Посвящается всем, кто побывал в плену;
всем, с кем мне довелось служить,
кем я командовал и с кем сражался;
моим жене и детям,
которые были со мной в горе и в радости
Я свисал со своего парашюта, смотрел вниз с высоты десять тысяч футов и был совершенно уверен, что через пятнадцать минут я буду убит. Мне было очень жалко самого себя. Ни один из летчиков, катапультировавшихся над дельтой Нила, не пережил свидания с «комитетом по организации торжественной встречи», и у меня не было повода думать, что меня ожидает иная судьба.
Несколько секунд назад я сидел в кабине своего «Миража» и рассекал небо на сверхзвуковой скорости в двухстах с лишним милях от дома. Когда под хвостом моего самолета взорвалась ракета, я попытался удержать ситуацию под контролем. Но у меня ничего не вышло. В самолете «Мираж» есть три независимые гидравлические летные системы, и меньше чем через десять секунд давление упало во всех трех. Когда давление упало ниже 90 HPZ, третья, аварийная система включила предупредительную сирену. Ее звук, завывший в ушах, относится к числу тех, от которых внезапно падает давление у самих пилотов.
Я дернул рукоятку, надеясь развернуть самолет в сторону дома, но машина не реагировала. Ощущение было, словно я управляю игрушкой: вы яростно вертите руль в разные стороны, однако машина движется без всякой связи с поворотами рулевого колеса. Не нужно было быть гением, чтобы понять, что настал звездный час моего катапультирующегося кресла. Я в последний раз быстро огляделся вокруг, поднял обе руки к ручке катапульты и рванул ее так сильно, что она опустилась до уровня груди и отогнулся брезент, защищающий лицо пилота. Ничего не произошло. Я отпустил ручку и дернул ее снова, на этот раз сильнее. Снова ничего. Я убрал с лица брезент и увидел, что стремительно лечу вниз вертикально земле. Через несколько секунд моему самолету предстояло вырыть в земле гигантскую воронку и поднять клубы пыли, которые рассеет ветер. Моя правая рука быстро переместилась к нижнему катапультирующему кольцу, которое находится у летчика между ногами. Я его дернул изо всех сил. Фонарь кабины отъехал; я знал, что катапультирование начнется через несколько секунд. Помнится, у меня мелькнула мысль: «Эй, погоди, ты же не сможешь вернуться!» и тут мне в лицо ударил ветер.
Словно ядро, выпущенное из пушки, я в мгновение ока перенесся из кабины во внешний мир. Мое тело протиснулось сквозь звуковой барьер и оказалось во власти ветра, дувшего со скоростью шестьсот миль в час.
В «Мираже» процесс катапультирования занимает 1,75 секунды, чтобы притормозить летчика со скорости катапультирования до скорости свободного падения. Поскольку катапультирование произошло на высоте четырнадцать тысяч футов или выше — меня сбили на высоте двадцать тысяч футов, и парашют летчика пока не раскрывался! Вместо этого над креслом раскрылся маленький стабилизирующий купол. Все время, что летчик падает, он остается пристегнутым к креслу. Идея заключается в том, чтобы пилот как можно быстрее и наиболее безопасным образом достиг высоты, где достаточно кислорода и тепла.
Это были совершенно оглушающие 1,75 секунды. Подхвативший меня ветер швырял кресло то вверх, то вниз, то вправо, то влево, сорвав летный шлем, на котором был нарисован дракон, мою кислородную маску и перчатки. Затем последовал мягкий толчок — это раскрылся стабилизирующий купол. Я обнаружил, что сижу в своем кресле, словно больной в приемной у врача. Разница была лишь в том, что я стремительно падал.
Моя голова свалилась на грудь. Несколько последних секунд оказались столь напряженными, что я практически отключился. Ветер, ласково дувший в лицо, вернул меня в сознание. Я огляделся — парашют действительно держит кресло, в котором я сижу, а внизу, сколько хватало взгляда, простирался Египет.
Прямо под собой я видел свою ногу — свою левую ногу. Мои глаза начали искать правую ногу, но находили только левую. Я принялся шевелить пальцами ног и почувствовал движение пальцев не только левой, но и пропавшей правой нош. Единственное место, где я еще не искал, находилось прямо под креслом. Поэтому я схватил правой рукой стропу стабилизационного парашюта и повернул голову, насколько это было возможно. И тут я увидел вторую ногу, торчащую в противоположном направлении, но совершенно целую и невредимую.
Правой рукой я схватил штанину своего противоперегрузочного костюма и переместил ногу вперед, чтобы она оказалась там, где ей положено быть, то есть рядом с левой. Я предположил, что ее действительно оторвало и «связана» она с телом только благодаря молниям противоперегрузочного костюма. Тогда же я понял, что не могу двигать левой рукой и что мой левый локоть сломан. Мое воображение тут же нарисовало на небе гигантскими буквами слово ПРОБЛЕМА!
Я знал, что мне нужно время подумать. Я понимал, что могу уменьшить скорость падения, если «сброшу балласт» со своего кресла. И я решил его покинуть. Обычно это происходит автоматически, когда летчик падает ниже четырнадцати тысяч футов, однако воспоминания о несработавшей верхней системе катапультирования все еще были свежи. У меня не было никакого желания проделать оставшийся путь в стиле Мэри Поппинс прямо в руки сотен египтян, несомненно, дожидающихся меня внизу. Поэтому, действуя только правой рукой, я отцепил кольца. Первое кольцо… второе кольцо… и тут на мои плечи обрушился сильный удар — главный парашют наконец раскрылся. И теперь слегка наклонив голову, я мог наслаждаться зрелищем пустого кресла, мчащегося к земле.
Хорошая новость: когда вы висите между небом и землей на высоте пятнадцать тысяч футов, движение практически не ощущается. Вы даже можете обманываться, что вам предстоит парить вечно. Правда, в мозгу крутится мысль: «Ну, а потом?» Но каждый, кому доводилось восходить на эшафот, скажет, что любая предполагаемая задержка будет в этом случае очень кстати.
Я взглянул вниз, и мне показалось, что народ ожидает моего прибытия. Подо мной были три деревни, и из каждой из них к месту моего предполагаемого приземления устремился ручеек. Нетрудно понять, как они меня заметили. Мой парашют состоял из ярко-красных и белых сегментов, и на фоне голубого неба он был прекрасно виден от Марракеша до Бангладеш.
И поскольку на самом деле я не верил, что останусь в небе навсегда, я начал избавляться от лишнего имущества. Занимаясь этим делом, я рисовал в своем воображении картины на тему «А тем временем в Израиле»… Жена, родители, братья, товарищи-пилоты — я представлял их всех, одного за другим, и очень жалел, что не могу сказать им, насколько я расстроен, что испортил им этот день. Я подумал даже о паре прекрасных мокасин, купленных всего несколько лет назад в магазине на улице Дизенгоф[1]. Глядя на болтающиеся ноги, я думал, смогу ли вернуть их продавцу и получить назад свои деньги, если когда-нибудь снова окажусь в Тель-Авиве.
Из карманов противоперегрузочного костюма я вытащил все документы, разорвал их на мелкие клочки и выбросил. Со сломанной левой рукой это было нетривиально, но, по крайней мере, мне было чем заняться. Затем я избавился от списка позывных, перечня радиочастот, карт, инструкций по радиоперехвату и других бумаг, которые не пошли бы на пользу туристу, решившему посетить Египет подобным образом. К этому времени стало ясно, что жители деревень внизу далеко не безразличны к моему прибытию. Со стороны человеческих колонн, головы которых неутомимо приближались к месту моего предполагаемого приземления, а хвост все выползал и выползал из нор, доносились громкие крики. К моему удивлению, моя нога не кровоточила, и я начал думать, как приземлиться, не сломав и вторую ногу.
Затем я вновь подумал о своей семье. Завтра наступает еврейский Новый год — Рош га-Шана, и независимо от того, что будет дальше, для моих близких этот Рош га-Шана будет очень не похож на все предыдущие.
Перед моими глазами всплывали образы разных людей, которых я знал в Израиле.
Затем мое внимание снова переключилось на состояние ног. Я осторожно просунул руку между противоперегрузочным костюмом и летным комбинезоном. Мне показалось, что я щупаю фарш. Я вынул руку. Мои пальцы были покрыты липкой кровью. В кармане летного комбинезона рука нащупала спецназовский нож, который обычно привязывают к правой ноге. Я выбросил нож и постарался подумать, какие еще предметы, которые пилоты берут с собой, могут свидетельствовать о недружественных намерениях. Последнее, что мне было нужно, это спровоцировать гнев поджидавшей меня толпы. Судя по все более громким крикам, долетавшим снизу, она и без того была достаточно возбуждена.
Когда спускаешься с высоты две тысячи футов, можно почувствовать, как приближается земля, а скорость падения, кажется, увеличивается с каждой секундой. Последняя часть происходила очень быстро. С высоты около ста футов я мог видеть, что приземлюсь рядом с группой женщин, с головы до ног закутанных в черное, которые вопили от ужаса и старались побыстрее убраться с дороги. И тут я врезался в землю.
Приземлившись на здоровую левую ногу, проделал нечто вроде сальто и упал на спину. Сразу же освободился от парашюта и попробовал собраться. Ни одна часть моего тела не двигалась. Я лежал посреди хлопкового поля. Первой мыслью, пришедшей мне в голову, я, несомненно, был обязан закоренелому патриотизму, свойственному тем, чье детство пришлось на первые годы существования еврейского государства: хлопок здесь гораздо ниже и хуже, чем в киббуце Явне, мимо которого я проезжал по дороге на свою авиабазу Хацор.
Моя спасательная надувная лодка, предназначенная на случай приземления на воду, лежала, надутая, слева от меня; веревки, которыми пилот к ней привязан, спутались у меня на груди. Правой рукой я инстинктивно коснулся сломанного левого запястья, чтобы немного уменьшить боль. Моя правая нога совершенно противоестественно покоилась на моем правом плече. Ботинок касался моего правого уха.
Через несколько секунд надо мной стоял первый египтянин: Min inta? «Ты кто?» — возбужденно спросил он. Я подумал, какой ответ помешает ему убить меня сразу, — нелегкая задача, судя по выражению его лица. Ситуация накалялась по мере того, как вокруг меня собиралось все больше крестьян, которые кричали, вопили и пытались заговорить со мной. В самом деле, кто же я сейчас? Гордый летчик, каких-то двадцать минут назад ощущавший себя королем неба (чувство, не покидавшее меня с момента получения летных крылышек)? Или свежеощипанный орел, чья судьба — в руках незнакомой толпы?
Поскольку в Израиле я был весьма известен, я был немного обижен, что крестьянин, спросивший «Ты кто?», не узнал меня. Однако сейчас было не до ущемленного самолюбия. Нужно было сделать то, о чем мы так много говорили в нашей эскадрилье: если уж тебе не повезло оказаться в стране, убивающей непрошеных гостей, — тяни время. Не вступай в контакт сразу, убедись, что рядом находятся неприятельские военные или полицейские, которые смогут прийти на помощь.
«Ты египтянин?» — спросил по-арабски первый крестьянин.
Кто-то другой схватил мою правую ногу, лежавшую на правом плече, и резким движением придал ей нормальное положение. Тело пронзила адская боль, и я закричал. Однако мой крик не произвел никакого впечатления на окружавшую меня, стремительно увеличивавшуюся толпу.
«Русский?» — следующий вопрос.
«Воды», сказал я по-арабски. Пусть дадут хоть немного воды, а потом пусть убивают, меня это не волнует. Я испытывал такую жажду, что по сравнению с глотком воды все остальное казалось совершенно несущественным.
Inta Sahyuni? «Ты сионист?» — настаивал допрашивавший меня крестьянин, стараясь быть услышанным в окружающем шуме и гаме и явно истолковав мое предыдущее молчание как нет. Меня удивило, что он назвал меня сионистом. Все, что я читал о том, что арабы отрицают существование Израиля, неожиданно оказалось правдой. Я подумал, не следует ли указать ему на его ошибку. Однако летчики обычно достаточно умны, чтобы не вступать в политическую дискуссию с незнакомыми людьми. Поэтому я решил, что сейчас самое время еще раз попросить воды, причем еще более жалобным тоном. Любой спонтанный ответ мог выдать, что я «сионист». А обстоятельства для этого были, прямо скажем, не слишком благоприятными.
Окружающая толпа проявляла все большее нетерпение. Крестьяне хаотично обступили меня со всех сторон и толкали мое тело. Поле зрения заполнилось босыми крестьянскими ногами. Я почувствовал, что меня начали раздевать. Сначала ботинки, потом носки. Когда они дошли до противоперегрузочного костюма со всеми его сложными молниями, я приподнял голову, чтобы им было легче понять, как его снять, и увидел свое бедро кроваво-красного цвета. Голова снова беспомощно свалилась на грудь. Я услышал, что снова прошу воды.
Однако приятель, спросивший меня «Min inta?», оказался настойчивым. Он называл страны одну за другой — Франция? Англия? Америка? Даже Сирия. Чем больше он спрашивал, тем чаще я повторял свою просьбу: воды! Я буквально умирал от жажды. Левая рука адски болела: я почувствовал, что некто с более практической жилкой пренебрег ботинками и носками и подбирается к действительно ценной вещи, наручным часам. Я распрямил пальцы, чтобы облегчить ему работу, поскольку в противном случае ему пришлось бы предпринять более грубые действия, чтобы заполучить добычу.
Теперь толпа плотно окружала меня со всех сторон. Стоявшие по внешнему кругу выкрикивали: «Убейте его! Убейте его!», те, кто был внутри круга, отвечали: «Он египтянин». Попытки выяснить мое происхождение не прекращались.
Через десять минут после приземления кто-то из шаривших в моей одежде заметил медальон, лежавший поверх майки. И на нем еврейские буквы.
— Это еврей! Это еврей!!!
Ближайшие ко мне люди — все как один босые, с темными глазами, смотрящими из-под галабий[2], — умолкли. И пока те, кто стоял сзади, шумели все громче, стоявшие во внутреннем круге начали отступать от меня все дальше и дальше. Пустое пространство вокруг меня ненадолго увеличилось, и я смог увидеть их лица, а они увидели первого в их жизни израильтянина. Только тут я заметил, что каждый из них вооружен каким-нибудь сельскохозяйственным орудием: вилами, мотыгой или серпом. Никто не пришел на эту встречу с пустыми руками. И вот я лежал у их ног: со сломанной рукой и ногой, неспособный перевернуться, беззащитный израильтянин среди сотен египетских феллахов. Впрочем, их удивление скоро прошло, и обсуждение моей судьбы возобновилось с еще большей живостью.
Было ясно, что толпа разделилась на два лагеря. Те, кто хотел меня убить, громко выкрикивали, кто я есть на самом деле. Те же, кто хотел сохранить мне жизнь, утверждали, что я египетский летчик. Спор между двумя партиями шел все ожесточеннее. Какой-то парнишка примерно четырнадцати лет сумел проложить дорогу сквозь толпу взрослых и приблизиться ко мне. Обрушив поток арабских проклятий, он швырнул мне в лицо здоровенный камень. Я сумел отвернуть голову за долю секунды до того, как камень врезался мне прямо в лицо. Удар пришелся на левую бровь и рассек кожу. Кровь хлынула мне в глаза, стекая по щекам и носу.
«Вот так начинается линч», — подумалось мне.
Ощущение напоминало ожог. Правая рука инстинктивно дернулась, чтобы протереть глаза. Однако стоило мне отпустить сломанную левую руку, как раздробленный локоть послал острый болевой сигнал. Поэтому я отказался от мысли остановить кровь и вновь поручил правой руке ее незаменимую работу — утишать боль. В то же время боль в развороченном бедре усилилась. Словом, мое физическое состояние никогда еще не было столь плачевным.
Как ни странно, эпизод с подростком заставил увидеть во мне человека. Взрослые прогнали камнеметателя, более того, откуда-то появилось полотенце, и молодой человек, которому на глаз было лет 25 опустился рядом со мной на колени, стер кровь лица и вернул зрение моим залитым кровью глазам. Затем он взял полотенце, насквозь пропитавшееся кровью, и затянул его на правом бедре, чуть выше кровоточащей дырки, которая к тому времени стала еще шире. Это, конечно, не было первоклассной медицинской помощью или даже нормальным жгутом, но идея была понятна: если суждено случиться худшему, это произойдет не прямо здесь и сейчас.
Через час напряженных споров атмосфера на хлопковом поле изменилась, и у народа возникла новая идея. Четверо мужчин взяли меня на плечи. Толпа расступилась, чтобы они могли пройти. В сопровождении приблизительно тысячи людей носильщики понесли меня в ближайшую деревню. Я не мог видеть эту процессию, поскольку меня несли лицом вперед, однако я мог явственно слышать их оглушительные крики. «Насер! Насер![3]» — скандировали они все громче и громче, словно хотели сообщить президенту страны, что несут ему жертвенного агнца.
Тем временем мои мысли снова сосредоточились на боли в сломанной ноге. К этому времени она чувствовалась куда острее, особенно после того, как один из носильщиков споткнулся, идя по изрытому полю, и нога, словно в насмешку, согнулась не в колене, а в каком-то странном месте ближе к бедру. Меня удивляло, что я не только не отключился, но напротив, нахожусь в столь ясном сознании, что, как мне казалось, смог бы сыграть партию в шахматы.
Я обдумал свое положение и все, что произошло до сих пор, и, как это ни покажется странным, почувствовал, что ко мне вернулась уверенность в себе. Я оказался здесь меньше часа назад и совершенно не могу двигаться. Тем не менее я пережил встречу с местными жителями. То, что крестьяне передадут меня властям, казалось хорошей новостью. Несмотря на раны и травмы, я сохранил контроль над всеми органами чувств и могу отслеживать, что происходит вокруг. Я не утратил самообладания. Я не проявил никаких признаков слабости, не связанных с полученными травмами; до сих пор я не просил пощады. А поскольку в этот момент меня страшно мучила жажда, единственным арабским словом, которое я произнес, было слово «вода».
Мы вошли в одну из тех деревень, которые я заметил во время спуска. Теперь процессия шествовала по узкому проходу между двумя рядами глинобитных домов. Вдоль улицы текли потоки нечистот, перед нами, оглашая воздух своим кудахтаньем, метались куры. Носильщики свернули влево и вошли во двор перед одним из домов. Осла, лежавшего на куче соломы, прогнали мощным пинком, и меня уложили на его место. Несколько мужчин вошли во двор вслед за мной.
Я предположил, что это местные старейшины. Остальные остались снаружи, некоторые расположились на прилегавших крышах.
Крестьяне попытались заговорить со мной. Я лишь смотрел на них и просил воды. Я думал о своей жене Мирьям: успели ли ей сообщить, что этой ночью я не вернусь домой, а если нет, то как долго она проживет с иллюзией, что в нашем доме все благополучно.
Двор создавал ощущение покоя. Это ощущение усиливали лица немногочисленных собравшихся, выглядевшие совсем не угрожающе. Кто-то вошел во двор и что-то сказал по-арабски. Мужчины снова взвалили меня на плечи. Конвой снова пустился в путь. В отличие от первого путешествия, в этот раз меня несли лицом назад, поэтому можно было видеть многочисленный эскорт. Я стал подозревать, что меня тащат на самодельную виселицу, которую приготовили, пока я лежал во дворе; возможно, под нее решили использовать одно из ветвистых деревьев, которые были видны по дороге в деревню. Мне подумалось, что этот парад может стать генеральной репетицией грядущих похорон.
Деревенская молодежь на этот раз шествовала впереди. Всю дорогу они играли с моими пальцами ног, перекрещивая их то так, то эдак, пока наконец я не закричал от боли, что вызвало взрыв детского смеха. Затем игра продолжилась, мои пальцы скрестили как-то иначе. Последовал еще один крик боли, потом взрыв смеха — и все повторилось.
Мы шли около десяти минут, после чего процессия остановилась. Справа от меня стоял армейский пикап, а рядом с ним — шестеро солдат в синих беретах. Ценой некоторых усилий они забрали меня у крестьян и положили в машину. Однако окружающая толпа стала ее раскачивать, и потребовалось время, чтобы от них отделаться. Была уже почти ночь, Я лежал на полу едущего грузовика. Шестеро солдат сидели справа и слева от меня, зажав автоматы между ног, и молча бросали на меня любопытные взгляды. Их темно-синие береты казались огромными, и это ненадолго меня развлекло. Правда, теперь, когда угроза немедленной казни осталась позади, жестокая реальность выступила на первый план — Египет, плен, серьезные раны, медицинская помощь, допросы, охранники, Война на истощение[4], изоляция.
Все будет хорошо! — сказал я себе.
Грузовик замедлил ход, и мы заехали в полностью огражденный двор, окружавший одноэтажное здание. Там стояли и чего-то ждали какие-то мужчины, один в форме цвета хаки, другие одетые в белое. Появились носилки, и из грузовика меня перенесли в длинный освещенный коридор. Подошедший офицер попросил назвать себя. Я услышал свой голос «Гиора Ромм, капитан, армейский номер 485515, вторая группа крови». Ничего больше. В правую руку впилась игла капельницы.
Через некоторое время офицер вернулся и сообщил, что я в больнице одного небольшого городка, и все ждут, когда приедет хирург. Меня переложили на каталку и доставили в центр большой, залитой светом комнаты. Поскольку теперь я мог целиком видеть свое тело, я сделал беглый осмотр и понял, что выгляжу не лучшим образом. Мой летный комбинезон был весь изодран и покрыт грязью. На правом бедре расплылось темное пятно засохшей крови. Из-под штанов торчали две грязные ноги, правая — вся в крови. Приподняв руку, я мог потрогать грязные, все в песке волосы и сгустки крови на лице.
Не знаю, сколько времени я лежал в этой комнате. Входили и выходили какие-то офицеры, военные летчики, и, недолго постояв рядом, уходили. Никто не пытался заговорить со мной: все только входили, смотрели и уходили. Наконец, появился хирург или, как его называли, «специалист по костям». В течение нескольких минут он подключил меня к анестезионному аппарату. День закончился не худшим образом.
Когда я открыл глаза, я обнаружил, что лежу в постели в темной комнате. Как ни странно, я твердо знал, что я военнопленный и нахожусь в Египте. На стуле рядом со мной сидел санитар в белой униформе. Увидев, что я пошевелился, он встрепенулся и спросил, как я себя чувствую. Я сказал, что хочу пить, и попросил воды. После этого он спросил: «Кто поджег мечеть Аль-Акса?»
Дело в том, что несколько месяцев назад душевнобольной турист, приехавший в Иерусалим из Австралии, действительно попытался поджечь мечеть Аль-Акса на Храмовой горе, священном месте для всего мусульманского мира. Если бы у него получилось, пламя охватило бы не только мечеть, но и весь регион.
«Не я», — сухо ответил я, всем своим тоном показывая: «Оставь меня в покое». Я едва мог верить своим ушам, однако оценил короткую лекцию о религиозных чувствах своих тюремщиков. Несмотря на то что передо мной был медицинский работник, я сразу понял, что это не слишком доброжелательный человек, чтобы с ним беседовать. Мои глаза начали привыкать к темноте, и я начал оценивать ситуацию, сложившуюся после операции.
Правая нога была целиком закована в металлический корсет, левая — в обычный гипс. Левая бровь, которой досталось от камня, была зашита и забинтована. Санитар наконец услышал мою просьбу. Он взял медицинский шпатель, обернутый в марлю, окунул в стакан воды и дал мне высосать сколько смогу.
В комнату вошло несколько человек. Один из них приоткрыл шторы, и я успел бросить взгляд на его наручные часы, которые показывали пять часов. Снова привезли каталку, но на этот раз мне завязали глаза.
Вскоре я оказался на полу микроавтобуса. Туда же сели все те, кто на рассвете вошел в мою комнату. Они беседовали друг с другом, время от времени давая мне пососать воды с медицинского шпателя. После двух с половиной часов езды мы оказались в другом здании. Это я смог определить по лязгу железных засовов на въезде. Меня сняли с каталки. Поскольку свет, проникавший под повязку на глазах, стал слабее, я понял, что мы внутри какого-то здания.
Я услышал звук открывающейся двери. Последовавшие за этим сложные рискованные маневры, сопровождавшиеся приподниманием и опусканием носилок, подсказали мне, что меня несут по извилистому коридору к пункту конечного назначения. Когда наконец носилки вернулись в горизонтальное положение, меня аккуратно сняли, и я вновь ощутил под собой холодный твердый пол. Не сказав ни слова, сопровождающие покинули комнату, захлопнув дверь. Звук ключа, несколько раз повернутого в замке, ясно и недвусмысленно указывал: отсюда мне не выбраться.
Единственной действующей рукой я сорвал с глаз темную повязку. Ничего не изменилось. Вокруг была непроглядная тьма. Темнота и абсолютная тишина породили у меня ощущение, что я останусь в одиночестве навсегда. Ничего не указывало на то, что кто-нибудь придет, чтобы снова меня увидеть (если, конечно, он вообще придет).
Постепенно мои глаза привыкли к темноте. Посмотрев налево, я разглядел примерно в трех футах от себя смутные очертания раковины. В этот момент я мог руководствоваться в своих действиях только одним — жаждой. Я знал, что любой ценой должен доползти до раковины. Как я достану до крана, когда доберусь до нее? Я решил, что буду решать проблемы по мере их возникновения.
Однако возможно ли в принципе достичь поставленной цели? Как я смогу ползти по неровному твердому полу со сломанной левой рукой и правой ногой, закованной в металлический панцирь? Оказалось, что это осуществимо, просто очень долго и очень медленно. Где-то полчаса я мучительно полз по направлению к раковине. Единственная мысль о сладостном миге придавала мне силы. Наконец, я одолел последние сантиметры и правой рукой смог дотронуться до желанного предмета. Я почувствовал, что это бетон, повернулся на левый бок и коснулся верхней части трубы. Опять бетон!
«Хорошо», сказал я себе. Видимо, в качестве первого дома в плену они выбрали не ванную. «Раковина» оказалась просто более высокой частью твердого пола — своего рода кроватью тюремной камеры. Я снова перевернулся на спину, понимая, что мне нечего больше делать, кроме как лежать и ждать.
В качестве средства от жажды я попытался привести свои мысли в порядок. Прежде всего я подумал, что происходит сейчас в Израиле в связи с моим исчезновением. Поскольку самолет был сбит и катапультироваться нужно было незамедлительно, у меня не было времени передать радиосообщение. Поэтому я полагал, что о моей судьбе в Израиле никто ничего не знает.
Когда дверь камеры наконец открылась, мое сердце затрепетало. Сейчас должен был начаться второй этап — встреча с профессионалами. В камеру вошли тюремный врач и его личный слуга. Доктор был одет как образцово-показательный офицер; отутюженный мундир украшало гораздо больше медалей, чем можно было бы ждать от воина, служившего в армии, не выигравшей в последнее время ни одной войны. Его элегантная одежда подчеркивала разделявшую нас пропасть: он стоял, одетый с иголочки, тогда как я лежал прямо у его ног в своем грязном рваном комбинезоне и белье, покрытом грязью и кровью. Он задал один или два вопроса о моем состоянии, а затем разразился речью о том, что сотрудничество со стороны военнопленного чудесным образом увеличивает его шансы на возвращение домой.
Я сказал ему, что умираю от жажды. Он послал слугу принести мне стакан чая — «и как можно больше сахара». Я спросил, когда меня переведут в госпиталь, но он лишь повторил лекцию о сотрудничестве. Не нужно было быть военным экспертом, чтобы знать, что в конечном итоге плен сводится к борьбе за информацию, которая есть у пленного. Однако ты никак не ожидаешь, что представители медицинского персонала тоже участвуют в этой борьбе. Поэтому мой собеседник сразу же мне не понравился, хотя я понимал, что еще слишком рано, чтобы делать личные выводы о людях, с которыми приходится иметь дело.
Меж тем слуга вернулся со стаканом чая. Я не мог ждать ни секунды и выпил все содержимое одним глотком. Разумеется, я тут же выблевал все содержимое своего желудка, испачкавшись еще больше, и хуже того, испачкав до блеска начищенные ботинки врача. Он развернулся и выбежал из камеры. Слуга поспешил за ним, оставив меня на полу. Жажда была ненадолго удовлетворена.
Лампочка над моей головой, которую включили, когда зашел врач, продолжала гореть. Я проделал инвентаризацию моей камеры. Она была примерно шесть футов в ширину и где-то восемь футов в длину. Слева от меня находилась твердая «раковина», которая должна была служить постелью. Дверь камеры была выкрашена светло-голубой краской, в ее верхней части имелось маленькое окошко для наблюдения за узником. Потолок был сделан из асбеста. Не нужно было обладать музыкальным слухом, чтобы услышать крыс, снующих туда-сюда по асбестовым панелям.
Теперь пришло время рассеять окружавший меня мрак иной природы — неопределенность моего будущего. Всякий, кто рискует, убеждает себя: «Со мной этого не случится». Это, однако, случилось. Я знал, что нужно начинать выстраивать картину моей новой реальности. Я изучил камеру и тщательно все запомнил. Я отметил арабские надписи, нацарапанные на побеленных стенах по обе стороны от меня, и задумался, кем были прежние обитатели этой камеры. Я разглядел много слоев краски, покрывающих дверь, а когда я повернул голову и взглянул назад, то увидел маленькое окно, закрытое деревянным щитом. Единственное, что казалось в этой камере живым, была лампочка, мерцавшая над моей головой, свисая на конце спутанного электрического шнура. Время от времени мне казалось, что когда я смотрю на лампочку, лампочка смотрит на меня, а может, еще и улыбается.
Дверь моей камеры отворилась, и мужчина двадцати с лишним лет, одетый в штатское, вошел и, дружески улыбаясь, сел на кровать.
— Меня зовут Саид, Вас поручили мне. Меня прислали, чтобы убедиться, что Вы получили надлежащую медицинскую помощь, поскольку были серьезно ранены.
По-английски он говорил хорошо, с заметным арабским акцентом. Он был среднего роста, лицо испещрено следами, казавшимися шрамами от юношеских прыщей; на руке он носил золотые часы. Он непрерывно улыбался, что делало атмосферу в камере гораздо приятней.
— Я боевой летчик. Я офицер, капитан израильских ВВС, и мне нужна медицинская помощь, — сказал я ему.
— Никаких проблем, — сказал он. — Есть только одна формальность, которую можно решить прямо сейчас, и Вы сразу же получите необходимое лечение.
После этого он так же заговорил о сотрудничестве и о том, что мне совершенно нечего бояться, поскольку Египет верен своим славным традициям замечательного отношения к военнопленным. Казалось, он хочет убедить меня, что я должен быть счастлив, что нахожусь здесь, а не в Тель-Авиве. Я понял что сейчас у нас разминка перед началом настоящей игры.
Наконец, Саид принял более серьезный и деловой вид и сказал, что, если я хочу спасти свою ногу, нам нужно поспешить и доставить меня в госпиталь в Каир.
— Я боевой летчик. Я офицер, капитан израильских ВВС, и мне нужна медицинская помощь.
Я знал, что мне необходима мантра, которую я буду повторять снова и снова, чтобы на ближайшие часы она стала моим якорем.
— Никаких проблем. Мы только заполним приемную больничную карту и отвезем Вас в Каир.
Он вынул из кармана ручку и какой-то бланк и задал мне четыре первых вопроса, которые задают попавшему в плен: имя, звание, армейский номер, группа крови. Тем же тоном он задал пятый вопрос: «Номер эскадрильи».
Мое сердце забилось вдвое чаще. Вот он, момент истины: они хотят получить то, что я не должен им дать. В этой маленькой камере меньше чем за десять минут я столкнулся с известной уловкой «добрый следователь — злой следователь», причем в исполнении одного «артиста»:
— Госпиталю не требуется подобная информация, чтобы оказать медицинскую помощь пациенту.
— В Израиле, возможно, да. Но здесь, в Египте, это часть процедуры, и мы не станем менять ее специально для Вас.
Я снова повторил ему мантру: «Я боевой летчик, я офицер…». Он ответил, что единственная тюремная карета «скорой помощи» ждет нас снаружи. Если она уедет пустой, то не вернется раньше завтрашнего утра.
Я не стал отвечать по двум причинам. Во-первых, меня учили не давать никакой информации. А во-вторых, я был оскорблен, что со мной работали столь небрежно. «Деловая» манера, в которой он задал свой вопрос, и простейшая уловка, с помощью которой он хотел получить секретные сведения, показались мне оскорбительными. Дешевый обман насчет больничной кареты (неужели он думал, что я, израильский боевой летчик-ас, настолько доверчив?) и вечная улыбка помогли мне принять самое важное решение в тюрьме — какой образ я создам, какую позицию займу, а главное — готов ли я к долгому и трудному путешествию, чреватому колоссальными рисками и опасностями.
Пока я приводил свои мысли в порядок, Саид встал и наградил меня суровым грозным взглядом. Затем он сказал, что я сделал первую ошибку, и покинул камеру.
Я был учеником одиннадцатого класса армейской школы-интерната при хайфской гимназии «Реали» — военно-учебного заведения, созданного по образцу американского Вест-Пойнта. Это был год суда над Адольфом Эйхманом. Поскольку телевидения в Израиле тогда еще не было, открытие суда слушали по радио. Затем мы вернулись в классы и в течение дня то и дело подходили к радиоприемнику, чтобы послушать свидетельские показания. Семнадцатилетние подростки, которые никогда не говорили о Катастрофе. Мы игнорировали эту тему.
Около двадцати пяти человек сидели и слушали радио, когда прозвучал рассказ женщины о том, как она стояла позади грузовика, увозившего двух ее сыновей. Она так плакала, что немец-охранник остановил грузовик и обратился к ней со словами: «Хорошо, фрау, вы можете забрать одного из них».
В отличие от Софи из романа «Выбор Софи» Уильяма Стайрона[5], которая предпочла сына дочери, эта женщина не взяла ни одного из своих детей. Грузовик увез обоих ее сыновей. Когда женщина закончила давать показания, наступила тишина. Один из нас, считавшийся самым спокойным, вскочил и, резко сказав: «Я больше не могу», выбежал из комнаты.
Мой отец приехал в Израиль в 1925 году, еще подростком — как и моя мать пятью годами позже. В то время Гитлер был еще никем, пытался писать «Майн кампф» и, возможно, малевал картины у себя в Австрии[6]. Евреям в то время ничего не угрожало, ни у кого не было чувства, что нужно срочно все бросить и ехать в Палестину, чтобы создать там новую еврейскую жизнь.
Когда нацисты пришли к власти, они думали не об уничтожении, а об этнической чистке. Им хотелось очистить Европу от евреев, которых они считали разрушительным элементом. В течение короткого времени рассматривался план «Мадагаскар» — идея переселить девять миллионов европейских евреев на остров Мадагаскар, оказавшаяся, как вскоре выяснилось, совершенно нереальной. Тогда же евреев начали соблазнять — если это можно назвать «соблазнением» — эмиграцией из Германии. Разумеется, при этом они должны были оставить все: друзей, имущество, историю…
Время шло. Выяснилось, что если цель — очистить от евреев всю Европу, этническая чистка здесь не поможет. Поэтому переход к геноциду был практически неизбежен. Решение было принято в январе 1942 года, в ходе конференции в Ванзее: немцы должны очистить Европу посредством систематического уничтожения всех евреев.
И немцы приступили к решению этой сложнейшей логистической задачи.
Прежде всего, нужно было решить, как организовать операцию по дезинформации. Это оказалось совсем не трудно. Как и все прочие люди, евреи отказывались верить, что каждый восход солнца означает, что этот день может стать для них последним. Еще нужно было решить транспортную проблему. Еще нужно было найти способ массового уничтожения — так Циклон-Б занял позорное место в истории. Наконец, что-то нужно было делать с трупами, и немцам, хорошо знающим свое дело, пришлось заняться созданием крематориев. Начался процесс, закончившийся уничтожением шести миллионов человек, из них полутора миллионов детей.
В этом деле у нацистов нашлось достаточно помощников и не из числа их ближайших друзей. Когда союзники узнали о происходящем в Европе, они решили не выделять никаких военных ресурсов, чтобы остановить или хотя бы замедлить геноцид. Поэтому они не бомбили лагеря уничтожения, не атаковали поезда, перевозившие заключенных, не разрушали железных дорог, ведущих к лагерям.
Даже когда возник план «грузовики в обмен на кровь» — сделка, призванная спасти венгерских евреев в обмен на десять тысяч грузовиков, — англичане со своей стороны решительно отказались предоставить эти грузовики, которые могли бы спасти больше ста тысяч евреев Венгрии[7].
Я постарался представить, что чувствовали евреи на протяжении этих страшных лет. «Беспокойство» казалось мне слишком слабым определением. Может быть, страх. Может, уныние. Было нескольких героических попыток сопротивления, самая известная из которых — восстание в Варшавском гетто. Однако по большому счету евреи ощущали свою полную беспомощность. Им в буквальном смысле неоткуда было ждать помощи.
Когда Германия потерпела поражение, полтора миллиона евреев оказались заперты за железным занавесом. Понимая, что Европа перестала быть безопасным местом, еврея стали думать, как попасть в Палестину. Казалось логичным, что после Второй мировой войны, когда масштаб трагедии был очевиден всем и каждому, попасть в Палестину будет совсем не трудно. Однако в 1945–1948 годах все было ровно наоборот. Англичане, управлявшие Палестиной, закрыли страну для евреев. Корабли перехватывали в открытом море беженцев, возвращали в Европу или помещали в организованных на Кипре «лагерях для перемещенных лиц». Как мне кажется, самым известным, хотя далеко не единственным из этих кораблей, стал «Эксодус» — утлое суденышко, на котором четыре с половиной тысячи евреев попытались пробраться в Израиль. Когда корабль был перехвачен англичанами, евреи попытались сопротивляться. Тогда британцы взяли судно штурмом, убив при этом несколько евреев, и отправили корабль обратно в Европу.
Реакцией на страх, отчаяние, тревогу и беспомощность этих лет стал решительный характер, который приобрели евреи Палестины-Израиля. Народ сказал себе: «Нам необходимо собственное государство; мы не можем рассчитывать на чью-либо помощь». Поэтому в мае 1948 года мы провозгласили независимость. Сразу же после этого нам пришлось восемнадцать месяцев воевать с семью арабскими армиями[8], причем США наложили эмбарго на поставки оружия. Мы потеряли один процент населения страны — это как если бы американцы потеряли во Второй мировой войне полтора миллиона человек, то есть в пять раз больше, чем на самом деле. Наконец, война закончилась. Молодое еврейское государство отстояло свое право на существование.
В пятидесятые годы я был ребенком. Я ничего не знал о Катастрофе. Мне казалось, что я живу в обычной стране. Позже я узнал, что жил в эпоху «плавильного котла» — в годы массовой репатриации из Ирака, Северной Африки и других стран. Нам хотелось создать достойные условия иммиграции, и население Израиля значительно увеличилось за счет новых репатриантов, и Израиль стал сильным самостоятельным государством. И мы действительно ощущали, что строим «новый Израиль».
До процесса Эйхмана ни я, ни мои одноклассники не знали, кто эти странные люди с шестью вытатуированными цифрами на руках. Теперь мы это знали.
Три года, с десятого по двенадцатый класс, которые я провел в армейском интернате, оказались важными для формирования моей личности как бойца. В классе нас было двадцать семь человек, и это был лучший выпуск за всю историю школы.
Это была группа избранных, что было заметно уже тогда, когда мы были подростками. В нее входили не только будущие генерал-лейтенант Амнон Липкин-Шахак, генерал-майор Матан Вильнаи и бригадный генерал Йом-Тов Тамир[9], но и множество забытых героев, погибших в ходе многочисленных войн, столь часто случавшихся в первые годы существования Армии обороны Израиля (АОИ). Это были замечательные ребята, которые, если бы не погибли, заняли бы достойное место в израильском обществе.
Три года, которые мы провели вместе, были не самыми легкими, Помимо высочайших требований к каждому, бывших неотъемлемой частью тогдашней израильской культуры, мы устанавливали для себя, а школа устанавливала для нас очень высокие стандарты в достижении целей. Утром мы учились в общеобразовательной школе, где никому не делали никаких послаблений, а во второй половине дня вели жестко регламентированный армейский образ жизни. Большую часть каникул мы проводили на настоящих военных сборах. Все это происходило в атмосфере строжайшей дисциплины и спартанской идеологии.
Поэтому к концу двенадцатого класса мы твердо усвоили, по крайней мере, одну вещь, которую в нас вдалбливали на протяжении этих трех лет: наше предназначение — добиться успеха. Любой вариант, кроме «задание выполнено», считался совершенно невозможным. Трудно сравнить суровую подготовку тогда с чем-либо из существующего в наше время. Мы все время находились в условиях, когда нужно достичь максимального результата минимальными средствами. И все время — в атмосфере взаимопомощи и дружбы, крепнувшей изо дня в день, невзирая на то, что мы непрерывно, то явно, то скрытно, соревновались друг с другом, так как каждый, разумеется, хотел быть первым.
Эхуд Шани, один из самых способных учеников нашего класса, замечательный офицер, командовавший ротой парашютистов, погиб в ходе Шестидневной войны. Лейтенант Дани Энгель — тихий, спокойный парень, который не мог слышать свидетельских показаний женщины, потерявшей двух сыновей, разбился на своем «Супер Мистэре» на той же войне, во время первой атаки на авиабазу Иншас недалеко от Каира[10]. Адам Вейлер, прервавший свое обучение в Сассекском университете (Англия), вернулся в Израиль, чтобы стать ротным командиром-танкистом. Надав Кляйн, резервист бригады «Голани», который, мы были уверены, станет по меньшей мере министром. Оба они погибли во время Войны на истощение, первый на Суэцком канале, второй — в Иорданской долине. Дуби Дрор, батальонный командир «Голани»[11], погиб в войну Судного дня, во время боев за гору Хермон.
Ни один из нас не шел на уступки, когда речь шла о том, чтобы быть на передовой во время атаки. Никто не признавал компромиссов, когда речь шла об исполнении порученного задания. Всюду и всегда мы поступали согласно девизу нашего интерната: «Хладнокровно и уверенно».
Есть что-то необычное в том, что старшеклассник решает покинуть родительский дом и поступить в интернат, особенно если речь идет об армейском интернате. Я не припомню, чтобы, будучи подростками, мы хоть раз говорили о том, что заставило каждого из нас принять такое решение. Видимо, это казалось простым и очевидным выбором. Служба в армии считалась в те годы жизненно необходимой для национального выживания, и армия пользовалась всеобщим уважением, в котором не было ничего показного или неестественного.
И самое главное, военная карьера создавала ощущение собственной миссии и была поводом гордиться собой, чего в наши дни совершенно не стало. Поэтому не удивительно, что нам хотелось стать частью этой организации. Для нас это было очевидно, хотя объяснить другим порой бывало трудно. Наши семьи поддерживали нас так же, как принято поддерживать любимых сыновей. Однако наши друзья — как дома, когда мы приезжали «на побывку», так и в хайфской школе «Реали» — требовали дополнительных объяснений и подкалывали нас с типичной для подростков жестокостью и сарказмом. Поэтому мы держались друг друга, подобно участникам секты, ощущающей свое превосходство над окружающими, — секты с уникальным призванием — готовить своих адептов к высшему служению.
Я лежал в освещенной камере, понимая, пользуясь летной терминологией, что веду со своими египетскими тюремщиками ближний маневренный воздушный бой. Удастся ли мне занять выгодную позицию, чтобы сохранить преимущество в этой схватке? Что поможет мне удержаться в воздухе, не войти в штопор и не рухнуть вниз? Сможет ли мантра «Я боевой летчик, я офицер» придать мне необходимую энергию? Есть ли в моем арсенале какие-либо другие боеприпасы? Возможно ли вообще планировать в моей ситуации, или нужно просто верить, что собранность и быстрота мышления помогут мне справиться со всем, что меня ожидает.
Пока я пытался разработать стратегию, дверь вновь отворилась, и в камеру вошли четверо солдат с моим привычным транспортным средством, носилками. Мне снова завязали глаза, на этот раз особой, специально предназначенной для этого повязкой — знак, что я нахожусь в учреждении, где до меня уже побывали один или несколько узников. Когда тебя кладут на носилки, со сложными маневрами выносят из камеры и несут извилистыми коридорами, это довольно неприятно, особенно если завязали глаза, поскольку если кто-то споткнется, на пол уронят именно тебя. Но это было не слишком важно. Главный вопрос заключался в другом: куда меня несут? В карету «скорой помощи», которая отвезет меня в госпиталь (это будет означать, что Саид — несерьезный противник)? Или же они увеличат давление, и тогда выяснится, насколько серьезным противником являюсь я сам?
Солдаты, которые несли носилки, проделали немалый путь. Мои внутренние часы подсказывали, что меня несут дольше, чем сегодня утром из кареты «скорой помощи» в камеру. Наконец, мы вошли в какую-то комнату. Солдаты осторожно сняли меня с носилок и опустили. Прежде чем я мог предположить, что моя спина коснулась необыкновенно мягкого матраса. Все еще с завязанными глазами я отметил, что лежу на широкой удобной кровати. Повязку сняли, и я увидел, что нахожусь в просторной комнате со светло-зелеными занавесками. В центре комнаты стоял стол, между столом и кроватью — несколько кресел, около которых стояли четверо мужчин средних лет в штатском и с интересом меня разглядывали.
Один из них заговорил со мной, спросив, как я себя чувствую, быстро свернув разговор на непосредственную связь между лечением моей ноги, которая, как согласились все присутствующие, была в очень плохом состоянии, и моим поведением в качестве заключенного — или, если говорить прямо, моей готовностью поделиться информацией. Разговор шел на английском, который я выбрал в качестве языка нашего общения. Возможно, оказавшись в плену, правильнее было бы говорить на иврите. Однако я был уверен (или, по крайней мере, надеялся), что со временем окажусь в госпитале, где смогу общаться со всяким, кто попытается спасти мою ногу и мою руку.
На стуле около кровати стоял графин. Я попросил пить. Это был лимонад из маленьких сладких лимончиков. Никогда в жизни я не пробовал ничего настолько вкусного. Я пил стакан за стаканом. Однако в какой-то момент, хотя я все еще испытывал жажду, я решил остановиться, чтобы не показаться человеком, неспособным терпеть боль.
Итак, в первом раунде их главным оружием будет моя нога. Поэтому, сказал я себе, нужно понять, сколько веревки есть в моем распоряжении и как сильно я могу ее натянуть. Контраст между этой комнатой и моей камерой демонстрировал, что у моих тюремщиков есть много вариантов, из которых они могут выбирать, и я чувствовал, что познакомлюсь со всем их арсеналом. Они хотели знать, почему я отказался заполнить больничную карту. Я повторил, что в Израиле такой карты нет, и решил проверить, чего можно добиться, вновь повторив формулу: «Я боевой летчик, я офицер».
Из инструкции «Если тебя сбили, и ты попал в плен» я знал, что военнопленный постоянно перемещается — точнее сказать, его постоянно перемещают — из одной реальности в другую, поэтому ему каждый раз приходится заново выстраивать отношения. Постоянная неопределенность и дезориентация — важнейшие инструменты в арсенале дознавателя, ведущего допрос. Запаниковавший пленник практически не способен хранить информацию.
Пока я пытался сориентироваться в этом новом мире, в комнату вошли два солдата. Один из них подошел ко мне, отвернул одеяло, очистил мою грудь от следов грязи и рвоты и осторожно облачил меня в белую футболку. Другой, державший в руках фотоаппарат, сделал около десяти моих снимков.
То, что мое пребывание в Египте было задокументировано, было немедленно занесено в колонку «хорошие новости» — весьма скромную, если сравнить ее с колонкой «плохие новости». Я понятия не имел, куда пойдут эти фотографии, и, разумеется, об этом не спрашивал. Однако небольшая пауза позволила мне внимательнее рассмотреть четверых египтян, находившихся в комнате. Все четверо были в штатском, все были смуглыми и усатыми, все казались несколько возбужденными. Я почувствовал некоторую уверенность — по крайней мере в том, что прямо сейчас меня не убьют. Это стало большим облегчением, хотя особых поводов для веселья все равно не было. Вариантов оставалось еще много, и ни один из них не сулил ничего хорошего.
Солдаты ушли, и один из египтян продолжил беседу со мной. Разговор вертелся вокруг моего неразумного отказа заполнить больничную карту. Саид, мой куратор, который до сих пор тихо сидел в углу, встал и вышел на середину комнаты. В руках он держал пачку бумаг и явно хотел принять участие в происходящем. Он спросил, знаю ли я Нисима Ашкенази, чей самолет был сбит три недели назад.
Это был простой вопрос. Разумеется, я его не знаю. У нас с ним нет ничего общего. Мне даже не нужно было убеждать себя, что я его не знаю. Мне только нужно было непрестанно напоминать себе, что я вступил в просторный «Зал лжи и обмана», по которому мне предстоит ходить взад и вперед, да так, чтобы Каир не услышал, как бьется мое сердце.
Нисим был немного старше меня. В течение года мы с ним летали вместе, когда служили в эскадрилье «Супер Мистэров», базировавшейся в Хацоре. После этого он стал командиром первой эскадрильи «Скайхоков»[12], базировавшейся в Хацерим; так получилось, что за день до того как его самолет был сбит, я освободил свою квартиру в общежитии для семейных, чтобы он мог въехать на мое место. Но здесь, в египетском плену, я был с ним незнаком, о чем я и заявил громко и отчетливо. Затем я спросил, как у него дела, и понял, что именно такой ошибки они и ждали.
— Он был тяжело ранен. Но поскольку он согласился сотрудничать, он получил первоклассную медицинскую помощь. С ним все в порядке.
Запомнив на будущее не делать подобных ошибок впредь, я решил проявлять больше сдержанности, когда следующий раз у меня возникнет желание завязать светскую беседу. Я представил лицо Нисима. Он родом из Болгарии. У него рыжие волосы. Он носил усы. Если он «сотрудничает» с египтянами, значит, здесь приземлился какой-то другой парень. Нисим с большой неохотой «сотрудничал» даже с близкими друзьями — теми немногими избранными, кто соответствовал его критериям. Тем не менее я испытывал беспокойство. Как сообщить ему, что я тоже в плену? Как объяснить, что ему не следует создавать мне лишних проблем своими ответами на допросах, которым его, несомненно, подвергнут?
Дверь открылась и вошел низкорослый человек в штатском с суровым выражением лица. Он оглядел меня, избегая встречаться со мной взглядом, что-то сказал остальным по-арабски, и сел на ближайший к кровати стул, стоявший у моего изголовья. Атмосфера в комнате сразу стала куда серьезнее.
Разговор возобновился, и Саид сказал мне, что все, что им нужно, это сугубо гражданская информация. Я сказал, что готов выслушать, какие графы мне необходимо заполнить в той форме, которую мне показывали. Форма напоминала анкету, заполняемую кандидатом на ответственную должность в АОИ: вопросы о членах семьи, адресе, номере телефона и т. д.
Раз за разом я сообщал ложные сведения, за исключением некоторых вещей, которые, я был уверен, впоследствии станут известны, например, имя жены (когда она будет писать мне письма) или имена моих родителей. Мой мозг лихорадочно работал. С одной стороны, я понятия не имел, как выглядит настоящий допрос. С другой стороны, я стремительно нагромождал гору лжи, которую, как я предполагал, мне предстоит повторить еще много раз, когда они захотят проверить достоверность этих сведений. Я называл неправильные адреса, телефоны и все остальное. При этом я изобретал «правила лжи», которые должны были мне помочь, если эти вопросы будут заданы снова.
