установлено, что, наряду с теоретически-понятийной формой знания, существует и так называемая духовнопрактическая форма знания, которую представляют искусство и нравственность. Они многое могут сказать, и "говорят", человеку об окружающем мире и о нем самом. Освобождая человеческую деятельность от всего того, что сковывает личность в реализации ее творческих потенций, наука обладает огромной созидательной силой. И сомневаться в этом было бы, говоря словами Ч. Сноу, "интеллектуальным луддизмом". Но признание возможностей науки ни в коей мере не умаляет значения нравственности или искусства в жизнедеятельности людей.

Ведь нравственность, пронизывая все сферы человеческого бытия, постоянно "напоминает"

людям о собственно человеческой (общественной и культурной) мере подхода к окружающему миру, фиксируя малейшие отклонения от гуманистических идеалов. Именно в этом своем значении она так необходима и важна ученому, искренне заинтересованному, чтобы результаты его творческого труда послужили на благо человечества.

Объективно наука и нравственность - союзники человека. Если такие отношения между ними нарушаются и они воспринимаются как конфликтующие силы, причину этого следует искать вне их самих. В книге "Наука и нравственность" об этом говорится следующим образом: "Высшей "ценностью" в шкале всех ценностей человеческой цивилизации не может быть ни мораль, ни наука. И мораль, и наука были, есть и остаются лишь средствами, лишь орудиями, лишь инструментами, которые создал Человек для себя, для увеличения своей власти над природой, для увеличения меры человеческого счастья. И если наука и мораль начинают вместо этого служить, наоборот, угнетению, калечению, уродованию, а то и уничтожению живых людей, т. е. превращаются не только в антиподов, но и в смертельных врагов гуманизма, то для марксиста это прежде всего свидетельство античеловеческого, антигуманного характера той системы отношений между людьми, которая вот так извращает отношение между наукой, моралью и человеком".

Поэтому подлинный союз науки и нравственности возможен лишь в таком обществе, где высшей ценностью является именно человек, причем понимаемый не абстрактно, а как реальное большинство трудящихся людей и как конкретная человеческая индивидуальность.

Характеризуя науку будущего коммунистического общества, К. Маркс подчеркивал, что это будет одна наука: естествознание включит в себя науку о человеке в такой же мере, в какой наука о человеке включит в себя естествознание. Речь идет не о механическом воссоединении наук естественных и общественных (гуманитарных) и не о поглощении одних другими, а о становлении науки нового качества, в которой ориентация на гуманистические ценности получит очевидное выражение в самом предметном содержании научного познания и деятельности.

Задача эта, конечно, будет решена не завтра, и то, что она не из простых, можно убедиться, например, на трудностях и проблемах, с которыми приходится сталкиваться сегодня в воспитательной практике. Одна из таких проблем - соотношение познавательного и нравственно-воспитательного моментов в процессе формирования личности. Как ни велико значение знаний, его не следует преувеличивать.

Важно, куда и на что направлены знания, иначе говоря, их мировоззренческая и нравственная ориентация. Социализм исходит из необходимости органического соединения дела просвещения и образования с задачами коммунистического преобразования общества. Это образование не только и не просто "для работы", но для всей жизни человека. Его целью и содержанием должно стать свободное от односторонности, ограниченности и узости (того, что К. Маркс едко называл "профессиональным идиотизмом" [Маркс К., Энгельс Ф. Соч., т. 4, с. 159.]) развитие действительно творческой личности, ясно сознающей свое место и социальную роль в жизнедеятельности общества.

Вопрос о нравственном фундаменте и обеспечении гуманистической направленности образования ставится и решается реальным социализмом в самом широком социальном плане: это необходимое условие не только формирования всесторонне развитой личности, но в конечном счете и построения коммунизма, ибо высокая нравственная культура личности (общества в целом) выступает важным фактором как социальных преобразований, так и осуществляемых с помощью науки изменений естественной и искусственной среды обитания человека.

Развитая нравственная культура, высокое моральное сознание - не дополнение или украшение к "основной" профессии индивида, это выражение подлинно человеческого смысла творческой деятельности людей в условиях социалистического уклада и образа жизни. При таком подходе к воспитанию сфера нравственности выступает не только в значении целеполагающего фактора, но и в качестве особого вида человеческого, "практического" знания, которое должно быть усвоено, освоено, пущено в дело созидания новых отношений между людьми. Для того чтобы принцип "знания ради человечества" получил всеобщее признание и осуществлялся повсеместно на деле, недостаточно усилий прогрессивных ученых (значение которых конечно же нельзя недооценивать). Наука есть явление социальное, и рассматривать ее гуманистический смысл и направленность вне общества просто невозможно.

С победой социализма коренным образом меняются социальные условия существования и прогресса самой науки. Благо человека, удовлетворение материальных и духовных потребностей трудящихся, совершенствование творческих способностей личности - вот что составляет ее основную цель, общественное предназначение. В этом смысле социализм является поворотным пунктом в развитии науки, началом переориентации ее социальной функции от "производства вещей" к "производству самого человека". Эта коммунистическая ориентация науки, определяя социальный и гуманистический смысл научного творчества в условиях социализма, решительно меняет характер ее взаимоотношений с другими формами человеческой жизнедеятельности, в том числе и с нравственностью.

На драматическом фоне развития современной науки судьба и фигура Галилея приобретают поистине провидческий смысл. Ведь Галилей, каким его изображает Брехт, вполне сознает сильные и слабые стороны своего образа мышления, оставаясь в этическом отношении на высоте своего разума. Не упрощает Брехт и обстоятельств, которые обрекли его героя на нравственные муки и страдание. Видимо, прав Гегель, что "страдание составляет привилегию высших натур: чем выше натура, тем больше несчастий испытывает она" [Гегель. Энциклопедия философских наук. М., 1975, т. 2, с. 506.]. Но это как-то не утешает - ни тех, кто страдает, ни тех, кто видит эти мучения. И мы, вместе с драматургом, отдаем наши симпатии Галилею, поражаемся многогранности его талантливой натуры, разделяем вместе с ним веру в то, что истина в конце концов пробьет себе путь и одержит верх над силами невежества и мракобесия. И одновременно осознаем необходимую очевидность вывода, к которому нас подводит Брехт: человек всегда и в любых обстоятельствах обязан вести борьбу за торжество истины или идеала силой личного примера, а в определенных обстоятельствах - пожертвовать своими личными интересами.

ЗАГАДКА ЗИЛОВА

НЕ ПРОСТО СКАНДАЛ

Дар напрасный, дар случайный, Жизнь, зачем ты мне дана?

А. С. Пушкин

Каждый рожден как бы начерно; условно назван "человек". Но по-настоящему каждому надо еще заслужить это имя.

К. Росса

Оказывается, право называться человеком, как будто данное каждому от рождения и обеспеченное самим фактом твоего существования (формально так оно и есть), надо еще подтвердить и оправдать всей своей жизнью. Эту, на первый взгляд минимальную, а на самом деле - предельную в своей нравственной значимости истину по сей день добывают философия, этика и искусство, считая ее самой сложной загадкой мироздания. Продвинувшись далеко вперед в познании множества разнообразнейших явлений - природных и общественных, разум и сегодня бьется над вековечными вопросами. В чем заключается подлинность человеческого бытия?

Какие ценности делают жизнь человеческой в собственном смысле слова? Как освободиться от ложных целен и не разменять себя и свою жизнь на пустяки? Не только науку и искусство интересуют эти вопросы, они встают рано или поздно, так или иначе - перед каждым, кто сколько-нибудь осмысленно и ответственно относится к своей жизни.

Ответ на такие вопросы нельзя списать с доски и заучить наизусть, используя для подражания "готовые" примеры характеров и судеб разных людей - реальных или вымышленных (ведь подражание далеко не самый оптимальный вариант взаимоотношений человека и с искусством и с другими людьми). Ответ этот добывается опытом собственной жизни, мучительными раздумьями над тем, что есть добро и зло, истина и ложь, справедливость и несправедливость, свобода, честь и достоинство личности.

Не следует, однако, думать, что проблема сводится к выработке "правильных" идеальных (философских или нормативно-ценностных)

представлений о смысле и назначении человеческой жизни. Прежде всего это вопрос о свободном самоопределении и активной роли самого человека в реальной истории, где можно "затеряться", почувствовав себя малозначащей песчинкой, игрушкой в руках "непостижимой"

судьбы. Подлинная тайна бытия в том и состоит, чтобы соединить фундаментальную потребность человека в реализации себя как существа единственного в своем роде с требованиями и потребностями исторического развития общества. Как бы убедительно и верно смысл твоей жизни ни объясняли "со стороны" - теоретики, идеологи, педагоги, родители, - решать проблему в конечном счете каждому приходится самому, осуществляя собственный выбор (в пределах реальных обстоятельств и возможностей) и принимая бремя ответственности на себя.

Сложности начинаются уже с того, что жизнь, смысл которой пытаются понять и определить, не есть некая "субстанция", "сущность" или "вещь", лежащая как бы вне человека и данная ему изначально, так что остается ее только присвоить. Жизнь надо прожить самому, если говорить о ней в личностном плане. Поиски смысла жизни - всецело прерогатива и обязанность личности и не могут быть отданы на откуп кому-либо другому, например обществу или какому-то его институту (науке, педагогике и т. д.).

В поисках "вместилища" смысла, назначения и духовного достоинства человеческой жизни в истории философии называли разные сферы и начала разум, волю, чувства, инстинкты и пр., но, заметим, мало кто искал этот источник вне самого человека. Не сводимый ни к одному из названных выше начал, человек утверждает сущность и индивидуальность своего бытия прижизненно, в активном общении с другими людьми. Антропоцентризм проблемы смысла жизни выступает еще более очевидно в познавательном плане. По мудрому суждению Канта, три вопроса: "Что я могу знать? Что я должен делать? На что я могу надеяться?" - могут быть сведены к одному основному: "Что такое человек?" Рано или поздно (и лучше поздно, чем никогда) вопрос этот встает перед каждым человеком во всей своей практической осязаемости, конкретной жизненной сложности и значимости.

Однажды этот вопрос встал перед Виктором Зиловым...

С главным героем пьесы "Утиная охота"

А. В. Вампилова мы встречаемся наутро после скандала, устроенного им в кафе со всем антуражем скандального поведения - с задевающими достоинство людей поступками, оскорбительными словами и даже дракой. Еще не зная сути и подробностей того, что произошло накануне за столом между Зиловым и его друзьями и знакомыми, мы начинаем догадываться, что именно это событие и определит ход драматического действия. Состояние эмоционального напряжения усиливается по мере того, как выясняется, что Зилову самому не ясно, почему и с какой целью он учинил скандал. Слушая по телефону "как все было", он искренне недоумевает по поводу случившегося и убежден, что ничего особенного не произошло. И потом - ведь это же "свои", "ничего, переживут", "что они - шуток не понимают?"... А в сознании между тем всплывают и как бы заново переживаются и переосмысливаются сцены прожитой жизни ("воспоминания"), которые о многом расскажут и многое объяснят, в том числе и события в кафе "Незабудка" (последним, перед самым финалом, "воспоминанием" и будет сцена скандала).

Может быть, это был всего лишь досадный "срыв" немного подгулявшего человека или "просто" перебранка, что иногда случается в быту между "своими", только их касающаяся и только им понятная? Нет, это нечто иное.

Скандалы - ив жизни, и в искусстве - бывают разные. Скажем, надрывы и скандалы в "Идиоте", "Братьях Карамазовых" Ф. М. Достоевского, в "Мещанах" и "Егоре Булычеве и других" М. Горького вызваны не одной лишь взвинченностью ситуаций или "натурой" героев этих произведений. Это еще и способ постановки проблем, и средство объяснения их сути, и форма разрешения, снятия накопившихся противоречий и наслоений во взаимоотношениях.

