ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Если зовешь одного волка — приглашаешь всю стаю.

Болгарская поговорка

КАРА

Когда раздается тревожный сигнал, я даже не сразу понимаю, что произошло.

Отрываю лицо от маминого плеча и вижу Эдварда на коленях, сжимающего в руках провод, идущий к аппарату искуссвенной вентиляции легких. Он держит в руках штепсель, как будто не может поверить, что на самом деле его выдернул.

Я кричу — и начинается кошмар.

Ближайшая к моему брату медсестра натыкается на вторую, которая зовет охрану. В палату вбегает санитар, отталкивает маму с дороги и бросается к Эдварду. Выбивает из его руки штепсель, тот падает на пол. Медсестра без промедления включает аппарат и жмет на кнопку пуска.

Наверное, все заняло не больше двадцати секунд, но это были самые длинные двадцать секунд в моей жизни.

Я, затаив дыхание, жду, пока грудь отца вновь начинает подниматься, и только тогда даю волю слезам.

Эдвард! — кричит мама. — О чем ты думал?

Брат не успевает ответить — в палату входит охрана. Двое охранников, похожие в униформе на плотные сардельки, хватают Эдварда за руки и рывком ставят на ноги. В палату вбегает доктор Сент-Клер, за ним медсестра. Он склоняется над отцом, оценивая ущерб, нанесенный поступком Эдварда.

Я чувствую, как мама за моей спиной напряглась.

Куда вы его ведете? — спрашивает она и бросается за офицерами, которые пытаются вывести Эдварда.

За ними идет Эбби Лоренцо, юрист больницы.

Остановитесь, прошу вас! Он круглосуточно сидит в больнице, почти не спит, — молит мама. — Он не понимает, что творит.

Ты что, защищаешь его? — кричу я.

Я вижу в глазах мамы смятение, разрывающее ее душу пополам, и отступаю назад, не желая находиться рядом. В конце концов, она первая начала!

Мама бросает на меня извиняющийся взгляд.

И все равно он мой сын, — бормочет она и выходит из палаты.

Ко мне подходит Трина.

Кара, давай посидим и успокоимся, пока мама не уладит эту проблему.

Я не обращаю внимания на ее предложение.

С папой все в порядке? — спрашиваю я у доктора Сент-Клера.

Нейрохирург смотрит на меня, и я вижу, что он думает: «С твоим отцом изначально все было плохо».

Все зависит от того, сколько времени он провел без кислорода, — отвечает доктор Сент-Клер. — Если больше минуты, последствия могут быть ощутимыми.

Кара, — опять обращается ко мне Трина, — прошу тебя...

Она берет меня под здоровую руку, и я позволяю увести себя из палаты. Но в голове все время роятся мысли. Каким же надо быть человеком, чтобы в буквальном смысле вытащить штепсель из розетки у собственного отца? Насколько же сильна ненависть Эдварда, что он за моей спиной заверил всех докторов и медсестер, что я согласна отключить отца от аппарата, а потом, когда его план сорвался, взял дело в свои руки?

Трина ведет меня в комнату отдыха. В реанимационном отделении их несколько — для семей, которые готовы к долгому ожиданию. Мы заходим в пустую комнату с неудобными оранжевыми диванами и старыми, еще 2003 года, журналами на столиках. Я чувствую себя невероятно маленькой, словно под микроскопом.

Понимаю, что ты расстроена... — начинает Трина.

Расстроена? Мой брат обманул всех, чтобы убить отца! Да уж, я немного расстроена! — Я вытираю глаза. — Папа перестал дышать. Как это отразится на его здоровье?

Она в нерешительности молчит.

Доктор Сент-Клер сообщит нам, как только выяснит, повлияло ли отключение на состояние твоего отца. Насколько мне известно, нужно провести без кислорода минут десять, чтобы это привело к смерти мозга.

А если мой брат на этом не остановится?

Во-первых, у него не будет для этого возможности, — успокаивает Трина. — Больница выдвинет против него обвинение и нападении на человека, его заберут в полицейский участок. А во-вторых, несмотря на то что Эдвард по закону может принимать решения, касающиеся вашего отца, мы никогда бы не решились на процедуру изъятия донорских органов, если бы сомневались, что ты дала на это свое согласие. Кара, мне очень жаль. Координатор банка доноров заверила меня, что Эдвард заручился твоим согласием, но необходимо было спросить у тебя лично. Уверяю тебя, больше подобное не повторится.

Я не верю ни одному ее слову. Если Эдвард один раз нашел способ запудрить им мозги, найдет снова.

Я хочу видеть папу! — настаиваю я.

Уверена, ты скоро его увидишь, — заверяет Трина. — Только дай врачам время удостовериться, что с ним все в порядке.

Отец учил меня, что волки умеют считывать эмоции и болезни, как люди читают заголовки газет. Они знают, когда женщина беременна, даже раньше ее самой, и относятся к ней мягче. Выявляют среди посетителей тех, кто страдает депрессией, и пытаются их приободрить. Медицинское сообщество уже доказало, что представители семейства псовых на самом деле чуют скрытые болезни, например заболевания сердца или рак. Иными словами, волка не обманешь.

Но человек на все сто уверен, что может обвести вокруг пальца себе подобного.

Я закрываю глаза, а затем распахиваю их так, что выступают слезы, и жалобно смотрю на Трину.

Я хочу к маме, — шепчу я тихим, дрожащим голосом.

Она, вероятно, внизу, беседует с больничным юристом, — отвечает Трина. — Схожу приведу ее. Посидишь здесь?

Я сижу и считаю до трехсот — чтобы точно не встретить Трину в реанимации. Потом выглядываю в коридор и тихонько спускаюсь по лестнице. После первого визита в больницу, когда папе накладывали швы, я знаю, что пункт неотложной помощи находится в противоположном крыле больницы. Туда-то я и направляюсь. К выходу, где не наткнусь ни на маму, ни на брата, ни на кого другого, кто мог бы меня остановить.

Я не думаю о том, что буду делать, оказавшись на улице без куртки, телефона и средств передвижения.

Не думаю о том, что официально меня еще не выписали.

Я думаю только об одном: отчаянные времена требуют отчаянных мер. Кто-то должен удержать моего брата от повторных попыток.


На самом деле я могла бы обманом зарабатывать себе на жизнь, у меня явно есть к этому талант. Мне удалось обмануть полицию, маму, социального работника, женщину у уличного автомата рядом с больницей. Я сказала ей, что мы с приятелем повздорили и он уехал на своей машине, оставив меня одну, без куртки, кошелька и телефона, — не разрешит ли она мне воспользоваться своим телефоном, чтобы позвонить маме? Она приедет и заберет меня. А моя рука, похожая на сломанное птичье крыло, только добавляет жалости. Дама не только дала мне свой сотовый, но еще купила горячий шоколад и кекс с маком.

Маме я звонить не стала, звоню Марии. Как по мне, она моя должница. Если бы она не гонялась за каким-то неудачником, я бы никогда не оказалась на вечеринке в Бетлехеме. Если бы я не поехала на вечеринку в Бетлехем, не напилась бы. И папе не пришлось бы ехать меня забирать. Остальное вы знаете.

Мой звонок застает Марию на уроке французского. Я слышу ее шепот:

Подожди. — А потом, перекрикивая бубнеж мадам Галлено, спрягающую глагол «essayer», Мария говорит: — Можно выйти?

J'essaie.

Tu essaires.

Я пытаюсь. Ты пытаешься.

En français[12] , — требует мадам.

Puis-je aller aux toilettes?[13]

Повисает тишина, потом вновь раздается голос Марии.

Кара! Все в порядке? — спрашивает она.

Нет, — отвечаю я. — Полная лажа. Ты должна приехать и забрать меня. Я стою возле уличного автомата на углу, перед поворотом к больнице.

А что ты там делаешь?

Долго рассказывать. Ты должна приехать немедленно.

Но сейчас французский... Перемена начнется в пять...

Я задействую «тяжелую артиллерию».

Я бы ради тебя приехала, — произношу я те же слова, которыми Мария убеждала меня поехать с ней на вечеринку в Бетлехем.

Повисает молчание.

Буду через десять минут, — обещает она.

Мария, залей полный бак, — прошу я.


Контора окружного прокурора совершенно не похожа на юридические конторы, какими их показывают по телевидению. Здесь стоит допотопная мебель, а секретарша стучит по клавишам компьютера, настолько древнего, что, наверное, он еще использует операционную систему «Бейсик». На стене в рамке пейзаж Мачу-Пикчу и две фотографии: на одной — невозмутимый Барак Обама, на второй — Дэнни Бойл, пожимающий руку губернатору Линчу.

Мария остается ждать в машине. Она, несмотря на явное нежелание, все-таки отвезла меня в Норт-Хейверхилл. Даже помогла придумать, как попасть в контору окружного прокурора.

Дэнни Бойл, — протянула она. — Звучит так, будто он сошел с упаковки детских завтраков «Лаки чармс».

Это натолкнуло меня на мысль о том, что человек с таким именем имеет родственников в Килларни. Человек, который построил свою политическую платформу, спасая нерожденных детей, наверняка ярый католик. Я не могла за это поручиться, но предположение было обоснованным. Все дети-католики в моей школе, казалось, имели тысячу двоюродных братьев и сестер.

Поэтому я подошла к секретарше и остановилась, ожидая, пока она закончит разговор по телефону.

Спасибо, Маргот, — говорит она, — да, это пойдет в «Фокс ньюз», сюжет о его последнем деле. Было бы отлично записан, его на видеодиск.

Она вешает трубку, а я пытаюсь подарить ей свою самую трогательную улыбку. В конце концов, я стою перед ней с долбаной перевязанной рукой.

Чем могу вам помочь? — интересуется секретарша.

Дядя Дэнни на месте? — спрашиваю я. — У меня срочное дело.

Милая, а он знал, что ты придешь? Потому что сейчас он немного занят...

Мой голос срывается, я на грани истерики.

Сказала ли я своему дяде о том, что попала в серьезную аварию? Я только что крупно поссорилась с мамой. Она запретила мне садиться за руль, пока мне не исполнится сорок, и я должна сама оплатить страховку. Еще мне нужно найти того, кто оплатил бы мое обучение в колледже... Господи! Можно мне поговорить с дядей Дэнни? Прямо сейчас! — Я заливаюсь слезами.

Без шуток — я могу претендовать на «Оскар»!

Секретарша недоуменно замирает под этой лавиной информации, потом приходит в себя и бросается меня утешать, мягко поглаживая по здоровому плечу.

Милая, иди прямо к нему в кабинет. Я позвоню, предупрежу, что пришла его племянница, — говорит она.

Стучу в дверь, на которой висит табличка с золотыми буквами на стекле: «ДЭНИЕЛ БОЙЛ, ОКРУЖНОЙ ПРОКУРОР».

Меня приглашают войти. Прокурор сидит за большим письменным столом, заваленным кипой папок. Черные волосы переливаются, как вороново крыло, а по глазам видно, что он давно как следует не спал. Он встает мне навстречу.

Вы не такой высокий, как кажется на экране, — тут же выпаливаю я.

А ты совершенно не похожа ни на одну из моих племянниц, — отвечает он. — Послушай, девочка, у меня нет времени помогать тебе с внеаудиторной работой по римскому праву. Когда будешь уходить, Паола даст тебе материал о местной системе власти...

Мой брат только что пытался убить моего отца. Мне нужна ваша помощь, — перебиваю я.

Дэнни Бойл хмурится.

Что?

Мы с папой разбились на машине, — объясняю я. — Он так и не пришел в сознание. Мой брат уехал из дома шесть лет назад после ссоры с отцом. Жил в Таиланде, но, узнав об аварии, приехал. Прошло всего семь дней после происшествия — папе просто необходимо время, и он поправится! — но мой брат думает по-другому. Он хочет отключить аппарат искусственной вентиляции легких и отдать папины органы в банк доноров, а потом вернуться к своей прежней жизни. Ему удалось склонить на свою сторону персонал больницы, а когда я взбунтовалась и попыталась их остановить, Эдвард оттолкнул медсестру и сам выдернул штепсель из розетки.

И что дальше?

Медсестра перезапустила аппарат. Но врачи до сих пор не знают, как повлияло на папу отключение кислорода. — Я перевожу дух. — Я видела вас в новостях. Вы лучший в своем деле. Не могли бы вы посадить Эдварда?

Он опускается на краешек стола.

Послушай, голубушка...

Кара, — представляюсь я. — Кара Уоррен.

Кара. Мне очень, правда, очень жаль твоего отца. Я понимаю твое возмущение поведением брата. Но это семейное право. Я занимаюсь только уголовными делами.

Это попытка убийства! — возражаю я. — Возможно, я всего лишь школьница, но и то понимаю: если отталкиваешь медсестру и отключаешь находящегося без сознания человека от аппарата искусственной вентиляции легких, ты пытаешься его убить! Что еще можно назвать убийством, если не это?

Намерение убить — всего лишь одна часть головоломки, — поясняет Бойл. — Необходимо еще доказать злой умысел.

Мой брат ненавидит отца. Поэтому он и уехал шесть лет назад.

Возможно, — отвечает Бойл. — Но вытащить штепсель из розетки и броситься на человека с ножом или угрожать пистолетом — разные вещи. Я буду молиться за вашего отца, но, боюсь, ничем не могу помочь.

Я не отступаю.

Если вы не поможете, мой брат попытается сделать это еще раз! Он обратится в суд и скажет, что мое мнение ничего не значит, потому что я младше его. И вновь назначит процедуру отключения от аппарата. Но если против него будет выдвинуто официальное обвинение, его не назначат опекуном папы. — Заметив удивленный взгляд Бойла, я пожимаю плечами. — Интернет, — объясняю я. Пока мы ехали, я воспользовалась айфоном Марии.

Бойл вздыхает.

Хорошо. Я посмотрю это дело, — обещает он, протягивает руку к столу и передает мне блокнот и ручку. — Запиши свое имя и номер телефона.

И я записываю свои данные. Отдаю блокнот.

Возможно, сейчас папа и не вполне здоров, — говорю я, — но это не дает моему брату права играть роль Бога. «Жизнь есть жизнь», — цитирую я слова самого Бойла.

Я удаляюсь по коридору в приемную и чувствую пристальный взгляд Дэнни Бойла, как стрелу в спине.

ЛЮК

Меня постоянно спрашивают, почему стая диких волков приняла человека в свои ряды. Зачем эти лишние трудности с сованием, которое слишком медленно передвигается, спотыкается в темноте, не может свободно общаться на волчьем языке и по незнанию не выказывает должного уважения вожакам стаи? И дело не в том, что стая не понимала, что я не волк, или не осознавала, что я не смогу помочь загнать добычу или защитить их зубами и клыками. Единственный ответ, который приходит на ум: волки понимали, что им необходимо изучить человека, как мне было необходимо изучить их. Мир людей все ближе и ближе подбирается к миру волков. Вместо того чтобы просто отмахнуться, они решили узнать о людях как можно больше. Время от времени узнаешь, что волчья стая приняла в свои ряды дикую собаку по этой же причине. Приняв меня в свои ряды, они на шаг приблизились к разгадке.

Моя цель, как только они, казалось, стали чувствовать себя спокойно в моем присутствии, — добиться того, чтобы мне разрешили следовать за стаей, когда они скользят между деревьями и исчезают. Знаю, что это не самая блестящая идея, ведь я легко мог потеряться, а если бы стая начала охоту, не поспел бы за ней. Но я не позволил себе задуматься и испугаться, а поэтому, когда волки встали и пошли, просто двинулся вслед за ними.

Сначала я успевал. Но стояла ночь, хоть глаз выколи, и как только мы достигли густого леса, я потерял их из виду — мои глаза, в отличие от их глаз, не настолько приспособлены к темноте. На обратном пути на поляну я ударился головой о низкую ветку и упал без сознания.

Когда я очнулся, в небе ярко светило солнце, а молодая волчица вылизывала рану у меня на голове. (Ни одна из ран, которые я получил за эти годы, — ни единая! — не воспалилась. Если бы я смог закупоривать в бутылки целебные свойства волчьей слюны — стал бы богатым человеком.) Я осторожно сел, в висках стучало, и увидел, как волчица оторвала кусок ноги оленя с копытом, поваляла его немного в грязи, помяла лапами, а потом притянула мне на колени.

Позднее я узнал, что альфа-самка чует, что следует есть. Она выбирает то, что необходимо, чтобы ты оставался сильным и выдержал испытание. Существует питательная пища, которую едят ежедневно, чтобы восстановить силы и здоровье. Пища делится и по социальному признаку, помогая укрепить иерархию стаи: когда шесть волков питаются одной тушей, альфе достаются внутренние органы, бете — крестец и бедренная часть, а омеге — содержимое кишок и мясо на шее, спине и ребрах. Волк-сторож получит 75 процентов такого мяса и 25 процентов растительной пищи, омега-волки — 50 процентов такого мясо и 50 процентов содержимого желудка; волк- дозорный — 75 процентов содержимого желудка и 25 процентов мяса с шеи и ребер. Если, даже случайно, потянешься за чужой порцией — окажешься лежащим на спине. Есть пища, вызывающая определенные эмоции, — например, молоко или содержимое желудка возвращают волка к тому времени его безмятежного детства, когда он принимал все, что давала ему мать, ел то, что отрыгивали старшие волки.

Сперва я не понял, что хочет молодая волчица: то ли проверяет меня, то ли хочет посмотреть, не стану ли я отбирать у нее еду. Но она снова подняла кусок мяса и опять уронила его мне на колени. Что ж, я поднес оленью ногу ко рту и стал есть.

Каково на вкус сырое мясо?

Как нежнейшее филе.

Вот уже много месяцев я не ел ничего существеннее зайца или белки. Эту ногу принес мне дикий волк, который, возможно, не хотел, чтобы я отправился с ним на охоту, тем не менее хотел, чтобы я был сыт, как и все остальные члены стаи.

Пока я рвал мясо зубами, волчица спокойно наблюдала за мной.

С той поры каждый раз, когда стая охотилась, волки приносили мне еду. Иногда она была вываляна в экскрементах или на нее мочились. После охоты они оставались со мной на поляне или разрешали следовать за ними, а порой неожиданно меня оставляли. Иногда я выл, и если волки слышали — отвечали мне. На обратном пути они всегда окликали меня воем. Всякий раз, без исключения, я становился на колени. Это было похоже на телефонный звонок от близкого человека, который зимовал на льдине: «Я вернулся. Со мной все в порядке. Я снова твой».

Все это заставило меня осознать, что у меня появилась новая семья.

ДЖОРДЖИ

Я поняла, что мой сын — гей, еще до того, как он сам это осознал. Была в нем несвойственная мужчинам мягкость, умение виден, окружающий мир не в целом, а отдельными частями, он был не похож на остальных мальчиков в детском саду. Если мальчишки поднимали с земли палочку, она превращалась у них в пистолет или кнут. Когда палочку брал Эдвард, она становилась ложкой, чтобы печь куличики из грязи, или волшебной палочкой. Когда он играл с другом в ролевые игры, то никогда не был рыцарем, скорее принцессой. Когда мне хотелось знать, не полнит ли меня наряд, я знала, что честно ответит Эдвард, а не Кара.

Вы догадываетесь, что у такого человека, как Люк, — мужественного человека, который может в буквальном смысле зубами отрывать куски мяса с туши в окружении волков, — могли возникнуть проблемы с сыном-геем, но мне это и в голову не приходило. Он твердо верил в то, что семья превыше всего. Совсем как у волков, которые сохраняют внутри стаи индивидуальность, которым не приходится ежедневно показывать, чего они стоят. Так и для Люка: если ты член семьи, тебя уважают, несмотря на то что ты не похож на других, и место твое надежно закреплено за тобой. Однажды он даже рассказал мне об однополых волках, которые наскакивают друг на друга во время брачного периода, но это связано, скорее, с доминированием и субординацией, чем с сексуальностью. Именно поэтому я была изумлена, когда Эдвард открылся Люку, а Люк сказал...

На самом деле я понятия не имею, что сказал Люк.

Мне известно одно: Эдвард отправился в Редмонд поговорить с отцом, а когда вернулся домой, не стал разговаривать ни со мной, ни с Карой. Когда я поинтересовалась у Люка, что между ними произошло, его лицо залила краска стыда.

Ошибка, — ответил он.

Через два дня Эдвард уехал.

И сколько бы раз за последующие шесть лет я ни спрашивала у сына, что сказал ему Люк, он отвечал, что ему было очень обидно. И как обычно бывает, когда накручиваешь себя, незнание оказалось еще более мучительным. Лежа в кровати, я придумывала самые глупые комментарии, которые мог отпустить Люк, унизительные колкости, саркастические замечания, возымевшие обратную реакцию. Эдвард преподнес свое сердце на блюдечке с голубой каемкой. И что получил в ответ? Неужели Люк сказал Эдварду, что он сможет измениться, если на самом деле этого захочет? Неужели он сказал, что всегда знал, что с его сыном что-то не так? Поскольку правды я не знала, а ни одна из сторон не рассказывала мне, что между ними произошло, я представляла самое худшее.

Ты не понимаешь, что чувствует неудачник, пока твой восемнадцатилетний сын не уйдет из семьи. Именно так я всегда к этому относилась, потому что Эдвард был слишком умен, чтобы запрыгнуть в автобус и уехать в Бостон или Калифорнию. Вместо этого он забрал свой паспорт из ящика в кабинете Люка и на деньги, которые заработал за лето вожатым (деньги, которые он намерен был потратить на обучение в колледже), купил билет туда, где мы точно не сможем его найти. Эдвард всегда отличался импульсивностью — еще с детства, когда в детском саду швырнул баночку с краской в мальчика, который смеялся над его рисунком, или когда, повзрослев, уже в школе, кричал на несправедливого учителя, совершенно не думая о последствиях. Но этот поступок я понять не могла. Эдвард никогда не уезжал один дальше Вашингтона — как-то он ездил туда на инсценированный судебный процесс. Что он знал о чужих странах? Где решил жить? Как нашел свое место в мире? Я попыталась обратиться в полицию, но в восемнадцать лет он по закону являлся уже совершеннолетним. Пыталась звонить Эдварду на сотовый, но номер не отвечал. Я просыпалась по ночам и две волшебные секунды не помнила, что мой сын уехал. Но потом реальность вползала под одеяло, цеплялась за меня, как ревнивый любовник, и я заходилась в рыданиях.

