6

Сонтейн Мелоди Игнобл Интиасар слезла с любимого дерева Романзы, пройдя через лес, минут через пятнадцать вышла на каменистый пляж Мертвого острова и призывно помахала двоим мужчинам, сидевшим на корме рыбацкой лодки. За небольшую плату они согласились перевезти ее обратно на Баттизьен.

Сонтейн залезла в лодку, громко выразив неудовольствие своими все еще скользкими от масла руками. Один из мужчин поглядел на нее с недоумением.

– Что-то не так? – огрызнулась она.

– Да нет, – отозвался он, устремив взгляд в безоблачное небо.

Лодка отплыла от берега. Сонтейн задумалась, чем бы сейчас заняться. Домой идти не хотелось. Мамуля будет суетиться и браниться, что она исчезла из дома, никого не предупредив.

А ей хотелось расспросить Романзу, как это он отважился не просто не стесняться, но даже кичиться любовной связью с Пайларом, как будто в этом не было ничего такого. И жить в лесной чаще, словно он не человек, а мангуст. И знать, что многие его презирают. Но в ее глазах он был одним из самых отважных людей, известных ей, и просто старался быть самим собой. Вот бы он мог поделиться с ней своей отвагой!

Никто не знал, сколько раз мужчины пытались ее изнасиловать. Даже Данду не знал, хотя она кое-что рассказала ему об этих происшествиях. И дело было не в том, что она сама чувствовала, просто она была уверена, что эти происшествия объясняли, почему она с таким страхом думала о первой брачной ночи. И когда настал удачный момент, чтобы спросить совета у Зазы, она не смогла осмелиться. Ей следовало все ему объяснить, но она не хотела огорчать брата.

Зато она видела и светлую сторону этих мрачных историй: ни одному из тех мужчин не удалось добиться цели.


Все началось, когда ей было десять лет. Она шла утром в школу – мимо домов, где в саду копошились садовники, а взрослые мужчины торопились на работу, – и все они обнажали пенисы и нарочно помахивали ими, так чтобы она видела. Один из папиных приятелей под столом гладил ее коленки. А после первого в жизни поцелуя – ей было двенадцать – поцеловавший ее мальчик пригрозил сильно прижать ее к полу, если она не согласится на большее. Сонтейн ударила его кулаком в лицо. А он дал сдачи – довольно ощутимо. Какие-то проходившие мимо женщины услыхали крики и отогнали мальчишку палками и проклятьями. Одна из них научила ее лягаться по-ослиному, и это был полезный совет. Но потом женщины перестали на нее смотреть, и это ее испугало.

– Тебе надо давать отпор этим дуракам, – посоветовала на прощанье та, кто научила ее лягаться.

Значит, посягали не только на нее.

После того случая она больше ни с кем не целовалась.

В четырнадцать она попыталась поведать свою тайну тогдашней лучшей подруге, думая, что и у той те же проблемы, но девочка презрительно сморщила нос, словно учуяла исходившую от нее вонь, и заявила, что у Сонтейн вряд ли много знакомых мужчин, которым она нравится, так что нечего ей выпендриваться. Теперь у нее были подруги получше, это точно, но от стыда она так и не смогла избавиться, потому что, возможно, в тех ситуациях как-то не так себя вела. Всем богам было ведомо, что у нее масса поводов для беспокойства: дочка губернатора не обладала никаким магическим даром.

Ведуньи уверяли, что ее переживания, все, что она про себя знала, – всего лишь плод воображения. По их словам, людям вообще свойственно желать дара, коего они лишены. Но, возражала Сонтейн, разве на Попишо есть люди, лишенные магического дара?

И ведуньи соглашались, что это, конечно, очень странно, но у них на сей счет не было никаких предположений. Но она не обращала на их слова внимания: мало ли что говорили ведуньи, они ошибались! У нее же были крылья. Она ощущала эти крылья в структуре костей своих рук и плеч, в изгибе своего таза. Просто надо еще подождать, чтобы они раскрылись.

Сидя в лодке, Сонтейн беспокойно шевельнулась. Ей захотелось стереть остатки миндального масла с ладоней; масло противно воняло. Мамуля выбрала его: миндальное масло, настоянное на иланг-иланге и имбире. Для ритуального массажа с участием трех женщин, которые должны были связать ее прошлое с ее будущим. Традиционно такой массаж для невесты проводили мать, домашняя ведунья и бабушка. Бабулю она ни разу в жизни не видела, та умерла задолго до рождения Романзы и Сонтейн. Вместо нее в массаже участвовала молоденькая служанка, которую ведунья обучала в течение двух недель. Она считала служанку странной заменой бабушки, ведь она жила в их семье не так уж долго. Тем не менее она уважала решение матери.