Вместо адреса своих родителей я назвал другой, который хорошо помнил. В каждом телефонном номере я менял последнюю цифру. При этом я то и дело пытался их притормозить — пил стакан за стаканом вкуснейший лимонад, жаловался, что мои раны болят, и даже попросил сделать перерыв.
Все это время босс, который, как я узнал позже, был начальником египетской разведки генералом Садеком, ставшим впоследствии начальником Генерального штаба, сидел у изголовья моей кровати. Я не мог его видеть, однако в этот момент я не искал новых знакомств. Он не произносил ни слова, предоставив дело дознавателям и Саиду.
Наконец, случайным образом чередующиеся с гражданскими, последовали вопросы, касающиеся армейских дел. Я замолчал и сказал, что не имею права делиться этими сведениями, что я поверил, когда мне сказали, что это обычная форма, заполняемая перед госпитализацией, и что они меня обманули. Атмосфера в комнате сразу изменилась. Один из четверки, с грубыми манерами, вскочил и быстро и резко заговорил по-арабски. Началось обсуждение. Очень серьезное. И очень пугающее.
Один из участников квартета, тщедушный тип в забавном жакете, подошел ко мне, чтобы продолжить разговор, который, по его словам, был таким приятным. Мягким голосом он сообщил, что меня не положат в госпиталь, пока я не отвечу на все вопросы. Я повторил сказанное прежде: я не могу отвечать на вопросы, касающиеся армейских дел. Садек встал, вышел на середину комнаты и уставился на меня. Я посмотрел ему в глаза. Я понятия не имел, кто он и что происходит в его голове. Он рявкнул несколько слов — по-арабски, развернулся и вышел. Вслед за ним последовали четверо дознавателей. Я остался наедине с Саидом, который сообщил, что с этого момента на мне лежит вся ответственность за состояние моего здоровья. Я повторил ключевую фразу: «Я боевой летчик, я офицер, капитан израильских ВВС, и мне нужна медицинская помощь».
Дверь отворилась, и вошли четыре солдата с каталкой. Мне снова завязали глаза, положили на каталку и повезли. Путь из комнаты в блок, где находились камеры, проходил через тюремный двор. Был полдень, солнечные лучи проникали под повязку, и на секунду у меня возникло ощущение, что я свободен, я на воле. Однако вскоре мы снова оказались в извилистом коридоре, снова, после сложных маневров, меня доставили в камеру, снова я оказался на полу, а солдаты ушли. Дверь закрылась.
Правой рукой я сорвал с глаз повязку и обнаружил, что нахожусь в той же камере. Твердый пол, твердое ложе, единственная лампочка, светившая в шести футах над моей головой, асбестовый потолок, моя нога в металлическом корсете, мой сломанный левый локоть и рассеченная бровь. Мне хотелось кричать, что это несправедливо, но было очевидно, что все бесполезно.
Прошло около часа. Ничего не происходило. Через час я все еще пребывал в одиночестве. Снаружи доносились какие-то звуки. Звуки нормальной жизни. Шаги во дворе, звук проходящего поезда, молитвы, звучавшие из тюремного репродуктора. Громко лязгая ключами, кто-то отпер соседнюю камеру, заключенного выволокли наружу, он стонал по-арабски… Между звуками стояла тишина. Меня снова начала мучить страшная жажда, и я погрузился в мысли о том, что происходит в Израиле.
Я постарался запомнить всю личную информацию, которую сообщил египтянам, и понял, что простой карандаш и клочок бумаги кажутся несбыточной мечтой. На мне была египетская футболка. В моих глазах она была олицетворением новой страны, в которой я оказался. Как долго я буду в плену? Моя камера была самой западной в блоке, и полуденное солнце нагрело стены. Тепло проникло в камеру, и по изменению температуры я чувствовал движение времени.
Через какое-то время в двери открылась «кормушка», и в камеру заглянул чей-то глаз. Затем кормушка захлопнулась, дверь открылась и в камеру вошел Саид.
«Рабочий день заканчивается, карета „скорой помощи“ возвращается в Каир. Если Вас не заберут сегодня, Вы останетесь здесь по крайней мере до завтрашнего утра. Проявляя упрямство, Вы совершаете ошибку и причиняете себе вред».
«Я боевой летчик, я офицер, капитан израильских ВВС, и мне нужна медицинская помощь». Тело охватила слабость, я чувствовал, что у меня подскочила температура. Глубоко в душе я очень боялся, причем не только из-за своего медицинского состояния. Звуки, запахи, музыка из тюремного репродуктора, призывы муэдзина — все это не оставляло никаких сомнений, что я в арабской стране. Тем не менее сознание продолжало протестовать: я в плену? Я? Один из избранных, отобранных для первого курса, готовившего пилотов «Фантомов»[13], когда эти самолеты только появились в Израиле? Как это могло случиться? Что я сделал неправильно?
Дверь отворилась. У входа стояли Саид и двое из четырех дознавателей, допрашивавших меня прежде. Они предложили мне сделку. Я получаю медицинскую помощь, а когда поправлюсь — начинаю сотрудничать и отвечаю на все вопросы. Когда их любопытство будет удовлетворено, ко мне допустят представителей Красного Креста.
Я подумал, что сделанное предложение превосходит все, о чем я мог только мечтать. Я находился в шоковом состоянии. Тем не менее я действовал, словно тщательно взвешиваю и обдумываю их предложение, и принял его лишь после того, как выждал паузу. Однако египтяне были осмотрительны: «Как мы можем знать, что вы сдержите свое слово?»
— Израильский летчик никогда не лжет! — возмущенно ответил я.
Дознаватели дали Саиду короткое распоряжение и скрылись в коридоре. Через минуту один из них вернулся в камеру и обратился ко мне на иврите: «И если есть вещи, о которых мы не спросим, но вы о них знаете, очень важно, чтобы вы рассказали и о них тоже. Вы это сделаете?»
— Разумеется, — ответил я. — Если я останусь доволен медицинским обслуживанием, я, как честный офицер, сдержу свое слово.
Иврит?! Он говорит на иврите?!
На этот раз меня действительно перенесли в карету «скорой помощи», оказавшуюся обычным микроавтобусом. Сквозь повязку, которой мне завязали глаза, я мог видеть, что на улице темно. Меня положили на пол микроавтобуса, на этот раз на одеяло, и мы поехали, видимо, в госпиталь, Чтобы попасть туда, нужно было проехать по улицам города, и мне хотелось думать, что это Каир. Все городские звуки свободно проникали в микроавтобус, и я понимал, что вокруг никто даже не догадывается, что здесь, внутри раздолбанной машины, лежит израильский военный летчик, о котором, возможно, они уже слышали в новостях.
Меня вынули из автобуса и, все еще с завязанными глазами, положили на больничную каталку. Когда меня повезли, я высунул правую руку — единственную конечность, которой мог двигать, и сорвал с глаз повязку. Мы въехали в больницу через ее главный вход и оказались в просторном зале, украшенном круглыми зелеными колоннами диаметром около трех футов. Мою каталку везли два медбрата в белой униформе. Люди вокруг смотрели на меня просто, чтобы убить время, в ожидании своей очереди. Черные металлические двери лифта разъехались, и мы вошли — два медбрата и два конвоира, сопровождавших меня из тюрьмы. Лифт остановился, меня вывезли в больничный коридор. Каталку покатили вперед, мимо белоснежных медсестер и дверей в кабинеты, которые точно не были тюремными камерами. Я в больнице!
Мысли немного туманились от страха и неопределенности, но я понимал, что здесь реализуется какой-то сценарий, в рамках которого можно действовать. Это оказало несомненный эффект на мою способность отслеживать ситуацию и помогло привести в порядок свои мысли. Было очевидно, у что впереди лежит длинный и очень темный туннель.
В операционной меня ждал доктор Абсалем. Он не сказал мне ни слова и вообще производил неприятное впечатление. Он дал распоряжение, и меня переложили на операционный стол. Я оглядел медицинский персонал, стоящий вокруг, — и внезапно все погрузилось во тьму.
Очнулся я утром и обнаружил, что лежу на больничной койке и в полном сознании: я твердо знал, что я военнопленный и нахожусь в Египте. Я огляделся. Палата была просторной. Я бы даже сказал, огромной. Моя кровать была единственной во всей комнате. Она находилась у левой стены, и отстояла от нее где-то на три фута. На правой стене, довольно далеко от меня, было окно во всю длину. Однако когда я попробовал приподняться, чтобы осмотреться, то обнаружил, что все мое тело заковано в гипс. Нет, к счастью, не все тело, моя правая рука по-прежнему была свободна. Обе ноги были заключены в гипсовую повязку. Гипс, покрывавший левую ногу, был соединен с гипсом, покрывавшим правую ногу, широкой секцией, обвивавшейся вокруг туловища и призванной зафиксировать раздробленное правое бедро. Левая рука была в гипсе от пальцев до плеча и наклонена под углом девяносто градусов. Никогда в жизни у меня не было переломов, и вот я получил все это по полной программе. Три мои конечности были в гипсе, плюс широкий гипсовый пояс, охватывавший мои чресла, доходивший до пупка и соединявший гипс на ногах. Эта конструкция определенно действовала мне на нервы.
Однако даже в этой не слишком удобной позиции я мог довольно много узнать о своей комнате. Дверь, состоящая из двух металлических секций, открывающихся в разные стороны, находилась далеко слева. Стены было абсолютно голые, без каких-либо «опознавательных знаков» или самых маленьких картин. В дальнем правом углу стояли стол и два стула. Там сидели двое в штатском. Они не двигались. Кроме них в палате находилась медсестра. Она подошла ко мне, и тут я почувствовал сильное головокружение и страшную жажду, которая всегда наступает после наркоза. Гипсовая повязка меня душила. Я не мог пошевелить ни одной частью тела и чувствовал чудовищную слабость. Я знал, что медсестра находится рядом и по-арабски попросил воды. Она взяла медицинский шпатель, обмотанный влажной марлей, и засунула мне в рот. Я высосал всю воду и попросил еще. Когда же я наконец избавлюсь от этой жажды, которая так меня терзает… собственно, уже сколько времени? Мысленно посчитав, я понял, что начался мой третий день в Египте.
Медсестра заговорила со мной по-английски. Она спросила, как я себя чувствую. Что-то пробормотав в ответ, я впал в полубессознательное состояние. Я понимал, что спешить мне решительно некуда. Чувствовал себя отвратительно.
Я проснулся около полудня, хотелось пить и избавиться от гипса. Теперь в комнате находились три медсестры. Одна из них подошла и представилась, сообщив, что она — старшая медсестра. Затем она вновь смочила мне рот с помощью шпателя и сказала, что я в порядке. Двое охранников теперь стояли около кровати и с любопытством меня рассматривали. Две другие медсестры присоединились к старшей, отодвинули охранников, начали мыть меня и менять постельное белье. Постепенно я отошел от наркоза, в голове прояснилось, и я постарался изучить свое новое местопребывание. К еде, которую мне принесли, не мог даже прикоснуться.
Неудобный гипс все время заставлял меня извиваться. Но все еще был мягким и немного сырым, и я чувствовал, как он трескается от моих движений. Вечером Саид навестил меня в больнице. Он с восторгом говорил о замечательном лечении, получаемым мной, сказал, что египтяне исполнили свою часть сделки и что мне не следует забывать о своем обещании. «Израильский летчик никогда не лжет», — напомнил он мне с улыбкой.
В гипсе на правом бедре египетские врачи оставили небольшое окошко над открытой раной, из которой торчала кость. Время от времени медсестра открывала окошко, прочищала рану, посыпала ее стрептоцидом[14] и снова закрывала окошко. Несмотря на эту процедуру, по ночам у меня поднималась температура, и я точно знал, что у меня инфекция, возможно, из-за открытой раны. Пользуясь тем, что мне нужно глотать таблетки, я пил как можно больше воды, надеясь приглушить жажду, мучившую меня постоянно.
Когда я открывал глаза, в комнате неизменно находились два охранника и разные медсестры. Постепенно наладилась повседневная рутина: умывание и смена постельного белья утром, не слишком успешные попытки меня накормить, визит доктора раз в день, постоянно трескавшийся гипс…
Вечером меня снова отвезли в операционную в сопровождении нескольких медсестер, среди которых были и те, кому не было поручено заботиться обо мне. Видимо, в больнице прознали, что здесь находится израильский пилот, и захотели посмотреть на редкого гостя. Пока меня катили по коридору, я держался правой рукой за спинку кровати над головой. Одна из сестер легонько погладила мои пальцы, видимо, не в силах сдержать желания коснуться пришельца из чужого незнакомого мира. Я не мог ничего сделать и быстро разжал, а затем снова сжал свои пальцы. Египтянка вскрикнула и отдернула руку. Все засмеялись.
Кровать катилась дальше, и медсестра, увы, больше не гладила мне пальцы. Когда я проснулся на следующее утро, то увидел, что начавший разваливаться гипс заменили и что мои ноги соединены теперь прочной распоркой, не дававшей двигать ими и, соответственно, не позволявшей еще раз сломать гипс. Чтобы ускорить застывание, над ней поместили небольшой радиатор.
Я еще не выстроил никаких отношений ни с одной из сестер, работавших посменно. Всего их было восемь, по две медсестры в каждой смене. Обреченный на неподвижную жизнь в своей гипсовой тюрьме, я сосредоточился на боли и дискомфорте, на температуре, подскакивавшей каждый вечер и не спадавшей до утра, а также на попытках выяснить, каким правилам поведения мне нужно следовать.
Охрана также состояла из четырех пар, менявшихся каждые двадцать четыре часа. Одни охранники просто наблюдали за мной из угла, другие подходили и пытались со мной заговорить. Я все еще не мог есть. Мой обмен веществ все еще не восстановился, и это лишь ухудшало мое состояние.
Меня интересовало, как разные окружающие люди ко мне относятся. Али, один из охранников, сидел у кровати и говорил, что не отойдет от моего изголовья, пока я не съем завтрак. Он объяснял, как важно есть, чтобы поправиться, резал мясо на мелкие кусочки, чистил мне апельсины и делил их на дольки. Другой охранник, чье имя я забыл, никогда не упускал случая сделать мне гадость. Закончив есть в своем углу, он подходил ко мне, склонялся над моей головой и громко рыгал мне прямо в лицо. Когда его просили вынести за мной «утку», он поднимал ее так, что половина содержимого выливалась мне на живот, замочив большую часть простыни и матраса.
Хотя охранники отличались друг от друга и внешне, и социальным происхождением (последнее тоже было очень заметно), я классифицировал их исключительно по отношению ко мне. Оно менялось от враждебности сторонника уринотерапии до сострадания другого, по всей видимости студента, для которого охрана была подработкой, — как-то вечером он засунул мне под одеяло шоколадку.
Отношения с медсестрами оказались несколько более сложными — возможно, поскольку их рутинная работа включала заботу обо мне на самом интимном уровне. Они мыли меня, обрабатывали рану на бедре, переворачивали меня с боку на бок утром и вечером, меняли простыни, протирали спину спиртом и присыпали кожу тальком, чтобы избежать пролежней.
Их отношение ко мне тоже варьировалось от нескрываемого неприятия до искренней симпатии. Одна из них, Айша, проявляла ко мне особый интерес. Она пыталась организовать свои смены так, чтобы именно ей выпадало массировать по вечерам мою спину. Это заметили охранники, и однажды вечером самые грубые охранники попытались не впустить ее в комнату поздно вечером, когда я был один. Однако она настояла на своем, оттолкнула их и вошла. Подойдя к кровати, она помогла мне повернуться на левый бок и начала нежно массировать. При этом она, как обычно, говорила со мной по-английски, рассказывая о моем состоянии и пытаясь побольше узнать обо мне.
Время от времени со мной заговаривала старшая медсестра. Я благодарил ее за то, как сестры заботятся обо мне, и говорил, что в один прекрасный день смогу проявить гостеприимство, пригласив в Израиль.
— Что Вы такое говорите? — отвечала она. — Вы же знаете, что стоит мне выйти из самолета в аэропорту в Лоде, как люди набросятся на меня с ножами и зарежут на месте.
Это был один из моментов, заставивших меня задуматься об огромной цене, которую мы платим за неверные представления друг о друге; цене, которую в конечном итоге платят те, кто физически участвует в этом конфликте. Я выразил искреннее недоумение по поводу сказанного, но она остановила меня движением руки, сказав: «Вы прекрасно знаете, что произойдет».
На седьмой день пребывания в больнице около девяти вечера дверь отворилась, и вошли Саид и еще один мужчина, которому на вид было за пятьдесят. Подобно многим египтянам, которых мне довелось видеть до сих пор, он носил рубашку, застегивавшуюся спереди на крупные пуговицы, с двумя большими карманами внизу. Прямо за ним вошли два солдата, которые принесли и поставили у кровати маленький столик. Саид и его товарищ спросили, как я себя чувствую, и добавили, что мое состояние явно позволяет приступить к исполнению второй части нашего соглашения, т. е. начать допрос. Мое сердце бешено застучало. Я понимал, что выбора у меня нет, и придется ответить на вопросы египтян.
Дознаватель, который не назвал своего имени, попросил стакан чая и спросил, не хочу ли я пить. Инстинкт подсказал мне, что нужно отказаться. Отвечать на вопросы дознавателя, прихлебывая чай, мне казалось недостойным офицера-летчика. Однако, начиная со второго допроса, я совершенно поменял стратегию: если тебе что-то предлагают — бери и проси еще. Медсестры и охранники находились далеко от кровати, за столом были только мы трое. Я лежал в кровати, Саид и дознаватель сидели по другую сторону столика.
На протяжении всех семи дней пребывания в больнице я пытался придумать себе ложную биографию, которая окажется достаточно прочной, чтобы не рассыпаться в ходе допросов.
Эта альтернативная реальность покоилась на двух основаниях. Первое — я пилот-резервист. Поэтому я летаю очень редко и приписан к эскадрилье, охраняющей Тель-Авив; большинство моих вылетов — патрулирование воздушного пространства между Тель-Авивом и Негевом. Второе: я летчик, чья эскадрилья базируется на военном аэродроме в Герцлии. Я помнил, что, согласно документам, захваченным во время Шестидневной войны, египтяне верили, что у израильских ВВС гораздо больше аэродромов, чем их было на самом деле. Одним из них был аэродром в Герцлии, который к тому времени давно служил гражданским аэродромом для легкой авиации. Я понятия не имел, можно ли построить достаточно достоверную историю, покоящуюся на двух столь хлипких основаниях, но, тем не менее, именно этим я собирался заняться.
Я позволил себе создать воображаемый мир. Больше всего меня беспокоило, что, если меня будут по многу раз спрашивать об одном и том же, смогу ли я всякий раз отвечать одинаково. Мне нужно было придумать распорядок жизни эскадрильи, решительно отличающийся от принятого в израильских ВВС, поскольку только так я мог объяснить, почему знаю так мало других пилотов. Просто немыслимо, насколько мы связаны привычной рутиной: малейшее отклонение ощущается как явная ложь, которая сразу же будет разоблачена. Однако на самом деле сидящий напротив тебя далеко не всегда владеет информацией, необходимой, чтобы опровергнуть твою историю. И реальность, созданная твоей фантазией, становится для него подлинной картиной мира.
К моему удивлению, я заметил, что создание альтернативной реальности меня немного расслабляло. Дознаватель настаивал, к примеру, чтобы я сообщил имена летчиков моей эскадрильи. Ребенком я жил в Тель-Авиве в доме с двумя подъездами. В то время в подобных домах все жильцы знали друг друга. В результате всем жильцам подъезда А я присвоил звание капитана, а всем жильцам подъезда Б — звание старшего лейтенанта. Так появилась на свет 118-я эскадрилья, которой в израильских ВВС нет и никогда не было. Допрос продолжался около трех часов. Наконец, дознаватель встал, пообещав завтра вернуться. Еще долго после его ухода я не мог заснуть. Мысль о том, что начался новый этап моего плена, этап допросов, оказалось таким потрясением, что заставило мыслить совсем иначе.
Утром пришли медсестры поменять простыни и подать завтрак. Они никак не показывали, что знают о вчерашнем допросе, и действовали совершенно рутинно. С волнением в сердце я ждал вечера, снова и снова повторяя историю, придуманную накануне. Однако Саид и дознаватель не появились.
В тот день меня навестил человек, которого я не знал, — впоследствии аналогичным образом меня посещало несколько офицеров разведки, — который спросил, не нужно ли мне что-нибудь. Я сказал, что я религиозный еврей, и что мне нужен еврейский молитвенник. На следующий день в мою комнату принесли молитвенник, который занял место на столике около кровати, рядом с китайской зубной щеткой.
Даже для нерелигиозного еврея еврейский молитвенник заключает в себе целый мир. Помимо молитв там приведены псалмы, талмудический трактат «Поучения отцов» и много других еврейских текстов. Встреча с печатаным еврейским текстом стала для меня колоссальным событием, а чтение молитвенника — основным занятием в те часы, когда температура была не слишком высокой.
На следующий день вечером дверь отворилась, и в комнату вошли Саид и дознаватель. На этот раз я попросил стакан чая, после чего, затаив дыхание, ждал, начнется ли допрос с того, что меня объявят лжецом, или продолжится с того места, где мы остановились в прошлый раз. Допросили ли они Нисима, и не получилось ли так, что он, сам того не зная, полностью разрушил мою историю? Нет, я не лжец. В Герцлии есть военный аэропорт, наша эскадрилья защищает Тель-Авив, я работаю строительным подрядчиком, и раз в месяц мы с моим напарникам тренируемся два часа, перед тем как совершить патрулирование. Я нарисовал взлетные полосы, дорожки для машин, здание эскадрильи, ангар, место, где стоят самолеты… Все это время я спрашивал себя, сколько времени продержится эта история. Тот факт, что я пилот-резервист, был подвергнут сомнению, когда дознаватель извлек из папки копию платежной квитанции, найденную кем-то из крестьян и переведенную на арабский.
Мне пришлось долго говорить о бухгалтерских премудростях, чтобы объяснить, как платят резервистам. Мне даже пришлось объяснить строчку, согласно которой одну лиру[15] вычли на «офицерский клуб» на базе Хацерим (где я прослужил два с половиной года, получив новое назначение всего три месяца назад). Мне до сих пор удивительно, как можно придумать объяснение столь экзотической вещи.
Я напомнил дознавателю и Саиду, что частью нашей сделки является встреча с представителем Красного Креста. Дознаватель поспешно ответил, что представитель Красного Креста непременно придет, но лишь после того, как закончится допрос.
— Сколько у вас вопросов? — спросил я. Он ответил: может быть, еще сто, сто пятьдесят.
Меня бомбардировали вопросами весь вечер. Я маневрировал между «не знаю» и выдуманными историями собственного изобретения. К концу вечера, когда дознаватель наконец закончил, я сказал ему, что считал вопросы, и сто тридцатый прозвучал уже давно.
— Как я понимаю, вы удовлетворены моим сотрудничеством. Теперь я надеюсь увидеть представителя Красного Креста, — добавил я.
Однако дознаватель пренебрежительно ответил:
— Нам предстоит еще долгий путь, мы только начали.
— Я отвечаю еще на двадцать вопросов и после этого хочу видеть представителя Красного Креста.
Вмешался Саид и сказал, что я не понимаю, о чем говорю: «Здесь, в Египте, мы не считаем вопросы». Я сказал ему, что рассчитываю, что на честность, проявленную мной как военным, египетские военные ответят такой же честностью. Египтяне повернулись ко мне спиной и вышли.
Время от времени в мою комнату заходили. Каждый раз это были разные люди, и я полагал, что это сотрудники египетской разведки, получившие разрешение взглянуть вблизи на столь необычное существо — израильтянина. Они не пытались получить от меня информацию, но просто беседовали из чистого любопытства. Единственным способом поддержать баланс в этой асимметричной ситуации было спрашивать в ответ: «А где вы были во время Шестидневной войны?» (Египтяне называют ее войной 67 года). Большинство посетителей отвечали уклончиво. Никто из них не сказал, что участвовал в боевых действиях. Очевидно, что все они служили на разных должностях в штабе разведки в Каире.
Один посетитель удивил меня неожиданным ответом: «В это время я жил». Я удивился, сказав, что не понимаю, что он имеет в виду: «Я стер эти дни из календаря и из моей биографии. Это не часть моей жизни!» Он напрягся, и я не знал, что сказать. Наш милый разговор сменился гнетущим молчанием. Он встал и вышел.
Я не знал, как Саид и дознаватель поступят с тем, что я им сообщил. Появился ли сейчас хотя бы минимальный шанс для переговоров? Каков будет следующий шаг? Одна из проблем того, что ты один в плену, — отсутствие возможности с кем-нибудь посоветоваться. Кроме того, нет никаких источников информации. Ее не получить от других сочувствующих вам пленников, с которыми можно поговорить, нет возможности прочесть ее в чьем-нибудь взгляде или случайно подслушав чей-нибудь разговор. То, что я лежал совершенно обездвиженным, многократно увеличивало беспомощность и изоляцию.
Двумя днями позже, поздно вечером, дверь отворилась, и в комнату вошли Саид и дознаватель. Они подошли к моей кровати, словно во время посмелей встречи не произошло ничего особенного. «Где представитель Красного Креста?» — спросил я. Я спросил таким тоном, словно был совершенно уверен, что он придет вместе с ними.
— После того, как мы будем удовлетворены, — ответил Саид.
— Я готов говорить. Но только после того, как увижу Красный Крест.
Дознаватель встал, придал своему лицу самое серьезное выражение и спросил:
— Так Вы не будете отвечать на вопросы?
— Я же сказал вам: честность в обмен на честность.
Они развернулись и ушли.
Через пять минут дверь открылась, вошел солдат — откуда он пришел, да еще так быстро — и взял со столика молитвенник. Я занервничал. Понял, что мне предстоит трудный путь, но выбора не было. Сама мысль, что два вечера подряд я общался со своими тюремщиками, без физического давления, не давала мне покоя.
Невзирая на то что я непрерывно врал, создавая вымышленную реальность, сам факт, что этот разговор состоялся, а я в это время прихлебывал чай, причинял мне беспокойство. В любом случае, то, что произошло, не соответствовало тому сценарию поведения в плену, который я много лет держал в голове. Нормальная медицинская помощь, ничем не угрожающая повседневная рутина, периодические проявления сочувствия — все этот никак не оправдывало неисполнение всего того, чему меня учили, — не давать врагу никакой информации.
Заснуть мне не удавалось. Я не знал, что увижу, когда дверь откроется снова. Я был почти уверен, что меня вернут в тюрьму, хотя это было всего лишь ничем не обоснованным предположением. На рассвете я наконец задремал, и сестры разбудили меня, когда пришли менять простыни. Мысли, бродившие в моем мозгу, не давали мне покоя: что произойдет, если ты находишься в тюремной камере и испытываешь приступ боли, у которого нет внешних признаков, если заболят зубы, если, боже сохрани, камни в почках? Кто станет обращать внимание на подобные жалобы, если причину нельзя увидеть невооруженным глазом? Что происходит, если ты не только сидишь в тюрьме, но к тому же закован в гипс? Мой взгляд остановился на пальцах, торчавших из-под гипса на ногах. Что будет, если ноготь врастет в мясо и начнет причинять адскую боль?
Надия, одна из восьми заботившихся обо мне медсестер, была самой впечатляющей из всех. У нее была стройная осанка, она была на полголовы выше всех остальных и при этом обладала изящным телосложением. Она приписывала это своему турецкому происхождению — ее родители были мусульманами, но не этническими арабами. Она хорошо владела английским. Надия всегда носила черный бюстгальтер, который просвечивал сквозь белую униформу. Ее отношение ко мне было неизменно корректным и вежливым. В отличие от Айши, она не позволяла себе никаких проявлений симпатии, в отличие от некоторых коллег не имела никаких возражений против заботы обо мне. Язык ее тела и жесты производили именно то впечатление, которое необходимо для возникновения взаимного уважения. Наши разговоры то и дело касались личных вопросов. Она хотела понять, кто такие израильтяне и как я жил до того, как попал в плен. В обмен она рассказывала о себе, например, как ее родители переехали из Турции в Египет, или о своей мечте стать врачом.
Я подозвал Надию и сказал, что меня беспокоит ноготь на одном из пальцев ног. Она кивнула и продолжала что-то делать в комнате. Я решил, что она восприняла это как жалобу, не имеющую никакого медицинского значения. Через полчаса дверь распахнулась, и я увидел, как вошла Надия, катя перед собой большую металлическую тележку с медицинскими инструментами. Она подошла к кровати, откинула одеяло, смочила спиртом кусочек ваты и начала протирать пальцы. Пока я лежал, не веря своим глазам, она взяла маленькие ножницы и стала аккуратно и заботливо стричь ноготь большого пальца. Закончив работу и оставшись довольной состоянием ногтя, она выдавила из тюбика немного вазелина и помассировала ноготь и палец. Затем, не останавливаясь, она зажала своими пальцами другой палец и начала его стричь.
Я лежал в кровати, не в силах отвести от нее взгляда, наблюдая ситуацию, которая не обсуждалась ни на одном инструктаже о пребывании в плену. Я остро сознавал, что перед тем как меня оправят в тюрьму (и всем, что за этим последует), миловидная египтянка, которую я никогда больше не увижу, делает мне педикюр.
Закончив с правой ногой, она повернулась ко мне и спросила, доволен ли я ее работой. Я не мог произнести ни слова. Поэтому я лишь кивнул головой и подумал о том, что происходит сейчас в Израиле. Мне кажется, это произошло рефлекторно, чтобы уравновесить странную сцену, происходящую прямо здесь и сейчас в каких-то шести футах от моих глаз, — сцену, едва ли не перевесившую весь мой прежний опыт пребывания в плену. Надия между тем сосредоточилась на моей левой ноге. Закончив работу, она собрала использованные инструменты, сложила их в стоявший на коляске таз, снова укрыла ноги одеялом, взглянула мне прямо в глаза и вышла, не сказав ни слова.
Приближался вечер, в комнате не наблюдалось никакой суматохи. Мне, как обычно, принесли ужин. Таблеток, которые нужно принять, на подносе не было. Видимо, с точки зрения больницы мое лечение закончено — несмотря на то, что предстоял еще длительный период ортопедического восстановления. В комнате оставались два охранника. Они сидели в своем углу, курили, читали газеты и тихо беседовали между собой.
Около полуночи двери комнаты распахнулись настежь. Первым вошел Саид. Выглядел он мрачно и совсем не улыбался. За ним следовали четверо солдат, которые везли каталку с боковыми ограждениями. Они подошли к кровати, верно служившей мне двенадцать последних дней, и переложили на каталку. Никто не произнес ни слова. Саид явно не хотел начинать разговор, а я заранее решил, что не стану задавать вопросов, чтобы не услышать неприятных ответов. Меня выкатили из комнаты в коридор и загрузили в лифт, спустивший нас в больничное лобби.
В лобби был совершенно другой воздух. Это был воздух пришедший снаружи, с улицы; воздух свободных людей: не подогретый и не охлажденный — просто обычный воздух, ничего не значащий для людей, идущих себе по улице. Однако для меня он стал встречей с нормальным миром, с рутиной будничной жизни. Впрочем, встреча оказалась мимолетной. Один из солдат достал повязку и быстро завязал мне глаза, пока каталку везли к главному выходу, где нас поджидал микроавтобус.
Однако к этому времени я сообразил, как можно частично видеть, несмотря на повязку. Идея заключалась в том, чтобы немного приподнять нижнюю часть повязки, закрывающую кончик носа. Если это удастся, то получаются две щелки, через которые можно беспрепятственно смотреть вниз по обе стороны носа. После этого нужно лишь менять положение шеи, как можно сильнее откидывая назад голову.
Лежа на спине на матрасе, брошенном на пол микроавтобуса, я то и дело вздыхал и почесывал свое лицо, каждый раз понемногу сдвигая ткань с носа. Глядя вверх и по сторонам через окна микроавтобуса, я видел потемневшие здания Каира и с грустью прощался с больницей, с Айшей, с доктором Абсалемом и особенно с Надией.
Впереди лежала неизвестность.
Когда меня выгрузили из микроавтобуса, я понял, что меня возвращают в мою одиночную камеру. Маршрут носилок, повороты узких коридоров, сложные маневры, чтобы занести меня из коридора в камеру, — все было точно так же, как в прошлый раз. Когда носилки поставили на пол, я сорвал повязку. Камера, освещаемая одной-единственной лампочкой; солдат, которого я никогда не видел, накрыл простыней твердое возвышение, которое служило ложем… Прежде чем я увидел что-то еще, солдаты подняли меня и положили на простыню. Незнакомый солдат безмолвно продолжал делать свое дело — укрыл меня другой простыней и подложил свернутую простыню мне под голову. Тем временем солдаты, доставившие меня из больницы, взяли носилки и покинули тесную камеру, даже не взглянув в мою сторону Теперь здесь остались только я и новый солдат.
Он был смуглым и красивым, с длинными ловкими пальцами и добрыми глазами. Солдат представился Сами. Сначала он говорил по-арабски, а затем, когда я объяснил, что не понимаю, перешел на ломаный английский. В ярко освещенной камере я ясно видел, как из щелей вылезают насекомые и ползут по простыне, откуда они могли с легкостью забраться под гипс. Я показал на них. Сами вышел и вернулся с банкой керосина и тряпкой. Он разлил керосин и провел тряпкой по всем щелям в стене, чтобы убить насекомых и несколько улучшить внешний облик камеры.
Расстояние между моими ногами было больше, чем ширина ложа. Моя левая нога висела в воздухе, и мышцы голени начала болеть. Из-за металлической распорки, фиксировавшей гипс, я не мог сдвинуть ноги. Мне пришло в голову, что еврейская пословица «Сменил местопребывание — сменил судьбу», может подразумевать изменение к худшему. Я указал Сами на ногу, болтающуюся в воздухе. Он снова вышел и, к моему удивлению, вернулся со стулом, поставил его около кровати и уложил на него ногу.
Я решил, что теперь, когда с заселением покончено, Сами уйдет и оставит меня одного. Но нет, он сел на стул и спросил, кто я такой. Я ответил, что я израильский летчик и что был в этой камере прежде. Он улыбнулся и сказал, что теперь он знает, кто я. С помощью двух пальцев он снял мою повязку на левом глазу (никаких следов от раны на левой брови к тому времени не осталось).
— Откуда ты об этом знаешь? — спросил я.
— Я видел фотографию, — ответил он.
Я кивнул. Сами видел мою фотографию. Видимо, в газетах. Одну из сделанных в первый день моего пребывания в тюрьме. В Израиле знают, что со мной. Они знают, что я жив. Какое облегчение! В больнице дознаватель говорил, что о том, что я в плену, не было никаких сообщений и моя судьба зависит только от моего сотрудничества с египетскими военными. Несмотря на всю патетическую фальшь этого театра, я верил ему. Видимо, это происходит всегда, когда вы совершенно отрезаны от внешнего мира. И вот Сами, в своей попытке установить контакт, дал мне стопроцентную уверенность, что о моей беде знают. Разумеется, я не надеялся, что израильская армия точно знает, где именно я нахожусь. Тем не менее это была очень хорошая новость.
— Мой брат был убит на войне 67 года, — сказал Сами.
— Мне очень жаль. К сожалению, на войне убивают.
— Да. Но моему брату выстрелили в спину, когда он возвращался в Египет.
— Мне очень жаль.
Это звучало, словно мне очень жаль его брата. На самом же деле я жалел о том, что из всех египетских тюремщиков мне достался именно тот, который верит, что его брата убили выстрелом в спину. Мне было неинтересно, откуда ему известны обстоятельства гибели брата. Важно было лишь то, что я снова столкнулся с человеком, которого арабо-израильский конфликт затронул лично. Впрочем, судя по всему, Сами не был обижен лично на меня за гибель своего брата. Несмотря на очень плохой английский, пытаясь говорить со мной, он выглядел расслабленным и уверенным в себе, используя жесты, чтобы его лучше понимали. Поэтому я охотно отвечал, У меня еще не было опыта многодневного одиночного заключения, однако я уже успел оценить все прелести и блага случайного разговора с кем бы то ни было.
Беседа продолжалась долго, прежде всего из-за языковых сложностей. Сами все время переводил разговор на политику. Подобно многим другим египтянам, он упомянул висящую у входа в кнессет карту, на которой Израиль простирается от Нила до Евфрата, в качестве доказательства экспансионистской природы и истинных целей Израиля на Ближнем Востоке. Мое решительное отрицание существования этой карты было встречено с явным недоверием.
Сами настаивал: «А как насчет декларации Бальфура?»[16] Он произнес это триумфальным тоном и нараспев; сначала его голос звучал высоко, затем опустился ниже, а затем снова пошел вверх, фраза завершилась на той же ноте, что и началась. Его произношение несколько меня смутило, и я переспросил, имеет ли он в виду ту самую декларацию Бальфура. Я взглянул на Сами, египетского солдата, служащего охранником каирской тюрьмы, который явно не принадлежал к привилегированной египетской молодежи. Сами не только знал о декларации Бальфура, объявившей Палестину местом, где будет создано еврейское государство, но и упомянул о ней в нашем разговоре как о причине существования еврейского государства на Ближнем Востоке.
В три часа утра, так и не наладив израильско-египетских отношений, но начав налаживать отношения между нами, Сами заявил, что идет спать. Он вышел из камеры, запер ее, и я услышал его шаги, удаляющиеся по коридору. Лампочка над моей головой по-прежнему горела. Я закрыл глаза и попытался заснуть, все еще не зная, по каким правилам будут вести себя с израильским летчиком, который не хочет говорить.
Проснувшись, в первые секунды я не мог понять, где я.
Было еще раннее утро, но в камере уже становилось жарко. Я по-прежнему был облачен в свой гипсовый костюм, однако лежал не на больничной койке каирского госпиталя, а на жестком тюремном ложе. Надо мной — асбестовый потолок с одинокой лампочкой посередине, горевшей так же, как и тогда, когда я отключился. Слева от меня находилась дверь камеры с небольшим окошком, чтобы охранники могли заглядывать внутрь. Напротив, высоко, прямо под асбестовым потолком находилось маленькое окошко, которое целиком закрывал деревянный щит.
Дверь отворилась и вошел новый охранник. Он был ниже и массивнее Сами. Его темную щеку украшал шрам вроде тех, которые появляются, когда падаешь на что-то острое и зазубренное. В отличие от Сами, он не улыбался. Поставил на мой гипс жестяной поднос, на котором лежал завтрак, aysh we-gebna, пита с белым сыром. Сыр был очень соленым, но этот сыр и эта пита были единственной пищей. Из-за сыра я почувствовал жажду и попросил воды.
Осман (так звали этого охранника) вышел и вернулся с графином воды. Я молча ел, Осман пристально наблюдал за мной. Я предпочел бы, чтобы во время еды на меня не смотрели, но в этом вопросе я вряд ли мог повлиять на свое окружение.
Я был весьма озабочен тем, как в этих обстоятельствах восстановить свой статус офицера; это было очевидно и мне и ему. Этот вопрос оставался главным на протяжении всего моего плена. Я не мог играть никакой другой роли — ни дурачка, сбитого с толку, ни своего в доску парня, ни смирнягу, готового подчиняться, ни горячего сторонника республики Египет. Этот образ мне нужно было в первую очередь поддерживать в собственных глазах. Прежде всего, я не должен был показывать, что мне плохо — и в принципе, и в особенности на глазах у охранников. Осман не сводил с меня глаз. Я доел и дал знак, что мне нужно справить нужду. Осман вышел и вернулся с «уткой» вроде той, которой я пользовался в больнице. Для мочи он принес пустую банку от кукурузы без крышечки. Я понял, что наши отношения будут непростыми. Конечно, тюремным охранникам приходится выполнять неприятные приказы, но заботиться о моей гигиене, словно больничным, сиделкам, было для них слишком. Мне было интересно, используют ли они все мои слабые места, или проведут четкую демаркационную линию между различными методами давления.
Впервые в жизни мне было не с кем посоветоваться. Если бы в этот момент вошел Саид, простой вопрос, заданный мной, стал бы проявлением слабости.
Как раз когда я размышлял на эту тему, дверь камеры отворилась, и появился Саид. Атмосфера в камере сразу стала напряженной. В течение последних двух недель я постоянно подчеркивал, что я капитан израильских ВВС, и Саид, звания которого я не знал, но явно было ниже моего, неизменно проявлял ко мне уважение во время больничных встреч. Однако сейчас я оказался в одиночной камере, подобно самому ничтожному из всех заключенных, и эта новая ситуация подразумевала, что Саиду нужно заново строить отношения. Нам обоим было совершенно очевидно, что надо стать напарниками, и от наших отношений будет зависеть; как я буду жить в плену, продолжительность которого оставалась неизвестной.
Саид приказал Осману покинуть камеру и очень жестко обратился ко мне. Он хотел знать, понял ли я, что к чему, и собираюсь ли упорствовать дальше и молчать. Хотя я и понимал, что не смогу удержать эту позицию, я повторил, что рассказал все, что знаю, и что хочу видеть представителя Красного Креста. Саид даже не счел нужным ответить. Деревянная дверь закрылась, в замке повернулся ключ. Я снова был один.
В полдень принесли обед. Снова пита с белым сыром, плюс кусок мяса. Мясо было какого-то странного цвета. С фиолетово-лиловым оттенком. На одном конце стояла печать поставщика. Я не смог к нему притронуться. В камере становилось все жарче, у меня стали отекать веки.
Во сне я перенесся на авиабазу Хацор. Я стоял на крыльце здания 105-й эскадрильи. Вокруг с деловым видом сновали пилоты, беседуя друг с другом, снимая и надевая на ходу летную экипировку. Я опирался на металлические перила и почему-то ни с кем не мог заговорить. Лиц я не видел. Время от времени я обращался к летчикам, пытаясь заговорить с ними, но все были заняты, проходили мимо и не обращали на меня внимания. Я проснулся в ужасе и осознал, что я в той же камере; я чувствовал себя так, словно мне на голову внезапно свалился камень. Подступила тошнота, а вместе с ней понимание, что каждый раз, когда я засну и мне будет сниться Израиль, я буду просыпаться в к этом ужасном месте.
Мне хотелось пить. Я позвал Османа, попросил воды, он вышел и вернулся с графином. Это меня успокоило, поскольку я понял, что смогу получить столько воды, сколько захочу, и что пытка жаждой не в ходит в список допустимых мер давления, по крайней мере сейчас. Я попросил еще, и Осман принес мне еще один графин.
В камере стало еще жарче. Правая стена превратилась в радиатор, наполнявший камеру палящим жаром полуденного солнца, которое в это время сияло большую часть суток. Из тюремного репродуктора непрерывно лились цитаты из Корана. Наступил вечер, и я услышал, как происходит смена караула. Сержант отдавал приказы, с лязгом отпирались и запирались замки… Звуки, доносившиеся снаружи, постепенно обретали смысл. Они несли информацию о базовых составляющих здешней жизни, создавая ощущение ежедневного распорядка.
Вечером тюрьма успокоилась. Воздух наполняли бесконечные песни Умм Кульсум[17], никаких других звуков не было слышно. Вечернее одиночество было наиболее мучительным. Оно служило напоминанием, что все нормальные люди заканчивают работу и вот-вот разойдутся по домам и будут отдыхать. Я вспомнил, что такое же мрачное вечернее настроение возникало у меня в те дни, когда я оставался на боевом дежурстве на базе Рефидим на Синае, когда нужно было забыть про семейное общежитие и все, что оно олицетворяет, и мы, четверо дежурных пилотов, сидели в специальном помещении с твердым ощущением, что жизнь проходит мимо.
Знакомая вечерняя тоска возвращалась, многократно усиленная мыслями и по поводу моего плена. Я пытался предугадать, что будет дальше, чтобы прикинуть, как долго мне здесь находиться, но у меня не было никаких твердых данных, на которые можно было бы опереться. Сами принес мне ужин — снова пита, белый сыр и стакан воды — и исчез, не сказав ни слова. Я понял, что он сменил Османа, и порадовался, что в моей жизни появляется какой-то порядок. Эту ночь я спал крепко.
Утром я проснулся в пустоте. Глубоко в душе я хотел верить, что одиночное заключение окажется кратковременной интерлюдией, призванной сдвинуть дело с мертвой точки, а затем меня снова вернут в больницу, в знакомую палату, из окон которой виден Каир, с меняющимися медсестрами и даже охранниками. Это место, где из-за травм в я должен находиться. Вместе с тем я понимал, что с этого момента моим домом будет эта камера.
Одиночное заключение полностью соответствует своему названию. Мои мысли метались, словно птицы, запертые в клетке, с каждым часом все быстрей и отчаянней.
Я был изолирован не только от внешнего мира, но и от своих египетских тюремщиков. Наши отношения ограничивались тем, что они кормили меня и выносили за мной судно. Время от времени Сами приводил с собой других тюремщиков и показывал им меня. Они разговаривали между собой по-арабски и вместе смеялись. Я стал домашним животным Сами и Османа. Поскольку я был старше их по званию, это казалось мне неправильным, и я изо всех сил старался игнорировать их всякий раз, когда они входили в камеру.
Шло время. Тревога и ощущение собственной беспомощности возрастали день ото дня. Я привык функционировать, когда рядом со мной есть другие люди. Я не знал, как жить, когда любая деятельность сведена к нулю. Не обращая на меня внимания, тюремщики демонстрировали свою силу. Было видно, что у них есть время и что спешить им некуда. С их точки зрения, я мог оставаться в тесной камере, сколько пожелаю. Неуверенность относительно будущего подтачивала мои силы. Где недельное расписание эскадрильи? Где требовательный график, который ежедневно вывешивали на доске в комнате для совещаний? Где штрафы, которые должны были платить в фонд эскадрильи тот, кто опаздывал больше чем на минуту? Я был заперт в капсуле и казался единственным человеком в мире, который ни на что не влияет.
В камере жужжала муха. Я решил ее поймать, стал следить за ее полетом и обнаружил, что ее маршрут остается неизменным. Снова и снова она перемещалась между четырьмя точками: середина камеры — середина левой стены — гипс на моем животе — середина правой стены. Маршрут отличался немыслимой точностью. Единственной возможностью поймать ее был момент, когда по дороге к правой стене она отдыхала на моем гипсе. Это была огромная муха, чье жужжание действовало мне на нервы все сильнее и сильнее. Однако все мои попытки — сначала поймать ее живьем, а позже, когда я начал испытывать к ней острую личную неприязнь, убить одним сокрушительным ударом — оказались тщетными. Не было никакой возможности от нее избавиться без Сами или Османа. Наконец, муха села на потолок и затихла. Мне пришло в голову, что, когда муха сидит на потолке, она фактически стоит вниз головой! Это сразу же переключило мои мысли на перевернутые полеты[18], и как в этот момент пилоту совершенно неважно, в каком положении он находится относительно земли.
Буду ли я снова летать? Это выглядело маловероятным. Было очень странно думать о том, как быстро закончился путь, с которым были связаны все мои жизненные ожидания. Мои мысли мешались.
Правая стена раскалялась все сильнее. Муха по-прежнему оставалась в моей камере и, судя по всему, за мной наблюдала. Я же заканчивал еще один день, который провел бессмысленно и бесполезно.
Дни сменяли друг друга. На пятый день дверь отворилась, и явился Саид в своей неулыбчивой ипостаси. Как обычно, он был в штатском — в брюках и пиджаке. Он отличался от всех, кто имел со мной дело, причем не только тем, что не носил усы. Так или иначе он все время пытался донести до меня: «Я — только гонец».
Он вошел в камеру и сказал, что пришел узнать, как у меня дела. Он начал разговор, и я тщательно подбирал слова — чтобы не показаться нервным и в то же время не создавать ложного впечатления, что я всем доволен и наслаждаюсь ситуацией. Он в свою очередь тоже не позволял себе крайностей, но всего лишь хотел убедиться, что все понимают, кто здесь начальник, а кто подчиненный. Он сказал, что как только я соглашусь продолжить допрос, мое положение изменится к лучшему. Я ответил, что прежде хочу видеть представителя Красного Креста. Он помрачнел и сказал, что официального сообщения о моем пленении еще не было, и моя дальнейшая судьба еще обсуждается, встреча с Красным Крестом совершенно исключена. И хотя я был уверен, что сообщение о пленении давно опубликовано, у меня снова возникли сомнения, и я в очередной раз проклял полную изоляцию и отсутствие достоверной информации. Я взглянул ему в глаза. Он повернулся и вышел, не сказав ни слова.
По мере того как дни сменяли друг друга, ощущение одиночества и безделья уступало место страху. Чего я боялся? Многого. Я боялся, что подчинюсь дознавателям и выдам им все военные сведения, которые храню в голове. Что когда это произойдет, я буду умолять о пощаде, плакать и валяться в ногах, совершенно утратив человеческий облик. Я также боялся того, каким образом меня доведут до этого. Сначала я долго просижу в одиночке. Затем издевательства увеличатся и превратятся в действительно болезненные истязания, и единственной частью тела, над которой я не утрачу контроль, будут мои глаза, благодаря которым я смогу наблюдать разные действия, не в силах прекратить пытки, которым меня подвергнут.
Страх, поселившийся во мне, жил своей жизнью. Стоило соответствующей мысли появиться в моем мозгу, как ее было не остановить. Мое дыхание учащалось, и я убеждал себя, что прямо сейчас какие-то люди сидят где-то в Каире и разрабатывают именно этот сценарий — с той разницей, что для них это совершенно реальный план, который необходимо воплотить в жизнь. Тонкие тюремные стены смыкались вокруг меня, и я с тоской мечтал о том, как это будет здорово избавиться от гипса, иметь возможность переворачиваться с боку на бок, ходить кругами, приседать, отжиматься и вообще делать все, что здоровый узник может делать даже в малюсенькой камере площадью в несколько квадратных футов. Мое физическое состояние обрекло меня на мучительную бесконечную неподвижность. Чтобы мышцы не атрофировались, я все время вращал головой то вправо, то к влево, и с большим трудом удерживал тело в таком положении, чтобы спина не слишком тесно соприкасалась с твердым ложем и на ней не образовались пролежни.
Наконец, мне удавалось справиться со страхом. Я лежал на спине, регулируя дыхание, стараясь дышать пореже, и наслаждался непривычным ощущением покоя, погружавшего меня в сон и позволяющим не замечать жару, нескончаемые песни Умм Кульсум и даже Османа, зашедшего, чтобы взглянуть, все ли в порядке. Сон, и больше ничего.
Через восемь дней после того, как меня бросили в одиночную камеру, я вдруг осознал, что у меня нет никакого «оружия». Шло время, голые стены казались все более давящими и угрожающими, мое тело покрылось своего рода черной коркой. Скорее всего, этой коростой я был обязан поту, ежедневно высыхавшему на моей коже, когда западный ветер охлаждал камеру. Насекомые, которых Сами изгнал с помощью тряпки и керосина, начали возвращаться. Лампочка под потолком светила день и ночь, за асбестовой стенкой можно было услышать крыс, моя голова переполнилась цитатами из Корана. Я научился просыпаться после того, как во сне уносился домой, в Израиль, привык к диете из черствых пит, соленого белого сыра и воды. Я даже привык к тому, что мои тюремщики делают мне мелкие гадости, касающиеся потребностей человека, закованного в гипс. Однако у меня не получалось привыкнуть к тому, что я стремительно превращаюсь в неразумную амебу, не знающую, что день грядущий ей готовит. Каждый следующий день казался хуже предыдущего.