Однажды ночью я отправилась в Редмонд, оставив спящую Кару одну в доме, — очередное доказательство того, что я плохая мать. Люка в вагончике не было, но была его ассистентка. Студентку звали Рэн, у нее на правой лопатке был вытатуирован волк, и они с Уолтером по очереди дежурили в зоопарке: кто-то должен был присматривать за животными по ночам, когда Люк не жил в одной из своих стай, — что сейчас случалось крайне редко. Рэн лежала, закутавшись в одеяло, и спала, когда я постучала. Увидев меня, она испугалась — что неудивительно, поскольку я кипела от ярости — и кивнула в сторону вольера. Стояла ночь, Люк бодрствовал в компании своей волчьей семьи и как раз боролся с крупным серым волком, когда я, словно привидение, замаячила у забора. Этого хватило, чтобы он поступил так, как не поступал никогда: выпал из образа и стал человеком.

Джорджи? — осторожно протянул он. — Что случилось?

Я едва сдержала смех. Неужели ничего не случилось? Люк по своему отреагировал на исчезновение сына: еще больше сблизился со своей семьей — не со мной и с Карой, а с братьями-волками. Он так давно не появлялся дома, что не видел, как я ставлю прибор на стол и для сына, но тут же заливаюсь слезами. Он не сидел на кровати сына, обнимая подушку, которая все еще пахла Эдвардом.

Я должна знать, Люк, что ты ему сказал, — ответила я. — Должна знать, почему он уехал.

Люк вышел через двойные ворота в вольере и теперь стоял рядом со мной снаружи.

Я ничего ему не говорил.

Я не сводила с него недоверчивого взгляда.

Неужели ты стал хуже относиться к своему сыну, потому что он гей? Потому что ему наплевать на диких животных? Потому что он не любит жить на улице? Потому что он не стал таким, как ты?

Люк разозлился, но тут же взял себя в руки.

Неужели ты действительно так обо мне думаешь?

Я думаю, что Люка Уоррена интересует исключительно Люк Уоррен. Не знаю, возможно, ты боишься, что Эдвард не соответствует твоему имиджу. — Я перешла на крик.

Как ты смеешь! Я люблю своего сына. Я люблю его.

Тогда почему он уехал?

Люк замолчал в нерешительности. Я даже не помню, что он ответил после непродолжительной паузы, — да это и неважно. Важнее это молчание, эта секундная заминка. Потому что этот момент нерешительности стал полотном, на котором я могла изобразить все свои самые худшие опасения.

Через три недели после отъезда Эдвард прислал мне открытку из Таиланда. На ней он написал новый номер мобильного телефона. Сообщил, что начал преподавать английский, нашел квартиру. Писал, что любит меня и Кару. И ни слова об отце.

Я сказала Люку, что хочу повидать сына. Несмотря на то что открытка без обратного адреса, несмотря на то что Таиланд страна большая — неужели сложно найти восемнадцатилетнего учителя-европейца? Я позвонила в турагентство, чтобы забронировать билет на самолет, планируя воспользоваться деньгами, которые мы копим на «черный день».

Потом заболел один из драгоценных волков Люка, ему понадобилась операция. И деньги внезапно закончились.

На следующей неделе я подала на развод.

В этом и заключались мои «непримиримые противоречия»: мой сын уехал, виной всему мой муж. Я не могла ему этого простить. И никогда не прощу.

Но оставалась еще одна маленькая грязная тайна, о которой я продолжаю умалчивать: именно я посоветовала Эдварду поехать в тот день в Редмонд, именно я подталкивала сына к тому, чтобы он признался во всем отцу, как признался мне. Если бы не мои советы, если бы я была рядом с Эдвардом, когда он разговаривал с отцом, посмел бы Люк так негативно отреагировать? Может быть, Эдвард никуда бы не уехал?

Если смотреть с этой точки зрения, на мне лежит вина в том. что я на шесть лет потеряла сына.

Именно поэтому сейчас я не хочу во второй раз совершать ту же ошибку.


Я первая признаюсь, что несовершенна. Я чищу зубы зубном нитью только перед визитом к стоматологу. Иногда могу съесть упавшую на пол еду. Однажды я даже отшлепала младшую дочь, когда она выбежала на середину дороги.

Я понимаю, как это, должно быть, выглядит, когда я — вместо того чтобы остаться с дочерью в бинтах, с загипсованной рукой, страдающей не только физически, — бросаюсь за сыном, который пытался отключить своего отца от аппарата искусственной вентиляции легких, выдернув штепсель из розетки. Я слышу, как люди перешептываются, когда я бегу за охранниками и юристом больницы, окликая Эдварда, чтобы он понимал, что не остался один.

Я кажусь плохой матерью.

Но если бы я не побежала за Эдвардом — если бы не попыталась объяснить персоналу больницы и полиции, что он сделал это ненамеренно, — разве тогда я была бы лучшей матерью?

Я не умею справляться со стрессом. И никогда не умела — именно поэтому меня невозможно увидеть ни в одном телевизионном сюжете Люка; именно поэтому, когда он подался в Квебек, к диким волкам, я начала принимать прозак. Всю неделю я изо всех сил пыталась держаться ради Кары, несмотря на то что находиться в больнице по ночам — сродни путешествию по городу-призраку, несмотря на то что когда я вхожу в палату Люка и вижу его бритую голову и швы посредине черепа, мне хочется сжаться и убежать. Я сохраняла спокойствие, когда полицейские пришли с расспросами, и не хотела узнать ответы на их вопросы. Но сейчас я с готовностью ввязываюсь в драку.

Уверена, что Эдвард может все объяснить, — говорю я юристу больницы.

У него будет для этого возможность, — отвечает она. — И полиции.

Как по мановению волшебной палочки, раздвижные двери больницы открываются, входят два полицейских.

Нам также понадобятся показания медсестры, — говорит один из них, пока второй застегивает на моем сыне наручники. — Эдвард Уоррен, вы арестованы за нападение. У вас есть право хранить молчание...

Нападение? — выдыхаю я. — Он ни на кого не нападал!

Юрист больницы смотрит на меня.

Он толкнул медсестру. И мы обе знаем, что он сделал не только это.

Мама, все в порядке, — успокаивает меня Эдвард.

Иногда мне кажется, что я всю жизнь разрываюсь надвое: мне хотелось сделать карьеру, но еще мне хотелось иметь семью. Мне нравилась страстность натуры Люка, но это совершенно не означало, что он станет идеальным мужем, идеальным отцом. Я хочу быть хорошей матерью для Кары, но у меня двое детей, которые сейчас требуют моего полного внимания.

Я люблю дочь. Но я люблю и сына.

Я как вкопанная стою в холле больницы, когда юрист больницы с охранниками уходят, а полицейские выводят Эдварда на улицу, где светит настолько яркое солнце, что приходится зажмуриться, и я тут же теряю его из виду.

Автоматические двери, перешептываясь, как кумушки, закрываются. Я роюсь в сумочке и достаю телефон, чтобы позвонить мужу.

Джо, — говорю я, когда он снимает трубку. — Мне нужна твоя помощь.

ЛЮК

Альфа-самка выбирает в качестве дичи из всего стада в сотни голов определенное животное по запаху, который оно оставля ет. Лось с раненой передней ногой при каждом шаге будет оставлять запах гноя. Альфа-самка унюхает эту уязвимость и может отследить ее, как будто после каждого шага остаются видимые хлебные крошки. Она может понюхать пучок травы, где пасся лось, и по запаху зубов определить возраст животного. Еще задолго до того, как она вступит в непосредственный контакт с лосем, она уже знает о нем массу всего.

В итоге она переключает внимание с земли на воздух. Глубоко втягивает носом. Частички пыли с шерсти лося летают по ветру, поэтому даже на расстоянии нескольких километров она знает, что это то же самое животное. Волчица побежит, ее охотники, не отставая, последуют за ней, но когда она догонит стадо, то будет держаться позади — она слишком ценна, чтобы подвергать себя опасности, — и это станет сигналом для других начинать атаку. Возле хвоста в районе позвоночника у волков есть железа. Чтобы охотники двигались направо, волчица поднимает хвост влево, испуская путеводный запах, который прочтут охотники. Если она хочет, чтобы волк-охотник ускорил бег, она станет крутить хвостом. Если хочет, чтобы волк- охотник бег замедлил, она хвост опускает. Благодаря положению хвоста и запаху она общается со своей стаей, направляя ее. Даже если рядом окажется еще один лось, волки не станут нападать, пока их вожак не подаст сигнал, но и тогда они набросятся на то животное, на которое она указала.

Альфа-самка пошлет двух волков впереди лося по бокам и будет прислушиваться к биению его сердца. Лось может бить копытом, фыркать, качать рогами, показывая, насколько он сильный противник, но он не может повлиять на собственную адреналовую систему. Когда альфа-самка подаст сигнал третьему волку пристроиться сзади лося, сердце жертвы замрет и волчица может дать стае команду загнать жертву. Это занимает часы, а то и дни.

И дело не в том, что волки жестоки. Просто альфа-самка тает, что, например, на востоке обитает конкурирующая стая, которая больше и сильнее ее собственной. Если лось испугается, адреналин насытит кровеносную систему. Если ее стая сможет «откормить» лося на убой, конкуренты на востоке учуют адреналин в моче и экскрементах, и ее стае останется только пометить границы своей территории. И ее стая становится менее уязвимой. Волки с востока никогда не станут красть добычу или убивать членов стаи, чей запах изобилует эмоциями, силой, господством.

Иными словами, то, что с одной стороны кажется жестоким и бессердечным, с другой — является единственным возможным способом защитить свою семью.

ЭДВАРД

Стоит ли говорить, что в средней школе я был не самым популярным учеником. Был тихоней, «башковитым малым», который получает только отличные отметки, мальчиком, с которым завяжешь разговор только тогда, когда тебе нужно узнать ответ на четвертую задачку в домашнем задании. На переменках я чаще читал в тени, чем гонял мяч на баскетбольной площадке. Тогда я еще не осознал пользу круговых тренировок, поэтому мои бицепсы в детстве скорее напоминали вареные макароны. И совершенно понятно, что я не заглядывался на девушек в юбках, настолько коротких, что виднелись трусики, — но то и дело, когда никто не смотрел, я заглядывался на парней, которые таращились на девчонок.

У меня были друзья, но все они были такие, как я, — ребятишки, которые скорее проводили дни, «сливаясь» с пейзажем, чем были на виду, потому что обычно, когда их замечали, они становились объектом шуток какого-нибудь популярного школьника. Именно поэтому я считаю, что в день своего тринадцатилетия поступил правильно, хотя в итоге меня наказали: целую неделю я оставался после уроков и целый месяц сидел под домашним арестом.

Мы выстраивались в линию, направляясь в столовую на обед, и нам приходилось ждать, пропуская вперед другие классы. Мое поведение в этот момент дня было отточено до совершенства: я никогда не стоял впереди (это территория популярных ребят), не стоял сзади (территория хулиганов), поскольку и то и другое место делало бы меня легкой мишенью. Я втискивался посредине, между девочкой, которая из-за сколиоза носила корсет, и еще одной девочкой, которая недавно переехала из Гватемалы и плохо говорила по-английски. Другими словами, я изо всех сил пытался сделаться невидимым, когда случилось ужасное: моя старая и глуховатая учительница по доброте душевной решила убить время и привлекла всеобщее внимание к тому, что сегодня у меня день рождения.

А вы знали, что сегодня Эдварду исполняется тринадцать тт? — спросила миссис Стэнсбери. — Давайте споем ему "С днем рожденья», пока ждем своей очереди. С днем рожденья тебя...

Я залился краской. В конце концов, нам же не по пять лет. Мы учились в восьмом классе. Время, когда мы всем классом пели поздравления, кануло в лету одновременно с тем, как мы перестали верить в Зубную фею.

Пожалуйста, перестаньте, — прошептал я.

Ты собираешься как-то особенно отметить этот день? — продолжала моя учительница.

Да, — ответил один из одноклассников достаточно громко, чтобы я услышал, а учительница ничего не заметила. — Он устроит вечеринку для мальчиков, верно, Эдди?

Все засмеялись, за исключением девочки из Гватемалы, которая, видимо, ничего не поняла.

Миссис Стэнсбери выглянула в коридор: не подошла ли наша очередь? К сожалению, нет.

И сколько тебе исполнилось, — продолжала она петь. — И сколько тебе исполнилось? И сколько тебе исполнилось, Эдвард...

Я сжал кулаки и заорал:

Заткнитесь!

Это миссис Стэнсбери услышала.

Как, впрочем, и директор школы. И мои родители. Меня наказали за грубость по отношению к учительнице, которая всего лишь пыталась быть доброй ко мне, которой хотелось, чтобы в день рождения я чувствовал себя особенным.

Через месяц после того, как отец наказал меня (он объяснил на примерах волков: подчиненный никогда не поступит так по отношению к вожаку стаи), он спросил, вынес ли я из этого какой-нибудь урок. Я не захотел отвечать. Потому что во второй раз поступил бы точно так же.

Таким образом, я хочу показать, что люди, которые прыгают не глядя, не дураки. Нам чертовски хорошо известно, что мы рискуем упасть. Но еще нам известно, что иногда это — един ственный выход.


В комнате для допросов ледяной холод. Я бы цинично предположил, что это секретная полицейская тактика, чтобы разговорить задержанных, если бы не доброе отношение полицейских — принесли мне кофе и кусок бисквита из служебного помещения. Многие оказались поклонниками телевизионного шоу отца, и я с радостью обменял его славу на еду. Если честно, не помню, когда ел в последний раз; предложенное угощение мне по вкусу — как манна небесная.

Что ж, Эдвард, — начинает один из детективов, присаживаясь напротив меня, — расскажи мне, что сегодня произошло.

Я открываю рот, чтобы ответить, но тут же прикусываю язык. В конце концов, годы просмотра серий «Закон и порядок» по тайскому телевидению чему-то да научили меня.

Я требую своего адвоката, — заявляю я.

Детектив кивает и выходит из кабинета.

Никогда не думал, что у меня на самом деле есть адвокат.

Но спустя несколько секунд дверь распахивается и входит мужчина. Он невысокого роста, жилистый, его черные волосы постоянно лезут в глаза. На нем костюм и галстук, в руках портфель. Я не сразу его узнаю, потому что видел только однажды — два дня назад он привез к моей маме близнецов в больницу, повидаться.

Джо! — выдыхаю я.

Вряд ли я когда-нибудь так радовался чьему-то приходу. Я уже забыл, что новый муж моей мамы занимается юриспруденцией. Я и раньше совершал глупые, импульсивные поступки, но впервые на меня за это надели наручники.

Мне позвонила твоя мама, — объясняет он. — Что, черт побери, произошло?

Что бы они там ни говорили, медсестру я не толкал. Она упала, когда я... — Я замолкаю.

Когда ты что?

Когда я выдернул штепсель от папиного аппарата искусственной вентиляции легких из розетки, — заканчиваю я.

Джо опускается на стул.

Нужно ли мне спрашивать зачем?

Я качаю головой.

Я собирался пожертвовать органы отца, исполняя его волю, — судя по отметке на его правах, он был донором. Я просто хотел выполнить его последнюю волю, понимаете? Врачи только-только начали процедуру, когда ворвалась Кара и устроила ужасную сцену. Как будто речь шла о ней, а не о моем отце.

По словам Джорджи, Кара не одобряла отключение отца от аппарата. Тебе ли этого не знать?!

Вчера она сказала мне, что больше не хочет мириться со всей этой ситуацией. Она не в силах беседовать с докторами о состоянии отца, не говоря уже о принятии каких-либо решений. Я не хотел никого обидеть. Только пытался помочь...

Он поднимает руку, давая мне знак молчать.

Что именно произошло?

Я нагнулся и схватил шнур. Медсестру я не толкал, она просто стояла между мной и аппаратом. Единственное, что я сделал, — выдернул штепсель из розетки, чтобы отключить аппарат. Потому что именно это и должно было произойти.

Джо не просит объяснить мое поведение. Он просто смотрит на факты и принимает их на веру.

За это выпускают под залог, это мелкое правонарушение, — говорит он. — В этом штате, если у тебя нет судимостей и есть семья, могут отпустить под твою собственную гарантию. Ты, конечно, несколько лет здесь не жил, но, думаю, это мы решим.

И что будет?

Я пойду к чиновнику, принимающему судебное поручительство, будем двигаться постепенно.

Я киваю.

Джо, у меня, если честно, нет денег, чтобы внести залог, — признаюсь я.

Сможешь вернуть долг, если понянчишь близнецов, пока я буду заново знакомиться со своей прекрасной женой, — отвечает он. — Серьезно, Эдвард. С этой минуты твое дело — сидеть тихо и позволить мне уладить все самому. Никаких фокусов. Никакого геройства. Понятно?

Я киваю. Но на самом деле я не люблю быть кому-то обязанным. Я так долго был творцом своей жизни, что чувствую себя крайне уязвимым, словно неожиданно оказался абсолютно голым посреди людной улицы.

Когда он встает, чтобы позвать полицейского, я понимаю, чем мне так понравился Джо Нг.

Вы единственный, кто не сказал, что сожалеет о том, что случилось с моим отцом, — задумчиво говорю я.

Он останавливается на пороге.

Весь мир знает твоего отца как ярого защитника окружающей среды и исследователя жизни диких животных. Я же знаю его как человека, который превратил жизнь Джорджи в ад, который вышвырнул несколько лет брака ради горстки диких псов, — прямо ответил Джо. — Я рад быть твоим адвокатом. Но я защищаю тебя не потому, что испытываю пиетет по отношению к Люку Уоррену.

Впервые за много дней я улыбаюсь.

Я это как-то переживу, — обещаю я.


«Обезьянник» в полицейском участке маленький и темный, выходит на стену, украшенную пожелтевшими плакатами и календарем за 2005 год. Меня посадили сюда ждать, пока прибудет чиновник, принимающий судебное поручительство.

Бывало, отец говорил, что животное только тогда чувствует себя в неволе, когда его дом кажется клеткой, а не просто территориально ограничен. Речь идет о том, что не хватает естественной среды обитания, а не об ограничении пространства. В конце концов, у животных есть их семьи, поэтому единственное, что меняется, когда волков содержат в неволе, — это их способность защищать себя. Они становятся уязвимыми в ту же секунду, как возводится забор.

Однако если вольеры оборудовать, стая может счастливо жить в неволе. Если включать кассеты, где записан вой конкурирующих стай, самцы стаи вынуждены будут сплотиться против предполагаемой угрозы. Если время от времени менять «интерьер» загонов или прокручивать несколько кассет с воем одновременно, самкам придется на ходу принимать новые решения, чтобы обезопасить стаю. Возможно, следует разделиться? Прекратить выть? Обследовать этот новый валун? Если заставить волков охотиться, а не просто закалывать добычу внутри вольера (где ее обязательно задерут), они поймут, как вести себя в дикой природе против хищника. Если в дикой природе волк убивает один раз на каждые десять охот, в неволе необходимо держать их в неведении, получат они сегодня еду или нет. Проще говоря, клетка перестает быть клеткой, если сидящего внутри волка убедить: без семьи ему не выжить.

Я слышу шаги, встаю и хватаюсь за прутья решетки в надежде, что сейчас мне сообщат, что наконец-то приехал чиновник. Но меня окутывают алкогольные пары задолго до того, как я вижу их источник, — полицейский ведет едва держащегося на ногах пьяницу. Тот раскачивается взад-вперед, лицо красное и потное, и я практически уверен, что вижу на его фланелевой клетчатой рубашке потеки рвоты.

Привел тебе сокамерника, — говорит полицейский, открывая металлическую дверь, и алкаш вваливается внутрь.

С Новым годом! — приветствует меня сокамерник, хотя на дворе февраль. И падает лицом вниз на цементный пол.

Я осторожно переступаю через него.

Когда мне было лет десять, я как-то сидел под пустыми трибунами возле вольера с волками в парке аттракционов Редмонда. Каждый день в час дня отец рассказывал здесь посетителям о волках, но в остальное время это было идеальное прохладное место, где можно было спрятаться с книжкой в людном, жарком парке. На самом деле я совершенно не обращал внимания на отца, который в примыкающем вольере рыл пруд, — волков на время перевели в другой загон. Неожиданно с обеденного перерыва вернулся парень по имени Ларк, который работал смотрителем до того, как отец нанял Уолтера. Он шел, покачиваясь и спотыкаясь. Когда он проходил мимо волков, звери пришли в бешенство: стали бросаться на заграждение, клацать зубами и подвывать, бегать взад-вперед, как они обычно делают, когда чуют, что вот-вот будет еда.

Отец бросил инструменты, подбежал к Ларку и толкнул его на землю. Сжав горло смотрителя рукой, он прорычал:

Ты что, пил?

У отца были жесткие правила для тех, кто работал с его животными: никаких шампуней с запахом, никакого мыла, никаких дезодорантов. И ни капли спиртного. Волк может учуять алкоголь в крови даже через несколько дней.

Меня приятели пригласили отпраздновать, — пробормотал Ларк, у которого недавно родился первенец.

В конце концов волки успокоились. Я никогда не видел, чтобы они так бесновались при виде человека, особенно одного из их смотрителей. Если человек нарушал их покой, — например, докучливые малыши, которые размахивали руками и визжали из-за забора, — волки просто убегали в глубь вольера и исчезали между деревьями.

Отец ослабил хватку, и Ларк, кашляя, откатился в сторону.

Ты уволен.

Ларк попытался было возразить, но отец, не обращая на него внимания, вернулся в вольер, где продолжил копать водоем. Я дождался, пока Ларк, грязно выругавшись, отправился наверх к вагончику собирать свои пожитки. Я вошел за заграждение и сел на траву рядом с вольером.