Когда события и отношения достигают в своем развитии наивысшего накала, а скрытые за их поверхностью побудительные мотивы и причины не могут более оставаться в тени и игнорироваться, часто именно скандалы пробивают брешь в, казалось бы, незыблемом, нормальном ("благообразном") течении человеческих дел и событий. Как правильно замечено, на время освобождая людей от рамок условий и условностей обычной жизни, они позволяют проникнуть в затаенный смысл поступков и их мотивировок. В минуты скандалов рвутся гнилые, или мнимые, веревки лжи или полуправды и обнажаются человеческие души, либо страшные, либо светлые и чистые.

Скандал - явление не только психологическое, хотя и "завязан" на нервах. Он может стать (зачастую и становится) неотъемлемой частью образа жизни человека. Признак и проявление невротического поведения, скандал выступает в этих случаях способом (неким жизненным "приемом"), с помощью которого время от времени как бы восстанавливается несуществующее равновесие человека со средой и самим собой. Не просто "минутная слабость"

или результат нервного истощения, а своего рода константа, чуть ли не норма поведения, выражающая "катарсис падения" личности, то есть доведение неразрешимой ситуации до нижних пределов, очередной шаг к снижению собственной личности. Поэтому скандал можно рассматривать как общественно выработанную форму поведения личности в условиях утраты ею нравственных устоев и перспективы. То, что для окружающих может выглядеть "шумом", на самом деле представляет собой форму "сумасшествия", саморазрушения личности, причем нередко форму мученическую, трагическую.

Скандальная ситуация полна "неуместных"

слов и поступков - неуместных или по своей циничной откровенности, или по ироническому отношению к общепринятым ценностям, или по резкому нарушению общепринятых норм общежития. Грубость, поношение, непристойные выходки, создающие атмосферу "срама и стыда", - лишь внешняя сторона, наиболее очевидные приметы скандального поведения. Существует еще и подспудная, глубинная часть "айсберга" человеческих судеб и отношений, которая в момент скандала выходит наружу и нередко переворачивает привычные представления о жизненных явлениях и событиях. Вот так, видимо, случилось и с Зиловым. В то время как жертвы его выходки склонны замять скандал и обратить все в шутку, сам он, может быть, впервые задумался всерьез над тем, как он дошел до жизни такой.

Пьеса - коварна в чтении. При первом знакомстве кажется, что ее главный герой - всегонавсего непутевый, бесшабашный человек, выпивоха и гуляка, запутавшийся в ежедневном вранье и живущий по нехитрому принципу "день прошел - и ладно". Этакий закоренелый эгоист с нулевым моральным потенциалом. Не интеллигент, а скорее выскочка, так сказать, среднего пошиба, без особых духовных запросов, не различающий ценностей и равнодушный ко всему, что обычно задевает и волнует людей (скажем, известие о смерти отца, способное любого другого человека потрясти или, по меньшей мере, надолго вывести из привычного душевного состояния, ничего, кроме меланхолических воспоминаний и сетований по поводу собственной, сыновней, невнимательности, у него не вызывает). Короче, складывается явно неблагоприятное впечатление о личности Зилова, ощущение, что это человек, "дошедший до точки", вроде современной версии "живого трупа"

(видимо, не случайно в пьесе героя "хоронят", пусть в шутку и всего лишь в его похмельном воображении, но ведь хоронят!). Первое, негативное, впечатление кажется резонным и вполне основательным: в самом деле, способен ли вызвать симпатию человек, которого ничто - ни работа, навевающая на него только скуку и безразличие, пи семья, фактически давно уже распавшаяся, ни друзья-приятели, связанные между собой лишь узами совместного времяпрепровождения, ни женщины, к которым он относится крайне поверхностно и цинично, - всерьез не занимают. Но этого, по всем видимым признакам неположительного героя, вызывающего неприятие своими поступками, одновременно...

жалко. Жалко, как можно пожалеть человека еще не "отпетого", способного свершить что-то путное, еще сохранившего в себе запасы человеческого.

Чувство жалости, сострадания, занимающее в структуре эстетического восприятия весьма важное место, означает нечто большее, нежели просто сочувствие и соучастие в судьбе героя Входя в общую оценку сопереживаемого явления, это чувство нередко меняет наше отношение к нему, оказывая глубочайшее ("катарсическое", нравственно очищающее и исцеляющее)

воздействие. В чем секрет вызванной воздействием искусства трансформации нашего отношения к явлениям, в том числе и к заслуживающим, казалось бы, исключительно отрицательной оценки? Попытаемся ответить на этот вопрос, вспомнив печальную судьбу общительного человека, доброго и отзывчивого Гии Агладзе, героя картины "Жил певчий дрозд". Нелепо, "глупо" погибает он в конце фильма под колесами машины. Но отношение зрителя к нему неоднозначно. Подкупает щедрость сердца, легкий нрав и открытость, с которой Гия устремлен навстречу людям. Бескорыстную заботу о других, умение разделить "чужую" радость и горе, забывая о себе, нельзя не оценить. Попробуйте вот так, как Гия, поспевая вовремя ударить в свой барабан (на репетиции или концерте), сделать десятки дел для других, и вы убедитесь, что совсем не просто быть общительным человеком, что добрые поступки требуют огромной затраты сил, времени, энергии. Но почему же, испытывая чувство симпатии к этому доброму и щедрому на внимание человеку, одновременно сожалеешь о его зазря растрачиваемой жизни, где дни сменяют друг друга, уходя в песок?

В. Б. Шкловский ответил на этот вопрос так:

"Картина печальная и учит тому, что надо даже самым молодым и самым веселым уметь не отвлекаться, когда работаешь, ограничивать проявление своего дружелюбия, но надо любить жизнь, а не только самого себя... В картине общий друг гибнет под колесами автобуса в спешке, торопясь куда-то, куда совсем нетрудно было бы прийти заранее или совсем не приходить" [Неделя, 1972, 5 - 11 июня.]. Быт общественный и личный - это тоже искусство жить, где главное не должно размениваться по мелочам. Гию можно и нужно упрекнуть в издержках контактности, в недостатке самоограничения, необходимого человеку, чтобы реализовать себя как личность и раскрыть свой талант. Чувство зрительской жалости вызвано, однако, не столько самой по себе физической гибелью героя картины, сколько симпатией к тем, кто прав и возвышается в нравственном отношении, кто является носителем драгоценнейшего "фермента человечности".

Автор фильма, О. Иоселиани, предлагает подумать над главным выводом из судьбы своего героя: "Не является ли та отдача людям, которая не оставляет после себя как будто ничего вещественного, также участием в построении здания, связующим звоном человечности, тем составом, без которого не получится кладка из самых увесистых кирпичей?"

И в Викторе Зилове есть нечто такое, что, несмотря на множество непривлекательных черт в его облике и поведении, заставляет, казалось бы, вопреки всем доводам рассудка и морали, его искренне пожалеть. Однако прежде чем вступят в свои права эти доводы, мы окажемся во власти "стихии" жизненной правды характера.

Зилову около тридцати лет, но, глядя на него, не скажешь, что "смысл жизни - молодость", как уверяют некоторые философы. Если согласиться с мнением, что к двадцати годам душа человека созревает и большая часть прекрасных человеческих деяний совершается до тридцатилетнего возраста [См.: Монтенъ М. Опыты. М. - Л., 1954, кн. 1, с. 408.], придется констатировать довольно жалкий и прискорбный итог. Этот физически здоровый, обаятельный, общительный и, видимо, не бесталанный молодой по возрасту человек ничего значительного в своей жизни не сделал, или, как ныне принято говорить, "не добился". Ни в сфере общественной, ни в делах сугубо личных. Во всяком случае, самое дорогое время для того, чтобы обрести не только самостоятельность, но и самого себя как личность, невозвратимо упущено. В минуту откровения, а точнее - раскаяния, он признается, что ему "все безразлично", что "опротивела такая жизнь", в которой ему некого винить, кроме самого себя. Разумеется, в скандальном поведении может выразиться боль несостоявшейся жизни.

Но это еще не объясняет причин глубокого душевного кризиса, в котором оказался Зилов.

Тем подлинное искусство и отличается от всевозможных подделок, что оно всегда, во всех случаях стремится проникнуть в мотивы человеческого поведения и обнажить духовный смысл факта, события, поступка. Лишь после этого можно выносить приговор героям, возвышать их или разоблачать.

Эффект нравственного, вообще духовного, воздействия такого персонажа, как Зилов, осуществляется по законам искусства, которое живет и держится не прописными истинами и правилами морали, хотя, разумеется, не ставит себе целью им противоречить. В настоящем искусстве любой человек - хороший и плохой, положительный и отрицательный - предстает со всей своей сложной и неповторимой духовной структурой, тем, что именуют внутренним строем личности. Существует как бы скрытая, потаенная часть человека, проникновение в которую позволяет выявить смысл всех его внешних действий, поступков, подняться в изображении единичного, конкретного существования до духовно всеобщего результата творческого постижения жизни.

Вчитываясь и вдумываясь в историю, рассказанную А. В. Вампиловым, начинаешь понимать, что художнический и нравственный пафос пьесы состоит не в обличении каких-то отдельных моральных вывихов и уродств. Высота нравственных требований художника к жизни, находясь в полной гармонии с требованиями реализма, устремляет его усилия на то, чтобы доказать и показать: за внешней, фасадной, стороной существования скрывается сложный мир человеческой души, прозаический и поэтический одновременно, прячущий свои раны и не позволяющий человеку жить одной бытовщиной. Поражает, почти обескураживает, и житейская простота, достоверность происходящего в пьесе, и редкая способность автора прорываться к сути бытия через оболочку множества "кажимостей", той самой видимости, без которой нельзя обойтись в обыденной жизни и вместе с тем признать которую "доподлинной" тоже нельзя.

"Утиная охота" поражает своей беспощадностью, пронзительностью авторской "тоски по идеалу", его стремлением побудить человека приподняться над собственным, "привычным", уровнем нравственного существования. Об этом точно скажет после трагической смерти драматурга писатель В. Г. Распутин: "Кажется, главный вопрос, который постоянно задает Вампилов: останешься ли ты, человек, человеком?

Сумеешь ли ты превозмочь все то лживое и недоброе, что уготовано тебе во многих житейских испытаниях, где трудно стали различимы даже и противоположности - любовь и измена, страсть и равнодушие, искренность и фальшь, благо и порабощение..."

Зилов проходит проверку, всестороннюю и жестокую, по самому высшему критерию - критерию человечности. Критерий, заметим, для искусства вполне конкретный, совсем не абстрактный. Делая предметом внимания и изображения "все, что есть интересного для человека в жизни", настоящее искусство именуемое еще "большим", "подлинным", "хорошим", когда хотят отмежеваться от многообразных изделий полухудожественпого "варева", - испокон веков только тем и занимается, что вырабатывает модус человека и выявляет меру человечности его бытия в данных, исторически и социально конкретных, обстоятельствах.

Когда мы впервые встретим Виктора Зилова утром после скандала, трудно даже предположить, что волнующая драматурга тема нравственной опрятности человеческого бытия и моральной взыскательности личности (безусловно, центральная и сквозная для всего вампиловского творчества) обернется разговорам о смысле жизни...

КОГДА ХАРАКТЕР

СТАНОВИТСЯ ПРОБЛЕМОЙ

Вся моральная философия может быть с таким же успехом приложена к жизни повседневной и простой, как и к жизни, более содержательной и богатой событиями: каждый человек полностью располагает всем тем, что свойственно всему роду людскому.

М. Монтенъ

То обстоятельство, что человек может обладать представлением о своем Я, бесконечно возвышает его над всеми другими существами, живущими на земле. Благодаря этому он личность...