На восьмой день в камеру снова зашел Саид. Я сказал, что согласен, чтобы допрос был продолжен.
В полночь дверь камеры распахнулась, и я отправился к следующей станции своей одиссеи. Сняв с глаз повязку, я обнаружил, что нахожусь в большой комнате. Не просто больше, чем камера, где я провел восемь последних дней, но действительно очень большой, около двадцати футов в длину и пятнадцати футов в ширину. Кровать в центре комнаты была очень высокой и широкой. На полу около кровати стоял большой письменный стол, а рядом с ним — широкий стул. Справа от кровати находился маленький столик. Кроме этого комната была совершенно пустой. Было зябко: кондиционер, прикрепленный к стене, работал на полную мощность, превращая комнату в холодильник.
В комнате меня ждал Сами. Приветливо улыбнувшись мне, он застелил мою постель, чтобы я мог лежать с комфортом и укрываться простыней. Я попросил его выключить кондиционер. Он ответил, что так он настроен и изменить это никак нельзя. Поскольку я видел, что это самый обычный кондиционер, я попытался объяснить Сами, что у него есть два регулятора, один для температуры, другой для скорости вращения вентилятора. После нескольких попыток объяснений на ограниченном арабском о работе кондиционера Сами рассердился и сказал: «Здесь кондиционеры не такие, как в твоей стране. Возможно, его отрегулируют завтра».
Чтобы я согрелся, он принес еще одно одеяло и укрыл меня им. Я указал на грязь, покрывавшую мое тело. На потемневшей коже кое-где проступали более светлые полосы. Дело в том, что, находясь в одиночке, я пробовал очиститься, отскребая грязь ногтями на правой руке. Это превратило меня в человека-зебру, так как мне удавалось очистить отдельные участки. Сами вышел через дверь, находящуюся за моей спиной и ведущую в соседнюю комнату, служившую, судя по всему, караулкой. Оттуда он вернулся с полотенцем, смоченным теплой водой, и начал меня обтирать: сначала лицо, затем правую руку, единственную открытую часть моего тела. На этом ему пришлось остановиться, поскольку полотенце стало совершенно черным и бесполезным.
Все это позволило мне почувствовать, что я возвращаюсь к цивилизации. Однако я знал, что у этого есть цена, которую мне придется заплатить, хотя не догадывался, в какой форме это произойдет.
Я наслаждался комфортной кроватью. После восьми дней на жестком ложе мои волосы стали как проволока, тело воняло, у меня отросла длинная неряшливая борода. Однако сейчас я снова лежал в нормальной постели. Сами сообщил мне, что с этого дня у меня будет только два надзирателя: он будет дежурить по ночам, а Осман — днем. Я сказал, что хотел бы увидеть свое лицо, и из соседней комнаты мне принесли осколок зеркала. Я попросил побрить меня, как меня брили в больнице. Сами сказал, что мне стоит подумать о том, чтобы оставить усы, поскольку мужчина должен быть с усами. «Ты же летчик, тебе положены усы!» — настаивал он.
У меня состоялся долгий разговор с самим собой, как следует понимать, что я сам, добровольно согласился на продолжение допроса. В результате я не мог заснуть почти до рассвета. Когда я проснулся, в комнате находился Осман. Завтрак оказался несколько более изысканным, чем обычно. На подносе стояла пластиковая тарелка, на которой, помимо питы и белого сыра, лежали маленький помидор и немного джема. Рядом с тарелкой стояла кружка с чаем — первый горячий (ОК, чуть теплый) напиток, который я не видел с того дня, как покинул госпиталь. Я ожидал, что допрос возобновится вечером, и нервничал в ожидании.
Какой капитан Гиора Ромм будет участвовать в этом допросе? Тот, которого я создал, попав в плен, или настоящий?
Впервые у меня появилась возможность пообщаться с Османом. Он казался менее интеллигентным, чем Сами, и, вне всяких сомнений, менее приятным. Его английский был самым минимальным. Однако понимая, что в его обществе мне предстоит провести много дней, пока я буду в этой комнате, мне нужно было понять его и обеспечить коммуникацию между нами. Он забрал поднос от завтрака и поинтересовался, все ли в порядке. Я сказал ему, что хотел бы продолжить мытье. Он спросил, как ко мне обращаться. Я ответил, что ему следует называть меня моим воинским званием капитан. «Naam уа kaptan!» ответил он по-арабски, — «Слушаюсь, капитан!»
В больнице ко мне тоже обращались «капитан», и я полагал, что из всех вариантов этот является наилучшим. Поэтому пока это было возможно, я настаивал на таком обращении. Вместе с Османом мы занимались моей гигиеной около двух часов, и я чувствовал, что готовлюсь к вечернему допросу, словно невеста к предстоящей свадьбе.
Осман открыл главную дверь комнаты (в левой стене) и ушел. Пока створки двери оставались открытыми, я смог бросить взгляд на широкий двор, куда она вела. Это был первый шанс восстановить связь с реальностью — двор, гравий, на небе светит солнце… Вид двора создал у меня ощущение, словно я вернулся в Египет из ссылки на далеком Чертовом острове[19]. Но тут дверь закрылась, и я остался один прокручивать в голове множество разных сценариев; продолжения допроса.
Что они делали все это время? Пытались ли они установить, кто я такой на самом деле? Удалось ли им это? Ведь между тем, кто я есть на самом деле, и тем персонажем, которого я для них придумал, дистанция огромного размера.
После Шестидневной войны я стал лицом израильских ВВС. Мое имя и фотографии появились на страницах всех израильских газет и многих международных военных изданий. Мой отец получал удовольствие, коллекционируя газетные статьи, которые различные еврейские общины присылали ему из самых разных стран на всех мыслимых и немыслимых языках. Ведь именно я сбил в одном воздушном бою пять вражеских самолетов, три МиГа-21 и два МиГа-17. На языке военных летчиков всего мира пилота, сбившего пять вражеских самолетов, называют асом.
Я стал первым израильским асом.
Помимо опасений, что египтяне увидят во мне летного гения и попытаются выжать из меня информацию, которой я не обладал, я боялся, что стану заложником пропагандистской войны между двумя странами: «посмотрите на героя Шестидневной войны, беспомощно валяющегося на земле, после того как его сбили наши египетские ВВС».
Когда 4 июня 1967 года началась война, практически вся израильская авиация была брошена в атаку на египетские аэродромы. Для охраны нашей территории на земле было оставлено всего двенадцать перехватчиков, по две пары из каждой из трех эскадрилий «Миражей». Было неизбежно, что египетские самолеты попытаются нас остановить.
Я был в первой паре.
Когда где-то за час до первых боевых вылетов я залез в кабину, сел в пилотское кресло и откинулся назад, чтобы наземная команда помогла мне подогнать лямки, мне казалось, что мне на плечи навалились все жители Тель-Авива. Еще через два часа, когда я уже начал опасаться, что не приму участия в самой важной операции в истории израильских ВВС, мы с Эйтаном (в нашей паре он был ведущим, а я ведомым) получили приказ: взять курс на Суэцкий канал.
В двух отдельных воздушных боях над авиабазой Абу Суэйр близ города Исмаилии, что недалеко от Суэцкого канала, я сбил два МиГа-21. В течение десяти минут я, Гиора Ромм, который всего пять лет назад учился в школе, сумел сделать то, что прежде ассоциировалось у меня исключительно с приключенческими романами и сценами из кинофильмов. В тот же день я совершил вылет на север, чтобы принять участие в атаке на сирийский аэродром Т-4 недалеко от древнего города Тадмора[20]. Тогда я сбил свой третий МиГ-21. К вечеру, когда дневные бои закончились и я оказался один, я в своих глазах стал совершенно другим человеком. Однако именно тогда я понял, что такое война. Дани Ангел, тоже боевой летчик и мой лучший друг в старших классах, погиб в день моего триумфа. И я понял, что зверь по имени Война обитает в пространстве между двумя точками — блестящим исполнением поставленной задачи и героической гибелью на поле боя.
Двумя днями позже я сбил над Синайским полуостровом два египетских МиГа-17. Так на третий день Шестидневной войны я стал первым асом в истории израильских ВВС.
Статей было много, и все на одно лицо. Меня называли воплощением израильского военного гения: молодой сабра, продукт израильской системы образования, активный член молодежного движения скаутов, сумел сделать то, о чем прежде мы читали в книгах о Второй мировой войне, вроде «Битва за Британию», «Спитфайр[21] над Мальтой» или «Повесть о настоящем человеке». Летчики-асы, их боевые вылеты — все это казалось историей, имевшей место в Европе в те времена, когда европейское еврейство едва не погибло в ходе величайшей бойни двадцатого века. И вот всего двадцать лет спустя молодой израильский летчик, пилотирующий один из лучших в мире боевых самолетов, французский «Мираж», сбивает в воздушных боях пять советских самолетов. Русских самолетов! Тех самых, которые накануне шестидневного блицкрига так пугали израильтян и их сторонников во всем мире, и в первую очередь евреев диаспоры.
Четыре сбитых мной самолета были египетскими. Что сделают со мной мои тюремщики, если узнают, кто я на самом деле? У них в плену оказался сбитый и обездвиженный символ израильского воздушного всемогущества, и это вызовет в Египте политическую бурю. Они станут демонстрировать меня на каждом углу, причиняя тем самым страдания моим близким.
Поэтому больше всего меня беспокоило, как долго я смогу хранить свою тайну. Когда меня допрашивали в больнице, я настаивал, что сделал самую скромную армейскую карьеру. Что же касается моего участия в «войне 67 года», я утверждал, что мой самолет был подбит во время первого же вылета и мне пришлось совершить аварийную посадку на авиабазе Рамат-Давид[22], откуда меня отвезли в больницу в Афуле, на севере Израиля, где я находился до конца войны.
В этой истории была доля истины, поскольку для хорошей лжи нужна твердая почва. Меня действительно подбили на второй день войны, я действительно совершил посадку в Рамат-Давид, получил травму и был доставлен в афульскую больницу. Однако на следующее утро я сбежал из больницы, вернулся в свою эскадрилью в Тель-Ноф[23] и в ходе единственного вылета, в котором принял участие, сбил над Суэцким каналом еще два египетских самолета.
Итак, между тем, кем я был на самом деле, и придуманным мной персонажем была дистанция огромного размера. Я ожидал, что рано или поздно дорого заплачу за это. Пока я пребывал в изоляции, в ходе бесконечных обсуждений с самим собой эта тревога многократно усилилась, и изначальное благодушие превратилось в состояние, близкое к панике.
Мне совершенно не хотелось обратно в одиночку! Ощущение удушья и пустоты, не покидавшее меня все время, когда я лежал в одиночной камере, все еще оставалось со мной. И я хорошо понимал, что эта камера находится на расстоянии двухминутной поездки с завязанными глазами на шаткой каталке.
Осман принес обед. Было очевидно, что предоставляя мне те или иные условия, египтяне следуют конкретной инструкции. Обед состоял из жареного мяса, овощей, миски риса и питы, разрезанной на четыре части. На десерт полагался маленький апельсин.
Как бы то ни было, дела явно шли в гору.
Время ползло медленно. В семь вечера вошел Сами, обратившийся ко мне «капитан». Он сел напротив меня за большой стол и достал свой ужин. Из Каира он привез фуль — вареные на медленном огне бобы, сложенные в кулек из газеты, и еще один кулек туши — специально приготовленных огурчиков, которые подают с фулем. Каждый из нас ел молча, он — свой фуль, я — свой ужин. Поев, Сами закурил. Судя по всему, он был заядлым курильщиком. Я заговорил с ним об этом — просто для того, чтобы установить с ним предпочтительный для меня формат отношений. Своего рода партнерство между заключенным и охранником, летчиком и тюремщиком, офицером и простым солдатом. Я надеялся, что выбранный мной подход будет воспринят как дружеский, а не снисходительный и в то же время породит чувство уважения к старшему по званию, пусть и врагу. Все это делалось для того, чтобы нейтрализовать имеющиеся в распоряжении моих тюремщиков возможности унизить меня, если они будут не в духе.
В десять вечера дверь вновь отворилась. Вошли Саид и еще какой-то мужчина. Стоило мне увидеть его, как у меня перехватило дыхание. Он был рыжеволосым, низкорослым, усатым и выглядел как гибрид Нисима Ашкенази — еще одного пленного израильтянина, и короля Хусейна[24]. Я не мог отвести от него взгляда, пока до меня дошло, что это ни тот, ни другой, а реальный человек.
— Это Азиз, — сказал мне Саид, — с этого момента беседовать с тобой будет он.
Подумать только: не «допрашивать», не «задавать вопросы», не выбивать из тебя душу, если ты не выдашь ему все, что нужно, — просто «беседовать». Весьма мягкая версия; происходящего, чуть более цивилизованная формулировка, возможно, призванное помочь мне переварить мысль о сотрудничестве, которое должно было вот-вот начаться.
Азиз изображал человека с большой властью и полномочиями. Он прошел прямо к большому столу, и, не взглянув на меня, уселся на стул напротив кровати, положил на стол кожаный портфель и достал толстую пачку бумаги. Медленно организовав себе рабочее место, он взглянул на Сами, стоявшего по правую руку, и приказал принести ahwah mazbut — самый лучший кофе, который подают на маленьком металлическом подносе вместе со стаканом холодной воды.
Саид сказал, чтобы принесли и ему тоже, а затем меня спросили, не хочу ли и я что-нибудь попить. Я попросил чай с лимоном — не потому, что не люблю кофе, а потому, что к этому моменту научился произносить chai maa lemoun правильно по-египетски, а также, выбрав другое, я дал им понять: перед вами — независимый человек.
— Начнем с самого начала, — сказал Азиз, указывая на лежащую перед ним пачку белой бумаги и отложив в сторону протоколы прежних допросов. Мои попытки разгадать его планы ни к чему не привели. Выражение его лица оставалось суровым и не давало повода заподозрить его в малейшей симпатии. Его поведение не имело ничего общего с благодушно-расслабленным «нам предстоит долгий путь, так постараемся же работать как можно лучше, чтобы побыстрее разойтись по домам».
Рядом с Азизом Саид казался еще ниже. Единственное, что я мог предположить, что передо мной офицер разведки египетских ВВС, которому поручено дело капитана Гиоры Ромма. Я очень надеялся, что его дальнейшее продвижение не зависит от успеха этого дела. Если бы я смог немного успокоиться, то, возможно, вспомнил бы, что, согласно всем имеющимся у меня сведениям, разведка египетских ВВС не способна найти Эверест, пока в него не врежется. Однако здесь, в просторной комнате каирской тюрьмы Абассия, Азиз был царем горы, а я — жертвой, приготовленной на заклание.
Азиз начал с вопросов о моей жизни. Чем дальше мы продвигались, тем любопытнее он становился: ему хотелось знать обо всех деталях моей карьеры с момента моего призыва в армию.
И тут возникла проблема.
За два месяца до того, как я попал в плен, мы с Мирьям съездили в США, где я подхватил несколько сленговых выражений вроде восклицания «Oh boy». Азиз не ездил в Америку с Мирьям и, видимо, не слышал этого выражения. Поэтому он воспринял его буквально и решил, что я назвал его мальчиком. Трудно было допустить большую ошибку в первый же вечер нашего знакомства. Без всякого кондиционера в комнате стало гораздо холоднее.
Тем временем я понял, что это было только прелюдией к настоящему допросу и что Азиз тщательно расставляет ловушки, чтобы проверить, в какую из них я попадусь. Пока продолжался допрос, я жил одновременно в двух мирах: внешнем мире, где я медленно и осторожно отвечал на каждый задаваемый вопрос, и своем внутреннем, где я старался запомнить все истории, которые я выдумывал.
Около двух часов ночи Азиз собрал свои бумаги, сказал, что мы продолжим завтра, и ушел. Саид последовал за ним, и сразу после этого в комнату вошел Сами, все это время сидевший снаружи, за дверью, ведущей во двор.
В эту ночь я снова не мог заснуть. Азиз был птицей гораздо более высокого полета, чем дознаватель в больнице. Если говорить честно, больше всего пугало в нем то, что я имею дело с одним из тех низкорослых людей, кто лечит свои комплексы излишней жесткостью. Я повторил про себя мою последнюю биографию и все сведения, придуманные в ходе допроса. В этот момент я отдал бы все за бумагу и карандаш! Однако комната, увы, была пуста. Здесь не было ничего, кроме меня и моей способности запоминать.
Азиз вернулся следующим вечером, в десять часов, снова вместе с Саидом. Снова ahwah mazbut. Снова Сами сидел на крыльце снаружи.
Однако самым удивительным было то, что я по-прежнему оставался пилотом-резервистом эскадрильи «Миражей», защищающей Тель-Авив и базирующейся на авиабазе в Герцлии. Я испытал облегчение, когда понял, что они до сих пор не знают, кто я. Однако теперь их интересовали подробности. Имена. Числа. Азиз хотел услышать о воздушном бое, в котором меня подбили.
— Какой был твой позывной? — спросил он.
— Ограда-2, — ответил я, вспомнив свой позывной во время первого вылета Шестидневной войны, когда я впервые в жизни оказался за границей и сбил два МиГа совсем недалеко от того места, где мы сейчас находились. В том бою, когда меня сбили, мой позывной был Тюльпан-4, и было совершенно неважно, скажу я сейчас правду или совру. Однако внутреннее желание не говорить ни слова правды было настолько сильным, что я придумал еще одну ложь, которую теперь придется добавить к истории моей, жизни.
Азиз стал углубляться в эту тему, пока наконец мы не начали обсуждать военно-воздушные силы в целом. Где базируются эскадрильи израильских ВВС? Где находится система контроля? Сколько у Израиля военных летчиков?
— Мне нужно знать все, — настойчиво произнес Азиз.
Я лежал перед ним, думая про себя; «А я не хочу, чтобы ты что-нибудь узнал». Было уже за полночь, и я попросил еще чаю. Драматическим жестом Азиз поднял руки на уровне глаз и трижды хлопнул в ладони. Хлоп, хлоп, хлоп.
Дверь отворилась и вошел Сами. Он покорно стоял, ожидая приказаний. На секунду мне показалось, что я смотрю спектакль о Гаруне аль-Рашиде, калифе Багдадском. Сами послали за новыми порциями горячих напитков. Азиз все не унимался. Ему хотелось узнать об израильских ВВС все, я же настаивал, что ничего не знаю. Я понятия не имел, в какой момент мои маневры и уклончивость приведут к тому, что они снова бросят меня в одиночку, однако понимал, что допрос перестал быть веселым развлечением.
Собственно, он никогда таковым и не был. Я уже знал, какие методы используют дознаватели, когда имеют дело с упорствующими военнопленными: чтобы познакомиться с этими методами, у меня было целых восемь дней — я напрягся и занервничал. Обидное для египтян «oh, boy» вырывалось у меня все чаще. Я чувствовал, что еще не нашел магической формулы, позволяющей хранить внешнюю невозмутимость, невзирая на внутреннее смятение.
На следующее утро после обычного завтрака мне вдруг пришло в голову, что у допросов, несмотря на всю их болезненность, есть и свои положительные моменты. Это гораздо лучше изоляции и одиночества. Пока мне удается врать, у меня остаются определенные возможности. Главной же моей слабостью станет момент, когда моя ложь будет разоблачена. Кто или что защитит меня в этот миг? В моем воображении сменялись различные сценарии для наказания, и ни один из них не предвещал мне ничего хорошего.
Азиз приходил почти каждый вечер. По его требованию в комнату принесли маленький столик, который поставили слева от моей кровати. Теперь он допрашивал меня с гораздо более близкого расстояния, чтобы иметь возможность видеть язык моего тела: как я обдумываю вопросы, как реагирую на них и т. д. Это напоминало игру в покер.
Он также немного смягчился. Время от времени он даже удостаивал меня улыбкой, в то время как бурный смех Саида наполнял всю комнату. Теперь мы делали перерыв, во время которого Сами приносил нам наши ночные напитки. По настоянию Азиза и Саида я тоже пил теперь ahwah mazbut. Я позволял себе отвлекаться на совершенно посторонние темы. К примеру, я рассказал им, как, будучи в Нью-Йорке, наблюдал прилунение «Аполлона-11». Я также заставил Саида поклясться, что неважно, пленник я или нет, он расскажет мне, когда состоится полет «Аполлона-12», и когда произойдет следующая успешная высадка на Луне.
Однако Азиза не интересовал «Аполлон-12». Он хотел знать номера израильских эскадрилий, имена летчиков этих эскадрилий, все об электронике «Миража» и бесчисленные подробности об израильских ВВС и Армии обороны Израиля. Таким образом он надеялся залатать дыры в картине, имевшейся в распоряжении египетской разведки. Тем временем я чувствовал, что нелегкая обязанность уберечь израильские ВВС от пристальных взоров египетской разведки лежит исключительно на моих плечах. Попытки не выдать врагу никакой ценной информации напоминали сложные маневры в воздухе, где есть только один вариант — идеальное исполнение.
На более деловом уровне меня не покидал страх, что за первой уступкой последуют и другие, которые будут нарастать, как снежный ком. Стоит сообщить одну достоверную мелочь, как тут же последует еще один вопрос, потом еще один, и не успеешь оглянуться, как вся столь искусно сплетенная ткань лжи разъедется по швам.
Как-то вечером мне удалось одержать важную победу. Меня спрашивали о типе радара, построенного ВВС в пустыне Негев в Мицпе-Рамоне. Для разнообразия на этот раз речь действительно шла о вещах, о которых я не имел ни малейшего представления, и я честно не знал, что сказать. Я ответил, что не знаю. Меня обвинили во лжи и через пятнадцать минут задали мне тот же вопрос. Затем он повторялся снова и снова. На меня обрушился усиливающийся гнев Азиза. Ближе к концу вечера этот вопрос был задан снова.
— Я не знаю! — закричал я без всякого предупреждения. Вся усталость, напряженность и страх, все неустанные заботы о безопасности и благополучии израильской военной авиации вылились в этот крик, так что от моего голоса задрожали стены.
— Не знаю! Не знаю!!! НЕ ЗНАЮ!!!
В комнате воцарилась тишина, Саид смотрел на меня с изумлением. До этого момента он ни разу не видел, чтобы я терял самообладание или повысил голос. Саид и Азиз обменялись взглядами, и больше к этому вопросу Азиз не возвращался. На следующее утро, когда я прокрутил в памяти события прошлой ночи, я отметил, что, кажется, это «я не знаю» оказалось спасательной веревкой, которую необходимо сохранить для действительно важных вещей.
Насколько же асимметрично противостояние между дознавателем и допрашиваемым, думал я. Более того, допрашиваемый понятия не имеет, что следователь знает из других источников. Он никогда не знает, задают ли ему вопрос, на который хотят получить ответ, или же проверяют достоверность его показаний. Однако хуже всего была мысль, не оставлявшая меня ни на минуту: что, если они сравнят мои показания с ответами Нисима, которого, несомненно, допрашивают параллельно со мной и который не знает о том, что я тоже в плену?
Следователь, впрочем, тоже не может знать, какие сведения хранятся в голове у допрашиваемого. Поэтому допрос со временем превращается в захватывающее интеллектуальное состязание. Поскольку следователь и допрашиваемый неизбежно вступают в контакт, это противостояние приобретает личный характер.
Одна мысль не покидала меня ни на секунду: в конце концов, если кто-то из нас окажется в одиночной камере, это точно буду я, а не Азиз.
По мере того как шло время, мои отношения с Сами и Османом становились все более близкими. День и ночь кто-то из них находился рядом со мной, они заботились о самых разных моих нуждах, наши беседы принимали все более личный характер. Все это сближало. Моим любимым надзирателем по-прежнему оставался Сами. Он был фанатом каирской футбольной команды «Замалек»[25], и мы подолгу говорили с ним о футболе. Он был мягче, его улыбка дружелюбнее. Я чувствовал, что, если меня прикажут избить, этим займется Осман, а не Сами.
Раз в неделю меня приходили брить. Тюремный парикмахер был низкорослым мужчиной. У него был коричневый кожаный портфель, откуда он доставал мыло, помазок и предмет своей гордости — бритву, которую он быстрыми и точными движениями точил о кожаный, туго натянутый ремень, зажимая один конец под мышкой, а другой в левой руке. Он брил меня очень осторожно, ни разу не порезав. Тем не менее я ничего не мог поделать, и каждый раз, когда лезвие скользило по шее и касалось трахеи, я чувствовал себя ужасно. То, что во время бритья рядом с ним неизменно стоял Осман, тоже не слишком успокаивало. Под конец парикмахер вытирал мне лицо полотенцем, а затем протирал антисептическим квасцовым камнем. Этот камень, которым израильские парикмахеры давным-давно не пользуются, вызывал ностальгические воспоминания о тех временах, когда я, будучи маленьким мальчиком, наблюдал по утрам, как бреется мой отец. Мне помнилось, что он тоже пользовался похожим камнем.
Когда моему отцу исполнилось девятнадцать, он оставил в Варшаве любимую семью и отправился в Палестину. Он поступил так в силу сионистского воспитания, полученного дома, в школе и в молодежном движении «Халуц»[26], к которому принадлежал в Польше. Суть сионистского воспитания заключалась в том, что еврейский народ должен вернуться в страну, которую даровал им Бог и откуда римляне изгнали их тысячи лет назад.
Взять на себя ответственность за свою жизнь, когда тебе только девятнадцать! Мой отец сделал это, приехав в Израиль, где его ждала трудная жизнь: он часто голодал, не всегда мог найти работу, а главное, испытывал постоянный соблазн упаковать чемоданы и вернуться в Европу, как поступили многие из его товарищей (тем самым обрекая себя на то, чтобы стать частью Катастрофы). Однако мой отец не сдался и не вернулся в Польшу.
Он еле-еле сводил концы с концами, чтобы накопить денег и приобрести у британских властей подмандатной Палестины иммиграционные сертификаты[27]. И через семь лет после того, как он уехал из Польши, он смог перевезти в Израиль всю свою семью, родителей, братьев и сестер, подарив им долгую счастливую жизнь.
Это был тот самый человек, которого я, когда немного подрос, видел бреющимся. И вот теперь у меня закралась мысль, что все сбитые МиГи, все ордена и медали, украшающие мою форму, ничего не стоят по сравнению с достижениями моего отца.
Тем временем мои усы становились все более пышными. Мне казалось, что они выглядят ужасно, однако Осман изрек свое профессиональное мнение, что они являются необходимым знаком моей маскулинности, не говоря уже о том, что с ними я выгляжу «настоящим капитаном». Осман также попытался впечатлить меня своими познаниями, и каждый день после завтрака внимательно изучал утреннюю газету, лежавшую на большом столе. Наблюдая за его движениями, я пришел к выводу, что на самом деле он не читает, а лишь следует ритуалу, переворачивая страницы и тщательно следя за тем, чтобы при этом возникало характерное шуршание, которое обычно сопровождает энергичное перелистывание газеты.
Почти ежедневно, с радостью, смешанной со злорадством, он показывал мне редакционные карикатуры Аль-Гумхурия («Республика»), ежедневной египетской газеты, которую получали надзиратели. Эти карикатуры практически всегда содержали израильские элементы, например, искаженные страхом и ненавистью изображения Голды Меир, Моше Даяна или израильских солдат. Показывая мне эти ежедневные карикатуры, Осман громко хохотал. В свою очередь, я, со своим нелепым патриотизмом, приходил в бешенство, видя, как Аль-Гумхурия изображает Израиль, и пытался опровергнуть посыл этих карикатур — словно в это время наши «Скайхоки» и «Фантомы» не летали к востоку от Суэцкого канала, превращая эту землю в руины.
Когда Осман слишком надоедал, я начинал громко говорить с ним на иврите. Высказывал все, что было у меня на сердце, и это его раздражало. Он начинал требовать, чтобы я прекратил говорить на иврите, но я, наоборот, начинал говорить быстрее и громче. В конце концов, я окончательно успокаивался, укладывался в постель и пытался представить, что со мной будет. Что вообще происходит? Я в плену уже больше месяца. Красного Креста как не было, так и нет. И что же у меня за государство, если оно не может заставить египтян следовать даже таким элементарным правилам?!
Я заметил, что много думаю о том, что происходит дома. Забавно, что все это время я беспокоился о своей семье. С ними могло случиться все, что угодно, и в тот момент, когда я воображал, что оно случилось, в моем мозгу это становилось реальным фактом. Я рисовал бесконечный ряд дорожно-транспортных происшествий, взрывов, болезней и катастроф, и всякий раз у меня текли слезы, словно бы все, что я вообразил, действительно случилось.
В десять вечера дверь, как обычно, открылась, и мое сердце забилось чаще. Вместо Азиза вошел другой египетский офицер, за которым следовал Саид.
Новый человек был одет в форму цвета хаки без каких-либо знаков различия. Его форма выглядела так, словно ее тщательно отутюжили, чтобы она выглядела настолько отглаженной, насколько можно отгладить военную форму. Штанины его брюк были заправлены в черные блестящие ботинки отменного качества. Офицер был высок и красив. Хотя он еще не сказал ни слова, все в его облике говорило: «Я летчик». Саид представил гостя: «Это Анвар, египетский летчик».
Анвар сел за письменный стол у моей кровати и приступил к исполнению ритуала, считавшегося, видимо, обязательным для каждого нового дознавателя, то есть стал всеми своими действиями показывать, кто здесь главный: опустошил свой портфель, разложил на столе бумаги… Это был первый египетский летчик, которого я видел своими глазами. Впечатляющая фигура. Не встречал ли я его или его боевых товарищей, пилотирующих свои МиГи над Синаем, Суэцким каналом или пустыней южнее Джебель-эль-Галалы, куда мы являлись на своих «Миражах»? Язык его тела свидетельствовал, что он принадлежал к египетской элите. Саид сел далеко от него — гораздо дальше, чем он сидел, когда допросы вел Азиз.
Наконец Анвар поднял глаза и сказал: «Я просмотрел протоколы всех Ваших допросов. Прочел их очень внимательно. Вы не прекращали лгать ни на секунду». Он произнес это уверенно и решительно, подобно командиру эскадрильи, подводящему итоги ежедневного совещания. Я заметил эту сразу; в моей душе царило смятение — этот новый персонаж внушал мне страх и благоговение. Его английский выдавал в нем человека, получившего образование на этом языке, — он был безупречен. Мне было жаль, что во время этой встречи на мне нет моей военной формы — тогда бы мы могли говорить на равных. Мне было стыдно за свое униженное положение, передававшее нам обоим сигналы: «Взгляни на себя и взгляни на него». О сколько бы я отдал за возможность бросить ему в лицо, что в ходе Шестидневной войны я сбил четыре египетских самолета! А затем небрежно добавить, что я припас еще одну историю, как я сбил сирийский МиГ-21, которую при случае с удовольствием расскажу его сирийским коллегам. Однако я понимал, что должен придерживаться минималистической версии, делая вид, что пилотирование не является для меня основным занятием.
— О чем же, к примеру? — спросил я, прося предъявить конкретные примеры моей лжи, чтобы понять, сможет ли он разрушить всю башню, которую я так напряженно строил все это время.
— Вы дважды описали бой, в котором Вас сбили. В первый раз Вы сказали, что в расположении эскадрильи прозвучала сирена и Вы побежали к самолету. А второй раз — что в расположении эскадрильи зазвонил колокол, и Вы побежали к самолету.
Быть в плену и заслужить доверие к своим словам, для этого необходимо колоссальное самообладание. Нельзя смутиться. Нельзя запинаться и мямлить. Нельзя сказать: «Извините, я ошибся». На каждый заданный вопрос нужно дать четкий ответ.
— Если быть совсем точным, в нашей эскадрилье есть и сирена, и колокол. Поэтому первый раз я упомянул сирену, а второй раз колокол. Все просто. Разве у вас не так?
Иными словами, мне тоже интересно, что у вас происходит, я тоже боевой летчик, а потому позволяю себе вести себя как равный с равными.
— Вопросы здесь задаю я!
Анвар был старше и опытнее меня. В это время он командовал египетской эскадрильей МиГов, базировавшейся на авиабазе Иншас, к северо-востоку от Каира. Он погиб четыре года спустя, в ходе военного конфликта, который его близкие наверняка называли Октябрьской войной[28].
Анвар спросил про авиабазу в Герцлии, интересуясь подробностями тамошней жизни. Я понял, что ему это интересно. Мы поговорили об этом. Мы обсудили план базы, распорядок эскадрильи. И тут, не так, как во время предыдущих допросов, двери открылись, и Сами и денщик Анвара принесли горячие напитки.
— Вот видите, — сказал я, — у нас в ВВС нет солдат-денщиков. У нас совсем другие отношения между рядовыми и офицерами.
— Неужели? — ответил он. — Когда солдаты, получившие наряд на кухню, подают вам еду, разве вы не относитесь к ним как к слугам?
Мне не хотелось затевать идеологический спор, поэтому я не стал продолжать. Анвару очень хотелось узнать, есть ли в израильских военно-воздушных силах американские летчики. Ему хотелось узнать о черных ящиках «Миражей», которые, по его словам, обеспечивали нам превосходство над египтянами в области электроники. Однако я понимал, что на самом деле их интересует информация о том, каким образом израильские ВВС могут сбивать самолеты в воздушном бою. Он хотел услышать о боевой подготовке летчиков. Это были не те вопросы, на которые можно дать краткий и точный ответ, можно было позволить себе преувеличения или, напротив, напустить тумана. Поэтому я давал крайне многословные и расплывчатые ответы, находя в этом определенное удовольствие.
По его просьбе я описал бой, в котором меня сбили. Странно, но я почувствовал унижение, когда повторил придуманный мной позывной Ограда-2 вместо Тюльпан-4. Дело в том, что я очень любил и хорошо помнил позывные, которыми пользовался во время важнейших вылетов. Мне было больно, что Тюльпан-4 был позывным того вылета, из которого я не вернулся.
Анвар хотел знать о системе противовоздушной обороны Тель-Авива. «Я ничего о ней не знаю, — ответил я. — Не думаю, что у нас есть специальная система для защиты Тель-Авива».
— Нет, есть! — настаивал он — Тель-Авив — крупнейший город Израиля, его финансовый центр. Тель-Авив — столица Израиля. У Тель-Авива должна быть отдельная система ПВО.
Лежа в постели, я не смог сдержать возмущения:
— Столица Израиля — Иерусалим, а не Тель-Авив!
— Нет, нет, — контратаковал Анвар, — Аль-Кудс[29] не ваш, это арабский город. Ваша столица Тель-Авив.
— Столица — Иерусалим! — без колебаний ответил я. — Наш президент в Иерусалиме, кнессет в Иерусалиме, правительство в Иерусалиме. Иерусалим — столица Израиля.
По всем мыслимым и немыслимым параметрам Шестидневная война стала поворотным моментом в истории Израиля. Прежде всего, эта война доказала, что Израиль является самым сильным государством на Ближнем Востоке, превосходящим все арабские государства как по отдельности, так и вместе. Как выразился генерал-лейтенант Хаим Бар-Лев, бывший в ту войну заместителем начальника Генерального штаба, Израиль сделал это «убедительно, быстро и элегантно».
Войне предшествовал трехнедельный период, в ходе которого арабские государства сжимали кольцо вокруг Израиля. Первую скрипку играл Египет Гамаль-Абдель Насер, сосредоточивший крупные воинские силы близ израильско-египетской границы, закрывший Тиранский пролив (израильские морские ворота на юг, из Красного моря в Индийский океан) и заключивший наступательный союз с Сирией, куда были переброшены войска из арабских стран, не имевших общей границы с Израилем.
Все это происходило на фоне агрессивной пропаганды во всех средствах массовой информации — пропаганды, призывавшей покончить с Израилем раз и навсегда. Однако в то время, когда весь народ был охвачен страхом, израильская армия подготовила величайший военный сюрприз двадцатого века. Когда началась война, израильские ВВС в течение одного дня уничтожили военно-воздушные силы Египта, Сирии и Иордании, сделав их сухопутные силы на всех трех фронтах беззащитными и уязвимыми. В течение шести дней Израиль разгромил армии трех арабских государств и захватил территорию, в четыре или пять раз превосходящую его собственную, включая Иерусалим[30].
Шестидневная война изменила соотношение сил между Израилем и его соседями. Анвар, видимо, об этом позабыл.
— Аль-Кудс не ваш, мы заберем его обратно! — твердо к сказал Анвар.
Я повернул голову в сторону Саида:
— Я отказываюсь продолжать допрос, если Иерусалим не является столицей Израиля!
Ответ Анвара не заставил себя ждать:
— Не вынуждайте нас поступать с Вами иначе. Мы это можем.
Атмосфера в комнате сразу изменилась.
— Иерусалим — столица Израиля! — сказал я и положил голову на подушку. Сложившуюся ситуацию никто из нас не предвидел. Полминуты прошло в безмолвии; всем было ясно, что допрос пошел не так, как предполагалось всеми разумными сценариями. И что теперь? Как мы будем из этого выбираться?
— Господа, господа! — вмешался Саид. — Вы оба летчики, оба офицеры, оба воины. Вам не следует лезть в политику. Пожалуйста, продолжайте заниматься делом.
Неужели он только что назвал меня господином? Здесь, в тюрьме Абассия? Я — господин? В этом гипсе и с идиотскими усами?
Мы с Анваром посмотрели друг другу в глаза, пытаясь понять, какой маневр будет в этот момент оптимальным. Анвар принял предложение Саида, и мы оба устремились к лестнице, предложенной Саидом, чтобы мы смогли «слезть с дерева».
Анвар продолжал допрос до трех часов утра. Когда он собрался уходить, я испытал искреннее сожаление. С тех пор как я был в плену, это был первый человек, вызвавший у меня неподдельное уважение.
Допросы продолжались, Анвар вернул бразды правления Азизу. Теперь они приходили раз в два или три дня, неизменно между десятью вечера и тремя-четырьмя утра. Я чувствовал, что мои нервы понемногу успокаиваются.
Время от времени обнаруживались различные нестыковки. Всякий раз, когда Азиз входил в комнату, мне нужно было пять минут, чтобы мое тело уняло внутреннее смятение и я избавился от нервозности и страха. Мысли о том, что именно в этот вечер они получили информацию, которая разрушит все, что было сказано прошлой ночью, вводили меня в это состояние. Я чувствовал, что не могу удержать и жонглировать таким количеством «шариков лжи», так что еще немного, и они начнут падать на пол. Поэтому после очередного допроса, когда Азиз уже собирался уходить, я сказал, что сообщил все, что знаю, и потребовал встречи с представителем Красного Креста. Азиз насмешливо взглянул на меня, и тогда в порыве гнева я заявил, что ему незачем возвращаться в эту комнату, — я сказал все, что имел сказать.
Это произошло в два часа ночи.
В три часа ночи я снова был в одиночной камере.
Настало утро. Дверь камеры отворилась. На пороге стоял Осман, заступивший на дневную смену.
— Kedha kwayis, уа kalb! — сказал он с мерзкой улыбкой, обнажившей его верхние зубы. «Так тебе и надо, собака!» Он оглядывал крошечную камеру, словно генерал, осматривающий поле боя. Закончив, он угрожающе взглянул на меня, и удалился. Я услышал скрежет ключа в замке и звук удаляющихся шагов.
Я был ошарашен. Осман? Наш Осман? Простой надзиратель, которого в последние месяцы я приучил обращаться ко мне по званию, который заботился о моей гигиене, не позволяя себе никаких грязных шуток вроде той, что он позволил себе сегодня. Какой резкий поворот в наших отношениях. Вплоть до вчерашнего вечера, когда мы расстались, это было «как скажете, капитан» или «одну секунду, капитан». И вот теперь — уа kalb, собака!
Я переживал, что сильно расстроился из-за отношения Османа. Я думал, как поведет себя Сами, когда заступит на дежурство сегодня ночью. Последний раз, когда я его видел, он сопровождал охранников, несших меня в одиночную камеру, постелил простыню, чтобы мне было на чем лежать, подложил мне под голову другую сложенную простыню, прикрыл мое голое тело третьей простыней и ушел, не сказав ни слова.
Однако больше всего меня, естественно, волновало, какой оборот примут мои отношения с разведкой египетских ВВС. Все время пребывания в плену я мог бы описать состояние моих мыслей двумя словами: одиночество и страх, страх и одиночество. Невозможно объяснить, что это значит, тем, кто никогда не ощущал их в самой острой, самой жестокой форме.
Чтобы уравновесить их, нужны были еще два слова — мужество и самоконтроль. Необходимость и способность преодолеть дистанцию между внутренним ощущением страха и одиночества и внешней демонстрацией владения собой, требующие всех запасов мужества, порождали реальные физические ощущения в нервной системе. Мне казалось, что мои нервы вот-вот разорвутся в клочья от постоянного страшного напряжения, вызванного жизнью в полной неопределенности, жизнью, где у тебя нет ни малейшей возможности повлиять на происходящее. Кожа на моих пальцах начала трескаться и слезать еще до того, как меня вернули в одиночку. Теперь же язвы появились и на моей голове. Как теперь будут продолжаться допросы? Маловероятно, что в один прекрасный день в камеру явится Азиз и скажет: «Вы были правы, вот телефон парня из Красного Креста, можете ему позвонить». Так что же сможет заново запустить мотор нашей «дружбы»? Я лежал в камере, в ушах гремели песни Умм Кульсум, и я все больше злился на правительство Израиля. Наконец, преисполнившись яростью, я взял кусок засохшей питы, оставшийся от моего завтрака, повернулся к правой стене и начал царапать свое послание.
Верхняя строчка гласила: «Они помнят о тебе? Они вернут тебя домой».
И ниже: «Все будет хорошо».
Я снова лег на спину. Через несколько минут я снова повернул голову направо… ой, что это тут написано на стене? «Они помнят о тебе? Они вернут тебя домой. Все будет хорошо».
Постепенно я успокоился. Теперь я ровно лежал на спине, словно труп в городском морге, позволив ночи заполнить мою камеру и затенить никогда не выключающуюся лампочку. Изнутри меня разрывало на части. Однако снаружи я мог прочесть: «Они помнят о тебе? Они вернут тебя домой. Все будет хорошо». При этом я понятия не имел, что происходит на самом деле.
Между тем Осман искал мелкие способы мне досадить. Без битья, просто мелкие гадости, унизительные и порой болезненные. Он оставлял меня лежащим на судне, не обращая внимания на просьбы о помощи. Время от времени он уносил стул, на котором покоилась моя нога, и оставлял ее висящей в воздухе, удерживаемой только атрофирующимися мышцами, которые быстро начинали болеть.
Однако хуже всего было то, что я не знал, сколько времени проведу на этот раз в одиночной камере. Сколько мне пребывать среди этих стен — неделю? Две? Дольше?
На третий день после обеда, когда Саид так и не появился, в камеру вошли охранники, вернувшие меня обратно в большую комнату. Там меня ждал Осман.
Я игнорировал его. Однако когда он спросил: «Вам что-нибудь нужно, капитан?» — я оценил его способность быстро приспосабливаться к меняющейся ситуации.
В девять вечера дверь распахнулась, и в комнату вошли Азиз и Саид. Азиз выглядел очень сердитым. Бросив на стол портфель, он достал номер «Йедиот ахаронот»[31], протянул ее мне и сказал: «Читай!»
Израильская газета? Здесь, в тюрьме? Я не видел еврейских букв с тех пор, как в больнице у меня забрали молитвенник. Мне было страшно к ней прикоснуться. Видимо, они нашли газету со статьей про меня, времен Шестидневной войны и поняли, что я их обманывал. Я не шевелился. И даже не дышал.
— Читай! — нетерпеливо приказал Азиз. Я лежал, словно замороженный.
— Читай! — снова, уже громче, повторил он.
Я принял, насколько позволил гипс, полусидячее положение и заглянул в газету. На последней странице помещалась заметка, обведенная красным. Видимо, именно ее я и должен был прочесть. Однако прямо над ней помещалась статья Эйтана Хабера[32] про двух летчиков, находящихся в плену в Египте! Я начал читать статью, оказавшуюся достаточно большой. В ней говорилось, что представители Красного Креста уже встретились с Нисимом Ашкенази, но еще не видели Гиоры Ромма. Было сказано, что прикладываются все усилия, чтобы эта встреча состоялась.
Видимо, сотрудник разведки, передавший Азизу эту газету, почему-то не обратил внимания на статью, где речь шла обо мне. Я стал читать так быстро, как только мог.
Следивший за движением моих глаз Азиз начал ругаться, что я читаю не ту статью, но мне нужно было закончить с нежданной весточкой из Израиля. Дочитав статью Хабера, я приступил к чтению отмеченной заметки. В ней говорилось о приезде в Израиль летчиков, которые служили в израильских ВВС добровольцами. В годы Войны за независимость они пилотировали бомбардировщики «Летающая крепость»[33] в составе 69-й эскадрильи, и вот теперь в качестве почетных гостей присутствовали на инаугурационной церемонии новой 69-й эскадрильи — второй эскадрильи «Фантомов» в израильских ВВС. В заметке также говорилось, что престарелые пилоты были приняты премьер-министром Голдой Меир.
Я выдохнул, испытав колоссальное облегчение, что египтянам по-прежнему ничего неизвестно о моем прошлом. Статья обо мне в израильской газете! Новость об иностранных пилотах! Я получил очередную отсрочку.
Я снова лег на спину и улыбнулся. Я был уверен, что он принес эту газету в качестве примирительного жеста.
— Забавная история, — сказал я. Он выглядел таким же рассерженным, как и прежде.
— Видишь, — сказал он мне, — с 1948 года Израиль полагается на американских летчиков. И вот они вернулись. И были приняты самой Голдой Меир. А ты отрицаешь, что вам помогают американские летчики! Ты нас обманывал!
Я был захвачен врасплох. Судя по всему, Азиз полагал, что американские пилоты, приехавшие в Израиль, играли там ту же роль, что и русские летчики в Египте. Иными словами, если Египту помогают советские летчики, то израильским ВВС должны помогать американские летчики. Нужно было как можно быстрее понять и приспособиться к постоянно меняющейся ситуации в нашей комнате. С одной стороны, я видел утверждение, которое мне нужно опровергнуть. Однако другая часть меня старалась почерпнуть из газеты как можно больше, чтобы хоть на мгновение ощутить связь с тем, что происходит в Израиле. Мне показалось, что я увидел сообщение на автобусной остановке в Кфар-Сабе или что-то вроде этого. Однако Азиз отобрал у меня газету.
Я лежал на спине в своей постели. Всего несколько часов назад я валялся в одиночке. Мое тело все еще страшно воняло. Только что я прочел о себе в израильской газете. Я здесь уже шесть недель, и они все еще не знают, кто я такой. Я все еще держусь против Азиза, хотя научился по достоинству ценить его усердие, внимание к мелочам и особенно его упрямое желание выжать из меня максимум информации. Азиз воспринял то, что я лег, как неотъемлемую часть моего заявления, что больше я говорить не буду. Поэтому, глядя в потолок и заполнив сознание образами еврейских букв, которые читал несколько минут назад, я сказал ему: «Да, сэр, я буду отвечать на Ваши вопросы. Однако, мистер Азиз, Вам следует помнить, Вы уже извлекли из меня все сколь-нибудь полезное».
В Израиле знают, что я жив, твердил я себе, окончательно избавившись от сомнений, терзавших меня все это время. Жизнь в Израиле продолжается. Я мог закрыть глаза и представить себе церемонию в Рамат-Давид в честь 69-й эскадрильи. Пришло ли им в голову пригласить Мирьям?
Азиз начал спрашивать меня о вещах, которые не казались мне слишком уж щекотливыми. Поэтому я занялся любимым делом — давать пространные ответы, содержащие множество тривиальных деталей, не имеющих ко мне никакого отношения. Меня спросили про аванпост Нахаль-Ям[34] и установленных там высоких антеннах. Затем — с какой целью участники программы «Морской молодежный батальон»[35] плавали на Кипр. Я прочел им двадцатиминутную лекцию о том, что такое Молодежные батальоны и как их деятельность сочетается со школьной жизнью израильских старшеклассников. Затем — как израильских десантников учат затяжным прыжкам и т. д.
И тут Азиз внезапно сказал: «Капитан, аэродром в Герцлии предназначен для сельскохозяйственной авиации, а не для боевых самолетов». В этот миг я умер тысячу раз, однако внешне на моем лице не дрогнул ни один мускул. Я рассказал ему историю о двух герцлийских аэродромах, «белом» и «красном». «Белый» аэродром — это действительно гражданский аэродром Герцлии, предназначенный для легких летательных аппаратов. «Красный» же находится десятью километрами севернее «белого» и представляет собой остатки взлетных полос, сохранившихся со времен британского мандата. В ходе летных курсов мы отрабатываем там аварийную посадку — естественно, не садясь. Эту полоску красно-коричневой земли, давшей название месту, я превратил в военный аэродром, оборудованный по последнему слову техники, постоянную базу израильских ВВС. Я молился, чтобы вечер поскорей закончился.
Наконец Азиз собрался уходить. Он подошел к входной двери, открыл ее, но вдруг обернулся и спросил, знаю ли я летчика по имени Эзра Аарон. Эзра Аарон был командиром Мирьям, когда она служила в ВВС. Он был пилотом 101-й эскадрильи.
— Разумеется, не знаю, мистер Азиз. Никогда прежде не слышал этого имени.
Азиз ушел и закрыл за собой дверь. Эзра Аарон? Откуда он взялся? Он тоже попал в плен? Если да, он разрушит всю мою легенду. Если он попал в плен, были ли захвачены его документы? А если его самолет, Боже сохрани, упал и разбился где-то в Египте, что было у него на борту, что можно будет мне инкриминировать?
Если я надеялся, что этой ночью мне удастся выспаться, то расспросы Азиза про герцлийский аэродром и его прощальный вопрос про Эзру поставили на этих надеждах крест. Сна больше не было ни в одном глазу, и я никак не мог успокоиться. Я послал Сами за полотенцем, смоченным теплой водой, и он начал меня мыть.
Допросы происходили каждую ночь, и Азиз спрашивал решительно обо всем. Я чувствовал, что ткань моей легенды расползается все сильнее и что я теряю над ней контроль. Сотни моих ответов, которые нужно было запомнить, в сочетании с ощущением, что в этом воздушном бою противная сторона все время имеет «превосходство в высоте и скорости», действовали мне на нервы все больше и больше. Я был на грани, и каждый вечер с ужасом ждал следующего допроса. Как долго мне еще участвовать в этой битве за выживание? Тот факт, что я лежал в нормальной кровати на нормальном матрасе, не давал мне повода заблуждаться, что у меня все хорошо.
Порой, когда я совсем раскисал, я сдергивал простыню и, лежа на спине, поворачивался на девяносто градусов влево, чтобы обе ноги, соединенные вместе, свешивались с кровати. Затем, используя вес гипса, я опускал ноги на пол. Я стоял, опираясь преимущественно на левую ногу, опираясь поясницей на кровать. Голова начинала кружиться, однако если я надеялся отсюда выбраться, время от времени нужно было стоять прямо, а не лежать все время на спине. Вернуться обратно в кровать я не мог, поэтому так и стоял — абсолютно голый, слабый, потеющий, пока в комнату не входил Сами или Осман, которые в панике бежали ко мне и быстро укладывали в койку.
