ЧАСТЬ ВТОРАЯ, в которой рассказывается о том, как художник, назвавшийся Хокусаем, после долгих бедствий приобрел известность

I

В XVII веке благодаря решительному превосходству военной техники европейские державы начали грабить Азию. К концу XVIII века англичане были полными хозяевами в Индии. Индонезия и Цейлон принадлежали Голландии. Маньчжурские императоры Китая делали всё больше уступок европейцам.

Сёгуны запретили иностранцам въезд в Японию. «Не думайте о нас, как будто нас нет больше на свете», — писал сёгун Иэмицу португальскому королю после казни направленных в Японию послов. Только китайцам и голландцам разрешалось вести торговлю в одном порту Японии под строгим надзором.

Сёгун Иэнарн несколько смягчил ограничения для голландцев, считая особенно опасными англичан. Некоторым голландским морякам удавалось посетить Эдо.

Сойдя с корабля в гавани Нагасаки, добрался до столицы капитан Изберт Хеммель. Шел мимо лавок и восхищался мастерством японцев. Его непривычная внешность и одежда вызывали недоуменные взгляды или смех.



Кунисада. Бык. Суримоно.


Японские художники рисовали карикатуры на голландцев. Побывав в Нагасаки, знаменитый Утамаро юмористически представил влюбленную пару в забавных европейских костюмах.

Хеммель чувствовал себя неприятно. Но любопытство побеждало. Скорей бы найти человека, к которому советовали обратиться. Художник и, главное, может говорить по-голландски. Много лет околачивался на Дэсима. Спрашивать нужно парк Сиба. Рядом живет этот художник — Сиба Кокан. Хеммель останавливает прохожих и повторяет вопросительно: «Сиба? Сиба?»

Кое-как добрался. Теперь заглядывает в дома и произносит: «Сиба Кокан?» Наконец повезло. Познакомился и может с грехом пополам объясниться с японцем.

В доме множество интересного, глаза разбегаются. Вазы из бронзы, инкрустированные золотом и серебром, белые фарфоровые с синей росписью, ярко-красные, зеленые. Чайники разнообразных форм — в виде птиц, плодов, лодок, павильонов, странных животных и людей. Тончайшей работы миниатюрные фигурки из слоновой кости — обезьяны, дети, воины, монахи, ремесленники за их работой.


Хокусай. Рыбы и спруты. Суримоно.


— Такие статуэтки называются «нэцкэ», — пояснил Кокан.

Хеммель попросил продать несколько штук, но японец обещал проводить его на базар.

— В таком случае, надеюсь, вы не откажете написать для меня картину. Ведь вы художник?

Кокан улыбнулся:

— При этом такой художник, которого вы сможете оценить. То, что я делаю, японцы не понимают. Они не доросли до настоящего искусства.

Посмотрев работы Кокана, Хеммель был удивлен и разочарован. Это были гравюры и картины маслом совершенно в европейском стиле. Даже сюжеты нередко были не японскими. Какой-то католический священник кормит лебедей у пруда, голландские корабли в гавани… Не стоило ездить в Японию ради таких пустяков.

— А нет ли у вас картин в другом роде? Вот эту можно посмотреть? — Хеммель развернул один из свитков, стоявших в углу. — Превосходная вещь!


Хокусай. Женщина с книгой. Суримоно.


Кокай на секунду нахмурился. Вновь расплывшись в улыбке, ответил:

— У вас хороший вкус. Картина, правда, не моя, зато большого мастера. Он работает в японском духе, но его тоже не понимают у нас.

Товарищи Хеммеля привозили не раз японские гравюры и картины, но эта показалась ему лучше всего виденного. Фигура японки была представлена живо и просто, не хуже, чем делают в Голландии, хотя совершенно другими приемами. Фон оставался незакрашенным, лицо и руки намечены контуром, как обычно в японских картинах.

— Я отведу вас к этому художнику, — продолжал Кокан. — Он очень беден и, думаю, охотно выполнит заказ. А если вы хотите увезти за море часть нашей Японии, лучшего мастера, чем Кацусика Хокусай, нельзя порекомендовать.

Когда Хеммель попал в дом Кацусика Хокусая, тот был занят.

— Подождем, — сказал Кокан, — мастер обладает некоторыми странностями. Он выйдет из себя и выгонит нас, если обратимся к нему во время работы. Недаром он носит свое имя: Гакиадзин Хокусай. По-японски это значит «Одержимый рисунком Хокусай».


Хокусай. Божества счастья. Суримоно.


— А что значит «Хокусай»? — полюбопытствовал голландец.

— Хокусай можно перевести по-разному. Скорее всего — «живописец с севера».

— Он выходец из северных провинций?

— Нет, он родом из Эдо, из Кацусика. Не скажу вам даже, почему он так назвался. Может быть, оттого, что почувствовал себя художником в Никко, а Никко — на севере от Эдо.

Комнаты отделялись раздвижными перегородками. В незакрытом проеме виднелась фигура художника. В Амстердаме Хеммелю случалось бывать в мастерской живописца. Он работал, сидя на табурете перед мольбертом, держа в руках палитру и кисти. Вставал и отходил. Ему не мешала беседа.

Японский художник работал не так. Присев на корточки, держал двумя пальцами за кончик черенка кисть с очень длинным волосом. Руку с кистью поддерживал другой рукой, упирая локоть в колено. Пока на бумаге, лежавшей на полу, возникало несколько штрихов, все его тело извивалось и двигалось. Мускулатура вибрировала и вздувалась, будто он выполнял труднейшее гимнастическое упражнение. Ученики убирали законченные листы и быстро подкладывали следующие.


Хокусай. Из серии «Все о лошадях». Суримоно.


Никаких переделок мастер не допускал. Несколько минут — и перед глазами изумленного капитана из пятен растекающейся туши возникали растения, звери, птицы, люди в самых различных поворотах. Быстрота изумляла.

— Сколько стоит каждая такая вещь? — шепотом спросил Хеммель.

— Ничего. Ведь это эскизы. Он делает их сотнями ради упражнения, — ответил Кокан.

Полуобнаженная фигура художника сверкала от пота. Внезапно, откинув корпус и бросив кисть, заломил руки за спиной. Он был в изнеможении. Посетители поспешили воспользоваться этим перерывом. Надолго ли он оставил свои изнурительные упражнения?


Хокусай. Из серии «Все о лошадях». Суримоно.


Ученики и жена Хокусая поклонились по нескольку раз, а художник нехотя взглянул в сторону вошедших. Заметив Сиба Кокана, мгновенно вскочил и обменялся с ним несколькими словами. Кивнув рассеянно, уставился на голландца. Кривил рот, двигал бровями — думал про себя… Жена художника расспрашивала Кокана о чем-то. Хокусай, выйдя из задумчивости, сказал что-то, по-видимому объявил свое решение. Кокан не переводил. Вместо того начал пререкания со своим коллегой: он явно его в чем-то убеждал. Женщина едва сдерживала слезы. Все это надоело Хеммелю, и он громко высказал свое пожелание заказать две картины. Кокан перевел ему вопрос Хокусая.

— Что я должен изобразить на этих картинах, какого они должны быть размера?

— Да что угодно. Лишь бы характерное для Японии. Какого размера? Обычного. Не слишком малого.

Хокусай осклабился и заговорил. Оказалось, что как-то пошли разговоры о том, что он мастер небольших картин. В ответ он написал картину размером в двести квадратных метров. Если нужно, сделает больше. А может и меньше. Так, однажды он написал картину на рисовом зерне. Он может изобразить что угодно в любом размере. В данном случае предлагает такие темы: жизнь японца и японки от рождения до смерти. Что может быть характернее для Японии?

Хеммелю понравились темы, и он заверил мастера, что, не сомневаясь в его возможностях, будет доволен картиной любого размера. В заключение осведомился о цене и сроке выполнения. Хокусай почему-то нахмурился, а затем сказал решительно:

— Будет готово завтра. За работу триста золотых рё.

Это была неслыханная цена. Сиба Кокан, уже имевший дело с европейцами, подумал, что сделка расстроится. Он сделал все, чтобы полунищий приятель получил заказ, а тот неосмотрительно сам все испортил. Хеммель не отвечал ничего.

Кокан, желая оттянуть или поправить развязку, сказал Хокусаю, что иностранец просит его показать работы. Художник хлопнул в ладоши, и в комнату вбежала девочка, его дочь. Хозяин с гостями уселся на пол, ученики смотрели стоя, а девочка проворно выкладывала лист за листом гравюры и рисунки.

Что изображалось, Хеммель понимал не всегда. Перед его глазами возникали фигуры, одна другой забавней.

Расселся какой-то старый японец. Полураздет. Задумался невесело. Протянул руку — за подаянием, что ли? Но что это у него на руке? Толпы людей крохотного размера?!

Два типичных китайца — старик с бородой и юноша. Старик прислушивается, что молодой скажет, а тот наставительно поднял палец.

Смешной монах, жирный, как свинья, возле огромного мешка. Выставив огромный живот, с наслаждением попыхивает трубочкой.

Самурай с лицом, искаженным злобой, размахивает мечом. Старинный костюм, движения — как будто отплясывает. Актер в роли? И еще, еще… Можно подумать — уличные типы, наблюденные где-нибудь на базаре в Эдо. Но все это сказочные герои. Хеммелю интересно узнать о каждом, но Хокусай не рассказывает. Великана зовут Асахина Сабуро. А это — «китайские братья». Курит не бонза, а бог счастья Хотэй. Нет, не актер, а Сёки, укротитель злых демонов, — большего не добьешься.

Зато самые простые вещи поясняет подробно и обстоятельно. Вначале хочется перебить: понимаю, мол. Но дальше выясняется — стоит послушать.

Очень хороши цветные гравюры, которые, по-видимому, художник ценит выше своих картин.

— Суримоно, — многозначительно заявляет он.

Голландцу это непонятно. Он посмотрел вопросительно. Хорошо, что Кокан пришел на помощь:

— Суримоно сейчас в большой моде. Такие гравюры посылают, поздравляя с праздником.



Хокусай. Лучники. Из альбома «Манга».


Теперь, пожалуй, все ясно. Сюжеты несложны — цветы, фрукты, птицы, люди в нарядных костюмах… Однако нет: после разъяснений суримоно приобретают глубокомысленное содержание.

Вот, например, изображен плод хурмы, на нем кузнечик. Сбоку надпись. Оказывается, не прочитав ее, нельзя понять замысел художника. Написаны стихи, которые он сам сочинил:

Ясен лунный свет,

Осенью пьем вино,

Бокал за бокалом.

Этот кузнечик вместо того

Сок хурмы пососет,

Но будет ли пьяным?

Забавно! Деликатный намек на то, что не следует злоупотреблять вином? Но дело не только в этой морали. Вглядываясь в картину, несложную на первый взгляд, Хеммель ощутил ее настроение. Едва намеченный за веткой диск луны и блеклые краски заставили представить холодную ночь. Маленький одинокий кузнечик неожиданно вызвал сочувствие.

Ни один голландский натюрморт из множества фруктов, цветов и всяческой снеди не давал такого обширного материала для раздумий, как эта простейшая вещица. Голландские мастера всё — каждую жилку в разрезанном лимоне, каждую трещинку на вазе — выписывают так живо, что хоть руками бери. Здесь — несколько линий, мало красок, но, выходит, и этих намеков достаточно.

Японский художник покорил голландского капитана. Уходя, Хеммель выразил готовность уплатить за картины назначенную цену.

— Вы очень хорошо сделали, что согласились, — сказал Сиба Кокан, — пройдет время, и картины Хокусая будут стоить вдесятеро.

На другой день Кокан привел в дом Хокусая двух голландцев. С капитаном пришел его товарищ, корабельный доктор. Пришлось ждать, как вчера. Жена художника приносила извинения: муж работал всю ночь и утро, только прилег, она не смеет его тревожить… Впрочем, пойдет посмотрит — может, проснулся. Едва она удалилась, доктор шепнул Хеммелю:

— Несчастная! Истощена до предела и еще какая-то болезнь в последней стадии. Обратили внимание на ее лицо? Такое выражение бывает у обреченных.

Вошел Хокусай. На этот раз поклонился подчеркнуто учтиво. Развернул на полу два длинных свитка. Как обещал, представил жизнь японца и японки. Печальные истории. Он — крестьянин, потом носильщик, базарный акробат, в старости — нищий /монах. Она — тоже крестьянка, затем служанка «чайного домика» и, наконец, жена купца — возится с детьми, грустит по поводу постоянных отлучек мужа.

— И это вы сделали за одну ночь? — поразился Хеммель.

— Нет, — отвечал Хокусай, — я создавал это сорок лет.

Он остроумен. И картины хороши, подумали иностранцы. Товарищ Хеммеля заказал для себя сделать такие же точно.

Жена Хокусая — женщина с изможденным лицом, — когда посетители ушли, сияла улыбкой. Расправились ее преждевременные морщины. Таких денег, как триста золотых рё, не приходилось держать в руках. Она смирилась с тем, что муж работает впустую. Хокусай впервые за много лет увидал в ее глазах искорки жизни. Обнял жену. Долго смотрели один на другого. Все понимали без слов. Наконец она сказала:

— Давай пировать.

В садике за домом устроили пир. Собралось все семейство. Старшая дочь Омэй, малютка Оэй, ученики Хокусая тоже. Водки — сакэ — не пили. Этого не терпел хозяин. Пьянели и веселились от лакомств. Неудивительно: привыкли жить впроголодь. Угощались чаем. Закусывали раковыми шейками, замороженной зеленью, капустой с бобовым соусом. Ели и говорили о том о сем, пока не начали играть в ута — лото.



Хокусай. Из альбома «Манга».


Разделились на четыре группы и разложили карты. На картах — конечные строки знаменитых стихотворений. Хокусай декламировал начальные. Очко зарабатывает тот, кто раньше успеет схватить карту с подходящим концом. Ута — очень короткое стихотворение. Долго думать некогда. Выходило смешно. Хокусай начинает грустно и медленно:

Со дня разлуки,

Когда один, как месяц,

На заре остался…—

а несколько голосов наперебой заканчивают залихватской скороговоркой:

Нет ничего грустнее мне,

Чем утренний рассвет!

Чтобы усилить контраст печального содержания ута и радостных интонаций игроков, Хокусай декламировал нарочито тоскливо и заунывно. А на душе у него становилось все веселее. Не потому, что продал картины за небывалую цену. Эту цену назвал, желая отпугнуть иностранца. Кокан говорил: «Голландец хочет взять на память часть Японии». Подумаешь, любитель Японии!

Приятно было, что ожила жена.

Милая женушка О-Соно! Как-то, когда уже подрастала старшая дочь, покинутая матерью, О-Мине намекнула, что знает хорошую девушку.

Хокусай призадумался. Несколько лет промаялся он с малым ребенком и все-таки не женился. «Почему?» — спрашивали соседи. «Об этом подумаю; когда подрастет дочка и сможет пожаловаться на мачеху, в случае чего». Теперь другое дело. Познакомились и поженились. Не думал даже, что полюбит ее когда-либо. А полюбил ведь, да еще как! Преданная, терпеливая. Верный, незаменимый друг, не только жена. Все сделает для нее. Ради ее улыбки напишет еще две картины. Ведь он себя не унижает: платят — значит, поняли, что берут не пустяк.

Повторять сделанное однажды Хокусай не любил. Вторая пара картин далась трудно. Опять ночная работа. Утром с ним сделался обморок. О-Соно не растерялась. Отходила. Не в первый раз с ним случается.

Голландский доктор остался доволен картинами: ничуть не хуже, чем сделано для Хеммеля. И хорошо, что Хеммёль заказывал первый. Копии обойдутся дешевле. Предложил половину цены: тоже немалые деньги. И вдруг глаза японца становятся как буравчики. Сворачивает картины: они; видите ли, стоят столько же, как предыдущие. Напрасно так заносится и привередничает. Сам голодает, наверное, а на жену смотреть страшно!

Действительно, с женой художника было неладно. Когда Хокусай отказался от денег; лицо ее стало вздрагивать, глаза закатились, дыхание стало прерывистым. Доктор поспешил ей на помощь, но живописец отстранил его величественным жестом:



Хокусай. Всадники. Из альбома «Манга».


— Кокан, прошу вас, передайте этим господам, что мы с женой не нуждаемся в их соболезнованиях. Пускай уходят.

Хеммеля потрясла эта сцена. Покидая Японию, он вез четыре картины Хокусая. За две вторые уплатил, как за первые.

«До чего горды и непреклонны эти японцы! Нам нелегко понять их. Тем более поставить на колени», — думал капитан. Весенний ветер надул паруса. Голландский корабль отчалил от Нагасаки.

II

Писатель и ученый Хирага Гэннай, друг Харунобу, враг сёгунского деспотизма, умер в тюрьме. Веселые рассказы Санто Кёдэна, любимца читателей, были запрещены. Самого автора приговорили ходить с деревянной колодкой на шее.

Без печати сёгунского цензора ни одной гравюры нельзя было выпускать в продажу.

Сёгун Иэнари всерьез заинтересовался искусством. Искусство и просвещение должны исправить народ, решил он. Плохо тем, кто не следует предначертанию владыки.