И. Кант

Не часто появляется в искусстве герой нарицательный, и еще реже случается, чтобы его сразу же признали таковым. Должно пройти время, прежде чем станет очевидной неординарность и общезначимость героя, личность которого несет в себе черты общечеловеческие.

Катализатором этого процесса - превращения конкретного образа искусства в явление нарицательное - выступает критика, призванная безбоязненно обнажить то, "что сказалось произведением", либо политическая идеология, интерпретирующая и использующая результаты художественного обобщения в собственных целях, либо, наконец, дальнейшая судьба самого творения искусства, которое может пережить второе рождение, быть заново открытым. Дело не в одной лишь силе художественности и не в мастерстве авторов: рядом с Дон Кихотом, Шейлоком, Хлестаковым, Мышкиным, Гобсеком, 06ломовым, Рахметовым, Василием Теркиным стоят образы не менее значительные и яркие, однако так и не ставшие средоточием общечеловеческих ("родовых") сил, страстей и характеров. Нарицательные герои, разумеется, имеют свои "пределы" и тоже "конечны" (в социально-историческом и психологическом смысле), но эти пределы и конечность определенного масштаба и значения. Перед нами предстают не просто скареда и скупец, а Гобсек и Плюшкин, "прорехи на человечестве"; не чудаки или полубезумцы, "идиоты" поневоле, а Дон Кихот и князь Мышкин, художественно воплотившие идеал человеческого достоинства и благородства; не деляга, ловкач и проныра, а Шейлок олицетворение "системы всеобщей полезности", созданной и лелеемой капитализмом.

Нарицательность образа - нечто большее, чем подтверждение его жизненной правдивости и художественной емкости, это - обозначение достигнутой вершины, на которую искусство призвано подымать изображаемое явление. Нарицательность Зилова, "зиловщины", проявится вполне очевидно, если заключенное в этом персонаже жизненное содержание будет осмыслено возможно полнее и глубже, чем это сделано до сих пор. Опыт первых постановок пьесы обнаружил существование "загадки Зилова", которую, оказывается, не так-то просто разгадать, как поначалу представляется многим читателям и авторам спектаклей. С учетом всей разности отношения к этим попыткам, нам представляется (мы даже уверены): что-то весьма существенное, может быть даже самое важное, пока не уловлено, не понято и в Зилове, и в происшедшей с ним истории.

Нарицательный герой (в данном случае - Зилов) тем и интересен, что художник подходит здесь к самой сути того, что он хотел сказать своим произведением, а ответа, удовлетворяющего его самого, так и не получил. Афористические обозначения типа "гамлетизм", "хлестаковщина" или "донкихотство" ровным счетом ничего не объясняют, если нарицательность понимается по-школьному - как отождествление героя с одним каким-то его качеством или чертой характера. Художника интересует как раз то, что скрывается за лицемерием Тартюфа, хвастовством Хлестакова, ленью Обломова, двоедушием Иудушки Головлева, несгибаемостью Рахметова, а именно - откуда что берется (например, отчего бывает "горе от ума", почему благородство и бескорыстие где-то выглядят сумасшествием).

Написанный так, что над ним можно и смеяться и плакать, Зилов сам, как некий тип личности и определенный характер, нуждается прежде всего в том, чтобы его поняли. Если в нем увидели лишь алкоголика, пробавляющегося случайными связями и покинутого своей женой, не стоит и начинать о нем разговора. Вампилов задевает своей пьесой многих, задевает до боли обидно. Ведь в общественном отношении Зилов никакой не пример (не ударник труда, не общественник по натуре и образу жизни), а между тем психологически и поведенчески несет в себе черты узнаваемые, даже распространенные. Так что он проясняет, оттеняет и тех, кто зиловыми не являются и имеют иную общественную "биографию".

К тому же надо помнить, что не было в реальной жизни таких "полных", абсолютных Гамлета и Дон Кихота, какими их представили Шекспир и Сервантес. Нет и "полного", абсолютного Зилова. Это крайние, "предельные", обозначения характеров, как бы рассыпанных во множестве самых разных людей, либо проецирующих свойства и признаки, имеющие тенденцию к распространению. Потому-то они и узнаваемы, и людей, на них совсем, казалось бы, не похожих, раздражает, задевает, что в них заключено все-таки нечто очень близкое, многим свойственное, хотя в этом и не всегда приятно сознаться.

Загадку Вампилов действительно задал не простую. Зилова конечно же нельзя считать ни героем, ни антигероем нашего времени. Но и не заметить в самом факте появления и распространения "зиловского" характера и нравственной "модели" поведения определенной общественной проблемы тоже было бы неосмотрительно.

Что же это за противоречивое явление?..

Говорят, о некоторых людях судить очень легко: тронь одну клавишу - и уже знаешь весь инструмент. Зилов не из тех, о ком судить легко, но "клавишу", по которой можно будет распознать его натуру и внутренний настрой души, определить не сложно, если приглядеться к нему повнимательнее. В Зилове немало намешано, причем достаточно неожиданного и несовместимого, чтобы озадачить любого. Однако лишь до того момента, пока не обнаружено то, что Гегель назвал "субъективным связующим единством", объединяющим в одно целое самый причудливый набор свойств, качеств и признаков (когда это условие отсутствует, загадочность оказывается мнимой, и тогда прав Санчо Панса, требующий, чтобы "ему сначала дали разгадку, а затем загадку") [Гегель. Эстетика. В 4-х т. М., 1969, т. 2, с. 107.]. Пробиться к сущности феномена Зилова - значит обозначить узловое противоречие его характера и образа жизни.

"Загадка" Зилова начинается с того, что он вобрал, впитал в себя все, что сам же ненавидит, и глубоко несчастен потому, что живет "не своею" жизнью, то есть не той, какою бы хотел жить. Отмечая крайнюю противоречивость и парадоксальность действий и поступков Зилова, ему нельзя отказать в последовательности.

Это цельность развитая, ибо составляющие ее противоположности не только доведены до предела, но и осознаны как таковые. Говоря яснее, Зилов понимает несостоятельность и бессмысленность своего образа жизни, но, сознавая это отчетливее, чем кто-либо другой, ничего поделать с собою не может. Осудить его не трудно, и есть за что, принимая во внимание различные, порой намеренно подчеркнутые, демонстративные, проявления так называемого отклоняющегося поведения, вроде скандалов, которые Зилов мастер устраивать. Но вся сложность в том, что именно в минуты скандалов, публичного сведения счетов, когда, согласно пословице, "что у трезвого на уме, то у пьяного на языке", наружу выходит самое сокровенное, тщательно скрываемое Зиловым от постороннего глаза, тогда-то и открывается, как не прост, не ординарен этот любитель эпатажей.

И появляется надежда, что еще не все потеряно и выход будет найден: Виктор Зилов прорвется наконец к желанной природе - утиной охоте (поэтический символ свободы), о чем он так давно мечтает, часто говорит, но осуществить пока не в силах. Дистанция между хочу и могу у Зилова настолько велика, что невольно ощущаешь, подобно его жене, полное бессилие перед его неспособностью жить иначе.

Несомненно, Зилов "болен", и "болен" серьезно. Это видно невооруженным глазом, и нет нужды прибегать к консилиуму врачей, чтобы поставить диагноз. Наименование недуга - бездуховность существования, заявляющая о себе уже во взгляде - "небрежность и скука". Однако, помимо "болезни", есть и другая мера определения нравственного состояния (здоровья и нездоровья) человека - его отношение к собственным болячкам. Об этом принято говорить применительно к обществу, рассматривая потребность последнего в самопознании и способность трезво, самокритично оценивать свои реальные, фактические успехи и недостатки в качестве важнейшего условия дальнейшего развития, движения вперед. Но это верно и по отношению к отдельной личности. В самом деле, что может быть опаснее и коварнее чувства самодовольства, подтачивающего и разъедающего изнутри устои, корневую систему личности:

ведь разрушительная сила этого чувства так "незаметна", а упоение победами и достижениями так "естественно". (Обычно, по утверждению французской пословицы, человек весьма доволен "своим умом" и недоволен "своим положением".) Самодовольство - это разрыв с реальной действительностью и истиной, превращающий человека в пленника самого себя.

"...Тщеславное самодовольство, для которого нет ничего более дорогого, чем оно само, и которое стремится лишь к наслаждению самим собой, апеллирует к собственному чувству и не возвышается поэтому ни до объективного мышления, ни до объективной деятельности" [Гегель. Философия религии. В 2-х т., т. 1, с. 310.]. Любое самодовольное состояние - взгляд, поза, словесный оборот, вообще смакующая себя повседневность в любом конкретном проявлении - всегда отвратительно, пошло, некрасиво, как бы внешне оно себя ни подавало, ни приукрашивало.

От самодовольства и самоуспокоенности человека предохраняет лишь развитое чувство собственного достоинства и способность смотреть на себя глазами других людей. Но это признак высокого уровня личностного развития, а поначалу предстоит овладеть умением нелицеприятно оценивать себя в обыкновенном зеркале и вести диалог с собственной совестью, которая бывает суровее и жестче инквизиции.

Так вот, если мерить Зилова этой меркой, он окажется из тех, кто наедине с собой не станет заниматься самоутешительством и доказывать себе, что все в порядке, а если что-то не так, то виноват не он сам, но другие или обстоятельства. Предъявляя Зилову любые претензии, вы не скажете, что он рад самому себе и упивается самим собой. Нет, тем он и отличается от своих приятелей и друзей, ведущих вполне добропорядочный образ жизни (и лишь этим возвышается над ними), что он полон проблемами, в то время как они проживают день за днем с завидной уверенностью, что все вопросы бытия уже решены или, во всяком случае, ими осмыслены и поняты. Важно и то, что, будучи до краев наполненным нерешенными проблемами, он пребывает как бы в состоянии предчувствия необходимости их разрешения.

Стало быть, феномен Зилова противоречив:

возмущая всех, кто с ним соприкоснется, своими безобразиями, "художествами" поведения (враньем, скандалами, грубостью), он в то же время живет напряженной внутренней жизнью, отдавая себе отчет в том, что происходит с ним самим и вокруг на самом деле. Это и признак ума, если прав В. М. Шукшин, что "критическое отношение к себе - вот что делает человека по-настоящему ценным" [Шукшин В. М. Нравственность есть правда. М., 1979, с. 286.]. Мастер по части "морочить голову" другим, Зилов не морочит ее себе и смотрит на тех, кто его окружает, и на себя вполне здраво и честно. Вне этого признания нельзя понять природу присущего ему обаяния и способности привлекать к себе внимание людей (видимо, не последнюю роль здесь играет то, что в походке, жестах, манере говорить и "держаться" много свободы, свидетельствующей, по мнению А. Вампилова, об уверенности в своей физической полноценности, - в отличие от неполноценности нравственной, добавим мы).

В такой противоречивости натуры нет ничего странного, если следовать принципу - хочешь понять, почему герой злой, отыщи, где и в чем он добрый. Герой повести А. П. Чехова "Жена"

размышляет над странным явлением: его собеседник доктор Соболь, на вид простоватый и наивный, в помятом сюртуке, дешевом галстуке, пахнущий йодоформом, производил впечатление человека слабого, внешне беспорядочного и несчастного, но при этом не поддавался какойлибо однозначной оценке как характер, определенная личность. "...Странное дело, пока я только слушал и глядел на него, то он, как человек, был для меня совершенно ясен, но как только я начинал подводить к нему свои мерки, то при всей своей откровенности и простоте он становился необыкновенно сложной, запутанной и непонятной натурой". По сути, о том же самом говорит и немецкий писатель-сатирик Г. К. Лихтенберг, настаивая на целостном подходе к характеристике человека. "Я всегда замечал, - пишет он с присущим ему остроумием, - что так называемые плохие люди выигрывают, когда их лучше узнаешь, а хорошие теряют".