После нескольких дней интенсивных допросов как-то ночью дверь не открылась, как обычно, и продолжения не последовало. Прошло два дня, ничего не происходило. Я отслеживал время с помощью гипса на животе. Каждый день я делал на нем маленькую бороздку, а каждую субботу проводил диагональную линию, чтобы отделить один период от другого. Я знал, какой сегодня день недели. Я знал дату по григорианскому календарю и понятия не имел, какой это день по еврейскому календарю. Я знал, что пропустил все еврейские осенние праздники, впервые в жизни совершенно их не ощутив. Впрочем, будучи здесь, я все равно не собирался что-либо делать, чтобы отметить Рош га-Шана, Йом Кипур или Суккот.
Сегодня был сорок пятый день плена, и отсутствие видимой связи между израильскими силами и тем, что происходит со мной здесь, в тюрьме Абассия, с каждым днем подтачивало мои силы все больше и больше. Сами и Осман хорошо обо мне заботились. Чтобы облегчить наше общение, я выучил несколько арабских слов: kursi — «стул», sirir — «матрас», el quza el tartor — «утка для малой нужды», названия других предметов, находившихся в комнате. В течение дня почти ничего не происходило, и большую часть времени я занимался придумыванием различных сценариев того, что будет, причем каждый из них оказывался хуже прежних.
Ночью сорок восьмого дня дверь, ведущая на улицу, широко распахнулась. Около нее был припаркован микроавтобус. В комнату вошли четверо солдат с каталкой, завязали мне глаза и уложили на пол микроавтобуса. Двери машины захлопнулись, четверо солдат уселись справа и слева от меня, и машина тронулась.
Я научился смотреть сквозь повязку на глазах, и поскольку мы ехали на запад, в сторону Каира, в правом окне я видел старинную цитадель[36], возвышающуюся у восточного въезда в город и подсвеченную прожекторами от основания до вершины башен. Это напоминало мне здания, которые можно увидеть в тель-авивском районе Флорентин[37]. Казалось, эти башни вот-вот развалятся от старости. Впрочем, я понимал, что не следует судить об огромной столице по одному мимолетному впечатлению.
Впрочем, без унизительной повязки на глазах было, безусловно, гораздо лучше. Я широко раскрыл глаза, когда меня вынесли из микроавтобуса и уложили на каталку, поджидавшую меня на улице посреди заасфальтированной площади. Я сразу же узнал главный вход больницы Аль-Маади — моей больницы! Моя! Здесь меня оперировали. Здесь я частично пришел в себя. Здесь я познакомился с Надией, Айшей, доктором Абсалемом, не сказавшим мне ни слова, с другими медсестрами, с охранником Али, чистившим мне на завтрак апельсины, наконец, с больничным парикмахером.
Я как будто вернулся домой. Каталка оказалась внутри, и я с любопытством смотрел, что происходит в лобби с зелеными колоннами. Никто не обратил особого внимания на нас. Я искал знакомые лица, но это было, очевидно, бессмысленной затеей. Непонятно с чего я решил, что меня отвезут в ту же палату, где я провел две недели, прежде чем меня отправили в тюрьму, как будто эта большая больничная палата специально дожидалась продолжения истории капитана Гиоры Ромма.
Разумеется, меня положили в совершенно другую палату. Это была приятная комната с единственной ожидавшей меня кроватью, длинными шторами на правой стене и, разумеется, двумя охранниками. Один из них был пожилым мужчиной с аккуратно постриженными и расчесанными усами. Другой был парнем крестьянского типа, которого я счел студентом колледжа, нуждающегося в подработке. Никто не объяснил, зачем меня привезли сюда. Я предположил, что это какая-то медицинская проверка и что, может быть, с моей левой руки наконец снимут гипс.
Две медсестры зашли в палату. Надии среди них не было, более того, ни одну из них я прежде не видел. Я начал понимать, что мое инстинктивное желание определенного постоянства останется неосуществленным. Я находился в другом больничном крыле, в другом отделении, окруженный другим медперсоналом. Медсестры принесли тазы с теплой водой и полотенца и принялись мыть и очищать меня от грязи. Через полчаса я был чист, как новорожденный младенец, без всяких следов грязи, накопившейся под наблюдением Османа и Сами. Одна из сестер подала мне больничный завтрак. Трапеза, съеденная, когда ты чист и лежишь на чистых простынях, в комнате, не похожей на тюремную камеру, подарила ощущение спокойствия. Это было совершенно противоположное чувство тому, в котором я пребывал в последние дни.
Пока я ел, я пристально осмотрел свое тело. Легко было заметить, что я сильно потерял в весе: между гипсом и животом образовался значительный зазор. То же самое произошло с бедрами, и было очевидно, что мои мышцы атрофировались. Более того, марлевая повязка между гипсом и кожей стала неплотной, и я чувствовал, что могу двигаться внутри гипса, который, похоже, начинал существовать отдельно от меня. Я поделился этими мыслями с медсестрами, и они «набили меня заново», заполнив образовавшийся зазор ватой, так что она едва не полезла наружу. Я чувствовал, что меня подвергают плановому техосмотру, подобно «Миражу» после ста часов полетов, но совершенно не понимал зачем. Никто ничего мне не говорил. Наступила ночь, и я растянулся на постели, довольный переменой к лучшему. Все остальное в этот момент не имело значения. Я заснул.
Следующее утро началось довольно рано. Снова медсестры, которых я тоже не знал, снова больничный завтрак, а сразу после завтрака — тюремный парикмахер. Это был тот же мужчина, который брил меня, когда я первый раз лежал в больнице, и я почувствовал, что его возвращение создает ощущение стабильности. Он приступил к работе, а затем указал на мои усы, состроив при этом гримасу, выражавшую явное неодобрение. Я сказал ему сбрить усы, и он с радостью согласился.
Как только парикмахер ушел, вошел Саид, на этот раз в своей улыбчивой ипостаси. Он попытался завести светскую беседу о том о сем, но я прервал его:
— Саид, что все это значит?
— Скоро ты встретишься с представителем Красного Креста. Как видишь, мы скрупулезно выполняем соглашение, заключенное между нами.
Я предположил, что пребывание в одиночке и все, что с этим связано, было, видимо, частью какого-то секретного приложения к нашему договору. Однако к этому времени я успел выучить, какие мысли можно, а какие нельзя озвучивать. Так что эту мысль я оставил при себе.
Саид ушел. Через десять минут дверь отворилась и в комнату вошли человек десять, все в зеленых больничных халатах поверх одежды. Вычислить среди них представителя Красного Креста было нетрудно: от всех остальных он отличался европейской одеждой, заметной даже из-под халата, стройным телосложением и светлыми волосами. Его звали месье Буазар. Позже я узнал, что, как и большинство функционеров Красного Креста, он швейцарец. Все остальные были разведчиками или работниками СМИ — газетными репортерами, фотографами, телеоператорами и сотрудниками радио с записывающей аппаратурой.
Буазар представился. Я сразу же начал рассказывать, как я счастлив, что наконец увидел кого-то из Красного Креста, но он быстро прервал меня, сказав, к моему удивлению: «Прежде всего Вам необходимо убедиться, что я действительно из Красного Креста, а не самозванец». С этими словами он наклонился ко мне и прошептал несколько слов, которые во всем мире знали только двое: я и Мирьям.
— Это от вашей жены, — сказал он.
Я был очень недоволен собой, поскольку даже не предполагал, что меня могут обмануть. Семь недель постоянной осмотрительности и подозрительности и вот я готов сломя голову, не думая, распахнув руки и закрыв глаза, устремиться навстречу радостному видению. Однако в тот момент мое состояние невозможно было назвать иначе, как всеобъемлющей радостью. Радостью в самом чистом и незамутненном виде. Я являюсь частью международной системы. Пусть я никак не могу повлиять на нее, все равно я — ее часть. У меня есть канал связи с Израилем. С моей семьей. С моими друзьями. С моим прошлым.
В комнате стоял гам. Буазар сел около моей кровати и заговорил со мной. Прежде всего он хотел услышать о моих травмах и полученной медицинской помощи. Он также передал мне некоторые общие сведения о моей семье в Израиле. Пока мы беседовали, нас фотографировали во всех возможных ракурсах. На секунду наш разговор прервал человек с египетского телевидения, спросивший, готов ли я дать интервью для выпуска новостей. Я сразу же сказал нет, опасаясь, что все, что я скажу, будет отредактировано и прозвучит так, словно я благодарю своих тюремщиков. Я не верил, что у меня хватит сил и смелости идти напролом и сказать все, что я думаю, только ради того, чтобы большая часть была вырезана.
Сопровождающих попросили покинуть комнату, где остались только Буазар, Саид и я. Швейцарец спросил, можем ли мы продолжать в таком составе или я предпочитаю остаться с ним наедине.
— Разумеется, наедине! — ответил я, и Саид, бросив на меня взгляд, вышел. Буазар вынул из портфеля три открытки Красного Креста и предложил мне написать моим близким в Израиле. Кому мне писать? Чьи имена назвать? Как дать им понять, что со мной происходит, не называя вещи своими именами? Как я смогу ободрить их и в то же время сообщить, что моя жизнь здесь совсем не сахар? Я взглянул на Буазара, и он сказал, что открытки будут проверены египтянами. На открытках было указано максимально допустимое количество слов — не больше двадцати пяти. Это означало, что нужно очень тщательно подобрать слова, чтобы получившееся сообщение оказалось кратким и содержательным. Я попросил поднос, на котором мне приносили завтрак, и сосредоточился на написании открыток. Я уверял, что здоров, — в любом случае, они ничем не могли мне помочь.
Я писал, как сильно мне их не хватает. Я напомнил Мирьям не забыть поменять масло в новом форде «Экспорт», купленном за несколько недель до того, как я попал в плен. В открытке родителям я упомянул двух своих братьев, назвав их не настоящими именами, а теми, что я придумал для них во время первого допроса, в первый день пребывания в тюрьме. Ури все еще находился на резервистских сборах, а Амикам начал срочную службу около года назад. Закончив, я передал открытки Буазару с надеждой, что они попадут в Израиль.
Буазар подошел ко мне очень близко и, глядя мне прямо в глаза, похлопал двумя пальцами одной руки по пальцу другой. В его взгляде я прочел вопрос: «Вас били, унижали?» «Самыми разными способами», — ответил я шепотом. Местами он попытался предупредить меня, что опасается, что нас подслушивают. Однако прямо сейчас меня это не слишком беспокоило. Волны чистой незамутненной радости накатывали одна за другой. Закончился семинедельный период, когда мне приходилось ограничиваться самым минимумом — жить, выживать, пытаться сохранить чувство собственного достоинства и верность своей стране и ее военно-воздушным силам. Насколько это было в силах, я выдержал все испытания.
Я спросил Буазара, как часто мы будем теперь встречаться. Он предположил, что это будет происходить раз в две недели. Поскольку я все еще был новичком во всем, что касается пребывания в плену, я верил всему, что мне говорили (по крайней мере, когда дело касалось хороших новостей), будучи уверенным, что так и будет. Святая простота! Тем временем Буазар заверил меня, что Красный Крест оплатит все мои покупки в тюремной лавке. Я уже представлял себе, как пошлю Османа купить мне шоколад и апельсиновую газировку.
Тут в голову мне пришла идея. Я сказал Буазару, что в следующем месяце у Мирьям день рождения, и попросил, чтобы представительство Красного Креста в Израиле послало ей букет цветов с небольшой весточкой от меня. Буазар обещал, что это будет сделано.
Встреча с Буазаром продолжалась около часа. Он попрощался и вышел. Я ожидал, что сейчас вернется Саид и что-нибудь скажет. Однако Саид не возвращался, а вместо него вошли двое охранников. Для меня они оставались невидимыми. Я все еще пребывал в эйфории от случившегося, пытаясь переварить то, что всего семь недель назад, когда я стал членом всемирного братства зависящих от Красного Креста, сама мысль об этом казалась мне совершенно нереальной. И вот теперь я считаю своим величайшим личным достижением, что, пусть и благодаря посредничеству третьей стороны, мне удалось почувствовать связь со своими близкими в Израиле. Я попытался отыскать в своем прежнем жизненном опыте что-то похожее на то, что чувствовал здесь и сейчас. Хотя я все еще оставался военнопленным в Египте, встреча с Красным Крестом казалась мне величайшей победой, добытой в тяжелейшем бою. В прошлом мне доводилось бывать в непростых ситуациях, из которых я порой выпутывался только благодаря огромному везению. Однако ни одна из этих схваток не могла сравниться с глубоким и полным одиночеством, в котором мне пришлось сражаться на протяжении последних сорока девяти дней.
Рядом не было никого, с кем я мог бы поделиться нахлынувшими чувствами. Поэтому мне нужно было вернуться к прежнему состоянию тотального самоконтроля. Единственными, кого я видел, оставались медсестры, приносившие мне еду, и охранники, все время находившиеся в моей палате.
Я понятия не имел, закончилась или нет моя тюремная эпопея. Где я теперь буду? Двое моих охранников играли в нарды. Я поднял голову и попытался наблюдать за игрой. Охранник с подстриженными усами спросил, умею ли я играть. Я ответил, что да, и он тут же принес мне доску, поставил ее на столик у моей кровати, поставил шашки и бросил кости отточенным движением, которому позавидовал бы цирковой жонглер. Мы начали игру.
В своей эскадрилье я никогда не считался сильным игроком в нарды. Однако вы не поверите, но первую партию я выиграл. Мы начали вторую. Молодой охранник подошел и сел перед своим усатым коллегой, как ученик перед учителем. Мой соперник размашисто бросал кости. Иногда он опускал руку ниже стола и выбрасывал кости снизу так, чтобы они ложились точно в центре доски. Иногда он вращал руками над головой и лишь после этого бросал кости. Я с восхищением наблюдал за этой акробатикой и мысленно отметил, что, как только вернусь в Израиль, непременно опишу все эти движения механикам эскадрильи из наших ангаров, поскольку игра в нарды является там обязательной частью программы.
Во второй партии я победил еще более убедительно. Настроение моего усача переменилось. Я понял, что оскорбил не только его честь, но и честь Египта, и в результате без всякой необходимости нажил себе дополнительные неприятности. Мне совершенно не нужно было превращать игру в национальное противостояние. Поэтому я сделал все возможное, чтобы проиграть следующие четыре партии. Я должен был проиграть не меньше четырех раз, ибо только после четвертого поражения удалось нам восстановить дружескую атмосферу. Теперь усач мог вернуться в свой угол для охранников явным победителем.
Молодой страж остался и заговорил со мной. Он действительно оказался студентом университета Аль-Азхар[38], где он изучал психологию. Он никогда не был в Израиле, однако, разумеется, слышал о карте в кнессете, на которой Израиль простирается от Нила до Евфрата. С какого-то момента я почувствовал себя одним из разъездных лекторов Еврейского агентства, которые, выступая перед разными еврейскими общинами, раз за разом рассказывают одни и те же истории, слышат одни и те же вопросы и дают на них одни и те же ответы. Однако на этот раз мне не хватило терпения, чтобы сыграть эту роль, и наш разговор пошел на посадку практически сразу после взлета.
Хотя свет в комнате выключили, я все-таки никак не мог уснуть. Снова и снова я проигрывал в памяти встречу с Буазаром. Я начал думать, что не извлек из него всей информации, которую мог бы получить. Возможно, я не спросил обо всем, о чем мог бы спросить. Возможно, не сумел передать через него все, что мог и должен был передать. Однако теперь это было переливанием из пустого в порожнее. Я лежал в темноте, пока наконец меня не сморил сон.
Рано утром сестры раздвинули шторы, и я увидел балкон, за которым простирался Каир, окутанный утренним туманом. Меня снова помыли и принесли мне больничный завтрак. Я приготовился провести здесь еще один день, думая, как еще можно изменить положение к лучшему и о чем следует попросить. Но тут дверь открылась и вошел Саид. Он хотел, чтобы я знал, что глубоко обидел его своим вчерашним поведением, не позволив остаться в палате во время встречи с Буазаром. В ответ я сказал ему, что если он окажется в Израиле и после семинедельного ожидания встретится с Красным Крестом, я обещаю, что тоже выйду из комнаты.
Несколько секунд он смотрел на меня, а затем широко улыбнулся. Я знал, что он расположен ко мне больше других тюремщиков, и позволял себе говорить ему вещи, которые никогда бы не сказал никому другому.
В то время как Саид находился в палате, вошел доктор Абсалем. Мне и раньше приходило в голову, что его имя — арабский вариант еврейского имени Авшалом, и теперь каждый раз, когда я его видел, у меня бегали мурашки от одной мысли, что его зовут практически так же, как сына царя Давида. Я ничего не мог поделать и все время сравнивал его совершенно лысую голову с роскошными длинными волосами царевича[39]. Впрочем, я не сомневался, что эти двое отличались не только этим.
Абсалем пришел с обычным врачебным обходом. На этот раз я не позволил ему уйти, как обычно, заставив заговорить со мной. Я потребовал объяснений относительно повреждений ноги и локтя. Абсалем дал весьма оптимистический прогноз. Гипс с руки можно будет снять через пятьдесят пять дней после операции. В ходе разговора он все время держал дистанцию, избегая малейшего дружеского жеста. Кто знает, может быть, его брата мы тоже убили выстрелом в спину, как брата Сами?
Наступил вечер. Как только стемнело, все мои планы и надежды рухнули. В палату вошли четверо солдат, и я понял, что сейчас меня повезут обратно в тюрьму, где мне и положено находиться.
Я лежал в просторной тюремной камере, все еще вспоминая последние два дня в больнице и встречу с месье Буазаром. На какой-то момент мне удалось подняться с самого дна и в определенной мере вернуть чувство собственного достоинства. Благодаря встрече с Буазаром, после которой я выслал Саида из комнаты, из бесполезного куска мяса, валяющегося в камере в полном одиночестве, я вновь превратился в полноценного человека. Я понимал, что тюрьма стала моим постоянным домом, но теперь я знал, что заключение бывает очень разным, и надеялся, что с этого момента и до возвращения в Израиль я останусь в просторной камере и надо мной не будут издеваться.
Сами привел в порядок камеру и принес мне обед. Он все еще был немного расстроен, что я вернулся без усов, и сказал, что Османа это расстроит еще больше. После этого он попросил рассказать, что со мной произошло за это время. Пока мы беседовали, дверь отворилась. За дверью стоял Саид, а рядом с ним какой-то надзиратель, державший в руках картонную коробку. Подойдя к кровати, они стали распаковывать коробку, раскладывая содержимое на столике около кровати. Это было то, что Мирьям прислала мне из Израиля — или, если быть совсем точным, часть того, что Мирьям прислала мне из Израиля.
Сначала Саид достал несколько ничем не примечательных вещей, в основном одежду вроде резиновых тапочек, маек и трусов. Затем он вытащил из коробки пакетик конфет и пачку сигарет «Кент». И наконец, последовало главное: роман «Простая история» израильского писателя Шмуэля-Йосефа Агнона, получившего за три года до этого Нобелевскую премию по литературе, и «Винни-Пух» по-английски. Это было потрясающе. Вид книги Агнона отбил у меня желание с кем-нибудь о чем-нибудь говорить, я мечтал лишь об одном, погрузиться в чтение. Я обменялся с Саидом несколькими вежливыми фразами, и, стоило ему выйти из комнаты, как я открыл книгу и начал читать. К трем часам ночи я дочитал роман до конца. Я был с Гиршлом во всех выпавших ему бедах и испытаниях, вдыхая воздух трагедии, наполняющий книгу с первой до последней страницы. Однако вместо того, чтобы подробно анализировать характер Гиршла, я просто был зачарован контактом между книгой и читателем. Я знал, что перечитаю ее еще много раз и каждый раз буду находить в ней новые измерения и смысловые пласты. Впрочем, прямо сейчас это была не просто книга. Это была еще одна связь с моим миром, в котором я вырос. С миром, который не имел ничего общего с последней страницей Аль-Гумхурии — газеты, которую Осман «читал» каждое утро, сидя за столом напротив моей кровати.
На следующее утро я проснулся заключенным, обладающим личным имуществом. Я посмотрел направо — все по-прежнему лежало на столике, включая пачку сигарет, которую зачем-то послали некурящему военнопленному. Саид удивил меня новым визитом. Он спросил, помню ли я о своем обещании — после встречи с Красным Крестом я расскажу им о том, что знаю, даже если меня об этом не спрашивали. Я ответил, что в данном случае самое лучшее — дать мне бумагу и ручку, и тогда, если я что-нибудь вспомню, я смогу это записать. Когда Саид ушел, я начал писать случайные числа и буквы — ритуал, необходимый, чтобы вернуть себе способность писать.
На листке бумаги я нарисовал шахматную доску. Я смутно помнил рассказ Стефана Цвейга «Шахматная новелла» об узнике, который много месяцев находился в полной изоляции и, чтобы не сойти с ума, играл в воображаемые шахматы. Однако я не мог понять, как мне играть в шахматы с самим собой, не говоря уже о том, откуда мне взять фигуры, а главное, как играть, не привлекая внимания Османа.
Я решил, что шахматы станут шашками. Сделать шашки оказалось нетрудно. Каждое утро я отламывал кусочек питы и, разминая его между пальцами, делал из него шашку. Для черных я придумал другое решение. Собрал остатки джема, остававшегося после завтрака, и размазал его по загипсованному животу. Ни одна муха в комнате не могла устоять перед таким искушением; своим резиновым тапком я убил восемь мух и таким образом «изготовил» восемь черных шашек. Нарисованную на бумаге доску я хранил в свернутом виде под гипсом на левой руке и вынимал ее из тайника, только когда в комнате не было ни Османа, ни Сами. После этого я сооружал небольшой шатер, поставив справа или слева подушку, служившую подпоркой укрывавшей меня простыни, разворачивал и разглаживал доску на загипсованном животе, расставлял белые кусочки питы и мертвых черных мух и начинал играть в шашки, придумывая разные хитроумные комбинации.
Вечером второго дня я стал читать «Винни-Пуха», книгу, которую почему-то не прочел в детстве. Первое время меня немного раздражало, что это детское чтение, я даже предположил, что египтяне специально выбрали эту книгу, чтобы меня позлить. Однако по мере того как я продвигался дальше, я привязался к Пуху и его друзьям так сильно, что не передать словами. Мудрость, лившаяся с каждой страницы, доставляла мне безмерное наслаждение. Однако вместо того чтобы просто наслаждаться книгой, я злился на себя, сожалея о том, что не прочел ее, когда был моложе. Пух и его друзья внушили мне оптимизм, что в конечном итоге во всем отыщется что-нибудь хорошее и чистое.
Я начал курить.
Много дней назад, еще до встречи с Красным Крестом, мои охранники заметили, что я все время спрашиваю, сколько времени. Тогда они стали переводить свои часы вперед или назад, надевать их, повернув циферблатом к телу, и то и дело приносили мне еду в странное время — словом, делали все, чтобы я утратил чувство времени. Поэтому я решил использовать сигареты вместо часов. Я сообщил Сами и Осману, что собираюсь начать курить, но чтобы избежать зависимости, ограничусь одной сигаретой раз в четыре часа. При этом они будут ответственны за то, чтобы я строго придерживался курительного графика.
У меня было время, чтобы съесть часть присланных мне сладостей и перечитать обе книги. Допросов больше не было, и я надеялся, что они остались в прошлом. Каждый день я надеялся, что он принесет новую встречу с представителем Красного Креста. Дни и ночи я проводил в продолжительных беседах с обоими охранниками, которые постепенно рассказывали о своей личной жизни. Сами в этот раз охотнее заводил разговор на личные темы. В частности, он решил поговорить о том, какой он заядлый курильщик, и мы провели много времени за разговорами о том, как можно уменьшить эту зависимость. В какой-то момент я, как офицер, приказал ему каждые четыре часа выкуривать со мной по одной сигарете, а также разрешил ему выкурить сигарету через два часа.
Осман настойчиво рассказывал мне о фильмах, которые видел. Он усаживался прямо напротив меня и рассказывал на смеси арабского и ломаного английского, дополняя недостающее наглядным показом. Эх, что бы я ни отдал, чтобы позвать Османа развлечь нас во время ежегодной вечеринки офицеров израильских ВВС!
Через месяц Саид принес мне еще одну посылку. В ней тоже оказались две книги: сиквел Винни-Пуха «Дом в медвежьем углу» и пьеса Ибсена «Пер Гюнт». Обе книги были на английском и, как я узнал, вернувшись в Израиль, их выбрал для меня мой друг Илан Куц. По моей просьбе мне так же вернули молитвенник, и я начал читать все ежедневные молитвы, обязательные для каждого благочестивого еврея, начиная с утренних благословений и заканчивая Шма перед сном. Со временем я обнаружил, что выучил наизусть Амиду и Благословение после трапезы, которое я каждый раз произносил после еды, даже когда еврейский закон этого не требовал. Однако хотя прямо сейчас мне ничего не угрожало, я не мог перестать думать о следующей встрече с Красным Крестом, которой все не было и не было, и о Саиде, который почему-то не появлялся.
Все, что я мог, это попробовать сконструировать картину мира на основе доносящихся звуков: песни Умм Кульсум, по-прежнему лившиеся из тюремных репродукторов, далекие поезда, грохот, который, как я полагал, был от грузовиков, приезжающих каждое утро и паркующихся на стоянке, по другую сторону стены, призывы муэдзина по пять раз в день и т. д. Больше всего я любил слушать, как надзиратели делают зарядку. Каждый раз я слышал, как тренер кричит: «Wahad, tnein, tlata» («Раз, два, три»), на что охранники хором отвечали: «Wahad». Затем тренер считал снова, и хор отвечал: «Tnein». Еще один отсчет — и солдатский хор отвечает: «Tlata». Я с легкостью мог представить, как Сами и Осман делают такие же упражнения, как и мы во время зарядки. Осман приходил в палату сразу же после этого, падал в кресло и, обливаясь потом, смотрел на меня с чуть издевательской улыбкой. Казалось, он как-то чувствовал, что я, будучи прикованным к постели, насмехаюсь над его видом простого солдата после исполнения базовых упражнений, которые делают все дисциплинированные солдаты во всем мире.
Как-то во второй половине дня Осман возился с настройкой радиоприемника, стоявшего рядом с диваном для охранников около моей комнаты. Он задерживался на несколько секунд на каждой частоте, где было хорошо и отчетливо слышно, а затем переходил к следующей. И вдруг, когда он задержался на одной из частот, прежде чем он вновь повернул ручку настройки, я услышал диктора, громко и отчетливо говорившего на иврите: «А теперь со стадиона в Кирьят-Хаиме мы вновь возвращаемся в нашу студию в Иерусалиме…»
Это был удар не меньшей силы, чем у ракеты, подбившей мой самолет. Очень мало вещей заставляли меня почувствовать всю мучительность и невыносимость пребывания в плену сильнее, чем этот мимолетный эпизод. Внезапно я осознал, что население моей страны делится на два лагеря. К первому принадлежат все граждане, живущие нормальной повседневной жизнью. Ко второму лагерю принадлежу я, печально лежащий здесь в полной изоляции. Там, в Израиле, по-прежнему играют в футбол, люди ходят в магазины, друзья встречаются, по пятницам устраивают вечеринки — и никто знать не знает обо мне и о том, что со мной происходит.
Я впал в депрессию, которая с каждым часом все обострялась. Я не мог забыть того, что только что услышал, не мог забыть, что всего в двадцати футах от моей койки есть ручка настройки, повернув которую я смогу снова услышать израильское радио. Наконец, я не мог забыть о том, что больше всего меня пугало: что дата, когда я попал в плен, хорошо известна, однако даты моего освобождения никто не знает. Этот дамоклов меч висит над головой каждого военнопленного.
Время шло, мое недовольство, что Буазар больше не появляется, сменилось четким пониманием, что этот вопрос является далеко не решенным. Я все яснее осознавал, что отсутствие Буазара связано с чем-то более серьезным, чем простая проблема с графиком. Происходило что-то подспудное, а я не имел ни малейшего представления, что это может быть. И как обычно, мое беспокойство многократно увеличивалось из-за того, что у меня не было друга или товарища, с которым я мог бы посоветоваться; никого, с кем можно было бы поговорить и поделиться своими мыслями. Одиночество, не покидавшее меня, даже когда рядом находились Осман или Сами, днем и ночью подтачивало мои силы.
В какой-то момент я стал стыдиться своего страстного ожидания, что каждый следующий день может оказаться тем самым днем, когда я увижусь в Буазаром. Дошло до того, что каждое утро, стоило мне заслышать малейший шум около двери, как я сразу же настораживался и напрягался в своей постели, а сердце начинало трепетать в надежде, что, может быть, он наконец пришел. Когда же наступал вечер и приходило время прочесть молитву перед сном, я мог почувствовать, что разочарование, к которому примешивается страх, обступает меня со всех сторон, и мне совершенно негде спрятаться.
Дверь отворилась. На пороге стоял Азиз. Он считал, что поскольку никакого прогресса в моем случае не наблюдается, чтобы не терять времени, следует возобновить допросы.
Я был в шоке. Перспектива быть подвергнутым новой серии допросов пугала меня почти все это время. В своем воображении я рисовал египетскую шпионскую сеть в Израиле, получившую задание узнать точное местоположение герцлийской авиабазы. Мне представлялся египетский строительный подрядчик, который зайдет в комнату, чтобы побеседовать о нашей общей профессии, о которой я не имел ни малейшего представления. Я думал о сотрудниках египетских представительств в Европе, обзванивающих израильтян, чьи телефоны я назвал в ходе предыдущих допросов, и, естественно, не находящих ни одного нужного абонента. И вот теперь передо мной стоит Азиз, причем не поздно ночью, в то время, когда он неизменно являлся прежде, а средь бела дня, и вежливо предлагает, чтобы процесс был продолжен, — процесс, в ходе которого я могу причинить серьезный вред израильским ВВС. Я лаконично ответил, что не готов разговаривать. Я сказал, что мы заключили соглашение и придерживаемся его. Быстрое согласие с моей стороны было бы в этой ситуации воспринято как признание, что мне еще есть что рассказать. Я же ничего больше не знаю. Разве прежде я не убедил их в том, что сообщил все, что мне известно?
Азиз сказал, что я делаю ошибку, и вышел. Я понял, что он имел в виду. Я возвращаюсь в одиночку.
Однако до вечера ничего не произошло. Вечером появился Саид и с ним какой-то мужчина, которого я не знал. Саид произнес несколько дежурных фраз, после чего сказал, что хочет получить отчет, что происходило, когда я катапультировался из своего сбитого самолета. В частности, ему казалось удивительным, что я сломал ногу.
— Не ожидал, что человек вроде Вас сломает ногу.
Его ремарки звучали странно и не имели ничего общего с реальностью. Я объяснил, что раздробил бедро во время катапультирования. Саид и его собеседник выказали изумление, что я сумел приземлиться с парашютом на одну ногу. Впрочем, они тут же добавили, что в этом нет ничего удивительного. Кто, если не я, мог приземлиться на одну ногу, не сломав при этом другую? Будь у меня зеркало, я бы очень внимательно посмотрел на свое отражение, чтобы убедиться, что этот безумный разговор ведут именно со мной. Что я сделал, что заслужил подобные славословия? И в чем, черт побери, смысл этого разговора? Саид сказал, что чем лучше они узнают меня, тем больше мной восхищаются, особенно моими выдающимися талантами парашютиста. Во время первого допроса я сказал, что никогда прежде не прыгал с парашютом.
На следующий день Саид и Азиз вошли с очень суровыми лицами. Азиз вынул из кожаного портфеля большую пачку бумаг и швырнул их на стол.
— Ты врал нам, не переставая! — прокричал он. Он схватил бумаги, помахал ими перед моим лицом и швырнул их на пол, так что листки разлетелись. — Это листы с твоими ответами, и в них нет ничего, кроме лжи!
Мое сердце бешено застучало. Мало того, что теперь не было ни малейшего шанса на вторую встречу с Красным Крестом. Случилось что-то, о чем я не знал, что-то, радикально изменившее ситуацию. Я не мог выдавить из себя ни звука. Весь красный от бешенства, Азиз потребовал, чтобы я наконец начал говорить правду. Собрав достаточно смелости, я ответил, что никогда не врал. Услышав это, Азиз схватил свой портфель и ушел вместе с Саидом, оставив на полу разбросанные бумаги.
Я знал, что мне не придется долго ждать, прежде чем меня вернут в одиночную камеру, и у меня возникла глупая идея. Я засунул «Дом в медвежьем углу» под гипс, прикрывающий живот. В своем воображении я нарисовал картину, как лежу в одиночной камере и читаю книгу, которая поможет мне скоротать долгие часы одиночества.
Не успел я спрятать книгу, как в комнату вошла знакомая команда из четырех охранников, и через несколько минут я лежал на твердом ложе одиночки.
Осман, который в последнее время регулярно получал конфеты, хранившиеся на столике у изголовья, и ставший чуть менее грубым и чуть более приятным, на этот раз вел себя особенно мерзко. Зная обо всех моих физических ограничениях, он решил подвергнуть меня серии мелких издевательств, чем и занимался все время, пока его не сменил Сами, чье появление принесло мне облегчение. Я догадывался, что Осман действовал согласно полученному приказу. Тем не менее у меня сохранялись наивные мысли о дружбе, а потому я снова был удивлен, как отношения, возникшие между нами в последние недели, рассыпались в тот момент, когда меня вернули в одиночную камеру.
Сами появился вечером. Он не собирался надо мной издеваться, но и не был намерен сидеть и беседовать со мной. Когда я услышал его удаляющиеся шаги, я достал книгу, спрятанную между животом и гипсом, и стал читать. Однако не прошло и минуты, как я понял, что не смогу сохранить ее. Мысль о том, что кто-нибудь сможет неслышно открыть кормушку и увидеть, чем я занят, привела меня в ужас. Поэтому я быстро спрятал книгу. Я стал думать, как от нее избавиться, но ничего не мог придумать. Я был обречен лежать здесь с «горячей картофелиной» на животе до тех пор, пока меня вернут в большую комнату или ее найдут — и в этом случае один Бог знает, что со мной сделают.
Тем временем я по-прежнему не имел ни малейшего представления, что произошло. Было понятно, что я снова вернулся к пугающей рутине пребывания в двойной тюрьме: гипсовых оковах и одиночной камере.
Начался священный для мусульман месяц Рамадан[40], поэтому мелодия призывов муэдзинов стала другой. В дни поста ее переливы звучали более музыкально. А когда раздавался последний призыв, я начинал думать о Буазаре, о моих книгах, о сладостях и сигаретах, оставшихся на маленьком столике, и… засыпал.
Следующим утром ничего не произошло. Я вернулся к привычному существованию: aysh we-gebna с графином воды; лежать, ничего не делая, слушая отрывки из Корана и призывы муэдзина; «Дом в медвежьем углу» под гипсом. Я неустанно проклинал свою гордыню, из-за которой я мог подумать, что смогу перехитрить своих тюремщиков или хотя бы гордо заявить кому-либо из египтян об этом маленьком подвиге. Поскольку в тишине одиночной камеры думать больше было не о чем, это происшествие приобрело привычные черты «проблемы», то есть раздулось до таких гигантских размеров, что стало вызывать панический страх.
Смогу ли я сделать так, чтобы за время моего пребывания здесь книгу не обнаружили? И если ее найдут, что еще со мной могут сделать? Есть ли здесь какой-нибудь карцер, хуже этой камеры, куда помещают заключенных, заслуживших дополнительное наказание? Или они ограничатся тем, что продержат меня здесь в два-три раза дольше, чем планировали? К этому моменту книга переставала быть главной проблемой. Главной проблемой становилось совладать с паническими атаками с соматическими симптомами — учащенным дыханием, обильным потовыделением, отчаянным осмотром всей камеры в пустой надежде отыскать какую-нибудь нишу, где можно будет спрятать опасный груз.
В середине дня дверь отворилась и вошел Азиз. Он решил не идти к противоположной от меня стене, но встал прямо над моей головой, чтобы я смотрел на него исключительно снизу вверх. Он был одет по-зимнему, в причудливом клетчатом пиджаке и при галстуке; из его рта торчала тоненькая сигарета «Типарилло», которые обычно продают вместе с белым пластиковым мундштуком. Я любил курить эти тонкие сигареты и был уверен, что их мне послала Мирьям. Он стоял и смотрел на меня, всем своим видом подчеркивая колоссальную разницу между моим и его статусом, как будто это нуждалось в дополнительных доказательствах.
Между нами состоялся короткий разговор, в ходе которого я повторил свое требование о встрече с Красным Крестом. Внешне это требование было высказано очень решительно, хотя в душе я чувствовал, что мое тело превращается в студень, что оно утрачивает форму из-за ужасных условий, в которых я нахожусь. Азиз выпустил еще несколько колец дыма и вышел, не сказав ни слова. Прошло еще несколько часов. Больше никто не приходил. Я съел еще одну порцию питы с соленым сыром, день подходил к концу, и я начал думать, не пора ли спать.
Но тут дверь отворилась, и в камеру вошел гигант, которого я никогда не видел среди тюремного персонала. У него была очень темная кожа. Я подумал, что по происхождению он суданец и был кем-то из тюремных сотрудников среднего звена, возможно, одним из тех, кому любопытно взглянуть на пленного сиониста. Но нет. Он встал напротив меня и заговорил — угрожающим тоном и на таких децибелах, что ничего громче, кажется, я никогда не слышал.
— Почему ты не хочешь говорить? Кто ты такой, чтобы не отвечать, когда мы спрашиваем?
К этому времени я достаточно знал арабский, чтобы понимать, что он кричит, хотя я все равно ничего не понимал, что этому мужику от меня надо. Кто он вообще, черт побери? Почему он лезет в дела, которые касаются меня и Азиза или, в крайнем случае, меня и Саида?
Я согласен говорить с мистером Азизом, сказал я ему. Он продолжал на меня орать, говоря все быстрее и быстрее, все громче и громче, поэтому я едва мог его понять. Продолжая изрыгать потоки слов, он склонился ко мне. Физическая близость этого человека меня нервировала, и я остановил его:
— A-bliz, a-bliz («Пожалуйста, пожалуйста»). Я буду говорить с мистером Азизом.
Однако гигант продолжал говорить без умолку, все больше возвышая голос. Вдруг, без всякого предупреждения, открытой ладонью он залепил мне мощную пощечину по левой щеке, к чему я был совершенно не готов. Удар оказался чудовищным. Совершенно парализованный, я с ужасом глядел на его руки. Они были размером с ракетки для пинг-понга. Продолжая орать, он поднял руки, намереваясь на этот раз ударить меня по правой щеке. Моя правая рука, единственная конечность, которой я мог двигать, поднялась, чтобы защитить мою руку.
— Khudh yadak! — сказал великан-суданец.
Я понял, что он требует, чтобы я убрал руку прежде, чем он вынужден будет сделать это сам. Я опустил правую руку, взяв ею левую, — и сразу же последовал новый удар, на этот раз тыльной стороной ладони. Голову отбросило влево, щека горела. Суданец продолжал говорить. Его слова звучали все более агрессивно. Он поднял руку, чтобы ударить по левой щеке. Моя правая рука поднялась на ее защиту.
— Khudh yadak! — повторил он свой прежний приказ.
Я снова ухватил левую руку, и снова последовал удар. Я смотрел на него, не веря своим глазам. Кто ты такой, чтобы врываться сюда и бить меня? Он продолжал избивать меня, я же смотрел ему прямо в глаза. Не потому, что я такой герой, но потому, что я лежал на спине, а он возвышался надо мной, угрожающе уставившись мне прямо в лицо.
Так я лежал в египетской тюрьме, и гигантский суданец, на которого в обычной жизни я не взглянул бы дважды, напряженно трудился над моим лицом. Ни на секунду не прекращая орать, он избивал меня ритмично и методично: каждый удар сильнее прежнего, каждый раз по другой щеке, каждые тридцать секунд — новая пощечина.
Я смотрел в потолок и повторял про себя после каждого удара: «Я еще жив, я еще жив, я еще жив». Моя голова, казалось, вот-вот расколется (ощущение, противоположное тому, что происходит с черепом младенца, чьи кости постепенно сливаются в единое целое). Удары сыпались то справа, то слева, и хотя я твердил себе, что все еще жив, я беспокоился, не нанесет ли он мне необратимых увечий.
Удары же все продолжались и продолжались. По моим оценкам, избиение продолжалось около двадцати минут. Наконец гигантский суданец выпрямился; его лоб и щеки покрылись потом. Однако страшнее всего была ненависть, с которой он на меня смотрел. С первого дня моего пребывания в Египте так не смотрел на меня никто, даже Осман во время приступов гнева. На губах у суданца выступила настоящая пена; пальцем он провел себе по горлу.
— Nigna nitbihak.
Не нужно быть знатоком арабского, чтобы понять смысл этих слов. Мы тебя зарежем. Он повторял это снова и снова. Жест «пальцем по горлу» с каждым разом становился все более решительным и демонстративным. Когда же он наконец закончит?
Под конец он наставил на меня палец, пролаял: «Говори!», вышел из камеры и захлопнул за собой дверь.
Голова адски болела. Я чувствовал унижение, смешанное с удовлетворением. Унижение, что этот чертов суданец мог просто войти и меня избить, когда я был совершенно беззащитен. Удовлетворение — поскольку с его ухода прошло уже пять минут и что мой опыт военнопленного обогатился чем-то новым, что я выдержал — и пережил. «Я еще жив!» Физически, казалось мне, я более-менее в порядке. Правда, у меня резко подскочила температура; кровь неслась по жилам, как бешеная. В голове пульсировала боль. Я ощупал свой череп — кажется, переломов нет, просто очень больно. Я молча лежал в своей камере. Пульсирующая боль в голове, шок от пережитого унижения, жар во всем теле, наконец, «Дом в медвежьем углу» под гипсом — все это несколько часов не давало мне уснуть. Я услышал, что в двери открылась кормушка, и вообразил, что это Сами хочет посмотреть, как у меня дела. Обычно я поворачивал голову влево, чтобы увидеть глаза, подглядывающие сквозь маленькое окошко. Но в этот раз я просто лежал. В какой-то мере мне было стыдно, что меня били. Я все еще пытался понять, что происходит, и удивлялся, что несмотря на то что я уже встречался с Красным Крестом, египтяне обходятся со мной все хуже и хуже.
Следующий день прошел как обычно. Ничего не происходило.
Каждый, кому довелось побывать в одиночной камере, знает, на что похожи такие дни. Вы получаете пищу, справляете нужду и пребываете в полной изоляции. Около двух часов дня я стал думать, каким окажется вечер. Заявится ли суданский гигант с повторным визитом? По мере того как шло время, беспокойство все возрастало.
В какой-то момент нервозность превратилась в панический ужас. Мне казалось, что, если мне прямо скажут, что следующее избиение состоится «завтра в десять», я бы боялся гораздо меньше, чем в той дьявольской ситуации, когда у них на руках были все козыри.
В тот вечер суданец явился. Между этим и предыдущим вечером было два различия. Во-первых, после того как я сказал, что готов говорить с Азизом, он начал кричать, но не стал увеличивать громкость. Время от времени он что-то выкрикивал по-арабски, однако сосредоточился на битье. При этом его лицо выражало ненависть, смешанную с удовольствием.
Другое отличие заключалась в том, что в этот раз дверь камеры во время экзекуции оставалась открытой. И когда после особенно сильного удара моя голова дернулась влево, к своему удивлению я увидел тюремного врача, дежурившего за дверью. Наши глаза на секунду встретились, и он сделал шаг назад. Теперь у меня было о чем подумать в то время, как гигантский суданец крушил мой череп. Все было спланировано. Все под контролем. Этого суданца, который, возможно, немного превысил свои полномочия, прислал Азиз. Но Азиз также прислал тюремного врача, чтобы быть уверенным, что избиение не причинит мне излишнего вреда. Мне пришло в голову, что, поскольку избиение происходит поздно вечером, доктор, закончив свой рабочий день, не смог пойти домой. Так же мелькнула мысль, что, возможно, он специально взял ночную смену, чтобы хоть немного разнообразить свою скучную однообразную службу. Я думал о подобных глупостях, чтобы отложить на потом действительно важные мысли.
Суданец продолжал лупить меня по голове, я чувствовал, что мое тело нагревается, и знал, что этой ночью оно будет горячее обычного. Поскольку ноябрьскими ночами в камере было прохладно, а единственная простыня, которой я укрывался, практически не защищала от холода, я постарался увидеть в этом нечто хорошее. Однако когда суданец наконец закончил и ушел, я осознал, что нахожусь в глубоком дерьме. Оставалось только понять, что именно это за дерьмо.
На следующий день страх вернулся. Повторится ли вчерашний сценарий? Будет ли в сегодняшнем тюремном расписании пункт: «Девять вечера — избиение сионистского капитана?» Я взглянул на стену справа, увидел надпись: «Они помнят о тебе» — и начал мечтать о том, что именно сейчас два вертолета тайно летят к Каиру, чтобы меня спасти.
Со временем общая идея обрела конкретную форму, с двумя характерными деталями. Во-первых, солдаты непременно будут десантниками, а во-вторых, когда дверь откроется, это будет сам Рафуль[41]. Я четко спланировал, что я ему скажу, когда он вышибет дверь, как я подробно проинструктирую своих освободителей, как нужно меня нести с моим гипсом; как объясню, что для того чтобы не упасть, здоровой правой рукой мне нужно обнять за шею одного из десантников, который меня понесет. Словом, я полностью погрузился в планирование спасательной операции. Я положил голову на ложе, закрыл глаза и почувствовал, что успокаиваюсь. Я едва не начал улыбаться. Однако около семи вечера все неожиданно изменилось.
Я услышал, как за стеной камеры лают собаки. Нет, не одна собака, которая потерялась. И не две собаки, затеявшие ночной разговор. И не несколько собак, рассредоточенных по территории тюрьмы и находящихся в разных местах. Нет, целая свора собак находилась прямо здесь, за стеной моей камеры, и все они лаяли как сумасшедшие. Я был абсолютно уверен, что этих собак привезли в тюрьму специально ради меня, и вовсе не для того, чтобы отпугнуть парашютистов.
Сегодня в девять вечера меня не били. Может быть, супруга гигантского суданца уговорила мужа вернуться домой пораньше, чтобы помочь ей уложить маленького суданского гигантеныша. Может, двое приятелей пригласили его разговеться после окончания поста. Как бы то ни было, этой ночью меня не били.
Вместо этого они задумали вытащить меня из камеры, положить в середине двора на холоде и пронизывающем ветру, прямо на песке, голого под моим гипсом, и позволить беснующимся собакам носиться вокруг и наскакивать на меня, сколько им заблагорассудится. Я мог нарисовать эту сцену в своем воображении, и с каждой секундой она становилась все реальнее. Меня пугало, что песок попадет под гипс и бинты, и от него нельзя будет потом избавиться. Я боялся собак, которые, как я подозревал, были не столь вышколены и дисциплинированы, как мой палач-суданец. Ни один доктор не сможет вовремя вмешаться, когда собаки поймут, что я сионист и на меня не распространяются никакие правила. Снаружи бушевал ветер, и мысль о том, что в такую холодную ночь я буду лежать в середине покрытого песком двора абсолютно голый, не считая гипса, окруженный сворой собак, приближающихся все больше и больше, превращала меня в развалину.
Я не мог притронуться к пите и сыру, которые Сами принес мне в камеру. Я чувствовал, как сердце бешено колотится в груди. Я не знал, сколько сейчас времени, но знал, что ночная программа начинается около девяти вечера. Собаки продолжали лаять и носиться, и я знал, что сегодня мои тюремщики снимут перчатки и позволят себе гораздо больше. Шло время, ничего больше не происходило. Я ждал, когда наступит десять, потом одиннадцать. Из репродукторов неслись отрывки из Корана, надо мной, в перекрытиях асбестового потолка, сновали крысы, собаки продолжали лаять… И я наконец заснул, совершенно измученный ментальным террором, которому я подвергал себя последние пять-шесть часов.
Утром я проснулся в некотором изумлении от осознания, что нам приходит в голову и как это на нас влияет. Собаки исчезли, но я все еще не мог заставить себя съесть завтрак. Осман принес мне ведро, чтобы я справил в него малую нужду, и остался ждать рядом со мной, словно я был невидимым. Время от времени этот Осман меня пугал. Я даже начал надеяться, что, когда Осман, эта тикающая бомба, в один прекрасный день все-таки взорвется, за дверью будет ждать тюремный врач. Мое тело снова покрылось черной коркой, поскольку с момента возвращения в одиночную камеру я много потел; я стал вонять.
Я решил, что, если этой ночью меня будут бить, я сделаю вид, что потерял сознание, чтобы тем самым прекратить избиение. Однако я никогда не был хорошим актером. Да и как это изобразить? Я предположил, что, если я закрою глаза, а мое тело полностью расслабится и перестанет реагировать, до них дойдет, что я имел в виду.
Я вспомнил, как Янкеле Нахманис, возглавлявший в израильской армейской разведке отдел, занимавшийся допросами военнопленных, как-то рассказывал, что существует простой способ удостовериться, в сознании человек или нет: нужно приподнять его голову за волосы и потом отпустить. Если человек действительно потерял сознание, его голова упадет, как камень. Если же человек симулирует обморок, его голова будет падать немного медленнее, поскольку мышцы шеи инстинктивно напрягутся, чтобы ее удержать.
Я стал проверять, что чувствуешь, когда твоя голова падает, как камень. Оказалось, что это совсем не так страшно. Я снова поднял голову и дал ей упасть на твердую поверхность, на которой лежал. Я предположил, что при достаточной тренировке смогу добиться, чтобы моя голова падала как у человека, действительно потерявшего сознание. Снова и снова я ронял голову на твердый бетон. Голова раскалывалась, но я понимал, что, если этой ночью суданец вернется и будет меня бить, мне нужно будет проявить инициативу и внести какие-то изменения в происходящее. Я надеялся, что для проверки, в сознании человек или нет, египтяне пользуются теми же методами, что и Нахманис, а не какими-то другими, но уверенности в этом у меня не было.
Время ползло медленно. Послание, нацарапанное на правой стене куском засохшей питы во время последнего пребывания: «Они помнят о тебе. Они вернут тебя домой. Все будет хорошо» — было еще различимо. Но я больше не был уверен, что все будет хорошо.
Ближе к вечеру дверь открылась. Я предполагал, что это вернулся суданец. Но это был Саид. Он держал коричневый конверт, его лицо было очень серьезным. Он спросил, как у меня дела. Я ответил, что у меня все замечательно. Я спросил, знает ли он, что происходило в камере в последние дни. Он сказал, что не совсем, добавив, что, когда человек непрерывно лжет, он не должен удивляться, что к нему стали относиться не так гостеприимно, как прежде: ведь он оскорбил хозяев. Я спросил, почему он считает, что я лгал. Саид извлек из конверта лист бумаги:
— Вот статья из вашей газеты, где сказано, кто ты такой. Зачем ты нас обманывал?
Я сказал, что хочу прочесть статью. Он протянул мне лист бумаги. Он был размером со страницу пятничного приложения. Страница была покрыта арабскими пометками, а в центре помещалась вырезанная из газеты фотография пилота, стоящего у двери самолета «Норд» — французского транспортника, используемого ВВС Израиля, — находящегося в полете. Его лицо было скрыто маской, на нем был мягкий шлем, какие носят парашютисты, и он был готов покинуть самолет.
Я в изумлении посмотрел на Саида:
— Какое отношение это имеет ко мне?
— Это ты, — сказал Саид. — Это ты во время чемпионата Израиля по парашютному спорту.