Плохо издателю Дзюсабуро. «Сюнга», «весенние картинки», — непристойные сцены из жизни увеселительных заведений Йосивары запрещены. Утамаро прославился как мастер «сюнга», а Дзюсабуро нажил на них состояние. Теперь торгует ими из-под полы. Часто платит огромные штрафы. Иногда помогает взятка.

Раньше Дзюсабуро с друзьями виделся в Йосивара. Теперь принимает в задней комнате книжной лавки. Последние годы XVIII века проходили невесело. Ради праздника и то собираться опасно. В будни зайти в лавку как будто случайно не так страшно.

Сегодня пришли к Дзюсабуро двое — художник Утамаро и писатель Бакин. Стенки задвинули. Из лавки едва доносятся голоса приказчиков. Надо надеяться, там тоже не слышно, что говорит хозяин с гостями. Утамаро предавался воспоминаниям. Ругал наступившие времена.

— Скука, скука! — повторял он. — Неужто приходит старость? Взял нас в кулак Иэнари, наш обожаемый, выдавил радость и веселье. Не осталось ни капли.

Собеседники замялись. Вдруг кто подслушивает? У сёгуна всюду глаза и уши. Тёдзиро, главный «мэцкэ» — «смотрящий», — отлично наладил работу шпионов.

Бакин — самый младший из собеседников. Недавно прославился. Кашлянул: решил, что нужно высказаться погромче.

— Стоит ли так преувеличивать? Что значит веселье? Пустые развлечения не нужны народу. Наш долг — кистью и словом искоренять безнравственность. И это не только приказ светлейшего сёгуна, а воля народа. Вот я, например, немало повидал в жизни. Был и врачом и гадателем. Народ знаю. Пробовал по примеру Санто Кёдэна веселить читателей. А разве имел успех? Не то теперь. Понял, что нужно не развлекать, а наставлять, призывать к добру, внушать отвращение к злу. И вот мои книги ждут с нетерпением.

Дзюсабуро счел нужным поддержать писателя. Кроме того, Утамаро слишком мрачен, не мешает его ободрить.

— А тебе, Ута, разве не позволяют делать что хочешь? Разве ты утратил известность? Мне кажется, что ты работаешь лучше прежнего.

— При чем тут я? — раздражался Утамаро. — Я делал и буду делать что захочу. Возьму и нарисую ханжу Иэнари, как он ухаживает за девчонками в Йосивара. Пусть проповедует скромность на фоне такой картины! А что касается ваших романов, то я вас разочарую, дорогой Бакин. Их читают не ради добродетельных рассуждений. Выбирают страницы, где вы описываете страхи и ужасы. Это занимает, щекочет нервы. Нет, господа, утешайте себя как хотите, а мне скучно и грустно. И скольких друзей, каких мастеров не стало за эти годы! Вот вчера — третий год, как умер Сюнсё…

Хокусай. Шаржи. Из альбома «Манга».


Хокусай. Мосты. Из альбома «Манга».


Все вздохнули. Большой художник! Конечно, его не заменил Сюнко, даром что принял после смерти учителя его имя и подпись в виде горшка — цубо. Он действительно Кацугава Сюнсё Второй, но первого нет, увы!

— Нет уже и Бунтё. Вот был достойный соратник покойного, — продолжал Утамаро.

— Если речь о театральных гравюрах, — заметил Дзюсабуро, — то, думаю, наследников мастеров нужно искать не в среде подражателей. Сюнсё сказал свое слово. Следующее сказал Сяраку. Сюнсё пошел дальше своих предшественников. Им была важна только роль. Ему удалось показать, какой актер выступает в роли. Сяраку сумел изобразить не только внешность, но силу чувств актера.

— Да, — согласился Бакин, — я не жалею, что какой-нибудь Сиба Кокан бросил искусство — его ранга никого в Японии не могли прельстить, — но почему это сделал Сяраку? Все были в восторге от его вещей…

— Разве не слышали? — перебил Утамаро. — Сяраку не только художник. Он выступает в спектаклях «Но». Даймё, при дворе которого состоит Сяраку, запретил ему рекламировать театр «Кабуки». А тот не посмел ослушаться. Как вредит нам всем эта врожденная покорность судьбе! Люблю упрямых! Не удивляйтесь тому, что скажу. Всех нас пора на свалку. Если кто скажет новое слово в искусстве, то это будет Кацусика Хокусай. Вот, кстати, самый способный ученик Сюнсё. До чего он упрям и трудолюбив! Мы тут болтаем и вздыхаем, а этот, конечно, работает.

— Хокусай? Что-то я о нем слышал забавное, но что именно? — пытался припомнить Бакин.

— О нем рассказывают немало. Смеются, что он пишет чем попало — ногтем, пальцем, ногой. Издеваются, что работает с утра до ночи, а до сих пор не прославился. Но все это зря. Такой добьется. Неподкупен. Медленно, но верно идет к своей цели. А главное, знает Японию, как ни один из нас, — ответил Утамаро. — Я заметил его, еще захаживая в мастерскую Сюнсё, потом потерял из виду, теперь недавно опять встретил, видел работы. Какой могучий талант!


Хокусай. Из альбома «Манга».


— А как его звали раньше? — полюбопытствовал Бакин.

— Раньше его звали Тэцудзо, потом Сюнро, одно время — Хисикава Сори. Теперь он передал это имя одному из учеников, а сам стал Хокусаем. Назвался Гакиодзин Хокусай — одержимый рисунком Хокусай. Лучшего имени для него не придумать.

В стенку постучали. Кто бы это? Пришел Хокусай. Легок на помине! Необычайно взволнован. Безумные глаза. Очень плохо его О-Соно. В доме нет еды, ни гроша денег.

— Ута, дай два рё, — сказал, глядя в пространство.

Глубина его горя тронула всех. На глазах у Бакина выступили слезы. Он предложил Хокусаю крупную сумму и сотрудничество.

— Я задумал роман о Касанэ, убитой ее мужем. Вы слышали, конечно, эту историю. Превосходный пример того, что всякое преступление влечет страшное наказание. Не согласитесь ли выполнить рисунки для этой моей книги?

Хокусай согласился. Взял деньги. Так была спасена О-Соно и началась работа над иллюстрациями к романам Бакина.

Бакин не ошибся: история Касанэ была хорошо известна художнику. На базарах и при дорогах слышал не раз от бродячих сказителей. Стал делать эскизы, не дожидаясь, пока писатель переделает ее на свой вкус. Замысел созрел до того, как роман был прочитан. Хокусай с обычным неистовством погрузился в работу. Пролетел год, другой, третий…

Покоряйся судьбе, даже если она невыносима. Станешь бороться — хуже будет, чем то, чего опасался. Такую мораль вкладывал Бакин в свой роман.

Некая Касанэ была отвратительна видом, наделена нестерпимым характером. Муж, доведенный до отчаяния, решил от нее избавиться. Утопил, а сам женился вторично. Призрак убитой являлся ему и новой жене. Та не вытерпела, покончила самоубийством. Повествование прерывалось длиннейшими авторскими отступлениями. Бакин любил рассуждать, читать наставления. Был не прочь при этом показать, как хорошо он знает китайских классиков, как мастерски владеет литературным стилем.

Тем временем Хокусай рисовал живые фигуры и лица. Вся эта история ему казалась нелепой. Он создавал физиономию призрака, стараясь вспомнить самых безобразных старух, виденных в жизни. Преувеличивал уродство насколько мог, доводя до степени гротеска. У дочери художника Оэй такая Касанэ не вызывала страха. Смеялась. Привидение изображалось огромным. Рядом небольшая фигурка убийцы. Он больше озадачен, чем перепуган. Поза так характерна и натуральна, что тоже вызывает смех. Бакин стремился ужасать своих читателей. Хокусай не следовал его замыслу.


Хокусай. Носильщики. Из альбома «Манга».


Усмехаясь про себя, как взрослые, когда рассказывают детям страшную сказку о Яма-уба, японской бабе-яге, делал иллюстрации.

Работа настолько увлекла Хокусая, что все окружающее виделось ему, как сон, в коротких промежутках, когда оторвется.

Из мастерской не выходил. Здесь спал, наспех закусывал.

С некоторого времени О-Соно не появлялась. Еду приносила Оэй, грустная, серьезная девочка, папина любимица. Потрепал по головке, а разговаривать некогда. Почтительно склоняясь, глядя сочувственно, появлялись ученики: далеко, будто в тумане. Только на бумаге, что перед ним, все четко и ясно.

Вдруг случилось ужасное. Вбежала плачущая Оэй. Выплыли откуда-то удрученные фигуры. Старшая дочь с маленьким сыном, ученики, соседи…

— Папа, папа, — восклицала Оэй, — мама умерла!

Не сразу понял, в чем дело. Молчал. Глаза его были как буравчики. Их выражение не изменилось, когда скатились слезы. Одна за другой… Никто не знал, даже сама О-Соно, как он ее любил.

Хокусай выстоял. Работал, но часто уходил из дому. Бродил. Поднимался на горы. Смотрел на морские волны. Прятался в чаще леса. Всегда один.

Роман Бакина о Касанэ был издан в 1807 году с иллюстрациями Хокусая и пользовался огромным успехом. Имя художника стало известно во всей Японии.

Хокусай не изменил после этого своих привычек. Пожалуй, стал беспокойнее. Постоянно переезжал с квартиры на квартиру. Собственным домом не обзавелся, хотя доходы его значительно возросли. Некоторым казалось, что стал злее. Его шуток побаивались.

Свое горе он прятал глубоко. Усилием воли старался прогнать тоску. Бороться с самим собой было труднее, чем переживать лишения и голод. Ему не нужны были ни деньги, ни слава. Это могло бы утешить О-Соно, а ему одному в тоске и горе все это даже в тягость. Хокусаю казалось, что он виновен в ее смерти. Это не давало покоя. И еще мучило, в чем будущее «укиё-э», школы, к которой он себя причислял. Повторять без конца то, что уже сделано? Другими или самим собой — все равно.

Вскоре после О-Соно скончался Утамаро. Весельчак Утамаро кончил печально. Отсидел в тюрьме. Говорили, за то, что в какой-то гравюре выставил на посмешище «светлейшего». Но это неправда. Утамаро горько сожалел, что не сделал чего-то подобного: было бы не так обидно. Арест был вызван пустячной придиркой. Настоящего повода не было. Конечно, Тёдзиро проведал, что болтает лишнее. Выпустили, но истерзали душу. В последний раз, когда Хокусай его видел, Утамаро было не узнать. Выглядел глубоким стариком, руки и голова тряслись, мутные глаза слезились. А ему еще не было пятидесяти лет. Он сделал все, что можно сделать, изображая красавиц Йосивары. Напрасно Киёнага пытается затмить его славу. После смерти Утамаро Киёнага раздражал Хокусая.


Хокусай. Из альбома «Манга».


Призрачный блеск Йосивары померк. Никому не оживить его. Дзюсабу-ро перебрался в новый дом, подальше от веселого квартала, и вскоре умер.

Киёнага, приемный сын знаменитого художника Тории, смолоду подражал Харунобу, соревнуясь с Сюнсё, Бунтё и Утамаро. Теперь не было конкурентов. Киёнага был вне сравнения. Стал манерничать. Необычайно удлиняя фигуры, воображал, будто всех превосходит в изяществе. Натуру перестал изучать. Превратился в ремесленника.

Хокусай нарисовал на него злую карикатуру. С беспощадной наблюдательностью представил Киёнагу как маляра, занятого механической работой— окраской колонны в храме. Подписал: «Реставрация храма Тории». Киёнага носил имя Тории Четвертого. Намек был понятен каждому. Бакин пожал плечами. Заметил язвительно:

— Неуместно и несправедливо. Киёнага сейчас лучший мастер. Не в обиду будь сказано, вашим рисункам как раз недостает изящества, которое восхищает у Киёнага. Если изысканность стиля смешит вас, боюсь, скоро станете издеваться надо мной.


Хокусай. Из альбома «Манга».


Хокусай. Борцы. Из альбома «Манга».


— Бакин переписывает древнекитайский свиток… Вы подали прекрасную мысль, — пробовал отшутиться художник.

Он продолжал сотрудничество с Бакином, но личные отношения у них портились. После Касанэ один за другим выходили многотомные романы Бакина с гравюрами Хокусая. И каждый раз триумф. Бакин привык к успехам. Мирился с тяжелым характером своего иллюстратора.

Но вот очередная книжка принята читателями довольно холодно. Поговаривают, Бакин исписался. «В чем дело?» — раздумывал писатель. Дни и ночи он проводил над рукописью. По многу раз переделывал каждую фразу, добиваясь совершенства. Не прощал себе малейшей шероховатости стиля. Не щадил своих слабых глаз. Последнее время они видели все хуже и хуже. И вот… Нет, он уверен — эту книжку написал не слабее, а лучше всех прежних.

Поправляет очки, прикрепленные к ушам шелковым шнурком. Напрягает подслеповатые глаза до боли, вглядываясь в рисунки Хокусая. Сцены, полные движения, — битвы, драки, пытки, убийства. Фигуры в неистовом напряжении. Причудливо изогнутые тела, конвульсивно вздутые мускулы. Лица, искаженные нестерпимой болью, а то — яростной злобой… Дикие животные страсти. Ничего больше.

Бакин начинал злиться. Хокусай не понял идеи его романа. Рисунки — вот причина неуспеха книжки. Нужно их переделать, и второе издание встретят иначе. Бессовестный Хокусай! Нужно с ним объясниться раз и навсегда. Не будет стараться, станет и дальше рисовать что попало — можно найти другого художника.

Волнуясь, поспешил к нему, а Хокусая нет в мастерской. Решительно портится в последнее время. Раньше, бывало, работал не отрываясь. Бакин решил ждать.

— Сегодня учитель вернется скоро. Завтра чуть свет мы отправляемся дорогой Токайдо на запад, — сказал Бакину Хоккэй.

Когда нет Хокусая, Хоккэй в мастерской за хозяина. Любимый ученик.

— Отправляетесь на запад? Зачем это? — спросил Бакин.

— Учитель говорил, ему наскучило Эдо. Хочет отдохнуть среди храмов Киото.

— Отдохнуть? Как это на него не похоже! Что-то странное с ним происходит, — продолжал удивляться Бакин.

Хоккэй ничего больше не хотел рассказывать о намерениях учителя. Показал только огромные связки бумаги:

— Это берем в дорогу. Надеюсь, хватит… — и осекся.

Бакин переменил тему:

— Ну, а ваши собственные дела, молодой человек? Вы, кажется, специализируетесь на суримоно? Правильно делаете, что не разбрасываетесь… Интересно взглянуть на ваше последнее достижение.

Несколько смущаясь, ученик Хокусая выбрал из толстой папки одну гравюру. Бакин поднес ее на секунду к самым глазам. Затем торопливо ощупал. «Он ничего не видит!» — с ужасом подумал Хоккэй и поспешил сказать:

— Право, эта безделица не стоит вашего внимания. Как видите, я попытался воспроизвести здесь в миниатюре картину Мицунобу…

Выяснилось, однако, что Бакин не нуждается в его пояснениях.

— Превосходно отпечатано, — заметил, возвращая гравюру, — хороши сочетания красок. Мне нравится ваш замысел: расположить фигуру с картины великого мастера на фоне ветки. Красавица получилась еще изысканней, чем у Мицунобу. Видно, чувство изящного у вас в крови. В этом вы превзошли своего учителя. Вы, надо полагать, из знатной семьи, молодой человек?

— Нет, говоря по правде, — отвечал Хоккэй. — С учителем я познакомился на базаре. Он торговал перцем, а я — рыбой…

Бакин не смутился:

— Ну, все равно, вы японец, а каждый японец тонко чувствует красоту. Не знаю, поверите ли, но я сам когда-то гадал на базаре…


Хокусай. Водопад Робэн на горе Ояма.


Тут появился Хокусай. Радостно, как-то фамильярней обычного приветствовал писателя. Бакин ответил сухо и тут же перешел к делу:

— Вы добились известности благодаря тому, что ваши рисунки появились в моих книгах. Не спорьте, вы плохой иллюстратор. Никого не восхищали ваши рисунки к рассказам Санто Кёдэна. Он сам предпочитал работы Тоёкуни. Теперь вы стали совсем небрежны, и это начинает вредить моим книгам. Если хотите и дальше работать со мной, потрудитесь вчитаться в роман, понять его смысл и переделать рисунки.

Хокусай отвечал с ухмылкой, вконец раздражившей Бакина:

— Вы правы. Конечно, читателям не понравилось, что рисунки неверно передают ваш текст. Но посудите сами, что проще: мне, наделенному скромным талантом, подняться к высотам вашего стиля или вам его снизить до моих скверных рисунков? Право, лучше вам переделать роман по моим иллюстрациям. Поверьте, читатели будут в восторге.


Хокусай. Высокий фонарь. Из альбома «Виды берегов реки Сумида».


Такой дерзости Бакин не ожидал. Открыл рот, но ничего не мог сказать. Торопливо поднимаясь с циновки, задел столик, уронил очки, едва удержался на ногах. За ширмой раздался приглушенный смех учеников. Острое слово учителя они ставили не ниже его мастерства.

Хокусай жалел о сказанном. Не собирался обижать Бакина. И вот — не удержался. Работа с ним закончена, дело ясное. Это не огорчало Хокусая. Что делать дальше, об этом не помышлял. Завтра — в путь. Хорошо: никаких обязательств в Эдо. Свобода. Иди куда хочешь. Совсем как в стихах:

Как странник, я одет, готов к пути,

А путь в волнах безбрежных исчезает.