Если судить по внешним признакам, Виктора Зилова соблазнительно отнести к "отрицательным героям". Но это обозначение вряд ли прояснит его суть. Дело даже не в относительности самого принципа деления героев на положительных и отрицательных, имеющего безусловно определенный смысл и значение. Ясно, скажем, что Зилова, как уже подчеркивалось, нельзя представить в качестве примера для подражания, каким полагается быть положительному герою. Однако назвать его отрицательным - тоже что-то мешает. И это что-то отнюдь не "гадюка-жалость", а соображения принципиального порядка. Во избежание возможных недоразумений, сошлемся на классический пример.

Как известно, Н. В. Гоголь был очень недоволен прижизненным исполнением роли Хлестакова, считая, что актеры "ни на волос" не поняли, что такое Хлестаков. Огорченный тем, как невнимательно и неточно прочитан образ актерами, Гоголь писал: "А мне он казался ясным.

Хлестаков вовсе не надувает; он не лгун по ремеслу... и уже сам почти верит тому, что говорит. Он развернулся, он в духе, видит, что все идет хорошо, его слушают - и по тому одному он говорит плавнее, развязнее, говорит от души, говорит совершенно откровенно и, говоря ложь, высказывает именно в ней себя таким, как есть... Это вообще лучшая и самая поэтическая минута в его жизни - почти род вдохновения".

С точки зрения Гоголя, для правильного понимания и восприятия Хлестакова существенны два момента. Во-первых, мнимый ревизор ничем не отличается от "прочих молодых людей", и только в тех случаях, когда требуется или присутствие духа, или характер, проявляется его отчасти подленькая, ничтожная натура.

Точнее было бы представить его на сцене человеком ловким, почти "комильфо", умным и даже, пожалуй, добродетельным. Во-вторых, лишь тогда, когда Хлестаков не превращен в "фитюльку" и "ничтожество", можно рассчитывать на то, что каждый отыщет в нем частицу себя, не опасаясь при этом, что кто-то укажет на него пальцем и назовет по имени. Ибо "всякий хоть на минуту, если не на несколько минут, делался или делается Хлестаковым, но, натурально, в этом не хочет только признаться; он любит даже и посмеяться над этим фактом, но только, конечно, в коже другого, а не в собственной". Спрашивается, какое значение в таком случае имеет назовем мы Хлестакова отрицательным или не назовем?

В случае с Зиловым помогает разобраться и такое гоголевское суждение. Хотя Хлестаков и "пустой" (обозначена определяющая черта его натуры), он вместе с тем заключает в себе много качеств, принадлежащих людям, которых свет не считает и не называет пустыми. И выставить эти качества в людях с "хорошими достоинствами" было бы, по мнению великого реалиста, "грехом со стороны писателя, ибо он тем поднял бы их на всеобщий смех". Но эту заботу и деликатность искусства не надо понимать как всепрощение или нежелание портить отношения со зрителем, читателем (такая позиция и подход были бы чисто "голливудскими"). Напротив, настоящее искусство, щадя самолюбие тех, к кому оно обращается, рассчитывает на их умение увидеть и оценить себя хотя бы под мощным воздействием правды искусства - трезво, беспристрастно. У духовно зрелого, развитого человека это умение становится нравственной потребностью. И тогда, как говорил Монтень, "в зависимости от того, как я смотрю на себя, я нахожу в себе и стыдливость, и наглость; и целомудрие, и распутство; и болтливость, и молчаливость; и трудолюбие, и изнеженность; и изобретательность, и тупость; и угрюмость, и добродушие; и лживость, и правдивость; и ученость, и невежество; и щедрость, и скупость, и расточительность. Все это в той или иной степени я в себе нахожу, в зависимости от угла зрения, под которым смотрю. Всякий, кто внимательно изучит себя, обнаружит в себе, и даже в своих суждениях, эту неустойчивость и противоречивость".

Эта "текучесть" и противоречивость психологической самооценки имеет под собой не только субъективное (угол зрения), но и объективное основание несовпадение, большее или меньшее, поведенческой (практической) и мотивационной (идеальной) сторон человеческой жизнедеятельности. У Зилова оно оказывается фундаментальным. Поэтому внешняя, "феноменальная" сторона его натуры и образа жизни, столь уязвимая для морального осуждения, выступает в своей истинной сущности именно тогда, когда раскрыт и понят двойственный, внутренне рефлексивный характер его существования. Не случайно возникает соблазн провести параллель между Зиловым и Печориным этими, казалось бы, совершенно разными героями.

В самом деле, они близки и по возрасту (Зилов, которому двадцать девять лет, почти ровесник Печорина), и по сходству достигнутого состояния, когда "все позади" (это Зилов говорит о себе устами приятеля Кузакова: "Кто знает...

Если разобраться, жизнь в сущности проиграна..."). Их объединяет также принцип двойственного существования личности, одна "половинка" которой действует, а другая - наблюдает и оценивает. И хотя Зилов конечно же не Печорин, совсем не случайно все ключевые, раскрывающие смысл драмы, эпизоды даны в форме "воспоминаний" самого героя, то есть так, как происшедшее с ним запомнилось ему самому. Это не дань моде, а принцип раскрытия и характеристики героя. На первый план выдвинута внутренняя жизнь героя и внешняя реализация последней (там, где этот принцип построения "Утиной охоты" недооценен, как, скажем, во мхатовской постановке, из-под драмы выбит "стул", опора и смысл происходящего на сцене утрачивает свою многозначность). В воспоминаниях проглядывает, дает о себе знать вторая "половинка" Зилова - та, о существовании которой не все знают и догадываются.

Она-то и открывает нам как бы другого Зилова - страдающего от собственной никчемности, моральной несостоятельности, способного задуматься над незадачливостью и скукой своего повседневного бытия. Этот "другой" Зилов и внушает надежду, что не все еще потеряно, что, возможно, он слишком рано, как когда-то и Печорин, "почел себя допившим до дна чашу жизни, тогда как он еще и не сдул порядочно ее шипящей пены...".

Любого, кто "хоть на минуту, если не на несколько минут" испытал тоску по настоящему - по осмысленной работе, по искренним и глубоким чувствам, по духовно полноценному общению, - история Виктора Зилова обязательно заденет и побудит к раздумьям о своей жизни и судьбе. Для этого, правда, мало понять Зилова или посочувствовать ему. Надо еще, чтобы не была утрачена в суете каждодневных дел и проблем способность мечтать и имелась в душе своя "утиная охота", которую нельзя предать, несмотря ни на что. И чтобы утки для вас были всегда живые, и вы сами не разучились "волноваться" даже на охоте, потому что только то заслуживает существования, что "способно страдать".

Этот полемический пассаж не должен коголибо уязвить, тем более оскорбить обидным сравнением с человеком, явно не безупречным в нравственном отношении (как не обижает и не унижает никого сопоставление с беспрестанно пьющим Федей Протасовым, изменившей мужу и "бросившей" ребенка Анной Карениной). Будучи в чем-то честнее своих знакомых и приятелей, вроде Кушака, официанта Димы или Саяпина с его женой, Виктор Зилов вправе рассчитывать на справедливую, не "чистоплюйскую" оценку его личности. Ведь возможна и такая оппозиция "зиловщине", когда критизирующий филистер, скажем словами К. Маркса, свою неспособную к развитию неразвитость выставит - в укор и в пример другим - как "моральную незапятнанность", а "исторической испорченности" своего времени противопоставит "идиллию неподвижного состояния".

Изображение личности - художественное или теоретическое - феноменом сложным и противоречивым очень актуально сегодня, ибо помогает избавиться от иллюзии, будто существует путь быстрой, прямой и радикальной перестройки нравственно-психологического мира современного человека. "...Разве процесс строительства нового мира не показал нам, как крепко сидят в людях некоторые виды зла?

Разве не убедились мы в том, что перемены нравственно-психологические совершаются гораздо медленнее, чем перемены экономические?

И разве не знаем мы теперь достоверно, что нужно длительное или даже очень длительное время для изживания таких свойств, как эгоизм, себялюбие, тщеславие, корысть, жадность, соперничество, властолюбие. Чтобы изменить человека, необходимо, кроме всего, знать устройство его противоречий, их субординацию, меру их стойкости" [Днепров В. Д. Идеи, страсти, поступки. Л., 1978, с. 52.].

Прочитать (сыграть) Зилова так, чтобы каждый увидел, нашел бы в себе нечто "зиловское", не отождествляя себя с ним и в то же время не отгораживаясь от него, как от чего-то абсолютно постороннего и чуждого, олицетворяющего скопище всевозможных пороков, - на этот общественный и эстетический эффект, видимо, и рассчитывал автор "Утиной охоты".

Безусловно, социально-психологический феномен, представленный характером Зилова, не надо перегружать, взваливая на него непосильную ноту олицетворения целого поколения людей. Да он и не выдержит такой нагрузки. Но не следует его и недогружать, как это уже случалось в ряде постановок, где Зилов изображается просто опустившимся человеком. Он, как и Хлестаков в гоголевском понимании, "сидит"

во многих. И совсем не случайно с такой беспощадной откровенностью и мрачной иронией Зилов говорит каждому из своего окружения все, что он о нем думает, все они - частицы его самого и в какой-то мере заражены его "духом".

Характерно, что все они (за исключением, может быть, одной лишь Веры, бывшей с ним в близких отношениях и потому чувствующей его лучше других) не выдерживают этой откровенности. Прежде всего они ошарашены прямотой и точностью зиловскпх суждений-попаданий, в которых проглядывает суть каждого из них. Именно этим, а не скромностью или беззащитностью объясняется, видимо, вялость, с которой они "отбиваются" от бестактной прямоты Зилова. Возразить по существу им нечего, тем более, что он не пытается при этом как-то оправдать и обелить себя. Охотно и умело пользуясь приемами лицедейства и словесного маскарада, Зилов, однако, далек от лицемерия, когда, как заметил К. Маркс, "кто-нибудь инкриминирует своему ближнему, в качестве достойного смертной казни преступления, тот же самый поступок, который он сам только что намерен был совершить и которого он сам не совершил только в силу внешних препятствий" [Маркс К., Энгельс Ф. Соч., т. 1, с. 174.].

Напротив, Зилов совершенно открыт в своих недостатках и пороках, весьма ординарных.

Например, он часто и довольно безобразно пьет, как говорится, пьет но поводу и без повода. Водка и вино стали своего рода наркотиком, а потребность в опьянении - привычкой, психически отупляющей, омертвляющей все чувства и желания. Неприятно и жалко наблюдать, как человек, в сущности, не глупый, по задаткам своим - интересный, распоясывается и совершает поступки, о которых на следующий день искренне сожалеет и смысл которых объяснить не в силах... Беда (она же и проблема)

в том, что явление это, пьянство, увы, не исключительное в реальной действительности, и, наверное, не каждый, без риска покривить душой, отважится бросить "камень" в нашего героя.

В шуточной надписи на венке, врученном Зилову от безутешных друзей, говорится: "Незабвенному безвременно сгоревшему на работе..."

Мрачная ирония, "черный юмор", усиленные шутовством и пародийностью, проявляются не только в розыгрыше ситуации с "живым покойником", но и в словах самой эпитафии. Дело в том, что в структуре зиловского характера и образа жизни есть крупный изъян - отсутствие заметного интереса к своей работе и нескрываемо липовый характер последней, несмотря на видимость творчества (он занят подготовкой публикаций научно-технических материалов).