Она сегодня встала очень рано, увидела свет лампы в отцовском кабинете и тихонько прокралась на кухню попить.

Мать и служанка, слившись клином, темнели у кухонной стены. Стонущая, пыхтящая служанка между бедер матери.

Сонтейн отшатнулась; сказать, что она была смущена, – ничего не сказать. Она ужаснулась при виде их подрагивающих телодвижений, при виде этого слишком интимного действа – точно два зверя, прижавшихся друг к другу.

Она убежала к себе в комнату и долго сидела на полу, покуда у нее не занемели икры и ступни. Ей захотелось пойти к отцу, но она знала, что он потребует рассказать о причине ее печали и постарается все исправить. Она не могла обратиться с этим к Данду. Невесте запрещалось видеться с женихом в течение двух недель перед свадьбой. Подруги – это было немыслимо! У кого язык повернется такое рассказывать про собственную мать?

* * *

Позже, когда начался ритуальный массаж, она смогла выдержать его первую часть: женские руки были как ветви деревьев, они словно заботливо что-то нашептывали, ладони ведуньи мягко гладили ее по плечам, и по всему телу растекалось тяжелое тепло. Но когда она раскрыла глаза, то увидела улыбку склонившейся над ней матери. Нет, этого она уже не могла стерпеть, правда. Она вся подобралась и отползла прочь, переполненная отчаянием; их руки задрожали и потянулись за ней, а она зажала уши ладонями. «Оставьте меня!» – взмолилась она и убежала. К своему брату-близнецу, к его дереву.

* * *

Когда в прошлом году она, восемнадцатилетняя, встретила Данду на пустой автобусной остановке, она все еще была вполне приземленной и испытывала стойкое раздражение ко всем этим божествам. Зачем, ну зачем мужчины населяют нашу землю и где мои проклятые крылья? Тем не менее ей понравилось, как шевелится кожа у Данду на шее, когда он вытягивался поглядеть, не показался ли из-за поворота тарахтящий автобус. У него была тонкая нежная шея. Она сказала ему:

– Приветик.

– Приветик, Сонтейн Интиасар, – ответил Данду.

И пояснил, что знает, кто она, и что он уже однажды с ней целовался в колючей траве во дворе у своего отца Лео, когда ей было восемь и его мать еще была жива, а после ее смерти его отправили жить к бабушке.

– У дяди Лео! – удивилась Сонтейн. – Я этого не помню.

– А я помню, – сказал Данду.

Ей было приятно думать, что тот ужасный мальчишка, который ее ударил, не был первым, кто ее поцеловал, и, приглядевшись, она все же вспомнила сына Лео Брентенинтона. Тихий мальчуган с большой головой, любивший читать, и теперь она с трудом могла поверить, что это тот самый мальчик. Высокий, смуглый, с серыми глазами. Умиротворенный.

Время шло, и она была рада их знакомству. Он не произносил пустых слащавых слов и не пытался ею овладеть. Если он что-то обещал, то держал обещания или пытался их держать, а если не мог, то объяснял почему – прямо как взрослый. В тот день, когда она попросила его закрыть глаза и поцеловала во второй раз в жизни, он был спокоен, и после этого не произошло ничего пугающего. На следующий день он пригласил ее погулять, и они шли, держась за руки, а потом снова целовались, а он оставался невозмутимым. Он согласился подождать, пока она сочтет себя готовой заняться любовью, даже если это случится в их первую брачную ночь. Или даже позже.

И все же, даже несмотря на то что Сонтейн ему доверяла и уже мысленно называла «мужем», она нервничала. Даже после всех его нежных прикосновений к своей груди, к которым она уже привыкла.


Сонтейн распрямила спину.

– Я с ним сегодня увижусь!

– С кем? – спросил мужчина, помогший ей сесть в лодку.

– Неважно, – ответила она. – Вы можете сменить курс и поплыть на Дукуйайе?