Плевать мне, пил он или нет! — с горечью произнес отец, как будто мы прервали разговор и ему необходимо было оправдаться. — Но ему следовало крепко подумать, прежде чем пить на работе. — Он воткнул лопату в землю и перевернул тяжелый ком. — Подумай об этом. Пошатывающийся пьяный человек... На кого он, по-твоему, похож?

Ну... На пошатывающегося пьяного? — предположил я.

Для волка он чертовски похож на раненого теленка. И это включает пусковой механизм охотника. И абсолютно неважно, что волки знают Ларка, что он работал с ними каждый день. Его манеры двигаться достаточно, чтобы стая перестала его узнавать. Если бы могли, они бы его убили. — Отец воткнул лопату н землю, она осталась стоять вертикально, как настоящий солдат. — Это хороший жизненный урок, Эдвард, будешь ты когда-нибудь работать с волками или нет, — сказал он. — Неважно, что ты для кого-то сделал, не имеет значения, кормил ли ты кого-то из бутылочки, чтобы он не умер с голоду, или брал к себе ночью, чтобы согреть, одно неверное движение в неподходящее время — и ты становишься другим, неузнаваемым.

Это замечание я понял только несколько лет спустя. Мой отец совершил один неверный поступок в неподходящее время. С содроганием я понимаю, что после сегодняшнего утра он мог бы обвинить меня в том же самом.

Пьяный у моих ног начинает храпеть. Спустя мгновение входит полицейский.

Время, — говорит он.

Я смотрю на часы и понимаю, что провел здесь целых три часа, предаваясь зыбучим пескам воспоминаний об отце.

Это доказывает одно: можно убежать от другого за двадцать тысяч километров. Можно поклясться никогда не произносить его имя. Можно радикальным образом удалить другого из своей жизни.

Но все равно он неотступно будет следовать за гобой.

Мы снова в кабинете для допросов. Все по-прежнему, за исключением одного: кроме детектива и Джо, здесь находится еще какой-то парень с растрепанными волосами и такими красными глазами, что я мог бы предположить, что он пьян, если бы не считал такое поведение слишком рискованным для человека, который каждый день ходит на работу в полицейский участок.

Ну-с, — говорит чиновник, принимающий судебное поручительство. — Я записан к окулисту, конъюнктивит замучил, поэтому ближе к делу. Что там у вас, Лео?

Детектив протягивает ему бумаги.

Это довольно серьезное дело, Ральф. Это не просто нападение второй степени. Задержанный также препятствовал персоналу больницы выполнять свои профессиональные обязанности и причинил вред здоровью пациента.

«Что это все означает? — думаю я. — Неужели моему отцу стало хуже?»

Мы просим назначить залог с поручительством в размере пяти тысяч долларов, — заканчивает детектив.

Чиновник читает бумаги, которые передал офицер.

Выдернул штепсель? — протягивает он, глядя на Джо. — Мистер Нг, что скажете?

Речь идет о моем пасынке, — начинает Джо. — Он вырос в этом городе, его окружают родственники и друзья. У него прочное чувство социальной ответственности и нет финансов, с которыми можно сбежать. Даю вам слово, что не спущу с него глаз.

Чиновник трет воспаленные веки.

Цель залога — обеспечить присутствие обвиняемого в суде. Мы в Бересфорде не практикуем предупредительное задержание, мистер Уоррен, поэтому я назначаю залог в размере пяти тысяч долларов. Вас отпустят, если вы пообещаете явиться завтра в суд, соблюдать порядок и вести себя пристойно. Вам запрещается покидать штат Нью-Гэмпшир, пока дело не рассмотрено в суде. Я выпущу вас под залог при условии, что вас осмотрит психиатр. Вам запрещено появляться в больнице и около нее.

Секундочку! — восклицаю я, нарушая данное Джо обещание сидеть тихо. — Так не пойдет. Там мой отец, он умирает...

По всей видимости, недостаточно быстро, на ваш взгляд... — возражает детектив.

Я не позволю издеваться над своим клиентом! — вмешивается Джо.

Чиновник поднимает вверх руки.

Замолчите. Оба. Я уже заработал конъюнктивит. Не хватало еще мигрени. Завтра в окружном суде вам будет предъявлено обвинение.

А как же мой отец? — настаиваю я.

И тут Джо тяжело наступает мне на ногу.

Вы что-то сказали, мистер Уоррен? — спрашивает чиновник.

Я смотрю на него.

Ничего, — бормочу я. — Ничего.

ЛЮК

Охотиться с волками страшно — находишься всего в пятнадцати сантиметрах от клацающих челюстей. Для волков речь идет об обеде или его отсутствии, ведь чаще всего во время охоты волки не едят по нескольку дней, поэтому мы говорим о борьбе за выживание.

Если слишком сильно уклониться влево или повернуть не в ту сторону, волки дадут об этом знать — зарычат и укусят. Но в бешеном возбуждении, ослепленные яростью, они наносят сокрушительный удар, поэтому дисциплинарное предупреждение, от которого страдает неосторожный член стаи, не идет ни в какое сравнение с тем, что ожидает добычу.

Волки знали, что мне за ними не успеть, что на охоте я буду только мешать. Когда они гнали добычу, я не мог бежать достаточно быстро, не мог, как они, сбить ее с ног, и тонкая кожа не могла меня защитить. После того как выпал снег, тактика охоты сменилась — волки стали устраивать засады. В течение тех месяцев, когда полуметровый слой снега укрывал землю, меня не только приглашали принять участие в охоте, но и ожидали, что я буду сидеть в засаде.

Когда стая устраивает засаду, ей нужны тяжелые, крупные самцы. Иногда необходимо, чтобы добыча повернула и побежала в определенные кусты, откуда выпрыгнут остальные волки и окружат добычу, давая возможность охотникам убить ее.

Я сидел в небольшом углублении, вырытом в снегу, с переярками и альфа-самкой, дожидаясь, когда крупный черный самец и взрослая волчица погонят на нас зверя.

Мы лежали неподвижно, потому что могли нарушить снежный покров и спугнуть добычу. Даже несмотря на окружающих меня волков, я мерз, поэтому, чтобы не заснуть, принялся размышлять. Волки были гениями маскировки. Они умели определять направление ветра и знали, как замаскировать запах. Разве олень не руководствуется инстинктами? Неужели он не знает из опыта поколений, что если волк гонит тебя на такой скорости в таком составе, то впереди ждет засада, а не охота на открытой местности? Разве он не понимает по резкой смене ветра, что впереди его ожидает опасность?

Все эти мысли вылетели у меня из головы, когда альфа-самка начала есть снег. Молодой волк тут же последовал ее примеру, зарылся мордой в снег и стал его глотать. Молодая волчица подняла голову к ветке, на которой, как игрушка на рождественской елке, висела сосулька, отгрызла ее и принялась облизывать, словно леденец.

Я удивляюсь: зачем, черт побери, они это делают? За три дня, что мы находимся в этом подлеске, я такого ни разу не видел. Возможно, волкам нужно пошевелиться, потому что мы слишком долго пролежали без движения. А может, они просто захотели пить.

Но волки никогда не совершают ненужных поступков, а по-скольку я жажды не испытывал, то и они, вероятно, тоже.

Я размышлял о том, что неужели лежание в глубоком снегу каким-то образом вызвало у волков обезвоживание, когда альфа-самка тихо клацнула на меня зубами и, сморщив морду, снова зарылась в снег. Я понял намек. Начал пригоршнями зачерпывать и есть снег, так, будто завтра уже не наступит.

И тут меня осенило: загоняемый зверь, бегущий на нас, может заметить засаду только по поднимающимся в воздух клубочкам пара от нашего дыхания. Но если держать на языке снег и лед — даже наше дыхание будет незаметно.

Через мгновение в подлесок вломился олень...

Каким-то образом альфа-самка узнала, что вот-вот придется атаковать. С другой стороны, какая еще у альфа-самки обязанность, если не сплотить семью, чтобы в самые ответ-ственные моменты все ее члены делали то, что им сказано?

КАРА

Возвращаясь домой, я ожидаю, что начнется Третья мировая война, и реальность меня не разочаровывает. Мама подбегает к машине Марии и начинает выдергивать меня с пассажирского сиденья, слишком поздно вспомнив, что у меня загипсовано плечо. Когда она хватает меня за руку, я морщусь, вижу, как Мария одними губами шепчет: «Удачи!» — и уносится прочь.

Будешь сидеть дома, пока... пока тебе не стукнет девяносто лет! Ради всего святого, Кара, где ты была?

Этого я маме сказать не могу. Поэтому отвожу взгляд.

Прости, — бормочу я. — После того, что сделал Эдвард... ну, ты понимаешь... мне пришлось оттуда бежать. Я больше не могла этого выносить, поэтому сбежала. За мной заехала Мария.

Внутри у мамы словно что-то щелкает, и она бросается меня обнимать. Да так сильно, что я не могу дышать.

Ох, малышка, я так волновалась! Когда я вернулась, тебя уже не было. Охрана просто обыскалась... Я не знала, оставаться в больнице или ехать домой...

Открывается входная дверь, и на улицу выглядывают близнецы, напоминая мне о том: 1) почему моя мама все-таки оказалась здесь, а не в больнице; 2) почему я никогда не поверю, что стою первой в списке ее приоритетов.

Элизабет, Джексон, возвращайтесь в дом, пока не заработали воспаление легких! — велит мама. Потом поворачивается ко мне. — Ты хотя бы понимаешь, как я испугалась? Я даже обратилась в полицию...

Держу пари, так и было. Это значит, что меньше копов будут заниматься твоим Эдвардом.

Мама тут же отвешивает мне оплеуху — я даже не успеваю заметить, как она замахнулась. Она никогда в жизни меня не била, и мне кажется, что она изумлена не меньше моего. Я отс какиваю, прижимая руку к щеке.

Ступай в свою комнату, Кара! — говорит мама дрожащим голосом.

Со слезами на глазах я убегаю в дом. На ступеньках сидят Элизабет и Джексон.

Взяла тайм-аут? — спрашивает Джексон.

Я пристально смотрю на сводного брата.

Помнишь, я говорила, что никакого чудовища у тебя в шкафу нет? Я врала.

Я переступаю через них, направляюсь к себе в комнату, громко хлопаю дверью и падаю на кровать лицом вниз.

Захлебываясь рыданиями, понимаю, что плачу не из-за пылающей щеки, — унижение ранит сильнее, чем сама пощечина. А у меня такое чувство, что я в целом мире осталась одна. Я не принадлежу этой семье; моя мать встала на сторону брата; отец витает там, куда мне не достучаться. Я совершенно — как ни ужасно это звучит! — одна, а это означает, что нельзя сидеть и ждать, пока кто-нибудь все уладит.

И дело не в том, что врачи попытаются еще раз отключить папин аппарат, даже если Эдвард и не будет настаивать. Дело в том, что если я не придумаю, как отстранить брата, он пойдет дальше и добьется того, чтобы его назначили законным опекуном отца, — я им стать не могу, потому что мне всего лишь семнадцать лет.

Но это совершенно не означает, что не стоит пытаться.

Я беру себя в руки, вытираю слезы бинтом повязки и сажусь, скрестив ноги. Тянусь за ноутбуком, включаю его впервые за неделю и игнорирую шестнадцать миллионов писем от Марии, в которых она интересуется, все ли у меня в порядке, — должно быть, она послала их, когда еще не знала, что я в больнице.

Печатаю несколько слов в поисковой строке и щелкаю на первую же фамилию, выскочившую на экране.


«Кейт Адамсон, полностью парализованная в 1995 году в результате двойного инсульта в стволе головного мозга, была не способна даже моргать. Медперсонал больницы на восемь дней вытащил из Кейт искусственный пищевод, но позже, после вмешательства мужа, вновь подключил ее к питательной трубке. Сегодня она практически здорова — левая часть тела остается частично парализованной, но женщина в здравом уме и отвечает на вопросы».


Щелкаю по следующей ссылке.


«Пострадавший в автомобильной аварии, находящийся в вегетативном состоянии в течение 23 лет Ром Хубен на самом деле все это время пребывал в сознании, только не мог общаться. Врачи первоначально использовали шкалу комы Глазго, чтобы добиться реакции его глаз, голоса, моторных функций, и поставили диагноз «неизлечим». Но в 2006 году были изобретены новые томографы, которые показали, что его мозг полностью функционирует. Сейчас Ром Хубен общается посредством компьютера. «Достижения в области медицины догнали его», — говорит его лечащий врач, доктор Лорей, который уверен, что многим больным поставили неправильный диагноз «вегетативное состояние».


И еще.


«Кэрри Куне, 86-летняя старушка из Нью-Йорка, целый год пролежала в коме. Судья удовлетворил просьбу семьи о том, чтобы вынуть искусственный пищевод. Однако она неожиданно пришла в сознание, стала есть сама и беседовать с окружающими. Ее случай поднимает вопрос о том, насколько точен диагноз «необратимые изменения», и с юридической точки зрения возникает вопрос: когда следует прекращать искусственное поддержание жизни?»


Я делаю закладки на этих страницах. Сделаю на компьютере презентацию, вернусь в контору к Дэнни Бойлу и докажу, что поступок Эдварда ничем не отличается от попытки приставить к голове отца пистолет.

Звонит сотовый, который включен в розетку и весело заряжается. Я тянусь за ним, решив, что звонит Мария, чтобы узнать, ныжила ли я после мамочкиного разноса. На экране высвечивается незнакомый номер.

Пожалуйста, не вешайте трубку, соединяю с окружным прокурором, — звучит голос Паулы, и секунду спустя на проводе уже Дэнни Бойл.

Ты на самом деле этого хочешь? — интересуется он.

Я вспоминаю несчастных Кейт Адамсон и Рома Хубена с Кэрри Куне.

Да, — отвечаю я.

Завтра в Плимуте заседание суда присяжных. Я хочу, чтобы ты явилась в суд и я мог вызвать тебя в качестве свидетеля.

Я понятия не имею, как попасть в Плимут. Не могу же я снова просить Марию прогулять занятия. Машины у меня нет, я фактически инвалид — ох, да я еще и наказана...

А вы не будете проезжать через Бересфорд по пути в Плимут? — как можно любезнее интересуюсь я.

Господи! — восклицает Дэнни Бойл. — Неужели тебя не могут привезти родители?

Мама намерена сделать все, что в ее силах, чтобы мой брат не оказался в тюрьме. Жаль, что меня не может привезти отец. Он слишком занят: именно сейчас он борется за жизнь в больнице Бересфорда.

Повисает молчание.

Диктуй адрес, — говорит мой собеседник.


Джо дома не ночевал. Оказывается, единственный способ уберечь Эдварда от тюрьмы — убедиться, что он под присмотром. К тому же Джо мудро решил, что это не очень удачная мысль — привезти брата туда, где он будет находиться в непосредственной близости от меня. Странно, что Джо не поменялся местами с мамой, которая могла бы остаться в своем старом доме с Эдвардом, хотя бы на одну ночь. С другой стороны, Джо считает мою маму светом в окне и сделает все возможное, чтобы ей не пришлось снова перешагнуть порог дома, где все будет на поминать об отце.

Это также означает, что на следующее утро, когда за мной заезжает Дэнни Бойл, мама в конце квартала ждет с близнецами школьный автобус и абсолютно не подозревает, что шикарный серебристый БМВ, со свистом пронесшийся мимо и свернувший за угол, остановится прямо возле ее дома.

Я сажусь к Дэнни Бойлу в машину. Он меряет меня взглядом.

Что, черт побери, на тебе надето?

Я тут же понимаю, что допустила ошибку. Хотела хорошо выглядеть в суде — а кто бы не хотел? — но самые модные платья у меня без бретелек. То, которое я надевала на весенний школьный бал, и ярко-розовое, с накладными плечами, которое меня заставили напялить на ретро-свадьбу сестры Джо в стиле восьмидесятых. Мама настояла подшить платье до колен, чтобы я могла еще его надеть. Хотя единственное место, куда, на мой взгляд, можно в нем явиться, — это костюмированный бал по мотивам подросткового сериала «Спасенный звонком».

Ты похожа на фанатку Пэт Бенатар, — говорит Дэнни.

Прямо в точку, — изумленно отвечаю я. Пристегиваюсь ремнем и закрываю лицо руками, когда мы проезжаем мимо мамы, стоящей на автобусной остановке.

Как я понимаю, твоя мама понятия не имеет о том, что ты задумала, — говорит он.

Мне кажется, что мама слишком занята тем, чтобы защитить моего брата, где бы он ни находился, и даже не заметит, как я покинула свою комнату.

Ты должна понимать вот что, — продолжает прокурор. — Именно ты настаиваешь на том, чтобы было предъявлено обвинение в покушении на убийство, а это значит, что оно должно содержать три признака: злой умысел, преднамеренность и намерение убить. Мы не должны доказывать это присяжным, но обязаны расставить точки так, чтобы они смогли воссоздать нею картину. Если этих трех признаков нет — это не убийство. Ты понимаешь, о чем я веду речь?

Я смотрю на него. Важно не то, что он говорит, а о чем молчит.

Я сделаю все, что потребуется, чтобы продлить жизнь отца.

Он бросает на меня удовлетворенный взгляд и кивает.

Можно вопрос? — спрашиваю я. — Почему вы передумали?

Вчера мне позвонила сестра. Она была очень расстроена происшествием на работе. — Он обхватывает руль рукой. — Оказывается, какой-то мужчина взбесился в палате своего отца — в той самой палате, где она стояла у аппарата искусственной вентиляции легких. — Он смотрит на меня. — Она и есть та медсестра, которую оттолкнул с дороги твой брат.


Я ожидаю увидеть внушительный, облицованный деревянными панелями зал суда с высокой скамьей, на которой председательствует седовласый судья. И крайне удивлена, увидев, что присяжные — это группа обычных людей в джинсах и свитерах, которые сидят вокруг стола в комнате без окон.

Я тут же пытаюсь натянуть свитер на свое слишком модное розовое платье.

На столе лежит диктофон, от чего я начинаю еще больше нервничать, но потом, как и учил Дэнни Бойл, сосредоточиваю все внимание на прокуроре.

Это Кара Уоррен, — представляет он меня группе собравшихся. — Кто-нибудь знаком со свидетельницей?

Люди у стола отрицательно качают головами. Блондинка со стрижкой паж (ее челка ниспадает наискось к подбородку) напоминает мою учительницу. Она встает и протягивает мне Библию.

Поднимите правую руку... — велит она и тут же понимает, что у меня правая рука в гипсе. Раздается неловкий смешок. — Поднимите левую руку и повторяйте за мной...

Эта часть совсем как показывают по телевизору: я клянусь говорить правду, только правду и ничего, кроме правды, да поможет мне Господь.

Кара, — просит Дэнни, — назови, пожалуйста, свою фамилию и адрес.

Кара Уоррен. Нью-Гэмпшир, Бересфорд, Статлер-хилл, сорок шесть, — отвечаю я.

С кем ты живешь?

С папой. Жила.

Окружной прокурор указывает на мою руку.

Мы видим, что у тебя рука забинтована. Что произошло?

Мы с папой попали в серьезную аварию неделю назад, — объясняю я присяжным. — Я сломала лопатку. Мой отец до сих пор без сознания.

Лежит в коме?

В вегетативном состоянии, как называют это врачи.

У тебя есть другие родственники?

Мама. Она вышла замуж второй раз. И брат, которого я не видела шесть лет. Он живет в Таиланде, но когда папа пострадал, мама позвонила брату, и он вернулся домой.

Какие у тебя отношения с братом? — спрашивает Дэнни.

Какие могут быть отношения! — равнодушно отвечаю я. — Он уехал и не захотел ни с кем из нас общаться.

Как давно ваш отец в больнице?

Восемь дней.

И какие прогнозы делают врачи?

Еще рано о чем-то говорить, — отвечаю я. Разве я не права?

Вы с братом обсуждали ситуацию с отцом?

Неожиданно в желудке поселяется пустота.

Да, — отвечаю я, и, помимо моего желания, на глаза наворачиваются слезы. — Мой брат просто хочет, чтобы все поскорее закончилось. Он считает, что конец один. Но я... я хочу, чтобы отец жил долго и доказал брату, как он ошибается!

Отец общался с твоим братом за эти шесть лет, что он жил в Таиланде?

Нет, — отвечаю я.

Он когда-нибудь вспоминал твоего брата?

Нет. Они крупно поссорились. Поэтому брат и уехал.

А ты, Кара, поддерживала связь с братом? — продолжает задавать вопросы Дэнни.

Нет.

Я смотрю на одну из присяжных. Она качает головой. Интересно, она так реагирует на отъезд Эдварда или на мое нежелание общаться с ним?

Вчера ты рассказала мне кое о чем очень печальном, — говорит прокурор.

Да.

Можешь поведать присяжным, что же произошло?

Мы репетировали это в машине. Если честно, шестнадцать раз.

Мой брат принял решение отключить отца от аппарата искусственной вентиляции легких, не спросив моего мнения. Я случайно узнала об этом и побежала вниз, в палату отца. — Я отчетливо слышу, как будто все происходит прямо сейчас, как пищит аппарат, когда брат выдергивает штепсель из розетки. — Там находились врачи, медсестры, больничный юрист и какие-то не знакомые мне люди — все сгрудились вокруг кровати отца. Брат тоже был там. Я стала кричать, чтобы они остановились, чтобы не убивали отца, — и все замерли. Все, за исключением моего брата. Он нагнулся, делая вид, что переводит дыхание, и выдернул штепсель от аппарата из розетки в стене.

Я замолкаю и обвожу взглядом стол. Лица присяжных напоминают воздушные шарики, такие же гладкие и непроницаемые. Я тут же вспоминаю, о чем говорил Дэнни в машине — о трех признаках убийства: преднамеренность, намерение убить и злой умысел. Ясно, что брат планировал это заранее, — в противном случае он не стал бы созывать врачей и медсестер. Также понятно, что он хотел убить отца. Камень преткновения — злой умысел.

Вспоминаю о том, что поклялась говорить правду, только правду и ничего, кроме правды. С другой стороны, я же правую руку не поднимала. Рассуждая логически, и не могла поднять. Следовательно, моя клятва сродни невинной лжи маме, когда скрещиваешь пальцы за спиной: что ты почистил зубы, погулял с собакой, не засунул пустой пакет из-под молока назад в холодильник...