Хотя на работу он старается не опаздывать, положенные часы аккуратно отсиживает (правда, не прочь использовать рабочее время для неслужебных телефонных разговоров, дружеских розыгрышей и т. п.), задания руководства, по-видимому, выполняет, профессионально грамотен, никаких эмоций, кроме скуки и ожидания конца трудового дня (и недели), работа в нем не выбывает. Когда Кушак, начальник Зилова, говорит о нем - "Деловой жилки ему не хватает, это верно, но ведь он способный парень", фиксируется лишь толика истины. Зилов скажет о себе точнее: "Впрочем, я-то еще мог бы чем-нибудь заняться. Но я не хочу. Желания не имею!" (а совсем близко к истине будет сказать - многое уже и не может]. О деловых способностях Зилова говорить трудно, ибо они деятельно не проявляются в сфере труда, которая решающим образом влияет на способ мышления и действий человека, формирует социально-психологический облик личности в целом. В данном, зиловском, случае основное занятие есть не более чем материальное условие жизни (средство существования, заработка) и не стало полем преломления творческих сил личности.

Считая липовый труд Зилова одной из основных причин его духовной, человеческой драмы (почему? - об этом дальше), мы видим беду и проблему в утрате нравственного отношения к труду. Зачем работать? - на этот, казалось бы, простейший вопрос многие дадут "неожиданный" ответ. Во всяком случае, проблема отнюдь не исчерпывается расширением и усилением творческого начала в труде, как это иногда представляется в нашей литературе.

Главная героиня последней пьесы А. В. Вампилова "Прошлым летом в Чулимске" - официантка, но это не мешает ей быть человеком творческой, духовно тонкой организации.

Равнодушие, а иногда и просто бездушие стало для Зилова состоянием привычным и обыденным, обернувшись цинизмом, когда ничто не свято и никто по-настоящему не дорог. "Тебе все безразлично... У тебя нет сердца..." говорит ему жена перед тем, как уйти от него навсегда. Легкомысленный муж, невнимательный сын, поверхностный товарищ - прилагательные здесь выражают сущность его взаимоотношений и с "близкими", и с "дальними", и, вполне оправдывая ярлык циника, Зилов даже не пытается выдать себя за человека иного типа. Отца он так и не удосужился (не "не успел", а именно - не удосужился!) ни увидеть перед смертью, ни похоронить; жену он обманывает, опускаясь до самой мелкой, беззастенчивой лжи и не терзаясь при этом угрызениями совести; к дружкам-приятелям, вроде Саяпина, относится с нескрываемой иронией (над Кушаком просто потешается), а восхищение "нормальным парнем", официантом Димой, в момент откровенности сам же снимет оскорбительно-уничтожительным обращением "лакей"... Беда (и проблема) в том, что подобные проявления чуждых идеалу социализма нравов и психологии отнюдь не единичны и не всеми воспринимаются сегодня как нечто нетерпимое, из ряда вон выходящее. Так, место отринутой морали "общинного" беспрекословия (безусловного подчинения детей воле отцов) ныне нередко занимает бесцеремонная "вседозволенность", и часто остаются безнаказанными, а иногда и незамеченными проявления многоликого хамства.

Понятно, доводы подобного рода не есть доказательство. Ведь "формальное подражание существующему" (используем слова Гегеля) не является целью искусства, а правдивость и типичность художественных образов обеспечивается не внешней схожестью и не мерой распространенности отражаемых в них жизненных явлений. (Много ли было в реальной истории таких принцев, как Гамлет, таких пройдох, как Фальстаф, таких благородных рыцарей, как Дон Кихот Ламанчский, и таких "лишних людей", как Печорин?!) Как ни узнаваемы свойства характера и особенности поведения Зилова, в нем они нашли такое выражение, что в жизни подобную квинтэссенцию встретить почти немыслимо. Так что бесполезно искать его реальных прототипов и сводить весь разговор к тому, что "есть, мол, такие вот типы...". Зилов тем и интересен, что своим характером и судьбою выходит далеко за рамки любого частного случая. Это характер, в котором сконцентрированы многие социальные и нравственные проблемы, и потому достойный особого внимания.

СРЕДИ СВОИХ ЧУЖОЙ

А сумел ты обдумать свою повседневную жизнь и пользоваться ею как следует? Если да, то ты уже совершил величайшее дело.

М. Монтенъ

...Конечно, прежде всего человеку нужны еда, одежда и крыша над головой. Но не хлебом единым жив человек, гласит старинная истина. Истиной она была в старину, истиной она остается и по сой день. И особенное значение она, на мой взгляд, приобретает сейчас, когда крыши наши становятся поновей, еда посытнсе, одежда покрасивее.

А. В. Вампилов

Драма Зилова по своей многозначности поистине философична. С чисто дидактической точки зрения определить суть этой драмы не трудно: вести себя и жить так, как поступает и живет Зилов, и плохо и нельзя. Но "Утиная охота" не об этом. Она о том, что человек полностью и безусловно ответствен за свою жизнь.

И если она им "проиграна", как считает Зилов, то в поисках выхода из этой трагической ситуации ему надо полагаться прежде всего на самого себя. Мысль жесткая, даже максималистская, но в ней больше жизненной правды и оптимизма, чем в расслабляющих волю упованиях на то, что "помогут обстоятельства", "спасет коллектив" или "вывезет удача".

Как жить дальше и стоит ли ему жить вообще? - этот вопрос встал перед Зиловым со всей определенностью, без каких-либо смягчающих обстоятельств. О том, как он его решил и решил ли вообще, мы ничего не знаем и можем лишь догадываться.

Ситуация, в которой Зилов оказался, поистине драматична. Ушла жена, единственный по-настоящему близкий ему человек. Не понята и отвергнута им всепрощающая влюбленность юной Ирины. Ничуть не изменилось (после такого скандала!) отношение друзей-приятелей, видимо, готовых забыть его вчерашние оскорбления и выносить как ни в чем не бывало дальше его выходки и проделки. Не хватило сил и решимости покончить с собой. Наступил еще один надрыв, теперь уже откровенная истерика. Не ясно было только, отмечается в ремарке, "плакал он или смеялся". Но вот Зилов успокоился, взял телефонную трубку, набрал номер и произнес (обращаясь к тому, кого он вчера оскорбил и от кого получил удар в скулу) ровным, несколько даже приподнятым тоном:

"Дима?.. Это Зилов... Да... Извини, старик, я погорячился... Да, все прошло... Совершенно спокоен... Да, хочу на охоту... Выезжаешь?..

Прекрасно... Я готов... Да, сейчас выхожу".

Что это - бравада, за которой скрывается нежелание признать поражение, или внешнее прикрытие напряженного внутреннего состояния, готового вот-вот взорваться? А может быть, готовность примириться с мыслью, что уже ничего нельзя изменить в своей жизни и остается лишь ждать конца? Или, напротив, это вызов своему главному оппоненту в необъявленном споре о том, стоит ли вообще "волноваться" в жизни? По-разному могут быть истолкованы финальные слова Зилова, но их незачем страшиться и тем более опускать (как иногда делают постановщики пьесы в театрах, видимо, из боязни посеять пессимизм в душах зрителей). Решения, подобные тому, какое надо принять Зилову, даются не легко и не могут быть - даже на сцене и экране - "подсказаны"

человеку извне. Можно предположить, что Зилов еще не готов разрубить гордиев узел проблем и противоречий, накопившихся в его жизни и требующих выхода, разрешения. Оставляя своего героя на труднейшем перекрестке его жизненного пути (теперь уместно будет подчеркнуть, что Зилову всего лишь тридцать лет и, следовательно, не все еще потеряно), А. В. Вампилов сознательно оставляет вопрос открытым, адресуя его зрителям, в чьих душах и должен произойти желанный катарсис. А суть последнего заключается не в том, чтобы проявить "сердобольность" и "иод занавес" на чисто дидактический манер успокоить нас, наказав порок и вознаградив добродетель на сцене.

Пьеса кончается нервно-тревожным, страстным призывом вглядеться каждому в самого себя и подумать, верно и счастливо ли прожиты оставшиеся позади годы, сумел ли ты наполнить свою жизнь смыслом и не проходит ли она впустую, мимо...

Давайте задумаемся, много это или мало - сам факт осознания и понимания того, кто ты есть и что есть твоя жизнь в действительности.

Автор послесловия к "Избранному" А. В. Вампилова считает, по-видимому, что этого мало.

Он пишет: "Я не вижу в финале преображения Зилова: после попыток самоубийства не наступает очищения. Мы узнаем, что солнце на небе выглянуло нз-за туч и что охота все же состоится, герой с ликованием (?) собирается в путь, надеясь, наверное, там - на природе - найти некое искупление собственноручно искаженной жизни. Но эта иллюзия трагикомический финал, не оставляющий герою надежд на спасение. Зилов обречен уже самим собой на жизнь в мире мрачных пьяных откровений и призрачно-пошлого веселья, в мире безрадостных фантомов-двойников (официант)

и ложной показной погони за удовольствиями".

Странная вещь - в обществе, которое впервые в истории человечества превратило сознание в один из основополагающих факторов развития жизнедеятельности, где на сознательность людей делается ставка в решении проблем поистине общечеловеческой значимости, можно еще нередко встретиться с недооценкой роли и возможностей сознания. Вот и в данном случае обобщение, вывод основываются на сугубо "поведенческом" принципе: поскольку Зилов сейчас, здесь, на наших глазах не перестроился, не изменился, не стал другим (как будто мы поверили бы в подобное преображение, зная, как прочно закоснел он в своем образе жизни), постольку очищение не состоялось. Понятно, никакой работой сознания, никакими самыми серьезными размышлениями деятельности не заменишь и бездеятельности не оправдаешь. Но, во-первых, выработанная, тем более выстраданная, тобой мысль или открытая, как бы впервые и самолично, истина - это тоже действие, тоже поступок, значимость которого для последующего хода событий, жизни предугадать трудно. А во-вторых, зло выступает не только в поступках и действиях, наносящих видимый вред окружающим людям, но и в нравственной ограниченности, в бедности духовного мира, от чего могут страдать (и страдают, хотя не всеми и не всегда это осознается) и другие люди, и сам носитель этого зла.

Думается, монолог Зилова за дверью, обращенный к уходящей от него жене, произнесенный на одном дыхании, с невиданной для него откровенностью и беспощадностью по отношению к самому себе, - этот монолог есть начало преображения, за которым могут последовать и собственно поведенческие сдвиги.

Оставшись за закрытой дверью, Виктор говорит Галине, думая, что она его слышит:

"Мы давно не говорили откровенно - вот в чем беда... Галина тихо уходит. (Искренне и страстно.} Я сам виноват, я знаю. Я сам довел тебя до этого... Я тебя замучил, но, клянусь тебе, мне самому опротивела такая жизнь... Ты права, мне все безразлично, все на свете. Что со мной делается, я не знаю... Не знаю... Неужели у меня нет сердца?.. Да, да, у меня нет ничего - только ты, сегодня я это понял, ты слышишь? Что у меня есть, кроме тебя?.. Друзья? Нет у меня никаких друзей... Женщины?..

Да, они были, но зачем? Они мне не нужны, поверь мне... А что еще? Работа моя, что ли!

Боже мой! Да пойми ты меня, разве можно все это принимать близко к сердцу! Я один, один, ничего у меня в жизни нет, кроме тебя.

Помоги мне! Без тебя мне крышка... Уедем куда-нибудь! Начнем сначала, уж не такие мы старые..."

Для того чтобы все это произнести и сказать тому, кого привык обманывать изо дня в день, надо хоть раз подняться над самим собой, ощутить проснувшееся наконец-то чувство собственного достоинства. И, кто знает, может быть, именно это чувство подскажет путь и средства к тому, чтобы, как точно определено в упомянутом послесловии А. Демидова, "разорвать цепь своего унылого безрадостного плена", освободиться от существования, не дающего Зилову никакого удовлетворения и не несущего ему никакой радости.