Внезапно до меня дошло, что это статья о моем друге Гиоре Эпштейне, экс-чемпионе Израиля по парашютному спорту, ныне — пилоте «Миража» в сто первой эскадрилье и моем соседе по семейному общежитию на авиабазе Хацор.
— Это не я! — пылко повторил я. Какое облегчение! Если они до сих пор не опровергли мою легенду, возможно, свет в конце туннеля еще виден, хотя мне еще предстоит долгий путь, прежде чем я достигну выхода.
— Статья называется «Гиора, король неба», — сказал Саид, — и многие детали соответствуют тому, что ты рассказывал о себе. Почему ты не рассказал нам все. Зачем ты скрываешь от нас факты?
Вопросы и реплики относительно моих талантов парашютиста наконец-то обрели смысл. Но как мне из этого выбраться? Я попросил Саида дать мне прочесть саму статью на иврите.
— Давай я прочту и сразу же покажу, что это не я.
— Это ты! — сказал Саид и вышел из камеры.
Во мне бурлили сразу несколько эмоций. Недовольство, что я остался в одиночке. Злость, что в Израиле могли опубликовать статью с моим именем в заголовке, когда я нахожусь здесь в плену. Страх за свое будущее. Гнев, что никого в мире не волнует, что я не могу встретиться с представителем Красного Креста. Досаду, что все вокруг говорят по-арабски, из всех репродукторов непрерывно льются отрывки из Корана, а мой нос все время чувствует надоедливо-сладкий, характерный для известного мне Египта запах. Гипс душил меня все сильнее, и все, чего мне хотелось, чтобы рядом оказалось несколько ивритоговорящих собеседников, с которыми я бы мог пообщаться.
Я вспомнил, что доктор Абсалем говорил о гипсе на левой руке, что его можно будет снять через пятьдесят пять дней, и начал его соскабливать. Это оказалось нелегким делом, но, по крайней мере, мне было чем заняться. Разумеется, у меня не было ничего острого, что бы я мог использовать, поэтому главная трудность заключалась в том, чтобы сделать исходный надрыв на верхней части. Я царапал гипс ногтями и понял, что гипс состоит из нескольких слоев ячеистой повязки. Через некоторое время мне удалось отковырять значительный кусок пластыря, сковывавшего локоть, — лишь для того, чтобы передо мной явилось пугающее зрелище истощенной конечности с шелушащейся кожей и опавшими мускулами.
Я долго разглядывал свою руку, гордый тем, что сделал, и напуганный тем, как она выглядит. Вошедший Сами был потрясен, увидев, что я наделал. Он был очень недоволен и велел мне немедленно прекратить, иначе он свяжет мне руки. Я попросил его успокоиться, а он сказал, чтобы я ложился спать.
— Я не могу заснуть при свете, — сказал я. — Пожалуйста, выключи свет.
Из-за того, что я пережил в последние несколько дней, Сами проявил сострадание:
— Мне это запрещено, но так и быть, я выключу свет на двадцать минут. За это время ты заснешь, и потом я снова его включу, и ты ничего не заметишь.
Сами вышел и выключил свет. Впервые за эту неделю в моей жизни произошло хоть какое-то изменение к лучшему. Темно, как ночью! У меня есть двадцать минут, чтобы постараться уснуть. Моя чугунная от усталости голова опустилась на твердое ложе. Я закрыл глаза и сказал себе, что сейчас у меня осталось всего девятнадцать минут, а может быть, всего восемнадцать. Я отрегулировал дыхание, слегка подвигал обнажившейся частью левой руки и снова попытался уснуть. Теперь у меня оставалось меньше пятнадцати минут. Время утекало, а я все никак не мог расслабить свое тело, чтобы уснуть. Голова ворочалась из стороны в сторону. Так я промучился, пока не истекли все двадцать минут, и лампочка снова вспыхнула, чтобы причинить мне дополнительные мучения.
На следующий день пришел Саид. Мне было не слишком приятно принимать гостей в своей нынешней резиденции, поскольку я знал, что мое тело страшно воняет. Сочетание черной корки, покрывавшей мою кожу, язв на голове и полуобнаженной левой руки, воняющей поврежденным гипсом, — все это унижало меня еще больше. Осман принес Саиду стул Саид сел и вытащил из конверта страницу ивритоязычной газеты. Он протянул ее мне со словами:
— Вот, почитай про себя.
Это была страница из приложения «Га-Олам га-зе» («Этот мир») с кричащим заголовком: «Гиора, король неба». Его лица, естественно, не было видно, и опознать его было невозможно. Как ни странно, между биографией Гиоры и тем, что я рассказывал египтянам, оказалось много пересечений — например, в ходе Шестидневной войны Гиора, как и герой моей легенды, был подбит и совершил вынужденную посадку на авиабазу Рамат Давид. Вместе с тем Гиора сбил два вражеских самолета и совершил много других вещей, которые я счел неподходящими для своей легенды. Не было смысла отрицать то, что нельзя было отрицать. Однако я заметил незначительную деталь, доказывающую, что я не вру. У Гиоры Эпштейна и его жены Сары была маленькая дочка. У нас с Мирьям детей не было.
Я дочитал, не переставая удивляться, кто этот израильский гений, которому пришла в голову мысль опубликовать эту статью, когда я нахожусь в египетском плену, и сказал:
— Саид, это не я.
— Нет, капитан, это ты.
— А маленькая дочь? Почему я скрывал это все это время?
— Ты умный человек, — ответил Саид. — Но твоя жена в каждом письме пишет о вашей дочери.
— Ловкий ход, Саид. Но моя жена не писала ни о какой дочери. Я не такой умный, как ты думаешь, но и не такой дурак, чтобы кормить тебя сказками. Это не я. Это другой летчик с тем же именем. Когда я вернусь в Израиль, то найду его и обязательно расскажу, насколько им здесь восхищаются.
— Если это не ты, ты должен его знать!
— Я его не знаю, у меня нет дочери, я не парашютист, вы допустили серьезную ошибку.
— Капитан, даже если это не ты, у нас достаточно информации обо всем, что обсуждалось в ходе допросов. Вы все время нас обманывали.
Я сделал снисходительный жест, и Саид перешел к другой теме, моему гипсу. Я сказал ему о докторе Абсалеме и пятидесяти пяти днях. Он хотел знать, зачем я поторопился.
— Ты думаешь, что снова сможешь летать? — спросил он.
— Разумеется! — ответил я. — Я поправлюсь, вновь обрету форму, в которой был до ранения, и вы увидите, как я буду летать!
Дав столь твердый ответ, я надеялся вывести себя из пике, в котором пребывал в последние недели, и сказать им и в каком-то смысле самому себе: вот так должен поступать офицер израильских военно-воздушных сил.
Саид встал, похлопал меня по плечу, и сказал:
— Ты умен, ты лжец, и я надеюсь, что ты поправишься.
На следующий день, в десять вечера, Саид вернулся, на этот раз вместе с Азизом. В камеру принесли два стула, и Азиз сказал: «В Герцлии нет военного аэродрома. Это летное поле для сельскохозяйственных самолетов. Мы начинаем новый допрос, и ты останешься здесь, пока не скажешь нам правду. С какой ты авиабазы?»
Он вытащил из портфеля маленькую желтую карточку и дал мне взглянуть на нее. Это была карточка техосмотра катапультирующегося кресла, которая по уставу должна была к нему прилагаться. Надпись на ней гласила: «Пригодно к использованию. База военно-воздушных сил номер 8». Или, иными словами, это кресло было проверено и признано находящимся в рабочем состоянии на военно-воздушной базе Тель-Ноф.
Это был мой восьмой день в одиночной камере, и я чувствовал, что мой мир сжался до ее размеров. Огромная система работала над тем, чтобы не оставить от моей легенды камня на камне, в то время как я лежу здесь, в камере площадью в несколько квадратных футов, и ничего не могу предпринять.
— Я с авиабазы Тель-Ноф, — сказал я.
— Какая эскадрилья?
— 119-я.
— Вы офицер ВВС на действительной службе?
— Нет, я резервист.
Азиз и Саид встали:
— Сейчас нам надо идти. Мы вернемся позже.
Куда они собрались в десять вечера? Однако в камере их уже не было. Сами унес стулья, и я остался с «Винни-Пухом», так и лежавшим под гипсом все восемь дней, и с мыслью, что мне необходимо радикально пересмотреть свою легенду, поскольку теперь я «переехал» из Герцлии в Тель-Ноф.
Время шло, слабость окутывала меня, словно саван. Эта ночь оказалась особенно холодной, и я дрожал в своем гипсе, не зная, что меня ждет. Они вернутся? Они не вернутся?
Я лежал с широко открытыми глазами, не в силах уснуть. Вернулся Саид — к моему облегчению, с четырьмя охранниками. Они завязали мне глаза, уложили на носилки и понесли в большую комнату. К моему удивлению, Саид шел рядом со мной.
— Ты помнишь, что просил меня сказать тебе, когда американцы посадят «Аполлон» на Луну? — спросил он.
— Помню, — ответил я из-под повязки.
— Так вот, сейчас они летят к Луне.
Мое зловонное тело снова положили на кровать в большой комнате. Охранники ушли. На секунду вышел Сами, я достал из-под гипса «Винни-Пуха» и попытался положить его, как было, на столик около кровати. Из-за спешки моя рука врезалась в угол стола, и книжка упала на пол. Не выдаст ли меня то, что книжка внезапно оказалась на полу? В этот момент меня это не волновало. «Аполлон-12» летит к Луне, и я молился, чтобы этот корабль, как и его предшественник, благополучно достиг цели и вернулся домой. Я не знал имен астронавтов, составивших экипаж корабля[42]. Я знал лишь, что бешено им завидовал, поскольку всегда мечтал быть в авангарде покорения космоса. Однако я больше не принадлежал к этому миру. Все эти фантастические вещи происходили за стенами моей тюрьмы.
Была середина ноября, прошло больше двух месяцев с того момента, как я попал в плен. Допросы еще не закончились, и мне нужно было подготовиться к потенциальным последствиям изменений последних недель.
Время было позднее, но Сами понимал, что я снова вернулся в большую комнату, зарезервированную за мной в тюрьме Абассия к востоку от Каира. Я откинул простыню, чтобы обнажить верхнюю часть тела, и, не говоря ни слова, показал на свою черную грудь. Сами взглянул мне в глаза, кивнул и вышел из комнаты.
Я взял со столика, стоявшего у изголовья, молитвенник и начал читать молитвы, которые не произносил в те дни, когда был в одиночке. Закончив молиться, я перешел к «Поучению отцов», трактату, текст которого тоже был в молитвеннике. «У того, чьи деяния превосходят его мудрость, мудрость будет устойчивой, но у того, чья мудрость превосходит его деяния, мудрость недолговечна»[43]. Большинство своих действий летчик совершает в узком пространстве кабины, в полном одиночестве. Сколько бы он ни пытался рассказать об этом другим, он никогда не сможет с точностью описать все сложные движения, усилия, а порой и страхи во время выполнения поставленной задачи, что конечно является для него высшей целью. В плену летчик не может поговорить даже о тех вещах, о которых он может говорить в других обстоятельствах.
Я спросил себя, можно ли утверждать, что в настоящий момент мои деяния превосходят мою мудрость. До недавнего времени мне удавалось оберегать израильские ВВС, а также Рона, Ашера, Буки, Самнона, Карми и всех остальных своих товарищей. Я не выдал ничего из того, что казалось мне важным в моей профессиональной деятельности: нашу тактику ведения воздушного боя, какие системы установлены на наших «Миражах», как работают наземные службы, поддерживающие и сопровождающие нас, когда по «зеленому радио» (наземному каналу системы слежения и перехвата) приходит сигнал «Огонь». И множество других вещей, о которых меня спрашивали во время допросов.
«Я служу в 119-й эскадрилье на авиабазе Тель-Ноф». Это были первые слова правды, сказанные за последние два месяца. Теперь мне нужно будет продемонстрировать не только «дела», но и «мудрость». Мне необходимо найти способ защитить и сохранить то, что составляет смысл моей жизни с того дня, как за пять с половиной лет до пленения командующий ВВС Моти Ход[44] прикрепил к моей груди крылышки боевого летчика.
Дверь открылась и вошел Сами с большим металлическим тазом, который он нес двумя руками. Он поставил таз на пол около моей кровати, и я слышал, что он был наполовину наполнен водой, от которой шел пар. Сняв полотенце, переброшенное через левое плечо, Сами окунул его в воду и начал меня мыть, начав с лица. Проведя влажным полотенцем по участку кожи, он снова окунал его в воду, выжимал и продолжал мытье. С тех пор как теплая вода последний раз касалась моего тела, прошло уже много времени. Ощущение было восхитительным, как будто я вновь встретил старого друга, чье лицо успел забыть. Я лежал, не произнося ни слова, двигаясь в соответствии с указаниями Сами. Когда он дошел где-то до середины моей груди, он сказал: «Больше никак, капитан».
Я наклонился и заглянул в таз. Вода стала иссиня-черной и совершенно бесполезной. Сами взял таз и вышел. Я осмотрел себя. В верхней части тела кожа приобрела свой более-менее естественный цвет, однако ниже диафрагмы, она была темной, как крыло ворона. Я превратился в какое-то черно-белое существо.
Я думал, что сейчас принесут еще один таз воды, и мы продолжим помывку, однако вернувшийся Сами сказал: «На сегодня хватит, Вам надо поспать». Он расстелил свое одеяло в обычном месте, около изголовья, оставив меня наедине со своими мыслями.
На следующее утро Осман подал мне завтрак, словно не он издевался надо мной все последние восемь дней, что я провел в одиночной камере. Когда он сел почитать газету, я окликнул его по имени.
— Да, капитан? — ответил он.
— Осман, американцы послали астронавтов на Луну. Правильно?
— Правда? — Осман ответил вопросом на вопрос. — Откуда Вы знаете?
— Саид сказал мне прошлой ночью.
— Сейчас проверю. — Он пролистал газету, и через минуту хлопнул по ней тыльной стороной ладони. — Naam, капитан, американцы летят к Луне.
— Как зовут астронавтов, Осман?
— Сейчас посмотрю, капитан.
— Осман, астронавтов трое, — сказал я, давая ему дополнительную информацию. — Найди мне их имена. — Меня захватила мысль, что я, пусть на мгновение, восстановлю связь с международным сообществом.
Осман приподнял бровь и ответил:
— В этот раз американцы послали только двух астронавтов.
— Трех, Осман, трех, — сказал я на своем ломаном арабском.
Он проверил еще раз:
— Только два, капитан.
— Три, — сказал я ему. — Двое высадятся на Луну, а третий…
Здесь мой арабский закончился, поэтому я сделал рукой вращательное движение, пытаясь изобразить, что еще один астронавт останется на окололунной орбите, где будет дожидаться своих товарищей.
Осман снова заглянул в газету, а затем взглянул на меня и произнес твердым тоном, не терпящим возражений: «Двое, капитан. Это все».
«Это все» было произнесено таким недовольным голосом, что я решил, что, по-видимому, он прав.
— Осман, как зовут этих двух астронавтов?
Осман снова раскрыл газету, просмотрел ее, приподняв брови, затем взглянул мне прямо в лицо и сказал:
— Двое, капитан. Одного зовут Хьюстон, другого Техас.
Я понял, что мне не удастся снова стать частью международного сообщества и быть в курсе событий, происходящих в мире. Осман никогда не сможет сделать больше, чем позволяют его способности. Предела они достигали, когда он с совершенно серьезным видом изображал мне в лицах сюжеты фильмов Энтони Куинна[45]. Так что мне придется и дальше довольствоваться тем, что у меня осталось, думая о себе и о том, что ждет меня в будущем. Что со мной будет? Как будут развиваться события? Какую плату с меня потребуют, чтобы избиения больше не повторялись и я не вернулся в одиночную камеру?
В моем рассказе про Тель-Ноф меня беспокоили сразу две вещи: во-первых, что мне пришлось сказать правду, а во-вторых, что меня поймали на лжи. Судя по всему, врожденные способности и базовое воспитание оказывают на нас наиболее сильное влияние. Несмотря на то что ложь является обязательной в плену, тот факт, что мой враг поймал меня на лжи и заставил меня в этом признаться, казался мне несомненным бесчестьем, и я не сомневался, что мои тюремщики воспринимают это точно так же. В конце концов, именно я столько раз повторял, что израильский летчик никогда не лжет, сделав эту декларацию неотъемлемой частью сложных взаимоотношений с моими следователями. И вот теперь одно из оснований моей позиции оказалось подорванным.
Насколько тот факт, что меня поймали на лжи, повлияет на тон допросов, когда они возобновятся? Как это отразится на хрупком равновесии, возникшем между мной, Саидом и Азизом в ходе предыдущих допросов? Будут ли они исходить из предпосылки, что единожды пойманного на лжи подозревают в том, что он лжет все время? Ответов на эти вопросы у меня пока не было.
В середине дня дверь отворилась и, как я и думал, в комнату вошли Саид и Азиз. Азиз хотел получить всю информацию про Тель-Ноф. Он даже принес с собой план базы. План был местами правильный, местами нет. Взлетно-посадочные полосы были отмечены правильно, прочие службы и здания — совершенно не на месте. Мы начали разговор об авиабазе, с которой я, будучи молодым пилотом, действительно был не слишком хорошо знаком. Азиз хотел узнать множество безумных вещей, о которых я не имел ни малейшего представления. В какой-то момент мы зашли в тупик. Азиз хотел знать, сколько на базе топливозаправщиков. Мои слова, что я этого не знаю, он пропускал мимо ушей. Я же не счел нужным ему сказать, что, в отличие от системы наземной заправки египетских ВВС, в Израиле используют не топливозаправщики, а другие методы.
Только сейчас, после сотен часов допросов, я наконец понял, что египетские дознаватели полагают, что в израильских ВВС все устроено точно так же, как и в египетских. (С небольшими различиями, которые нужно выяснить в ходе допросов.) Поэтому Азиз снова и снова возвращался к вопросу о топливозаправщиках.
— Сорок три заправщика, — наконец сказал я.
Он записал число на листе бумаги, лежащем перед ним, и сказал: «Вот видишь, оказывается, есть вещи, которые ты знаешь, но не говоришь». Он был совершенно прав. Я не сказал ему, что окончил летный курс номер 43 и что я снова вернулся к системе с использованием чисел, имевших для меня определенный смысл, чтобы их легче было запомнить.
Азиз продолжал спрашивать меня про Тель-Ноф, ни разу не вспомнив, что поймал меня на лжи. Он просидел до вечера и был достаточно дружелюбен. В комнате царила приятная атмосфера, и мы даже вместе поужинали, как стемнело и Азиз смог разговеться. Он выглядел как человек, у которого свалилась с плеч огромная тяжесть. Еще бы: он разоблачил легенду о герцлийском аэродроме, а теперь сможет предоставить своему начальству подробное описание базы в Тель-Нофе.
Я со своей стороны не мог почувствовать себя настолько же довольным. Разговор о Тель-Нофе причинял мне боль, и я не мог не думать о Гиоре Эпштейне, «короле неба», поскольку именно из-за заметки о нем мне довелось пережить все то, что я пережил за последние восемь дней. Чтобы восстановить свое положение, хотя бы в собственных глазах, я перешел к личным вопросам. Азиз мог быть старшим по званию, но я решил, что пришло время высказать ему свои жалобы.
К примеру, я упомянул о пятидесяти пяти днях, которые, по словам доктора Абсалема, должны пройти, прежде чем с левой руки снимут гипс, и заявил, что они не предоставляют мне необходимого лечения. Я повторил свое требование встретиться с Буазаром. Я сказал, что мои простыни давно не меняли. И даже позволил себе заявить, что египетская еда отвратительна и что с момента своего появления здесь я не получил ни одного яйца.
— Может быть, в Египте попросту нет яиц? — добавил я, не обратив внимания, что меня, кажется, немного занесло. Дело было накануне ужина. И когда принесли еду, я увидел, что в меню было добавлено яйцо! (Пусть даже самое мелкое яйцо, какое мне доводилось видеть.) У меня возникло ощущение, что, несмотря на Тель-Ноф и новые направления, которые принял допрос, что-то изменилось в мою пользу.
Когда Азиз и Саид ушли, последний скоро вернулся с новой посылкой из Израиля. В ней были сладости и некоторые личные вещи. Он также дал мне две незаполненные открытки Красного Креста, чтобы я мог написать в Израиль, сказав, что заберет их завтра. В посылке я нашел роликовый дезодорант фирмы «Old Spice», и поскольку еще пованивал, смазал им большую часть тела, насколько это позволял мой гипс. Затем я прочел «Шма» перед сном, и лег спать, не зная, что будет дальше.
На следующий день Саид появился вновь. Он сказал, что скоро я встречусь с представителем Красного Креста, забрал две подписанные открытки и удалился. В полдень в комнату вошел египетский офицер в форме. Он подошел к кровати, протянул мне одну из открыток и спросил на иврите, что я имел в виду в одном месте. Речь шла об открытке Мирьям, где я писал, что дезодорант был отличной идеей. Я объяснил ему, что имел в виду. Удовлетворенный, он сказал, что подумал, будто строчка о дезодоранте была секретным кодом, и пожелал мне всего хорошего. Все это было настолько сюрреалистичным, что казалось сценой из «Винни-Пуха».
Вечером меня отвезли в больницу Аль-Маади. Становилось ясно, что скоро состоится еще одна встреча с Буазаром. Как обычно, мою внешность слегка привели в порядок — помыли и постригли. Затем меня отвезли на нижний этаж, где сняли с левой руки остатки гипса. Моя бледная рука наконец-то была полностью свободной. Однако к моему удивлению и ужасу, даже без гипса я не мог согнуть локоть. Рука торчала под углом девяносто градусов, и не было никого, с кем бы я мог посоветоваться о ее дальнейшей судьбе. Впервые я смог увидеть, в каком месте локоть был сломан и где проходил хирургический шов. Непривычнее всего было ощущать швы, украшавшие руку. В конце дня я лежал в комфортной больничной койке, баюкал свою бедную искалеченную конечность, втайне надеясь, что дежурной медсестрой окажется Надия, и зная, что завтра мне предстоит встреча с посланцем большого мира.
Надии не было. Однако Буазар действительно появился на следующий день, на этот раз без репортерской свиты, сопровождавшей его в ходе первого визита. Я встретил его не слишком приветливо:
— Где Вы были весь этот месяц? — упрекнул я его. — Вы говорили, что будете навещать меня чаще!
— Мне не позволяли с Вами встретиться. Я просил о еще одной встрече, но мне отказывали, — ответил он несколько извиняющимся тоном.
Я рассказал ему об ужасном месяце, который я пережил, и о том, что мне было в десять раз тяжелее из-за того, что я верил, что здесь, в Каире, находится тот, кто должен меня защищать. Он снова извинился, передал мне приветы из Израиля и пачку писем. Он также рассказал мне об усилиях по организации обмена военнопленными, правда, лишь со стороны Министерства иностранных дел. Я спросил, дошли ли до Израиля мои открытки, подписанные во время его первого визита. Не все, ответил он.
Мы провели вместе около получаса. В отличие от первой встречи, на этот раз все было хорошо, даже замечательно. Я все еще помнил пощечины, полученные от суданского гиганта, и размышляя об этом, приходил к выводу, что пребывание плену напоминает американские горки, где ты то ползешь, как черепаха, но несешься с головокружительной скоростью. Недавно я лежал в одиночной камере, взывая к Богу и моля Его помочь мне прежде, чем я окончательно отчаюсь, — и вот всего через несколько дней я оказался в больнице, умытый, аккуратно постриженный и побритый, а моя рука наконец-то свободна от гипса.
Я подписал еще пять открыток в Израиль. Открытки Мирьям и родителям почти не отличались содержанием. Помня о словах Буазара, что не все открытки дошли до Израиля, я даже извинился, что пишу им одно и то же. Если египетская армия захочет сохранить одну открытку в музее, объяснял я, вторая открытка заменит пропавшую.
Вечером меня вернули в мою тюремную комнату. Молитвенник и другие книги ждали меня на столике у изголовья. Однако посылка, полученная от Красного Креста прежде, чем я отбыл в больницу, исчезла. На следующий день я, как обычно, не съел весь завтрак, а оставил часть на подносе, чтобы доесть позже. Вошел Осман, забрал поднос и собрался уходить.
— Эй, Осман, подожди. Я еще не закончил!
— Капитан, того, что Вы съели, достаточно. Нужно съедать все сразу.
Я подумал, что это очередная блажь Османа, и продолжал свой день, как обычно, размышляя, в какой главе своего плена я сейчас нахожусь. Днем я получил обед, оказавшийся гораздо меньше обычного. Я предположил, что это может быть связано с Рамаданом. Я снова оставил на столике то, что не доел. И снова Осман унес недоеденное. Я начал подозревать, что хотя Осман и правоверный мусульманин, время от времени он съедает часть моей еды, чтобы облегчить себе пост. Однако вечером я обнаружил, что правила изменились. Сами, сменивший Османа, сказал, что, согласно новому распоряжению, мне не разрешается оставлять еду.
Я сказал Сами, что хочу видеть Саида. Мне хотелось есть. Наутро я почувствовал, что голод усилился. Покончив с завтраком, я собрал остатки риса, положил их в две четвертинки питы и спрятал эти сэндвичи под подушкой. Позже, когда я проголодался, а Осман вышел из комнаты, я вытащил из-под подушки кусочек питы с рисом, укрылся простыней с головой и быстро доел остатки завтрака. Однако, несмотря на все мои трюки с укрывательством еды в постели, ее ничтожное количество лишь разжигало аппетит. Прошло немного времени, и голод занял все мои мысли.
Саид не появился ни на второй, ни на третий, ни на четвертый, ни на пятый день. Тем временем мне все сильнее хотелось есть. А самое главное — я совершенно не понимал, с чем это связано. Если это метод давления, есть способ гораздо проще — вернуть меня в одиночку. Если подготовка к будущим допросам, почему никто не приходит меня допрашивать? Если они думают, что я опять солгал, что мешает им потребовать от меня сказать правду?
Голод сводил меня с ума. Я мог думать лишь о еде и поклялся, что, вернувшись в Израиль, буду есть только в лучших ресторанах.
По вечерам я выискивал зернышки риса, которые могли упасть или рассыпаться на простыне, и если мне удавалось найти одно или два, я был безмерно счастлив. Самым примитивным образом сложившаяся ситуация рождала во мне злость, если не ненависть к Осману и даже Сами. Не пытаясь сдерживаться, я непрерывно говорил на иврите, порой угрожающим тоном и с соответствующим выражением. Я изливал все, что было у меня на душе. Я кричал на своих тюремщиков, проклинал их до седьмого колена, произносил тщательно продуманные речи, в которых высказывал все, что думал. Их же это, кажется, совсем не смущало. Осман награждал меня угрожающими взглядами, когда же я смотрел ему в лицо, выходил из комнаты — видимо, чтобы не потерять контроль над собой и не прибегнуть к насилию. На вторую ночь, когда я принялся кричать на Сами на иврите, он подбежал к моей кровати, схватил со столика лежавшие на нем листы бумаги и разорвал их в клочья.
Он угрожал, что доложит начальству о моем поведении. В ответ я зарычал на него: «Иди и докладывай, гребаный мерзавец!» — и еще несколько подобных лингвистических перлов. Проорав так несколько минут, я успокоился, поудобнее улегся в кровати и стал мечтать о придорожном ресторанчике тетушки Леи в Хадере, где после ночных вылетов мы неизменно заказывали по отличному стейку.
Пытка голодом продлилась до утра шестого дня, когда дверь открылась и в комнату вошел Саид. В очередной раз я пал жертвой манипуляции — чувствовал себя слабым, измотанным, а главное — лишенным информации, необходимой для понимания происходящего.
— Что все это значит? — спросил я Саида. — Почему вы морите голодом военнопленного?
— Вы не имеете права оскорблять египетскую армию, капитан! — резко ответил он.
— Я оскорбил египетскую армию?
— Да. Вы написали, что египетская армия хочет оставить Вашу открытку в музее.
— Саид, — сказал я, — я написал это только потому, что не все открытки, написанные во время первой встречи с Буазаром, дошли до моих близких в Израиле. Кроме того, Вы прекрасно знаете, что я позволяю себе шутки.
— Так вот, не шутите больше о египетской армии. Это славная армия, мы ничего подобного не потерпим.
— Хорошо, Саид, я понял. Однако как долго вы собираетесь морить меня голодом?
— Начиная с сегодняшнего дня Вы будете получать столько же еды, сколько Вы получали прежде, чем нанесли нам оскорбление.
Вечером Сами принес мне ужин. Впервые за все время пребывания в тюрьме я получил нечто, что можно было назвать полноценной едой. На тарелке красовалась печеная рыба с печеными помидорами, картошкой и луком.
— Что это? — спросил я у Сами.
Он ответил по-арабски:
— Это рыба из Нила, из нашей реки.
Я съел рыбу, но все еще чувствовал голод. Я надеялся, что с завтрашнего дня займусь восстановлением своего тела. Грудь все еще оставалась впалой, так что между кожей и гипсом образовалось большое расстояние. Я прочел «Благословение после трапезы» я делал так после каждой трапезы, даже если не ел хлеба. После этого я открыл «Обыкновенную историю» Агнона и стал ее перечитывать.
Я знал, что это утро станет началом очередного бессмысленного дня. Это была суббота. Вот уже несколько дней все было не так, как «в старые добрые времена». Люди, которых я прежде в глаза не видел, заходили ко мне в комнату и беседовали со мной. Эти разговоры не были враждебными или даже недружественными и, безусловно, не несли никакой угрозы. Хотя все визитеры были в штатском, я предполагал, что это высокопоставленные офицеры. Казалось, что все ограничения отменены, и каждый, кто имел такую возможность, мог войти в мою комнату и вступить в непосредственный контакт с израильским пилотом.
Я не воспринимал это как признак близкого обмена военнопленными. Оптимизм в моей ситуации ничего не стоил. Даже то, что Азиз не приходил меня допрашивать вот уже десять дней, не помогло мне почувствовать себя лучше. Меня постепенно сокрушали и разрушали не столько допросы, сколько пребывание в плену в целом. Во-первых, я все острее осознавал — после того как уже видел, что состояние левой руки после снятия гипса совсем не улучшилось, — что я могу потерять и правую ногу, которая, даже если удастся избежать ампутации, никогда не будет функционировать как должно. С каждым днем этот вариант казался все более реальным — и все более пугающим. Во-вторых, я ощущал насущную необходимость поговорить на иврите хоть с кем-нибудь, кто мог бы стать моим другом, к кому я мог бы обратиться за советом и помощью. И наконец, в-третьих и в главных, я прекрасно понимал, что пока я в Египте, я совершенно беспомощен, что я в руках своих тюремщиков, словно глина в руках гончара[46]. Поэтому я старался не строить никаких ожиданий, так как слишком хорошо знал по прошлому опыту, что разочарование бывает болезненным. Вернее, очень болезненным.
Многие полагают, что худшее в пребывании в плену — физические пытки и издевательства. Они ошибаются. Какими бы ужасными они ни были, у этих пыток есть начало, середина и, главное, конец. Однако одиночество, унижение, полная неуверенность, стопроцентная изоляция от окружающего мира, освобождение, которое с каждым днем кажется все более далеким, — все это постепенно разрушает саму личность пленного. Именно для борьбы с этими вещами нужно мобилизовать все свои умственные и душевные силы.
Я вел монотонную рутинную жизнь, от которой фрустрация только усиливалась. Каждый день у меня теплился луч надежды, что сейчас дверь откроется и что-нибудь произойдет. Однако сменявшиеся дни были неотличимы друг от друга, и я погружался во все более глубокую меланхолию.
Два дня назад, вечером, меня посетили двое, которых я прежде не видел. Они вежливо разговаривали со мной и утверждали, что испытывают ко мне искреннюю симпатию. Им кажется, говорили они, что для обеих наших стран будет полезно, если мы будем поддерживать контакты и после того, как я вернусь в Израиль. Периодические отчеты позволят им предпринимать необходимые действия, чтобы в один прекрасный день вражда между Египтом и Израилем закончилась. Я не совсем помнил, как подобные вещи выглядят в кино, однако в реальной жизни, когда тебя вербуют, предлагая сотрудничество с врагом, в этот момент у тебя буквально стынет кровь, поскольку ты чувствуешь, что тебя обложили со всех сторон. Правильного ответа в этом случае нет. Все, кроме однозначного решительного отказа, эквивалентно предательству. Однако однозначное нет может стать началом еще одного путешествия по хорошо известному мне маршруту, во время которого меня опять будут обрабатывать самыми жесткими методами.
Поэтому я поспешил перевести разговор на тему грядущих отношений между Египтом и Израилем. Затем я заявил, что «очень устал», и в заключение пожаловался, что мне надо спать. Когда они ушли, я был крайне возбужден.
В таком состоянии гипс на ноге казался мне смертельной ловушкой, и я мечтал о том, чтобы избавиться от него. Эти двое больше не возвращались, но в комнате продолжала витать память об их визите.
Величайшим достоинством еврейской субботы — Шаббата, было то, что я знал: в силу святости этого дня совершенно невероятно, чтобы сегодня произошло что-то, существенно связанное с возможным обменом пленными. Поэтому я мог спокойно убивать время, читая или играя сам с собой в шашки.
Утром двери открылись и в комнату вошел маленький тюремный парикмахер. Как обычно, выражение его лица было слегка озабоченным. Под пристальным наблюдением Сами он вытащил из маленького портфеля кожаный ремень, несколько раз провел по нему бритвой и начал выбривать меня до блеска. Когда цирюльник ушел, в комнату вошел другой мужчина, которого я не знал. И первый раз за все время моего пребывания в Египте кто-то засунул руку под гипс, проверить, не прячу ли я там что-нибудь. Он ничего не нашел, включая свернутую шахматную доску, которую я хранил в специальном тайнике, который соорудил под гипсом, покрывавшим мое правое бедро.
Когда я завтракал, я услышал, что за дверью комнаты маневрирует какая-то машина. Я допил свой чай. Вошли солдаты, уложили меня на носилки и вынесли наружу. Были видны раскрытые двери армейской кареты «скорой помощи». Меня положили на пол, и я понял, что рядом лежит Нисим Ашкенази.
Мы лежали валетом: я ногами вперед, Нисим, лежавший на спине, — ногами назад. Двери «скорой помощи» закрылись, машина тронулась с места. Сами не попрощался со мной. И не только он. Я думал, не ждет ли меня какое-либо новое испытание, призванное меня сломать.
Однако я в карете «скорой помощи», и мне не завязали глаза. Я приподнял голову и взглянул на Нисима. Он тоже приподнял голову, протянул руку и сказал: «Нисим Ашкенази». Я пожал ему руку, ответил: «Гиора Ромм», и снова лег к на носилки.
«Скорая» отъехала от тюрьмы и выехала на автотрассу. Я собрал силы и стал насвистывать знаменитую песню времен Шестидневной войны «Я закончил резервистские сборы»[47]. Тыльной стороной правой ладони Нисим легонько похлопал мою руку. Я спросил, что с ним, и с удивлением узнал, что его травмы практически не отличались от моих, хотя оказались немного более серьезными. Он сказал, что буквально несколько дней назад ему снова прооперировали руку и что теперь она болит. На сиденье рядом с ним сидел «его Саид», всем своим видом выражавший симпатию к Нисиму. Мой Саид сидел рядом со мной, не говоря ни слова. Все в «скорой помощи» молчали, и единственным подтверждением, что мы едем в сторону Суэцкого канала, было солнце, все время светившее через лобовое стекло. Однако я не стал ни с кем делиться своим наблюдением. Поездка продолжалась практически в полной тишине, если не считать нескольких слов, связанных с тем, что Нисиму нужно было лечь поудобнее. (Эту операцию осуществил «его Саид».)
В машине не чувствовалось ни облегчения, ни возбуждения и уж тем более никакой радости. Каждый пассажир пребывал наедине со своими мыслями, погрузившись в себя — каждый по своим причинам. Я молчал, поскольку до сих пор не верил. Долгие месяцы, когда я ничего не знал, что со мной будет, сделали меня осторожным, если не сказать трусливым. Поэтому все, что происходило, я рассматривал как очередной маневр, призванный еще сильнее разрушить мою и без того подорванную систему эмоциональной поддержки.
Однако «скорая помощь» катила навстречу восходящему солнцу. Сейчас она оказалась на улицах сильно разрушенного населенного пункта. Нас выгрузили из машины и положили на землю. Через несколько минут Нисим исчез.
Я остался наедине с Саидом, который, по неизвестным причинам, хранил полное молчание. Я лежал десять минут, двадцать минут, тридцать минут… Появился Буазар. Он стал первым, кто заговорил со мной. Нисима и меня обменяют на семьдесят двух египетских военнопленных. Тридцать шесть египтян уже пересекли границу и вернулись на родину, а Израилю в свою очередь передали Нисима. Теперь же они никак не могут решить задачу, как осуществить вторую часть сделки, поскольку имеется только один паром. Соответственно, сейчас решают, кто вернется последним, я или египтяне.
Обе стороны тотально не доверяли друг другу Так что я уже представил, как меня везут обратно в Каир, поскольку решение этой головоломки так и не было найдено. Глубоко в душе я понимал, что если я обнаружу себя в «скорой помощи», возвращающейся в Каир из-за того, что не удалось решить проблему парома, это будет больше, чем я смогу выдержать. Внешне, как обычно, я оставался спокойным и невозмутимым. Я лежал на полу разбомбленного здания, о котором больше ничего и не скажешь. Его стены были все исцарапаны, и, как обычно, я понятия не имел, что происходило в тридцати футах от меня.
Вошел египетский офицер и склонился надо мной. Сказав, что он врач, он спросил, как я себя чувствую. Мне он показался обычным боевым офицером, попытавшимся прикинуться медиком. Я спросил его, что такое баротит[48] — единственный медицинский термин, который я помнил с летного курса. Он дал мне совершенно исчерпывающий ответ, сообщив, что баротит возникает, когда самолет резко снижается и внутричерепное давление блокирует евстахиевы трубы. Не было никаких сомнений, что передо мной действительно доктор. Мне стало стыдно, что я ошибся.
— Вы укрыли меня каким-то ветхим одеялом, которое все все в песке, — сказал я ему.
— Это одеяло мы получили от Ваших, капитан, — ответил он, указав мне на еврейские буквы, отпечатанные на дальнем от меня крае.
Я был весь на нервах, и доброму египетскому врачу приходилось все время меня успокаивать. И я был в гневе, что наши не позаботились о том, чтобы предоставить мне все самое лучшее, чтобы поддержать честь израильской армии.
— Еще немного терпения, и все будет в порядке, — сказал мне врач.
И тут, словно по волшебству, из-за полуразрушенной стены появился человек в белом костюме.
— Я представитель Красного Креста в Израиле, — сказал он мне по-английски. Я не верил своим глазам — я его узнал! Как-то в субботу мы сидели с Мирьям в ресторане «Калифорния» на улице Фришман[49] — и этот приятель сидел за соседним столиком в своем белом костюме. Это был очень красивый мужчина, и мы с Мирьям не могли не обратить внимания на него и его роскошную спутницу и не отметить, как сильно они отличаются от местных жителей стилем одежды и светлыми волосами.
— Я знаю Вас по «Калифорнии», — сказал я ему, удивляясь самому себе.
— Я никогда в жизни не был в Калифорнии, — быстро ответил он.
— Не Калифорния в Америке — ресторан «Калифорния» в Тель-Авиве, — объяснил я.
Взглянув на меня с удивлением, он сказал:
— ОК, я здесь, чтобы тебя забрать. Пришло время возвращаться домой.
Тут рядом с ним появились Саид и несколько солдат. Они подняли носилки, и мы покинули разрушенное здание, где я провел около трех часов. Впереди виднелся Суэцкий канал и маленькое пришвартованное судно. Перед тем как внести меня на корабль, процессия остановилась.
Саид протянул руку. Он был весьма взволнован. Я никогда не видел его в таком состоянии. Правый угол его рта непроизвольно дергался.
— Для меня было честью познакомиться с Вами, капитан, — сказал он по-английски.
Я хотел что-нибудь ответить, но слова застревали в горле.
— Да пребудет с тобой Всевышний, — добавил он по-арабски, повернулся и пошел прочь.
В субботу 6 декабря 1969 года, 26 кислева 5630 года по еврейскому календарю, во второй день праздника Ханука я пересекал Суэцкий канал с запада на восток, лежа на палубе маленького египетского судна, укрытый драным, в песке армейским одеялом, и наблюдая, как восточный берег канала становится все ближе и ближе. Мои ноги были закованы в гипс, напоминающий брюки. Левая рука лежала поверх тела. Словно желая ее спрятать, моя правая рука легла поверх левой, наполовину бледной и повернутой под углом, не позволяющим двигать локтем.
На этом расстоянии я мог разглядеть группу людей, наблюдавших за нами с берега канала. Группа была в одежде цвета хаки, и я предположил, что это резервисты, которым повезло стать свидетелями редкого события — обмена военнопленными. Развалины Кантары[50], где я провел три часа, пока Красный Крест ломал голову, каков должен быть порядок обмена пленными при наличии всего одного парома, растворялись вдали по мере того, как паром приближался к восточному берегу. Четверо египетских матросов в красочных шерстяных шапочках подняли носилки и осторожно передали их через полоску воды между бортом и берегом, где их подхватили четыре израильских солдата.
Я безмолвно смотрел на группу незнакомых мне израильтян, наслаждаясь первыми мгновениями на израильской земле. Тем временем группа распалась, и от нее отделился Моти Ход, командующий израильскими ВВС. Рядом с ним улыбался Як Нево[51], командир авиабазы «Хацор», на которой базировалась первая эскадрилья израильских «Фантомов». Я стал бы одним из первых летчиков этой эскадрильи, если бы три месяца назад, 11 сентября, моя эскадрилья «Миражей» не вылетела на перехват, из которого я не вернулся.
— Добро пожаловать домой, — сказал Моти, пожимая мне руку.
— Шалом, Моти, шалом, Як, — мягко ответил я, оглядываясь вокруг и стараясь привыкнуть к резкому изменению окружающей обстановки.
Моти был одет в форму цвета хаки без знаков различия, на поясе у него висел пистолет. Я сразу же вспомнил Анвара в его отутюженной форме цвета хаки, также без всяких знаков различия. Откуда-то прозвучал властный голос, приказавший двигаться отсюда, и побыстрее, словно бы нас подстерегала какая-то опасность. Группа поспешно двинулась, мои носилки несли впереди всех. Меня погрузили в зеленую армейскую карету «скорой помощи», дожидавшуюся нас на дороге. Осторожно, не произнося ни слова, солдаты поставили носилки куда следует и вышли из машины.
Моти зашел через заднюю дверь и закрыл ее за собой. «Я рад, что ты снова с нами, для этого нам пришлось много потрудиться», — сказал он. Я ничего не ответил.
— Как твои дела, Гиора?
Мое молчание немного нервировало Моти.
— Моти, ты понятия не имеешь, как это было трудно! — наконец, сказал я. Ненадолго в машине вновь воцарилось молчание. — Что касается допросов, тебе не о чем беспокоиться, я ничего им не рассказал, — добавил я.
— Гиора, сейчас это совершенно неважно. Ты в порядке? Сейчас мне важно одно: что ты в порядке.
— Я в порядке, Моти. У меня все отлично.
Я с изумлением отметил, что говорю на иврите с американским акцентом, особенно когда нужно произнести букву рейш. Судя по всему, мне будет трудно избавиться от последствий этих трех месяцев, когда я говорил только по-английски.
Моти мягко похлопал меня по плечу и вышел. Машина тронулась.
Через десять минут я находился на борту военного вертолета «Супер Фрелон»[52]. Нисим Ашкенази, который провел в плену столько же времени, что и я, и даже немного дольше, лежал на верхней полке, закрепленной с правой стороны вертолета. За несколько дней до обмена военнопленными он перенес еще одну операцию, и по его лицу было видно, что ему все еще больно. Когда мы взлетели, один из пассажиров достал поднос с суфганиет — традиционными ханукальными пончиками. Я с удивлением уставился на поднос.
— Разве ты не знал, что сейчас Ханука?
— Не знал.
Все присутствующие умолкли и с изумлением смотрели на нас, словно мы были пришельцами из другой галактики. Никто не знал, как вести себя с нами. Я взял мягкий пончик с вареньем, столь непохожий на питу с соленым белым сыром, которой меня ежедневно кормили на протяжении трех месяцев. Немного приподняв голову, я заметил газету, лежавшую на краю лавки. Я попросил взглянуть и вскоре с головой погрузился в чтение, не пропуская ни одного слова и пытаясь восстановить связь с миром, который был от меня куда дальше, чем прочие пассажиры вертолета могли себе представить.
Когда мы приземлились в больнице «Тель га-Шомер»[53], нас поджидала большая толпа. Здесь были Мирьям, мои родители, мои братья Ури и Амикам, министр обороны Моше Даян, начальник штаба, глава военной разведки, различные чины военно-воздушных сил и множество людей, пришедших, услышав по радио новость об обмене военнопленными. Все обращались со мной крайне бережно, поскольку психологи успели им объяснить, что, как свидетельствует опыт корейской войны, военнопленные, вернувшиеся домой, нередко оторваны от реальности, испытывают проблемы с общением, хотят замкнуться в себе, так что по отношению к ним следует проявлять терпение и деликатность. Однако поскольку сам я этих исследований никогда не читал, я испытывал восторг при виде каждого, кто подходил к моим носилкам, положенным на больничную каталку в центре взлетно-посадочного круга.
Если не считать двух часов медицинских процедур и проверок, сделанных докторами Фариным, Хорошевским и Йоэлем Энгелем, на долгие годы ставшими моими лечащими врачами, я все время был окружен людьми. Поток посетителей не иссякал, и каждый из них приводил меня в восторг, поскольку это была еще одна возможность вступить в контакт с другими людьми, возможность вернуться к прежней жизни.
Около полуночи, когда пришло время попрощаться со всеми гостями и немного успокоиться после воссоединения, я попросил Мирьям остаться со мной еще на несколько минут. В палате в конце девятнадцатого крыла старого здания «Тель га-Шомер» наконец стало тихо и спокойно. Только мы двое, я и она. Мирьям подошла к кровати и нервно смотрела на меня в ожидании, что же я хочу сказать.
— Надеюсь, с этого дня все будет только лучше, — сказал я. — Я уверен, что человеческий мозг со временем сотрет все, что не готов хранить вечно.
Услышав мои первые слова, Мирьям посмотрела на меня немного опасливо. Я заметил, что, пока меня не было, она отрастила две миловидные косички. Ее новая прическа так отличалась от прежней, что до меня начало доходить, как много в мое отсутствие могло измениться. — Поэтому запомни то, что я скажу тебе сейчас, пока процесс стирания еще не начался, поскольку ты — моя супруга. В этом мире нет ничего хуже, чем гнить в плену.
В моей 119-й эскадрилье «гнилое» означало «очень неприятная трудно решаемая проблема».
— Поэтому если в будущем плен повредит мой разум, никогда не забывай того, что я говорю сейчас. Плен — ночной кошмар. Я надеюсь, что смогу от него избавиться.
Мирьям поцеловала меня:
— Ты выберешься, Гиора. Ты это преодолеешь. Мы все с тобой.
Мирьям твердо верила, что я выберусь из любой передряги. Еще раз бросив на меня взгляд, она ушла.
Несколько часов я лежал с открытыми глазами, не в силах уснуть и пытаясь переварить то, что день, начавшийся в пригороде Каира в тюрьме Абассия, закончился в больнице «Тель га-Шомер» в пригороде Тель-Авива.
Я шел по дюнам, соединяющим Эль Ариш и Рафиах в секторе Газа. Я продвигался довольно быстро, однако, как ни старался идти еще быстрее, люди, отставшие от меня где-то на четверть мили, быстро сокращали расстояние между нами. Я шел по дуге, огибающей с востока густонаселенные районы сектора Газа.
Впереди я мог видеть скопления домов, возвышавшихся в дюнах среди пальм, и темные фигурки, перемещавшиеся между ними. Мой мозг лихорадочно пытался понять, что странного в том, что я обогнал трех человек без того, чтобы они немедленно стали меня преследовать. Меня не могли принять за араба, поскольку я не говорю по-арабски. Хотя я был в гражданской одежде, не выдававшей во мне израильтянина, мой стиль одежды резко отличался от принятого в этих местах.
Бежать становилось все труднее, дыхание участилось и становилось все тяжелее.
Я пробежал мимо нескольких фигур, стоявших в кустах. Хотя их черты оставались размытыми, я мог с уверенностью сказать, что они на меня смотрят, ни один из них не пытался меня остановить. Это позволяло надеяться, что я доберусь до места своего назначения, хотя я точно не знал, где оно находится. Оглянувшись, я увидел, что преследователи сократили дистанцию и указывают на меня. Начинало светать, поэтому приходилось отказаться от мысли, что тьма послужит мне укрытием.
Дыхание участилось и стало еще прерывистее, поскольку дюны чем дальше, тем больше напоминали трясину. Поэтому страх, что меня догонят, становился все сильнее. Впереди я видел рассеянные огни, которые постепенно гасли, — ночные фонари в селении, которое, я предполагал, было израильским поселком. Я все сильнее завидовал людям, мирно спящим в своих домах, от которых меня отделяло расстояние, казавшееся непреодолимым. Мысль, что они не знают мучительных забот, лишь усиливала ощущение собственного злосчастья, причины которого я никак не мог вспомнить.
Утренний туман постепенно рассеялся, и я мог явственно видеть колючую проволоку, отделявшую египетскую территорию от израильской. Я решительно не видел, как можно преодолеть эту преграду. Двигаясь все быстрее, я начал метаться то вправо, то влево. Я знал, что меня вот-вот схватят, и не представлял, как смогу убежать.
Я оказался в тупике. В конце узкой аллеи, откуда не было выхода. Надежды больше не осталось…
И тут я проснулся. Я дрожал от страха, едва дышал, мой лоб покрывала испарина. Сердце колотилось так сильно, что я был уверен, что этот звук разбудит Мирьям, которая спала слева от меня. Раннее утреннее солнце пробивалось сквозь задернутые шторы, прикрывавшие окно спальни нашего семейного общежития на авиабазе Хацор. Я знал, что больше не засну.
Я не мог встать с постели. Обе ноги были по-прежнему закованы в гипс, напоминающий штаны. Я лежал дома вот уже месяц, ожидая, пока пройдут еще три месяца, когда врачи из больницы «Тель га-Шомер» смогут увидеть, удалось ли им восстановить мою правую ногу.
С тех пор как я вернулся в Израиль, у меня еще не было таких сновидений, и я хотел понять, что это значит. На первый взгляд это было несложно. Но я не понимал, почему все это приснилось мне именно сейчас. В конце концов, мне ничего не угрожает и, как мне кажется, не будет угрожать в ближайшем будущем. Так почему же я должен убегать? Почему чувствую себя преследуемым? Почему боюсь снова попасть в плен? За мной никто не гонится, с момента своего возвращения я окружен многочисленными любящими родственниками и друзьями. И вот этот нежданный ночной кошмар. Я предположил, что это связано с воспоминаниями о пребывании в плену, таящимися в уголках моего мозга, и решил, что по мере моего выздоровления пройдет и это. В принципе я уверен, что оставил плен в прошлом, во всех смыслах этого слова. Поэтому прямо сейчас мне нужно было мобилизовать все свои физические силы для скорейшего выздоровления.