Когда вернусь?

Не знаю ничего,

Как белые те облака не знают.

III

Шел 1812 год. Отношения России и соседней Японии так и не установились, хотя были для этого сделаны некоторые попытки. Ровно за двадцать лет до того поручик русской армии Адам Лаксман побывал в Японии, где был принят с большой любезностью и получил разрешение на заход русских кораблей в Нагасаки наравне с голландскими. Впрочем, русское правительство под давлением западноевропейских дипломатов этим разрешением не воспользовалось.

Русский адмирал Крузенштерн в 1804 году, по пути к Аляске, бывшей в те времена русским владением, заехал в Японию, но его дипломатическая миссия уже не имела успеха. В 1811 году в японских водах вновь появилась русская экспедиция, под командованием Головина. Японские власти захватили в плен Головина, еще двух офицеров и четверых матросов. Русскому правительству было не до них: по дорогам России, двигались полчища Наполеона. Разгоралось пламя-^ Отечественной войны. В Японии томились русские узники, а в общем-то все было спокойно. Японские дела не волновали Россию в этот год.

В это время по дороге Токайдо шел Хокусай. И никому не только в России, но и в самой Японии не приходило в голову, что начинается новая эра в японском искусстве. Только сам художник был в этом уверен. Был твердо уверен: создаст наконец что-то новое. Смотрит вокруг и радуется — стала ясной самая суть каждой формы.

С ним два ученика — Хоккэй и Хокуун. Багаж навьючен на лошадь, животное, для Японии сравнительно редкое. Лошадь ведет под уздцы Куниёси, четырнадцатилетний мальчик. Тоже художник. Учится у Тоёкуни, того самого, что вспомнил Бакин в укор Хокусаю. Славится школа Утагава, которую возглавляет Тоёкуни. Тоёкуни прекрасный художник, а Куниёси все бегает за Хокусаем. Не хотел брать — сам" Тоёкуни просил за него.

Недавно проложенная дорога Токайдо тянется от Эдо до самого Киото. Стоит лето. Пятьдесят второе лето жизни Хокусая. А ему кажется — жизнь впереди.

Прибрежные топи лиловеют цветами ириса. Зеленеют рисовые поля. Их аккуратные квадратики ступеньками сходят в ложбины, покрывают холмы уступами. Где прерываются поля, там апельсиновые рощи, бамбуковый лес, серые жилища крестьян, красные ворота храмов. Нет-нет за холмистой грядой сверкнет море.

В Иокогаме, тогда рыбачьей деревушке (теперь огромный портовый город), встретили рыбака. Выловил нечаянно черепаху. Долго просил извинения у священной твари. Из выдолбленной тыквы поил ее водкой — сакэ, — чтобы не гневалась. Кланяясь, выпустил в море.

— Не так поступают с людьми, — заметил художник, — если схватят кого по ошибке.

Вспомнил Утамаро и других замученных в тюрьмах. Приветствовал рыбака. С таким почтением не обращался к самым знатным людям.

Остановились на отдых в деревне у залива Сагами. Здесь до XIII века был город Камакура, столица Японии. Сохранились только руины дворцов, полузаброшенные храмы, кладбища с древними гробницами, вросшими в землю. Здесь покоится прах восьми тысяч трехсот героев — воинов. Вблизи новых могил в беседках-часовнях навешаны детские платьица. Для того чтобы не мерзли в загробном царстве умершие дорогие малютки. Слуги царя Эмма бессовестно их раздевают. Каждому это известно. Хокусай вздрогнул. Подумал: какое счастье, что его внучек, сын старшей дочери Оммэй, жив и весел. Баловал сорванца дедушка. Из этого путешествия тоже вернется с гостинцами. Для него, для дочки Оэй — как же иначе!

Откуда-то из-за деревьев раздалось гудение барабана, прерываемое ударами колокола. Где-нибудь в полутьме храма сидит на корточках жрец и бьет в этот барабан. А во дворе появился, наверно, какой-то благочестивый странник. Пожертвовал бонзам две-три монеты, получил право позвонить недолго. По пути в Киото паломники всегда сворачивают в Камакура. Храмы, знаменитые руины, но прежде всего Дайбуцу, — грех обминуть такие святыни. Дайбуцу — статуя Будды тринадцатиметровой высоты. Сделана из кованой меди в XII веке мастером Оно. Статуя когда-то стояла внутри храма, а теперь под небом. Храм разрушен в 1333 году.

Художники направились к Дайбуцу. Спокойно и величественно, положив руки на поджатые ноги, сидел Будда. Глаза полузакрыты, загадочная улыбка. Среди развалин задумался о преходящей славе мира.

Хокуун увлекался архитектурой.

— Какой величественный храм вмещал эту статую!.. — сказал он.

Учитель возразил живо:

— Не представляю, каков был храм, но радуюсь, что его уже нет. Его воздвигали напрасно.

— Но почему же?

Хокусай. Пристань. Из альбома «Виды берегов реки Сумида».


— Да потому, что превосходные линии статуи, ее лицо, полное выразительности и красоты, терялись в полутьме храма. Их не оценишь вблизи. А сейчас Дайбуцу возник перед нами за поворотом аллеи. Это поражает. Дальше идем, и он, как живой, растет на наших глазах. Подойдя вплотную, мы чувствуем себя ничтожными в сравнении с ним. Лучший храм для такой статуи — этот пейзаж: деревья — стены, небо — крыша.

— Какое счастье научиться благородству линий, которыми владел мастер Оно… — вздохнул Хоккэй.

— А мне кажется, теперь дело не в линиях. Старинные мастера не пример для нас. Наша цель — воспроизводить жизнь, как она есть, — убежденно сказал Куниёси.

Хокусай засмеялся:

— Этак, молодые люди, вы и до нас доберетесь не сегодня-завтра! Зачем нас, стариков, слушать, когда у вас жизнь перед глазами?


Хокусай. Цапли. Из альбома «Одним ударом кисти».


Хокусай. Черепахи. Из альбома «Одним ударом кисти»


Мальчик смутился, а учитель не хотел его срамить больше:

— Все это не так просто. Еще поговорим, а сейчас пора идти дальше.

Путь был долог. Встречных множество. Повозки, носилки, навьюченные кони, самураи, купцы, крестьяне, монахи. Всех обгоняли скороходы-почтари. Никому не обойтись без отдыха. На станциях подносили чай девушки, не менее изящные, чем в Эдо. Правда, домики беднее — циновки прямо на голой земле, блохи. Тут перевьючивают животных, в любой час храпят усталые путники, другие — рассядутся и балагурят. Хокусай то и дело раскрывает альбом. Ему не мешает, что за работой смотрят не только ученики, но непременные на Токайдо праздные зеваки. В альбом художника попадали подчас и эти фигуры, намеченные двумя-тремя безошибочно меткими штрихами. Хокусая в одних случаях интересовали их позы, в других — как они группировались на фоне пейзажа.

Набросков накопилось уже много десятков. На очередном привале, перебирая их, пояснял ученикам, что желал схватить в каждом наброске.

— Вот удильщики. Все трое они сидели согнувшись, в одинаковых позах. Но средний внезапно откинулся назад и рванул удочку. Ему показалось, будто клюнуло. Сосед повернулся к нему и тоже приподнял зачем-то свою удочку. Третий рыбак опытен и спокоен: он так и не пошевелился. Вот вам три характера, три движения.

А вот — вы сами, когда я сел рисовать. Хоккэй спокойно распаковывает багаж, Хокуун спешит, а наш юный друг Куниёси, повесив разогреваться котелок на треножнике, может обжечься: сует хворост в огонь, а сам уставился на меня.

Вот это, на мой взгляд, довольно интересный субъект. Он курит, будто ничего не замечая, но его уши ловят каждое слово, а за моей работой он наблюдает очень внимательно, хотя не желает этого показать. Между тем напряженная и беспокойная поза выдает его полностью…

— А это опять он, тот же тип? Его же характерное движение, та же манера покуривать! — воскликнул Хокуун.

— Где?

— Да вот здесь. Только он наблюдает не за вами, а за самураями, которые, как видно, идут подвыпивши.

— Да, в самом деле. Пожалуй, тот самый. Снова тот же! — в один голос отметили ученики, когда Хокусай развернул следующий лист.

«Действительно он. Странно», — подумал мастер. Ему стало не по себе, когда, подняв глаза, увидел эту же самую фигуру, очевидно следовавшую за ними по пятам. Соглядатай курил, как всегда, беседуя с группой крестьян в сторонке. Что бы это могло значить? Собрав пожитки, художники двинулись в путь. Спустя некоторое время Хокусай оглянулся. Замеченный им человек, опустив голову, волочился в нескольких шагах. В конце концов, подумал художник, нет ничего удивительного, что кто-то, как и они, идет дорогой Токайдо. Здесь каждый следует друг за другом. И он успокоился совершенно.


Хокусай. Крестьяне. Из альбома «Одним ударом кисти».


Хокусай. Перевал Инуме в провинции Кай. Из серии «36 видов горы Фудзи».


Вдали показалась, розовея в лучах заката, снеговая вершина священной горы Фудзияма.

Катацумури соро, соро Ноборэ

Фудзино яма,—

декламировал Хокусай.

Это значило:

Поднимается вверх Улитка тихо-тихо На гору Фудзи.

Медленно, не спеша и он поднимается. Что там, на этих высотах? Сам не знал еще. Все традиционные жанры «укиё-э» были исчерпаны. Театральные гравюры, портреты красавиц, изображения богов и героев, уличные сцены, литературные иллюстрации, животный мир, цветы, пейзажи — все это уже сделано. Гора Фудзи — ее тоже писали, сколько раз — не исчислишь. Сколько раз он сам ее рисовал… А теперь словно впервые видит. И все так привлекает новизной. Все интересно.

Путники приближались к селению Судзукава. На заставе у въезда их задержали. Подозрительный тип вместе со стражниками связал им руки на спине. Хокусай приказал молчать юношам: недоразумение, горячиться не следует.

В чем их обвиняют, выяснилось не скоро.

Отвели во двор какого-то храма. Тут много других ждут решения участи. Сидят на корточках, куняют — спать хочется, а не дают. Кто-то стонет. Охрана шныряет с фонарями, кого толкнет, на кого прикрикнет. Сумерки сгустились. Дошла очередь до Хокусая.

Провели к начальнику. Молод, старается показать, что исправен по службе. Неудивительно: рядом сидит главный «смотрящий». Прибыл из Эдо, инспектирует. Мрачен и стар годами сёгунский жандарм. Такие судят за гробом — вылитый прислужник царя Эмма. Обстоятельства не из важных, подумал Хокусай.

— Кацусика Хокусай, живописец, обвиняется в незаконной покупке бумаги. Вот улика. — Соглядатай положил альбомы и стопки чистых листов, отобранные при аресте.


Хокусай. Вид Фудзи из Сэню в провинции Мусасино. Из серии «36 видов горы Фудзи».


Хокусай вздохнул облегченно: пустяки. Самое большее — штраф. Предполагал, дело похуже.

В округе Тоса крестьяне должны сдавать откупщику бумагу, которую делают. Конечно, стремятся утаить что-то, сбывают на стороне по дешевке. Взыскивают, если поймают, и с покупателя, но не так строго. А он, кстати, не виноват даже. Хотел сказать, но ждет, пока спросят. «Смотрящий» неожиданно скомандовал:

— Осветите ему лицо… Так, так. Теперь убирайтесь. Допрошу сам. Все убирайтесь. Записывать не нужно. Руки развяжите.

Молодой прокурор и прочие удалились, растерянно кланяясь.

Важный жандарм весело улыбался художнику:

— Не узнаете? А еще рисовальщик! Я Тёдзиро. Виделись с вами в Йосивара, когда — хе-хе! — были чуть помоложе… Память-то у меня лучше вашей. Впрочем, запоминать — моя профессия. К тому же по вашей милости натерпелся сраму. Мне невдомек было, что за мерзости изволили нарисовать на моей бедной спине! Ах, ха-ха, хе-хе… Годы молодые — смеху-то было! Вспомнили, наконец?


Хокусай. Фудзи, видимая из провинции Хитати. Из серии «36 видов горы Фудзи».


Хокусай. Вид Фудзи из Идзава. Из серии «36 видов горы Фудзи».


Хокусай не обрадовался встрече. О вечеринке в Йосивара и раньше не любил вспоминать. Проще было бы отвечать молодому начальнику. Тедзиро был ему отвратителен. Сдерживаться приходилось ради учеников. Ждут, бедняги, своей участи, ни живы ни мертвы. Впервые в такой переделке…

Пришлось разговаривать. «Смотрящий» не спрашивал о покупке бумаги. Болтал о том о сем, рассматривал и восхвалял наброски. Расставаясь, сказал:

— Надеюсь, что не откажете подарить мне на память ваши несравненные рисунки?

— Все? Зачем они вам? Это путевые заметки, не стоят внимания, — удивился художник.

— Стоят, еще как стоят. Япония как она есть — вся тут. Такие вещи нужно беречь. Мы хорошо сохраним их. А то, знаете, пойдет это по рукам, попадет к какому-нибудь Сиба Кокану, от него — за море… Там поймут превратно. Зачем рассказывать лишнее нашим недругам?

Хокусай поклонился принужденно: спорить было опасно и бесполезно.


Хокусай. Подъем на Фудзи. Из серии «36 видов горы Фудзи».


Художник ушел, а Тёдзиро все перебирал его рисунки.

— Путевые заметки, — бормотал он. — Может быть, в самом деле только заметки… Но они наводят на размышления… Вот крестьяне — они работают, сгибая спины. А вот люди благородные — они отдыхают, наелись и перепились вином… Путевые зарисовки! На первый взгляд все совершенно беспристрастно. Почему же, однако, это может служить иллюстрацией к злонамеренным сочинениям Андо Сёки, умершего, слава Будде, пятьдесят лет назад? Андо Сёки мечтал о том, чтобы освободить тех, «кто сеет и пашет», от «паразитов, поедающих произведенное чужими руками и именуемых благородными». Он говорил, что нужно отдать землю тем, кто ее обрабатывает… Это все возмутительные слова, а рисунки, будь им неладно, наводят на те же мысли… А впрочем, ни к чему не придерешься. Художник и вправду ничего не выдумал… — Тёдзиро решительным жестом вбросил рисунки в папку. — Если мне приходят в голову такие мысли, тем более они могут возникнуть у людей неблагонамеренных, — решил он.

А потом, положив руку на папку с отобранными рисунками, долго и мучительно размышлял. И не о том, что делать с художником, наказывать его или нет, а о том, на что он сам растратил свои силы и большую часть жизни, о своем ремесле, которым был одержим.

Ученики, радуясь избавлению от беды, которая казалась неминуемой, расспрашивали наперебой. Хокусай объяснил вкратце, не касаясь своей неожиданной встречи. То, в чем подозревали, не подтвердилось. Потому отпустили.

Хоккэй, узнав суть обвинения, заволновался, уговаривал не ночевать в Судзукава.

— Ну ее. Пошли дальше, сейчас все равно не заснуть, — согласился Хокусай.

Улучив минутку, Хоккэй шепнул ему:

— Учитель, ради богов милосердных, простите, я скрыл от вас, что купил утаенную бумагу. Вчетверо дешевле…

Хокусай покачал головой, погрозил с шуточным гневом: смотри, мол, не шали дальше! Потом засмеялся.

Идут по дороге Токайдо. Легко на душе. Какое счастье — свобода! При них ни лошади, ни багажа, ни денег. Все отнято стражей во время ареста, рисунки забрал Тёдзиро. Ночь. Дороги почти не видно. Похолодало. Есть хочется.


Хокусай. Вид Фудзи с моста Нихомбаси в Эдо. Из серии «36 видов горы Фудзи».


Наконец — огни, голоса: оживленно и весело у переправы через речку. Бесплатно не переправят, да и не нужно, до Киото далеко; кое-как переспят и вернутся в Эдо.

Примостились у костра, где уже собралась большая компания. Странствующий монах, пощипывая струны сямисэна, сказывал о подвигах и злоключениях древнего богатыря Киёмори. Все знали эту историю, но слушали с увлечением.


Хокусай. Борцы. Иллюстрация к книге «Эхон сакигакэ».


Хокусай. Битва. Иллюстрация к книге «Эхон сакигакэ:


Когда-то давно, в XII веке, говорят ученые люди, за власть над Японией боролись два могущественных рода — Тайра и Минамото. Киёмори — последний и самый славный властелин из рода Тайра. Не было сильней его. «…Творил он дела беззаконные: ведь всю страну от моря и до моря сжимал он в своей ладони…» — нараспев говорил бродяга, а слушатели думали о нынешних временах то же самое. Но близится смертный час Киёмори. Все предвещает это: видит сны зловещие, рыщут оборотни вокруг его жилища. Кажется тирану, будто в его саду черепов видимо-невидимо. Перекатываются, громоздятся страшной горой. «Тысяча живых глаз появилась, и все не моргая уставились на него…» Не испугался Киёмори. Тогда еще страшнее: «В хвосте любимой лошади Киёмори, той лошади, которую он с утра до вечера ласкал и лелеял, мыши ночью как-то свили себе гнездо и вывели мышат…» К чему бы это? «Призвали тогда гадателей, и те нагадали, что это предвещает тяжкие заботы…» Вздохнул и замолк сказитель.