Наша надежда, что это возрождение человека возможно, опирается и на желание Зилова вернуть утраченное и забытое в суете и разгуле ощущение чистоты, первозданности человеческого бытия. Для него это поистине минута откровения, "звездный час", если он вдруг захотел взять с собой на охоту любимую женщину, жену Галину. Оказывается, этот опустившийся человек еще способен глубоко и искренне чувствовать: "Знаешь, что ты там (на охоте. В, Т.) увидишь?.. Такое тебе и не снилось, клянусь тебе. Только там и чувствуешь себя человеком. Я повезу тебя на лодке, слышишь?

Ведь ты ее даже не видела. Я повезу тебя на тот берег! Ты хочешь?.. Но учти, мы поднимемся рано, еще до рассвета. Ты увидишь, какой там туман, мы поплывем, как во сне, неизвестно куда. А когда подымается солнце? О!

Это как в церкви и даже почище, чем в церкви... А ночь? Боже мой! Знаешь, какая это тишина? Тебя там нет, ты понимаешь? Нет!

Ты еще не родился. И ничего нет. И не было.

И не будет... И уток ты увидишь. Обязательно.

Конечно, стрелок я неважный, но разве в этом дело?.. На охоту я не взял бы с собой ни одну женщину. Только тебя... И знаешь, почему?..

Потому что я тебя люблю... Ты слышишь?.."

Драма Зилова - драма человека, однажды ощутившего пустоту и бессмысленность существования, ставшего всего лишь времяпрепровождением. С..осознания, что он живет не так, не с теми и ни для кого, начинается история Зилова, а пробуждение самосознания (без чего нельзя вообще говорить о духовности или бездуховности бытия) и рефлексия совести (совесть, как и ум, по-настоящему жива лить тогда, когда рефлексирует) составляют ее внутренний нерв, движущий импульс. С того момента, как в жизни Зплова - такой беспечной и бездумной, без серьезных тревог и забот произошел надлом и обнаружился духовный вакуум, ранее им не замечаемый, наступает отрезвление несколько иного рода, чем хорошо знакомое ему состояние в дни похмелья. Налицо все признаки "похмельного синдрома": и головная боль от обступающих со всех сторон проблем, которые еще вчера он либо не замечал, либо обходил стороной; и тошнотворное ощущение бессилия перед собственной вялостью и безволием; и потребность любым способом и средствами избавиться от гнета внутренней оцепенелости, тупости чувств.

Жизнь, которая до сих пор представлялась цепью легкодоступных удовольствий и необременительных отношений (точнее, связей), стала вдруг сложной и беспокойной. Она как бы раскололась на две половинки, постоянно конфликтующие друг с другом. Одна - жизнь внешняя, видимая, где все так ясно и привычно, что, кажется, можно и дальше плыть по течению, не задумываясь над последствиями своих поступков и всячески угождая своим инстинктам, желаниям и влечениям. И другая - жизнь внутренняя, подспудная, тщательно скрываемая от постороннего глаза, жизнь души, которая теперь взбунтовалась и пытается вырваться из тисков мнимых связей и псевдопотребностей (понятно, "мнимых" и "псевдо"

с того момента, как человек сам усомнился в их содержательности и необходимости). Расщепляется и сам человек, носитель и субъект этой жизни, - на то, что он есть внутри себя, или, как говорят, "в душе", и то, чем он является по необходимости и в силу привычки.

Раздвоенность личности и жизни Зилова совершенно определенного свойства и достоинства. В отрезвлении своем он вряд ли поднимется до строго рационалистической самокритики Печорина, признавшегося по пути на дуэль:

"Я давно уж живу не сердцем, а головою.

Я взвешиваю, разбираю свои собственные страсти и поступки с строгим любопытством, но без участия. Во мне два человека: один живет в полном смысле этого слова, другой мыслит и судит его..." Зилов, как уже отмечалось, отнюдь не Печорин ни по своему характеру, ни по обстоятельствам жизни; в его пороках не проблескивает "что-то великое" и нет особой надежды на то, что он проявит когда-то, скажем словами В. Г. Белинского, "силу духа и могущество воли". Зилову чужды не только холодный, безжалостный рационализм печоринского толка, но и вообще любые "маневры"

в сфере сознания. Как тип личности он гораздо простодушнее, бесхитростнее, скажем, того же Печорина. И уж, конечно, подчеркнем это еще раз, никак "не тянет" на статус "гороя нашего времени". Но в одном он сродни Печорину: и у него появился спой двойник, "второе Я", которое мыслит и судит обо всем иначе, чем он привык судить и мыслить в своей обыденной жизни. Благодаря этому своему двойнику Виктор Зилов вдруг понял, что из всего, чем заполнена его жизнь ежедневно, как бы вынута душа, испарился смысл и осталось одно лить голое "существование" без "сущности". Проще говоря, то, что вчера казалось нормальной жизнью, предстало скукой, бесцельной тратой времени, сил и энергии, не дающими не то что счастья, но даже и элементарного удовлетворения. Есть от чего занервничать, заволноваться, впадать в состояние надрыва...

Впрочем, существопанне без сущности невозможно, и у тех, у кого бытие обессмысленно, так называемое "существование" легко может стать добычей мнимой, призрачной, иллюзорной "сущности". Ведь мнимое, призрачное, иллюзорное - тоже земного происхождения, и при желании всегда можно определить, откуда та или иная псевдосущность взялась. Она может быть придумана, сочинена, как придумал себя и сочинил себе "настоящую" жизнь Раскольников, а когда выяснилось (какой ценой!), что создания его воспаленного ума и воображения иллюзорны и безнравственны, понадобилось мужество для раскаяния и искупления вины.

Правда, призрачные пли фальшивые цели можно искренне принять за подлинные, истинные, и даже убедить себя на какое-то время (иным удается на всю жизнь), что они "не совсем", или "не такие уж" и призрачные. Можно прожить жизнь, так и не узнав, что не жил, а существовал (независимо от степени обретенного комфорта), ничуть не считая себя в чем-то обделенным или обманутым. Но все это возможно лишь до того момента, пока спит, дремлет твой "двойник" - твоя способность посмотреть на себя со стороны и без иллюзий отдать себе отчет в том, что представляют собой твоя жизнь и ты сам в действительности. Когда это происходит, открывается истина, хотя бы частица или краешек ее, как открылась она в самом конце его жизни горьковскому Егору Булычеву.

Тут, однако, нужно зеркало, но не обычное, а особое - личностное, в котором только и можно что-либо разглядеть по существу. Смотрясь в обычное зеркало, человек часто сознательно поступает "навыворот" действительности, и желаемое видится в таком зеркале как реально существующее. Казалось бы, менее всего следует доверять отражению, которое появляется в обычном зеркале, то есть самочувствию, самонаблюдению и выраженному в словах самосознанию. И тем не менее это очень распространенная болезнь - боязнь признаться себе самому в том, кто и что ты есть на самом деле.

Так вот этой болезнью Зилов не заражен, во всяком случае в ту пору, когда мы с ним встречаемся. Напротив, он тем прежде всего и выделяется из своего окружения, что предстает в собственных глазах без прикрас, в своем истинном обличье. И он свободен от игры, в которую многие люди любят играть, - игры в "утешительные заезды", когда на соревнованиях разыгрываются места, по сути дела, не имеющие реального значения.

Умеющий, когда надо, высказаться и даже увлечь собеседника интересным ходом мысли, Зилов не увлекается словесными самоотчетами, понимая, что в его ситуации словами делу не поможешь. На ощупь, почти интуитивно, он подходит к мысли, фиксируемой философией на своем языке: разница между тем, что человек о себе говорит и думает, то есть его "самомнением", и реальностью для самой личности "обнаруживается только через реальное столкновение с другой личностью (с другими личностями), которое может носить и комический, и драматический, и даже трагический характер.

Со стороны, глазами другого человека личность всегда видится иначе, чем она воспринимает сама себя, через призму собственных самоощущений. И дело тут конечно же не в намеренном самообмане или в желании пустить пыль в глаза ближнему. Комичнее (или трагичнее, смотря по обстоятельствам) всех ошибается чаще всего именно носитель "честного самосознания", излишне доверяющий своему непосредственному самочувствию".

В этом плане чрезвычайно показателен эпизод, условно именуемый "поминками по Зилову". Только что приняв из рук мальчика-тезки "шутливый" венок от друзей-приятелей, Виктор неприятно задет тем, что они "пошутили и разошлись". Л он представил себе, "вообразил", как все было, как они себя вели и что каждый из них сказал. Психологический подтекст этой воображаемой сцены состоит в том, что Зилов сам, по собственной воле хочет узнать, так сказать, наперед, заранее, что от него осталось (останется) в памяти, в душах близких и знакомых людей. Желание, прямо скажем, не только экстравагантное, но и редкое, требующее от человека немалых нравственных усилий, если он, разумеется, себе не подыгрывает. В драматургическом (и психологическом)

отношении ход этот, как сказали бы шахматисты, сильный: поскольку в таких случаях принято либо ничего не говорить, либо говорить только хорошее, интересно узнать - и Зилову, и нам, - насколько он хорош; и окружение проявится лучше в своем истинном качестве, так как сказать о человеке хорошее (не лицемеря), как ни странно, много труднее, чем отмечать его недостатки и пороки.

Итак, что же думают о "кончине" своего друга-приятеля и о нем самом те, кто с ним был близок или знаком, вместе работал или дружил? Закадычный друг Саяпин не поверит сообщению о смерти и скажет - мол, ничего особенного не произошло, "пошутил, как обычно".

До тошноты правильный и не очень умный Кузаков многозначительно произнесет: "Увы, на этот раз все серьезно. Серьезнее некуда". Вера удивится: "Такого я от него не ожидала". Начальник Кушак, так ничего и не понявший в своем подчиненном, назидательно заметит: "Какое несчастье!.. Он вел себя весьма... неосмотрительно. К добру такое поведение не приводит".

Жена, Галина, будет переживать, упрекая себя:

"Я не верю, не верю, не верю... Зачем он так сделал?.. Мы прожили с ним шесть лет, но я его так и не поняла". Что же касается "доверенного лица" Димы-официанта, то он деловито предложит собравшимся: "Скинемся на венок" - и назначит свидание Ирине в кафе "Незабудка".

Не так уж много "осталось" от Виктора Зилова, если поверить его окружению, точнее - зиловскому зеркалу самосознания. Одна лишь Галина восприняла известие о "смерти" с душевной болью (за вычетом упрека себе в том, что она его "не поняла", явно инспирированного Зиловым в надежде услышать от нее то, что он хотел бы услышать). Остальные отделались стереотипными сентенциями и оценками, где место участия и печального раздумья заняла поверхностная моралистика.

Но, говорил в подобных случаях лермонтовский Групшицкий, "на все есть манера; многое не говорится, а отгадывается..." [Лермонтов М. Ю. Собр. соч. В 4-х т., т. 4, с. 93.]. Конечно, досадно и обидно, что "они" лишь пошутили и разошлись, однако укорять их, тем более обвинять в отсутствии чуткости, в душевной черствости Зилов не станет. Ибо знает, что сам не лучше их и, будучи на их месте, наверное, поступил бы так же. В них он узнал самого себя.