Это на самом деле не является ложью, если цель оправдывает средства? Если благодаря этому у моего отца появится шанс поправиться? К тому времени, как выяснится, что я приукра сила правду, отцу будет подарено несколько часов, несколько дней жизни.

Он выдернул штепсель из стены, — повторяю я, — и за кричал: «Сдохни, ублюдок!»

При этих словах одна из присяжных прикрывает рот рукой, как будто это она кричала.

Кто-то схватил брата, — продолжаю я. — А медсестра снова воткнула штепсель в розетку. Врачи до сих пор не могут определить, какой вред был причинен здоровью отца, пока он находился без кислорода.

Правильно будет сказать, что между твоим отцом и братом были натянутые отношения?

Абсолютно правильно, — подтверждаю я.

Кара, а тебе известна причина?

Я качаю головой.

Знаю, что они крупно поссорились, когда мне было всего одиннадцать. Настолько крупно, что Эдвард собрал вещи и уехал. И больше с отцом не общался.

Когда твой брат назвал отца ублюдком, он был зол, не так ли?

Я киваю:

Да.

У тебя нет сомнения, что он намеревался убить отца, верно? — спрашивает Дэнни.

Я смотрю ему прямо в глаза.

Ни капли! Я ни капли не сомневаюсь, что если представится возможность, то он повторит попытку.

ЛЮК

В неволе волки живут одиннадцатъ-двенадцатъ лет, хотя я слышал о животных, доживающих до более преклонного возраста. В дикой природе, однако, волку повезет, если он доживет do шести. Объем опыта и знаний у волка незаменим, именно потому альфа-самка большую часть времени остается в логове рядом с волчатами, отправляя остальных членов стаи нести дозор, охотиться и охранять. Именно поэтому, когда умирает альфа-самка, так много стай распадаются. Как будто центральную нервную систему внезапно отключили от мозга.

И что же происходит, когда погибает альфа-самка?

Можно подумать, что кто-то из самой стаи — возможно, бета- или омега-волк — займет место бывшего вожака. Но в мире волков по-другому. В дикой природе начинается процесс вербовки. Одинокие волки слышат призыв, который дает знать, что в стае появилось вакантное место. Кандидатам устроят проверку, чтобы убедиться, что избранный является самым умным, надежным и способным защитить семью.

В неволе, естественно, такой вербовки извне не случается. Вместо этого животное, занимающее среднюю или нижнюю ступень, которое по природе своей является подозрительным и осторожным, берет на себя роль того, кто принимает решения. Что приводит к беде.

Время от времени показывают документальные фильмы, в которых волки низшего ранга каким-то образом оказываются во главе стаи — омега получает пост альфа. Если честно, я в это не верю. Я думаю, что на самом деле те, кто снимает эти фильмы, изначально неверно определили роль волка в стае. Например, альфа-волк для человека с улицы обычно видится самоуверенным, осуществляющим контроль и влиятельным.

Однако в мире волков такому описанию соответствуют 6еma-волки. Более того, омега-волка — находящееся на нижней ступени, робкое, нервное животное — можно спутать с волком, который держится позади стаи. Он осторожен, защищает себя, пытается увидеть всю картину целиком.

Другими словами: в дикой природе сказок не существует, нет никаких историй о Золушке. Омега-волк, который, как кажется, занял высшую ступень в стае, на самом деле всегда был альфой.

ЭДВАРД

Когда я вхожу в кухню, Джо, стоя у кухонного стола, жует сухой завтрак и пролистывает спортивную страничку школьных новостей в газете. Он отрывает взгляд от периодики.

И в этом ты собираешься явиться в суд? — спрашивает он тоном человека, обманувшегося в своих ожиданиях.

Я, если честно, всегда обращал мало внимания на одежду; в этом смысле я не типичный гей. Вполне комфортно я чувствую себя в джинсах, которые носил еще в старших классах, и толстовке, настолько поношенной, что протерлись рукава на локтях. Разумеется, у меня есть накрахмаленные рубашки и галстуки, ведь я работал учителем, но сейчас они в коробке где-то между Штатами и Чанг Мэй. Учитывая то, что в Нью-Гэмпшир я прилетел спешно, с одной-единственной сумкой, выбор одежды у меня ограничен.

Простите, когда я собирался, в голову не приходило, что мне придется прилично выглядеть в суде, — отвечаю я.

У тебя, по крайней мере, есть рубашка с воротником?

Я киваю.

Но она джинсовая.

Джо вздыхает.

Идем со мной.

Он отставляет миску и направляется в комнату отца. Я слишком поздно понимаю, что он задумал.

Можете не стараться, — говорю я, когда Джо начинает рыться в отцовском шкафу. — Когда я рос, у него не было даже галстука.

Но Джо ныряет в недра шкафа и вытаскивает белую рубашку. Она отглажена и упакована в полиэтиленовый мешок химчистки.

Надень вот эту, — велит он. — Галстук я тебе дам. У меня в багажнике есть запасной.

Она будет висеть на мне мешком. Отец здоровый, как Халк.

Джо едва заметно морщится.

Да, я заметил.

Он оставляет меня и отправляется за галстуком. Я присаживаюсь на кровать, стараясь удержаться от того, чтобы придам этому моменту больше символичности, чем есть на самом деле. В детстве я считал себя недостойным отца — он был огромен (и в буквальном смысле слова, и в переносном). Надев его рубашку, я буду походить на ребенка, который нацепил костюм, воображая, что занял место, до которого еще не дорос.

Я разрываю полиэтилен и начинаю расстегивать рубашку. Ког да это отец стал носить такие рубашки? Я не могу припомнить ни одного случая, когда он был в чем-то, кроме фланелевых сорочек, термобелья, комбинезона и поношенных сапог. Разве станешь выряжаться, если двадцать четыре часа в сутки, семь дней в неделю проводишь в вольере с волками? Надеваешь то, что может защитить от укусов, порезов, грязи и дождя. Неужели за то время, пока меня не было, он настолько изменился, что сумел так же плавно влиться в мир людей, как и в стаю волков? Неужели стал ходить в бары, на поэтические вечера, в театры?

Неужели отец, которого я помнил по бесконечным просмотрам домашнего видео, сейчас совершенно другой человек?

А если он изменился, как я могу быть уверен в том, что слова, сказанные за рюмкой виски, когда мне было пятнадцать, до сих пор соответствуют его устремлениям?

«Могу», — убеждаю я себя. Должен, потому что не могу по-зволить себе оказаться перед выбором.

Я натягиваю через голову толстовку и пожимаю плечами, облаченными в отцовскую рубашку. Хлопок холодит кожу, на спине словно крылья вырастают. Я застегиваю пуговицу на воротничке и засовываю руку в накрахмаленный нагрудный карман, растопыривая ткань.

Когда я был еще крохой, отец обычно носил на работу клетчатую красно-черную шерстяную куртку. На ней было два нагрудных кармана, и всякий раз, приходя домой, он велел мне выбирать карман. Если я угадывал правильно, то лез в карман и находил копеечные конфеты. Лишь спустя много лет я понял, что не было правильных и неправильных карманов. Конфеты были в обоих, я не мог не угадать.

Я порывисто оборачиваюсь и заглядываю к отцу в шкаф, чтобы найти ту куртку. Сперва я ее не вижу, но потом обнаруживаю висящей за порванным комбинезоном фирмы «Кархартт».

Замечаю свое отражение в зеркале, висящем с тыльной стороны дверцы. К моему удивлению, рубашка не такая уж и большая. И плечи, и длина рукава именно такие, как у рубашек, которые я покупал для себя. Я вздрагиваю, заметив, что сейчас меня легко можно спутать с отцом: те же черты лица, тот же рост.

Я протягиваю руку за клетчатой курткой и надеваю ее.

Это дача показаний, — возражает Джо в продолжение спора, который он начал, когда я спустился в отцовской куртке. — А в суде не следует никоим образом злить судью.

Это куртка, а не показания, — отвечаю я. — На улице всего долбаных пятнадцать градусов. И мы в Нью-Гэмпшире. Вы же не хотите сказать, что все обвиняемые носят «Армани»?

Мы прекращаем перебранку — в зал суда входит шериф.

Всем встать! — Он поворачивается к галерке. — Все, кто должен предстать в окружном суде, пересядьте ближе, отметьте явку, ваши дела будут рассмотрены. Председательствует ее честь Нетти Макгру!

Судья — похожая на крошечную птичку женщина с шапкой ужасающе желтых волос и острым носом. Воротник ее судейской мантии так изобилует кружевами, что мне на ум приходит сравнение с бешеной, пускающей пену собакой.

Стороны, — произносит она, — сейчас я рассмотрю все формальные дела по предъявлению обвинений, запланированные на сегодня.

Встает сидящий рядом со мной Джо.

Ваша честь, я готов представить дело Эдварда Уоррена.

Мистер Уоррен, выйдите вперед, — велит судья, и Джо рывком поднимает меня на ноги. — Секретарь, предъявите арестованному обвинение.

Мы выходим на авансцену, я называю свое имя и адрес — если уж точно, то адрес моего отца.

Мистер Уоррен, — говорит судья, — я вижу, вас представляет адвокат... Адвокат, назовите себя для протокола.

Джо Нг, ваша честь.

Мистер Уоррен, вы стоите перед судом, поскольку вам предъявлено обвинение в нападении второй степени на Маурин Куллен, медсестру больницы Бересфорда. Что вы можете сказать в свою защиту?

Мои пальцы сжимают манжеты отцовской куртки.

Я невиновен, ваша честь.

Я вижу, был установлен залог в пять тысяч долларов под собственную гарантию. Если подсудимый является добровольно, он может быть отпущен под залог на тех же условиях. Мистер Уоррен, я устанавливаю те же условия освобождения под залог, что установил уполномоченный по судебным поручительствам: нам надлежит получить освидетельствование психиатра. Никаких контактов с отцом, вам запрещено появляться в больнице Бересфорд Мемориал. — Она буравит меня блестящими черными глазами. — Вы понимаете, что если в течение десяти дней вы не посетите психиатра или придете в больницу навестить отца, то вас могут арестовать, и в ожидании слушания по вашему делу вы будете содержаться в окружной тюрьме без возможности выйти под залог? Вы понимаете сроки и условия вашего освобождения из-под стражи?

Она просит меня поднять правую руку и поклясться, что я предстану перед судом через десять дней на слушании «вероятных причин, приведших к правонарушению» — что бы это ни означало.

Следующее дело, — провозглашает судья.

Все закончилось.

Вся процедура занимает самое большее минуты две.

Это все? — спрашиваю я у Джо.

Ты бы предпочел, чтобы это тянулось подольше?

Он выталкивает меня из зала суда.

Я иду следом за ним к машине.

И что теперь? — интересуюсь я.

Мои слова повисают в холодном воздухе. Я стою, притопывая, пока он отпирает дверцу.

Будем делать то, что велела судья. Пойдешь на освидетельствование к психиатру и будешь сидеть тихо, а я постараюсь замять это дело. — Он заводит мотор и сдает задом со стоянки. — Я отвезу тебя назад в отцовский...

Его прерывает громкая мелодия «Богемская рапсодия» в исполнении группы «Квин». Я испуганно пытаюсь прикрутить радио, но оно даже не включено.

Джо Нг, — говорит Джо, ни к кому конкретно не обращаясь.

Потом я слышу еще один голос, доносящийся из автоответчика:

Джо, это Дэнни Бойл, окружной прокурор.

Дэнни, — настороженно отвечает Джо, — чем могу служить?

Если честно, то это я оказываю тебе услугу. Твоему пасынку сегодня было предъявлено обвинение в попытке убийства отца...

Какого черта! — восклицаю я.

Джо толкает меня в плечо.

Прости. Сейчас радио прикручу, — говорит он, бросая на меня испепеляющий взгляд и прикладывая палец к губам. — Мне кажется, ты перепутал, — продолжает он. — Ему предъявлено обвинение в нападении второй степени.

Видишь ли, Джо, — голос собеседника льется, как мед, — я держу в руках обвинительный акт. Если честно, это звонок вежливости, как профессионал профессионалу. Я подумал: вместо официального ареста ты, возможно, предпочел бы сам привезти его в полицейский участок.

Да, — отвечает Джо, — я привезу его. Спасибо, что позвонил. — Он нажимает кнопку на рулевом колесе, отключая связь, и смотрит на меня. — Ты по самые уши в дерьме, — говорит он

Я не хотел убивать отца, — настаиваю я, пока Джо одним глотком выпивает чашку кофе и протягивает ее официантке кафе, чтобы налила еще одну. — Ну, я хочу сказать, я пытался, но не потому, что желал ему смерти. А потому, что такова была его воля.

А тебе откуда это знать?

Я роюсь в кармане куртки, пытаясь найти документ, который подписал по настоянию отца, но потом понимаю, что моя толстовка осталась дома.

У меня есть бумага, подписанная отцом, в которой он наделял меня правом принимать медицинские решения за него, если он не сможет принимать их самостоятельно, — отвечаю я. — Он сказал мне, что если окажется в подобном состоянии, то не хочет, чтобы ему искусственно поддерживали жизнь.

При этих словах Джо удивленно приподнимает брови.

И когда он это подписал?

Когда мне было пятнадцать лет, — признаюсь я.

Джо потирает лицо руками.

Я с этим разберусь, — обещает он, — но ты должен рассказать мне, что точно произошло вчера.

Я уже рассказывал...

Расскажи еще раз.

Я делаю вдох и рассказываю о собрании у кровати Кары. О том, что нейрохирург и реаниматолог говорили, что отец никогда не поправится, что мы должны принять решение о его дальнейшей судьбе. Рассказываю, как Кара впала в истерику, как медсестра выгнала всех из палаты.

Кара сказала, что не может этого сделать, — объясняю я. — Она устала слушать врачей, которые уверяют, что надежды нет. И поэтому я пообещал ей, что сам обо всем позабочусь. И сдержал обещание.

Следовательно, в действительности она никогда не говорила, что хочет, чтобы ты отключил отца от системы жизнеобеспечения...

Нет, конечно. Никто из нас этого не желает. А кто бы хотел, ведь это означает, что твой близкий человек умрет?! С другой стороны, Кара не могла посмотреть правде в глаза: мой отец никогда не сможет снова жить. — Я качаю головой. — Чудес не бывает, хоть жди неделю, месяц, год... Мы имеем то, что имеем. И от этой правды становится тошно, но это означает, что у нас два выхода: навсегда запереть отца в доме престарелых или отключить систему жизнеобеспечения. Но Кара не хочет делать выбор. Возможно, меня не было рядом, когда она росла, но я все равно старший брат и обязан ее защищать — от насмешек, от паршивых женихов, от ужасных ситуаций вроде этой. Именно поэтому я и решил созвать комиссию. Таким образом, ей не пришлось бы всю жизнь испытывать чувство вины.

Но его стал бы испытывать ты, — замечает Джо.

Я поднимаю на него глаза.

Да.

И что ты сделал?

Поговорил с хирургом отца. Хотел удостовериться, что он на самом деле считает, что отец никогда не поправится. Никогда! Я сказал ему, что хотел бы поговорить с представителями банка донорских органов.

Зачем?

В водительском удостоверении отца отмечено, что он хочет стать донором, — отвечаю я. — Поэтому, после того как я встретился с ними и подписал все необходимые документы, процедуру назначили на следующее утро.

Почему ты не вернулся к Каре и не поговорил с ней?

Ей вкололи успокоительное, настолько она расстроилась, когда врачи сказали, что у отца нет шансов. — Я пожимаю плечами. — Можете спросить маму, если не верите мне.

Что произошло потом?

В девять утра я уже находился в палате отца с парой медсестер, юристом больницы и нейрохирургом. Врач-реаниматолог спросил, где Кара. Следующее, что я помню, — в палату врывается Кара с криками, что я пытаюсь убить отца. — Я беру вилку и начинаю крутить ее в руках. — Юрист больницы сказала, чтобы все отошли, что процедура не может продолжаться, как запланировано. Но единственная моя мысль была: «Я не могу позволить, чтобы это тянулось вечно». Сколько бы мы ни ждали, легче от этого не станет — хочет Кара признавать это или нет. Поэтому я наклонился и выдернул штепсель аппарата искусственной вентиляции легких из розетки. — Я смотрю на Джо. — Я налетел на медсестру, когда тянулся к розетке, но я никого не толкал.

Сейчас о медсестре нужно беспокоиться меньше всего, — отмахивается Джо. — Ты что-нибудь говорил, когда вытаскивал штепсель?

Я качаю головой.

Нет, кажется.

Ты делал что-нибудь такое, что позволило бы окружающим думать, что ты зол на отца?

Я мешкаю с ответом.

Только не вчера.

Он откидывается на спинку диванчика.

В том-то и вопрос. Обвинение должно доказать при отсутствии обоснованного сомнения, что ты намеревался убить отца, что продумал все заранее, что имел злой умысел. Ты явно хотел ускорить смерть отца. Преднамеренным считается действие, даже если ты всего на секунду задумался перед его совершением. Поэтому камнем преткновения в этом вопросе — то, на чем мы можем сыграть, — будет злой умысел.

Знаете, что такое злой умысел? Оставлять человека жить на аппаратах! — возражаю я. — Почему считается нормальным искусственно продлевать чью-то жизнь, а не дать человеку спокойно умереть, избавив его от всех этих специальных мер?

Не знаю, Эдвард. Но сейчас у меня нет времени спорить и философии эвтаназии, — отвечает Джо. — Что произошло, когда ты вытащил штепсель?

Меня схватил санитар, потом подоспела охрана, и меня вывели в коридор. Там передали в руки полиции.

Я наблюдаю, как Джо достает из кармана карандаш и что-то царапает на салфетке.

Значит, вот наша основная линия: это не убийство, а милосердие.

Вот именно!

Мне необходим документ, подписанный твоим отцом, — продолжает он.

Он дома.

Позже заберу его.

Почему не сейчас? — удивляюсь я.

Потому что мне необходимо опросить остальных присутствующих в палате. — Джо кладет двадцатидолларовую банкноту на стол. — А ты, — говорит он, — отправишься в участок.


Вопросы освобождения под залог решает тот же чиновник, который выпустил меня вчера.

Знаете, мистер Уоррен, — говорит он, — мы флаеры постоянным посетителям не выдаем.

Все это как невероятное дежавю, только уполномоченному передают обвинение в совершении другого преступления, а рядом, скрестив руки, стоит другой полицейский. Чиновник читает обвинение, и на этот раз по его виду я понимаю, что он удивлен.

Покушение на убийство — серьезное преступление, — говорит он. — Это ваш второй арест за последние несколько дней. А это уже начинает меня беспокоить, мистер Уоррен. Я назначаю залог в пятьдесят тысяч долларов.

Что? — Джо вскакивает с места. — Это астрономическая цифра!

Обсудите это в понедельник с судьей, — заявляет уполномоченный.

Джо оборачивается к полицейскому:

Я могу минутку поговорить со своим клиентом?

Чиновник и полицейский заканчивают с формальностями и оставляют нас в допросной одних. Джо качает головой. Уверен, он жалеет, что женился на женщине, в придачу к которой идет сынок, к которому, похоже, так и липнут неприятности.

Не волнуйся, — успокаивает он. — Когда в окружном суде тебе будут предъявлять обвинение, судья не назначит такой залог.

Но что делать до суда?

Нам необходимо пятьдесят тысяч долларов, чтобы внести залог, — объясняет Джо, опуская глаза. — Эдвард, у меня просто нет таких денег.

Не понимаю...

Это значит, — говорит он, — что выходные ты проведешь в тюрьме.


Если бы еще неделю назад мне сказали, что я буду сидеть в окружной тюрьме Нью-Гэмпшира, я бы ответил, что собеседник сошел с ума. На самом деле я верил, что отец пойдет на поправку, а я на самолете буду возвращаться к своим ученикам в Чанг Мэй.

Однако жизнь найдет способ дать тебе по зубам.

Сотрудник тюрьмы, печатая одним пальцем, вводит мои данные. Кажется, если это его работа, он уже должен был бы научиться печатать. Или хотя бы записаться на курсы быстрого набора на клавиатуре. Он делает это так медленно, что я начинаю думать, что вообще не попаду в камеру и мне придется сидеть здесь все время, пока меня не отведут в суд, где предъявят обвинение.

Выворачивай карманы, — велит он мне.

Я достаю бумажник, в котором тридцать три американских доллара и несколько таиландских батов, ключи от отцовского дома и арендованного автомобиля.

Мне вернут вещи? — спрашиваю я.

Если отпустят, — отвечает офицер. — В противном случае деньги положат на счет, пока ты будешь ожидать суда.

Я даже думать себе об этом не разрешаю. Это всего лишь недоразумение! В понедельник Джо убедит в этом судью.

Нов голове, как тени на аллее, продолжают роиться сомнения. Если бы дело не обстояло настолько серьезно, зачем назначать такой огромный залог? Если бы дело не обстояло настолько серьезно, зачем окружному прокурору лично звонить Джо, чтобы сообщить, что мне предъявлено обвинение? Если бы дело не обстояло настолько серьезно, зачем отвозить меня в окружную тюрьму на заднем сиденье автомобиля шерифа?

Я, разумеется, не силен в юриспруденции. Но в достаточной мере знаком с основами, чтобы понять: пока больница подавала иск, в котором обвинила меня в нападении, штат выдвинул против меня обвинение в убийстве.

Как окружной прокурор вообще так быстро узнал о том, что произошло?

Кто-то ему сказал.

Это не врачи, которые — давайте посмотрим правде в глаза! — совершенно определенно высказались о безрадостных перспективах отца. Это не могла сделать юрист больницы, которая, если бы все пошло по намеченному плану, только обрадовалась бы освободившейся койке для больного, которому они на самом деле смогли бы помочь. Это не могла сделать представитель банка донорских органов, потому что подобное не совпадает с устремлениями ее организации.