Какой-то крестьянин промолвил задумчиво:

— Вот и сейчас бывают знамения, а кто разгадает их… Выловил, говорят, рыбак огромную рыбу тай. Взял нож, хотел чистить, вдруг рыба как прыгнет: нож выбила — ив море бегом…

Другой перебил:


Хокусай. Борьба на палках. Иллюстрация к роману «Суйкоден».


— Глупости тебе говорят, а ты слушаешь!

— А я так думаю, неспроста это, — не унимался первый.

Господин, лучше других одетый, позевывая, заметил иронически:

— Разумеется, неспроста. Виданное ли дело: рыба дерется, бегом по земле бегает!

— А я знаю даже, к чему это, — вступил в разговор Хокусай. — Рыба показала, что делать людям, если кто захочет спустить с них шкуру.

Все рассмеялись. Хорошо одетый господин тоже развеселился:

— Правильно разгадано! Вы прорицатель, пожалуй?

Хокусай отвечал серьезно:

— Разумеется, прорицатель. Хотите, скажу, кто вы, что с вами было, происходит сейчас и будет впоследствии?

— Сделайте одолжение!

К удовольствию компании, Хокусай, подражая приемам и ужимкам базарных шарлатанов, начал гадание. Сложив пальцы, как будто держит лупу, изучал через них глаза клиента. Вместо «гадательных дощечек» понабирал в кулак каких-то палочек и несколько раз подносил их ко лбу, поднимая голову к небу. Потом в ожидании вдохновения вертел пучок в руках, прижимал к груди, снова ко лбу… Заметив, что эти манипуляции начинают надоедать зрителям, стал вещать. Всех занимало, что он скажет.

— Вы художник. Направляетесь в Эдо, — проговорил и посмотрел вопросительно.

И то и другое было весьма вероятно. При незнакомце был мешок с принадлежностями для рисования. Если бы он пришел сюда со стороны Эдо много раньше Хокусая, конечно, уже переправился бы. Прийти немного раньше он не мог: кто станет бродить без нужды в потемках? Значит, шел по направлению к Эдо.

Несмотря на простоту подобных умозаключений, все присутствующие были потрясены. Человек, которому Хокусай взялся гадать, сказал:

— Поразительно! Ума не приложу, как вы это узнали. Думал, признаться, что вы шутите.

— Если вас удивляет такая безделица, позвольте удивить вас еще больше, — ответил Хокусай. — Надеюсь, не станете отрицать, что ваше имя Бокусэн? Кроме того, осмелюсь заметить, у вас неважная память: уехали в Нагоя несколько лет назад, а уже позабыли, у кого учились в Эдо!


Хокусай. Богатырь. Иллюстрация к роману «Суйкоден».


— Учитель, это вы! Но какими судьбами? — радостно воскликнул Бокусэн.

Действительно, было время, Бокусэн учился у Хокусая. Как он мог не признать учителя? Бокусэн объяснил это неожиданностью встречи и слабым светом костра. Постыдился сказать, что недолгие годы разительно изменили его внешность. Узнав о положении, в котором оказался мастер со своими спутниками, Бокусэн немедленно предложил им свое гостеприимство. Путешествию в Эдо он предпочел общество Хокусая.

В доме Бокусэна, носившем поэтическое название «дома лунного сияния», Хокусай чувствовал себя великолепно. Он много рисовал, восстанавливая по памяти утраченные дорожные наброски. В памяти удержалось самое главное. Рисунки выходили выразительней и проще выполненных прямо с натуры. Тогда пришло в голову повторить все самые удачные фигуры из прежних его произведений. После этого, вновь обращаясь к натуре, он чувствовал удовольствие от работы. Глаз его никогда еще не был таким точным, рука — такой послушной. Он думал, что делает все это просто так, ради упражнения. Не мучил и не стеснял себя никакими наперед поставленными требованиями, никакими целями. Рисовал что попало, не связывая одно с другим, ради одного только наслаждения рисовать. Он не раздумывал больше о судьбах «укиё-э». Впервые в жизни рисование стало для него не тяжким трудом, а приятнейшим отдыхом. Этот отдых предпочитал он всякому другому. Ученики постоянно отлучались, чтобы погулять по городу. Учитель, полагая, что сам отдыхает, не требовал от них никакой работы.

Нагоя не мог соперничать с Эдо великолепием домов и парков, количеством жителей. Пожалуй, производила впечатление правильность планировки города. Кварталы — строгие прямоугольники, как рисовые поля. Поражал замок местного князя. Для самого сёгуна была бы достойная обитель. Нагойский замок построен еще в 1610 году. На фоне лёгких деревянных домиков подлинным чудом кажется это величественное каменное сооружение. Знаток архитектуры, Хокуун был в восторге. Обхаживал замок со всех сторон — не мог наглядеться. Даймё большую часть года не жил в своем замке. Сёгуны боялись надолго отпускать с глаз подчиненных князей, соперничавших с ними в богатстве и силе. Пусть подольше живут в Эдо, транжирят свои доходы!

Хоккэю удавалось проникнуть в пустующий замок. Он цепенел перед картинами старинных живописцев, украшавших покои. Здесь был один из шедевров Тоса Мицунобу, его любимого мастера, — «Спящий тигр». Как-то раз ученики уговорили Хокусая полюбоваться замком и этой знаменитой картиной. Хоккэй с нетерпением ждал, что скажет учитель.

Тот смотрел сосредоточенно, затем его вид стал рассеянным. О «Спящем тигре» — ни слова. Вместо того спросил как будто некстати:


Хокусай. Иллюстрация к «Повести о 47 верных вассалах».


— Слышали, наверно, как писал Окё «Спящего кабана»?

Выяснилось, что нет. Тогда Хокусай рассказал своим ученикам следующее.

Маруяма Окё умер всего семнадцать лет назад, в 1795 году. Он писал утренние туманы, журавлей, павлинов, рыб, обезьян, людей, богов. Но лучше всего он знал животных. Много лет подряд он жил в пещере, вблизи которой дикие кабаны пили воду из ручья. Попьют — заснут на солнышке. Окё наблюдал это каждый день. Наконец написал «Спящего кабана». Спустившись с горы, он подошел к костру охотников и показал свою картину. Те выразили восхищение. Спросил, что они видят на картине. Отвечали — дохлого кабана. С этих пор писал он вещь за вещью. Нес охотникам, а они всё хвалили изображение дохлого кабана. Но вот однажды, задумавшись дольше обычного, охотники сказали: «Этот кабан не сдох и не убит. Он заснул, по-видимому». Тут глаза Окё вспыхнули. Он пошел от костра к костру. Расспросил всех жителей деревни Ходзу, и всюду ему говорили одно и то же: кабан спит. Теперь только посчитал Окё свою работу законченной.

Хоккэй понял, что «Спящий тигр» Мицунобу уступает «Спящему кабану» мастера Окё.

— Если художники Кано, — обратился он к Хокусаю, — добивались подобной полноты в передаче жизни, чем же тогда отличаемся от них мы, художники «укиё-э»?

Хокусай усмехнулся:

— При чем тут школы и их названия? Окё был близок к Кано, но его школа — Маруяма. Лучшие художники всегда стремились к одному — к правде жизни. Ты спросишь, как ее добиться? Так знай: нужно во всем видеть главное. Мне, например, кажется, что Окё не сразу написал «Спящего кабана» потому только, что от главного его отвлекали мелочи — блеск шерсти, запыленность копыт животного и прочее. А главное было в том, что кабан спит. Так вот, исходя из главного, нужно изображать людей, пейзажи и все остальное. А теперь, — продолжал Хокусай, — чтобы понять мою мысль, пойдемте ненадолго в храм Арако Канондзи.

Пошли, и он объяснял по дороге:

— В этом храме несколько работ Энку, монаха-скульптора, очень известного в народе и, к сожалению, до сих пор не оцененного художниками и знатоками. Когда-то в Никко впервые в жиани увидел я его скульптуру в обществе моего будущего учителя Танари Сори и, признаюсь, глаз не мог от нее оторвать, тогда как он отозвался о ней более чем сдержанно. С тех пор повидал я немало и уверяю вас: Энку такой мастер, у которого следует учиться тому, что называется «ваби-саби», то есть «красота простоты». У всех лучших японских художников есть это качество, но Энку здесь превосходит многих. Его статуэтки, вырубленные из бревен, поленьев или даже небольших палочек, получили название «натабори» — «изваянные грубым резцом». До некоторой степени это справедливо, но слово «грубый» не нужно понимать здесь в прямом смысле. Мои рисунки также лишены изящества линий, но только того изящества, которое создается умозрительно.


Хокусай. Фудзи в грозу. Из серии «36 видов горы Фудзи».


Хокусай. Мост Охаси. Из альбома «Виды берегов реки Сумида».


Пришли и увидели: чурбан, кое-где вовсе не обработанный, по нему — несколько смелых ударов топора, а в целом — лицо, совсем живое и характерное до смешного.

— Я же говорил, — воскликнул Куниёси, — что мастер Оно с его плавными линиями безнадежно устарел!

Хокусай усмехнулся:

— Опять ты за свое! Не сравнивай старое с новым. Сравнивать можно вещи похожие, а старое с новым, Оно и Энку, — зачем их сравнивать? Они совсем несходны, и это так естественно: ведь их отделяет не одна сотня лет. Но, — заключил свою речь учитель, — Оно, Окиё, Энку — все эти мастера различных школ одинаково доискивались в натуре самого главного: стремились к тому, чтобы суть предмета воплотить самыми простыми средствами. К этому и я стремлюсь.

По возвращении в «дом лунного сияния» Хокуун, Хоккэй, Куниёси, Бокусэн — все они смотрели рисунки Хокусая и убедились, насколько твердо он следует своему принципу. В двух-трех грубоватых линиях Хокусая была сама жизнь. А затем долгими ночами удалось Бокусэну уговорить Хокусая выпустить в свет книгу его набросков.

— Но как же это все будет называться? Здесь не может быть текста, вообще все бессвязно! — упрямился мастер.

— А я уверен, что превзойду вас как прорицатель, если скажу: успех такой книги будет необычайным, — настаивал Бокусэн.

— Ну что ж, — в конце концов согласился Хокусай, — быть по-вашему. Может быть, такая книга окажется полезной для молодых художников. В свое время, когда я изучал стиль Кано, мне очень помогла китайская книга «Учебник живописи сада горчичных зерен». Если удастся создать на японском материале что-то подобное, будет неплохо.

И Хокусай принялся отрабатывать свои наброски, готовя их для гравюры. Вскоре, однако, он убедился, что в более законченном виде они проигрывают. «Ну что ж, — решил он, — пусть все так останется, как получилось. Назову книгу «Манга» — «Разнообразные рисунки».

В совершенстве зная технику вырезания гравюр, Хокусай внимательно корректировал работу своих помощников и редко бывал ею доволен. На этот раз, однако, попались граверы, которыми он не мог нахвалиться. Это были два брата — Иэгава Тамэкити и Иэгава Сантаро. Они были весьма точны в работе.

— Ваше счастье, — говорил им художник, — что вы не успели приучиться к какому-то одному стилю. А то, бывает, нарисуешь нос вот так, — и он показывал, как именно, — а награвируют вместо этого так. На первый взгляд — то же самое, но от мелкого изменения уже получается нос в стиле Утагава, который я терпеть не могу. И все же кое-чего вы не замечаете в моих линиях; Давайте в дальнейшем поступать так: я буду делать рисунки большого формата, чтобы все мелкие изгибы и утолщения линий были вам хорошо видны. Для перевода на доску мои ученики будут делать уменьшенные копии.

Идея показалась и ученикам и граверам превосходной. Дело пошло еще лучше. Печатать предполагали только черным, но, убедившись, что контуры не всегда смягчаются где следует, Хокусай добавил в некоторых листах серый цвет, позволивший добиться тональных переходов, а кое-где еще розовый. Незаметно летели месяцы, и книга под названием «Манга» увидела свет. Это был первый том, за которым последовало еще четырнадцать. В «Манга» Хокусай наконец нашел себя. Никто до него не создавал ничего подобного. Это признали.

«Исключительное дарование мастера Хокусая известно всей стране. Этой осенью посетил мастер, по счастью, во время своего путешествия на запад наш город и познакомился там, к обоюдной радости, с живописцем Бокусэном из «дома лунного сияния», под крышей которого было задумано и выполнено триста эскизов. Небесные создания и Будды, жизнь мужчин и женщин, кроме того, птицы и другие твари, травы и деревья — все здесь представлено кистью мастера в разнообразных положениях и формах.

Перед этим долгое время талант нашего мастера находился в дремоте. Его произведения и художественные идеи не были глубоки и долговечны. То, что публикуется здесь в эскизах, на первый взгляд грубоватых, поразительно правдиво и сильно. Мастер сумел всему, что изобразил, сообщить жизнь и поведать потомкам о жизненной радости и счастье, которые отражены во всем живущем. Кто может создать нечто подобное этому его произведению? Это собрание рисунков — неоценимое руководство для всех, кто учится искусству. «Название «Манга», то есть «Разнообразные рисунки», придумано самим мастером» — так было написано в предисловии, так именно оценивали новую книгу Хокусая его друзья и ученики.

IV

Будда изображается умиротворенным и бесстрастным. В его губах таится улыбка вечного покоя. Недаром японские кладбища — при буддийских храмах. Богиня Каннон олицетворяет милосердие Будды. Она снисходительна к людям, как мать к ребенку. Ее лицо прекрасно.

Но есть у японцев и другие боги. Свирепые и неистовые, с лицами, искаженными злобой. В них воплотились силы природы, не укрощенной человеком. Страшные морские бури, ураганные ветры, извержения вулканов, землетрясения, грозы, во время которых гибнут посевы, люди и города, — все это издревле наводило ужас. Приходилось склоняться перед силой гибельных стихий. Почитали не только солнечную богиню Аматэрасу, но также и ее брата Сусаноо, бога бури.


Хокусай. Всадники. Из серии «53 станции Токайдо


Дочь Сусаноо, Ицукусима, была богиней бурного моря. Память народа сберегла предание о деспоте Киёмори. Злобный и непобедимый Киёмори в представлении народа связывался с образом Сусаноо и его дочери. Не кто иной, как этот Киёмори, построил знаменитый храм на острове Ицукусима. Этот остров — скалистая гора в открытом море. Понятно, что имя морской богини дано ему недаром.

Хокусай любил морские волны. Ему нравился дикий, покрытый лесом, заваленный огромными камнями островок Ицукусима.

Деятельной натуре Хокусая ближе была активность бушующих стихий, чем вечное блаженное небытие — нирвана — Будды. Он менее всего стремился к нирване. Но человек смертен. Помня об этом, он старался не упустить ни минуты жизни.

В августе, когда приходит праздник «О-бон», принято поминать умерших близких. Большую часть года Хокусай странствует по Японии. В праздник «О-бон» всегда возвращается в Эдо. Здесь все дорогие могилы. Годы идут. На смену ушедшим выросли новые люди. Дочь Хокусая, Оэй, стала очень похожа на покойную мать. Глядя на внука, Хокусай видит в нем себя самого.

В первый день «О-бона» Хокусай никого не хочет видеть. Всех отослал, остался один в доме. Неспокоен. Ходит взад-вперед. То поправит раздвижные стенки седзи, то подойдет к табличкам, на которых начертаны имена родителей, отчима, жены. Постоит. Сядет. Поклонится, прикасаясь руками к полу.

Задвинул стенки, оправил одежду, пошел, опираясь на палку. С виду — бедный старик. Кто знает силу его кулаков, стремительность и увертливость его тела — а есть такие, — те удивятся его осанке. Ссутулился, углы губ опущены, глядит в пространство, перебирает ногами вроде куклы театра марионеток. В Японии марионетки размером с человека. Только по движениям узнаешь издали, актер или кукла. Сейчас — очевидно, кукла, хотя это Хокусай.

Сумерки. Много встречных с бумажными фонарями в руках. Несут особенно осторожно и бережно: верят, что в этих огоньках души родных покойников. Каждый год эти фонарики в праздник «О-бон» берут из храмов, при которых кладбища. Относят погостить домой на трое суток. Потом возвращают в храм до следующего «О-бона». Хокусаю не унести самому всех фонарей. И все-таки пошел один.


Хокусай. Из альбома «53 станции Токайдо».


Храм в квартале Асакуса состоит из многих строений. На изогнутых крышах в этот час, обрисовывая их контуры, вспыхивают фонари. Кажется, что крыши приходят в движение. Вдруг совсем рядом, неведомо на чем подвешенный, непонятно кем запаленный, засветился фонарь. Хокусай оглянулся — вокруг никого. Слышатся голоса, но все откуда-то издали. Посмотрел на фонарь, а это и не фонарь вовсе, а отвратительная физиономия. Бледная донельзя. Вокруг черные космы. Остановившиеся глаза выпучены и не моргают, а щеки движутся — кроятся гримасы. Стало жутко. Дернул плечами, мотнул головой, заставил себя взглянуть на страшную физиономию еще раз. Поглядел пристально — нет физиономии, нет выпученных глаз. Просто фонарь качается на ветру. То угасает, раскачиваясь, то разгорается. «Нельзя распускаться, — подумал Хокусай, — а то вот какие глупости примерещатся». Встряхнувшись и ободрившись, он прошел через несколько ворот и дворов, заполненных людьми, по аллеям, по лестницам, мимо храмов и часовен.