Как бы рикошетом они своим образом действий и мыслей вернули ему то, что он сам до сих пор исповедовал и делал. И от этого ощущение внутренней пустоты только усилилось, на душе стало еще тоскливее, муторнее. Так Зилов оказался на пороге открытия тайны происхождения своей собственной бездуховности, или внутренней пустоты. Но это только начало пути, который предстоит пройти его самосознанию Откуда вообще берется бездуховность, как она возникает и где находятся ее истоки? Ведь ничего не рождается на пустом месте, в том числе и пустота. Наивно (а когда это пытаются обосновать теоретически - и глубоко ошибочно) полагать, что внутренний мир, духовная жизнь личности запрограммированы генетически и существуют будто бы особые "гены" духовности или бездуховности, нравственности и безнравственности, которые, так сказать, от рождения гнездятся где-то там, в глубинах "таинственной души", чтобы со временем, в свой час, дать о себе знать, выйти наружу в виде конкретных проявлений то богатства, то нищеты духа. Соблазнительность такого подхода и позиции очевидна - всегда есть на что и на кого ("генетический фонд" и его авторы-родители, "предки") свалить вину за огрехи или отсутствие воспитания и самовоспитания. Но, копаясь в собственной душе, добраться до того, откуда что взялось и берется, никак не удается, пока не обнаружена связь мира внутреннего с миром внешним и не разгадан секрет реальных взаимоотношений личности с реальными людьми - близкими и дальними, хорошими и плохими, друзьями и противниками. Вне этого условия нет самосознания в собственно человеческом, личностном плане, а есть всего лишь, как верно замечено и убедительно обосновано Э. В. Ильенковым, "самочувствие" и "самонаблюдение", чьи показания и данные - пусть самые искренние и дотошные - никогда не бывают адекватными реальному состоянию, объективному положению вещей. Духовность, будучи атрибутом личности, одним из коренных проявлений ее специфически человеческой сущности, представляет собой продукт и результат деятельности определенной среды.

Для данного, конкретного индивида она всегда предметна, "осязаема" и является той частью (ограниченной, локальной и ближайшей) совокупности общественных взаимоотношений реальных людей, которая непосредственно воздействует на существование человека и с которой он постоянно контактирует. Конкретизируем это суждение применительно к интересующему нас случаю с Зиловым.

Все ищет свою среду, не только ищет, но и находит, чтобы удержаться, выжить, не погибнуть. Бездуховность - не исключение. Она тоже, как и духовность, нуждается в "своей" среде - в том, что ее воспроизводит, питает, поддерживает, стимулирует в развитии и помогает утвердиться в качестве некоего образа жизни.

Можно как угодно скептически относиться к самому понятию "среда", считая его, скажем, недостаточно строгим. Но несомненно, что в судьбе и характере любого человека среда, в которой он формировался, воспитывался и живет, имеет огромное значение. Это внешний ближайший мир человека, конкретнее - та обстановка и окружение, которые являются пространством и поставляют "материал" для повседневного существования индивида. Сложная по своей структуре, составу и многообразно расчлененная внутри себя (сюда входят служебная, бытовая, семейная обстановка, обычаи и привычки, особенности общения и влияние различных групп людей, включая близких, друзей, "компании" и т. д.), среда определяет духовный, нравственный климат и атмосферу обитания, проживаемую и перешиваемую человеком ежедневно. При этом среда отнюдь не безлична, не анонимна в своем воздействии. По мнению А. Вампилова, понятие среды лишь на первый взгляд кажется неопределенным, оно становится вполне ясным и понятным, когда рассматривается в личностном плане. "...Среда - это мы сами, - пишет он в очерке, законченном буквально за деиь-два до смерти. - Мы, взятые все вместе. Л если так, то разве не среда каждый из пас, в отдельности? Да, выходит, среда - это то, как каждый из нас работает, ест, пьет, что каждый из нас любит и чего не любит, во что верит и чему не верит, и, значит, каждый может спросить самого себя со всей строгостью: что в моей жизни, в моих мыслях, в моих поступках есть такого, что дурно отражается на других людях?" [Бампилов А. Белые города, с. 265].

Воздействие среды на человека наиболее непосредственно выступает в форме бытующих в данное время и характерных для данного общества или социального слоя людей нравов (обычаев, привычек и манер массового поведения, имеющих нравственное значение и подвластных моральной оценке). Искусство хотя и не сводится к картинам нравов, но обойтись без их изображения не может, поскольку преследует цель создания характеров, общественных типов. Речь идет не о бытовом фоне жизнедеятельности, а о том, каковы понятия данного социального слоя людей о добре и зле, что у них считается за истину и что за ложь. В "Горе от ума" А. С. Пушкин увидел прежде всего "резкую картину нравов" барской, "фахМусовской"

Москвы, где процветали и всячески поощрялись такие черты и свойства, как лакейство, лицемерие, воинствующее невежество, отсталость, солдафонство и т. п. Школой общественных нравов называл театр А. Н. Островский и сам создавал, согласно характеристике Н. А. Добролюбова, "пьесы жизни", насыщенные такими точными и яркими социально-бытовыми и социально-психологическими подробностями, что и без дополнительных разъяснений становилось ясно, какая среда сформировала, вылепила тот или иной характер. Можно сослаться и на поистине энциклопедическое описание нравов аристократов и буржуа послереволюционной Франции в "Человеческой комедии" Бальзака; на изображенные с глубоким знанием конкретного жизненного материала и тончайшим художественным мастерством нравы донского казачества в "Тихом Доне" М. А. Шолохова, позволяющие почувствовать плоть и кровь характеров Аксиньи и Григория Мелехова; на опыт обрисовки нравов "совмещан" М. М. Зощенко.

Иными словами, правами характеризуются человеческие взаимоотношения, ставшие массовой привычкой и отражающие в наглядно-осязательной форме фактическое состояние культуры общества или данного социального слоя, то, как она проявляется в повседневной практике. Отмечая, что "у каждого общественного слоя свои "манеры жизни", свои привычки, свои склонности" [Ленин В. И. Полн. собр. соч., т, 25, с. 342.], В. И. Ленин имел в виду образ жизни людей, выступающий в виде определенных нравов. Поступки и взаимоотношения в сфере нравов не требуют оправдания с помощью логики, ясного сознания (хотя, разумеется, мораль может их узаконивать своим авторитетом). Сила нравов - в простоте, в их непреложности. В нравах, как заметил Фихте, для человека выступает то, что не требует обдумывания и не является результатом свободного решения людей [Фихте. Основные черты современной эпохи. Спб., 1906, с. 195.]; объяснять и доказывать здесь что-либо просто бесполезно. По этой причине воздействие нравов (вообще общественных обычаев, предрассудков, приличий и т. п.)

на личность не надо преувеличивать. И если человек обладает способностью сопротивляться внешним влияниям, то встреча с нравами ему не опасна. Иное дело, когда уровнем нравов исчерпывается вся нравственность человека или очень незначительна степень его самостоятельности, сопротивляемости внешним воздействиям.

Ежедневно все люди, хорошие и плохие, городские и деревенские, молодые и пожилые, проходят испытания и закалку нравами. Какие бы жизненно волнующие проблемы они ни решали - большие и малые, общественные и личные, - они постоянно, сознавая или не сознавая это, находятся в сфере воздействия не только организованного, "институционально"

оформленного бытия, по и стихии "житейского моря", фиксируемой и воспроизводимой в виде определенных нравов. Последние складываются из необходимостей, то есть сформированных данными жизненными условиями обычаев, и "обузы" традиций, привычек, манер - того, что было рациональным и оправданным раньте, когда-то. Это как бы нравственные обстоятельства, в которых мораль живет и действует.

Но нравы есть удел всех и каждого, а мораль (нравственность) привилегия лишь тех, кто смог до нее подняться, возвыситься. В то же время, испытывая на себе регулирующее влияние нравственности, общественные нравы в том смысле "богаче" и ярче последней, что в них представлены все противоречия между сущим и должным, между нравственной практикой людей и требованиями нравственного сознания, общественной морали.

В орбите нравов нравственное сознание человека подвергается всесторонней проверке на выносливость, ибо здесь люди как бы целиком отдаются на волю внешних обстоятельств, а присущее каждому человеку индивидуальное, личностное начало растворяется в массовых, обыденных формах нравственной жизнедеятельности общества. Могущество нравов - в могуществе привычки, привыкания к обстоятельствам. Последнее становится чем-то сродни стихийному бедствию, когда в нравах, подобно всякой привычке, слишком очевидно проступает, выпирает животное начало. Согласно Канту, это случается потому, что привычка есть не более чем "физическое внутреннее принуждение к тому, чтобы впредь поступать так же, как поступали до этого. Даже добрые дела она лишает их моральной ценности, так как ущемляет свободу души и, кроме того, ведет к машинальному повторению одного и того же акта (к монотонности) и тем самым становится смешной" [Кант И. Соч. В С-ти т., т. 6, с. 381.].

Эту особенность привычки всерьез учитывал В. И. Ленин, подчеркивая необходимость постепенной и неуклонной "переработки самих нравов" в процессе социалистического преобразования общества. И в области нравов "достигнутым надо считать только то, что вошло в культуру, в быт, в привычки" [Ленин В. И. Полн. собр. соч., т. 41, с. 107; т. 42, с. 5, 6.].

Многое изменилось и стало неузнаваемым в нравах после победы социалистической революции. Идет время, но сохраняют непреходящую ценность новые обычаи, нормы поведения, привычки: строгая простота и чистота нравов, свободных от сословных, расовых и иных предрассудков, нетерпимых к распущенности во всех ее проявлениях; неприятие и ломка перегородок, отделяющих и отдаляющих личную жизнь от общественной, питающих эгоистическую самоизоляцию, и одновременно подчеркнутое стремление к самостоятельности, независимости в действиях, суждениях и оценках; массовый интерес к политике и тяга к учебе, книге, разным формам самодеятельного творчества; равноправие женщин и поражающий зарубежных наблюдателей "культ детей" и т. д. и т. п.

Серьезные изменения происходят в самой психологии нравов: если мужество и настоящее товарищество космонавтов на околоземных орбитах воспринимается как нечто обычное, естественная норма поведения, то, скажем, тяжбы из-за собственности, когда они возникают и становятся предметом общественного внимания, выглядят в глазах людей явлением "дремучим", "ископаемым".

Но переделка нравов - дело многотрудное, длительное. Как ни разительны происшедшие перемены, многие нравы, надо согласиться, еще далеки от совершенства. Более того, поразительное и пока еще никем не объясненное явление: век небывалых социальных потрясений, научно-технического прогресса, роста материального богатства и проникновения культуры в массы неожиданно еще резче проявил противоречивый характер развития нравов, обострил наше внимание именно к внутренней, скрытой, духовной стороне человеческих отношений в общественном и личном быту. Масса ежедневно совершаемых мужественных и благородных поступков, выражения возвышенных чувств и бескорыстия, и рядом с этим далеко не единичные проявления грубых нравов, черствой психологии.

Перестали существовать, как будто они "вышли из моды", многие стороны и свойства жизни, полные обаяния и очарования именно благодаря своей недоговоренности. Скажем, мало кого смущают теперь выставленные напоказ чувства и отношения. Любовь, это удивительное таинство отношений мужчины и женщины, оказывается, можно "устроить", организовать с чьей-то помощью...

Все мгновенно становится привычным, обыденным. Уже не воспринимается как чудо открытие в науке или появление шедевра в искусстве. Даже полеты в космос, снимки обратной стороны Луны, покорение лыжниками полюса. И зло многих уже не столько возмущает, сколько просто им мешает: его сторонятся, обходят боком, предоставляя борьбу с ним "другим", имеющим силы и время. Не потому ли все еще существуют, а порой и процветают те, кто нечисты на руку, живут явно не по средствам, берут взятки, занимаются склоками и доносами? Нетерпимые там, где речь идет всего лишь о вкусе, мы нередко снисходительны и терпимы, когда на наших глазах задевают достоинство, оскорбляют. Не принято говорить - "уронил, или потерял, честь". Боятся не бесчестья, а снятия с занимаемой должности...