Остается одна из медсестер. Я видел нескольких, входящих и выходящих из палаты отца. Одни были смешными, вторые — добрыми, третьи приносили мне поесть, четвертые — пели церковные гимны. Вероятно, консервативно настроенный человек, который верит, что жизнь неприкосновенна ни при каких обстоятельствах, мог бы пойти работать медсестрой, чтобы сохранить этот божий дар. А отключение аппарата поддержания жизнедеятельности могло огорчить ее, хотя это и часть ее работы. Прибавьте сюда истерику Кары и...

Внезапно я спотыкаюсь о собственную мысль. Кара!

Черт побери, это она меня сдала! В конце концов, кто назначит официальным опекуном человека, которого арестовали за попытку убийства?

Я поймал себя на том, что меня бьет дрожь, хотя в кабинете стоит жара, как в восьмом круге ада. Я скрещиваю руки на груди в надежде скрыть тремор.

Ты оглох? — орет офицер, нависая надо мной.

Я понимаю, что не слышал ничего из того, что он говорил

Нет. Простите.

Иди сюда!

Он ведет меня в крохотный душный кабинет.

Раздевайся!

Мне нет нужды рассказывать об отношении к геям в тюрьмах. Но когда он произносит эти слова, я не могу больше делать вид, что все происходит не по-настоящему. На меня, хотя я ни когда даже книгу из библиотеки не задержал, как на преступника, заведено досье. Сейчас меня обыщут. А потом засунут в камеру с человеком, который в действительности заслужил быть за решеткой.

Вы имеете в виду, прямо перед вами?

Господи! — восклицает офицер, в притворном ужасе округляя глаза. — Прошу меня простить! Я должен был забронировать приватную кабинку с видом на море. К сожалению, эта услуга на данный момент недоступна. — Он складывает руки на груди. — Однако я могу предложить альтернативу: или ты сам раздеваешься, или я тебя раздену.

Мои руки тут же тянутся к поясу на штанах. Я вожусь со змейкой, повернувшись спиной к полицейскому. Расстегиваю «молнию» на отцовской куртке, потом пуговицы на рубашке. Полицейский осматривает каждый предмет одежды.

Повернись ко мне и подними руки! — велит он.

Я повинуюсь, закрыв глаза. Я чувствую на себе его взгляд. Он натягивает пару латексных перчаток и поднимает мои яички.

Повернись спиной и нагнись, — приказывает он.

Я делаю это и чувствую, как он раздвигает мне ягодицы и исследует анальное отверстие.

В одном из баров Бангкока я познакомился с тюремным надзирателем. Мы умирали со смеху от его историй о том, как заключенные мажут себя собственными фекалиями, что надзиратели называли автозагаром. Он рассказал об одном парне, который спрыгнул с верхней койки в туалет, как в бассейн, о «трофеях», которые они находили во время осмотра анальных отверстий: заточки, баночки с содовой, отвертки, карандаши, ключи, пакетики с героином, а однажды даже живого воробья.

Но пристальнее всего нужно следить за женщинами-заключенными, — сказал он. — Уж они-то могут пронести целый тостер.

Тогда мне казалось это смешным.

Сейчас — нет.

Полицейский снимает перчатки и швыряет их в мусорную корзину. Потом протягивает мне мешок для белья. В нем синий комбинезон, какие-то футболки, белье, тапки для душа, полотенце.

Это подарок-комплимент от дежурного, — говорит он. — Если появятся вопросы, можешь позвонить портье. — Он заливается смехом, как будто сказал что-то смешное.

Меня ведут к медсестре, где измеряют давление, осматривают глаза, уши, засовывают термометр в рот. Когда она наклоняется, чтобы прослушать легкие стетоскопом, я шепчу ей на ухо:

Это ошибка.

Прошу прощения?

Я осматриваюсь, чтобы удостовериться, что дверь закрыта и мы одни.

Мое место не здесь.

Медсестра поглаживает меня по руке.

Да, милый, мое тоже.

Она отводит меня к другому полицейскому, который ведет меня в недра тюрьмы. Через каждые несколько шагов мы про ходим двойные двери, по обе стороны которых на контрольно-пропускных пунктах стоят охранники, которые поочередно открывают и закрывают двери. Когда мы проходим через очередную дверь, конвоир лезет в корзину и протягивает мне еще один мешок.

Простыни, одеяла и наволочка, — говорит он. — Смена белья каждые две недели.

Я здесь всего лишь на выходные, — объясняю я.

Он даже не смотрит на меня.

Как скажешь.

Мы идем по лестнице, и каждый раз, когда я ставлю ногу на ступеньку, раздается металлический лязг. Камеры по одну сторону прохода. В каждой двухъярусная койка, раковина, унитаз, телевизор с пластмассовой обшивкой, чтобы видны были детали. Почти все заключенные в камерах, которые мы проходим, спят. Те же, кто не спит, завидев меня, свистят или окликают.

Свежее мясо, — долетает до меня. — Ого, к нам малышка пожаловала.

Я ловлю себя на том, что вспоминаю слова отца, когда я впервые приблизился к вольеру с волками: «Они узнают, если у тебя участится сердцебиение, поэтому не показывай им, что боишься». Я смотрю прямо перед собой. Часы у меня конфисковали, но уже явно наступил вечер — через несколько часов я отсюда выйду.

И опять я слышу голос отца. «Мне сложно описать чувство, которое охватило меня, когда я впервые заперся в вольере. Вначале все, что я ощущал, — полнейшая паника».

Верн, — говорит конвоир, останавливаясь перед камерой, где находится только один заключенный, — принимай соседа. Это Эдвард.

Он отпирает дверь и спокойно ждет, пока я войду.

Интересно, кто-нибудь когда-нибудь отказывался сюда заходить? Упирался, цеплялся за прутья решетки, за перила лестницы?

Дверь за мной закрывается, и я смотрю на мужчину, сидящего иа нижней койке. У него спутанные рыжие волосы и борода с застрявшими в ней крошками. Один его глаз дергается и косит влево, как будто живет отдельно от головы. Тело его покрыто татуировками, включая лицо, а кулаки напоминают рождественские окорока.

Б... — ругается он, — подсадили мне гомика!

Я замираю, прижимая к себе мешок с простынями и полотенцем. Другого подтверждения ему и не требуется.

Попробуешь среди ночи отсосать у меня, клянусь, отрежу тебе яйца, — угрожает он.

Никаких проблем.

Я отодвигаюсь от него как можно дальше — нелегкая задача и помещении два на два с половиной метра — и забираюсь на верхнюю койку. Даже постель не расстилаю. Ложусь и таращусь в потолок.

За что тебя? — спрашивает Берн через минуту.

Мне хочется сказать, что я жду предъявления обвинения в убийстве. Может быть, от этого я буду казаться круче, человеком, которого лучше не трогать? Но вместо этого говорю:

Не заплатил за еду.

Берн хмыкает:

Круто! Ладно, я понял. Не хочешь, чтобы совали нос в твои дела.

Я не пытаюсь напустить туману...

Ага, совершенно точно, ты сюда «душка» не подпустишь...

Я не сразу понимаю, о чем он.

Я фигурально выразился. Мне скрывать нечего. Мне здесь не место.

Черт, Эдди, — смеется он, — мы все здесь случайно!

Я поворачиваюсь на бок и натягиваю подушку на голову, чтобы больше не слышать его голоса. «Это всего на пару ночей, — в который раз успокаиваю я себя. — Любой может выдержать пару ночей».

А если нет? А если у Джо не получится все уладить и мне придется полгода или год ждать, пока состоится суд? А что, если. Господи помилуй, меня все-таки осудят за попытку убийств. Я не смогу жить вот так, в клетке!

Я боюсь закрыть глаза даже после того, как спустя несколько часов гасят свет. Но в конце концов я засыпаю, и мне снится отец. Снится, что он в тюрьме, а у меня единственного eсть ключ.

Я лезу в карман, чтобы его достать, но в подкладке брюк дыра, и как бы я ни пытался, найти ключ не могу.

ЛЮК

Однажды я стал свидетелем того, как волки совершили убийство.

Это был одинокий волк, который постоянно нарушал границы территории других стай и таскал скот с близлежащих ферм. И сколько бы моя стая ни предупреждала его воем, он не отступал. Не я решил положить этому конец, а альфа-самка. Каждый раз, когда волк оказывался у границ нашей территории, напряжение возрастало и волки в моей стае дрались друг с другом. По ночам завывали другие стаи, приказывая ему убраться прочь.

Однажды черный здоровяк, бета-самец, отправился с волчицей на разведку. Что само по себе было не внове — в стае это была его обязанность. Но на это раз он не вернулся. Прошло четыре дня... пять... шесть...

В ту ночь выла вся стая, но это был не вой-локация. Это была тоска, переданная одной-единственной нотой. Именно так мы поступали, когда хотели сказать кому-то дорогому: «Добро пожаловать домой».

Я когда-то сам откликнулся на этот призыв. В лесу ориентиры стираются, поэтому, когда непонятно откуда раздается постоянное завывание, как сигнальный огонь на маяке, ты понимаешь, куда идти, определяешь, где ждет тебя стая. Но бета-самец не появился. Стая выла три ночи, но он так и не ответил.

Я был уверен, что он погиб.

Однажды ночью, когда мы в очередной раз выли, донесся ответ. Не от нашего черного здоровяка, а от одинокого волка, который так докучал нашей стае. Альфа продолжала звать. Мне и в голову не приходило ставить под сомнение ее мотивы, но я допускал, что это обернется бедой. Сейчас она сообщала о том, что в стае образовалась вакансия, и приглашала его присоединиться к нам, а он мог стать только помехой.

Завывание одинокого волка стало ближе, он подошел к стае. Все насторожились: в конце концов, он был для семьи чужаком, и первое знакомство будет похоже на неуклюжий танец, начало брака по договоренности. Не успел волк появиться на опушке, где собралась вся стая, как из зарослей выскочил черный здоровяк и напал на него. Тут же на помощь бета-самцу бросились волчица и самец-переярок.

Через несколько секунд одинокий волк был мертв. Лежал неподвижно на земле, напоминая помесь дикой собаки и волка — что и объясняло его недопустимое поведение. Стая окружила бета-самца и принялась лизать его морду, тереться об него в знак солидарности, приветствуя возвращение домой.

Не думаю, что я пытаюсь найти человеческое объяснение случившемуся в тот день, — я называю это скоординированным нападением. Для стаи — намеренно прибегнуть к уловке, когда бета-самца отослали лежать в засаде, чтобы подманить одинокого волка поближе; для бета-самца — поджидать, пока волк-одиночка выйдет из укрытия, чтобы справиться с ним с помощью остальной стаи. Да, это было преднамеренное действо, совершенное со злым умыслом и в тот момент жизненно необходимое, чтобы обезопасить семью.

Вы считаете это убийством?

Волк считает это альтернативой.

КАРА

Раньше я задумывалась о судьбе заключенных, которых осудили на пожизненный срок. А если у одного из них случится сердечный приступ и его признают мертвым, а потом врачи его ре-анимируют? Означает ли это, что он отсидел свой срок? Или именно поэтому дают два или три пожизненных срока?

А спрашиваю я потому, что в настоящий момент меня посадили под домашний арест, пока мне не исполнится девяносто лет.

Мама, разумеется, вернулась домой от автобусной остановки и обнаружила мое исчезновение. Не могла же я признаться, что направляюсь в Плимут на заседание присяжных, поэтому оставила ей слезливую записку, будто мысль о том, что папа там, в больнице, один, убивает меня. Мария отвезет меня туда навестить отца, но я обещаю не перенапрягаться, а мама не обязана меня сопровождать и сидеть там со мной, поскольку целую неделю не видела близнецов из-за моей операции и тому подобное. .. Я решила, что жалость пересилит злость, и оказалась права: разве можно сердиться на ребенка, который тайком сбежал из дома, чтобы проведать лежащего в больнице отца?

Если Дэнни Бойлу и показалось странным, что я прошу высадить меня в конце квартала, чтобы оставшуюся часть пути пройти пешком и не услышать от мамы вопрос, что за незнакомый БМВ подвез меня, то он ничего не сказал. Мама осторожно обнимает меня, когда я вхожу домой, извиняется за то, что накричала на меня вчера, и спрашивает:

Как он там?

На секунду мне кажется, что она имеет в виду окружного прокурора.

Потом я вспоминаю о своем фальшивом алиби.

Без изменений, — отвечаю я.

Она идет за мной в кухню, где я начинаю открывать и закрывать дверцы шкафа в поисках стакана.

Кара, — говорит мама, — я хочу, чтобы ты знала, что это и твой дом. Навсегда. Если сама захочешь.

Я знаю, что у нее добрые намерения, но мой дом на другом конце города — где стоит жалкий диван, продавленный в тех местах, на которых любим сидеть мы с папой. В моем доме стоят натуральные шампуни и крема для бритья — чтобы не дразнить волков резким запахом, когда отец работает с ними. В моем доме одна ванная комната с двумя зубными щетками: розовой — моей, голубой — папиной. Здесь же мне приходится порыться в шести ящиках, прежде чем я обнаруживаю то, что нужно. Дом — это то место, в котором ты точно знаешь, где лежат столовые приборы, где стоят чашки и чистые тарелки.

Я поворачиваю кран, чтобы налить себе воды.

Угу, — смущенно бормочу я. — Спасибо.

Я пытаюсь представить жизнь, в которой под кроватью меня будут постоянно поджидать маленькие приставучки, чтобы смертельно напугать; в которой я буду жить по часам; в которой мне навяжут перечень ежедневных обязанностей, вместо того чтобы поровну распределить домашние дела. Пытаюсь представить, как буду жить без папы. Возможно, он мало соответствует общепринятому образу отца, но именно такой мне и подходит больше всего. Помните разговоры, которые возникли, когда Майкл Джексон раскачивал своего ребенка, перевесив его через перила? Держу пари, мнения ребенка никто не спросил. А может быть, он был в восторге, потому что самое безопасное место на свете для него — папины руки?

Я слышу, как хлопает дверь, и через мгновение в кухню заходит Джо. Он выглядит помятым и каким-то отрешенным, но мама ведет себя так, словно явился сам Колин Фаррелл.

Ты что-то рано! — восклицает она. — Я надеюсь, это значит, что смехотворные обвинения против Эдварда...

Джорджи, — перебивает он, — мне кажется, тебе лучше сесть.

Мамино лицо напрягается. Я отворачиваюсь к раковине, выливаю воду и опять наполняю стакан, жалея, что присутствую ири этом разговоре.

Мне звонил окружной прокурор, — объясняет Джо. — Теперь Эдварда обвиняют не в нападении, а в попытке убийства.

Что? — дивится мама.

Не знаю, откуда дует ветер. Возможно, здесь замешана политика — его платформа строится на запрете абортов, а в этом году выборы, и этот процесс мог бы гарантировать ему голоса всех консерваторов штата. Он, возможно, будет играть на публику, а Эдвард станет козлом отпущения. — Джо смотрит на маму. — Ты была в палате, когда все произошло. Эдвард что-нибудь говорил или делал, что могло бы быть расценено окружающими как злой умысел?

«Да, — мысленно отвечаю я. — Он пытался убить моего отца».

Я... я не помню. Все случилось так быстро. Одна минута — юрист больницы говорит, что процедура откладывается, а в следующую секунду — раздается сигнал тревоги и санитар хватает Эдварда... — Она поворачивается ко мне. — Кара, он что-нибудь говорил?

Он ничего не сказал. В том-то все и дело, а они на это не обращают внимания. Эдвард, прежде всего, не спросил меня, не против ли я убийства нашего отца; ему было абсолютно наплевать, что я категорически не согласна.

Думаю, мне стоит прилечь, — отвечаю я, во второй раз выплескивая воду в раковину.

Мама присаживается за кухонный стол.

И где сейчас Эдвард?

Джо медлит с ответом.

Выходные ему придется провести в тюрьме. В понедельник утром ему предъявят обвинение.

Похоже, я не подумала о том, что мои поступки будут иметь последствия. Что из-за меня брат окажется за решеткой. И может провести там не один год. Я просто хотела как-то убрать его с дороги, чтобы заставить врачей прислушиваться исключительно к моему мнению. Но на самом деле я не задумывалась о том, где он в результате может оказаться.

Когда я сказала, что мне нужно прилечь, то всего лишь нашла предлог, чтобы покинуть кухню до того, как Джо поймет, что винить в ситуации, в которой оказался мой брат, нужно меня. Но сейчас я на самом деле считаю, что мне лучше прилечь.

Потому что я виновата в том, что разбиваю эту семью.

Что заставляю плакать маму.

Что не слушала ничьих доводов, кроме своих собственных.

А это означает одно: все, в чем я обвиняла раньше брата, я только что совершила сама.

ЛЮК

Из стаи тебя могут изгнать.

Я видел обе стороны одной медали. Есть волки, которых настолько уважают за их знания и опыт, что когда они заболевают или получают увечья, вся стая заботится об их выздоровлении. Им приносят еду, их согревают, и стая будет передвигаться таким шагом, чтобы больной волк поспевал за остальными. И так до его выздоровления.

Встречал я и волков, которые понимают, что больше не могут приносить пользу стае, по косым взглядам, которые бросает на них альфа-волк. То ли из-за болезни, то ли из-за возраста. И возможно, во время следующего дозора или следующей охоты они намеренно решают уйти и не вернуться. Лечь в кустах. Умереть.

ДЖО

В тридцатисекундном телевизионном рекламном ролике о моих юридических услугах я предстаю строгим и сосредоточенным, стоящим, скрестив руки, перед рабочим столом. «Джо Нг», — произносит голос за кадром и запинается на моей фамилии, льющейся из динамиков. «Сама фамилия означает "Не виновен"[14]», — говорю я, и раздается звук от падения камня.

Да, эффектно, ничего не скажешь. Нг, разумеется, не расшифровывается «не виновен», но я не возражаю, когда судебные клерки машут мне рукой и так меня называют. Я первый ребенок в семье, который закончил колледж, что уж говорить о юридическом факультете. Мой отец рыбак из Камбоджи, а мама — швея, они переехали в Лоувелл, штат Массачусетс, прямо перед моим рождением. Что касается меня, я был «золотым ребенком», американской мечтой в одноразовых подгузниках.

Мне везло в жизни. Я родился девятого сентября в 9.09, а всем известно, что в Камбоджи «9» — счастливое число. Мама рассказывает историю о том, как она, когда я был еще младенцем, застала меня на заднем дворе со змеей в руках. И важно не то, что это был всего лишь безобидный уж, а то, что я мог бы задушить это создание голыми неловкими ручонками, что свидетельствовало о том, что я особенный. Отец был уверен, что я занялся судебной практикой не потому, что учился на одни пятерки, а потому, что он молился, чтобы Ганеш устранил все препятствия на пути к моему величию.

Как и все американцы, я помню, как Люк Уоррен, спотыкаясь, вышел из леса, больше похожий на отсутствующее звено и цепочке цивилизации, напугав стайку школьниц-католичек, чей автобус остановился на обед на шоссе на стоянке возле реки Сент-Лоуренс. Я смотрел интервью, которое он давал Кэти Курик, Андерсону Куперу и Опре. Возможно, я даже натыкался на его фотографии в журнале «Пипл», на которых была запечатлена и Джорджи: они с Люком сидели на крыльце дома, и котором он почти никогда не ночевал, по обе стороны от пары сидели их дети.

Тем не менее, когда Джорджи вошла в мой кабинет в Бересфорде и спросила, не мог бы я представлять ее на бракоразводном процессе, я не узнал ее ни по фамилии, ни в лицо. Я только подумал: даже несмотря на то, что я заплатил дизайнеру по имени Свэг пятьдесят тысяч долларов за то, чтобы он обставил мою контору по фэн-шуй, пока сюда не вошла Джорджи, все, казалось, находилось не на своем месте.

При разводе все прошло гладко: единственное, чего хотел Люк, — совместную опеку над детьми и какой-то дерьмовый вагончик на территории парка с аттракционами Редмонд. Мне удалось добиться для Джорджи процента от доходов, которые Люк Уоррен получил от специальных репортажей о поведении волков для «Планеты животных». Я обращался к ней «миссис Уоррен» и на сто процентов чтил профессиональную этику, пока не вручил ей свидетельство о разводе. А потом позвонил Джорджи на сотовый и пригласил ее в ресторан.

Если честно, я никогда бы не поверил, что женщина, которая была влюблена в Люка Уоррена, может обратить внимание на такого парня, как я. И дело не в том, что я ужасно страшный или что-то такое, но я явно не из тех парней, которые походят на полуобнаженных героев с обложек дамских романов. У меня небольшая лысина, на которую я пытаюсь не обращать внимания, я невысокого роста (на сантиметр ниже Джорджи). Но, похоже, ей на это наплевать.

Должен признаться, что каждую ночь, ложась спать, я молюсь за Люка Уоррена. Потому что если бы он не был таким дураком, то я, возможно, никогда бы не выиграл в сравнении с ним в глазах Джорджи.


Полезет же в голову всякая чушь!

Несмотря на то что Джорджи за обедом пытается держать себя в руках, я знаю, что она думает об Эдварде. Она уходит якобы для того, чтобы почитать близнецам «Одна рыбка, две рыбки», но затем, сославшись на головную боль, отправляется в спальню, и даже через закрытые двери я слышу, как она плачет.

Уложив детей, я стучу в дверь спальни Кары. Свет не горит, но из-за двери слышится музыка. Я вхожу и вижу ее сидящей на кровати с ноутбуком на коленях. Кара тут же его захлопывает.

Что? — с вызовом бросает она.

Я качаю головой. Будучи адвокатом Эдварда, я скольжу по тончайшей этической грани, хотя по воле случая он является родственником моей падчерице. Формально говоря, я не должен быть здесь, не говоря уже о том, чтобы расспрашивать ее об обстоятельствах, которые привели к аресту Эдварда.

Просто хотел убедиться, что ты хорошо себя чувствуешь, — говорю я. — Ничего не болит?

Она пожимает плечами.

Я крепкая.