Операция по спасению моего бедра оказалась непростым делом.
Гипс, сооруженный в Египте доктором Абсалемом, оказался совершенно бесполезным. Перелом не был ни чистым, ни простым. Берцовая кость была раздроблена на мелкие кусочки. После удаления костных осколков четырехглавая мышца держалась на незакрепленной кости длиной около четырех дюймов.
Команда ортопедов из больницы «Тель га-Шомер» должна была заново вскрыть правую сторону бедра на всем протяжении от таза до колена. В ногу вставили семнадцатидюймовый стержень из нержавеющей стали, вокруг которого мне имплантировали кость, взятую с левой стороны таза. Естественный рост этой кости должен был послужить основой восстановления бедра.
Меня снова обрядили в гипсовые штаны. Снова я не мог двигаться. Однако на этот раз, когда «скорая» везла меня из больницы, меня ждала не одиночная тюремная камера, а мой новый дом в Хацоре, моя жена Мирьям и моя собственная кровать. Над кроватью техники ремонтного подразделения авиабазы смонтировали специальную металлическую конструкцию, позволяющую приподняться без помощи Сами или Османа.
Надию и Айшу из «Тель га-Шомера» звали Анка, Гила и Шоши, и, к моему удовольствию, они говорили на иврите. И хотя они ничего не знали о выставленной в кнессете карте великого Израиля от Нила до Евфрата, вместе с остальным медицинским персоналом они помогли мне справиться с послеоперационными болями и подскакивавшей каждую ночь температурой, а также приспособиться к своей крайне ограниченной подвижности. (В этом смысле мое положение мало отличалось от того, что было в Египте.) Благодаря им через некоторое время я смог вернуться домой — к Мирьям и нашему маленькому убежищу, которое она с любовью приготовила, пока я был в больнице.
Проснулась Мирьям и с удивлением увидела меня лежащим, уставившись в потолок. Я ничего не рассказал ей о ночном кошмаре. К тому времени я не спал уже полчаса. Я все еще был расстроен из-за этого сна и не хотел говорить об этом. Я надеялся, что больше это не повторится, и предпочел сохранить это неприятное происшествие в тайне.
Мы занялись повседневными делами. Как и в любое другое утро, Мирьям прилежно исполнила все обязанности больничной сиделки. Когда она отдернула шторы окна с восточной стороны, комнату залило солнце, и последние воспоминания о ночном кошмаре растаяли, как дым. Сейчас все это казалось мелочью вроде скрежета патефонной пластинки, о котором забываешь, стоит передвинуться игле.
Три ночи спустя я обнаружил, что бегу по коридору какого-то незнакомого здания. За мной никто не гнался, но я отчаянно хотел выбраться отсюда. Чем дольше я бежал, тем уже становился коридор. Неважно, поворачивал я вправо или влево, стены сжимались все сильнее. Мое сердце разрывалось от невероятных усилий, которые я прилагал, чтобы достичь выхода прежде, чем коридор окажется слишком узким, чтобы я мог протиснуться. Однако он лишь сужался и сужался. В какой-то момент он стал таким узким, что когда я попытался развернуться и вернуться назад, к загадочной стартовой точке, я не смог этого сделать. Я понял, что я в тупике, в ловушке…
И вновь я проснулся, совершенно обессиленный и измученный. В комнате царила тьма. Я потянулся направо, к столику около кровати, и отыскал часы. Было два часа ночи. Я лежал неподвижно, надеясь, что Мирьям не проснется, пытаясь отыскать способ успокоиться, осушить испарину, привести в норму сердцебиение, взять под контроль участившееся дыхание и постараться опять уснуть.
Прошло много времени, прежде чем я снова задремал. Тем временем я начал понимать, что плен — одна из тех вещей, которые остаются с тобой, даже когда физически ты давно находишься в другом месте. Когда поздно утром я снова проснулся, то начал думать, что готовят мне следующие ночи, а главное — куда эти сны меня ведут?
Процесс восстановления протекает у бывших военнопленных так же, как у всех остальных. Кости и мышцы у всех одинаковые, лечение занимает одинаковое время, а врачи и медсестры в любом случае делают все, что в силах. Вместе с тем я медленно осознавал, что мне придется заплатить здоровьем за то, что настоящее лечение началось лишь через четыре месяца после того, как я получил травму.
Однако фанфары в честь моего возвращения в Израиль заглушали все, включая понимание, что мне никогда не стать таким же, каким я был прежде. Мое возвращение стало общенациональным событием. Оно послужило источником радости для всех жителей страны в самом простом и чистом виде. Для меня это оборачивалось бесконечным потоком посетителей, приходивших выразить свои чувства, — некоторых из них я знал, других никогда прежде не видел. Начальник штаба Хаим Бар-Лев прислал мне экземпляр недавно опубликованной книги прославленного израильского спецназовца Меира Гар-Циона[54]. Основатель сельскохозяйственных поселений Авраам Герцфельд[55], которого я слышал по радио, но никогда не видел, навестил меня и оставил книгу о молодежном движении «Га-шомер га-цаир». Главный раввин Шломо Горен[56] подарил мне великолепную менору — «как потомку Хасмонеев». Представитель Красного Креста в Израиле подарил мне книгу об истории Красного Креста. Меня посетили начальник разведки Армии обороны Израиля Аарон (Ареле) Ярив[57] и верховный комиссар полиции. Даже премьер-министр Голда Меир провела день в моей комнате, пытаясь понять, что я пережил. Словом, посетители шли нескончаемым потоком, с утра до вечера. Это утомляло меня, и я чувствовал, что мне необходимы покой и определенный контроль над личным пространством.
Среди посетителей были и сотрудники Управления разведки Армии обороны Израиля, которым нужны было сведения о допросах, которым я подвергался. Беседа с ними принесла мне несомненное облегчение, поскольку я впервые получил возможность поговорить о том, о чем думал все последние месяцы. Прежде всего, это была возможность максимально детализированным, упорядоченным и систематическим образом избавиться от груза долгих ночей с Азизом, ощутить свою связь с Израилем и с тем человеком, каким я был прежде. Это была еще одна версия разбора полетов, неотъемлемой части того распорядка, к которому я привык с тех пор, как стал пилотом. Было приятно снова стать активным участником такого разбора. Когда мы с этим покончили, я чувствовал себя легче и свободнее.
Я провел дома в Хацоре еще три месяца, пока гипс наконец не сняли, и мое тело предстало предо мной во всем своем великолепии: тощие слабые ноги, рука, все еще вывернутая под углом девяносто градусов, и общее физическое состояние маленького ребенка. Однако медиков это не слишком беспокоило — похоже, они знали, что у физиотерапии еще будет возможность сотворить со мной чудо.
Кроме того, Война на истощение регулярно наполняла девятнадцатое и смежное двадцатое отделение больницы множеством раненых, которые, говоря объективно, были в гораздо худшем состоянии, чем я.
В результате Шестидневной войны, начавшейся 5 и закончившейся 10 июня 1967 года, территория Израиля, захватившая Синайский полуостров, сектор Газа, Голанские высоты и Западный берег, увеличилась втрое. Внутри новых границ оказалось более трех миллионов арабских «граждан». Естественно, ситуация оставалась напряженной.
Затем последовала Война на истощение. Египтяне, твердо рассчитывавшие отвоевать Синай, втянули Израиль в бесконечные стычки вдоль Суэцкого канала, соединяющего Средиземное море с Красным и далее с Индийским океаном. Канал шириной около двухсот ярдов служил в те годы границей между Египтом и Израилем. Сразу же после Шестидневной войны он был закрыт для прохода судов.
Обе стороны развернули на берегу канала часть своей армии. По инициативе египтян между ними начались перестрелки. Главной целью было нанести противнику как можно больше потерь, чтобы утомить руководство противника и изменить ситуацию в свою пользу. Война шла и в воздухе, причем Израиль со своей стороны активно использовал свою авиацию. Мой «Мираж» был подбит и сентября 1969, после того как нас подняли на перехват египетского МиГа-21, атаковавшего наши наземные позиции в Синае. В противостояние были вовлечены и две сверхдержавы — Соединенные Штаты и Советский Союз. Разумеется, мир был недоволен, что вместо того чтобы служить торговле, Суэцкий канал стал полем битвы. Американское участие приняло форму поставок Израилю все более продвинутой военной техники. Союз пошел дальше, разместив в Египте вооруженные силы, принимавшие участие в боевых действиях[58].
Возможно, это было не лучшее время обсуждать с лечащими врачами возможность того, что я снова буду летать, поскольку я только недавно избавился от гипса, а моя рука все еще была вывернута под углом девяносто градусов. Поэтому в ответ на мой вопрос врач только поднял брови и предложил снова лечь в больницу, на этот раз для терапевтического, а не ортопедического лечения. Возможно, мысль о том, что я снова буду летать, была способом удержаться за что-то знакомое в ситуации, когда мой мир изменился до неузнаваемости.
До двадцати четырех лет моя судьба неизменно находилась в моих руках. Теперь во всех своих решениях я был связан непреодолимыми внешними обстоятельствами — если быть точнее, я был вынужден позволить внешним обстоятельствам диктовать мне, что делать. При этом физические ограничения были не самым страшным — в этом я мог с чистой совестью положиться на лечащих врачей и свое природное здоровье, которым я был обязан как родителям, так и многолетним физическим тренировкам во время учебы в хайфском армейском интернате. Однако необходимо было справиться с психологическими последствиями. Эйфория возвращения в Израиль на первых порах избавила меня от забот и мыслей о моем будущем. Однако я больше не мог не замечать турбулентного состояния своей психики, связанного с пленом. Непредсказуемые и неконтролируемые сны были лишь одним из симптомов внутреннего смятения.
На более рациональном уровне я так же понимал, что мой жизненный путь привел меня к перекрестку, лишенному каких-либо указателей. Как и прежде, мне нужно и дальше прокладывать свою колею, однако на этот раз — будучи связанным гораздо большим числом ограничений, причем о некоторых из них я знаю еще не все. Поэтому возвращение в авиацию служило мне своего рода якорем, за который в глубине души я держался изо всех сил.
Психологи из медицинской службы ВВС меня уже обследовали. Это были гражданские специалисты, работающие в армии — одетые в типичном небрежном израильском стиле и очень приятные собеседники. Руководителем группы был видный мужчина из киббуца Пальмахим. Сразу после операции он часами сидел со мной в палате больницы «Тель га-Шомер». Его задачей было понять, каким человеком я вернулся из Египта. Не меньше, чем лечение, его интересовали мои рассказы о пребывании в плену. К тому времени литература, посвященная бывшим военнопленным, вернувшимся с корейской войны, служила единственным источником, помогающим психологам понять ментальное состояние переживших плен. Его любопытство было вызвано желанием отказаться от общепринятых подходов. Этот человек вызывал доверие, и я рассказал ему все. Изложил хронологию своего плена, анализируя различные методы давления, использованные против меня, делился с ним выводами человека, не по своей воле ставшего экспертом в этом вопросе. В свою очередь, он искал связи между тем, что я рассказываю, и известными паттернами человеческого поведения и предлагал моим историям научное объяснение.
Когда мы закончили наши сеансы, психолог выглядел как человек, нашедший бесценный клад. Мелким плотным почерком он исписал несколько блокнотов, и, судя по всему, собирался заняться обучением психологов наших ВВС, чтобы они были готовы при необходимости работать с другими солдатами, вернувшимися из плена. Из его объяснений я понял, что приобрел пожизненную, неизлечимую травму.
Неизлечимую? Не совсем. Просто в данном случае нет стандартных методов или систематической медико-психологической процедуры, позволяющей залечить оставленные шрамы. Иными словами, бывший военнопленный никогда не сможет стереть все следы своего пребывания в плену.
Я снова оказался в одиночестве, чтобы долгими ночами, лежа в больничной палате, размышлять о том, как с учетом этих знаний строить свою жизнь дальше. Альтернатив, как любили говорить в то время, могло быть много. Однако я точно знал, причем скорее интуитивно, чем рационально, что из всех этих вариантов лучшее средство залечить эти шрамы называется «Мираж». В этот момент я еще не до конца понимал, на что способно это «лекарство» и его «побочные действия». Однако мне было жизненно необходимо поставить перед собой цель — достаточно возвышенную, как и прежде, — которая направляла бы мои дальнейшие действия.
Шоши, израильская Надия, подолгу сидела около моей кровати после закрытия отделения. Она оказалась хорошей слушательницей. В отличие от других медсестер, она была офицером на действительной службе. Это стало основой для сближения и доверия между нами — доверия, возникающего, когда рядом оказываются два молодых профессионала, служащих в Армии обороны Израиля, пусть и в разных областях.
Нередко я проводил вечера в кресле-каталке за пределами семнадцатого отделения. Отсюда мне открывался вид на участок автотрассы южнее перекрестка Месубин[59], к востоку от огромного холма, возникшего на месте свалки «Хирия». Машины неслись во всех направлениях, и я остро чувствовал, что в каждой из них сидят обладатели величайшей привилегии — ежедневно наслаждаться нормальной жизнью. Я же тем временем вот уже восемь месяцев был вынужден неподвижно лежать — в разных комнатах и на разных кроватях, включая жесткое бетонное ложе. У меня все еще не было ясного плана действий на будущее. Однако во тьме появилось несколько новых огоньков, и я надеялся, что с их помощью сумею проложить нужный курс. В конечном счете все сводилось к попытке вернуть свою жизнь к той точке, где она изменилась столь радикальным образом, и снова продолжить свой прежний путь.
Ночные кошмары навещали меня нерегулярно: иногда раз в неделю, иногда раз в две недели. В них неизменно присутствовал один из двух постоянных мотивов. В первом варианте меня едва не достигали преследователи — кто они, оставалось неясным, но я был абсолютно уверен, что, если меня догонят и схватят, мне будет очень плохо. Во втором варианте я оказывался в очень узком, непрерывно сужающемся месте. Финал во всех случаях был один и тот же: я резко просыпался, справлялся с физическими симптомами и засыпал снова. К чести моих кошмаров могу сказать, что, появившись один раз, они никогда не возвращались той же ночью. Тем не менее они были мучительными и утомительными. Меня преследовали в самой разной местности, с разными сопутствующими обстоятельствами. Некоторые из этих ландшафтов я отчетливо помнил довольно долго.
Мирьям к тому времени уже знала о моих ночных кошмарах. Однако она была твердо уверена в моей ментальной стойкости. Она была убеждена, что непонятный для нее опыт пребывания в плену в конечном итоге сделает меня еще сильнее, чем прежде, с еще большей жаждой жизни и деятельности. Поэтому она служила надежным и верным источником моральной поддержки.
Во внешнем мире бушевала Война на истощение. Израиль никогда прежде не сталкивался со столь брутальной войной, к тому же идущей так далеко от дома. Казалось, возникли два отдельных народа — государство Израиль и еще одно государство в районе Суэцкого канала. Я мог наблюдать это на авиабазе Хацор, в типичном месте, где внешне жизнь оставалась такой же, как в «нормальном» Израиле, однако значительная часть повседневной деятельности протекала в «государстве» Суэцкого канала. Летчики навещали меня по вечерам и рассказывали, что происходит на базе и какие царят настроения. Я не мог не восхищаться летчиками и штурманами эскадрильи «Фантомов», совершавшей значительную часть боевых вылетов. Этой ночью я слышал, как они сидят в семейной квартире, как раз напротив моей комнаты, готовят свое выступление на предстоящем параде в честь Дня независимости.
Тем временем от кресла-каталки я смог перейти к ходьбе при помощи металлических ходунков, специально сделанных с учетом моих асимметричных рук. Это позволило мне ездить на машине — не в качестве водителя, разумеется. Я также начал наблюдать за полетами эскадрилий, базировавшихся в Хацоре. В воскресенье я встал, опираясь на свои ходунки, около взлетной полосы номер 29. «Фантомы» медленно выруливали на вылет, готовые к атаке на египетскую военно-морскую базу Рас Банас в Верхнем Египте. Поскольку накануне я участвовал в брифинге в качестве слушателя и наблюдателя, я точно знал, кто скрывается под каждым белым шлемом, видневшимся в летной кабине. Я должен был быть одним из этих шлемов, ведя лучший самолет израильских ВВС к намеченной цели.
Я был принят на первый курс, готовивший пилотов «Фантомов». Затем допустил ошибку — я никогда не собирался обвинять в этом кого-то другого — и собственными руками резко изменил направление своей жизни. Я довел себя до точки, когда могу быть лишь наблюдателем, опирающимся на ходунки. Поэтому я стоял здесь, прислонившись к машине, в то время как «Фантомы» брали курс на Рас Банас.
Несмотря на то что в своей жизни я наблюдал множество взлетов, я мог смотреть на них без конца, снова и снова. Мощь двигателей в момент запуска. Удар по ушам после того, как сработал форсаж. Ритмичный разбег самолета по взлетной полосе. Элегантность движения, когда самолет поднимает переднее шасси, после чего самолет начинает поднимать нос, пока не оторвется от взлетной полосы. И наконец, решающий момент, когда самолет втягивает шасси и из колесной машины окончательно превращается в летательный аппарат. Снова и снова это заканчивалось всплеском восторга, от которого сердце начинает биться чаще. В моих глазах это было бесконечным повторением победы над силами, стремящимися удержать и отбросить тебя назад, противостоять тебе, придавить тебя к земле. Ведущий «Фантом» проделал широкий поворот вправо, за которым последовал поворот влево, создавая большой полукруг, чтобы прочие самолеты, летевшие в строю, могли следовать за ним. Лишь я один остался на твердой земле, наблюдая, как удаляются четыре «Фантома», оставляя за собой клубы черного дыма. Я знал, что сейчас они летят в плотном строю над Ашкелоном, держа курс на юг. И мне было совершенно ясно, что я еще очень далеко от того, чтобы иметь возможность снова сесть за штурвал.
Мое состояние все еще было таким, что приписанная к авиабазе карета «скорой помощи» почти ежедневно возила меня в «Тель га-Шомер» на физиотерапию. Адам Вейлер, мой хороший друг еще по армейскому интернату, погиб на берегу Суэцкого канала, командуя танковой ротой. Пав смертью храбрых, он присоединился к Надаву Кляйну, еще одной звезде нашего класса, который погиб девятью месяцами ранее на берегу Иордана. Поэтому я понимал, что не могу быть одним из тех, кто не обращает внимания на происходящее в районе канала. С юных лет я считал армейскую службу своим призванием и не мог позволить, чтобы пребывание в плену или полученные травмы заставили меня заниматься чем-то другим, особенно в то время, когда родина воюет и все мои друзья на фронте.
К лету я сформулировал свои планы. Я поступлю в университет и буду изучать экономику. В перерывах между учебой я смогу заниматься медицинскими процедурами, пока мое физическое состояние не перестанет служить препятствием к возобновлению полетов. Поскольку я все еще ходил с костылем, у меня возникла еще одна идея. Пусть «Мираж» остается единственным самолетом моей мечты, а как насчет «Сесны»[60]? На «Сесне» я смогу летать! Это самый легкий самолет израильских ВВС, и управлять им несравненно легче, чем истребителем.
И вот в моем состоянии, с костылем и левой рукой, которая так и не распрямилась, я убедил авиационное начальство, что параллельно с учебой в Бар-Иланском университете[61] я смогу быть летчиком «Сесны» на аэродроме Сде-Дов[62] и дежурить в те дни, когда я свободен. Я достиг того чудесного состояния, когда слово «нет» попросту отсутствовало в моем летном словаре. Чтобы освежить память, я совершил несколько тренировочных полетов, прежде чем убедился, что готов к экзамену, который провел для меня доктор Бенни Келнер, пилот израильских ВВС и офицер медицинской службы. Келнер хотел увидеть, как я ощущаю себя в пилотском кресле. После часового экзаменационного полета он официально разрешил мне вернуться на действительную службу в качестве пилота «Сесны». Это произошло 2 августа — через восемь месяцев после того дня, как я пересек Суэцкий канал на маленьком кораблике, весь закованный в гипс.
С аэродрома Сде-Дов я поехал обратно в Бар-Илан, слушать курс «Введение в экономику». В глубине души я понимал, что попросту обманываю себя и окружающих. Я не исполню своего предназначения, став пилотом «Сесны». Это не для меня, это не соответствует ни моей личности, ни моим мечтам. То, что я могу сесть за штурвал самолета, поднять его в воздух, долететь до места назначения и приземлиться, не произвело на меня большого впечатления. Разумеется, для того, кто никогда не летал, это было бы настоящим чудом. Для меня это было ничто. Полетом я называл нечто совершенно другое. Летать означало решать куда более значимые задачи.
Во время одной из вечеринок, которые устраивали в эскадрилье, несмотря на Войну на истощение, я столкнулся с командующим ВВС Моти Ходом. Естественно, он спросил, как у меня дела, и я сказал, что доктор Келнер разрешил мне летать на «Сесне».
— Потрясающе! — сказал он. — Ты сможешь совмещать это с учебой. Ты смог вернуться в мир полетов, ты сможешь совершать грузовые перевозки на базу в Рефидим, в аэропорт Балуза[63], в Шарм эль-Шейх. Отличная новость, я за тебя очень рад.
Я попытался представить, как доставляю грузы на базы в Синае.
— Моти, — сказал я, — я не собираюсь этим заниматься.
Главком помрачнел:
— Почему?
— Я не пилот «Сесны». Я летаю на «Сесне», поскольку мне нужно чем-нибудь заняться. Я не собираюсь выполнять задания на «Сесне».
Моти обнял меня за плечи и отвел в самый дальний угол:
— Гиора, я прекрасно тебя понимаю. И тем не менее — начни летать на транспортнике. Покажи себя в транспортной авиации, тем более что мы планируем ее развивать. Ты же понимаешь, что и на этих самолетах ты сможешь достичь всего, чего захочешь.
Мне не хотелось продолжать этот разговор:
— Забудь об этом. Я хочу сосредоточиться на учебе. И мне нужно избавиться от костыля. Мне предстоит еще одна небольшая операция на ноге. Поговорим об этом в другой раз.
Моти похлопал меня по спине:
— Как тебе удобно, Гиора.
Мы смешались с толпой пилотов и их красавиц жен и подруг. Разумеется, здесь были не все. Отсутствовали Шмуэль Хец, Игаль Шохат, Ицхак Пир, Менахем Эйни, Моше Гольдвассер[64]… За последние несколько недель все они погибли или оказались в плену в Египте. Молодого Гольдвассера, чью фотографию, пока он был еще жив, опубликовали в египетских газетах, доставили в какое-то армейское здание, возможно, в ту же тюрьму, где содержали меня, и там, судя по всему, забили до смерти; возможно, его избивал тот же гигантский суданец. В Израиль он вернулся в гробу.
Израильские летчики устраивали вечеринки, невзирая на все возрастающие потери. Тем не менее большинство предпочитали отводить глаза, не обращать внимания или делать вид, что все под контролем.
С момента, когда я начал думать о полетах, я знал, что, помимо боевой авиации, в израильских ВВС есть и другие подразделения. Однако как я ни старался, я не мог представить, что смогу служить в любом из них. Будучи еще относительно молодым пилотом, я практически ничего не знал о том, чем занимаются эти подразделения, однако главным для меня было не то, что они делают, а прежде всего как они это делают. В моем представлении военная авиация — это способность летать независимо от наземной поддержки, в трех измерениях, вертикально вверх или вниз, со стремительным ускорением и не менее стремительным торможением, с недостижимой на земле скоростью, на самолетах, не имеющих гражданских аналогов.
Управление военно-транспортным самолетом требовало большого летного искусства. По сути, это основа «тяжелой» гражданской авиации во всем мире. Пилоту, достигшему профессионального уровня, позволяющему совершать международные полеты даже в плохую погоду, вдали от наземных диспетчерских центров, безусловно, есть чем гордиться. Однако летное дело исключительно как профессия никогда меня не интересовало. Авиация для меня всегда была средством руководить другими, командовать первоклассными людьми, решать военные задачи, которые невозможно решать по-другому. Поэтому в те дни я видел себя исключительно в боевой авиации.
И чем больше я об этом думал, тем сложнее мне было представить себя сидящим в кабине транспортного самолета вместе с тремя другими членами экипажа и наблюдающим сквозь большое лобовое стекло, как мимо проносится, поднимается в воздух и через минуту исчезает в небе четверка «Фантомов» или «Миражей». Я знал, что мое место в этом строю, только там.
Я вернулся домой и, как обычно, доковылял с костылем до кровати, думая, будет ли эта ночь спокойной, или мне опять предстоит встреча с ночным кошмаром.
Когда в университете закончился летний семестр, я пошел к доктору Йоэлю Энгелю, моему лечащему врачу. Я сказал ему, что хотел бы выпрямить свою левую руку. Йоэль сказал: «Нет. Твоя рука срослась почти полностью. Это значит, что ты можешь самостоятельно застегивать пуговицы на рубашке, бриться, нормально есть за столом — словом, большинство функций твоей левой руки восстановилось».
— А как насчет втягивания шасси после взлета? — спросил я. Йоэль посмотрел на меня, словно я смешал две совершенно разные вещи. — В любом самолете соответственная ручка находится в левой передней части кабины, — объяснил я. — Если ты не выпрямишь мне левую руку, я не смогу убрать шасси после взлета.
Йоэль был склонен к сарказму и мог бы облить меня презрением. Однако вместо этого он пустился в серьезное и подробное объяснение, касающееся локтя — наиболее чувствительного сустава; оперировать его очень трудно, предсказать вероятность успеха — еще труднее.
— В результате все может оказаться даже хуже, чем сейчас, — заключил он.
— Послушай, Йоэль, — сказал я ему, — благодаря генам, которые я унаследовал от мамы, и тому, чему тебя учили в Париже, с моей рукой все будет хорошо. Просто прооперируй ее, ладно?
В результате через некоторое время я вновь оказался на операционном столе под наркозом.
Локоть — действительно очень упрямый сустав. После первоначальной операции еще один специалист все время сгибал и распрямлял мой локоть, чтобы вернуть ему полную подвижность и гибкость. Это было настолько болезненно, что можно было проделывать только под наркозом. После этого во второй половине дня я должен был проделывать другие, тоже болезненные физиотерапевтические упражнения. Не хочу даже вспоминать эти две недели, которые я провел в больнице. Однако когда наконец я закончил курс физиотерапии, моя рука была искривлена уже не на девяносто, а лишь на сорок пять градусов!
Я человек высокий, около шести футов, и на момент пленения весил сто восемьдесят фунтов. Однако к моменту возвращения из Египта я потерял больше сорока пяти фунтов вследствие плохого питания и атрофии мышц. Моя правая нога стала на два дюйма короче левой, поэтому армейским сапожникам пришлось подумать, чтобы подобрать мне ботинки. Однако теперь мышцы ног окрепли, вес приблизился к тому, каким он был до плена, моя левая рука не торчала передо мной, словно ожидая, когда на нее повесят женскую сумочку. Словом, мое физическое состояние несомненно изменилось к лучшему.
Теперь меня беспокоили только две вещи. Во-первых, продолжающиеся ночные кошмары, а во-вторых, некоторая внутренняя неопределенность. Я что, правда хочу снова участвовать в боевых вылетах в таком безумном месте, как Ближний Восток? Я не знал, есть ли у меня необходимые «инструменты», чтобы серьезно заняться этим вопросом. Поэтому могло оказаться, что найденное мною лекарство от возвращающихся кошмаров окажется хуже самой болезни.
Одно из полезных знаний, которым обогатило меня общение с психологами, заключалось в том, что у бывших военнопленных, вернувшихся в строй, проблем возникает гораздо больше, чем у обычных летчиков. Возможно, это связано с тем, что в критической ситуации у бывшего военнопленного снижается способность реагировать адекватно — он будет стараться любой ценой избежать опасности и из-за этого может провалить или не до конца выполнить задание.
Что же, черт возьми, мне делать?
Чуть меньше чем через год после возвращения в Израиль я решил навестить 101-ю эскадрилью. Меня встретил мой друг Ицхак Нир.
— Пошли со мной, — сказал я.
Мы пошли в один из подземных ангаров эскадрильи. Сопровождаемый Ниром, который шел немного сзади, я подошел к одному из самолетов.
— Я хочу залезть в самолет, — сказал я.
Он приставил к кабине лесенку, открыл передо мной колпак и отошел в сторону. Я вскарабкался по лесенке, заглянул в кабину, затем кое-как залез (из-за негнущейся ноги) и сел в кресло. Нир полез за мной и остался на лестнице, глядя на меня и не произнося ни слова. Я просидел внутри около десяти минут, заново привыкая к кабине «Миража» — рабочему месту менее ста человек в стране, — пытаясь понять, что изменилось в связи с новыми ограничениями, установленными моим телом.
Я мог делать все: покрутил ручку управления, проверил, могу ли включить и выключить форсаж, — могу. Я аккуратно коснулся переключателей, включающих различные внутренние системы самолета, в которых я хорошо разбирался. Я положил обе руки на верхнюю ручку катапультирования. ОК, для того чтобы дотянуться искалеченной рукой до переднего левого угла кабины, мне нужно ненадолго ослабить лямки на плечах. Однако там нет никаких переключателей, для которых подобная задержка будет критической.
— Что ты задумал? — спросил Нир.
— Ицхак, поверишь ты или нет, я собираюсь летать на «Мираже».
— Ты псих, — сказал он в ответ, и мы вернулись в здание эскадрильи.
27 февраля 1971 года, через тринадцать с половиной месяцев после моего возвращения из плена, я поднялся с аэродрома 101-й эскадрильи и совершил одиночный полет. Двумя днями ранее я летал на двухместном «Мираже» на авиабазе Рамат-Давид. Моим напарником был командир здешней эскадрильи «Миражей» Ури Эвен-Нир[65], который должен был проверить, как я пилотирую.
Теперь в небесах над авиабазой Хацор я был совсем один.
Армейское летное училище было пределом мечтаний для израильской молодежи; о нем ходили легенды. По всей стране в больших городах и небольших поселках, в киббуцах и сельскохозяйственных поселениях можно встретить интеллигентных талантливых молодых мужчин, в чьей биографии значилось кратковременное пребывание на курсах подготовки пилотов. По правде говоря, лишь одному из десяти удается окончить курс и получить право носить на левой стороне груди нашивки в виде крылышек. Всякий поступивший в летное училище знал, что с этого дня все шансы против него. Поэтому я никогда не верил, что смогу сделать это и стать военным летчиком.
Это было всего восемь лет назад. Мне было семнадцать, сразу после армейского интерната. В тот день, когда начался курс, я был одним из ста пятидесяти кадетов, талантливых и очень амбициозных выпускников, готовых на все, чтобы попасть в израильское добровольческое подразделение номер 1.
Через два года нас, выпускников летного курса-43, оказалось всего четырнадцать.
Когда я впервые коснулся заветных крылышек, приколотых к моей груди командующим ВВС, у меня буквально дрожали руки. Только десять выпускников получили распределение на истребители. Я был одним из тех, кому предстояло летать на самолетах с экипажем из одного человека, причем первый полет всегда сольный. Сначала я летал на французском «Урагане»[66], а затем начал службу в эскадрилье, летавшей на «Супер Мистэре» — первом в израильских ВВС истребителе-перехватчике с форсажем.
Через полтора года после получения крылышек мы с Иланом Гоненом[67] удостоились повышения — были переведены в эскадрилью, вооруженную модернизированными «Миражами». Обычно эти самолеты доверяли пилотам намного старше и с гораздо большим опытом. Летом 1965 года, в день моего первого сольного полета на этом самолете, напоминающем ракету, перед моими глаза вновь встала картина ста пятидесяти юношей, начавших курс вместе со мной. Тогда мне исполнилось двадцать лет и три месяца, и под моими летными крылышками к моей форме была пришита напоминающая череп эмблема эскадрильи «Миражей» с авиабазы Хацор.
— О чем еще можно мечтать? — думал я тогда и в тот момент знал абсолютно точно: ни о чем.
Невозможно адекватно описать ощущение, возникающее за штурвалом самолета. Прежде всего это ощущение полного, абсолютного одиночества. Ты карабкаешься по лестнице в кабину, ставишь на кресло сначала правую, потом левую ногу, аккуратно сползаешь, принимая сидячее положение, и с помощью аэродромной команды начинаешь пристегиваться к креслу, вернее, к самолету. Они протягивают тебе защитный шлем, помогают закрепить в нужном положении системы подачи кислорода и связи, снимают предохранительные защелки с катапультируемого кресла, а затем спускаются на землю и убирают лестницу, в это время ты закрываешь прозрачный фонарь. С этого момента все, что происходит, происходит только с тобой, и рассказать об этом другим очень трудно.
Как передать ощущения, возникающие в момент первого отрыва от земли? Или во время полета над слоем серебристых облаков, в которых отражается свет полной луны? И уж тем более невозможно описать, что значит лететь почти со скоростью звука на высоте двести футов, а затем резко перевести самолет в вертикальное положение, носом к бескрайнему небу, и видеть, лежа на спине в своем кресле, как горизонт скользит вниз и исчезает из виду, а вместе с ним и земля.
Как объяснить, что происходит, когда сердце замирает при виде пламени вспыхнувшего двигателя? Или что происходит с твоим дыханием, когда ты покрываешься испариной, сообразив, что потерял ориентацию в пространстве во время одиночного ночного полета над открытым морем? Как передать ощущение сверхусилий, необходимых в те несколько минут, когда вы с товарищами по эскадрилье проводите учебный воздушный бой и при этом прекрасно знаете, что в настоящем бою придется еще тяжелее?
Возможно, именно поэтому о воздушных боях, по сравнению с другими разновидностями боевых действий, написано так мало книг. И, может быть, именно поэтому со временем летчики становятся молчунами, помешанными на технике и редко удостаивающими своим посещением поэтические чтения и другие подобные мероприятия.
Я был самым молодым пилотом, когда-либо летавшим на «Мираже». Поэтому не прошло много времени, прежде чем я поверил, что если я и не король неба, то, по меньшей мере, один из принцев.
Родители военнопленного — отдельный мир. Все те годы, что я был в армии, у моих родителей, иммигрировавших в подмандатную Палестину еще в двадцатые годы, будучи юными сионистами, жизнь тоже была нелегкой. Тем не менее они никогда не пытались меня отговаривать и не показывали своей тревоги. Когда же они позволяли себе выказать беспокойство, речь неизменно шла о судьбе страны или еврейского народа.
Все время, пока я находился в Египте, мои родители твердо отказывались что-либо предпринимать в обход или через голову ВВС, избегали любых контактов со средствами массовой информации, которые непрерывно осаждали и их, и Мирьям. Они выбрали жить обычной повседневной жизнью, чтобы ни у кого не создалось впечатления, что они заслуживают какого-то особого отношения. Когда родственники во Франции предложили попробовать заручиться помощью бывшего премьер-министра Мишеля Дебре[68], на которого у них был выход, мои родители твердо отклонили это предложение.
«О Гиоре позаботится государство Израиль, и никто другой!» — повторяли они снова и снова. В конце концов, именно ради этого они уехали из Польши, отец в девятнадцать, мать в шестнадцать лет. Мы никогда об этом не говорили, но в душе я глубоко благодарен им за то, что они оказали мне честь столь благородным поведением.
Тем не менее я понятия не имел, не сделал ли их жизнь невыносимой, вернувшись в боевую авиацию. Мирьям, вынашивая нашего первенца, была на шестом месяце, когда я вернулся в строй и снова начал летать. Она никогда не пыталась меня отговаривать. Для нее я был неуязвимым. Ей казалась, что я наделен какой-то сверхчеловеческой живучестью. Кроме того, она, как и я, верила, что полеты являются важнейшей и неотъемлемой частью «лечения», которое сделает меня таким же Гиорой, каким я был до 11 сентября 1969 года.
Однако мои родители до последнего ничего не знали. И мне было важно, что они скажут, когда я поставлю их в известность. С моим возвращением в боевую авиацию по умолчанию было связано несколько проблем. Я понимал, что возлагаю на них тяжкую ношу. Однако я знал, что, в соответствии с семейной традицией не выказывать никаких эмоций — фактически это послужило фундаментом их двойной жизни, когда они одновременно строили свою семью и свое государство, — свое внутреннее беспокойство они будут хранить в себе.
Вечером я позвонил им и попросил к телефону отца:
— Сегодня утром я летал на «Мираже», — сказал я.
Ответ не заставил себя ждать:
— Поздравляю. — И дальше — молчание.
Зная, какой эмоциональный человек скрывается за этим внешне невозмутимым фасадом, я продолжил разговор. Я немного рассказал ему о полете и сказал, что вечером в пятницу, во время субботней трапезы, мы сможем обо всем поговорить, и я расскажу ему о своих планах.
— Поздравляю, — снова сказал отец. И я точно знал, что сейчас он сидит дома, в своем любимом кресле, и на глаза у него наворачиваются слезы.
Невозможно пасть ниже, чем оказаться лежащим на жестком холодном полу одиночной камеры. На всей земле не найти места дальше, чем вражеская тюрьма во время войны. В Египте я не до конца понимал, насколько жизненно важным будет для меня летать — причем не просто летать, а служить в боевой авиации и летать на истребителе. Для меня это был единственный способ вернуться к старым добрым временам, к своей прежней жизни.
В Египте, в одиночном заключении, я твердо решил, что снова буду летать — может быть, только потому, что заявил об этом Саиду в тот судьбоносный момент, когда боролся за сохранение своего человеческого достоинства и независимости, за сохранность своей маскулинности. Прямо скажем, совершенно ребяческая причина для того, чтобы вновь оказаться в самолете, летающем с двойной звуковой скоростью на высоте, когда небо из голубого становится насыщенно-синим[69]. Однако здесь, в Израиле, после того как с техническими моментами было покончено — да, я могу пилотировать «Мираж», — мне необходимо было приступить к выполнению куда более трудного задания, которое будет труднее самого пребывания в плену — стереть все следы внутреннего плена.
Сольный полет, который я совершил через тринадцать месяцев после возвращения из Египта, показал, что у меня наконец есть «технические средства», необходимые для возвращения прежней жизни. Я вновь стал одним из ста израильтян, которые могут залезть в кабину «Миража» и поднять его в воздух. Теперь мне нужно было решить, готов ли я предпринять нелегкое путешествие (гораздо более суровое, чем я тогда предполагал), чтобы изгнать плен из своей души.
Летом 1971 года я сообщил Ифтаху Спектору[70], командиру эскадрильи «Миражей», где я числился последние шесть месяцев, что из пилота, ограничивающегося тренировочными полетами, я могу снова стать летчиком, участвующим в решении боевых задач эскадрильи. Это было решение, достигнутое после долгих разговоров с самим собой.
С тех пор как я вернулся на «Мираж», я принципиально ни с кем не обсуждал этот шаг. Я не думал, что могу рассчитывать, что кто-то в ВВС будет готов объективно обсуждать со мной неудобные вопросы пилота-инвалида, вернувшегося из плена и желавшего снова летать, и более того, участвовать в боевых вылетах. Удивительнее всего было то, что ни один командир любого ранга даже не попытался погрузиться в эту тьму.
Гиора летает? Не делает никаких проблем? Не просит никакой помощи? Ну и прекрасно! Пошли в офицерскую столовую, пора обедать.
То, что мои командиры тщательно избегали говорить со мной на эту тему, было, несомненно, связано со слабыми психологическими способностями тогдашних офицеров. Впрочем, не исключено, что неразвитость и даже отсутствие подобных навыков является неотъемлемой частью характера армейского командира. Именно это позволяет ему выдержать напряжение, неизбежное в армейской жизни и особенно на войне. Возможно, это было связано со спартанским воспитанием, полученным большинством из нас в сороковые-пятидесятые годы, или с идеологией, считавшей коллектив намного важнее индивидуума. Может, просто всем нам свойственно проявлять осторожность, когда нужно лезть в темную пещеру, полную скорпионов; в черную дыру, которая в один прекрасный день может поглотить и нас. А кроме того, многим хотелось думать, что, если с ним случится нечто подобное, он без труда выпутается из этой передряги целым и невредимым — вот взгляните хотя бы на Гиору!
Не думаю, что много лет спустя, когда я и мои ровесники достигли высоких чинов, мы вели себя как-то иначе. Однако об этом лучше спросить наших подчиненных. Как бы то ни было, во всей израильской авиации не нашлось никого, кто попытался бы поговорить со мной на эту тему — не было никого, с кем я мог бы начать этот разговор по собственной инициативе. Мне было решительно не с кем посоветоваться, не говоря уже о том, чтобы просить о помощи.
Впрочем, я этого и не хотел. Все решения, связанные с возвращением на действительную службу в израильских ВВС, должен был принимать я и только я. Я закончил шесть месяцев тренировочных полетов и чувствовал себя за штурвалом очень уверенно.
— Вперед, — говорил я себе, — попробуем сделать еще один шаг вверх по лестнице, ведущей туда, где находится самое лучшее и желанное.
Спектор не высказал никаких возражений и предложил мне быть его вторым номером (ведомым) в эти выходные, когда мы заступим на боевое дежурство в качестве группы быстрого реагирования на базе Рефидим в Синайской пустыне. Я согласился и в пятницу сел в самолет и полетел в Рефидим, чтобы подменить постоянного напарника Спектора и провести там ближайшие выходные.
Прошло почти два года с тех пор, когда я последний раз приземлился на этой базе. Я получил предметы личной экипировки, числившиеся за моим истребителем-перехватчиком, и тщательно их проверил. Я подогнал длину ремней катапультируемого кресла, подключил шлем к радио и положил его куда положено, около катапультируемого кресла, чтобы аэродромная команда могла вручить его пилоту, когда его пристегивают перед взлетом на перехват.
Перехват — это вылет на защиту воздушного пространства страны от вторжения нежданных воздушных судов. Во многих странах это рутинная служба, которая сводится к разбирательству с гражданскими самолетами, случайно отклонившимися от своего маршрута. Однако в странах в состоянии войны или хотя бы военного напряжения эта работа включает перехват самолетов, вторгающихся в ваше воздушное пространство с враждебными намерениями — для разведки или нападения с воздуха. Для военных летчиков это самые важные вылеты.
Впервые после возвращения в строй я оказался так близко от Египта. Я сидел в комнате для дежурных летчиков-перехватчиков, стал просматривать лежащие там газеты — и понял, что не могу читать. Я беспокойно мерил шагами комнату не в силах примириться с мыслью, что если сейчас зазвонит колокол, то всего через семь минут я окажусь по ту сторону Суэцкого канала.
Я нервничал все сильнее. Я считал минуты, оставшиеся до того, как день окончательно сменится ночью и мы сможем снять летные комбинезоны и сможем отдыхать всю ночь… до рассвета. Атмосфера на «вилле», как у нас называли здание, где дежурили летчики-перехватчики, была точно такой же, как я ее помнил. Подготовка к ужину, ожидаемая неожиданность — шестнадцатимиллиметровый проектор, означающий, что мы сможем в сотый раз посмотреть «Учителю, с любовью» с Сидни Пуатье[71], местные сплетни о ВВС и о том, что у кого происходит, несколько партий в домино, и, наконец, попытки уснуть.
Вскоре я обнаружил, что лежу в постели, укрытый противным армейским шерстяным одеялом, и совершенно не в силах уснуть. Я ворочался с боку на бок, менял позу, включал и выключал свет — ничего не помогало. Или же я засыпал, но чувствовал, как будто бодрствую. Наконец, мне на помощь пришел рассвет, и я смог с чистой совестью встать, выйти наружу к своему самолету, проверить связь с диспетчерской вышкой и вернуться обратно. Правда, я не лег снова спать, как все мы обычно поступали. Вместо этого я сидел на диване, решал кроссворды, читал и пытался взять себя в руки. Суббота прошла так же, как пятница, ночь с субботы на воскресенье — как предыдущая ночь. Легкое напряжение, словно муравьи, заползло под кожу; мне никак не удавалось чем-нибудь заняться, во рту было необычно сухо, и все время хотелось пить.
Когда в воскресенье вечером я сел в самолет, чтобы вернуться обратно в Хацор, к этому времени я провел без сна тридцать шесть часов; я не сомкнул глаз ни в ночь с пятницы на субботу, ни в ночь с субботы на воскресенье. По мере того как мы удалялись от границы с Египтом, я чувствовал все большее облегчение. Я понял, что плен все еще преследует меня и что со страхами, которыми он наградил меня, справиться будет куда труднее, чем я думал.
Я поехал в Яффо, чтобы встретиться с юристом военно-воздушных сил. Мне хотелось выяснить, что будет, если я снова попаду в плен. Адвокаты — хорошие люди, однако, выходя со встречи с ними, ты понимаешь, что у тебя проблема. По словам адвоката, эта ситуация не обсуждается непосредственно в Женевской конвенции[72], однако поскольку я вернулся домой в рамках обмена пленными — то есть по доброй воле государства, включившего меня в эту сделку, — это государство имеет основания ожидать, что я не буду принимать участие в боевых действиях против него. Он также сказал, что, если я снова попаду в плен, они могут заявить, что защита Женевской конвенции на меня не распространяется. Однако он не мог с уверенностью сказать, является ли это общепринятой интерпретацией в других странах.
Когда я покинул красивый яффский дом в арабском стиле, в котором находится юридическая служба израильских ВВС, я был уверен, что, если мне доведется еще раз увидеться с Саидом или Азизом, не говоря уже о суданском гиганте, им не потребуется консультироваться с юристами, чтобы точно знать, как со мной поступить.
Однако еще до того, как я это узнал, я вновь стал летчиком 101-й эскадрильи. В течение недели я был студентом Бар-Иланского университета. По пятницам совершал тренировочные полеты. И время от времени оказывался одним из двух пилотов-перехватчиков команды быстрого реагирования, дежурившей в здании эскадрильи в ожидании звона колокола или рева сирены, о которых в свое время так хотел узнать Анвар.
Кошмары мучили меня гораздо реже, в худшем случае раз в неделю, и я предполагал, что в дальнейшем их частота будет уменьшаться. Я научился просыпаться, лежать абсолютно неподвижно, успокаиваться и снова засыпать. Я также научился жить со своими физическими ограничениями — укороченной правой ногой, сгибавшейся в колене максимум на восемьдесят градусов, и так и не распрямившейся левой рукой. Я также привык к тому, что время от времени летаю в Рефидим и заступаю там на боевое дежурство, хотя никогда не забывал, что я не похож на трех других пилотов, сидящих в той же комнате. Бригадный генерал Иехезкиель Сомех[73], заместитель командующего ВВС, пригласил меня на интервью и предложил прекратить учебу в университете, чтобы как прежде активно участвовать в жизни и работе эскадрильи. Однако я твердо придерживался изначального плана: получить академическую степень, регулярно совершать небольшое количество полетов и продолжать заниматься лечением.
Во время очередных каникул между триместрами я снова оказался на операционном столе у докторов Генри Хорошовского и Йоэля Энгеля. Это была шестая операция с момента моего возвращения. Поэтому жизнь, состоящая из лекций, экзаменов, операций в «Тель га-Шомере» во время каникул, а затем снова лекций и т. д., казалась мне совершенно нормальной, как будто это обычный график, которому следует большинство. Пробуждение от наркоза в послеоперационной палате, с его жаждой и помутненным сознанием, болью в первые дни после того, как твое тело было снова разрезано и зашито; осложнения; периодические воспаления из-за занесенной инфекции; очередное пребывание в больнице — для меня это было ценой, которую нужно было заплатить, чтобы максимально избавиться от шрамов, оставленных пребыванием в плену.
На этот раз доктор Энгель вынул из моей ноги семнадцатидюймовый стержень из нержавеющей стали, вокруг которого наросла новая кость. Пока я лежал в послеоперационной палате, он вышел и вручил его Мирьям, сидевшей в комнате ожидания.
Мирьям относится к тем женщинам, которые никогда ничего не выбрасывают. В буквальном смысле ничего. Она подарила этот стержень скульптору Игалю Тумаркину[74] — вместе с шурупом, вставленным египтянами в мой локоть, который она также хранила с того дня, как его извлекли, с несколькими другими вещами, связанными с моим прошлым. Поэтому, когда неделю спустя я вернулся домой, меня ждал коллаж Тумаркина — очень красивая работа.
Летом 1972 года я получил академическую степень и звание майора и был назначен заместителем командира 113-й эскадрильи, летавшей на «Ураганах», чья основная работа заключалась в тренировке выпускников летных курсов. Все мои однокурсники по летному курсу-43 получили майора четырьмя месяцами ранее. К моему удивлению, мне было сказано, что это повышение коснулось всех, кроме меня. Основание: все остальные к тому времени уже занимали майорские должности, тогда как я «прохлаждался» в университете. Я пошел к Рафи Харлеву[75], командовавшему в то время авиабазой Хацор.
— Рафи, — сказал я ему, — 12 марта Гиора Кенин, Бенром, Элиша и другие мои товарищи получили майора. Почему я не получил? Тем более что я получил капитана за год до них, когда стал асом во время Шестидневной войны.
— Потому, что ты студент, — ответил Рафи. — А студенты не получают повышения во время учебы.
— Но ведь ты знаешь, почему я стал студентом, что это произошло в тот момент, когда моя жизнь пошла несколько необычно. Ты также знаешь лучше других, что я отдал бы все, чтобы моя жизненная траектория сложилась иначе, чтобы сейчас я был пилотом эскадрильи «Фантомов», а не студентом университета.
Однако все мои попытки объяснить свое положение оказались тщетными. Поскольку мои командиры жили и действовали согласно принципу тогдашних ВВС «ваши личные обстоятельства никого не интересуют», их отказ был окончательным и не подлежащим обжалованию. Я остался в звании капитана, лишний раз усвоив, что, с точки зрения наших военно-воздушных сил, ничего экстраординарного в моем случае не было. Впрочем, когда через несколько месяцев я рассказал об этом главкому ВВС Моти Ходу, он выслушал меня очень внимательно. И поскольку к тому времени я сдал почти все университетские экзамены, он решил подсластить пилюлю и настоял на том, чтобы лично вручить мне майорские погоны — точно так же, как он лично вручил мне капитанские знаки различия во время праздника в честь победы в Шестидневной войне. Я поехал на встречу с ним на аэродром Сде-Дов, где он проводил какое-то совещание, и был произведен в майоры — через пять с лишним лет после того, как стал капитаном.
Возвращение к нормальной службе на командной должности придало мне силы и сделало мою жизнь гораздо насыщенней и интересней. Помимо напряженной работы в качестве замкома эскадрильи, тренировавшей недавних выпускников летных курсов, я был назначен ответственным за подготовку эскадрильи к перевооружению новыми самолетами «Нешер»[76]. Это были французские «Миражи», произведенные и собранные в Израиле, призванные заменить «Ураганы», когда последние будут сняты с вооружения. Это было чудесное время. Я летал нон-стоп, работал с молодыми пилотами, недавно окончившими летный курс (каждые четыре месяца новая группа) — впечатляющими парнями, которые, несомненно, далеко пойдут. Я летал на обоих самолетах, «Урагане» и «Нешере», и был занят написанием необходимых инструкций, которыми дежурная эскадрилья перехватчиков будет руководствоваться, когда «Нешеры» заменят «Ураганы». Я снова стал частью ордена старших и опытных пилотов, сложившегося на базе Хацор.
Моя дочь Нета, которой исполнилось полтора года, служила надежным якорем в моей повседневной жизни, и я с нетерпением ждал того дня, когда смогу читать ей перед сном «Винни-Пуха», книгу, бывшую со мной в плену и служившую островком оптимизма в море страданий и безнадежности. Словом, жизнь била ключом, а недавнее прошлое казалось окончательно забытым.