Чувство одиночества прогнали звуки музыки. Со всех сторон льется мелодия. Вздрагивающая, всхлипывающая, будто в истерике. Ритм прерывается, а то вдруг становится равномерным. Затем нарастает с неумолимой властностью.

Между деревьями, на которых красно-зеленые фонари, — светлое марево. Горят костры. Движутся фигуры. Это исполняются танцы «О-бон», пляски отошедших душ. Едва затихнет музыка людей, словно переводя дыхание, слышится другая, нелюдская музыка. Обычная музыка летней японской ночи — голоса множества цикад.


Хокусай. Из альбома «53 станции Токайдо».


Хокусай. Из альбома «53 станции Токайдо».


Таинственное оживление среди кладбищенских памятников. Изображения Будд на камнях, иероглифы надгробных надписей внезапно бросаются в глаза, как днем. Потом пропадают. Затем пляшут. На могилах зажжены огоньки. Это они то вспыхивают, то пропадают. Всюду огоньки: за кустами, деревьями, между памятниками.

Здесь много людей, но Хокусаю видится только пляска света и время от времени — надписи на памятниках. Несколько раз его толкнули, но он не почувствовал: все люди в стороне, будто далеко где-то.

Иероглифы на могильных камнях заставляют вздрагивать Хокусая. Сколько знакомых имен! Где больше — тут или среди живых? Трудно сказать.

Хирага Гэннай. Об этом ученом, медике, естествоиспытателе, философе и писателе Хокусай только слышал. Хирага Гэннай спит здесь вечным сном. А когда-то он высмеял некоего «небокеси», то есть «проспавшего», который спал триста пятьдесят девять дней в году из трехсот шестидесяти. Этот «проспавший» видел сны, а не жил. Впрочем, во сне видел то, чем жили другие бодрствуя. Однажды, например, ему приснился Дохэй, продавец лакомств, и знаменитая красавица О-Сэн. Проснувшись, он воскликнул: «Глупый народ! Ценит только еду и красивых женщин, даже не ведает, что есть на свете что-то более важное!» Хирага был умен. Он знал не только по-японски и китайски. Изучил в Нагасаки голландский язык. Прочел много таких сочинений, о которых никто, кроме него, не имел понятия в Японии. Японцы, которые пьют, едят, влюбляются или спят, вместо того чтобы бороться с деспотизмом сёгунской власти, стали ему ненавистны. Его призывы к борьбе, выраженные в намеках, раньше всех уловили жандармы — «смотрящие». Хирагу схватили, заставили замолчать навеки… Но разве он замолчал, если сейчас, сорок лет спустя после его смерти, Хокусай, прочитавший только одно его предисловие к альбому гравюр Харунобу, стоит задумавшись над его могилой? Будто бы слушает…


Хокусай. Из альбома «53 станции Токайдо».


На другом камне вместо Будды очень знакомая фигура. Оказывается — Дохэй. В надписи отмечено, что этот известный всем жителям Эдо уроженец города Сэндай изображен так, «как его рисовал Харунобу».

А вот еще знакомое имя — Курати Дзиндзаэмон, муж О-Сэн. Оказывается, и он умер, а Хокусай не знал этого. Рядом другой камень. На нем имя О-Сэн. Неужели и она? Но нет: иероглифы не наведены красной краской. Значит, О-Сэн еще жива. Просто приготовила для себя памятник. Так делают. Если написано не красным, значит, человек жив, даром что его имя на кладбище. Надо бы и себе приготовить памятник, подумал Хокусай. И вдруг раздумал. Как можно! Чтобы стать подлинным мастером, нужно еще шестьдесят лет, самое малое. Думать о смерти он не имеет права. И разве память о человеке сохраняет его надгробный камень, а не дела?

Мастерство давалось Хокусаю трудно. Он не был похож на Утамаро, которому все удавалось шутя. Конечно, Утамаро за короткое время сделал так много, что мог себе позволить уйти из жизни. И все же он сделал это напрасно. Он рано сдался. Затосковал и умер. А Хокусай только-только начинает понимать формы окружающего мира. «Манга» — первая вещь, принесшая мало-мальское удовлетворение. Но это всего лишь начало. Предстоит изобразить и объяснить все, что было и есть… Для этого многое нужно еще узнать самому. Огата Корин достиг величия во многих видах искусства. Идя его путем, Хокусай давно уже не ограничивал себя живописью на свитках или гравюрами. Приходилось расписывать веера, изобретать форму для гребней, узоры для тканей. Но дело не только в этом. Изощрить руку и глаз очень важно. Еще важней — изощрить разум, наполнять беспрестанно сокровищницу памяти. Тогда только можно приблизиться к «симбарансё» — овладению всеми знаниями. А без этого ты не художник. Нет, он не смеет поддаваться унынию. Тоска смертельна. Нужно жить и достигнуть «симбарансё»!

Дальше, пробираясь между могил, он шел бодро. Казалось, что умершие друзья сказали ему: «Живи! Живи за нас!»

Вот он приблизился к месту, где упокоились его родители и жена. Более близких людей у него уже никогда не будет. Горько расстаться с отцом и с матерью, потерять ребенка. Тяжелы разлуки. Но из них всего грустней,

Больше всех разлук страшней

Без жены остаться мужу,

Схоронить супруга ей —

так думал пожилой художник.

У могилы О-Соно толпились родственники. Полагая, что его никто не заметил, украдкой повернул назад.

Выйдя с кладбища, оглянулся. В нескольких шагах за ним следовала Оэй. Бережно несла фонарь с огоньком своей матери, его жены. Добрая, любящая, как его О-Соно. Хочет быть художницей, как он. Уже не маленькая. Как выросла, сам не заметил.

С этих пор, отправляясь в странствия, всегда брал с собой Оэй. Ни на шаг не отпускал от себя.


Хокусай. Из альбома «Птицы».


Вместе любовались древними храмами Киото. В них картины лучших художников разных времен и школ. Величавые фигуры в одеждах со складками, подобными струям водопада, были на самых древних картинах. Некоторые из них принадлежали кисти Го Доси — так японцы читали имя великого китайского мастера У Дао-цзы. Го Доси жил в VIII веке. Сто лет спустя в его духе стал работать японец Конэно Канаока. Говорят, что по приказу императора самим Канаока и другими мастерами было написано для храмов Киото тринадцать тысяч картин. Из этого всего осталось менее десятка. Картин Го Доси еще меньше.

Оэй запомнила эти великие имена. Но не меньше, чем картины, ее поразили истории, рассказанные отцом.

Вот, например, такой случай. Много ночей подряд вытаптывал кто-то рисовые поля. Залегли крестьяне в засаду. Стемнело. Прибежала лошадь и ну резвиться. Гнались за ней долго — никак не дается в руки. Под утро настигли у ворот храма. Вот-вот схватят, а лошадь исчезла. Все закоулки обшарили — нет нигде. Вдруг посмотрели и видят картину Канаока. На ней тяжело дышит, отплевывая пену, неуловимая лошадь: только что вскочила сюда после бешеной скачки. Так ловко изобразил Канаока эту тварь, что каждую ночь, оживая, она паслась и безобразничала где попало!

С Го Доси было не менее странное приключение.

Написал этот Го Доси пейзаж с горами, лесами, облаками, людьми, птицами и всем, что только есть в природе. Когда пришел император полюбоваться картиной, живописец хлопнул в ладоши, и в нарисованной горе открылась дверь. Художник вошел в эту дверь. Император хотел за ним последовать, но дверь неожиданно закрылась, а картины как не бывало.

— Так вот и я, — заключил Хокусай, — нарисую когда-нибудь японский пейзаж с горами, озерами, людьми, домами и всем прочим, а там — только меня и видели.

— Я пойду туда вместе с тобой, батюшка, — решительно сказала Оэй.


Хокусай. Из альбома «Птицы»


— Ладно, — улыбнулся Хокусай, — но пока что для этой картины нам нужно собирать материал. Не забывай, что в ней должно быть нарисовано все, что есть в Японии, без малейшего исключения.

— Теперь я понимаю, — с восторгом воскликнула Оэй, — для чего мы рисуем «манга»! Это все материал для той картины, в которую мы уйдем.

И ее не удивляло больше, почему отец рисует все подряд, даже такие вещи, которые другие художники никогда не изображали.

Внук Хокусая, племянник Оэй, был ненамного ее моложе. Оба перешли пятнадцать и не дошли до двадцати. Родители утверждали, что он ни к чему не способен и нет с ним сладу. «Глупости, — говорил Хокусай, — парень как парень. Я вот тоже считался бездельником».

Отправляясь на остров Ицукусима, он взял с собой учеников — Хокууна, Хоккэя, Бокусэна, а кроме того, дочку и внука, сына Омей. Чтобы Оэй не было скучно. Чтобы мальчика не тиранили чересчур взыскательные родители.

Качалась на волнах лодка. Кормчий искусно направлял ее, орудуя длинным веслом. Глядя на море, Хокусай рассказывал легенду об Ицукусиме.


Хокусай. Праздник фонарей. Из альбома «Мосты».


Хокусай. Мост «Парчового пояса. Из серии «Мосты».


Эта вынырнувшая из океана лесистая гора когда-то понравилась дочерям бога Сусаноо. Они-то и внушили императрице Суйко построить здесь храм. Дело было нелегкое: ведь остров был крутоверхий. Храм вышел маленьким и невзрачным. Через пятьсот лет владыкой Японии стал знаменитый своей жестокостью и силой Тайра Киёмори. Он выстроил новый храм на сваях — ровного места на острове не было, — а ворота, тории, расположил прямо в море. Старшую дочь Сусаноо звали Ицукусима. Ее именем и называют остров.

— А почему его не называют Киёмори? — спросил внук. — Ведь храм построил Киёмори.

— Потому, — серьезно ответил дед, — что именем злых правителей не называют ничего доброго.

Пока художники располагались на берегу, племянник уговорил Оэй погулять по острову. Пришлось карабкаться наверх по отвесным тропинкам, мимо кривых сосен, камфарных деревьев, каменных фонарей и причудливых скал. Перебирались через ручьи, струящиеся к морю по каменистому руслу. Видели ручных оленей. Спугнули парочку священных голубей. Незаметно под сенью деревьев сгустился мрак. Чуть-чуть похолодало, и парень застучал зубами. Вдруг на вершине острова показался огонь. Тетушка сама испугалась. Но племянник вынудил ее не показывать виду: он причитал и ревел, как трусливый малыш. Взяла его за руку, прикрикнула и вывела на берег.


Хокусай. Хризантемы. Из серии «Большие цветы».


Хокуун возился с работой, усердно прикладывая линейку к бумаге. Бокусэн и Хоккэй готовили ужин у костра. Хокусай, заложив руки за спину, глядел на огонь, разгоравшийся над лесом.

— Дедушка, спаси! Пожар! Боюсь! — кричал балбес.

Оэй, успокоенная видом отца, готова была рассмеяться. Отец посмотрел на нее строго:

— Нет ничего смешного. Ты легкомысленна — не знаешь, какой это ужас — пожар. — Обняв внука, Хокусай пояснял ему: — Глупенький мой, ну какой там пожар? Этот огонь здесь зажигают каждый вечер уже более тысячи лет. И знаешь, для чего? Чтобы Ицукусима, которая живет теперь на луне, видела свой любимый остров.

Желая согреть юношу, который не унимался со своей истерикой, Хокусай укутал его как следует. Бокусэн предложил свое любимое средство от всех болезней — фляжку сакэ. Хокусай — враг водки, но тут разрешил внуку сделать глоток: как лекарство, чтобы спал его любимец, чтобы не расхворался.

— Спите спокойно, завтра увидите много интересного, — сказал старый художник.

Сам он заснул раньше всех. Еще некоторое время Оэй, Бокусэн, Хокуун, Хоккэй беседовали у костра. Удостоверившись, что учитель спит, отхлебнули из фляги Бокусэна. Чуть-чуть, хотя тот показал еще одну, нетронутую. Потом все затихло.

Среди ночи Бокусэн проснулся от странных звуков. Внуку учителя было нехорошо. Его рвало. Бокусэн вскакивает в тревоге и неожиданно бьет больного по физиономии. Мерзавец вытащил фляжку и налакался, как свинья. Кое-что соображает, однако.

— Господин Бокусэн, простите. Все, что хотите, для вас сделаю. Приказывайте — ваш слуга навеки… Бейте меня сколько угодно… Только не говорите дедушке…


Хокусай. Отлив в Синагава. Из альбома «Виды Эдо».


Бокусэн плюнул и лег. Не спалось до рассвета. Мешал храп юного мерзавца.

Едва забрезжила заря, Хокусай встал. Осторожно и ловко, без шума. Слышен был плеск моря и плач кукушки. Он звучит постоянно в летнюю ночь. Хокусай скрылся в сумраке леса. Шел и думал…

Кукушка гор!

Послушай, подожди!

Тому, кто там, в горах, тебя прошу

Весть передать:

Здесь, в мире суеты,

Я жить устал…

Я больше не могу…

Добрался до утеса, нависшего над морем, когда вспыхнул над горизонтом солнечный диск. Вернулся просветленный и радостный.

В приподнятом настроении всей компанией направились к храму, строения которого растянулись на узкой полоске под крутизной. Вода омывала их сваи, перехлестывала через мостики. Здесь было шумно и весело. Раздавалось пение и говор многочисленных паломников, стук лодок о причалы. Вечером на острове должны были справить праздник морских богов.

Лодки и корабли, украшенные флагами, подходили в течение дня. Еще до сумерек на них зажгли разноцветные фонари. Раздались звуки флейт и барабанов. Толпа ждала. Взад и вперед мимо храма, рассыпая в воде искры своих отражений, проплывали нарядные суда. Будто суетились в радостном ожидании. Но вот шум, оживление и напряжение достигли предела. Начинался отлив. Выше становились гигантские тории храма, сложенные из стволов высочайших деревьев. Тории были поставлены прямо в море, на порядочном расстоянии от храма. Под их перекладинами легко проскальзывали суда с длинными мачтами. Наконец наступил самый торжественный момент. Медленно, следуя за отливом, выплыли из ворот три ладьи, соединенные вместе. В них сидели жрецы, сопровождавшие священные предметы, раз в году вывозимые из храма на водный простор: зеркало и копье. Хокусай был весел, шутил, бросал реплики даже незнакомым людям. Изредка мимоходом заносил в альбом по нескольку линий. Оэй думала, что он зарисовывает корабли, стремится запечатлеть великолепие праздника. С большим удивлением она смотрела потом наброски, сделанные на Ицукусиме в этот вечер: это были отдельные фигуры людей, но более всего — линии морских волн.

— Почему же ты не пробовал нарисовать что-либо на память о празднике? Не для этого разве мы ездили на Ицукусима?


Хокусай. Клест и чертополох. Из серии «Малые цветы».


Хиросига. Дождь. Из серии «Сто видов Эдо».

— Видишь ли, милая, — отвечал Хокусай, — праздник на дивном острове бывает раз в году, а я люблю рисовать то, что можно увидеть каждый день. Кроме того, вся эта толкотня на воде, устроенная людьми, показалась мне ничего не стоящей по сравнению со спокойствием скал и деревьев Ицукусимы, с вечным движением моря, которое шумит у берегов.

Много еще довелось постранствовать художнику. Побывал он на нескольких сотнях, а может быть, тысяче японских островов. Сколько их всего? До сих пор спорят ученые-географы.

Так же вот сто с лишним лет до Хокусая исходил все острова и тропы Японии великий поэт Басё. Недаром одну из книг «Манга» Хокусай начал портретом Басё. Хорошо бы жить и умереть в пути, как Басё. О ком это сказано:

Он будет ходить по дорогам

И будет читать стихи — о самом Басё или о нем, о Хокусае?

Хокусай читает стихи, но еще беспрерывно рисует. Вот уже вышло семь книг «Манга».

Поистине все это — «разнообразные рисунки»! Листаешь сдвоенные страницы — гравюры оттискиваются на одной стороне тонкого рисового листа, который затем складывается рисунками наружу, и трудно ожидать, что увидишь дальше. Только что было объяснено, как художники страны Ран представляют линейную перспективу. Намечены линии, сходящиеся вдаль в одну точку. Рядом — японские боги. Верхом на лисице пролетает Инари — «господин риса». Среди клубящихся облаков отчаянно барабанит Рэдэн, вызывая слышимый людям грохот грома. Футэн, развязывая мешок, выпускает ураганы и ветры. Что за этим последует? Показано, как выращивают и собирают рис: мужчины косят, женщины очищают, пакуют в мешки из соломы. Смотри книгу за книгой и все узнаешь: как встретил Госацу, основателя Японии, морской бог, как в Японии стреляют из лука, ездят верхом, дерутся на мечах и палках, как устроены европейские ружья, как ныряют за рыбой в плавательных поясах, как один длинноногий взял на спину длиннорукого, чтобы вместе ловить рыбу. Увидишь лесистые скалы Ицукусимы, морские волны, снежный пик Фудзиямы, придворных из Киото, путников, лезущих на дерево, чтобы взглянуть на божницу, устроенную в дупле, мышей, читающих книгу, черноволосых женщин — искательниц жемчуга, полевые травы, зверей, рыб и птиц со всеми их повадками, водопады, мосты. Это уже сделано, а сколько еще задумано! Ну как не рассказать подробно о фокусах, виденных на базаре? Ума не приложишь, как все это делается: растягивают себе ноги, выбрасывают искры из черепа, дуют на простые бумажки — а вместо них разлетаются птицы, зажгут свечу — а из нее фонтаном вода брызжет…

Хокусаю помогают ученики. «Манга» печатается сразу в двух городах: Нагоя и Эдо. Спрос на «Манга» необычен. Шутили, что для ее печатания израсходованы чуть ли не все запасы бумаги, имевшиеся в Эдо. Поэтому, мол, цены на бумагу так поднялись.