Это мне известно. Мне пришлось постараться, чтобы завоевать ее доверие, когда мы с Джорджи начали встречаться. Кара была уверена, что я ухаживаю за ее матерью из-за денег, которые отсудил для Джорджи после развода. Именно из-за Кары я, если честно, заключил брачный договор — не для того, чтобы защитить от своих посягательств ее мать, а чтобы убедить ее дочь, что я женюсь по любви.

Ты знаешь, мне нельзя с тобой разговаривать о том, что произошло в больнице, Кара. Но если ты сама хочешь поделиться информацией — это совсем другое дело. — Я замолкаю. — Ты могла бы спасти брата.

Ее глаза неожиданно темнеют, их выражение нельзя понять.

Я понятия не имею, почему Дэнни Бойл решил выбрать Эдварда для охоты на ведьм, — говорит она.

Я медлю у двери, положив ладонь на ручку.

Может быть, мне удастся перепрыгнуть через его голову к Линчу, — рассуждаю я вслух.

К кому?

Я смотрю на нее и пожимаю плечами.

Ни к кому.

Я закрываю за собой дверь, думая о том, что для современного подростка совершенно нормально не знать, что Джон Линч — губернатор Нью-Гэмпшира.

Гораздо удивительнее то, что она без моей подсказки назвала окружного прокурора по имени и фамилии.

Тем же вечером я перезваниваю Дэнни Бойлу и договариваюсь с ним о встрече на утро.


На часах половина восьмого утра, а поскольку сегодня суббота, секретарши Бойла на месте нет. Он встречает меня с еще влажными волосами, от его кожи едва уловимо пахнет хлоркой.

Что бы ты сейчас ни сказал, Джо, — предупреждает он, провожая меня в свой кабинет, — ты мог бы сказать это в присутствии судьи.

Он жестом приглашает меня присесть, но я продолжаю стоять. Беру с его письменного стола один из снимков в рамке. Мне улыбается девочка, приблизительно ровесница Кары, на ее щеках лучи солнца.

У тебя есть дети? — спрашиваю я.

Нет, — отвечает он, закатывая глаза. — Просто так храню на письменном столе фотографии посторонних девочек. Перестань, Джо. У меня на самом деле нет времени сотрясать воздух. Да и у тебя тоже.

У меня близнецы. И двое пасынков, — говорю я, как будто не слыша. — Дело в том, что весь этот кошмар разрушает мою семью. Моя жена буквально разрывается надвое, а я не знаю, что ей сказать. Не знаю, как правильно поступить, чтобы никому не навредить. — Я поднимаю на прокурора взгляд. — Я обращаюсь к тебе не как адвокат, а как муж и отец. Мне нужно посмотреть дело до того, как будет предъявлено обвинение.

Присяжные заседали вчера, — отвечает Бойл. — Как только смогу, тут же пришлю тебе протокол.

Ты мог бы прямо сейчас дать мне записи заседания, — возражаю я.

Окружной прокурор долго смотрит на меня, потом лезет в ящик стола и протягивает компакт-диск.

Семья — это все, — говорит он. — Именно поэтому я даю тебе его.

Я хватаю диск и бросаюсь прочь из кабинета.

И Джо... — кричит он мне вслед. — Именно поэтому обвинение и будет доказано!

Я спешу в машину, чтобы прослушать диск на автомобильной стереосистеме. Сначала что-то обсуждают присяжные, потом раздается голос Дэнни, он приглашает первого свидетеля.

А потом я слышу, как четко отвечает на вопросы Кара.


Само собой разумеется, что охранники с металлодетектором на входе в тюрьму снова досматривают меня, сорокашестилетнего адвоката, когда видят с портфелем в одной руке и с игрушечным караоке «Подпевай-ка!» в другой. В здание я не могу пронести ав-томагнитолу, а драйвер на моем компьютере поломался, но мне нужно, чтобы Эдвард это услышал. Я уже размышлял о том, где находится ближайший магазин и сколько будет стоить самый дешевый стереопроигрыватель, когда заметил на заднем сиденье игрушку, которую мы подарили Элизабет на Рождество. Вставляешь в караоке компакт-диск, ребенок берет микрофон и начинает подпевать, как в детском телевизионном шоу «Йо Габба Габба» или в детском хоре «Уигглз».

Я чувствую себя идиотом, но это работает. Я цепляю яркую толстенькую пластмассовую игрушку себе на пояс и извлекаю из карманов мелочь и электронные устройства. Охранник, который досматривает меня, тихо посмеивается.

Теперь, Лютер, — добродушно улыбаюсь я, — я точно знаю, что я не единственный тайный фанат Ханна Монтана.

Эдварда уже привели в кабинет для встречи адвоката с клиентом. Я вхожу и бегло оцениваю увиденное: знаю, что Джорджи спросит меня, как он пережил ночь.

Его глаза покраснели, что неудивительно — я и не предполагал, что он заснет в тюрьме. Он явно нервничает, находится на грани.

Джо, — восклицает он, как только мы оказываемся наедине, — вы должны меня отсюда вытащить! Я здесь не останусь. Мой сокамерник — типичный представитель группировки «Арийское братство».

Сделаю все возможное, — обещаю я. — Ты должен кое-что послушать.

Я кладу на стол между нами проигрыватель компакт-дисков и нажимаю «пуск». Эдвард наклоняется ближе к динамику.

Что это?

Заседание большого жюри присяжных. — А потом добавляю после паузы: — Свидетелем выступает Кара.

Эдвард нажимает на паузу.

Это сестра меня сдала?

Не знаю, как она добралась до окружного прокурора. И почему он решил ее выслушать. Но по всему выходит, что это она все заварила.

Когда я выйду отсюда, убью ее! — бормочет Эдвард.

Я хватаю его за руку.

Если еще раз скажешь что-нибудь подобное, с большой долей вероятности могу пообещать, что ты еще долго будешь делить камеру с наследником Гитлера. И я не шучу, Эдвард! Как говорят полицейские во время ареста: «Все, что вы скажете, может и будет использовано против вас». Уже того, что ты сказал в больничной палате, — даже если и говорил несерьезно! — для окружного прокурора может быть достаточно, чтобы обвинить тебя.

Я отжимаю паузу, и запись продолжает звучать. Эдвард кривит губы; он злится, но ему удается сдерживаться. Черт возьми, хороший урок, который он должен усвоить до того, как войдет в зал суда.

Голос Кары в записи звучит моложе. «Я стала кричать, — говорит она, — чтобы они остановились, чтобы не убивали отца, — все замерли. Все, за исключением моего брата. Он нагнулся, делая вид, что переводит дыхание, и выдернул штепсель от аппарата из розетки в стене. — Она умолкает. — И закричал: "Сдохни, ублюдок!"»

Эдвард вскакивает с места.

Неправда! Я никогда такого не говорил! Я рассказал вам все, что случилось, но такого не было. Спросите любого, кто был в этой палате!

Что я и намерен сделать. Но даже если Кара солгала под присягой, истинный вопрос заключается в том, знал ли Бойл, что Кара лжет.


Сказать, что в семье Нг эти выходные были напряженными, — это ничего не сказать. Джорджи сама не своя, постоянно думает о том, что ее сын гниет в тюрьме, — даже несмотря на то, что я заверил ее: он выстоит. Кара заперлась в своей комнате, не желая встречаться с рассерженной матерью. Даже близнецы капризничают, потому что чувствуют витающее в воздухе напряжение. Что касается меня, то я решил не говорить ни Джорджи, ни Каре о том, что знаю: именно Кара дала против брата показания. Отчасти из-за верности своему клиенту, Эдварду. А отчасти потому, что у меня сильно развит инстинкт самосохранения и я не хочу, чтобы разразился скандал, пока Эдварду не предъявлено обвинение.

Именно поэтому я никогда еще так не радовался наступлению понедельника. Я паркуюсь на стоянке перед зданием окружного суда еще до открытия. Первый «звоночек» о том, что это не простое предъявление обвинения, раздается, когда я вижу переполненный зал. Обычно на предъявление обвинения являются подсудимые с адвокатами, время от времени внештатный корреспондент местной газеты, который должен освещать события в зале суда и записывать имена тех, кто обвиняется в избиении своих жен, или краже телевизоров, или взломе автомобилей. Однако сегодня в глубине зала щелкают фотоаппараты, и у меня такое чувство, что все явились сюда ради Эдварда. Что их предупредил Дэнни Бойл, которому внимание прессы так же необходимо, как солнечный свет растениям.

Наше дело слушается третьим.

Штат Нью-Гэмпшир против Эдварда Уоррена, — вызывает секретарь, и из подземного лабиринта здания суда выводят Эдварда.

У него такой вид, будто он не спал целую неделю. Он садится рядом со мной и нервно притопывает ногой. За соседним столом сидит Дэнни Бойл, который надел под костюм такую накрахмаленную рубашку, что рукавами и воротом хоть мясо режь. Он сидит в пол-оборота, чтобы камеры запечатлели его профиль, а не затылок.

Дэнни улыбается мне.

Всегда рад тебя видеть, Джо, — по-свойски приветствует он, хотя до нашей субботней утренней встречи я лишь однажды видел его на ужине коллегии адвокатов.

Я тоже, — отвечаю ему в тон. — Позволь особо отметить твой выбор галстука. Говорят, красный отлично смотрится на экране.

Я нечасто выступаю в суде, когда предъявляют обвинение в уголовных преступлениях. Давайте говорить откровенно, Нью-Гэмпшир не бастион порока; обычно я занимаюсь гражданскими делами и спорами об опеке, а не покушениями на убийство. Поэтому вынужден признать, что я, хотя и не показываю этого, нервничаю не меньше Эдварда.

Судья — крепкий невысокий мужчина с усами подковкой.

Мистер Уоррен, встаньте, пожалуйста, — говорит он. — Передо мной обвинительный акт номер пятьсот пятьдесят восемь, в котором большое жюри обвиняет вас в попытке убийства Люка Уоррена. Что вы можете сказать на это обвинение?

Эдвард откашливается.

Невиновен.

Вижу, адвокат уже зарегистрировал вашу явку в суде. Я хотел бы услышать стороны. Мистер Бойл, какова позиция обвинения относительно освобождения под залог?

Окружной прокурор встает и с серьезным видом хмурит брови.

Ваша честь, это очень серьезный случай, — отвечает он. — Усматриваются серьезные признаки преднамеренности, предумышленности и злого умысла. Весь план был разработан человеком, испытывающим непреодолимую неприязнь к Люку Уоррену, который борется за свою жизнь в больнице и не может себя защитить. Обвинение опасается, что проживающий отдельно сын мистера Уоррена предпримет еще одну попытку. Более того, мы опасаемся, что он представляет опасность для общества. Ваша честь, он уехал шесть лет назад и не поддерживал никаких связей с семьей. Нет ничего, что могло бы удержать его в этой стране до суда.

Судья почесывает щеку.

Мистер Нг, что вы можете возразить?

Ваша честь, — начинаю я, — мой подзащитный приехал домой, как только узнал о трагедии, которая случилась с отцом. Если бы он действительно вынашивал злые намерения относительно отца, то разве стал бы срываться и лететь сюда? Стал бы целую неделю денно и нощно сидеть у его постели?

Я практически уверен, что слышу комментарий Дэнни Бойла: «Ожидая удобного случая...»

Эдвард Уоррен вернулся сюда, потому что любит отца и беспокоится о его здоровье. Он не испытывает к отцу враждебности, он только хочет исполнить его волю — сделать так, как просил Люк Уоррен. У Эдварда нет никаких мотивов, никаких финансовых выгод от смерти отца. Если мистер Бойл опасается, что Эдвард улетит из страны, мы с радостью отдадим его паспорт и не возражаем против того, что он будет каждую неделю отмечаться в участке. И мы согласны на любые другие условия, которые выдвинет суд.

Ваша честь, — говорит Бойл, — обвинение просило бы суд принять во внимание то, что есть те, которых необходимо защитить от гнева Эдварда Уоррена, — в особенности Люка Уоррена и его дочь Кару.

Судья смотрит на меня, потом на Бойла.

Я отпускаю подсудимого под залог в пятьдесят тысяч долларов при условии, что он оставит в залог паспорт, пройдет освидетельствование психиатра и не станет искать встреч с отцом и сестрой. Каждый четверг он должен отмечаться в отделе пробации. Следующее дело!

Пока секретарь вызывает следующих адвокатов, я встаю.

Прости, Дэнни, что тебе не удалось получить то, чего хотелось, — говорю я. — Особенно учитывая то, что ты привел с собой публику.

Он защелкивает портфель и пожимает плечами.

Увидимся в суде, Джо.

Пятнадцать минут спустя я подписываю все необходимые бумаги, чтобы Эдварда освободили. Он зарывается в клетчатую куртку отца, постоянно застегивает ее и расстегивает — некий метод успокоения.

Куда мы сейчас идем?

Не мы, а я, — отвечаю я, поворачивая за угол.

Дэнни Бойл стоит в коридоре и дает интервью шести-семи телевизионным корреспондентам.

Не нам решать, какая жизнь достойна продолжения, — напыщенно вещает он. — Разве родители Хелен Келлер считали, что ее жизнь недостойна того, чтобы за нее бороться? А как насчет семьи Стивена Хокинга? Жизнь бесценна. И точка. Можно постоянно обращаться к Библии, чтобы понять, что отнять жизнь у другого — несправедливо и вызывает омерзение. «Не убий!» — цитирует Бойл. — Яснее не скажешь.

Эдвард мгновение недоуменно таращится на него.

Значит, позволить врачам помогать жить тем, кто жить не должен, — это хорошо, — восклицает он, — а помочь тем, кто не должен умереть, — плохо?

Тяжелые головы камер поворачиваются, чтобы взять в кадр Эдварда.

Заткнись! — велю я, хватая его за руку.

Но он выше и сильнее и с легкостью стряхивает мою руку.

Сколько из вас отвозили старое больное животное к ветеринару, чтобы его усыпили, потому что не хотели, чтобы ваш любимец страдал? Вы это тоже называете убийством?

Эдвард, прекрати болтать! — ору я и изо всех сил тащу его в другую сторону, подальше от улыбающегося Дэнни Бойла.

Еще бы ему не улыбаться! Эдвард только что сравнил своего отца с собакой.

И хотя у меня чешутся руки запереть Эдварда, чтобы он не мог еще больше зарыться в дерьмо, всю обратную дорогу к дому его отца я, «смягчив» наказание, выдаю разгневанную тираду и обещаю, что в следующий раз на людях, если понадобится, заклею ему рот клейкой лентой. Потом еду в больницу и звоню Джорджи, чтобы сообщить, что Эдварда освободили под залог и в настоящее время он в безопасности.

Доктор Сент-Клер сейчас в операционной, и мне велят ждать его в кабинете. Поэтому я беру себе стаканчик кофе и устраиваюсь перед медсестринским постом реанимационного отделения.

Привет, — улыбаюсь я женщине, тело которой выглядит фундаментальным, как Великая китайская стена. — Похоже, вы тут дежурная.

Она отрывает взгляд от компьютера.

А вы похожи на представителя фармацевтической компании. Можете оставить свои образцы в ящичке.

Если откровенно, я адвокат, — говорю я.

Мои соболезнования.

Пытаюсь найти медсестру, которая присутствовала в четверг при... неприятном инциденте. Есть шанс, что она получит денежную компенсацию при урегулировании конфликта...

Логично. Маурин везет. Пока я возилась с тошнотиком из палаты 22-Б, на нее налетают и она кричит от боли в спине. — Медсестра указывает в дальний конец коридора на женщину в медицинском костюме, которая запихивает грязное белье в корзину. — Вот она.

Я шагаю по коридору к женщине.

Маурин? — спрашиваю я. — Меня зовут Джо Нг. Я адвокат.

О, хвала Петру! — вздыхает она. — Наверное, вас послал мой брат?

Ее брат, видимо, услышал о том, что произошло, и учуял запах денег. Именно такие, как он, помогают мне зарабатывать на жизнь.

Да, — лгу я.

На самом деле я не должна с вами разговаривать. В больнице уверены, что иска не избежать, — говорит Маурин, качая головой. — Но тот бедный мужчина... Он здесь всего шесть дней, а сын уже принимает решение отключить аппарат искусственной вентиляции легких.

Насколько я понимаю, прогнозы мистера Уоррена не слишком оптимистичны...

Чудеса случаются, — возражает Маурин. — Я вижу это каждый день.

Что конкретно здесь произошло?

Сын подписал все бумаги на передачу донорских органов, и была назначена процедура изъятия. Мы все думали, что он получил согласие сестры. Она несовершеннолетняя, поэтому формально, по закону, не имеет права голоса, но в нашей больнице принято приглашать всех членов семьи перед тем, как отключить систему жизнеобеспечения. Когда юрист больницы поняла, что в данном случае из родственников присутствует только сын, с девушкой решили побеседовать.

Где вы находились в это время?

Сидела рядом с аппаратом, — говорит она, вздергивая подбородок. — Я не всегда согласна с решениями, которые принимают некоторые семьи, но моя работа — делать то, что говорят.

А что делал сын мистера Уоррена?

Ждал, — отвечает она. — Как и все остальные. Молча. Могу представить, как ему было в этот момент тяжело.

А потом?

В палату коршуном влетела девушка. И не успела я понять, что происходит, как сын уже промчался мимо меня и выдернул штепсель из розетки.

И что он сказал?

Ничего. — Маурин пожимает плечами. — Все так быстро произошло.

Вы не слышали, как он кричал: «Сдохни, ублюдок!»?

Она фыркает:

Думаю, такое я бы запомнила.

Вы уверены, что не пропустили мимо ушей его слова, потому что он оттолкнул вас с дороги?

Он ударил меня по ноге, а не по ушам, — отвечает она. — Послушайте, мне нужно работать. И я уже рассказывала об этом на той неделе своему брату.

Брату?

Да. — Она закатывает глаза. — Дэнни Бойлу. Ведь это он вас прислал?


Мне говорят, что Дэнни Бойл сейчас берет письменные показания под присягой и не может меня принять без предварительной записи.

Нет, он захочет меня принять, — настаиваю я, миную секретаршу и открываю все двери поочередно, пока не обнаруживаю зал заседаний. Бойл сидит перед адвокатом с клиентом. Когда Дэнни меня замечает, у него такой вид, как будто он сейчас взорвется.

Я немного занят, — резко бросает он.

Ко мне уже приближается секретарша.

Я пыталась его удержать, но...

Я блаженно улыбаюсь.

А мне кажется, что в интересах самого прокурора Бойла послушать то, что я хочу сказать, — заявляю я. — Учитывая то, что следующим моим шагом будет обращение в прессу.

Губы Бойла растягиваются в злую улыбку.

Прошу прощения, я на одну минутку, — извиняется он перед клиентом и направляется в свой кабинет. Отпустив секретаршу, он закрывает за нами дверь. — Лучше бы это было что-то важное, Нг, потому что, клянусь, я упеку тебя за решетку, если...

Дэнни, ты серьезно влип, — перебиваю я. — Значит, «Сдохни, ублюдок!», да?

Он пожимает плечами:

Так она мне сказала. И подтвердила под присягой.

А я вот что выяснил: ты разговаривал со своей сестрой и отлично знал, что Эдвард не говорил ничего даже отдаленно похожего на эти слова. И ты намеренно позволил свидетелю выступить с ложными показаниями перед присяжными. Ты, наверное, думаешь, что такое привлекающее внимание дело гарантирует голоса консерваторов и ты опять займешь свое кресло (оно даже остыть не успеет), но большинству избирателей в этой стране хочется знать, что их прокурор — честный и открытый человек, а не проныра, перекручивающий закон в угоду своим политическим амбициям.

Девочка сама обратилась ко мне, — подчеркивает Бойл. — А не наоборот. Не меня нужно обвинять в том, что она отчаянная лгунья.

Я подхожу и упираюсь пальцем ему в грудь, хотя на голову ниже его.

Ты когда-нибудь слышал о судебной добросовестности, Дэнни? Ты разговаривал с врачами Люка Уоррена, чтобы убедиться, что Кара на самом деле понимает прогнозы о состоянии ее отца? Ты опрашивал остальных присутствующих в палате, не кого-то из своих родственников, был ли там злой умысел или намерение? Или вы просто решили поверить на слово семнадцатилетней девочке, которая обезумела и доведена до отчаяния попыткой сохранить жизнь отца?

Я достаю из кармана телефон.

У меня на автодозвоне газета «Юнион лидер», и завтра утром твое имя появится на развороте газет, если не поступишь так, как следует. — Потом устраиваюсь в его кресле. — Собственно, я буду сидеть здесь, пока не узнаю, что ты все исправил.

Он бросает на меня неодобрительный взгляд, подходит к письменному столу, нажимает на кнопку громкой связи, потом набирает номер. К своему удивлению, на другом конце провода я слышу не голос редактора самой большой газеты в Нью- Гэмпшире, а другой, до боли знакомый.

Кара, — говорит Бойл, когда она отвечает по сотовому, — это Дэнни Бойл.

Что-то случилось? — спрашивает она.

Нет, но у меня к тебе очень важный вопрос.

Повисает молчание.

Да. Хорошо.

Ты солгала присяжным?

Она захлебывается потоком слов:

Вы же сами сказали, что я должна заставить их поверить, что поступок был предумышленным, что Эдвард намеревался убить отца и в его действиях был злой умысел! Поэтому я сделала то, что должна была сделать. Я не врала, я только сказала то, что вы мне велели.

Бойл бледнеет. Если честно, смотреть на это приятно.

Я тебе ничего такого не говорил! Ты была под присягой...

Если говорить формально, то нет. Моя правая рука была перевязана.

Кара, ты признаешь, что твой брат на самом деле никогда не говорил «Сдохни, ублюдок!» в палате отца?

Она молчит целую минуту.

Если он этого не говорил, — наконец бормочет она, — я знаю, что он так думал.

Я откидываюсь на спинку кресла Бойла и закидываю ноги на стол.

Вы боретесь за людей, которых даже не знаете, а сейчас речь идет о жизни моего отца, — добавляет Кара. — Представьте, как я себя чувствовала. У меня не было выбора.

Бойл на мгновение прикрывает глаза.