* * *

В то утро у Данду не было сил вылезти из гамака, хотя солнце уже встало. Ему стоило подумать о куче вещей: сколько верных друзей собирается к нему на свадьбу (четыре), сколько бутылок его любимой водки они принесут (тридцать), сколько лекций о семейной жизни прочитал ему отец (пока что две – и обе совершенно бесполезные) и сколько раз отец говорил, как бы ему хотелось, чтобы мать Данду дожила до сегодняшнего дня (всего три раза, и он сам бы этого хотел). Он подсчитал, сколько подготовительных обрядов придется выдержать Сонтейн (до завтрашнего вечера шесть, в том числе проверку ее легких) и, для сравнения, сколько еще часов ему оставалось провести одному (несчетное количество часов!). Предполагалось, что он должен провести сегодняшний день в размышлениях, что на самом деле обычно сводилось к протрезвлению от выпитого накануне. Большинство других женихов на его месте мучилось бы от сушняка после беспробудного двухнедельного пьянства и разгула, но он оставался трезвым. Трое близких друзей отвели его вчера в галерею местного художника в Плюи, где с удовольствием осмотрели его картины и полакомились тушенными в чесноке куриными ножками, а потом вымокли до нитки под ливнем. Не слишком близкие друзья заходили к нему в гости, глотали пьяных бабочек, гуляли с ним по садам и приносили свадебные подарки – и все это делалось ради того, чтобы поцеловать в зад его папашу. Он же в основном проводил время в спокойных, если не сказать смиренных, раздумьях.

Или в сильном волнении. В зависимости от того, как посмотреть.

Дочь дяди Бертрана превратилась в упитанную девушку с крепкими бедрами, которая улыбалась ему так, будто его понимала, и никогда не причесывалась. Она смахивала ему пот со лба краешком платья, типичным для деревенской девушки жестом любви, отчего он буквально терял дар речи. Отчего он приходил в оцепенение. Он слышал у нее под кожей шелест крыльев, напоминавший шорох строительных лесов под порывами сильного ветра, и ему одинаково нравилось говорить с ней и слушать ее голос. Он понял, что она – добрейшее существо на свете.

Он почесал живот и застонал. Отчего он бурчит – от куриных ножек или от страха, – кто его знает.

Когда она сказала, что хочет повременить с занятиями любовью, он не возражал. Ему было вполне достаточно изучать ее коричневые, как выжаренное масло, груди, такие тугие и сочные, такие отзывчивые. Ее крупные соски морщили темные ареолы, ему нравилась испарина, выступающая в ложбинке меж ее грудей, и иногда, когда она закрывала глаза, он ловко выдирал зубами одинокий волосок, упрямо выраставший на ее правой груди. Узнай она, это бы ее смутило.

Но то груди. А что делать с остальными частями ее тела, он не знал.

Вообще-то ему хотелось сообщить Сонтейн, что он девственник. Он говорил ей все, что приходило в голову. Но чем больше она рассуждала о возвратно-поступательных телодвижениях, о разгоряченном интересе мужчин к ней, о мужском запахе, обдававшем ее в тот миг, когда она этого меньше всего ожидала, тем сильнее он ощущал свою ответственность за спокойствие ее души. Им обоим, детям публичных фигур, нравилось сохранять приватность существования. Их объединяла значимость их статуса. Было ясно, что она считала его многоопытным парнем и, хуже того, полагалась на это. И, несомненно, она надеялась, что когда наконец настанет нужный момент, он возьмет дело в свои руки.

Он видел, как этим занимаются свиньи, кошки, козы, бабочки, ящерицы, даже облака в небе. И что могло пойти не так, если заняться этим с любимой девушкой? Его друзья хвастались своими сексуальными похождениями, расписывая их в самых интимных и живописных подробностях, и он старался им подражать, ощущая себя полным дураком. Он понимал, что они все преувеличивают, но, по крайней мере, они хоть что-то знали. И он тоже должен был знать хоть что-то, имея дело с такой нервной девчонкой. Невестой. Женой. Ради всех богов!

Его пучило. У него случился жутчайший запор.

– Эй, малыш! – произнесла Сонтейн.

Он открыл глаза и увидел, что она сидит у окна, и ее рот напоминает влажное дупло, а на ее лице играет улыбка, какой он раньше никогда не видел.

* * *

На окраине Лукии земляной голубь – на архипелаге водилась эта коричневая птичка с надутой серой грудкой, которая выводила очень грустные и очень мелодичные пронзительные трели, – закончил выводить свою утреннюю песнь, сел на ветку и взорвался вихрем розово-серых перьев. Будь вы там в это мгновение, вы бы подумали, что от птицы ничего не осталось, но отряды черных муравьев, спешивших по песчаному пляжу, остановились и тысячью чутких усиков исследовали тысячи крошечных розовых обрывков, осыпавшихся вниз после взрыва, сладких, как кокосовые кексики.

Загрузка...