Ученики стараются подражать учителю, хотят сравниться с ним в легкости штриха. Приходится сдерживать их, а то никогда не поймут, что такое рисунок. Хокусай в наставление ученикам выпускает учебники рисования. Он объясняет наглядно строение предметов, составляя их очертания из геометрических фигур. «Учиться рисовать, — говорит он, — нужно с циркулем и линейкой в руках. Только изучив соотношение отдельных частей, поняв форму, можно будет создавать ловкие и виртуозные рисунки».

Окруженный учениками, занятый работой, вечно странствующий, художник годами не виделся с людьми, когда-то близкими. Не знал, как поживает О-Сэн. Слышал, что Бакин по-прежнему пишет роман за романом. И вдруг получает письмо от Бакина. Теплые, дружеские слова. Вспомнилось былое, о котором теперь не с кем перемолвиться. Взял папку рисунков и пошел навестить.

Бакина не узнать. Постарел. Сидит, скрестив ноги, в саду на циновке, под старой грушей. Яркие блики играют на лоснящемся остроконечном черепе. Рядом его дочь. Держит кисть и тушечницу наготове. Видимо, он собирался ей диктовать, а пока задремал, разнежившись на солнышке. Услышал голос Хокусая, заерзал беспомощно, вертит головой. Вот ужас: Бакин ослеп совершенно. А Хокусай не заметил сразу. Начал с того, что принес показать рисунки.

— Как хорошо! Как я рад! Наконец свиделись, — грустно заметил слепой. — Дайте-ка хоть подержать ваши рисунки… Я утомился малость, прилягу, но вы говорите, говорите.

Преодолев неловкость, постепенно разговорились, как старые друзья. О ссоре вспоминали со смехом. Нет-нет, а Бакин возвращался в разговоре к рисункам, которые принес Хокусай, спрашивал, что изображено. Хокусаю не хотелось затрагивать эту тему. Тогда дочь Бакина по требованию отца кое-как описала их.

— Ну-ка, я отомщу коварному художнику, — неожиданно сказал Бакин. — Делал, поди ж ты, иллюстрации к роману, который не читал! А я вот сочиню предисловие к его альбому, которого не видел! Будет знать!

И тут, почти не задумываясь, продиктовал дочери следующее:

— «Я тихо поднялся с моего места у окна, где лежал в бездействии целый день, встал и пошел. Я видел, как дрожали бесчисленные зеленые листья в густо заросших вершинах деревьев, как появились на голубом небе пушистые облака, как они собирались в фантастические фигуры, изменяясь, принимая разнообразные формы. Я бродил здесь и там беспечно, без устремлений или желаний. Я проходил по Мосту обезьян и остановился, когда эхо повторило крик диких журавлей. Я побывал в вишневой роще Овари. Сквозь туманы, переносясь через берега Михо, я видел знаменитых лошадок в Суминойе. Затем я стоял с дрожью на мосту Камеиджи и, глядя вниз, удивлялся громадным размерам растений фуки. Грохот кружащего голову водопада отозвался в моих ушах. Я задрожал… Но все это был только сон, который привиделся, когда я лежал в постели у окна, подложив под голову стопку рисунков художника».

Хокусай был потрясен. Он понял, что Бакин настоящий художник слова, «человек, одержимый словом».

По дороге домой видел бочаров, пильщиков, кузнецов, пекарей, вышивальщиков. Каждый из них был одержим своим ремеслом. Желая развеяться, шел долго, пока не начались рисовые поля. Крестьяне в круглых широких шляпах трудились без устали. Они были одержимы земледелием. Квадратики полей были вычерчены с такой аккуратностью, какой он мог только желать от своих учеников. Ясно было, что работали великие мастера. В стороне от дороги он увидел обычную отталкивающую сцену: самурай избивал слугу за какую-то провинность. Вмешиваться было бесполезно: слуга сам отказался бы от защиты — он был одержим терпением и покорностью. Самурай прикончил бы всякого, кто решится посягнуть на его права. Закон был на стороне господина. Он был одержим жестокостью и твердой верой в свое превосходство. Вся Япония была одержима…

V

Возраст не ограничивает творчества. Талант Хокусая к его семидесяти годам достиг зрелости. «То, что я делал до сих пор, — говорил он своим друзьям и ученикам, — можете не считать. Теперь лишь я начинаю улавливать истинное строение всего, что есть в природе». Разумеется, ему возражали. Кое-кто приписывал такие его слова скромности, а Хокусай продолжал говорить с искренним убеждением: «Да, это так, мне лучше видно. Посмотрите, как возрастет мое искусство к восьмидесяти годам. Полагаю, что в девяносто я уже проникну в сокровенные тайны вещей, а достигнув ста лет, буду чудом среди художников. Но только в сто десять добьюсь цели: каждая точка, каждая линия — все будет живым в моих рисунках».

И действительно, год от года мастерство Хокусая росло, физические силы его не оставляли. Правда, на лице появилось много морщин, а тело будто бы ссохлось. Зато рука сохраняла подвижность, а глаза — юношескую зоркость. Время все изменяло вокруг, но Хокусай был ему не подвластен. Ученики ловили каждое его слово, благоговейно вглядывались в каждый его штрих. Дочь Оэй окружала его трогательной заботой. Впервые в жизни Хокусай серьезно заинтересовался обстановкой своего дома, устроил его по своему вкусу. Часами возился в своем садике. Он стал спокойней. Меньше странствовал. Впечатлений накопилось так много, что появилось желание поработать в удобной мастерской. Художник был почти счастлив.

Несчастна была его старшая дочь и ее муж, художник Янагава Сигэнобу. Какое тут счастье, если сын, уже совсем взрослый, грубит, хулиганит, не занимается делом? Только внешностью, не характером, тем более не талантом, внук напоминает своего деда.

Хокусая не проведешь: каждого насквозь видит. Всех может понять. А внук — это его слабость. Что хорошего он в нем находит? А ведь как любит! Позволяет внуку говорить и делать такое, чего не простил бы никому другому. А внук заметил это и переходит границы элементарных приличий. Хокусай, когда внук болтает развязно, думает, что все это шутки. Какой он остроумный, какой веселый! Чем-то похож на молодого Утамаро. Таковы, наверно, все одаренные люди.

— Здравствуй, глубокоуважаемый и дорогой дедушка! Твой глупый внук счастлив видеть своего великого деда в добром здравии. Как совестно отрывать тебя от важнейших свершений, но у меня возникло столь сильное желание почтительно проводить тебя на прогулку, что, право, не в силах его подавить.

— Здравствуй, дорогой мой Янагава. Рад, что ты, как всегда, весел. Рассказывай, что новенького, — отвечает Хокусай.

Внук хвастается своими успехами:

— И вот, представь, когда я сказал, что Хокусай мой дедушка, они. сразу изменили ко мне отношение… Провели вечер так, что просто, ну знаешь… Встаю сегодня, голова трещит, что там было такое, не помню. Драгоценные родители, конечно, читают мораль, пилят, как тупой пилой, а я этого терпеть не могу… До чего ненавижу всякое насилие!

Хокусай качает головой, хмурится, а сам — удивительное дело! — не может скрыть добрую улыбку:

— А все-таки я тоже тебе не советую пить сакэ.

Внук принимает благонамеренный и серьезный вид:

— Да разве я не понимаю! Ведь это я просто в шутку… Ну, знаешь, случилось раз в жизни, неужели с тобой не случалось? Зато это будет теперь для меня уроком. А пойти с ними нужно было для важного дела…

— Для дела, говоришь? Какого же? — Вот тут Хокусай поджимает губы и хмурится по-настоящему.

Внук с воодушевлением рассказывает, не замечая, что попал не в тон, о блестящих перспективах, которые перед ним открываются. Новые друзья познакомили его со служанкой знатного самурая. Еще немного, и с помощью этой особы он будет принят к нему на службу. Научится в совершенстве владеть оружием, а там — женится на дочери самурая. Тесть, разумеется, оформит его в качестве наследника и продолжателя рода. Дочку эту он еще не видел, но это неважно. Все будет отлично. Впрочем, это зависит от деда: нужны деньги.

— Понимаешь, конечно, — с доверительной интонацией заканчивает внучек, — наше с тобой происхождение, наши носы и торчащие уши в глазах женщин приходится подправить монетой…

Хокусай обрывает:

— Слушай, Янагава, как тебе не стыдно! Да если бы кто другой сказал, то я бы ему…

— Конечно, мне стыдно. Да, я виноват. Я самым униженным образом прошу меня простить. Я бесконечно глуп, невежествен, дерзок. Меня нужно учить, и благодарю за науку десять тысяч раз. Конечно, чего ожидать мне от жизни? Бесправие. Всю жизнь дрожи, как бы какой самураишка тебя не ударил! С этим нужно смириться. Не вправе я ни на секунду почувствовать себя человеком. Не смею развлечься, не смею глотнуть каплю сакэ. Должен помнить всегда, что я последний из последних… Нет, нет, кончу все это! По крайней мере, умру, как самурай: вспорю себе живот, и конец делу!


Хокусай. Красильщики. Из альбома «Виды Эдо».


Плачет. Говорит жалкие слова…

Кончилось тем, что Хокусай поморщился и дал денег для сомнительного дела. Пытался даже подыскать какие-то оправдания внуку и самому себе. Правда ведь, мол, жизнь отвратительна. Достаточно горя пришлось отхлебнуть мне самому. Горькой была моя молодость. Так пусть же хоть внук всего этого не знает… И так далее.

Как-то пришел в дом Хокусая молодой художник Нанхаку Томэй. Хокусаю он не понравился. Наговорил кучу комплиментов, толком не объяснил, для чего пожаловал. Хокусай спросил его напрямик, нет ли у него какого дела. Застеснялся, замялся, будто нечиста совесть. Ушел, а через неделю снова явился.

Если Хокусаю кто не понравится, он умеет, сохраняя изысканную вежливость, сделать так, что любой почувствует это. Нанхаку проявлял странное упорство. Пришел в третий раз. Хокусай попросил Оэй объяснить надоедливому посетителю, что нынче он чрезвычайно занят.

Неожиданно Оэй вспыхнула:

— Почему, собственно, я должна лгать? Ты сам говорил, что на сегодня закончил работу! Кроме того, мне памятны твои слова: «Никогда не следует отталкивать людей, если они приходят с чистым сердцем…»

Хокусай был изумлен: никогда перед этим дочка ему не перечила. С металлическим звучанием в голосе повторил просьбу:

— И все-таки, чем философствовать некстати, потрудись-ка передать этому господину, что я лишен возможности его принять.

— Хорошо, я ему скажу это, если ты настаиваешь, но, поскольку недостойные люди не должны тебе мешать работать, следовало бы, чтоб сын Янагавы Сигэнобу, твой внук и мой уважаемый племянник, позабыл дорогу в наш дом. Если он появится еще раз, я с наслаждением объяснюсь с ним. После нашей беседы, льщу себя надеждой, он на всю жизнь запомнит некоторые правила, которые ты приучил меня соблюдать с детства.

Как следует ответить дочери, забывшей о почтении к родителям? Хокусай думал об этом и ничего не мог решить. В этот момент, растягивая рот до ушей, таких же торчащих, как у деда, внешностью — вылитый дед, является легкий на помине молодой Янагава. Оэй открыла рот, но, сделав глаза буравчиком — видно, что дочь своего отца, — дернула плечами и выбежала.

— Здравствуй, дедушка, родной, высокочтимый, больше всех любимый! Ты ведь у нас самый добрый, самый снисходительный!.. Нет, нет, ничего не говори, обещай только выполнить одну просьбу. Мы оба тебя просим, я и твоя Оэй. Обещаешь? — Не дав Хокусаю опомниться, он продолжал: — Я, мы оба так и думали, что ты не откажешь, если от этого зависит счастье двух любящих сердец… Спасибо!


Хокусай. Лесоруб. Из альбома «Хокусай гафу».


В конце концов, когда выяснилось, в чем дело, Хокусай переменил гнев на милость. От всего сердца обнял внука, дочку и радостно принял Томэя. Старик не подозревал до этого, что они с Оэй любят друг друга. Теперь ему стало понятно, почему Оэй впервые в жизни вела себя дерзко, чем была вызвана назойливость Томэя. С большим удовлетворением подумал он, что внук человек исключительной доброты. Стыдно Оэй — она была несправедлива к племяннику.

— Вот видишь, — говорил Хокусай дочери, — ты, как и все, не сумела его оценить. Хорошо, хоть я один его понимал.

Оэй и ее жених сдержанно усмехнулись.

Выдал Хокусай вторую дочь замуж. Ушла Оэй из родительского дома.

Хокусай заскучал. Правда, его не забывал внук. Видя, что дед одинок без дочери, он старался бывать почаще и все заводил разговоры о долге детей, о самопожертвовании во имя родителей. Хокусай привязывался к нему все больше и никогда не отказывал в деньгах. А многосложные дела внучонка требовали немалых сумм. Вот-вот должен он был стать зятем и наследником знатного самурая, но это событие оттягивалось со дня на день и требовало все возрастающих расходов. Не имея наличных средств, Хокусай подписывал долговые обязательства.


Хокусай. Ветка сливы и луна.


Но вот внук как в воду канул. Хокусай забеспокоился. Искал. Был у его родителей — своей старшей дочери Омэй и ее мужа Сигэнобу. Накричал на них: оказывается, они выгнали из дому собственного сына. Что говорили дальше, и слушать не стал. Гневно прервал зятя:

— Помнить надо, что говорил китайский мудрец Кунцзы: «Отец должен быть отцом, сын — сыном». Жаль, что не было сына у него самого! Дочери уходят к своим мужьям и забывают о долге по отношению к родителям. Почему внучек не его сын? Да разве когда-нибудь могло такое случиться, чтобы он выгнал собственного сына?

Вернувшись домой, был раздражен, что Хокуун и Хоккэй куда-то ушли без спроса. «Бедный внук! Как он похож на меня! Мы всегда понимали друг друга, а сейчас вот — что я могу для него сделать?» Думая о своем одиночестве, обеспокоенный судьбой внука, стал рисовать. Сыновняя почтительность выражалась иероглифом «ко». Он вывел этот знак. «Ко» — великое понятие. Оно должно быть правилом жизни. И Хокусай представил юношей, а в их фигурах — будущие поколения, занятые благородным трудом. Юноши устанавливают вертикально покосившийся было знак «ко», моют его, очищают от грязи, подкрашивают…

Работа художника и его раздумья были прерваны вторжением двух подозрительных субъектов. Многократно извиняясь, витиевато оправдываясь, они предъявили долговые расписки. «Больше ни дня мы ждать не можем. Униженно просим вернуть наши деньги». Денег у Хокусая не было. Еле выпроводил кредиторов, пообещав рассчитаться завтра.

Ученики вернулись возбужденные, в растерзанной одежде. Их сбивчивые пояснения вконец раздражили Хокусая. Какие-то пьяные господа позволили себе неуважительно отзываться о нем, называли его творчество «мужицкой отрыжкой». Ученики затеяли ссору, — не следовало этого делать. Но хуже всего было то, что они утверждали, будто в компании хулителей главным заводилой был его собственный внук.

Нервы Хокусая, в былое время крепче канатов, в этот вечер отказали.


Хокусай. Кролики.


Хокусай. Как родилось какемоно[5]. Фудзи, отражающаяся в блюдце. Из серии «Сто видов горы Фудзи.


Заявил ученикам, что мастерскую закрывает, содержать их в дальнейшем не может и вообще просит оставить его в покое.

Ночью его преследовали кошмары. Стоит чашка с водой возле таблички с именем кого-то дорогого умершего. Ползет змея и хочет пить из чашки… Ужасная рогатая старуха скалит зубы. В ее когтистой руке окровавленная головка младенца… Морды, возникающие одна за другой. Синие, вздутые, как у повешенных или утопленников. Белесые, костистые, как черепа… Встал. Преодолевая боль в глазах, попытался рисовать при мигающем свете фонаря. Запечатлел ночные ужасы. После этого только от них отделался. Понял строение и форму каждого виденного страшилища. Сообразил, на что все это похоже, из каких элементов действительности составлено его больной фантазией. Жутким бывает лишь то, что необъяснимо.

Несколько раз с головой окунулся в бочку с водой, служившую ванной.

Фыркая и растираясь, думал: «Чего только ни рисовал я, а таких страшилищ, не привидься они мне, в жизни не выдумал бы. Как назвать такую книгу? Назову ее «Сто рассказов». Ночные кошмары переплелись в его представлении с известными в Японии страшными рассказами. Он стал за работу, еще не одевшись. Эскиз за эскизом — один другого страшней. Всюду смерть в ее ужасных обличьях.