Возникла серьезная проблема, Кара. Это обвинение было ныдвинуто при ложных обстоятельствах. Я никогда не участвовал и никогда не стану участвовать в мошенничестве... И никогда не стану поддерживать клятвопреступление, — напыщенно говорит он. — Ты меня неправильно поняла. Понимаю, что сейчас ты расстроена, возможно, не способна была мыслить логически, но я собираюсь отозвать обвинение, чтобы еще больше не усложнять ситуацию.

Подождите! — восклицает Кара. — И что мне делать с отцом?

Это гражданское дело, — заключает Бойл и вешает трубку.

Я убираю ноги со стола.

Поскольку ты сейчас принимаешь показания под присягой, я позволю тебе до конца дня отослать мне на сотовый заявление в суд, что ты отзываешь свое обвинение. И еще, Дэнни... — Я широко улыбаюсь. — Обвинение в нападении тоже должно исчезнуть.

Когда я познакомился с Карой, она была злым на весь мир двенадцатилетним подростком. Ее родители развелись, брат уехал, а мама воспылала страстью к какому-то парню, у которого в непроизносимой фамилии даже гласных не хватало. Поэтому я поступил так, как поступил бы любой другой на моем месте: пришел, вооружившись подарками. Купил ей то, что, по моему мнению, понравилось бы двенадцатилетней девочке: плакат Тейлора Лотнера, компакт-диск Майли Сайрус и светящийся в темноте лак для ногтей.

Не могу дождаться следующей серии «Сумерек», — бормочу я, вручая ей подарки в присутствии Джорджи. — Моя любимая песня на этом диске — «Если бы мы были в кино». Я чуть не купил лак с блестками, но продавщица сказала, что этот гораздо круче, особенно в свете грядущего Хэллоуина.

Кара посмотрела на мать и безапелляционно заявила:

Мне кажется, твой приятель голубой.

После этого знакомства она исчезала всякий раз, когда я приходил в гости или заходил за Джорджи, чтобы пригласить ее на свидание. В конце концов мы решили пожениться, и я понимал, что придется каким-то образом общаться с Карой. Поэтому однажды утром я вручил Джорджи билет в спа-салон, а сам прибрал в кухне и стал готовить национальное камбоджийское блюдо, которое для меня готовила мама.


Скажем так: если ты никогда в жизни не пробовал прахок, не стоит и пробовать. Это один из основных продуктов камбоджийской кухни, одно из тех блюд, которые-никогда-не-поймешь-если-только-не-вырос-на-них, как, например, белковая паста «Мармайт» и фаршированная рыба. Раньше мама подавала это к каждому блюду в качестве соуса, но в то утро я жарил его на банановых листьях в качестве основного блюда.


Вскоре в кухню в пижаме вошла Кара — спутанные волосы и опухшие от сна глаза.

Здесь кто-то сдох? — спросила она.

Это, чтобы ты знала, — ответил я, — вкусное домашнее камбоджийское блюдо.

Она удивленно приподняла бровь.

Отвратительно воняет.

На самом деле то, что ты сейчас нюхаешь, — это паста из квашеной рыбы. С другой стороны, дуриан воняет, — сказал я. — Это фрукты, которые употребляют в пищу камбоджийцы. Интересно, что их продавали на рынке «Хоул фудс»...

Кара вздрогнула.

Да. Рядом с протухшим китовым мясом, скорее всего.

К некоторым продуктам, — объяснил я, — нужно привыкнуть.

Я говорил о прахок, но еще и о себе. Как отчим, как супруг ее матери, возможно, я стану дополнением семьи, которая будет ей все больше нравиться.

Попробуй, — подстегнул ее я.

Лучше умру, — ответила Кара.

Я боялся, что ты так скажешь, — признался я. — Именно поэтому приготовил еще это.

Я открыл котелок и с помощью щипцов достал микола, блюдо из макарон, от которого дети, как правило, не отказываются. Она подцепила раздавленный арахис, обмакнула палец в соус.

Это, — заключила она, — вполне пристойно.

И съела целых три тарелки микола, пока я сидел напротив и давился ужасным прахок. Пока мы ели, я задавал ей вопросы — осторожно, как обычно расспрашивают свидетеля с психологической травмой. Кара рассказала, что некоторые дети из ее класса хотят с ней дружить только потому, что ее отца показывают по телевизору, и что проще оставаться одной, чем пытаться догадаться, что ими движет, когда они хотят поделиться с ней за обедом мятным печеньем. Она рассказала об учительнице, которая допустила ошибку в тесте, и возмущалась, как это нечестно, что после этого она указывает ученикам на их ошибки. Она призналась, что ей очень хочется иметь мобильный телефон, но мама считает, что она еще слишком маленькая. Она сказала, что втайне считает, что группу «Джонас Бразерс» прислали инопланетяне, чтобы посмотреть реакцию человечества. Рассказала, что может с легкостью отказаться от мороженого, но если ей скажут, что она больше не получит конфеты из лакричника «Твиззлерс», то она способна убить.

Из кухни Кара ушла с мыслью, что она просто позавтракала. Но я, перемывая тарелки, кастрюли и сковородки, понимал, что на самом деле у нас завязался разговор.


После того как мы с Джорджи поженились и переехали в наш дом, я вставал утром по субботам и начинал готовить. Амоктрей, катью. Готовил такие десерты, как санкья-лапов, ансом-чек. Джорджи продолжала спать, а Кара вставала и шлепала на кухню. Мы разговаривали, пока она трудилась вместе со мной, резала папайю, корень имбиря и огурцы. Потом мы садились за стол и съедали свои шедевры. С годами наши разговоры изменились. Иногда она жаловалась на наказавшую ее Джорджи, надеясь, что я вступлюсь за нее. Бывало, она расспрашивала обо мне: интересовалась, каково это — быть американцем в первом поколении, как я понял, что хочу стать адвокатом, переживаю ли я по поводу того, что у меня будут близнецы. И даже после переезда Кары к отцу, если она приходила к нам на выходные (это было условием опекунского соглашения), я никогда не забывал поставить утром второй прибор для нее.

Именно поэтому, после того как я возвращаюсь домой и ввожу Джорджи в курс дела, я начинаю готовить. Я давно не посещал восточную бакалею, поэтому приходится готовить из того, что есть в нашем холодильнике.

Значит, его освободили? — переспрашивает меня Джорджи. — То есть он на самом деле свободен?

Да, — отвечаю я, скептически осматривая холодильник. — У нас что, нет тушеного мяса?

Неожиданно Джорджи обнимает меня за шею и притягивает к себе.

Я люблю тебя, — выдыхает она мне в губы. — Ты мой супергерой!

Я прижимаю ее покрепче и целую, как в последний раз. Мне хотелось бы сказать, что я оптимист, но я постоянно подсознательно жду развода. Жду, что Джорджи скажет, что совершила ошибку и теперь от меня уходит. Когда все хорошо, я почему-то боюсь, что это ненадолго.

Но мне еще нужно рассказать ей, почему Эдварду вообще предъявили обвинение в покушении на убийство.

Джорджи, — признаюсь я, — это Кара дала показания против Эдварда.

Она слегка покачивает головой, как будто хочет, чтобы в ней прояснилось.

Это смешно. Она была дома или в больнице, но никак не в суде.

Ты сама отвозила ее в больницу?

Нет, но...

Тогда откуда ты знаешь, что она на самом деле туда ездила?

Джорджи поджимает губы.

Она бы никогда не поступила так с братом.

Поступила бы, если бы думала, что это спасет ее отца, — возражаю я.

Знаю, с этим Джорджи не поспорит. Если Люк Уоррен для большинства тех, кто его знает, настоящий герой, то для Кары он просто бог.

Я ее убью, — негромко обещает Джорджи. — А потом спрошу, о чем, черт побери, она думала!

Может быть, поступишь наоборот? — советую я.

Потом наливаю растительное масло в котелок и зажигаю под ним конфорку. Когда масло начинает шипеть, а из котелка поднимается пар, я забрасываю в него кубики говядины и овощи. Кухню наполняет аромат лука и перца.

Джорджи, потирая виски, присаживается на стул.

А Эдвард знает?

Что знает? — переспрашивает охваченная паникой Кара, неожиданно появляясь на пороге. — Что-то с папой?

Джорджи пристально смотрит на дочь, лицо у нее непроницаемое.

Я даже не знаю, что тебе сказать... Знаешь, как ты будешь себя чувствовать, если потеряешь отца? Как будто у тебя вырвали частичку сердца. Вот и я так себя чувствую каждый день с тех пор, как твой брат уехал. А теперь, когда Эдвард вернулся, ты пытаешься от него избавиться, обвинив его в попытке убийства?

Кара заливается краской стыда.

Он первый начал, — отвечает она.

Тебе же не семь лет! Речь не о том, кто разбил лампу! — кричит Джорджи.

Он бы убил папу, если бы я вовремя не узнала, что он задумал, и не остановила его, — объясняет Кара. — Мне через три месяца исполнится восемнадцать лет, но на это всем плевать, — продолжает она. — Мое мнение все равно ничего не значит. А теперь скажи, как мне было еще привлечь внимание в этой ситуации?

Может быть, поступить как взрослый человек, а не избалованный, недовольный ребенок, — возражает Джорджи. — Как ты поступаешь, так люди к тебе и относятся.

Это ты осуждаешь мое поведение? — скептически усмехается Кара. — А знаешь, что вижу я? Я вижу Эдварда, которому было наплевать на отца целых шесть лет. Вижу врачей, которые торопятся отдать койку новому пациенту, который сможет оплачивать счета. Вижу, что в глубине души ты жалеешь, что шесть лет назад исчез Эдвард, а не я. — Она вытирает глаза здоровой рукой. — Но знаешь, чего я не замечаю? Чтобы хоть кому-то было не наплевать на меня и моего отца!

Ты что, серьезно думаешь, будто я тебя не люблю? И, если уж на то пошло, не люблю Люка?

Этого я вынести уже не в силах и, нарезая салат и помидоры, вздрагиваю.

Теперь у тебя есть своя идеальная маленькая семья, — с горечью говорит Кара. — Я здесь, пока ты не выдернула штепсель, верно?

Джорджи отшатывается, как от удара.

Это нечестно, — отвечает она. — Я никогда не выбирала между тобой и близнецами.

Но ты же выбрала между мной и Эдвардом, разве нет? — прямо обвиняет Кара. — Побежала за ним по лестнице. Придумала для него оправдания. Наняла адвоката.

Я люблю его, Кара. И делаю для него то, что должна делать мать.

А я буду делать для папы то, что должна делать дочь.

Наступает продолжительное молчание. Потом Джорджи подходит к Каре и убирает волосы у нее с глаз.

Я не ищу оправданий твоему брату, и тебя я люблю не меньше, чем его. Но Эдвард не хотел убивать отца. Он просто хотел дать ему умереть. А это совершенно другое дело, Кара, даже несмотря на то, что ты не хочешь этого видеть.

Она выскакивает из кухни, а Кара, закрыв лицо руками, падает на стул.

Понимаешь, я не хотела, чтобы ей все пришлось расхлебывать!

Я ставлю перед ней тарелку с лок-лаком, маринованным мясом.

Наверное, у тебя дар такой.

Отвезешь меня в больницу?

Нет. Мне необходимо поговорить со своим подзащитным. Если хочешь навестить папу, придется налаживать дипломатические отношения с мамой.

Отлично! — бормочет она, потом поднимает на меня глаза. — А Эдвард знает, что я сделала?

Да. — Я сажусь напротив и облокачиваюсь о стол. — Он слышал все твои показания.

Держу пари, он жаждет моей крови.

На твоем месте я бы поостерегся разбрасываться подобными вещами, — предупреждаю я. — А то можешь сама оказаться за решеткой. За лжесвидетельство.

На самом деле я не хочу, чтобы он попал в тюрьму. Если бы дело зашло так далеко, я бы призналась...

Закон не подвластен прихотям семнадцатилетней девчонки. Если штат выдвигает обвинение, ты уже не владеешь ситуацией.

Она морщится.

Я не хотела обманывать. Просто слетело с языка.

Совсем как в тот раз, когда ты солгала полиции, что не пила в день, когда произошла авария? — уточняю я.

Кара поднимает голову и смотрит на меня. Ее глаза расширились от удивления, и я вижу, что в них плещется какая-то тайна, как карпы в темных тенях пруда.

Да, — признается она.

Ты солгала не только об этом, верно? — нажимаю я.

Она молча качает головой.

Я надеюсь, что наше совместное приготовление блюд камбоджийской кухни перетечет в беседу. Надеюсь, что со мной, поскольку я не являюсь частью вселенной этой семьи, а только ее спутником, она будет более откровенна. Но хлопает входная дверь, и из прихожей, как наполненные гелием воздушные шарики, летят голоса близнецов.

Папочка! Папочка! — кричит Элизабет. — Я нарисовала для тебя русалку!

Джейсон, давай развяжу тебе сапоги, — говорит Джорджи.

Ее голос до сих пор дрожит, и я достаточно хорошо знаю ее, чтобы понять: она рада возможности отвлечься. Она благодарна этим пухленьким ручкам, которые обхватывают ее за шею, пока она развязывает сапоги сына. Благодарна его запаху, запаху невинного ребенка, когда она зарывается лицом в его шейку. Спустя мгновение близнецы влетают в кухню и, подобно моллюскам, повисают на моих ногах. Элизабет поднимает еще влажный рисунок, сделанный пальчиками, вверх, и краска капает ей на ручки.

Точно русалка, — говорю я. — Как думаешь, Кара?

Но стул, где она только что сидела, уже пуст. Тарелка с лок-лаком нетронута и продолжает дымиться — первое камбоджийское блюдо, которое я приготовил для нее и которое она не съела.

Я удивляюсь тому, как человек может незаметно исчезнуть в мгновение ока.

И тут мои мысли возвращаются к Люку Уоррену.


В тот же день я получаю от Бойла сообщение. Без текста, только снимок заявления о снятии обвинения, которое он послал в суд.

Еду в старый дом Джорджи. Дверь открывает Эдвард, на нем фирменная футболка школы Бересфорда и потертые спортивные штаны.

Он не выбросил мои вещи, — говорит Эдвард. — На чердаке стоит коробка. Как вы думаете, что это означает?

Ты слишком много думаешь, — отвечаю я и протягиваю ему паспорт. — Поздравляю. Возвращайся к своей прежней жизни.

Не понимаю...

Обвинительный акт аннулирован. Все обвинения сняты. Можешь ехать в больницу, навестить отца; можешь вернуться в Таиланд, если хочешь, — можешь делать все, что хочешь, ехать, куда пожелаешь. Как будто ничего не произошло.

Эдвард заключает меня в медвежьи объятия.

Не знаю, что и сказать, Джо. Честно. То, что вы для меня сделали...

Я сделал это для твоей мамы, — признаюсь я. — Поэтому, пожалуйста, подумай о ней, прежде чем нырять в омут с головой.

Эдвард смущенно кивает.

Хочешь поехать к нам? Повидаться с мамой? Уверен, она бы обрадовалась.

Сначала в больницу, — отвечает Эдвард. — Узнаю, как там дела.

Я уже открываю рот, чтобы пожелать ему удачи, как раздается звонок в дверь. Я иду за Эдвардом в прихожую и, когда он открывает дверь, вижу на пороге мужчину в кожаной куртке и шерстяной рыбацкой кепке.

Простите за беспокойство, — говорит он. — Я ищу Эдварда Уоррена.

Это я.

Визитер протягивает ему голубой конверт.

Вас вызывают в суд, — сообщает он, улыбается и уходит.

Эдвард достает из конверта сложенный юридический документ. «По делу Люка Уоррена», — читаю я надпись сверху.

Что это? — спрашивает он.

Я беру у него из рук бумаги и быстро просматриваю.

Это иск, который подала больница в суд по делам о наследстве, — объясняю я. — Суд уже назначил твоему отцу временного опекуна. В четверг состоятся слушания по делу, чтобы назначить для него постоянного опекуна.

Но я же его сын! — возмущается Эдвард. — Кара пока еще несовершеннолетняя.

Существует вероятность, что судья решит, принимая во внимание... последний поворот событий... что назначенный временно опекун получит постоянную опеку. — Я поднимаю на него взгляд. — Другими словами, ни твое мнение, ни мнение Кары не будет приниматься во внимание.

Эдвард недоуменно смотрит на меня.

Совершенно посторонний человек? Это безумие! Так поступают, когда никто не хочет брать на себя ответственность. Ради всего святого, у меня есть письмо, подписанное отцом, в котором он просит меня принимать за него решения!

Тогда тебе лучше вести себя любезно с этой женщиной, когда она придет с тобой побеседовать, — советую я. — Потому что я на девяносто девять процентов уверен, что Кара получила такой же синий конверт, и она будет стараться изо всех сил, чтобы убедить временного опекуна, что она — лучший кандидат на роль постоянного опекуна для вашего отца.

В отличие от других гражданских исков, в суде по делам о наследстве это стандартная процедура. Чтобы назначить кому-то опекуна, истец должен доказать, не оставляя ни малейших оснований для сомнения, что этот человек навсегда утратил дееспособность. Другими словами: чтобы отнять у другого гражданские права и свободы, ты обязан доказать криминал.

Эдвард, — говорю я. — Мне кажется, пришло время мне взглянуть на это письмо.

ЛЮК

Много лет спустя после того, как я вернулся из диких лесов, когда я работал с украинскими фермерами, чтобы помочь им отогнать волчьи стаи от земель и скота, я наблюдал самую удивительную вещь. В одной стае биологи разделили волчат. Одного отправили в одну сторону, второго — в противоположную. Спустя годы волки организовали две конкурирующие стаи, и однажды я увидел их встречу, когда они нарушили границы территории. Они, ощетинившись, обнажив клыки, стояли на двух противоположных хребтах со своими собратьями.

Как только волки из одного помета увидели друг друга, они тут же побежали на ничейную территорию, чтобы поприветствовать друг друга, — брат и сестра катались по траве в знак великого воссоединения семьи.

Это продолжалось до тех пор, пока не спустились другие взрослые волки и не напомнили каждому из них, что они принадлежат к конкурирующим стаям.

Волки играть перестали.

А потом набросились друг на друга, как будто раньше никогда не встречались.

ДЖОРДЖИ

Некорректно говорить, что любишь одного ребенка больше остальных детей. Я люблю всех своих детей. Точка. Каждого я люблю по-своему. Но спросите любого родителя, которые пережили какой-то кризис с ребенком — боязнь за его здоровье, проблемы с учебой, эмоциональные стрессы, и мы скажем правду. Когда что-то нарушает равновесие, когда один ребенок нуждается в тебе больше других, этот дисбаланс становится черной дырой. Можете не признавать этого вслух, но больше всего любишь того, кто нуждается в тебе отчаяннее братьев и сестер. На что мы в действительности надеемся, так это на то, что наступит очередь каждого ребенка. На то, что в нас скрыты глубинные резервы, чтобы оказаться рядом с каждым из них в нужное время.

Но все летит к чертям, когда ваши дети роют друг другу ямы, и каждый хочет, чтобы ты приняла его сторону.

Много лет после отъезда Эдварда я просыпалась по ночам и представляла себе худшее, что могло случиться с ним в чужой стране. Рисовала себе в воображении, как его арестовывают за наркотики, депортируют, насилуют в темных аллеях. Представляла его грязного и избитого, всего в крови, неспособного найти того, кто мог бы ему помочь. Как в случае с выпавшим зубом, иногда отсутствие заметнее, чем присутствие, — я ловила себя на том, что беспокоюсь о сыне больше, чем в те времена, когда он жил здесь. Я любила его больше остальных, потому что думала, что должно быть заклинание, способное вернуть его ко мне.

Кара обвиняла меня в разводе, когда Люк ушел навсегда, потом обвинила меня в том, что я сменила нашу старую, разбитую семью на новую, «идеальную». Признаюсь, иногда я с ней согласна. Когда я с близнецами, мне кажется, что это мой второй шанс, что я смогу привязать к себе этих двух маленьких человечков крепче, чем мне удалось привязать к себе своих первых детей.

Я наблюдаю за детьми, играющими в снежной крепости, которую мы построили две недели назад, — еще до аварии, до возвращения Эдварда домой, до того, как мне пришлось делать выбор. После открытой стычки с Карой такое облегчение — посидеть на крыльце и послушать лепет Элизабет и Джексона, представляющих, что они живут в ледяном дворце, а сосульки — это волшебные талисманы. Сейчас бы я все отдала за то, чтобы проводить жизнь в мечтах.

Я слышу звук подъезжающей к дому машины, встаю и иду между дорогой и близнецами, как будто этого достаточно, чтобы защитить их. Дети выглядывают из окошка своего маленького вигвама, когда незнакомец опускает стекло.

Здравствуйте, — говорит он. — Я ищу Джорджиану Нг.

Это я.

Неужели Джо опять прислал мне цветы? Иногда он так поступает — не для того, чтобы извиниться за забытый день рождения или годовщину, как это делал Люк, а просто так.

Отлично.

Мужчина протягивает мне синий конверт, официальные бумаги, и задним ходом отъезжает от дома.

Мне не нужен Джо, чтобы все объяснить: это иск в суд, который назначит постоянного опекуна для Люка. Документы прислали на мое имя, потому что Кара, будучи заинтересованной стороной, все-таки несовершеннолетняя. Именно поэтому сравнение не в ее пользу.

Эй, ребята, — зову я, — время пить горячий шоколад!

Близнецы не хотят еще заходить в дом, но я должна сообщить Каре об иске. Поэтому мы договариваемся, что сегодня днем они проведут лишних полчаса перед телевизором. Я усаживаю детей на диване, включаю их любимый детский канал «Никелодеон» и поднимаюсь наверх, в спальню дочери.

Кара сидит у письменного стола, смотрит в сети видео, на котором ее отец склонился над тушей между двумя волками. Вероятно, его загрузил один из посетителей Редмонда — сотни таких можно найти, если набрать в строке поиска имя Люка. Наблюдение за тем, как взрослый мужчина отстаивает права на свою долю между клацающими челюстями двух диких животных, наверное, никогда не утратит своей новизны. Интересно, как бы эти операторы-любители отреагировали, если бы узнали, что от поедания сырых внутренностей теленка у Люка развилась такая диарея, что он стал заранее извлекать органы из туши, а Уолтер их поджаривал и засовывал назад в маленьких полиэтиленовых пакетиках. Животные ни о чем не догадывались — они считали, что он просто ест предназначенную ему порцию мяса, — но пищеварительная система Люка бунтовать перестала.