Однако глубоко в душе я знал, что это не так. Время от времени я осуществлял патрулирование на севере, где наши ВВС проводили операции в Сирии и Ливане. Ничего особенного в этих патрульных полетах не было. Маршрут пролегал между северным берегом озера Кинерет и городом Кирьят-Шмоне на границе с Ливаном и представлял собой элегантную вытянутую восьмерку. Левый поворот неизменно происходил в самой северной точке маршрута — самолеты делали круг над Кирьят-Шмоне, ненадолго вторгаясь в воздушное пространство Ливана. Это было мимолетное пересечение границы, максимум на несколько миль. Я знал, что для остальных пилотов нашей четверки ливанский отрезок ничего не значит. Как и множество раз до этого, они сидели в кабинах своих самолетов, наклоненных на сорок пять градусов, чтобы совершить левый поворот, глядя налево вниз и с некоторой скукой рассматривая холмистую местность, испещренную деревнями, исчезавшую под крылом самолета. Все это время они с нетерпением ждали окончания операции, когда наконец по радио прозвучит: «Все в порядке, летим домой» — или же когда их отряд будет наконец отправлен на действительно важное задание.
Я же тем временем напрягался и нервничал всякий раз, когда нам предстояло пересечь границу. Полет над вражеской территорией, даже если речь шла о Ливане, с которым в то время никто не считался, причинял мне сильное беспокойство. Неважно, сколько раз я убеждал себя, что это смешно, что это глупо, что даже если мне придется выпрыгнуть из самолета с парашютом, западный ветер неизбежно понесет меня в Израиль. Всякий раз логика капитулировала перед физическими ощущениями, сопровождавшимися мыслью «когда-черт-возьми-это-наконец-закончится?» Когда же мы вторично пересечем границу и снова окажемся в Израиле?
Мне хотелось думать, что это такая тренировка и что чем больше раз я выполню «упражнение», тем легче будет в следующий раз, и со временем это станет обычной рутиной, и я опять ничем не буду отличаться от других летчиков. Этого, однако, не происходило. Сокровенное внутреннее знание, что плен оставил след не только на моем теле, но и в моем сознании, то и дело навещало меня, когда я оставался один. И тогда я начинал представлять, что может случиться, если это будет не минутное нарушение границы с Ливаном, а гораздо более глубокое вторжение на вражескую территорию.
В совещании участвовали четверо — Ави Ланир, командир отряда, Илан Гонен, Яков Галь и я. Это было короткое и относительно простое совещание. Мы вылетали на патрулирование Голанских высот, поскольку с середины дня в этом районе наблюдалась подозрительная интенсивная деятельность сирийских ВВС. Я был напарником Ави Ланира. В другой паре были Галь и Гонен. Ничего необычного не ожидалось, и мы занялись последними приготовлениями перед тем, как сесть в свои самолеты.
Через час мы были над Голанскими высотами, патрулируя с севера на юг и обратно. Прошло пятнадцать минут. Из центра перехвата сообщили о звене[77], патрулирующем параллельно нашему курсу, немного восточнее. Я сразу представил себе четыре сирийских самолета, являющихся зеркальным отражением нашего звена. Есть ли в Сирии свой Анвар? И если да, не сидит ли он сейчас в кабине МиГа-21, всего в тридцати милях к востоку от меня?
— Веду вас в бой, — сказал контролер, оторвав меня от мыслей и воспоминаний об Анваре. Напряжение нарастало, однако мы продолжали патрулировать еще две минуты, прежде чем контролер направил нас на северо-восток, «на дело».
На дело! Для летчика-перехватчика эти слова подобны высоковольтному разряду. Они означают, что через несколько мгновений ты окажешься участником схватки, которая может закончиться гибелью некоторых участников, другие, сохранив жизнь, будут вынуждены выпрыгивать из своих машин с парашютами, тогда как остальные повернут домой. И все это — за считанные секунды.
Мы повернули на восток и увеличили скорость. Сирийцы в свою очередь повернули на север, нам навстречу. Расстояние между нами стремительно уменьшалось, мы сближались с двойной звуковой скоростью. Когда мы сбросили два резервных топливных бака, я понял, что сейчас стану участником первого воздушного боя с тех пор, как был сбит три года назад. При той бешеной скорости, с которой мы сближались, расстояние между нами и сирийцами сокращалось на пятьсот ярдов в секунду. Мой хвост еще вибрировал от толчка в оба крыла в результате сброса двух топливных баков, когда мы увидели их прямо перед нами. Их тоже было четверо.
Самый левый самолет, на который был нанесен коричнево-зеленый сирийский камуфляж, пролетел слева очень близко от нас с Ланиром. Я откинулся назад и нырнул сильно влево, собираясь использовать способность сохранить скорость, получить благодаря этому больший коэффициент преобразования, а затем, совершив полный оборот на триста шестьдесят градусов, зайти вражеским самолетам в хвост, заняв наиболее выгодную позицию. Глядя снизу вверх, краем левого глаза я заметил два МиГа, все еще летящих вместе где-то в полумиле от меня, делающих резкий восточный поворот. Краем правого глаза я видел, что Ланир заканчивает свой высокий поворот и начинает снижаться, так что сейчас мы оба устремились к точке, в которой почти непременно столкнемся. Я немного уменьшил скорость своего поворота, Ланир прошел воображаемое «место встречи» чуть раньше меня, и когда мы оба повернули к северу, он выпустил ракету.
Один из МиГов был подбит и взорвался.
Пока ракета летела к цели, я обогнал Ланира слева, чтобы оказаться перед его машиной, и взял на прицел второй сирийский самолет. Воздушный бой напоминал карусель, стремительно вращающуюся влево, где каждый из нас четверых (ОК, уже троих), находящихся на краю гигантского диска, пытался догнать бегущего перед тобой. МиГи продолжали свой поворот налево, и когда мы оказались развернутыми на запад, меня ослепило солнце, оно показалось из-за горизонта и снова пропало. Я продолжал развороту дожидаясь, когда МиГ станет видно, но никак не мог его обнаружить.
Я услышал, как Илан Гонен сообщает, что сбил МиГ немного севернее от нас. Сразу после этого прозвучал приказ контролера: «Закончить бой».
Мой МиГ показался чуть юго-западнее, и мне оставалось покрыть небольшое расстояние, чтобы выйти на огневую позицию. Ланир сообщил, что видит Галя и Гонена, и они присоединяются к нам. Был виден МиГ, перевернувшийся вниз кабиной и пикирующий к земле, чтобы укрыться в тени, окутывавшей темную поверхность Голанских высот.
Я накренил нос самолета, чтобы спикировать вслед за ним. По радио я услышал, как Ланиру докладывают, что они взяли курс на Кунейру, маленький сирийский городок на Голанских высотах, прямо на границе между Израилем и Сирией. Ланир спрашивал, где я, и приказал бросить все и присоединить к ним. У меня не осталось выбора. Я должен был прервать свой визуальный контакт с МиГом, который имел шанс сбить, повернуть на запад и присоединиться к трем остальным самолетам. Я начал выводить свою машину из пике, оставив сирийский истребитель.
Поскольку на восток я летел очень быстро, со скоростью около трехсот ярдов в секунду, и успел значительно углубиться в воздушное пространство Сирии, то слева по борту я видел сирийский город Санамаян, а справа — сирийский город Джасим. И тут, без всякого предупреждения, меня охватил страх. Три других самолета нашей формации уже взяли курс на Кунейру, а МиГ, который я преследовал, летел сейчас на самой малой высоте и был для меня недосягаем. Я невольно оказался в ловушке — на высоте двадцать тысяч футов, между Голанскими высотами и Дамаском, на виду у батарей сирийских ракет земля-воздух.
Повернув на запад, к дому, я четко понимал, что теперь не смогу заметить ракету, если она прилетит с востока, мне в хвост. Сидя в кабине, я почувствовал, что у меня дрожат ноги, и я не мог унять дрожь, поскольку мой мозг лихорадочно искал ответ на вопрос, занимавший все мои мысли: как, черт возьми, отсюда выбраться? Я наклонил нос машины, чтобы спуститься ниже, но тут меня посетила не самая умная мысль, что я лечу над зоной сирийской ПВО и если опущусь слишком низко, меня могут сбить. Поэтому я задрал нос машины и стал поворачивать на девяносто градусов то вправо, то влево, чтобы точно увернуться от любой ракеты, которую могли выпустить в мою сторону. Я все еще находился в зоне поражения сирийских ракетных батарей, которые, несомненно, старались взять меня на мушку, идентифицировать как вражескую цель и сбить. Наконец стало понятно, что если я продолжу свои безумные маневры и повороты то вправо, то влево, то никогда не достигну места назначения на западе.
Испарина, учащенное дыхание, дрожь в ногах — все это сплелось в один тугой узел, когда Ланир спросил по радиосвязи, что со мной происходит. Верный кодексу поведения израильских летчиков в боевой обстановке, я собрал последние силы, чтобы ответить спокойным тоном, что все под контролем — лечу домой, не надо за меня беспокоиться.
Следующие пять минут я совершал сложные маневры, во время которых моя голова вращалась то вправо, то влево (поскольку я старался получить максимальный обзор), а дыхание стало тяжелым и очень быстрым, как у спринтера. Пять самых долгих минут в моей жизни, пока я не увидел Кунейры; пять минут, когда я совершенно не был уверен, что не расползусь по швам прежде, чем мой самолет пересечет границу Израиля. Кунейтра лежала подо мной. Когда я смог наконец повернуть влево и взять курс на юго-запад, я увидел сирийские ракетные комплексы, от которых только что унес ноги.
Дрожь в ногах все не унималась, по спине бегали холодные мурашки, мой летный комбинезон весь промок от пота. Я переключил кислород на 100 %, чтобы дать легким больше горючего и чтобы проверить, что я могу пользоваться своими руками, которые в течение пяти минут выжимали все возможное из рычага управления и тумблеров. Ланир сообщил, что они пролетают над галилейским поселком Явниэль, и спросил, подождать ли меня.
— Я вернусь сам, один, — ответил я, понимая, что мне нужно время, чтобы прийти в себя.
Был вечер, я летел на высоте двадцать пять тысяч футов, снизив скорость, чтобы полет продолжался подольше. Дыхание постепенно пришло в норму, ноги перестали дрожать, осталось лишь неприятное ощущение от насквозь промокшего комбинезона. Я посмотрел вниз. Подо мной было восхитительное зрелище маленькой страны, медленно разворачивающейся со скоростью моего самолета. По мере того как день сменялся ночью, на земле загорались огни.
Моя страна, не имеющая ни малейшего представления, что сейчас происходит в небе над ней. Этого не знал никто. А в моей душе страх постепенно уступал место стыду.
Приземлившись в Хацоре, я сделал положенный доклад о боевом вылете. Домой вернулся в восемь вечера, лег в постель, так и не сняв летного комбинезона, проспал до утра, полностью отключившись от окружающей действительности. Следующий день был пятницей, началом уик-энда. В субботу вечером, после сорока восьми часов мучительных раздумий, я решил, что, видимо, это был мой последний вылет. Это проблема, с которой не справиться ни одному человеку из плоти и крови. Участие в воздушном бою после того, как ты побывал в плену, требовало душевной стойкости, которой у меня, видимо, не было. Поэтому пришло время что-то решать.
В воскресенье утром я сообщил, что не собираюсь больше летать и хочу видеть Рафи Гарлева, командира эскадрильи. Рафи был одним из тех людей, кто умеет слушать. К тому же можно было не сомневаться, что он избавит тебя от психологического анализа, которому нередко предавались мои товарищи.
И действительно, все, что он сказал: «Я хочу, чтобы ты сообщил это Моти».
Его секретарша соединила его с главкомом ВВС Моти Ходом: «Моти, рядом со мной сидит Гиора Ромм». Короткая пауза, и снова Рафи: «Нет, не на неделе. Сегодня». Еще одна пауза и затем: «Я повторяю — непременно сегодня. Я прошу, чтобы ты нашел время сегодня».
Еще через полминуты Рафи повернулся ко мне и сказал. «Главком ВВС примет тебя в своем офисе сегодня в четыре». В израильской авиации все обращаются друг к другу по имени. Если же звучит официальная должность или звание, значит речь идет об очень серьезном деле.
Ровно в четыре я сидел в кабинете Моти. Я рассказал ему, что со мной произошло. Рафи — очень хороший слушатель, однако Моти удалось его превзойти. Никаких внешних проявлений, немного слов — и все равно ты чувствуешь, что он с тобой. Закончив рассказ о том, что мне довелось пережить, я замолчал, не сводя с него глаз.
— Гиора, — сказал наконец Моти, — я не вправе тебе советовать. У нас в ВВС нет больше никого, кто пережил бы то, что происходило с тобой в прошлом и происходит здесь и сейчас. Я не могу думать и решать за тебя. Но как главком ВВС я могу сказать: о любом твоем решении я лично позабочусь. Ты можешь выйти в отставку хоть завтра и стать пилотом «Эль-Аля». Ты можешь вернуться в университет, можешь выбрать военную карьеру, не связанную с полетами. Ты можешь выбрать все, что захочешь. Что бы ты ни решил, я и все военно-воздушные силы Израиля будут с тобой.
Весь следующий день я не летал. Внутренние трещины не желали затягиваться. Я не мог ни с кем разговаривать, даже с Мирьям. На моей памяти во всех жизненных ситуациях, даже находясь в крайне враждебном окружении, я никогда не чувствовал себя столь уязвимым и беззащитным, как во время последнего воздушного боя. Не было никаких сомнений, что это следствие пребывания в плену. Однако я хотел рационально описать проблему, с которой столкнулся.
Позвонил Рон Ронен, поздравил с участием в первом после возвращения воздушном бою. Другие вели себя так же. Все считали меня героем. Однако в душе я чувствовал, что ощущение внутреннего краха, столь памятное по плену, вернулось в полной силе. Это когда тебе хочется взорваться, но ты не знаешь как или когда.
Во второй половине дня я позвонил в эскадрилью и попросил, чтобы к вечеру для меня подготовили «Ураган» для обычного вылета. Вечером, когда на базе тихо, большинство служащих разъехались по домам и в небе нет никаких других самолетов, я взлетел и направил свой самолет в сторону Кфар-Менахема[78]. Рядом с киббуцем проходила железная дорога на Беэр-Шеву, и там был участок, ровный, как рулетка, идеально подходящий для занятий аэробатикой (выполнения фигур высшего пилотажа).
Я стал выполнять фигуру за фигурой, пролетая над рельсами. Ничего экстремального. Ничего требующего сверхнапряжения. Просто ленивая, медленная аэробатика на фоне абсолютной тишины вокруг самолета. В аэробатике, неважно какую фигуру ты выполняешь, нос самолета пересекает горизонт всякий раз, когда машина летит вверх, прокладывает путь, когда вокруг не видно ничего, кроме неба, снова пересекает горизонт, когда самолет возвращается обратно, и наконец пробивает дно воображаемой сферы, в которой он совершает свои маневры.
На земле я замечал множество разных объектов: железнодорожные рельсы, пашущий трактор, дома Кфар-Менахема справа по борту, горящая где-то куча сухой древесины… Затем передо мной снова представал горизонт, не прямо передо мной, но то справа, то слева. Порой же окружающая действительность начинала медленно вращаться вокруг горизонтальной оси самолета, даруя мне, пилоту, неописуемое блаженство…
Что из того, что есть на земле, может сравниться с магией полета? Что сможет компенсировать чувство невосполнимой утраты, если я брошу летать?
Когда в баке осталось только пятьсот литров горючего, я повернул самолет к дому. По дороге от Кфар-Менахема до Хацора я окончательно убедился, что мне не хватит мужества принять единственно правильное решение — никогда больше не летать.
Было три часа дня, суббота, когда я рулил на взлет по 33 взлетной полосе авиабазы Тель-Ноф. Я был вторым номером Яхина Кохава, нашей целью был Будапешт, укрепленный пункт близ северной оконечности Суэцкого канала. Я сидел в «Скайхоке», который нес на борту восемь бомб. Глядя влево, я мог видеть Ури Бина и Рони Теппера, готовых к взлету, чтобы замкнуть порядок нашего звена. Со всеми, кроме меня, не происходило ничего необычного. Во-первых, хотя я был ведомым, именно я был командиром 115-й эскадрильи. А во-вторых, это было первый раз, когда я оторвался от взлетной полосы и поднялся в воздух на «Скайхоке».
Во всей истории военной авиации только у трех пилотов первый же вылет на совершенно новом для них самолете оказался боевым. Мне предстояло стать четвертым. Полтора часа назад я впервые сел в кабину этой незнакомой мне машины, и вот теперь мне предстояло поднять ее в воздух, под завязку нагруженную бомбами, и поразить цель в районе ожесточенных боевых действий.
За три дня до этого подполковник Ами Гольдштейн (Голди), командир эскадрильи, погиб в авиакатастрофе во время учений. В тот же вечер, вернувшись домой из Хацора, я обнаружил сообщение, что со мной хочет поговорить главком ВВС Бени Пелед[79]. Как обычно, он сразу перешел к делу: явиться завтра в семь-тридцать утра, я назначаю тебя командиром 115-й эскадрильи.
Я поехал на авиабазу Тель-Ноф, где базировалась моя эскадрилья, чтобы поговорить с командующим базой Роном Роненом, поскольку именно он настоял, чтобы я был назначен командиром 115-й эскадрильи. Рона я знал много лет. Во время Шестидневной войны он был моим командиром в 119-й эскадрилье. Он командовал летным училищем, когда я два с половиной года служил там инструктором. И самое главное, и сентября 1969 года именно он был «Тюльпаном-1», командиром соединения «Тюльпан». Тогда я был «Тюльпаном-4», который не вернулся с задания.
— Рон, — сказал я в самом начале встречи, — возможно, ты этого не знал, но я никогда не летал на «Скайхоке».
— Я знаю, Гиора, — ответил он. — Но я все равно хочу, чтобы эскадрильей командовал ты, и никто другой. Завтра похороны. Потом, в четверг-пятницу, ты познакомишься с эскадрильей, а в воскресенье начнем курс обучения. Неделя, и никто и не вспомнит, что раньше ты никогда на нем не летал.
— Ты уверен? — спросил я.
— Гиора, добиться твоего назначения было очень непросто. В военной авиации достаточно людей с большей, чем у тебя, выслугой, которые ждут не дождутся получить эскадрилью. Бени долго колебался, прежде чем решил нарушить установленный порядок. Я хочу именно тебя! Кстати, раз ты уже здесь, пойдем навестим Нехаму, жену Голди.
— Вдову, Рон. Вдову.
На следующее утро, в семь-тридцать, Бени Пелед, сидевший в своем кабинете, не стал тратить время на сантименты. Один командир погиб, другой назначается на его место, жизнь продолжается, все! Мы разговаривали около десяти минут. Вариант, что через несколько дней может начаться война, не упоминался ни разу. Тема плена была мельком затронута, причем упомянул об этом именно Бени. Он сказал, что в ходе следующего рабочего совещания доложит начальнику штаба Армии обороны Израиля, что назначил бывшего военнопленного командиром боевой эскадрильи. У меня не было никакой возможности рассказать Бени о кризисе, который я всякий раз преодолеваю, возвращаясь с боевого задания. Я очень надеялся найти время поговорить с ним об этом. Мы также не затронули никаких технических вопросов. Мы оба понимали, что о «Скайхоках» и их боевой работе я практически ничего не знаю.
«Скайхок» — боевой самолет прежде всего для поражения наземных целей. Я же на протяжении многих лет летал на истребителе-перехватчике, предназначенном для участия в воздушных схватках. Было начало рабочего дня. Бени нужно было руководить всеми военно-воздушными силами, у него не было времени на пустые разговоры. (В этот момент я еще ничего не знал о нарастающем напряжении в отношениях с Сирией и Египтом.)
— Езжай, познакомься с пилотами, принимай эскадрилью и начинай командовать. Удачи!
Вот так бесконечные американские горки, в которые давно превратилась моя жизнь, доставили меня в совершенно неожиданное место назначения — здание эскадрильи «Скайхоков» на базе Тель-Ноф.
Голди был очень популярным и любимым командиром, поэтому шок и боль ощущались повсюду. Я представился всем пилотам эскадрильи, оказавшимся на базе, — некоторых я знал давно, многие были незнакомы. Замкомэск показал мне расположение эскадрильи. Тем временем наступил полдень, пора было ехать на кладбище.
Около свежевырытой могилы Голди на кладбище Кирьят-Шауль[80] собралась большая толпа. Я наблюдал за публикой, пришедшей на похороны. Анат и Нили, секретарши эскадрильи, возложили на могилу венки, их глаза покраснели от слез. Почетный караул дал три залпа, и народ начал расходиться. Проходя мимо меня, многие скорбящие пожимали мне руку. Я не понимал, что это — поздравления или вежливый упрек?
Следующий день, пятница, сначала выглядел обычно, однако затем часть неожиданно начали приводить в боевую готовность, и вечером, несмотря на то что это был Йом-Кипур — самый священный день еврейского календаря, я решил, что останусь и заночую на базе, в семейном общежитии, на кровати в квартире Омри Афека[81].
Рев сирен в семь часов утра ознаменовал начало войны Судного дня, продолжавшейся три недели. Это была Шестидневная война наоборот — сирийцы и египтяне нанесли неожиданный удар. Мы понесли чувствительные потери.
В комнате для совещаний нам с Роном сообщили, что в 11:30 израильская авиация нанесет удар по сирийским самолетам, находящимся на земле, и что каждый командир должен немедленно вернуться в свое подразделение. Это был приказ о начале операции «Негиха» («Удар рогами»), и я должен был следить за подготовкой 115-й эскадрильи, чтобы она смогла выполнить поставленную задачу. Кроме того, мне нужно было как можно скорее найти возможность совершить кратковременный полет, чтобы хоть немного познакомиться со своей машиной.
В разгар всей этой суматохи я послал одного из пилотов к себе домой, в Хацор, чтобы он привез мой летный комбинезон и летные ботинки. Мики Шнейдер, офицер, отвечавший в эскадрилье за безопасность полетов, — шесть дней спустя он полетит со мной на задание в Сирию, будет сбит ракетой земля-воздух и проведет восемь изнурительных месяцев в плену — съездил и привез для меня все необходимое летное обмундирование: шлем, кислородную маску, противоперегрузочный костюм и систему фиксации туловища — приспособление, с помощью которого пилот прикрепляется к катапультируемому креслу и парашюту.
В последний момент Голда Меир и Моше Даян решили, что решение об атаке с воздуха было ошибочным, и весь план «Негиха» был отменен. Для меня это означало, что я мог распорядиться снять весь подвесной груз с одного из самолетов, чтобы совершить небольшой полет и хоть немного познакомиться с машиной, на которой мне предстояло воевать.
Авраам Якир, один из самых молодых пилотов эскадрильи, показал самолет и объяснил мне основные моменты. «Наши „Скайхоки“ отличаются от всех прочих. Это самый современный самолет во всей нашей авиации, оснащенный самыми продвинутыми системами».
То, что нормальные люди учат за десять дней, мне нужно было усвоить за пятнадцать минут. Якир помог мне подключиться к системе связи, показал, как устроена пилотская кабина, объяснил, как пристегиваться, как включать и регулировать различные системы. После этого он спустился на землю и убрал лестницу. Как он сказал мне несколькими месяцами позже, незадолго до своей гибели в авиакатастрофе во время учений, все это время он был уверен, что это какая-то странная шутка.
Я осторожно вырулил на взлетную позицию, проделал все необходимые проверки — и обнаружил, что не могу закрыть кабину. По радиосвязи мне несколько раз объяснили, что и как нужно делать, но сколько я ни старался, я не мог ее закрыть. Подъехал пикап, за рулем которого сидел Якир. Он взобрался на крыло, потом к кабине, и объяснил, что в американских самолетах для некоторых операций, например, чтобы закрыть кабину, необходимо сделать резкое движение левым локтем — в отличие от французских «Миражей», где для этого нужно гораздо более деликатное касание. После этого я наконец вырулил на взлетную дорожку и попросил разрешение на взлет. Это произошло в субботу, ровно в два часа дня.
— Приближаются египетские самолеты, чтобы атаковать базу. Не взлетать! Вернуть самолет в исходное положение!
Я отогнал свой «Скайхок-410» на место. Якир дождался меня в подземном укрытии для самолетов и отвез в эскадрилью. Летчики в полном летном облачении, рассматривавшие карты и снимки аэрофотосъемки, построились перед зданием, готовые бежать к своим самолетам. Я остановил одного из них и спросил, какое у них задание.
— Наше звено будет атаковать египетские силы, пытающиеся взять форт Будапешт.
Я взял у него карты и снимки.
— Кто лидер?
— Кохава, — ответил он.
Яхин Кохава был моим первым студентом летных курсов.
— Яхин, — сказал я ему, — с этой минуты я твой второй номер. Это мой первый полет на «Скайхоке». После взлета нам потребуется около двадцати минут, чтобы достичь Нахаль-Яма. За это время я освоюсь в самолете, а если у меня возникнут вопросы, ты мне на них ответишь.
Киббуц Нахаль-Ям находился на северном побережье Синайского полуострова. Во время одной из бесконечных ночей с Азизом он настойчиво интересовался назначением высоких антенн в Нахаль-Яме. Очень скоро мне предстоит атаковать противника недалеко от этих антенн, предназначение которых по-прежнему остается для меня загадкой. Пока же я снова выруливал на взлетную дорожку, бомбардируя Кохаву вопросами, с какой скоростью нужно взлетать в такой плотной конфигурации, как наша.
— Подними нос на сто двадцать пять узлов, — наставлял меня Яхин. — Взлетай на ста пятидесяти, и все будет отлично.
Мы уже были в воздухе, а я все еще пытался сориентироваться в незнакомой кабине, возясь с ручками, регулирующими высоту кресла и педалей, пытаясь идентифицировать многочисленные кнопки на ручке управления, которая сильно отличалась от той, к какой я привык в «Мираже». Глазами я отчаянно сканировал кабину, пытаясь понять, для чего нужны все эти переключатели. Однако при этом мне было приятно видеть, что мой самолет находится точно там, где он должен находиться в строю звена. Было колоссальным облегчением убедиться, что базовые навыки управления самолетом стали моей второй природой.
По контрольному каналу связи я услышал Шломо Леви из 113-й эскадрильи — эскадрильи «Миражей», где еще несколько дней назад я был замкомэском, — который вел свою формацию на перехват в районе Суэцкого канала. В течение нескольких секунд я страшно ему завидовал, но времени не было, надо было продолжать изучать кабину «Скайхока», моего нового небесного дома.
На подлете к Нахаль-Яму мы снизились и пошли на низкой высоте. С помощью Кохавы я активировал систему сброса бомб. Мы ускорились в направлении Будапешта. Кохава закричал по радиосвязи: «Набрать высоту!» И вот в тандеме с ним на нагруженном под завязку «Скайхоке» я набрал высоту, чтобы впервые в жизни осуществить заход на бомбометание. На высоте шесть тысяч футов мы перевернулись на спину и увидели укрепленный пункт. Было легко различить десантные бронированные машины египтян, выползающие из моря на сушу.
Когда мы отбомбились и снова образовали плотную формацию, Ури Бина сказал мне: «Второй, ты не сбросил бомбы».
Мы должны были возвращаться в сторону Нахаль-Яма, но я развернулся, чтобы снова попытаться отбомбиться, на этот раз в одиночку. Это должно было стать вторым в моей жизни бомбометанием с использованием продвинутого, предназначенного специально для бомбометания компьютера «Скайхока», — системы, которой десять минут назад я воспользовался первый раз в жизни. Я практически не пытался разобраться в море информации, содержащейся в картинке на его прицеле. На этот раз я осторожно двигал чувствительное перекрестье на навороченном проекционном дисплее прицела. Когда я нажал кнопку сброса бомб, то почувствовал, что самолет завибрировал, избавившись сразу от всех восьми.
Далеко слева, со стороны Порт-Саида, по мне выпустили ракету земля-воздух. Я спикировал, едва не коснувшись земли, ракета прошла мимо и взорвалась где-то в дюнах. Я полетел назад, в сторону Нахаль-Яма, присоединился к своим товарищам, и мы полетели домой, в Тель-Ноф.
Кохава приказал проверить горючее. Рони Теппер и Ури Бина сообщили, что у них по 4500 фунтов. Где в этом «Скайхоке» может быть датчик уровня топлива? Наконец, я отыскал его в правом нижнем углу передней панели. Я обнаружил, что у меня осталось 1800 фунтов. Я сразу же понял, что не активировал систему перекачки горючего из резервных баков в главный.
Я сообщил, что у меня тоже 4500. Мне не хотелось позориться, чтобы все узнали, что я не знаю, как перекачивать горючее. Во французских «Миражах» перекачка топлива из наружных баков происходит автоматически, однако в американских самолетах для этого где-то должен был быть специальный переключатель. Но где, черт возьми, находится переключатель топливных баков? Я никак не мог отыскать эту гребаную штуку. Тем временем датчик уровня топлива показывал 1600 фунтов. Я протянул вперед левую руку и, двигаясь по часовой стрелке, начал последовательно переводить все переключатели в кабине в положение «Включено». Над Эль-Аришем, на высоте двадцать тысяч футов, стрелка сползла на 1400. И тут, слава богу, она наконец поползла обратно. Топливо из резервных баков начало поступать в главный бак. Про себя я отметил, что, когда я приземлюсь, нужно будет выяснить, какой переключатель сделал этот ловкий трюк.
— Два, один-пятьдесят, — сказал Кохава на экономном языке авиационной связи. Это означало, что я начинаю кружиться над Тель-Нофом, и должен стабилизировать самолет на скорости сто пятьдесят узлов, чтобы совершить финальный заход на посадку — свою первую в жизни посадку на «Скайхоке».
Посадка оказалась несложной. Шасси самолета коснулись взлетно-посадочной полосы номер 47, я быстро проделал наземный участок и загнал самолет в подземное укрытие. Я очень спешил и не мог терять времени. Шла война, под моим началом была целая эскадрилья, и у меня не было ни секунды, чтобы осмотреться и обдумать ситуацию, в которой я оказался: последствия плена, мое пребывание в небе, участие в боевых действиях на новых для меня самолетах, но главное, надо было разбираться с более насущными проблемами. Под моим началом была эскадрилья, где я не знал, как зовут половину пилотов, не мог вспомнить имени помпотеха, а когда утром мы попытались отыскать адъютанта Коби, чтобы он взял на себя все срочные административные вопросы, мы выяснили, что он свалил за день до этого домой в Хайфу.
Все командиры эскадрилий и подразделений базы ежедневно собирались у Рони на «совещание командного состава». Когда совещание закончилось, я остался, чтобы поговорить с ним наедине:
— Рон, я знаю, что это ты сделал меня командиром эскадрильи. Спасибо тебе за это. Однако мне кажется, что война в твои планы не входила. Поэтому, если хочешь, найди себе командира с опытом полетов на «Скайхоке», а я вернусь на «Мираж».
По неизвестным мне соображениям, которые я так никогда и не понял, Рон посмотрел на меня и сказал:
— Я хочу, чтобы ты остался. Возвращайся в эскадрилью и продолжай командовать.
Я повернулся на каблуках, вышел, сел в машину, на которой до недавней среды ездил Голди, и вернулся в свою черную дыру — в 115-ю эскадрилью, на войну Судного дня.
В эскадрилье царило возбуждение. Все летчики благополучно вернулись с различных заданий. Суматоха сильно мешала моим попыткам осмыслить новые реалии, которые и без того были, кажется, не слишком успешными. Я чувствовал себя совершенно не на своем месте. Впервые в жизни я оказался в толпе мужчин, одетых в летную форму, чьих имен я не знал. Я даже не был уверен, что знаю, для чего служит каждая комната в командном здании эскадрильи. На командном пункте, расположенном на подземном этаже, несколько офицеров говорили по телефону, и я понятия не имел, с кем и о чем они говорят.
Я попросил красавицу Нили, секретаршу командного пункта, позвать всех летчиков в комнату для совещаний, чтобы попытаться хоть немного привести вещи в порядок. Когда я вошел, внезапно наступила полная тишина. Среднее кресло в первом ряду оставалось свободным. Это было место командира эскадрильи. Я прошел мимо него, поднялся на трибуну и в течение следующего получаса попытался создать эффективную схему, по которой мы сможем работать.
Выступая там, раздавая указания, я параллельно, на отдельной частоте, вел напряженный диалог с самим собой. Все эти люди смотрели на меня как на командира эскадрильи, говорил я себе, и это очень странно. Кто-то задавал конкретные вопросы, например, как уклониться от переносных зенитных ракетных комплексов (ПЗРК), я ответил. Но по-прежнему недоумевал, почему никто не спросит, почему бы мне не передать командование кому-то, знакомому с этими самолетами. Я рассказывал о правилах воздушных боев и воздушных операций по опыту Шестидневной войны, в которой не участвовали многие из сидевших в комнате, и говорил, что сейчас они другие. Дани Песах может принять командование, сказал я себе, продолжая свое выступление. Его уже наметили будущим командиром эскадрильи «Скайхоков», которая будет развернута на базе «Эцион» под Эйлатом. Я думал, сказать ли им, что я предлагал Рону отстранить меня и передать командование кому-нибудь другому. Нет, решил я, их это не касается, и упомяни я об этом, я утрачу в их глазах последние остатки авторитета. То, как говорили собравшиеся в комнате, не оставляло сомнений, что в их глазах я являюсь бесспорным командиром эскадрильи. Они ждали, что я отвечу на их вопросы. В самом деле, разве ты не тот самый летчик, который совсем недавно сбил за три дня пять вражеских самолетов? Они хотели, чтобы я дал указания по оперативным вопросам. И даже задавали, без всякой задней мысли, вопросы, требующие хорошего знакомства с самолетом — знакомства, о котором я в этот момент мог только мечтать.
В глазах наиболее старых и опытных пилотов-резервистов я искал хоть какой-нибудь намек на помощь с их стороны. Один из них, Гланц, был моим командиром на первом этапе летного курса. Другой, Илан Хейт, восемь лет назад одновременно со мной начал служить в эскадрилье «Миражей» в Тель-Нофе. Педо окончил летную школу через четыре месяца после того, как я получил свои крылышки. Эти и другие резервисты, сидевшие в комнате, хорошо меня знали. Что они думают об этой ситуации? Однако в их глазах я мог прочесть лишь одно: будь решительным и умным командиром. Не ищи волшебных решений. Ты оказался на месте Голди при столь трагических обстоятельствах? Это твоя проблема. С этого момента ты — номер один.
Я просмотрел лист позывных командиров формаций. Мое имя стояло первым. Цвика Башан, начальник штаба эскадрильи, дал мне позывной «Персик». Отныне я до конца войны стал «Персик-1».
Ближе к полуночи кто-то разложил матрасы на полу моего кабинета. Я лег, не снимая комбинезона и ботинок. Наконец-то у меня было немного времени поговорить с самим собой. Когда два месяца назад ты пересек залив, спеша на помощь Ави Ланиру и Пригату, — говорила одна половина мозга другой, — ты почувствовал, что полет над египетской территорией больше не вызывает у тебя тех ужасных симптомов, которые прежде неизменно возникали, когда ты возвращался с боевого задания. Да, — отвечала другая половина, которая до этого выступала в роли слушателя. — Но тогда ты, по крайней мере, летел на «Мираже», машине, которую ты знаешь сверху донизу, с которой ты давно сроднился и стал единым целым. Почему, — вопили хором обе половины, — из всех людей в израильских ВВС именно тебя загнали в такую ситуацию, что ты вынужден начинать войну со столь трудной и невыгодной позиции! Почему бы тебе просто не сдать командование и не вернуться на базу Хацор, чтобы повести в бой звено «Миражей», то есть заняться тем, что ты умеешь делать и делаешь хорошо?
Никогда в жизни я не уклонялся от задания, каким бы трудным оно не было, — отвечал я. Все выше- и нижестоящие ждут от меня, чтобы я командовал эскадрильей. И именно этим я и собираюсь заняться. Я собираюсь летать столько, сколько смогу, больше, чем кто-либо в эскадрилье. Я буду совершать вылеты преимущественно против Египта и докажу, прежде всего самому себе, что плен остался далеко позади, что его хватка ослабла и что скоро он окончательно меня отпустит.
Я не мог заснуть — так же, как не мог заснуть в одиночной камере, когда Сами выключил мне свет. Поэтому я встал, спустился на командный пункт и занялся подготовкой ко второму дню боевых действий.
На следующий день эскадрилья приняла участие в операции «Ссора» — задуманной еще до войны серии атак на египетские батареи ракет земля-воздух в районе канала. Первая волна также должна была атаковать несколько египетских военно-воздушных баз, которые могли помешать проведению большой операции. Во время второго в жизни вылете на «Скайхоке» я включил себя в состав звена, которое должно было атаковать военно-воздушную базу Мансура. Моим лидером был Ханох Пеэр из Нетании, которого я впервые увидел во время совещания в четыре часа утра.
Нашей целью был командный бункер египетской воздушной бригады, отвечавшей за оборону северо-восточной дельты Нила. Бункер находился меньше чем в трех милях от деревни, рядом с которой я спустился с парашютом четыре года назад. Я сказал себе, что, если выдержу это испытание — смогу пролететь над местом, где меня сбили, и благополучно вернуться домой, — это, возможно, поможет мне в будущем.
Когда мы взлетели, небо было еще темным. Иными словами, я совершил свой первый ночной взлет на «Скайхоке», нагруженном бомбами и направляющемся на боевое задание. Мы спокойно пересекли Синайский полуостров. Пока мы были в воздухе, солнце начало всходить у нас за спиной, делая происходящее на земле все более различимым. Синай был для нас хорошо знакомой и дружественной местностью. Однако затем полуостров остался позади — мы пересекли канал на небольшой высоте, ближе к северному окончанию, и оказались над нильской дельтой. Крестьяне обрабатывали свои поля, лодки скользили по поверхности каналов — пасторальный облик дельты всегда пытается скрыть, что идет война.
Казалось бы, по мере приближения к цели напряжение должно было возрастать. Однако концентрация, необходимая, чтобы сделать все, как должно, обычно подавляет нервы и страх, позволяя пилоту управлять самолетом даже в самой тяжелой боевой обстановке. На этот раз мне удалось сбросить бомбы с первой попытки. Командный пункт военно-воздушной бригады располагался где-то в полумиле к югу от базы Мансура, и когда я отбомбился и повернул на север, вся зенитная артиллерия аэродрома вела огонь прямо передо мной, создав недружественный красно-зеленый экран.
Ханох повернул направо, я же решил обогнуть зенитки с запада. Поэтому я взял влево, вглубь египетской территории — и обнаружил впереди два МиГа-21. У меня были ракеты воздух-воздух, и я уже собрался их выпустить, но пока мои пальцы искали нужную кнопку, чтобы дать залп, я вдруг понял, что не знаю, как запустить ракеты. Я предположил, что это должна быть та же кнопка, с помощью которой я сбросил бомбы. Но что нужно изменить, чтобы эта же кнопка выпустила ракеты?
По радиосвязи я запросил помощь. Услышав мой вопрос, Яир Алони, находившийся в формации, летевшей передо мной, попытался объяснить мне, что делать, но я все равно никак не мог найти нужную кнопку. У «Скайхока» есть тонкий рычажок-переключатель на внешней стороне ручки управления. Легкий щелчок мизинца переводит кнопку сброса бомб в режим ракетной стрельбы. Однако все мои попытки понять объяснения Алони и найти этот маленький переключатель, одновременно следя за двумя МиГами в то время, как у меня за спиной палили зенитки Мансуры, оказались тщетными. Пришлось оставить вражеские самолеты в покое. Я повернул на восток и полетел домой.
Теперь я был один. Я летел на минимальной высоте над дельтой Нила. Подо мной мелькали линии высокого напряжения, тянувшиеся перпендикулярно моему курсу. Затем дельта закончилась, ее восточные рукава впадали в озеро Манзала[82]. Я повернул на север, в открытое море, обогнул Порт-Саид с севера и повернул на северо-восток, в сторону Израиля.
Желая полностью сбросить напряжение, я держался на высоте двадцать ярдов над уровнем моря и летел с максимальной скоростью, которую мог развить самолет. Так я летел около десяти минут, пока впереди не показался Ашкелон. И тут одним движением я задрал нос вертикально к небу и взвился вверх. И лишь достигнув пятнадцати тысяч футов, когда весь Израиль лежал передо мной, как на ладони, а Мансура осталась далеко позади, меня наконец охватило полное спокойствие, и я взял курс домой, на Тель-Ноф.
Эхуд Генкин погиб на своем «Фантоме» на второй день войны, на сирийском фронте. Эхуд был моим летным инструктором на последнем этапе обучения на летных курсах и пользовался всеобщим уважением как необыкновенно талантливый пилот. Когда вечером я услышал эту новость, то понял, что теперь мы воюем по новым правилам. Если Генкин, на своем сверхсовременном «Фантоме», погиб, это значило, что все, что я знал о полетах в напряженной ситуации, больше неприменимо. Несколько других летчиков из той же «лиги», что и Генкин, были сбиты и получили тяжелейшие ранения в первые два дня войны. Как ни странно, это подействовало на меня успокаивающе.
Возможно, «спокойствие» — не самое правильное слово для описания моих чувств тогда. Правильнее будет сказать, что это помогло мне понять, что эта война не щадит никого и никого не волнуют твои или чьи-либо еще особые обстоятельства. Мои обязанности комэска, с учетом экстремальных условий и беспрецедентной ситуации, в которой я оказался, поглощали все мое время и силы. Невозможно адекватно описать безостановочный, заполненный под завязку график командира эскадрильи во время войны и его полную, стопроцентную ответственность за боевую работу эскадрильи. У него нет ни секунды личного времени; его личные проблемы значат не больше песчинки. Возможно, это просто часть мифологии Армии обороны Израиля о настоящем командире. Возможно, мы на этой идее выросли — все время выделяться на фоне подчиненных, даже если это означало непрерывно рисковать собственной головой. Или это «условия труда» человека, взявшегося командовать многокомпонентным воинским соединением в ситуации, когда действительность, с которой приходится иметь дело, оказалась совершенно непохожей и гораздо более жестокой, чем ожидалось.
Как бы то ни было, нужно было полностью избавиться от любых мыслей о себе. Для меня, как я решил впоследствии, это оказалось волшебным ключом — спустя четыре года мне удалось наконец разомкнуть цепь, к которой я, словно каторжник к ядру, был прикован к своему плену. Я обрел свободу!
Страх — не та вещь, которую обсуждают с другими. По крайней мере, в армии.
Сама мысль о том, что об этом можно говорить, создает «помехи в работе системы». Существует опасение, что разговоры о предмете, являющемся прежде всего эмоцией, лишь укажут на то, что страху в армии не место. Также не совсем ясно, могут ли слова, звучащие в ходе этих разговоров, достаточно точно отразить наши чувства. А может быть, эти разговоры действительно не нужны, поскольку, если на то пошло, никто не оценивает войну по шкале страха. Солдата оценивают в зависимости от того, как он действует в боевой обстановке, в пугающей ситуации, когда его жизни угрожает реальная опасность. Не теоретическая опасность, вроде тех, о которых говорят на совещаниях в комфортных, надежно защищенных помещениях, а реальная, осязаемая опасность. Опасность очевидная и бесспорная, чьи последствия не вызывают никаких сомнений. Опасность, означающая — быть или не быть. Которая угрожает тебе здесь и сейчас, когда, возможно, через секунду тебя не станет. Ты перестанешь существовать. Ты станешь историей. Прямо сейчас. Опасность, принимающая в районе боевых действий тысячи обличий.
Поэтому страх в первую очередь это то, с чем нужно разобраться самому, наедине с собой. Единственное, что имеет значение в рискованной боевой ситуации, — сможет ли человек действовать в соответствии с моментом. И к дьяволу все мысли и разговоры о страхе!
Об этом не нужно говорить и еще по одной причине: страх, поразивший многих членов группы, через некоторое время все равно становится заметным. Поэтому слова излишни, любые объяснения обычно звучат беспомощно, поскольку, какие бы объяснения не прозвучали, чаще всего в них нет никакой необходимости.
Глядя вокруг, я видел, что наших солдат постепенно охватывает страх. Его внешние проявления было самые разные. Понос, жалобы на боли в спине, нежелание говорить с товарищами, повышенная чувствительность к критическим замечаниям других летчиков, касающимся неправильного поведения на поле боя, исчезновение привычных вопросов: «Когда меня пошлют на следующее задание?», другие моменты, которые наиболее опытные из нас без труда замечали в тесных помещениях эскадрильи. Командиру эскадрильи приходится разбираться и с этими вопросами, что автоматически ставит его в положение человека, с которым ничего подобного никогда не может случиться. Он выше страха. Он неуязвим. В результате претензия становится фактом.
Глубоко в душе я знал, что каждый раз, когда я забираюсь по лестнице в кабину, я с ужасом думаю о том, что меня могут сбить и я попаду в плен. Пилотирование, особенно в военной авиации, даже в своих самых диких воплощениях является процессом, совершенно независимым от внешних влияний. За исключением турбулентности, хорошо знакомой всем летавшим в штормовую погоду, самолет находится и перемещается в среде, где нет никаких физических препятствий. Воздушный полет не знает физических ощущений, возникающих при вождении автомобиля, на которое так влияют дорожное покрытие, выбоины, колдобины, переход с асфальтированной дороги на грунтовую и т. п. Полет протекает гладко, без «помех».
Поэтому, когда самолет подбит, у пилота возникает ощущение, напоминающее ожог. Ощущение, возникшее у меня в тот момент, когда мой самолет был подбит, с тех пор не отпускало меня ни на секунду. Моя машина не развалилась в воздухе. Она не вспыхнула, превратившись в гигантский огненный шар. Был лишь резкий глухой удар, не оставляющий места для толкований, и сразу после этого системы самолета одна за другой стремительно вышли из строя — в полном соответствии с указаниями по эксплуатации, которые я знал наизусть. Одного удара, который ни с чем невозможно спутать, было достаточно, чтобы понять, что с этой секунды я нахожусь в металлическом гробу весом семь тонн, болтающемся в небе и не нуждающемся больше в моих командах.
Этот груз я носил с собой, куда бы ни направлялся, особенно когда я вылетал на боевое задание. Он был со мной все время, когда я боролся за то, чтобы вернуться на ведущие командные должности в ВВС; время шло, а я все искал способ облегчить эту ношу. И, как это ни странно, командование 115-й эскадрильей во время войны я рассматривал как уникальную возможность избавиться от этой цепи с ядром. Назначение на командную должность поставило меня в непривычное положение, которое я мучительно пытался осмыслить, но в то же время придало мне уверенность, что я ничем не отличаюсь от других, что мне не грозят никакие «дополнительные риски» только потому, что я был сбит, катапультировался и попал в плен. Это было подтверждение, что я снова стал полноправным игроком и могу управлять самолетом в опасной напряженной ситуации. И я знал, что я к этому готов.
В результате самый опасный вылет моей жизни оказался совершенно рутинной атакой с воздуха — ничего героического, ничего славного, совершенно ничего общего с теми вылетами, о которых пишут в газетах и слагают песни. Обычная атака египетского бронетанкового подразделения, пересекшего Суэцкий канал около Кантары, близ его северной оконечности, и окопавшегося на восточном берегу канала.
Шел четвертый день войны. Нас не покидала тревога, возникшая в первые часы боевых действий. Однако к этому времени стало ясно, что это борьба не на жизнь, а на смерть. Я взлетел в составе первой формации, вместе с Яхином Кохавой и Эйтаном Йешаягу. Солнце едва показалось на восточном краю неба. Кохава сбросил шесть бомбовых кассет[83], надеясь поразить и по возможности нейтрализовать находящиеся внизу египетские войска. Однако сброшенные Кохавой бомбы не только не поразили египтян, но их разрывы послужили будильником, поднявшим на ноги весь район.
Стремительно, словно вспышка, по обе стороны канала выросла вертикальная красная стена. Хотя солнце все еще было низко, стало светло, как в полдень. Бесчисленные зенитные снаряды египтян взвились в небо, их огненно-красные хвосты были прекрасно видны на фоне сумеречного западного неба. Мы с Эйтаном летели по душу темных танков, хорошо заметных по контрасту с желтыми дюнами, и нам предстояло врезаться в эту алую стену.
Я закричал: «Набрать высоту» и стал забирать вверх. Прежде чем я достиг высоты, с которой собирался спикировать, с западного берега канала по моему самолету выпустили две ракеты из ПЗРК. Я развернул самолет носом навстречу им, чтобы сделать их бесполезными, и спикировал в их направлении. Это известный способ не быть сбитым ракетой ПЗРК, поражающей самолет в хвост, поскольку они наводятся на тепло, производимое двигателем. Этот маневр заставил меня пересечь канал и оказаться над его западным берегом, так что мне пришлось сделать резкий разворот влево, чтобы вернуться на восток. Делая это, я спустился на высоту не больше нескольких десятков футов и мог отчетливо видеть сотни, если не тысячи египетских солдат, стреляющих из своих автоматов, возможно, надеясь меня подбить.
Я летел с бешеной скоростью, оставив позади десятки египетских БМП[84] и бронетранспортеров, пока снова не пересек канал. Теперь я опять находился на восточной стороне, несясь между дюнами, чтобы побыстрее унести ноги. Я летел к перекрестку Таса, в северо-западной части Синайского полуострова, примерно в тридцати милях от канала, где меня дожидались Эйтан и Кохава.
От меня никто не ждал, что я вернусь, чтобы вторично атаковать ту же вражескую позицию. On pass and to the grass — «один заход и на травку» — все мы были воспитаны на этой фразе, возникшей в годы Второй мировой войны. Это означало: сделай один заход на цель и быстро уноси ноги, летя как можно ниже, едва не касаясь травы. И ни в коем случае не возвращайся туда, где враг поджидает тебя во всеоружии.
Однако все мои бомбы все еще были при мне. И хотя я знал, что это нарушение протокола, я все еще был комэском, и знал, что не имею права вернуться в Тель-Ноф со всем боезапасом, чтобы у подчиненных не создалось впечатления, что у меня сдали нервы. Поэтому я повернул обратно, оставив двух других летчиков прикрывать меня. На этот раз мне удалось выйти на точку, откуда я собрался спикировать на египетский танковый батальон, однако зрелище, которое я увидел в прицеле, оказалось столь впечатляющим, что я решил не нажимать кнопку сброса бомб. Плотность зенитного огня была просто чудовищной. В своей жизни я повидал немало стреляющих зениток, однако никогда прежде мне не доводилось видеть столько огненно-красных бутонов, как в воздушном пространстве над этим батальоном. Я понимал, что коснись меня хоть один из этих бутонов, и все планы на ближайший день придется менять.
Я снова вернулся к перекрестку Таса, намереваясь предпринять еще одну атаку на тот же танковый батальон. К югу от нас, на берегу канала, такое же звено из трех машин из нашей тель-нофской эскадрильи использовало точно такую же атакующую тактику. В третий раз устремившись в сторону канала, я увидел, как самолет Янива Литани из той второй тройки был подбит, вспыхнул и рухнул на землю в гигантском столбе пламени. В третий раз я стал набирать высоту, однако на этот раз совершенно изменив свою тактику, поднявшись на высоту, значительно превосходящую дальность зенитного огня. И хотя это сделало меня более уязвимым для египетских ракет земля-воздух, это позволило сделать правильный заход на цель и сбросить бомбы.