Вечером во дворе храма, у могилы женщины, убитой мужем, колышется на ветру порванный бумажный фонарь. Фонарь не фонарь, скорее, лицо покойницы. Рот раскрыт. Можно подумать, испытывая муки, она криком кричит. Глаза закатились, налившись кровью. А внизу — ясное, ко всему на свете равнодушное голубеющее небо…

Другой лист — по мотивам любовной трагедии. Некий Кохада Кохэй пугает своего убийцу. Свой бледный скелет с живыми глазами просовывает он сквозь красную сетку, которой закрываются от москитов во время сна.

На погребальной табличке художник пишет свое имя. Змея, пьющая из чашки, в данном случае — его душа. Один, другой, пятый рисунок… Сколько еще? Утром у Хокусая всегда возникали идеи и замыслы. Сегодня, однако, его вдохновение длилось короче обычного. Вспомнил о внуке. Еще этот разговор с учениками. И, наконец, через несколько часов явятся кредиторы. Что делать? Быстро оделся, пошел к Оэй.

Было рано. Город только что пробуждался. Одна за другой раскрывались стенки домиков. Полуобнаженные женщины причесывались перед металлическими зеркалами, на которых играли первые лучи солнца. Лиловые тучки на небе окаймились золотым сиянием. Прохожих еще мало. Сборщики нечистот с деревянными ведрами на коромыслах торопливо перебирают ногами, чтобы закончить свое дело, пока не наступит день. Гуськом семенят буддийские монахи в желтых рясах. Несут широкие чашки: собрать утреннюю милостыню. Какой-то щеголь в красном кимоно, видать не выспавшись, бредет и напевает благодушно, поигрывая веером:

Слышу аромат

Померанцевых цветов,

Ждущих майских дней,

Чудится, подруги то

Прежней запах рукавов.

Стоял июль. Утром уже душно и жарко. Многие спят, не задвигая стенок. На гладко отполированных досках помоста, составляющего основание дома, меж столбов, на которых держится крыша, разбросаны лежащие фигуры. Кое-кто заслонился ширмой, а другим и дела нет, что спят на виду. Если бы Хокусай не терзался своими мыслями, наверно, спугнул бы парочку проспавших, смеху ради. Сейчас не до шуток.

Наконец добрался. Неужто его дочь еще спит? Нет. Издали видит ее фигурку меж столбов галереи. Уже причесана, трудится — расписывает фонарь. Ноги зятя торчат из-за ширмы. Не стоит он ее. Тоже еще — художник! Много успеет снов насмотреть, а рисовать ему будет некогда. Оэй увидела отца, обрадовалась. Говорит, скучала. А кто мешал навещать почаще? Он, что ли, должен ходить ей поклоняться? Сухо изложил, в чем дело. Нужны деньги потому-то и потому-то.


Хокусай. Фудзи, отражающаяся в волнах. Из серии «Сто видов горы Фудзи»


Воскликнула:

— Какой мерзавец!

Это о его внуке, о своем племяннике.

— А помнишь, как этот мерзавец упросил выдать тебя за Томэя? — спросил Хокусай с горечью.

Оэй задумалась, потом посмотрела в глаза отцу и сказала:

— Томэй уплатил твоему любимцу Янагаве сорок золотых рё за это одолжение. А после того, угрожая доставить тебе неприятности, содрал с нас еще втрое.

Хокусай опустил голову и прикрыл лицо ладонью.

— Я пойду. Пожалуйста, не говори ничего мужу. Прошу, не провожай меня, — повернулся и зашагал быстро.

На полпути встретил Хокууна, Хоккэя и еще кого-то с ними. Искали его. Кто просил? Почему за ним слежка?

— Если память не изменяет, ведь я еще вчера вечером просил вас, дорогие друзья, оставить меня в покое!

Сказал и пожалел сразу, только взглянул на их лица. Впрочем, чего жалеть? Пропадай все пропадом!

Возле дома его поджидал внук. Увидел и вздрогнул. А тот как ни в чем не бывало. Оттарабанил положенное приветствие, расспросил о здоровье, пробормотал трафаретные комплименты, а затем к делу: опять нужно выручить. Каких-нибудь десять рё, и все в порядке.

Вот остановились они двое и смотрят в упор друг на друга. Одинаковые носы, уши, фигуры. Разные души. Наконец Хокусай проговорил:


Хокусай. Фудзи на рассвете. Фудзи в пасмурную погоду. Из серии «Сто видов горы Фудзи».


— Хорошо. Идем со мной, и получишь нечто более ценное, чем десять золотых монет. Этого хватит тебе надолго.

Внук почуял, видимо, что дед разговаривает необычно. Помялся и хотел улизнуть. Не тут-то было. Взял его Хокусай за руку, будто железными клещами придавил. Завел за дом. Поводил туда-сюда: выбирал место, чтобы никто с улицы не увидел. Потом спросил:

— Ты, внучек, внимательно смотрел рисунки деда?

Внук ничего не мог ответить: дрожал и клацал зубами.

— Так вот, если смотрел, помнишь, конечно, ту книжку «Манга», в которой представлены лучшие приемы рукопашной драки. Поскольку ты спишь и видишь стать самураем, посмотри, как это выглядит на практике…

И старый, дряхлый на вид художник так отделал молодого бездельника, что подняться с земли, даже пошевелиться без крика от боли было невозможно. После этого Хокусай как ни в чем не бывало повернулся и ушел. Внук только всхлипывал, а про себя думал: «Ладно, дед, ты горько пожалеешь об этом…»

Ночью несчастный художник, оставшись один в доме, задремал в изнеможении. Вдруг бумажные стенки охватило пламя. За полчаса сгорел целый квартал. Никто не знал в точности причины пожара. Не было известно, что сталось с Хокусаем. Кредиторы вынуждены были примириться с тем, что его нет в Эдо. Некоторых удивляло, что в это же время исчезла его дочь, бывшая замужем за художником Томэй. Ходили слухи, что внук художника, предусмотрительно захватив столько его рисунков, сколько мог унести, убил деда и совершил поджог, чтобы замести следы. О судьбе преступника толком ничего не знали. Кто-то утверждал, будто, мучимый раскаянием, он бросился в море. По другой версии, он удрал на голландском корабле, нанявшись в услужение к иностранцу, с которым познакомился раньше на почве недозволенных махинаций.

VI

Стояла чудесная погода. Цвели придорожные кустарники. Ветерок обвевал путников, избавляя от надобности обмахиваться веерами. На фоне голубого неба окрестные домики казались только что вымытыми и обновленными. Птицы задорно чирикали и пускали веселые трели.

Более всего любил Хокусай природу, и она платила ему благодарностью в трудные минуты. Ободряла, отвлекала от всех житейских тревог и невзгод.

Разочарованный в своей привязанности к внуку, обнищавший художник, старый годами, идет, однако, чуть не приплясывая от восторга. С ним Оэй. Ради дочернего долга оставила любимого мужа.

Шелест деревьев, новые горизонты за поворотами дорог, горько-ванильный запах песка и трав, стрекотание кузнечиков, колыхания нагретого воздуха — все это вместе создавало невыразимое словами чувство радости и полноты жизни.


Хокусай. Вид Фудзи из города. Из серии «Сто видов горы Фудзи».


Что рисовать, чтобы выразить это чувство? Вот цвет глицинии. Лицо дочери. Старые, раскидистые узловатые стволами сосны. Спешащие путники. Хорошо все это!

Осыплется глициния. Изменится, а рано или поздно засохнет дерево. Уйдет человек. Налетят, нагромоздятся и рассеются облака. Вспорхнут птицы. Рухнет обветшавший храм. Огнем или вихрем истребится домик, пока что приветливо поглядывающий из зелени сада. Все преходяще. Все минет, но радость жизни непреходяща. Вечно пребудет Япония, страна цветов и восходящего солнца, край величайших трудолюбцев, тончайших ценителей красоты. Ямато, Япония, родина моя! Так думал Хокусай, и на глазах его сияли слезы счастья, как встарь бывало.

А надо всей округой вздымалась, снегом посеребренная, коническая вершина Фудзиямы.

Фудзияма — вот неизменный символ Японии. Будет она радовать, как нас, наших далеких-далеких потомков. Недаром называют эту гору особо почтительно: «Фудзи-сан» — «Господин Фудзи».

Фудзи видна в любую пору. Нет японца, не видевшего ее с той или иной стороны. Все происходит на фоне священной горы. Вздымаются и рассыпаются брызгами волны. Люди начинают и заканчивают свой день.

Одним и тем же небом покрыты разные страны. Все в них сходно — звери, люди, все они живут и умирают. Многие храмы Японии выстроены по образцу китайских или корейских. Но только в Японии есть Фудзияма.

«Сколько раз рисовал я тебя, Фудзи-сан? — думал художник. — Теперь нарисую еще и еще. Успею — тогда тысячу раз. Не будет дано — хоть сотню. Несколько сот — лучше. А во всяком случае, не менее ста, иначе не изобразить Фудзияму».

Сквозь бег облаков обращает

Фудзи ко мне

Сотню своих обличий —

такие стихи сами собой сложились в уме Хокусая. Разумеется, этих слов мало, чтобы выразить чувства.

Оэй спросила, будто читая мысли отца:

— Фудзи? Так называется кустарник, цветущий белыми и фиолетовыми гроздьями… Не потому ли, что он заплетает своими ветками ее склоны, так назвали гору? А может быть, кустарник получил имя горы?

— Не знаю даже, — отвечал Хокусай. — Слово «Фудзи» пишут по-разному: одни так, что его смысл определенно связывается с горой — «несравненная гора». Другие расшифровывают это название словами «благоденствующий военный начальник». Стоит ли, однако, доискиваться смысла этого слова? Оно принадлежит к числу очень древних и, как все древнее, священно. Ты знаешь, наверно, что рассказывают в народе об этой горе?


Хокусай. Вид Фудзи от храма — Фудзи с кукушкой. Из серии «Сто видов горы Фудзи».


— Конечно, я слышала, что она возникла в одну ночь, извергая пламя и производя страшный грохот…

— Да, так говорят, и надо тебе заметить, что, родившись, Фудзи неоднократно извергала пламя и сеяла смерть. Последний раз такое случилось в тысяча семьсот седьмом году. Я слышал в детстве об этом ужасе от стариков. Фудзи гневается, но такое бывает редко. Самое главное то, что Фудзияма — обитель богини Конохана Сакуяхимэ, то есть «принцессы, заставляющей расцветать деревья». И мне кажется, что Конохана животворит не только деревья, а каждого, кто видит ее гору.

Останавливаясь по пути, отец и дочь вглядывались в Фудзияму. В утреннем тумане она маячила, как серый призрак. Днем, отражаясь в озерах, она казалась удвоенной и сверкала своей снежной короной. Когда вечерело, ее вершина полыхала закатным огнем на лиловеющем небе.

Плавая с рыбаками на утлых челнах, они видели море, неясные берега и четкую, выделенную снеговым поясом вершину Фудзи. Если неожиданно натянут парус, он заслоняет весь пейзаж. Но чуть наклони голову, и вот из-за его края выглянет Фудзи. Как-то под вечер усталые путники подошли к небольшому храму. Тишина, безлюдье. Только шумят сосны. В келье с круглым окошком перед низким столиком сидит бонза. Не отрываясь читает сутры — священные писания буддистов. На лысой голове ползают муравьи. Не обращает внимания. Вежливо и осторожно окликнули. Не слышит. Вошли и стали за спиной — продолжает читать.

— Вот досада! — шутливо обратился к дочери Хокусай. — Вероятно, этот бедняга уже давно позирует, а до сих пор никто не начал его рисовать. — Вынул бумагу и хотел было нарисовать монаха.

Внезапно тот выгнул спину, заломил руки и стал зевать, долго и громко. Потом опять углубился в свое чтение, так и не заметив посетителей. Хокусай вышел и, когда храмик скрылся за бугром, весело засмеялся.



Хокусай. Фудзи из-за плотины Из серии «Сто видов горы Фудзи».

— Ты знаешь, — объяснял он дочери, — этот бонза так же увлечен сутрами, как я рисованием.

— Но что же в этом смешного, батюшка?

— Что смешного? Да то, что из окна у него великолепный вид на Фудзияму. Вначале я подумал: чудесный сюжет — читает, не глядя на Фудзияму. Потом — еще лучше — зевает. А для того, чтобы выразить мысль еще полнее, я нарисую за его окном птиц, улетающих вдаль вереницей.

В другой раз, когда пробирались по тропинке меж кустарников, Хокусай остановился и торжествующе произнес:

— Ты видишь, Оэй!

Чтобы лучше увидеть вершину Фудзиямы, Оэй смела паутину. Паук выткал ее поперек их пути.

— Ты не увидела, — разочарованно заметил Хокусай. — Всю прелесть картины создавал этот паук. Вечная гора сквозь недолговечную паутину. Массивный силуэт сквозь кружево легчайших линий. Это красиво само по себе: круги паутины, листок, который застрял в них, и треугольник горы. А вместе с тем — как это глубокомысленно! Так неожиданно возникали всё новые сюжеты.

Вершина Фудзи дерзко и неожиданно выскакивала всюду, куда бы ни повернуться: под ногами бондаря или распиловщика, занятого своей работой, меж придорожных сосен, над болотными камышами, под пеной брызг вздыбившейся волны. Ее линии резко устремлялись ввысь, и потому она казалась величественной на любом фоне.

В действительности очертания горы были очень плавными. Ее склоны на редкость пологи. Даже старику не составляло большой трудности подойти вплотную к снежной вершине. Минуя поля, пробираясь через тенистые леса, сменяющиеся далее низкорослым кустарником, Оэй совершала восхождения на священную гору. По мере подъема изменялся климат. Обезьяньи стада, которые, как верили в народе, охраняли гору, далеко не добирались до ее вершины, где солнце сияло, но грело слабее, чем в долине. А для людей ни подъем, ни похолодание не были ощутительны. Вершина возносилась на их глазах медленно и постепенно.

— Фудзияма рада принять нас, — шутил Хокусай. — Она расстилается под нашими ногами. Думаю, что недаром. До сих пор ни один иноземец не отважился топтать ее склоны: только своим детям помогает взойти на себя Фудзияма. Тот, кто не знает ее, не любит, будет скатываться отсюда, как водопад.

Странствуя с отцом, Оэй привыкла видеть в каждом его наброске то или иное лицо священной горы. Бушующие волны, хлещущий дождь, бамбуки, сгибаемые ветром, — все это было представлено на фоне спокойной неподвижности вечной горы. Путники, ползущие гуськом по дороге Токай-до, лодки, скользящие по водной глади, подчеркивали величественность Фудзи.

Если бы сам китайский мудрец Кунцзы, учивший детей беспрекословно подчиняться воле родителей, увидел Оэй, сказал бы: примерная дочь. С мужем рассталась безропотно. Последовала за отцом в его добровольное изгнание. Не жаловалась никогда. С виду и не страдала.


Хокусай. Фудзи, видимая сквозь дым. Из серии «Сто видов горы Фудзи».


Привольно было кочевать Хокусаю, пока стояли теплые дни, пока не истощился запас бумаги и туши. Молодые побеги бамбука, горсточка риса, чашечка чая — вот и все, чем питался он со своей терпеливой спутницей, привыкшей ночевать под открытым небом еще в детские годы.

Но вот все чаще стали выдаваться холодные ночи. Не всегда удавалось найти кров. Резко вздорожал рис, не на что было купить бумаги. Как хорошо было бы возвратиться в Эдо! Там были друзья, ученики, поклонники. Там были возможности заработка.

Последние деньги отдали почтальону, который бегом по Токайдо понес письмо от художника в Эдо. Ожидая ответа, сняли квартиру в Урага, ближайшем селении: хижину с продырявленной крышей, в которой было сыро и холодно. В кредит была взята у местного лавочника небольшая сумма.

Художник вновь получил возможность работать. Свою подпись он изменил таким образом, что она читалась теперь не «человек, одержимый рисунком», а «одержимый рисунком старик» — «Гакеродзин Хокусай».

По требованию издательства пришлось уступить «Сто видов Фудзи» за смехотворно малый гонорар. Но — лишь бы что-то! Только бы работать. Очень уж хорошо шла работа! Мастерство Хокусая необычайно возросло. Уже давно научился он немногими линиями схватывать самую суть предмета. Теперь он добивался разнообразнейших цветовых эффектов, комбинируя каких-нибудь три-четыре оттенка коричневой, синей, зеленой и черной краски. Ему удавалось из множества красок, меняющихся в течение дня, отобрать самые важные. И все — время года, пору дня, состояние атмосферы — ему удавалось передать этими немногими красками. Ни сам Хокусай, ни другие мастера не умели этого делать раньше. Почтальон-скороход привык к перебежкам из Эдо в Урага и обратно. Из Урага — с кипами рисунков. Из Эдо — с оттисками гравюр и жалкими грошами. Ученики между тем продолжали работу над «Манга», стараясь творить в духе учителя. Выходило похоже на то, как он рисовал когда-то, или хуже того. Хоккэй отважился выпустить собственный альбом — «Хоккэй Манга».