Для многих все стало нипочем и многое считается дозволенным. Вступая в общение, часто не замечаем друг друга, видимо, придерживаясь ходячей формулы: "проходите скорее, не задерживайтесь". Нередко вызывающе заявляет о себе "простота, что хуже воровства" - нечуткость, неделикатность, бестактность, эмоциональная одеревенелость. Не стесняясь, проявляет себя бесцеремонность - в непрошеном вмешательстве в личную жизнь другого человека, в нежелании считаться с культурными нормами общения и поведения. Привычка сквернословия оказалась не задетой прогрессом образованности и ростом личных библиотек. Поистине поразительна самоуверенность, с какою мы судим о вещах сложных, тонких, часто еще не ясных и науке...

Решая архисложные проблемы и достигая успехов в больших делах, мы часто не можем справиться с простыми вещами. Золотое правило нравственного, человечного поведения - "Не делай другому того, чего не хочешь, чтобы сделали тебе" - для многих так и осталось "золотым", несмотря на всю свою простоту. Heуважение к правилу, как таковому, остается общественной проблемой: и нередко надо еще объяснять, что идти на красный свет опасно, что пить на работе - нельзя, что плохо сделанная работа - это несделанная работа и т. д.

Избавившись от нищеты и неграмотности, мы еще не можем справиться с так называемым "блатом", не возмущаемся, когда к нам обращаются с циничным вопросом: "А нет ли у вас знакомств там-то и там-то?"

Вспомнив материалистический тезис о роли среды в формировании и развитии человеческой личности, мы не случайно вышли на тему нравов. Это вызвано потребностью разобраться в самом явлении "зиловщины".

В отличие от нравственности, где личность обладает определенной самостоятельностью выбора и решения, нравы фиксируют момент подчинения человека фактически сложившейся практике поведения той или иной общности.

Нравы - тоже нравственность, но, так сказать, объективированная, сугубо "поведенческая" ее сторона, мало считающаяся с сознанием и индивидуальностью личности. Наверное, поэтому понятие "нравы" так часто применяют для обозначения отступлений и отклонений от требований нравственности.

Не перевелись еще люди, погруженные в суету и бесцельно проматывающие время, считая этот способ существования легкой, интересной, красивой жизнью. Повреждая себя вином, по образной характеристике Н. С. Лескова, они тонут "в охлаждении души и сердца ко всему нежному, высокому и серьезному" [Лесков Н. С. Собр. соч. В 11-ти т. М., 1958, т. 8 с. 58.]. До поры до времени Виктор Зилов был "человеком компании". Нравы, а не нравственность формировали его характер, представления о смысле жизни и т. п. Его жизнь определялась бытующими в его окружении установками. Поверить Зилову - так в жизни все очень просто, не надо ничего усложнять, преувеличивать. Внушая эти мысли Кушаку, Виктор излагает определенную формулу поведения и отношения к жизни, незаменимую в условиях растворения в суете, опрощения и пленения бытом, когда о "высоких материях", вроде совести и стыда, думать некогда.

Пользуясь классификацией и терминологией Канта, его характер следует обозначить как "эмпирический", то есть всецело подвластный внешним влияниям и изменяющийся под их воздействием (в отличие от характера "интеллигибельного", "умопостигаемого", обладающего стойким иммунитетом по отношению к внешней среде).

Говорят, цельность характера есть признак совершенства человека. Но цельность природная, "естественная", не прошедшая через горнило общественности, не обработанная культурой, отнюдь не всегда совпадает с высокой человечностью. Человека можно назвать природой, ставшей человеком, но это не значит, что в каждом конкретном случае природа далеко ушла от себя. Поэтому важно уяснить, что в данном случае за цельность, какого она состава и сорта. "Прежний" Зилов, с которым "нынешний" Зилов пытается порвать и распрощаться, не более чем раб собственных желаний, влечений, склонностей. Сознание и воля, умственные и нравственные силы участвуют в его поведении лишь постольку-поскольку и не подчиняют себе, как полагалось бы, а сами подчиняются давлению вожделений и потребностей (в основном материального характера). Между тем, важнейшим признаком и показателем моральности человека, подтверждающим наличие воли, является стремление и умение перестать ("запретить себе") быть игрушкой своих склонностей, влечений и, значит, "быть вещью".

Не суть важно, какой профессией занят обладатель "эмпирического характера", насколько он начитан и что сам о себе думает. Важно то, что "демон" его существования - всевластие желания, выступающее то в форме грубой, "хамской", то внешне благопристойной, "окультуренной", но в любом случае - бездуховной.

Такой характер легко оказывается на поводу у плохих нравов и труднее поддается воздействию нравственности. Ведь нравы всегда, в силу своей эклектичности и несамостоятельности (поступаю так, как поступают другие), оставляют лазейки для человеческих слабостей, потакают им, ориентированы на то, чтобы их принимали не умом, а чувством. Нравственность же, следующая всемогущему принципу должен (поступать так, как должно поступать) и непрерывно контролируемая совестью, определяет собственно человеческое (общественное) содержание желаний и склонностей индивида, требуя от него сознательного отношения к своему поведению. В сфере нравов превалирует подвижная, зыбкая стихия человеческих отношений, общественных и личных, и люди вольны более свободно переставлять формы зависимостей, меняя местами право и долг, предпочтительность и обязанность. Но это не значит, что нравы обеспечивают личности большую свободу в самопроявлении. Если подлинная свобода человека состоит в том, чтобы "уметь властвовать собою", то "эмпирический характер" как раз менее свободен, ибо находится в плену склонностей, как правило, не требующих для своего осуществления серьезных духовных усилий и затрат.

Как характер и общественный тип, Зилов высвечивается, раскрывается в общении со средой, в которую он в буквальном смысле погружен, окунут с головой. Собственно, только в контакте с нею он и чувствует себя в своей тарелке, живет "своей" жизнью. Из внешне заданных обычаев, привычек, стереотипов поведения (или требований, предъявляемых данной общностью к своим членам, как сказали бы социологи) она давно уже превратилась для него в его внутренние склонности и жизненные потребности.

На примере Зилова видно, как крепко сидит в человеке среда и как привольно он может чувствовать себя в ней. И поэтому с нравами, разумеется плохими, нельзя не считаться в процессе воспитания. Между тем в реальной воспитательной практике с этим фактором считаются мало и, как правило, вспоминают о нравах в случаях правонарушений, явных отклонений от общественной морали, говоря об отрицательном влиянии "улицы", "двора" и т. п. Обойденным вниманием общественности и науки остается то обстоятельство, что в условиях усложнения социальной структуры общества и межличностных отношений усиливается формирующее воздействие на челфвека именно "микросреды"

("компания", "неформальная группа"). Здесь дает о себе знать диалектика общего - особенного - единичного, без учета которой общественное воспитание не может быть комплексным, полифункциональным. В случае же недооценки, нарушения этого важного аспекта подхода к воспитанию и возникает собственно проблема "нравов" как морального кодекса "компанейской" (а не общественной) жизни.

Итак, зиловская компания живет по законам нравов, а не морали. И прежде чем Зилов сделает первый шаг к тому, чтобы вырваться, выломиться из своего окружения, из своей среды, и отважится однажды сказать всем и каждому из "своих" все, что он о них думает (это будет разговор серьезный, отнюдь не "по пьянке", хотя и за столом с бутылками, на что особо указывает авторская ремарка: Виктор говорил, "долго не пьянея"), он всласть поживет в стихии столь привычных ему нравов.

Стихию эту можно назвать, следуя современной терминологии, "субкультурным" образом жизни, то есть приноровленным к запросам, потребностям и особенностям определенной среды.

Перед нами некий сложившийся, устойчивый в своих проявлениях и самопроизвольно воспроизводящийся стиль общения, поведения и мышления: со своими ценностными установками, нормами, санкциями, представлениями о том, что такое хорошо и что такое плохо, что можно и что нельзя, вкусами и т. д.

Этот особый, замкнутый в себе и почти остановившийся в своем течении мир, подменяющий собой полнокровную и многогранную общественную жизнь с ее событиями, проблемами и волнениями, можно было бы определить как провинциальный, имея в виду не столько место действия, сколько характер самой жизни зиловской компании - жизни скучной, однообразной, вялой, неинтересной. Но момент "провинциалъности" не стоит преувеличивать, ибо скука, косность, бескрылость существования, погоня за скудными развлечениями, вроде ежедневных посиделок в кафе (а могло бы быть посещение танцплощадки или "финской бани"), - все это очень знакомо и не только жителям маленьких провинциальных городов.

Точный в передаче бытовых особенностей провинции, А. В. Вампилов выхватывает и конденсирует здесь нечто иное, что в своих главных чертах зависит не от местожительства людей, а от их образа жизни, повседневных форм общения, поведения и способа мышления. Поэтому точнее будет сказать, что образ жизни Зилова и его друзей обывательский.

Если бы не известная репутация, прочно утвердившаяся за этим словом в прошлом, образ жизни "зиловской" среды можно было бы назвать еще и люмпеновским, имея в виду его моральное содержание и культурную направленность. Дело ведь не в роде занятий и не в образовательном цензе Зилова и его окружения, весьма разношерстного по составу и профессиональным интересам (продавщица, официант, инженеры, научно-технические сотрудники и др.). Объединяет, превращает их в некую общность, "неформальную группу", а проще, компанию, склонность к нравственно невзыскательному существованию, тяга к опрощению, снижению своих духовных запросов и интересов.

Очень разные во всех других отношениях, члены компании связаны узами совместного времяпрепровождения и наслаждений, образуя своего рода "демократическую богему". Никого из них нельзя отнести к числу праздношатающихся или опустившихся, но печать моральной порчи, деморализации личности лежит почти на каждом. И это не просто слабости, которые в той или иной степени свойственны почти всем людям, а именно признаки моральной порчи, тем более опасной, что она может выглядеть и быть воспринята как обыкновенная слабость.

"Портрет" этой среды будет существенно обеднен, если не сказать о "пенкоснимательском", поверхностном и потребительском отношении Зилова и его друзей к культуре. Как таковая, культура, "вторая природа", им вообще не нужна, хотя чисто внешними приметами ее они охотно пользуются. Примером намеренного, нередко вызывающего по своим внешним формам и рассчитанного на эпатаж снижения общекультурных норм и традиций может служить язык, речь Зилова. Восхищаясь едой, он скажет: "Жратва, я тебе скажу, нешуточная..."; предлагая выпить, не будет утруждать себя и других тостами: "Итак, друзья... Поехали, понеслись?"; чуть подвыпившей жене говорит почти с нежностью, что она "пьяная в лоскуты"; разыгрывая Кушака, следующим образом сообщает ему, что Вере он понравился: "Она на вас упала..."; даже о своей мечте, применяя, по своим меркам, превосходную степень оценки, скажет: "Утиная охота - это вещь..." В этой среде о работе говорят "пластаемся", о квартире - "подходящая изба", о новоселье - "с тебя полбаики!", о будущем ребенке - "это не проблема. Сказано - сделано" и т. д. и т. п.

Это не жаргон, не "сленг" на манер языковой мешанины юнцов, которая сравнительно быстро проходит вместе с возрастом или сменой моды. В том, как говорит Зилов, просматривается и угадывается именно определенное отношение к культуре как синониму исторически не прекращающегося процесса "очеловечивания" человека, его власти над животным, чисто биологическим началом. Ведь опрощаются, снижаются не слова сами по себе и не какие-то там условности (когда в разгар скандала Зилов бросает в лицо своим друзьям-приятелям: "Опротивели ваши приличия", подразумевается нечто иное, чем правила хорошего тона), а стоящие за ними реальные ценности - принципы и формы человеческого общежития, простые нормы нравственности, вне и помимо которых цивилизованное общество просто немыслимо.

Загрузка...