Что я и сделал.
Мой летный комбинезон можно было выжимать от пота. Мне подумалось, что египтяне подо мной, возможно, говорят друг другу: смотрите, если эти сионистские летчики возвращаются снова и снова, похоже, они вовсе не так умны, как мы думали. Чего египтяне не знали и не могли знать — что я командир эскадрильи и что я пойду на все, чтобы поддержать свой авторитет и установить планку для всей эскадрильи.
Я вернулся в Тель-Ноф к шести утра, выжатый, как лимон, и сильно обеспокоенный тактикой, с которой прошедшей ночью воевала оперативная дивизия израильских ВВС. Еще в воздухе по дороге домой я пришел к выводу, что нужно поменять план атаки наших троек и что следующие тройки будут использовать эту тактику — подниматься перед атакой на высоту, недостижимую для зенитного огня, в то время как один самолет тройки следит за запуском ракет земля-воздух.
Как только я приземлился, я связался с другими эскадрильями, чтобы обсудить изменение тактики. Однако ни у кого не было времени поговорить со мной. Все готовились к налету на сирийский генеральный штаб в Дамаске — атаке, о которой впоследствии напишут множество статей. То, что происходило на канале, оставалось проблемой, которую каждый командующий должен был решать самостоятельно.
Эхуд Шела, командир другой эскадрильи, базировавшейся в Тель-Нофе, погиб этим утром в семь-тридцать. Он погиб недалеко от того места, где я отбомбился двумя часами ранее. За эти два часа это был пятый летчик, не вернувшийся с задания. Двое погибли, двое попали в плен, одного удалось подобрать и спасти. В результате израильские ВВС отказались от прежней атакующей тактики в пользу новой.
Хотя шел всего четвертый день моего командования, к своему послужному списку на «Скайхоке» я смог добавить еще один сложнейший полет. Что важно, я начал становиться настоящим командиром, определяющим манеру проведения боевых операций. Все это стало возможным только при моем личном участии в боях.
Нет ничего восхитительнее, чем способность преодолеть страх в разгар войны. Здесь нет никакого волшебства; не нужно никаких психологических упражнений или магических заклинаний. Это происходит благодаря личному участию, взаимопониманию внутри эскадрильи, а главное, мужеству командира и его способности служить примером своим подчиненным. С этой точки зрения войну можно рассматривать как последний этап «лечения», позволившего мне стереть из памяти воспоминания о плене.
Этой ночью я лег в постель в пустой квартире в семейном общежитии — старой квартире, в которой никто не жил, предоставленной в мое распоряжение. Заснул без труда — я настолько устал, что отключился сразу же, как коснулся подушки.
Я спал около двух или трех часов. И тут появился он — ночной кошмар, не навещавший меня уже больше месяца. На этот раз я убегал от преследователей вдоль реки, обсаженной с обеих сторон красивыми пальмами. Каким образом меня занесло в Ирак, так далеко от Израиля? — удивлялся я. Почему-то я решил, что это либо Тигр, либо Евфрат. Это означало, что даже если мне удастся ускользнуть от преследователей, к чему я отчаянно стремлюсь в первой части сна, мне все равно не вернуться в Израиль. Я бежал мимо пальм и, оглянувшись назад, увидел, что, в отличие от меня, мои преследователи не бежали. Они неторопливо прогуливались, кажется, даже улыбались, не проявляя никакой спешки. Тогда я взглянул вперед, пытаясь понять, куда ведет прибрежная дорожка, по которой я мчусь, как сумасшедший. Там не было ничего, лишь бесконечная тьма, готовая поглотить всякого, кто приблизится. Я бежал и бежал, и в тот момент, когда почти достиг тупика, смог наконец заставить себя проснуться.
Физическое возбуждение, обычное для момента пробуждения — учащенное дыхание, испарина, частый пульс, — на этот раз было гораздо сильнее обычного. Я сел и обнаружил, что нахожусь в совершенно незнакомой постели. Я спал на металлической армейской кровати, покрытой простыней, сделанной из какой-то особенно зеленой бумаги, какой я никогда прежде не видел, поверх которой лежали два шерстяных армейских одеяла. Я понятия не имел, кто следит за этой свободной квартирой и кто стелил постель. Однако все это было совершенно чужим. Встав с постели, я решил налить из холодильника стакан молока, чтобы успокоиться.
Зашел на кухню, впервые с того момента, как решил, что буду пользоваться этой квартирой, чтобы немного поспать. Маленькая кухня не изменилась с тех пор, как это здание было построено лет пятнадцать назад. Судя по всему, ею давно никто не пользовался. Столешница по обе стороны раковины была покрыта трещинами, а в самой раковине отчаянно метался таракан — один Бог знает, сколько времени он провел в этой ловушке. Дверцы шкафчиков были покрашены зеленым — тем же цветом, что и потолок моей камеры в каирской тюрьме Абассия. Пластиковые дверные ручки почти все были сломаны. Я почувствовал себя несчастным. Ни холодильника, ни молока в кухне, естественно, не оказалось.
Я надел летный комбинезон и серые армейские носки и сел снаружи, около входной двери. Совсем как Сами, сидевший по ночам под дверью моей камеры, когда внутри меня допрашивали Азиз и Саид.
Было три часа ночи. Вокруг царили тишина и покой. Не взлетали истребители, не садились вертолеты, вернувшиеся с Синая. Я попытался изобразить из себя психолога и понять, чем был вызван этот сон: общей сложностью и напряженностью утреннего вылета с Кохавой и Эйтаном — или же это был самый обычный, дежурный ночной кошмар.
В тот день я совершил два бомбовылета. В одиннадцать-тридцать утра я отбомбился в районе города Суэц, а на закате возглавил звено из четырех машин, брошенное против танковой группировки в районе «дороги Хроника»[85], как называли это место на военных картах. Оба задания были выполнены без каких-либо осложнений. Оба раза не было никаких мыслей и эмоций вроде возникших после утреннего вылета, когда я был уверен, что меня непременно собьют. Эти задания напомнили мне, что далеко не каждое боевое задание является вопросом уровня «быть или не быть». И в то же время ночной кошмар напомнил: невозможно стереть шрамы, оставленные пленом.
Этой октябрьской ночью резко похолодало, и холод пробирался под тонкую серую ткань комбинезона. Я полностью застегнул молнию и стал обнимать себя обеими руками, пытаясь справиться с ночной прохладой, но ничего не помогало. Я чувствовал, как мое тело все холодеет и холодеет, но мне нужно было еще несколько минут тишины, прежде чем я смогу вернуться к реальности и подумать об утренних боевых заданиях. Когда я почувствовал, что мои ноги совсем онемели, я вернулся в квартиру, зашнуровал ботинки, умыл лицо, надел летный жилет и направился в сторону эскадрильи. В этот момент здание эскадрильи больше всего напоминало теплый дом, куда я всегда мог вернуться.
На командном пункте командующий базой Рони Ронен собрал трех комэсков. На часах было четыре часа утра.
Очень скоро должно было начаться наше контрнаступление на Голанских высотах, где нам с трудом удалось избежать полного разгрома. Мы сидели в подземной комнате, использовавшейся для инструктажа. Стены были покрыты картами, однако мое доверие к картам, добытым нашей разведкой, сильно поколебалось с началом войны. Судя по всему, в военной разведке что-то пошло совсем не так, что крайне плохо отразилось на ее способности предоставить точную и детальную картину происходящего в театре боевых действий. Поэтому умные люди заботились о том, чтобы получить собственные разведданные, или, по меньшей мере, скептически относились к тем, которые мы получали. Поэтому на карты я даже не смотрел.
Мой взгляд сканировал комнату. Я внимательно рассматривал людей, молча сидевших в маленьком тесном помещении, ожидая Рона, который должен был прийти с минуты на минуту. Напротив меня сидел Элиэзер (Лейзик) Пригат, командир базировавшейся здесь 119-й эскадрильи «Фантомов». Лейзик выглядел старше других комэсков и производил впечатление слишком старого, чтобы воевать. Однако своей ужасающей эскадрильей он командовал просто блестяще.
Справа от него сидел Гиора Орен, заместитель Рона, ответственный за повседневную жизнь и работу базы. Его глаза были налиты кровью, он был не брит. С тех пор как я его помню, его глаза были неизменно красные. Он вырос на ферме и с малых лет вставал в четыре утра, чтобы помочь отцу по хозяйству перед тем, как уйти в школу, а вернувшись из школы, начинал учиться разбирать и чинить все состоящее больше чем из двух частей. С начала войны я ни разу не видел его спящим.
Я не видел Шмулика Бенрома, моего друга со времен летных курсов. Вчера он занял место Эхуда Шелы, погибшего за день до этого. Рон взял Шмулика из 119-й эскадрильи, где он летал на «Фантоме», поэтому сейчас он очень занят, вспоминая, как пилотировать «Скайхок», и преодолевая сильнейшую «турбулентность», связанную с командованием эскадрильей во время войны.
В комнате также находились офицер разведки и начальник штаба. Эти двое — не летчики, поэтому их стулья стоят немного позади наших. Они относятся к нам со смесью восхищения и страха, а также, возможно, чуть-чуть нас жалеют.
Я подумал о том, что в этот момент несколько таких же групп проводят такие же совещания во всех районах боевых действий, от горы Хермон на севере до южной оконечности Синайского полуострова, пытаясь спланировать следующий день войны: как достичь максимума и при этом сберечь жизни наших солдат. Перед моим мысленным взором представали такие же группки собравшихся вместе боевых командиров, тративших на сон не более трех часов, заросших щетиной и с растрепанными волосами, в пропотевшей и запылившейся форме цвета хаки, отхлебывающих из пластиковых стаканчиков крепчайший черный кофе, позволявший им выжить.
Интересно, думал я, кто эти люди, которые в хаосе войны способны организовать кофе в четыре часа утра на какой-нибудь богом забытой дюне?
Я знал, что именно мы, боевые командиры, являемся становым хребтом армии. Ибо в конечном итоге именно мы осуществляем штабные планы, когда во главе своих солдат прорываемся сквозь огненную стену, воздвигнутую, чтобы нас остановить.
Металлическая дверь открылась, вошел Рони. Я знал Рони с тех пор, как надел форму, и служил под его началом большую часть времени, проведенного в рядах ВВС. Он командовал самой большой и сложной авиабазой израильских ВВС и должен был работать практически без сна. Около полуночи он вернулся с совещания командования военно-воздушных сил, отдохнул в лучшем случае пару часов и вот сейчас находился здесь, чтобы проинструктировать нас о планах и задачах шестого дня боевых действий. Его летный комбинезон со знаками различия на плечах и эмблемой базы, пришитой примерно напротив сердца, был чист и опрятен. Начищенные черные ботинки сияли не хуже, чем летные ботинки Анвара. Рони принадлежал к числу офицеров, придававших огромное значение внешнему виду. Он всегда выглядел идеально. Служба в авиации была для него всеобъемлющим призванием: достижением, обязательством и источником удовлетворения — словом, решительно всем; его отутюженная, с иголочки форма как бы говорила: «Я здесь, чтобы исполнить свой долг столь же идеально, как я одет». Его глаза казались меньше обычного, а волосы — не такими гладкими, как всегда. Но с этим все было ясно: на его плечах был огромный груз, и он нес его так, что несколько лет спустя главком ВВС скажет о нем в своей обычной британской манере: «Рон — лучший боевой командир, который когда-либо служил под моим началом».
Рон начал говорить. На этот раз у него был глубокий баритон. Настроение Рона всегда можно было понять по его голосу. Иногда он говорил высоким сопрано — например, когда травил байки, чаще всего о самом себе. Однако когда голос Рона гремел нижними октавами, только дурак осмеливался открыть рот, не говоря уже о том, чтобы замечанием или комментарием попробовать сменить разговор, чтобы разрядить обстановку. Поэтому в этом случае никто не позволял себе ни слова, ни звука.
Сейчас его густой баритон звучал гладко и ровно. Мысли прервать Рона ни у кого не возникло.
В это утро началось вторжение на сирийскую территорию, наши войска пересекли довоенную границу. Согласно плану, у каждой эскадрильи был свой сектор ответственности — район, который она должна была зачистить перед наступлением танковых частей для продолжения их движения на восток. Моей 115-й эскадрилье была поручена «ось Америка» — центральная транспортная артерия, соединяющая Кунейру с Дамаском. Начинался очередной день ожесточенных боев, однако только сейчас появились хорошие новости. Разведка ВВС доложила, что сирийские батареи ракет земля-воздух бездействуют, что у нас наконец появилась возможность комфортно летать на больших высотах, выше зоны поражения обычной зенитной артиллерии, чтобы обнаруживать и эффективно поражать вражеские цели.
Я вернулся в здание эскадрильи, залпом выпил стакан кофе, и вошел в комнату для совещаний. Комната была битком набита летчиками, сидевшими в летных жилетах, защищавших от утренней прохлады, и ждали, пока им скажут, как будет выглядеть шестой день боев. Я изложил план действий. Мне предстояло возглавить первое звено.
Когда я поднимался в автобус, идущий в подземное убежище, то увидел, что ко мне со всех ног бежит Нили, секретарша командного пункта:
— На проводе Рони, он хочет поговорить с тобой.
— Нили, я уже в автобусе.
— Гиора, он настаивает, что непременно должен поговорить с тобой.
На крыльце я заметил Офера по прозвищу Бемби, лидера второй пары.
— Бемби, — сказал я ему, — ты ведешь первую пару, я взлечу следом.
Я поговорил с Роном о следующем задании эскадрильи, на египетском фронте, взял Мики Шнейдера, своего второго номера, и поспешил, чтобы успеть взлететь вовремя, ровно через десять минут после Бемби. Когда мы летели над Хадерой, Ицхак Тор, ведомый Бемби, вызвал по отдельному каналу эскадрильи «Персик-1».
— По нам выпустили две ракеты, — сказал он. — Одна попала в первый номер, и он взорвался в воздухе.
Голос Тора дрожал под впечатлением от увиденного. Я приказал ему вернуться на базу, а сам продолжил путь в сторону Голанских высот. Нам было сказано, что ракет здесь нет. Если бы произошел запуск, авианаводчик, отслеживающий вражеские действия, должен был сообщить об этом. Возможно ли, что у противника осталась одна непреклонная батарея? Я переключился на канал, по которому передавали сообщения о вражеских атаках: авианаводчик ничего не сообщал об изменении оперативной обстановки. Может быть, ракета была выпущена единственной уцелевшей сирийской батареей?
Пока суть да дело, я приблизился к озеру Кинерет, и с земли мне сообщили координаты моей цели: артиллерийской батареи около деревни Хан-Арнаба, северо-восточнее Кунейтры. Утро было совершенно безоблачным, Кунейтра, к которой мы приближались, была перед нами как на ладони. Я бросил взгляд на черное шоссе, ведущее из Кунейтры на восток, в сторону Дамаска — «ось Америка» на наших армейских картах, — заметил к северу от него деревню Хан-Арнаба и узкую дорогу, соединяющую ее с «осью Америка», и постепенно сосредоточил свой взгляд на квадрате, где находилась артиллерийская батарея. «Вижу цель!» — сказал я Мики Шнейдеру. Кунейтра была уже прямо под нами, а перед нами разворачивалась сирийская часть Голанских высот — спокойная и, кажется, ничем нам не угрожающая.
Теперь я отчетливо видел саму батарею с шестью артиллерийскими окопами и начал делать правую бочку на высоте пятнадцать тысяч футов, чтобы спикировать и сбросить бомбы. И в этот момент я увидел их. С востока, со стороны сирийских батарей по другую сторону Тель-аль-Хары[86], в нашу сторону устремились три огненных шара, оставляющих позади змеевидные перья белого дыма. На долю секунды они показались мне лицами безымянных преследователей из моих кошмаров — преследователей, от которых мне ни разу не удалось убежать.
— Отбой! — закричал я по радиосвязи, делая бочку вправо, в сторону трех ракет SA-6[87], и опуская нос самолета, чтобы получить энергию для маневра и уклониться. Огненные шары и их дымовые хвосты неслись к нам с ужасающей скоростью. Я дернул ручку, выбрасывающую облако тонких металлических предметов, сбивающих с толку радары, надеясь, что это собьет с курса ракету, несомненно, наведенную на мой самолет, и начал совершать дикие маневры, чтобы не дать себя сбить.
— У тебя горит хвост, — сказал по радиосвязи анонимный голос.
Я откинул голову насколько смог, чтобы увидеть хвост своего самолета, но никакого пламени не заметил. Но разворачивая самолет, высоко надо мной я увидел машину Мики. Это было ужасное зрелище: его самолет мчался к земле вертикально. В передней части самолет выглядел как обычный «Скайхок», однако начиная с середины фюзеляжа и до хвоста он превратился в гигантский пылающий факел сорока-пятидесяти ярдов в длину, напоминающий шарф у летчиков, летавших на старомодных аэропланах с открытыми кабинами.
По радиосвязи звучал отчаянный крик: «Катапультируйся! Катапультируйся!! Катапультируйся!!!» В небе не было видно никаких парашютов, и я понятия не имел, удалось Мики катапультироваться или нет. Я продолжал метаться из стороны в сторону, завершил пике и на самой низкой высоте полетел на запад, в сторону израильской части Голанских высот. Чтобы успокоить и взять под контроль свои нервы, я сделал несколько глубоких вдохов. Сердце бешено стучало, спина была мокрой от пота.
«Персик-2» сбит ракетой — сообщил я авианаводчику. Стало понятно, что, вопреки оценкам нашей разведки, район буквально напичкан ракетами, и план атаки, который я сообщил летчикам в ходе утреннего инструктажа, оказался ошибочным и совершенно невыполнимым.
Однако контрнаступление против сирийцев, еще несколько дней назад угрожавших Тверии и долине Хула (к северу от Кинерета), продолжалось. И мы знали, что будем атаковать и дальше, чтобы поддержать наши наземные силы, просто нужно будет действовать иначе. Еще несколько пар из нашей эскадрильи, вылетевших с базы с интервалом в десять минут, держали курс на север. Очевидно, что мы вновь оказались в ситуации, когда тактика, спущенная командованием ВВС, не соответствовала реальной обстановке, в которой оказались те, кто участвовал в бою.
Я слышал голоса Илана Гехта, ведущего следующей пары, и Дуди Кенета, его ведомого, которые прямо сейчас заходили на атаку в районе канала. Сразу после этого прозвучал голос Гади Ульмана из киббуца Наан[88], первого номера своей пары. Обеим парам своей эскадрильи я приказал кружить в воздухе там, где они сейчас находятся, и по внутреннему каналу связи объяснил ситуацию, приказал вернуться к прежней тактике атаки с низкой высоты и скоординировал все необходимые изменения со штабным офицером, дежурившим на командном пункте эскадрильи. Давая инструкции касательно новой тактики, я кружил между Кирьят-Шмоной и Кунейтрой. Покончив с этим, я излил свой гнев, отбомбившись, на этот раз с небольшой высоты, по батарее в Хан-Арнабе, на которую в прошлый раз мне не дали сбросить ни одной бомбы.
Сейчас я находился на большой высоте в полном одиночестве — без Мики, без «Персика-2», возвращавшегося домой, в расположение эскадрильи. Офер по кличке Бемби и Мики Шнейдер оказались соответственно шестым и седьмым номером в списке потерь, понесенных эскадрильей за эти шесть дней.
Возвращение в Тель-Ноф оказалось достаточно долгим, и у меня было время подумать о себе. Мои прежние боевые вылеты этой войны не были прогулками по парку. Однако зрелище трех сирийских ракет, несущихся прямо на меня и моего напарника, камнем летящего к земле, заставило меня задуматься, не играю ли я в какую-то сумасшедшую игру, лишенную всякого смысла. Учиться управлять совершенно новым самолетом в разгар ожесточенных боевых действий, командовать малознакомой мне эскадрильей, постоянно справляться с последствиями пребывания в плену и неуверенностью, выдержат ли правая нога и левая рука еще одно катапультирование — неужели все это считается нормальным?
Я подумал о своих командирах, высокопоставленных офицерах и генералах ВВС. Бени Пелед согласился бы летать в моих обстоятельствах? Смогли бы летать Рафи и Иври, окажись они в моем положении? А Форман? А Амос? А Яало?[89] Ближе к концу Войны на истощение Рон мог приобрести опыт, немного напоминающий мой, однако в гораздо более мягкой форме — настолько более мягкой, что тут и сравнивать нечего. Агасси считался невероятно храбрым летчиком. Смог бы он летать, окажись он на моем месте, да еще и после всего, что мне довелось пережить за последние четыре года?
Подо мной простиралась Герцлия, я начал снижаться, готовясь к посадке. По красному радио я услышал, как первый номер пары, вылетевшей следом за мной, доложил об успешной атаке. Судя по всему, полеты на низких высотах являются правильным решением, позволяющим не бояться ракет и помочь Рафулю и Ори Ору[90], старшим командирам танковых подразделений, в их наступлении на восток. Мои мысли снова обратились к войне. Мне нужно попасть на командный пункт эскадрильи, чтобы попытаться улучшить нашу боевую работу, и добиться, чтобы порученная нам задача была выполнена наилучшим образом.
После приземления, по дороге к зданию эскадрильи, я подумал о Шнейдере. Погиб он или жив? Если жив, удалось ли ему остаться по возможности целым и невредимым? Как он покидал пылающий факел, еще секунду назад бывший боевым самолетом? Я знал его как молодого пилота и мягкого, доброго парня. Как он перенесет плен? Сможет ли он следовать формуле «Я летчик, я лейтенант, я офицер Армии обороны Израиля» и выжить? Или у гигантского суданца, две ночи кряду избивавшего меня в каирской тюрьме «Абассия», есть клон в Дамаске, и тогда Шнейдера ждут более суровые испытания? А как насчет остальных ребят нашей эскадрильи? Неделю назад я не знал не только этих летчиков, но и их имен, а теперь я отвечаю за них за всех. Как я смогу нормально командовать Эльдаром и Рейсманом, Гуром и Авнером Раананом, всеми ребятами, ставшими мне плотью от плоти и кровью от крови?
Я стал размышлять, кто из моих командиров и старших офицеров ВВС согласился бы делать то, что делаю я. Я полагал, что скорее никто. Но так как они никогда не стояли перед таким выбором, рассуждать об этом было несправедливо. Как сказано в погребальной еврейской молитве, каждому из нас предстоит дать отчет за свою прожитую жизнь. Это касается и меня. И когда придет время предстать пред Высшим судом, меня будут судить в том числе и за то, как во время этой тяжелейшей, жестокой войны я командовал эскадрильей. И хотя я знал, что это будет трудным испытанием, я не собирался опускать руки и сдаваться.
Из подземного укрытия автобус доставил меня к зданию эскадрильи. Я снял летное обмундирование и повесил на вешалку. С пакетом молока из холодильника направился на командный пункт. Помимо командования эскадрильей в воздухе, мне нужно было ежедневно вносить изменения в нашу тактику. Именно это позволяло нам воевать наилучшим образом, несмотря на постоянно меняющуюся боевую обстановку. Ключ к успеху на войне — умение замечать, приспосабливаться, действовать в ситуации, когда то, к чему вас готовили, отличается от происходящего на поле боя. Это тест на ум и интуицию для всех командиров любого ранга; именно от этого зависит, что тебя ждет, слава или позор. И я знал, что помимо боевых вылетов, в которых я участвую лично, это является важнейшей задачей, стоящей передо мной в качестве командующего эскадрильей.
Позже, вечером, когда я шел к начальнику базы на совещание командного состава, начальник разведки подозвал меня и сказал, что Мики Шнейдер только что дал интервью дамасскому радио. «О тебе помнят. Тебя вернут домой. Все будет хорошо», — мысленно сказал я.
16 октября после полудня я возвращался в Тель-Ноф из района Суэцкого канала — занял около двадцати пяти минут. Для тех, кто привык возвращаться с дальних рубежей Синайского полуострова наземным транспортом, это очень маленький промежуток времени. Для тех, кто путешествует по воздуху, — очень долгий полет. А тому, кто участвовал в атаке за Суэцким каналом (это было частью наших усилий отбросить египтян), кажется невыносимо долгим. И теперь по возвращении на базу нужно быстро осмыслить только что выполненное задание и подумать, каким будет следующий шаг подготовки к вторжению на египетскую территорию.
Поверх треска радиосвязи я слышал авианаводчика, вызывающего «Ампера-1». Этот позывной я знал очень хорошо. Это был сигнал по каналу чрезвычайной связи. Он означал, что звено «Ампера» возвращается домой, но «Ампер-1» не отвечает на вызов. У «Ампера-1» могли возникнуть технические проблемы, мешающие ему ответить. Однако нельзя исключить, что «Ампер-1» не отвечает, поскольку в кабине самолета его больше нет.
Канал чрезвычайной связи позволяет пилоту, который катапультировался и благополучно приземлился, выйти на связь по радио, входящему в аварийное снаряжение, и сообщить, что с ним произошло. Эта процедура может помочь спасательным подразделениям вытащить летчика, попавшего в беду; именно это слышали сейчас все, у кого был включен канал экстренной связи. Позывной «Ампер-1» повторялся снова и снова, через стандартные промежутки времени. Мне было ясно, что пилот сбит. На шкале самолетного радио есть несколько позиций, поэтому достаточно было передвинуть ее на один щелчок вправо или влево, чтобы отключиться от канала экстренной связи и поспешить домой. В конце концов, я ничего не мог сделать, чтобы решить проблему.
Я не знал, кто скрывается под позывным «Ампер-1», и тем не менее не смог переключиться. Всю дорогу до Тель-Нофа я молился, чтобы услышать его ответ. Позывной «Ампер-1», сопровождал меня всю дорогу до Кирьят-Гата, где мне нужно было переключиться на канал связи с контрольной вышкой Тель-Нофа и начать снижаться. В результате судьба «Ампера-1» так и осталась тайной.
Вернувшись на командный пункт, я попросил секретаршу Ору узнать, кто такой «Ампер-1», и тут же с головой погрузился в заботы, связанные со следующими вылетами этого дня. Я был в середине телефонного разговора с бригадным генералом Йехезкилем Сомехом, старшим авиационным офицером Южного фронта. Он наблюдал за атакой, которую я возглавлял, и звонил мне, чтобы сообщить координаты дополнительных целей за Суэцким каналом, которые он хотел, чтобы мы атаковали. Мы изучали цели по военной карте «Сириус» — карте, которой предстояло стать общим названием для всех боевых действий на египетской территории. Разговор протекал очень живо.
Ора, говорившая по телефону, положила трубку, терпеливо дождалась, пока я закончу, и когда наши глаза встретились, сказала:
— «Ампер-1» — некто по имени Менахем Эяль из 102-й эскадрильи.
Кровь застыла у меня в жилах. Для Оры это был «некто по имени Менахем Эяль». Для меня это был Менахем, мой лучший друг с четырнадцати лет. Мы вместе учились в армейском интернате при хайфской школе «Реали», вместе поступили в летное училище, вместе получили крылышки, вместе проводили большую часть свободного времени. Я остался в военной авиации, а Менахем демобилизовался и стал пилотом «Эль-Аля». И вот я здесь, приземлился после очередного вылета, а Менахем стал «Ампером-1», не отвечающим на вызов по каналу экстренной связи, и я не знал, что с ним — продолжает он бороться за жизнь или же уже мертв.
Шел одиннадцатый день войны, мы сражались преимущественно на египетском фронте. Вчера и позавчера я бомбил две египетские авиабазы: Аль-Салахию к северу от Исмаилии и Аль-Кутамию в пустыне между Суэцем и Каиром. Как ни странно, мне нравились эти задания. Смысл авиаударов по египетским войскам за каналом оставался несколько туманным — было не совсем понятно, как это поможет решению главных задач и как они соответствуют задачам, стоящим перед наземными войсками.
Очевидно, у наших возникли трудности с определением приоритетов — проблема, вызванная, видимо, невозможностью составить общую картину военных действий. Эта проблема проявлялась как в поспешности, с которой происходил выбор «достойных» целей, так и в возникших у нас сомнениях, помогаем ли мы именно там, где в нашей помощи нуждаются больше всего. С другой стороны, египетские авиабазы были четко обозначенными целями, естественно и наиболее защищенными.
Так что я повел свое звено, следующее за звеном Гланца, бомбить Аль-Кутамию. Я чувствовал, что мы нанесем египетской авиации чувствительный удар. Это был мой третий авианалет на египетский аэродром, и помимо чисто военных целей, я чувствовал, что у меня есть личный счет, который необходимо закрыть. И я не хотел упускать ни одной возможности расквитаться.
Когда мы подлетели, зенитки с южной стороны авиабазы вели довольно интенсивный огонь, разбуженные звеном Гланца. Мы оказались под огнем, как только начали набирать высоту, но я заметил, что совершенно ничего не боюсь.
Сбросив бомбы на намеченную цель, я ощутил эйфорию. После того как мы отбомбились, я собрал звено воедино и повел его в назад в пустыню, на юго-восток, в сторону Суэцкого канала, и не удержался и по-арабски сказал по радио: Aziz, hadha minshanak — «Азиз, это тебе!», от всей души надеясь, что египетская разведка прослушивает этот канал.
Возвращаясь домой, мы пересекли Суэцкий канал и начали набирать высоту, во мне все еще бурлил адреналин. Восторг, что мне удалось совершить столь долгий и успешный полет над египетской территорией, восторг, что под мощным зенитным огнем мне все-таки удалось совершить пике и сбросить бомбы точно на цель, которая была намечена. Когда мы взяли курс на Аль-Кутамию — специальные укрепленные укрытия для египетских МиГов ко мне вернулось прежнее ощущение, что я — «король неба».
Авианалет был устроен ранним утром, впереди был целый день боев, и мне не терпелось вернуться в расположение эскадрильи — во-первых, чтобы координировать дальнейшие операции, а во-вторых, как я подсознательно чувствовал, чтобы немного успокоиться и избавиться от охватившей меня эйфории.
Война продолжалась. Наше сознание двоилось — с одной стороны, оно пыталось как-то переварить шок и потрясение последних одиннадцати дней и в то же время — найти способы воевать в воздухе лучше, эффективнее и безопаснее. Эскадрилья ни на секунду не прекращала боевой работы, и у некоторых летчиков появились признаки переутомления. Мы еще не достигли критической точки, когда пилотам становится тяжело летать. Однако во время наших ежедневных вечерних совещаний более опытные товарищи уже указывали на тех, кто нуждается в особом внимании.
К этому времени я стал несомненным комэском. Обстоятельства, в которых я принял должность, до этого рассматривались как сверхъестественные, стали естественными. Моя повседневная жизнь стала типичной для офицера, командующего подразделением ВВС. Ничего в эскадрилье не происходит без участия командира; распорядок, требующий его постоянного присутствия, его приказов и инструкций, оставался неизменным. Мой льготный период остался в прошлом, и постепенно я завоевывал доверие летчиков во всем, что касалось моего командования эскадрильей.
Вместе с тем мои подчиненные неизменно настаивали, что мои принципы должны быть ясно сформулированы, облечены в слова, а главное, ежедневно подтверждаться моим личным поведением в боевой обстановке, которое, среди прочего, обсуждалось в ходе утренних совещаний. В то же время у меня крепло ощущение, что завязывающиеся сейчас связи и отношения продлятся много лет, поскольку в их основе лежит уникальный опыт совместных боевых действии плечом к плечу. Безостановочное движение пар и четверок, получавших задания, облачавшихся в летное обмундирование, вооруженных картами и снимками аэрофотосъемки. Они спускались с главного крыльца, садились в автобус, и он их вез к самолетам. И эта картина ничем не отличалась от подготовки к обычным тренировочным полетам.
Я внимательно следил за каждым из них: летчиками-ветеранами Шимоном Геллером и Ашером Нееманом; Рафи Леви, женившимся за два дня до начала войны; Давидом Ноем и Довом Пери, казавшимися слишком юными, чтобы воевать, и выглядевшими сегодня куда серьезнее и взрослее, чем в день нашего первого знакомства.
В раздевалке некоторые шкафчики оставались пустыми; Шимон Аш — летчик старше меня, с которым я не успел даже поговорить, прежде чем его сбили; Марио Шакеда — уникальная смесь пилота «Эль-Аля» и итальянского барона; Исраэль Розенблюм — юноша, потребовавший задание в районе Голанских высот, так как он был родом из близлежащего киббуца Га-Гошрим, — когда я выполнил его просьбу, он был сбит ракетой и погиб; Цвики Башан, оперативник и звезда эскадрильи. Когда авианаводчик назначил Цвике цель в районе канала, я находился в воздухе, на той же частоте, и слушал, пока не услышал: «Номер один, ты весь горишь!» Пустовало и место Офера-Бемби, который взлетел вместо меня на пятый день боев и был сбит ракетой прямо над Постом-109 на Голанских высотах.
Мы знали, что Мики Шнейдер и Цвика Розен в плену, и надеялись, что некоторые из тех, чья судьба оставалась неизвестной, тоже попали в плен, и рано или поздно мы их еще увидим. Пока же мы поставили их машины в самом дальнем углу парковки, а прапорщик Коби, который снова был с нами, вместе с секретаршей Мири собрали их личные вещи и сложили в их шкафчики.
Теперь у меня была армейская раскладушка, которую поставили в моем кабинете, так что в любое время суток я мог проводить сколько угодно времени и в воздухе, и на командном пункте или в любом другом месте в расположении эскадрильи. Наконец, я нашел время познакомиться с солдатами наземных служб, среди которых были и срочники, и резервисты. Судя по всему, никто из них не упускал возможности сделать больше, понимая, что все, чего мы добиваемся в воздухе, возможно только благодаря их усердию на земле.
Время от времени я чувствовал, что мне нужно уединиться на несколько часов, чтобы вернуться свежим и отдохнувшим. Я уходил вздремнуть в заброшенную комнату в семейном общежитии, на ту самую кровать с зелеными бумажными простынями и шерстяными одеялами, от которых в армии никуда не деться. Поначалу, засыпая, я опасался возвращения ночных кошмаров, как это было после вылета, когда я трижды упрямо атаковал одну и ту же цель. Однако эти сны не возвращались, и единственным, что нарушало мой отдых, были звонки оперативного телефона, общего для четырех зданий семейного общежития; по нему звонили, чтобы, в соответствии с летным расписанием разных эскадрилий, будить и вызывать нужных пилотов.
На четырнадцатый день войны, когда начало темнеть, я сел в служебную машину Голди — теперь мою машину! Трагическая гибель Голди во время тренировочного полета, за три дня до начала боевых действий, сейчас была почти забыта из-за военных потерь. Все, что я слышал о нем в эскадрилье, свидетельствовало, что это был выдающийся человек, и я надеялся, что он удостоится заслуженного признания и памяти.
Я поехал в Тель-Авив, к родителям, чтобы проведать свою семью прежде, чем нанести запланированные визиты родственникам погибших. Поездка по стране, погруженной во мрак из-за затемнения, оказалась шоком. До этого у меня не было ни секунды, чтобы подумать, как выглядит жизнь «снаружи». Мне показалось, что непроглядная темень, сквозь которую я ехал из Тель-Нофа к родительскому дому, была вызвана не только отсутствием уличного освещения и освещенных окон, но имела куда более глубокий смысл. Непроглядный мрак окутал основы всей нашей жизни, всего нашего существования, и никто не знал, сколько времени пройдет, пока не явится кто-то, способный вернуть нам свет.
Я позвонил в дверь родительского дома. Не помню, кто мне открыл, но Нета тоже подошла к двери. Ей было два с половиной года, и секунд пять она смотрела на меня изумленными широко раскрытыми глазами. Я подхватил ее на руки и вынес на лужайку. Никто не последовал за нами.
Я понимал, что из всех, кто сейчас дома, она единственная, кто не сможет вспомнить меня, если меня убьют завтра, или послезавтра, или послепослезавтра, или в любой другой день, пока идет война. Я прижал ее к груди, не в силах сказать ей ни слова. Я ходил с ней по траве, туда-сюда, тесно прижимая к себе; мы оба по-прежнему молчали. Когда мои чувства слегка успокоились, я чуть-чуть отстранил ее от себя, чтобы рассмотреть ее лицо и запечатлеть его в своей памяти. Наконец, я собрался с силами и спросил, как у нее дела.
Нета не отвечала. Где-то минуту она лишь глядела на меня своими большими темными глазами. Затем она снова положила голову мне на правое плечо и по собственной инициативе обняла меня левой рукой за другое плечо, просунув, как она любила, ладошку в узкое пространство между погоном и форменной рубашкой. Я ощущал все ее пять пальцев. Они не знали покоя и непрестанно гладили и массажировали мое плечо, безмолвно говоря мне: Я тебя помню. Я знаю, кто ты. Почему ты так внезапно исчез? Почему мы живем с дедушкой и бабушкой? И почему все вокруг все время такие серьезные?
Я продолжал носить ее по лужайке, понимая, что все остальные смотрят на нас сквозь большие раздвижные стеклянные двери, закрывающие жилую комнату. Мне это было неважно. Ибо маленькие пальчики хотели сказать мне еще кое-что: Не уходи. Не покидай меня. Пожалуйста.
Я медленно вошел в дом. Здесь были все: Мирьям, мои родители, родители Мирьям. Впервые мне пришло в голову, что никто из них не знает, что я участвую в боевых вылетах. Они твердо верили тому, что Мирьям сказала им в первый день: о том, что я буду летать, не было и речи.
Не помню, о чем именно мы говорили те полчаса, которые я провел с ними. Помню лишь, что это была очень сдержанная и осторожная беседа. Разговор двух совершенно разных миров. Все сидевшие в комнате жили в знакомом мире, который был моим всего две недели назад, я же оказался в совершенно новой, параллельной вселенной, чьи обитатели вынуждены рисковать жизнью все время, пока снова не наступит мир.
Через какое-то время мой отец начал расспрашивать о моих друзьях, чьих родителей он хорошо знал. Хотя я страстно молился, чтобы об этом меня не спросили, вопрос все-таки был задан, и мне пришлось ответить, что Менахем Эяль пропал без вести. Услышав это, отец обеими руками схватился за левую часть груди, встал с кресла и ушел в дальний угол комнаты, бормоча слова, которые я не мог разобрать. Затем он вернулся, сжимая стакан виски, — и я понял, что не могу оставаться здесь ни минуты дольше.
На прощание я крепко обнял всех, особенно родителей. Все понимали, что мне нужно возвращаться в свою вселенную, которую они не могли себе даже представить. Мирьям нежно коснулась моей руки. Я сел в машину, они прильнули к окнам. На прощанье Мирьям сказала мне те же слова, что и тысячу раз прежде (и скажет еще тысячи раз в ближайшие годы): «Береги себя».
Я снова взглянул на них, в последний раз в этот приезд, и поехал в Рамат га-Шарон, где жил Менахем Эяль. По дороге я думал, берегу ли я себя, и если да, то как. Мы оба знали, что не летать во время войны — это не вариант. А если так, то как, черт возьми, «беречь себя» на войне?
С этими мыслями я вошел в дом семьи Эяль. Все были в сборе; родители, два старших брата, сестра и, разумеется, его жена Орка с тремя маленькими детьми. На первый взгляд, вселенная семьи Эяль была такой же стабильной, спокойной и мирной, как и прежде, вплоть до самого недавнего времени. Однако, как и у моих родителей, именно отец Менахема не смог сдержать мучивших его эмоций.
— Верните мне Менахема! — вдруг закричал он. — Я хочу видеть Менахема!
Возможно, в глубине души он уже знал, что Менахем не вернется.
Через несколько месяцев после окончания войны тело Менахема было найдено около его самолета.
Было около полуночи, когда я обнаружил, что еду, довольно медленно, по направлению к базе Тель-Ноф. Ночь была очень темной, луна давно миновала зенит и продолжала свой путь на запад, чтобы остаться на небе, когда на востоке начнет вставать солнце. Впервые у меня появилась возможность подумать о войне — не о том, как лучше сражаться, но в более общих, более абстрактных терминах.
Еще в армейском интернате меня научили, что какое бы задание тебе не поручили, какое бы задание ты не выбрал, его непременно нужно выполнить.
Во время службы в ВВС, особенно в 119-й эскадрилье, в составе которой я участвовал в Шестидневной войне, меня научили, что просто выполнить задание недостаточно. Нужно выполнить его как можно лучше.
Наконец, отец научил меня, что, если выполнение задания связано с самоуничижением, недостойными поступками или вопиющим пренебрежением принципами, нужно дважды подумать, стоит ли достижение этой цели того послевкусия, которое останется надолго.
Я пришел к выводу, что Израиль столкнулся с серьезным заданием, и у него нет выбора, кроме как его выполнить. До сих пор мы справлялись далеко не идеально, это очевидно. Как это сочетается с отцовскими принципами? В ту ночь, когда между нами и нашими врагами продолжалась ожесточенная схватка, ответа на этот вопрос у меня еще не было.
Мне также нечего было сказать об Армии обороны Израиля и израильских военно-воздушных силах. Кругозор командующего эскадрильей в военное время, когда он все время находится в эпицентре тайфуна, слишком ограничен. Поэтому нельзя было спешить с утверждениями, лишенными фактической основы, чем, как я чувствовал, уже начали грешить наши газеты.
Однако в свете этих принципов я мог рассуждать о нашей эскадрилье. 115-я эскадрилья исполнит свой долг. Мы исполняли его до сих пор, и никакая сила не сможет нам помешать делать свою часть боевой работы, какие бы задачи перед нами не ставили. Сможем ли мы исполнить свой долг наилучшим образом? Разумеется, нет. Семь самолетов, которые мы на данный момент потеряли, — наглядное доказательство, что мы воюем не идеально. Поэтому нужно стараться работать лучше. Никогда нельзя быть довольным собой, всегда нужно стремиться к лучшему. Не унизили ли мы себя? До этой минуты, слава богу, нет. Напротив, за это время я искренне полюбил моих товарищей и испытывал гордость, видя, как они сражаются.
Эти мысли занимали меня довольно долго. Я ехал через весь Реховот, от Института Вейцмана на севере до квартала йеменских евреев Шаараим на юге. Город был пуст, словно город-призрак, который я видел в каком-то фильме о мире после ядерной катастрофы. На улицах не было видно даже кошек. Все время, что я ехал по городу, что-то казалось мне странным, но я никак не мог понять, что именно, пока не оказался в более населенной части. Фары машин! У всех машин, припаркованных у обочин, фары были покрашены синей краской! Они были покрашены синим, чтобы их свет не был виден с воздуха. Это должно помешать вражеским летчикам опознать местность! — подумал я. — Какая же у нас дисциплинированная страна! Однако стоп, я ведь тоже летчик. Там, где мы воюем, мы бомбим и ночью. И я не помню, чтобы мы хоть раз разрабатывали план, учитывающий городское освещение Каира, Александрии, Дамаска, Суэца или любого другого города.
Красить фонари камуфляжной краской, чаще всего синей, было повсеместной практикой в годы Второй мировой войны. Так поступали, надеясь защитить Лондон, Ковентри, Берлин, возможно, и Токио. Однако с тех пор авиация сделала гигантский технический шаг вперед, и это совершенно изменило характер воздушной войны. Мы же по-прежнему красим фонари синим. Кто-то из правительства должен был выступить по радио и проинструктировать население закрасить фары машин синей краской. Откуда-то появилось множество банок с синей краской, легион хороших людей — обитателей параллельной вселенной, и они совершенно серьезно занялись покраской автомобильных фар, уверенные, что таким образом они тоже участвуют в войне.
Получается, государство до сих пор живет реалиями Второй мировой. Что, если другие аспекты нашего военного мышления так же окостенели, застряли в далеком прошлом, и в результате то, что планируется как эффективное действие, оказывается бегом на месте, если не откатом назад?
На перекрестке около въезда на базу Тель-Ноф я подобрал трех автостопщиков. Это были резервисты, немолодые мужчины, которые должны были ремонтировать взлетные полосы, если они будут повреждены в ходе авианалета. Мы ехали молча — видимо, каждому было о чем подумать.
Подъехав к зданию эскадрильи, я почувствовал, что вернулся из параллельной вселенной в тот мир, который последние две недели считал своим домом. Я понял, что, пока идет война, я не намерен покидать этот мир еще раз. Когда же война закончится, эти вселенные встретятся, залижут раны и воссоединятся.
Я был так вымотан, что сразу же пошел в свою комнату. Ури Маргалита, дежурного офицера, я спросил, есть ли что-то, что мне нужно узнать. Приказы на завтра еще не пришли, сообщил он. Тогда не будите меня до четырех утра, попросил я его.
Рухнув на матрас в своей комнате, я заснул прежде, чем щека коснулась подушки.
После налета на Аль-Кутамию я решил, что в дальнейшем буду воевать только на египетском фронте.
Радио Дамаск, Радио Каир, другие арабские радиостанции называли меня командиром 115-й эскадрильи; комментаторы обращались лично ко мне со словами вроде: «Гиора Ромм, мы ждем тебя!»
Хотя ни в Сирии, ни в Египте меня явно не ожидало ничего хорошего, мне было важно поквитаться с египтянами. Я ежедневно бомбил по всему египетскому фронту от Порт-Саида близь северной оконечности канала до бронетехники около города Суэц, недалеко от Суэцкого залива. Все эти дни ночные кошмары не возвращались, независимо от того, где я спал. Воспоминания о плене были отодвинуты в сторону, и единственное, что меня волновало, как наилучшим образом выполнить порученное задание. Разумеется, я не верил, что та или иная бомбардировка сможет переломить ход войны. Просто это был способ исполнить то, о чем Мирьям так настойчиво просила, когда мы прощались в доме моих родителей: «позаботиться о себе» на войне, то есть грамотно летать и грамотно воевать, избегая профессиональных ошибок.
Во многих случаях самолет сбивают, поскольку летчик действовал в бою не лучшим образом. К несчастью, я знал многих товарищей, заплативших за свои ошибки порой самую страшную цену. Меня самого едва не убили, по крайней мере, дважды: первый раз в Шестидневную войну, когда я провел сутки в больнице Афулы, прежде чем мне удалось сбежать, и второй раз, когда я катапультировался из своей машины. В своих мыслях я сотни раз возвращался к обоим инцидентам, и я всегда знал, что в любом случае винить, кроме себя, некого. Поэтому если я хотел уменьшить шансы быть сбитым в третий раз, я должен был исполнять боевые задания безукоризненно и с максимальным результатом.
Помимо этого я стремился выполнять боевые задачи аккуратно и как можно профессиональнее, чтобы завоевать безусловное уважение других летчиков звена, которое я в этот момент возглавлял. Если же быть честным, я хотел заслужить уважение всех пилотов эскадрильи, чтобы они по достоинству оценили новую тактику, которую я предложил и на которой настаивал с первого дня вступления в должность. 6 октября мне был брошен вызов, каких не бросали никому за всю историю военной авиации. Это казалось неразрешимой задачей, и я хотел, чтобы все узнали, что в рекордное время и в немыслимой ситуации мне удалось расколоть этот орешек!
В последний день войны, в пять вечера, я бомбил цели в районе города Суэца. Со мной были Аарон Ахиаз, Гидеон Эли и Мики Барзам. Когда мы отбомбились, я приказал им возвращаться на базу без меня. Я же полетел на север вдоль восточного берега Суэцкого канала. Поднявшись на максимальную высоту, я взглянул на запад. С такой высоты было совершенно незаметно, что внизу бушует война. Весь район напоминал гигантское мифическое чудовище, которое утомилось и прилегло отдохнуть.
Я хотел заглянуть как можно дальше, стараясь сконцентрировать свой взгляд на той местности, где всего четыре года назад я спускался с парашютом с переломанными конечностями. Сначала дельта Нила казалась единым массивом, однако проявив терпение, я смог разглядеть отдельные части, разделенные речными рукавами, и смог идентифицировать разные населенные пункты. Мне казалось, что я могу различить город Мансуру и окрестные деревни, однако не исключено, что я просто себя обманывал.
Как бы то ни было, я снова вспомнил египетских крестьян в их белых галабиях, с мотыгами и серпами, окруживших меня, когда я лежал посреди белого хлопкового поля; мальчика с темной кожей, который рассек мне бровь, запустив в меня здоровенным камнем, что едва не стало сигналом к началу линча; юношу, завязавшего полотенцем мое кровоточащее бедро — с самыми лучшими намерениями, хотя это оказался не самый лучший жгут.
Достигнув Порт-Саида, на северной оконечности канала, я повернул на восток, домой. Тем временем в моей памяти один за другим всплывали люди, вошедшие в мою жизнь за эти три месяца. Удалось ли Азизу, моему сознательному и настойчивому следователю, обеспечить египетских летчиков надежными разведданными, прежде чем они вылетели каждый на свое задание? Где в этот раз воюет летчик, которого звали Анвар, — один из тех, с кем мне хотелось бы встретиться вновь, а может быть, даже подружиться? Может быть, он летал на восток, за Суэцкий канал, чтобы сражаться на своем МиГе-21? Или же находился в тылу, на командном пункте, посылая на задания других летчиков? Надия и Айша — они все еще медсестры в больнице «Аль-Маади»? Если да, попали ли другие наши военнопленные в число раненых солдат, порученных их заботам в последние три недели? А что с доктором Абсалемом, относится ли он к другим пленным ласковей и терпеливей, чем ко мне?
Больше всего мне хотелось попросить Османа и Сами быть добрее и милосерднее с теми пленными, которые находятся сейчас в тюрьме «Абассия», особенно к тем, кого бросили в одиночную камеру в конце коридора налево; камеру, где на стене, быть может, еще можно различить слова: «О тебе помнят. Тебя вернут домой. Все будет хорошо».
Я размышлял; поскольку Радио Каир постоянно упоминает мое имя и мои прежние египетские «друзья» в Каире знают, что я принимаю участие в боевых действиях, не злятся ли они на меня? А Саид, с которым я расстался в Кантаре, разрушенном городе на берегу канала? В моем мозгу до сих пор звучат его прощальные слова, сказанные перед тем, как мои носилки погрузили на паром: «Да пребудет с тобой Всевышний». Понимает ли он, что у меня не было выбора, что это наша судьба, пока здесь, на Ближнем Востоке, не наступит мир?
Когда пришло время просить разрешение на посадку, мне захотелось назвать свой позывной — «Тюльпан-4».
«Тюльпан-4» только что завершил четырехлетний жизненный цикл, в ходе которого он оказывался в самых дальних углах человеческого существования, в местах, временами напоминавших коридор, который он видел в ночных кошмарах, когда проход непрерывно сужался, пока наконец уже нельзя было ни двигаться дальше, ни повернуть назад. Однако в отличие от кошмаров, даже когда прогнозы звучат совсем неутешительно, всегда можно собрать еще каплю сил — и спастись, чтобы со временем стать «Персиком-1», ведущим в бой свою эскадрилью.
К этому дню количество вылетов резко уменьшилось, так что мой самолет оказался единственным заходившим на посадку. Создавалось ощущение, что перемирие уже наступило. Я сел и направился в здание эскадрильи. Незадолго до меня приземлился Педо, летчик, выглядевший как Энтони Куинн, чьи фильмы мне в лицах изображал Осман. Он любил готовить и встретил меня на лестнице, ведущей с парковки к крыльцу нашего здания.
— Командир, — сказал он, — забудь обо всем. Снимай комбинезон и отдохни. А я приготовлю ужин, который ты заслужил, — с любовью от всех нас.