Хокусай. Фудзи, видимая с семи мостов. Из серии «Сто видов горы Фудзи»


Молодцом оказался Куниёси. Он отошел от стиля школы Тории. Старику казалось, что Куниёси лучше тех, на кого было затрачено много усилий, понял, что следует делать. В его рисунках Хокусаю нравилось насыщавшее каждый штрих движение.

— Смотри, Оэй, — замечал мастер, — из мальчика выйдет художник. Самое главное — что он не связан заученными приемами какой бы то ни было школы и стремится передавать движение. А движение — это и есть жизнь. Молодец, Куниёси!

— Конечно, папа, Куниёси молодец, — отвечала Оэй. — Но я опасаюсь, что на ближайшую неделю тебе недостанет бумаги и красок. Кроме того, ты дрожишь, зуб на зуб не попадает…

Хокусай нахмурился. Принялся писать. Он обращался к своим издателям: «В это суровое время года, особенно в моих путешествиях, я вынужден переносить большие затруднения. Я одет в легкое кимоно при сильных холодах. А как-никак мне семьдесят шесть лет! Я прошу вас подумать о моем печальном положении…» Заметив, что дочь подглядывала написанное, Хокусай засмеялся и рядом с просьбой о деньгах набросал руку, держащую монету. Дальше он писал, зная, что Оэй смотрит, а может быть, стараясь убедить самого себя: «Моя рука ничуть не ослабела, и я работаю неистово, стремясь к единственной цели — стать искусным художником…»

Путешествовать, рисуя водопады, в стеклянных струях которых скользят карпы, вновь и вновь изыскивать неожиданные аспекты священной горы, продолжать изучение того, как разные люди ведут себя в одинаковых ситуациях, — скажем, если разразится ливень или нужно проталкиваться по узкому мосту, заполненному пешеходами, — все это становилось мастеру год от года труднее.

Однажды отважился он пробраться в Эдо украдкой. Разыскал свою старую приятельницу О-Сэн. О-Сэн, лицо которой стало похожим на печеное яблоко, узнала его не сразу. Перед этим, смешно наморщивая и без того морщеный лоб, она долго пыхтела трубочкой, которую теперь не выпускала изо рта. Соображая, делала вопросительные жесты.

— Токитаро, Тэцудзо, милый, родной мой! — воскликнула наконец старушка и залилась слезами.

Суетливо оправляя одежду и волосы, седые как лунь, начала она столь хорошо знакомую ей церемонию приготовления чая. Занимаясь этим, она преобразилась.

На лакированном столике расставила по порядку мисочки, ковшики и чашки. Двигалась, строго соблюдая традиционные правила. Ее руки, изящные и холеные, как прежде, подчинялись смолоду заученному ритму. То застывали, грациозно согнувшись, то двигались неторопливо и плавно, помешивая чай. И вдруг мелькали так быстро, что пальцев не различить.


Хокусай. Фудзи и путники. Из серии «Сто видов горы Фудзи».


И снова, будто в изнеможении, медленно изгибались у чашки. Фигура О-Сэн подтянулась, застыла. Только руки двигались, выполняя удивительный танец. Наконец чашечка готового чая взята, как хрупкая драгоценность, кончиками пальцев. Очаровательно улыбнувшись, передала она гостю чайную чашечку. Уютно примостилась на циновке. Старик отхлебнул. Чай зеленый, густой, горьковатый. Завязалась беседа, дружеская и непринужденная, как встарь между ними. Разница была, пожалуй, в том, что любивший в свое время высказаться Токитаро-Тэцудзо ничего интересовавшего подругу не мог рассказать, кроме того, что несколько преуспел в рисунке.

— Называюсь уже давно «Одержимый рисунком». Все рисую, а жизнь идет своим чередом. Пора называться «Стариком, одержимым рисунком», — заметил художник, выразительно посмотрев на собеседницу.

О-Сэн ответила пристальным взглядом. Провела рукой по лицу, словно хотела расправить морщины. Вздохнула:

— Да, жизнь идет своим чередом… Дзиндзаэмон оставил меня давно-давно. Сыночку нашему Ихиро скоро тридцать лет будет… А знаешь, проходила я как-то мимо Кагия, слышу — поют мою песенку:

У храмика Инари

Недолго помолюсь,

Монаху дам монетку

И навещу соседку.

О-Сэн меня встречает

И чаю наливает.

«Хочу лепешек к чаю»,—

Ей сразу отвечаю.

Внезапно перестала петь и расплакалась. Хокусай поспешил ее отвлечь:

— Хотел бы я посмотреть на твоего Ихиро. Славный парень, наверно. В отца пошел или в тебя?

— Не знаю, право. Взгляну на него иногда — вылитый Дзиндзаэмон, а то покойного своего батюшку как живого увижу. Так боюсь за глупого своего Ихиро! Приходят к нему товарищи, слушаю, что говорят, и думаю: быть беде…

— Дурные люди? — перебил Хокусай. И сразу нахмурился. Вспомнил внука.

— Да нет, я бы не сказала, что дурные, но не легче от этого. — Испуганно оглянувшись по сторонам, решилась доверить другу страшную тайну. Придвинула рукой его голову и зашептала ему в ухо: — Страшно слушать — проклинают его светлость сёгуна, говорят, что из-за него погибает Япония.

— Вот оно что! — растягивая слова, ответил Хокусай. — Это еще не так страшно. А я подумал было, что они пьянствуют, неуважительно говорят о родителях.

— Нет, ничего такого Ихиро никогда не сказал бы. Но он так неосторожен.

— Осторожность, конечно, нужна в наше время, — задумчиво ответил старик, — но это качество не самая высшая добродетель. Если же осторожность чрезмерна, это попросту трусость. И знаешь, мне приходится много путешествовать. Бываю в селах и городах. Вижу, что терпению людей, их осторожности приходит конец. «Смотрящие» пропускают мимо ушей такие слова, за которые раньше казнили немедленно. Слишком многие их произносят.

Беседа прервалась на этом. Быстрыми шагами вошел молодой человек с мужественным скуластым лицом. Он не был похож на О-Сэн, лицо которой всегда оставалось спокойным. Нахмурены брови, трепещут ноздри. Только по глазам, затаившим грусть и огонь, можно было узнать ее сына.


Хокусай. Фудзи, снег и аист Из серии «Сто видов горы Фудзи».


— Вот это мой Ихиро, — с гордостью сказала О-Сэн. — Он обладает многими недостатками, но я отдала ему все лучшее, что имела. Подойди, сыночек, и поклонись самому давнему другу твоей матери, великому мастеру Хокусаю.

Молодой человек приблизился и склонился в почтительнейшем приветствии. Когда он поднял лицо, оно было спокойным и бесстрастным, как у матери. О-Сэн знала сына настолько, чтобы заметить усилия, которые он прилагал, желая скрыть свои чувства.

— Ихиро, что с тобой, ты взволнован?

Секунду помедлив, Ихиро произнес глухо:

— Осио Хэйхатиро пал в битве. Восстание в Осака подавлено.

До Хокусая доходили слухи о событиях в Осака. В этом городе у него было много учеников. Хокумэй, Хокусэй, Сюнкосай Хокусю. Все они заняты главным образом портретами актеров «Кабуки». Сам Хокусай давно отошел от этого жанра, но его мысль изображать сцену в духе национальных школ Ямато и Тоса не пропала даром. Хокусю до того, как пришел к нему, подписывался Сюнко. Это значило, что Сюнко — его идеал. Потом переменил имя, стал Сюнкосай Хокусю. Теперь у него самого много учеников. Среди них такой талантливый, как Хокуэй. Их имена и стиль рождены им, Хокусаем. Зачем ему делать театральные гравюры, если они их делают за него? Так, как он хотел бы, когда учился у Сюнсё. После таинственного исчезновения своего сына, внука Хокусая, в Осака переехал Янагава Сигенобу. Работал там и учил. Но горе подточило его. Умер, пока Хокусай был в странствиях. Конечно, в Осака меньший простор для художника, чем в Эдо. Купцы и банкиры Осака настолько богаты, что им по карману драгоценные картины старинных мастеров. Гравюры они презирают. Кроме театральных гравюр, ничего нельзя сбыть. Зато в этом жанре художники Осака работают великолепно. «Осака имеет будущее», — говаривал Хокусай. Не думал он, что будущее Осака — не только театральные гравюры, но также огонь и кровь.

Нередко голодные крестьяне, доведенные до отчаяния, поднимали восстания. Жгли замки самураев и даймё, силой забирали рис, гнивший на складах оптовых торговцев. Такие восстания официально назывались «рисовыми мятежами». Зачинщиков распинали на крестах, и все шло по-прежнему. Но тут, в Осака, дело было серьезней. Главный зачинщик Осио Хэйхатиро был не из голодных. Это был самурай, начальник городской стражи. Потрясенный бедствиями крестьян, потребовал он от сёгунского наместника раздать рис из городских складов, заставить богачей поделиться с несчастными. Тот отказал. Хэйхатиро продал все, что имел, но вырученных средств оказалось далеко не достаточно, чтобы накормить умирающих от голода. Тогда Хэйхатиро поднял восстание. Запылали кварталы богачей, раскрылись житницы. Но вот все кончено. «Кончено ли?» — задумался Хокусай. И посмотрел с глубоким сочувствием на молодого человека, сохранявшего спокойствие на лице.


Хокусай. Сосны на горе Отокояма.


Был вечер. Приближалась седьмая ночь седьмого месяца. «Танабата» — «ночь влюбленных звезд».

Хокусай ничего не сказал по поводу гибели Хэйхатиро. Молчал, чувствуя, что молчание затянулось. Взволнованно оглядывался по сторонам. Тут только заметил в комнате ветки бамбука. На них были навешаны фрукты — груши и сливы, — печенье, звездочки, вырезанные из бумаги. О-Сэн во всем соблюдала традицию. Это принято делать в праздник «танабата».

Неожиданно распрощался. Обещал скоро прийти. Юноша смущенно отошел в сторону, а у стариков были на глазах слезы: знали, что свиделись в последний раз.

Оэй ожидала отца за воротами. Обрадовалась, что дождалась. Грустное лицо просияло. Некоторое время шли молча. Потом Хокусай оживился. Ничего не сказал о трагедии в Осака. На улице о таких вещах не говорят, тем более с женщинами. Рассказывал о том, как в детстве познакомился с О-Сэн, как разыскивал Харунобу, а познакомился с Сиба Коканом. Вдруг ни с того ни с сего заметил:

— И самое забавное, что я побывал у О-Сэн в седьмой день седьмого месяца. Как это я мог забыть, что сегодня — «танабата»…

— А я, — отвечала Оэй, — прекрасно об этом знала. С начала года ты все твердишь об этом празднике…

Она сказала неправду, но неумышленно: сама думала постоянно о «танабата», а сегодня особенно.

«Танабата» — «ночь влюбленных звезд». С детства знала легенду этого праздника. Его звали Кэнгю. Ее — Сёкудзё. Он пас небесные стада, она была небесной ткачихой. Влюбились и позабыли о работе. Их разлучили. Поселили на разных берегах небесной реки. Видеться разрешили раз в году, в седьмую ночь седьмого месяца. Моста через реку нет. Небесная сорока сочувствует любящим. Перекинет крылья через реку, по ним переходят они раз в году на свидание. Если ночь дождлива и холодна, сорока помочь не в силах. Приходится ждать еще год.

Посмотрела Оэй на небо — все в тучах. Вздрогнула от холодного ветра. Опустила голову. Пожалела небесных влюбленных. А может быть, себя и Нанхаку Томэй, своего мужа. При жизни Томэя была к нему невнимательна. Больше думала об отце. Сама рисовала. А год назад, когда она странствовала с отцом, умер Томэй. Между тем Хокусай продолжал говорить. Задумавшись, Оэй перестала улавливать ход его мысли. Заключая какие-то свои рассуждения, Хокусай сказал:

— Выходит, О-Сэн сделала больше меня. Воспитала сына, который произнесет то слово, которое мы про себя шептали. И будет время, когда над нашей Японией забрезжит заря. Недаром зовут нашу родину Страна Восходящего Солнца!

«А я что сделал, кого оставлю после себя? — думал старик. — Я просто рисовал, что видел. Конечно, я не достиг еще того, о чем мечтаю. И все же моя Фудзияма пребудет вечно. Нет и не будет японца, который ее не полюбит, как я. Но сотни видов Фудзи не хватило, чтобы выразить мою, нашу общую любовь. Я устал».

— Кто закончит мою поэму о Фудзи?

Последние слова Хокусай произнес вслух.

— Мне кажется, — ответила Оэй, — то, что ты делаешь, нельзя закончить. Это самое будут делать и тоже не кончат многие другие. И все-таки людей Японии, ее дороги, ее гору каждый будет видеть. И всегда твоими глазами. Ты говорил мне, что знал хорошо знаменитую О-Сэн. Вот и сейчас с ней увиделся. Но знаешь, почему ты не рисовал ее никогда?

Хокусай вскинул голову:

— Действительно, почему я не рисовал ее? Представь, не могу объяснить…

— Потому, что ее раньше тебя рисовал Харунобу, потом Утамаро и многие другие. Тебе ничего не осталось добавить.


Хокусай. Фудзи в праздник Танабата. Из серии «Сто видов горы Фудзи».


Хокусай. Фудзн осенью. Из серии «Сто видов горы Фудзи».


Хокусай покачал головой, выражая недоумение. Потом сказал:

_ Нет. Тут другое — я только сегодня начал ее понимать. — И живо добавил: —А это правда, что появились люди, которые смотрят моими глазами. Вот кто припомнился мне: Хиросигэ. Никогда у меня не учился, вышел из школы Утагава, которую я терпеть не могу, а делает то самое, что я собирался сделать.

— Этот Хиросигэ, так же как мы с тобой, исходил много раз и Токай-до, и другие дороги Японии. Сотни раз любовался Фудзиямой. Может быть, просто-напросто он видит и любит то же, что ты?

— Не знаю. Во всяком случае, Хиросигэ великий мастер. И больше на меня похож, чем даже Хоккэй, с которым столько лет были вместе. Но слушай, почему ты не говоришь, что продолжишь мою работу?

Оэй ответила серьезно и даже строго:

— Я всегда была при тебе. Жила для тебя. А художник, ты сам говорил, только тот, кто сам по себе. — Смягчилась и добавила: —Единственное, что от меня останется, — это рисунки, в которых я изображала тебя. Ты-то ведь кроме как в шутку не рисовал своих портретов…

Тучи разошлись, и на небе засияли звезды: Кэнгю (Алтаир), Секудзе (Вега), Млечный Путь, который их разделяет. Хокусай и Оэй оба посмотрели ввысь. Оба вздохнули тяжело и скорбно.

— Прояснилось, — проговорила Оэй, — значит, сорока поможет влюбленным звездам увидеться, — и вдруг зарыдала.

Знал Хокусай, что дочери тяжело. Почему не отослал от себя в свое время? Слишком привык. Не мог без нее. С этой ночи постоянно думал, как виноват перед дочерью. Мучился. От этого ей было еще тяжелее. Часто плакала.

А он рисовал дальше. Пока не почувствовал, что приходит его смертный час. Заболел. Знал, что не встанет. И все-таки беспрерывно шутил. Оэй не знала, что отец говорит серьезно, а что на смех. Но, что бы он ни говорил, плакала.


Хокусай. Фудзи, видимая из-за водопада. Из серии «Сто видов горы Фудзи».


Хокусай шутил по поводу своей смерти в одном из последних писем: <Эмма, царь загробного мира, постарел и решил уйтц на покой. Он выстроил себе неплохую виллу и приглашает меня написать для ее стен несколько какэмоно. В ближайшие дни я собираюсь отправиться туда, прихватив, разумеется, все мои эскизы. На углу главной улицы загробного царства я найму для себя квартиру и буду искренне рад, если вам представится случай меня навестить».

Последние рисунки Хокусая представляли всякого рода кошмарные образы, и можно было подумать, что он в самом деле работает над эскизами росписей адского дворца.

Но вот пришло время, когда «старик, одержимый рисунком», уже не мог держать в руке кисть. Не работал неделю подряд. Это был на памяти Оэй первый и последний случай. Пришла в отчаяние. Вызвала сестру, оповестила друзей.

Пока оставалась вдвоем с отцом, тот держался бодро, делал вид, что не понимает ее беспокойства.

— Ты думаешь, я не поправлюсь? Глупости. У меня все идет по плану. Не помнишь разве, что цели я достигну только в сто десять лет? У меня все не так, как у других. Я умру не раньше, чем тогда, когда сделаю свое дело.

На следующий день дом заполнили родственники больного. Его разбудили. Оказывается, привели доктора. Хокусай смотрел на озабоченные лица, видел слезы. Его подавило все это. Вздохнул тяжело. Трудно сказать даже, вздохнул или простонал. Затем поник. Пробормотал, ни к кому не обращаясь:

— Я не хочу умирать. Умирать, не дожив до ста, — как глупо…

Все собравшиеся стояли со скорбными лицами. Никто не ободрил старика. Он впал надолго в беспамятство.

Девяностошестилетие Хокусая не отмечалось. Но вдруг 13 апреля 1849 года больной почувствовал себя лучше. Открыл глаза. Через раздвинутую стенку дома увидел цветущий сад. Подул теплый ветерок.

— Свобода, прекрасная свобода! — прошептал он. — Вот если придет лето, пойти бы в поле…

Это было последнее, что Хокусай произнес в жизни.

Загрузка...