Как бы ему ни хотелось представлять себя волком, собственное тело ему изменило.

Кара, увидев меня, разворачивается на стуле. Она заметно нервничает.

Прости за то, что ушла без спроса, — начинает она. — Но если бы я сказала, куда иду, ты никогда бы меня не отпустила.

Я присаживаюсь на ее кровать.

Извинение с попыткой оправдаться не совсем похоже на извинение, — замечаю я. — И если честно, я могу простить тебя за это, потому что понимаю: ты думала об отце. Труднее простить все то, что ты наговорила там внизу. Не существует никакого соревнования между тобой и братом. Между тобой и близнецами.

Кара отводит взгляд.

Трудно соперничать с измученным беглецом и крошками-милашками.

Никто ни с кем не соперничает, Кара, — убеждаю я. — Потому что я ни на кого бы тебя не променяла. И лучше тебя нет никого.

Она откусывает заусениц на большом пальце.

Когда уехал Эдвард, ты приходила в мою спальню и ложилась со мной рядом. Думала, что я сплю, но я не спала, — говорит Кара. — Я загадывала желание на каждую звезду, на каждую упавшую ресничку, чтобы он оставался там, где был, чтобы ты продолжала приходить в мою спальню. Раньше были только мы вдвоем, ты и я, но однажды все изменилось. — Она сглатывает. — Сначала ушел Эдвард, в следующий миг не было уже тебя. Много лет были только я и папа.

Кара может считать, что я люблю ее меньше, чем ее брата, но не только у родителей есть любимчики. Оба — и Кара, и Эдвард — больше любили Люка. И как его не любить? Он научил их ориентироваться в лесу, показал, какой клевер съедобный, сажал им волчат на колени, и те жевали им рукава. Что касается меня, я заставляла их убирать в комнатах и пичкала брокколи.

Я хочу прикоснуться к Каре, однако стена, которую она возвела между нами, хотя и невидимая, но толстая и крепкая.

Знаешь, когда я узнала, что беременна тобой, то разрыдалась.

У Кары от удивления рот приоткрывается, как будто она ожидала подобного признания, но никогда не думала, что у меня хватит духу сказать об этом вслух.

Я не думала, что смогу полюбить еще одного ребенка так же сильно, как любила того, которого уже родила, — продолжаю я. — Но когда я впервые взяла тебя на руки, случилось удивительное. Было ощущение, что мое сердце неожиданно развернулось. Как будто в нем был тайный уголок, о существовании которого я и не подозревала, и места в нем хватит вам двоим. — Я пристально смотрю на дочь. — Как только мои чувства развернулись, обратной дороги, не было. Без тебя я бы чувствовала пустоту.

Кара подается вперед, волосы падают ей на лицо.

Дети не всегда чувствуют то же самое.

Я не выбирала между тобой и Эдвардом, — уверяю я. — Я выбираю вас двоих. Именно поэтому я отдаю это тебе. — Я протягиваю ей повестку в суд. — В четверг суд назначит твоему отцу постоянного опекуна.

Глаза Кары округляются.

И того, кого выберет суд, врачи обязаны будут слушаться?

Да, — подтверждаю я.

А в документах стоит твое имя, потому что ты мой официальный опекун.

Наверное. Видимо, Эдвард получил такой же пакет документов.

Она встает так поспешно, что отталкивает кресло.

Они должны выбрать тебя! — говорит она. — Тебе нужен адвокат...

Я тут же поднимаю вверх руку.

Кара, я никоим образом не намерена вмешиваться в жизнь твоего отца.

«Или в его смерть», — думаю про себя.

Через три месяца мне исполнится восемнадцать! — молит она. — Единственное, что тебе придется делать, — это озвучивать то, что буду говорить тебя я, а врачи будут тебя слушать. И кто знает, возможно, к тому времени папа уж поправится.

Милая, я знаю, как сильно ты любишь отца, но это выше моих сил. Твой отец — как американские горки, больше мне такого «аттракциона» не выдержать.

Ты не понимаешь! — восклицает Кара. — Я не могу его потерять.

Если честно, то понимаю, — негромко возражаю я. — Было время, когда я ощущала то же самое. Другого такого, как твой отец, на свете нет. Но мне приходится напоминать себе, что он больше не тот мужчина, в которого я когда-то влюбилась. Что он сам сделал неправильный выбор.

Кара поднимает решительные, без единой слезинки глаза.

Такого он не выбирал, — отвечает она. — Может быть, мама, он и оставил тебя, но он никогда бы меня не бросил.

Ее слова всколыхнули воспоминания. Я беременна Карой. Люк лежит рядом, обнимая меня. «У альфа-самки может случиться ложная беременность», — говорит он.

«Я абсолютно уверена, что эта — настоящая, — отвечаю я, поворачиваясь в надежде найти удобное положение для своего живота. — Представить не могу, что можно пожелать иметь ложную беременность!»

«Это заставляет остальных волков показать себя с самой лучшей стороны. Они все заняты тем, чтобы разрекламировать себя в роли потенциальных нянек, доказать альфа-самке, что они способны защитить или развлечь стаю (все зависит от их обязанностей) и могут гарантировать безопасность и здоровье волчат. И когда альфа заставляет всех делать то, что она хочет, то отключает гормоны, которые были в ее моче и запахе, и говорит: "Фокус-покус"».

«Впечатляет!» — признаюсь я.

Люк обхватывает руками мой живот. «Ты не знаешь и половины всего. Еще за четыре-пять месяцев до беременности альфа-самка знает, сколько волчат у нее появится, их пол, останутся ли они в стае или уйдут, чтобы создать новую», — говорит он.

Я смеюсь. «Я бы довольствовалась только полом, чтобы знать, какие одежки покупать: розовые или голубые».

«Удивительно, — шепчет он. — Волчата являются частью семьи еще до того, как они зачаты».

Сейчас я понимаю, что Кара права. Люк, возможно, и был крайне эгоистичным, паршивым мужем, но он любил своих детей. Он показал это единственным доступным ему способом: привел их в мир, без которого не мог жить. Эдварда это оттолкнуло, Кару привело в восторг.

Я защищала Эдварда, когда ему нужен был адвокат; для Кары я сделала бы не меньше. Я не могу стать опекуном ее отца, как она просит, но это совершенно не означает, что я не могу ей помочь. Я встаю, исполненная решимости.

Жду тебя в машине. Придется взять с собой близнецов, но они могут заснуть по дороге...

Куда мы едем? — спрашивает Кара.

Найдем Дэнни Бойла, — отвечаю я. — А он найдет тебе адвоката.

В конторе окружного прокурора нет, но оказывается, что журналисты не становятся «бывшими» — они просто устраивают детские праздники вместо секретных встреч с источниками информации и носят домашний халат вместо узких юбок. Достаточно было одного звонка бывшим коллегам, чтобы узнать, что Бойл дает пресс-конференцию в Гринидж-холле Бересфорда. Обвинение в попытке убийства в небольшом городке Новой Англии, даже отозванное, — достаточный повод попасть на главные полосы газет, а окружной прокурор не из тех, кто упускает золотую возможность.

К тому времени, когда приезжаем мы с Карой, пресс-конференция уже в самом разгаре. Близнецы уснули в машине, каждая из нас держит по одному на руках — влажное, теплое бремя. Мы выделяемся в толпе журналистов и телевизионщиков, хотя держимся немного позади, и я не удивляюсь, что глаза Бойла зажигаются при виде Кары, и он едва заметно запинается посреди предложения.

Я считаю себя борцом за справедливость, — вещает он, — и именно поэтому сделаю все от меня зависящее, чтобы убедиться, что правосудие не вышло из-под контроля. Мы не превратимся в погрязшее в судебных разбирательствах общество, где возможны сфабрикованные обвинения, основанные на ложных доказательствах!

Любопытно, что он не упоминает о том, что изначально сам позволил обвинению выйти из-под контроля.

А что будет с этим любителем волков из больницы? — выкрикивает кто-то из журналистов, и я чувствую, как вздрагивает стоящая рядом со мной Кара.

В мыслях и молитвах мы продолжаем пребывать рядом с ним и его семьей, — торжественно произносит Бойл и протягивает вперед руку. — Простите, господа, но на сегодня довольно вопросов.

Он протискивается сквозь толпу к Каре и хватает ее за плечо.

А ты что здесь делаешь? — шипит он.

Вы мне должны, — вздергивает она подбородок.

Бойл оглядывается — никто ли не слышит? — и тащит Кару в общую кухню. Я иду за ними, крепко прижимая к себе спящего на моем плече Джексона.

Я должен тебе? — с недоверием восклицает Бойл. — Я должен был бы посадить тебя за решетку! — Он морщится, замечая меня. — Кто это?

Моя мама, — отвечает Кара.

Это заставляет Бойла немного смягчить тон. В конце концов, я же избиратель.

Если бы я не был на сто процентов уверен, что вся история — результат того, что ты крайне взвинчена из-за состояния здоровья отца, я бы лично предъявил тебе обвинение. Ничего я тебе не должен, и точка!

Мне нужен адвокат, — бесстрашно продолжает Кара.

Я уже говорил тебе, что не занимаюсь гражданскими делами.

Отцу назначили временного опекуна. И я не знаю, что это вообще означает. Но в четверг состоится судебное заседание, на котором будет назначен постоянный опекун, и я хочу, чтобы судья понял: я единственный человек, который хочет сохранить отцу жизнь.

Я удивляюсь, глядя на Кару. Она напоминает терьера, который вцепился зубами в брючину почтальона: возможно, он и уступает в габаритах, но ясно, что без борьбы не сдастся.

Бойл переводит взгляд с Кары на меня.

Ваша дочь, — вздыхает он, — это нечто!

Когда он произносит эти слова, я окончательно понимаю, кого она мне сейчас напоминает.

Меня в те годы, когда я работала журналисткой и не останавливалась до тех пор, пока не получала желаемого ответа.

Да, — соглашаюсь я, — мне есть чем гордиться!

Допустим, Кара выбрала жизнь с Люком, а не со мной и Джо.

Допустим, она готова пожертвовать всем ради здоровья отца. Однако, несмотря на ее истовую преданность Люку, она дочь своей матери.

Дэнни Бойл что-то быстро пишет на обороте своей визитной карточки.

Эта женщина раньше работала со мной и сейчас время от времени занимается делами. Я свяжусь с ней и предупрежу о вашем звонке. — Он протягивает карточку Каре. — И после этого я больше никогда ничего не хочу о тебе слышать! — добавляет он.

ЛЮК

В волчьей стае существует четкая иерархия, поэтому практикуется постоянное и разнообразное испытание на подчинение и почтительное отношение к главным. Если ко мне приближается волк рангом выше, я должен подвигать своим оружием — зубами — горизонтально, справа налево. С другой стороны, если я буду проходить мимо такого волка, мне не следует приближаться слишком быстро, иначе волк напряжется, подастся вперед и встанет в стойку, ожидая, пока я пригнусь. Как только мы встретимся взглядом, волк даст мне знать, что я могу двигаться вперед, неспешно, сантиметр за сантиметром, но даже тогда я должен идти бочком, отвернувшись, не показывая зубы, в доказательство того, что я не представляю собой угрозы.

Стоит ли говорить, что сначала я этого не знал? Я был всего лишь человеком, который умудрялся постоянно путаться под ногами у волков выше рангом. Когда я в первый раз попытался приблизиться к бета-самцу без «официального» приглашения, тот преподал мне урок. Мы были на полянке, начался дождь — мерзкий холодный дождь со снегом. Бета-самцу повезло: он расположился под самым раскидистым деревом. Я подумал, что там хватит места для всех. Я и один переярок решили спрятаться там же.

Бета-самец прищурился, рыкнул — глухим раскатистым рыком, но я не понял намека. Когда я был метрах в шести, волк показал зубы. Мой собрат-переярок тут же шмыгнул в сторону, а я продолжал идти. Бета-самец рыкнул еще раз. Уже глуше.

Но я все равно не понял, что это предупреждение. В конце концов, он сам привел меня в стаю, пригласил следовать вместе с волками. Можете представить, как ухнуло мое сердце, когда на долю секунды он преодолел разделявшее нас расстояние и его зубы клацнули в сантиметре от моего лица.

От страха я замер как вкопанный. Не мог пошевелиться, не мог дышать. Бета-самец сомкнул челюсти, его дыхание окутало мое лицо. Он грубо повернул мою голову влево и вниз, обучая меня правильному ответу. Снова укусил меня и глухо зарычал, обнажая зубы. Потом зарычал тише, повторяя урок в обратном порядке.

Позже, в тот же день, когда я сидел, подтянув колени, бета-самец неожиданно прыгнул и схватил меня за горло. Я почувствовал, как его зубы впиваются мне в кожу, и инстинктивно перевернулся на спину — положение всецелого подчинения. Волк хотел убедиться, что я усвоил преподанный ранее урок. Он сжал мою шею сильнее, я едва мог дышать. Он как будто говорил: «Ты знаешь, на что я способен. Однако я ограничусь только уроком. Именно поэтому ты можешь мне доверять».

Высшую ступень в стае занимает не тот волк, который может использовать грубую силу. А тот, который может управлять этой силой.

ХЕЛЕН

Наверное, посторонним не следует этого знать, но вся одежда, в которой я хожу на работу, разных оттенков серого. И не только в переносном значении. Просто это означает, что по утрам мне не нужно лихорадочно выбирать, какую блузку надеть — зеленую или синюю и не слишком ли это броско для государственного опекуна. Но печальная правда состоит в том, что мне трудно что-то решить для себя, хотя с принятием решений за других я справляюсь безукоризненно.

Должность государственного опекуна Нью-Гэмпшира не приносит прибыли, опекун обеспечивает нужды около тысячи людей, признанных душевнобольными или недееспособными, страдающими болезнью Альцгеймера или получившими черепно-мозговую травму. Государственных опекунов назначают судьи, которые получают заявления об оформлении постоянной или временной опеки. Вчера начальник бросил мне на стол очередное дело. Меня не впервые назначают временным опекуном человека с черепно-мозговой травмой, но это дело отличается от предыдущих. Обычно в нашу контору обращаются, когда больница не может найти родственников, которые бы желали или были способны принимать медицинские решения за больного. Исходя из материалов дела, здесь проблема именно в том, что оба ребенка больного хотят быть опекунами, используя для этого любые средства. И ситуация вышла из-под контроля.

По всей видимости, я единственный человек в конторе, который никогда не слышал о Люке Уоррене. Он знаменитость или, по крайней мере, самый знаменитый натуралист. Он вел телевизионное шоу на кабельном телевидении, где показывали, как он работает с волчьими стаями, но я смотрю только новости и слушаю радио.

Это Ла-а, в миру Ладаша — интересно, а она обижается на свое прозвище, как я на свое? — сегодня утром кладет мне книгу на стол.

Хелен, я подумала, что тебе понравится. Ее оставил Хэнк, когда переезжал. Вот свинья! — говорит она.

Кто бы подумал, что Люк Уоррен не только телезвезда и натуралист, но еще и писатель? Я провожу рукой по выпуклым золотым буквам на обложке его автобиографии. «ОДИНОКИЙ ВОЛК, — гласит название. — ПУТЕШЕСТВИЕ ЧЕЛОВЕКА В ДИКУЮ ПРИРОДУ».

Почитаю и верну, — обещаю я.

Ла-а пожимает плечами:

Это книга Хэнка. Как по мне, можешь ее хоть сжечь. — Она касается обложки со снимком Люка Уоррена, которого облизывает, по-видимому, дикий волк. — Так печально! Как быстро человек может из такого... — она перекладывает руку на темную папку с делом, — ... превратиться в это.

Большинство опекаемых, с которыми мне доводилось работать, не публиковали свои автобиографии, а в Интернете не отыщешь видео, на котором они запечатлены за работой и в зените славы. Но благодаря всему этому мне легче понять, кем был Люк Уоррен до аварии. Я беру книгу и читаю первый абзац:


«Мне постоянно задают вопрос: "Как ты мог?"

Как вообще можно отказаться от цивилизации, бросить семью, уйти жить в леса Канады со стаей диких волков? Как можно отказаться от горячего душа, кофе, общения с людьми, разговоров, вычеркнуть на два года из своей жизни детей?»


Когда меня назначают чьим-то опекуном, даже временно, я пытаюсь влезть в шкуру человека, найти что-то общее между нами. Вы можете удивиться, что общего у сорокавосьмилетней одинокой женщины с однообразным гардеробом и настолько тихим голосом, что даже в библиотеке ее просят говорить погромче, с таким мужчиной, как Люк Уоррен? Но я тут же ощутила эту связь. Люк Уоррен страстно желал сбросить человеческую кожу и превратиться в настоящего волка.

Как и он, я всю жизнь мечтала быть кем-то другим.

В свидетельстве о рождении моей матери значится Кристал Чандра Лир. Она была звездой мужского клуба «Ласковые кошечки», пока однажды ночью в свете луны и парах текилы ее не соблазнил бармен в кладовке на коробках с «Абсолютом» и «Хосе Куэрво». К моменту моего рождения папочки уже и след простыл, и мама воспитывала меня одна, зарабатывая нам на жизнь, устраивая домашние вечеринки, на которых продавала не пластиковые пакеты для хранения продуктов, а игрушки из секс-шопа. В отличие от других матерей, моя настолько вытравливала краской волосы, что они походили на лунный свет. Даже по воскресеньям она носила обувь на высоких каблуках. И у нее не было ни одной вещи в гардеробе без кружев.

Я прекратила водить дружбу с детьми после того, как мама рассказала им во время вечеринки с ночевкой, что в детстве я так мучилась коликами, что единственной вещью, способной успокоить меня, был вибратор, который засовывали мне в детское автокреслице. С того самого дня я поставила себе цель быть полной противоположностью своей матери. Я отказалась от косметики и носила бесформенную, застиранную одежду. Я по-стоянно училась, поэтому в выпускном классе у меня был самый высокий средний балл в школе. Я никогда не ходила на свидания. Учителя, которые встречались с моей мамой на Дне открытых дверей, с удивлением отмечали, что мы абсолютно не похожи, — но именно к этому я и стремилась.

Сейчас моя мама живет в Скоттсдейле со своим мужем, вышедшим на пенсию гинекологом, который на Рождество подарил ей розовый кабриолет с «модным» номерным знаком «38 ДД». На мой день рождения в прошлом году она прислала мне извещение о подарке из интернет-магазина косметики «Сефора», который я передарила на профессиональный праздник секретарше.

Я уверена, что мама не хотела меня обидеть, когда вписывала в свидетельство о рождении фамилию моего отца. Я также уверена, что она считала мое имя прелестной игрой слов, а не прозвищем для гомика.

Скажем так: как бы вы ни отреагировали на мое имя, когда я представляюсь, меня уже ничем не удивишь.

Я пришла навестить Люка Уоррена, — говорю я медсестре реанимации, сидящей за столом дежурной.

А кто вы?

Хелен Бед[15], — сухо отвечаю я.

Она хмыкает:

Повезло тебе, сестричка.

Вчера я общалась с одной из ваших коллег. Я из государственного опекунского совета.

Я жду, когда она найдет мою фамилию в списке.

Он в палате 12-Б, слева по коридору, — поясняет сестра. — Кажется, с ним сын.

Именно на это я и рассчитываю.

Впервые шагнув в палату, я поражаюсь невероятному сходству между отцом и сыном. Разумеется, вы должны были знать Люка Уоррена до аварии, но этот парень, сидящий в углу в позе вопросительного знака, выглядит точной копией человека с обложки книги в моей сумке. Хотя и с более стильной стрижкой.

Вы, должно быть, Эдвард, — говорю я.

Он меряет меня взглядом покрасневших, настороженных глаз и тут же занимает оборонительную позицию.

Если вы юрист больницы, то вы не можете меня выгнать.

Я не от больницы, — отвечаю я. — Меня зовут Хелен Бед, я временный опекун вашего отца.

На его лице отражается целая опера: открытый залп удивления, крещендо недоверия, потом ария понимания — именно я буду в четверг делиться своими наблюдениями с судьей.

Эдвард Уоррен осторожно встает.

Здравствуйте, — медленно произносит он.

Мне неловко, что приходится вмешиваться, когда вы находитесь наедине с отцом, — извиняюсь я и впервые по-настоящему смотрю на человека, лежащего на больничной койке.

Он ничем не отличается от остальных подопечных, с которыми мне приходилось работать: одна оболочка, неподвижный объект. Однако моя работа не в том, чтобы видеть его таким, каким он является сейчас. Моя работа — понять, каким он был раньше, и думать так, как думал бы он.

Когда у вас будет минутка, я бы хотела с вами побеседовать.

Эдвард хмурится.

Наверное, мне стоит позвонить своему адвокату.

Я не собираюсь обсуждать с вами события минувших нескольких дней, — обещаю я. — Это меня не касается, если вы беспокоитесь об этом. Меня заботит лишь дальнейшая судьба вашего отца.

Он смотрит на больничную койку.

Все, что могло случиться, уже случилось, — негромко отвечает он.

За кроватью Люка Уоррена что-то пищит, в палату входит медсестра. Она убирает полный пакет с мочой, который привязан сбоку кровати. Эдвард отводит взгляд.

Знаете, мы могли бы выпить по чашечке кофе, — предлагаю я.


В больничном кафе мы устраиваемся за столиком у окна.

Представляю, как вам тяжело. Не только потому, что это произошло с вашим отцом, но и потому, что вы оказались вдали от дома.

Эдвард обхватывает чашку руками.

Если честно, — признается он, — не так я представлял свое возвращение домой.

Когда вы уехали?

Мне было восемнадцать, — отвечает Эдвард.

Значит, как только вы смогли покинуть гнездо, тут же вылетели.

Нет. Я хочу сказать, что такого от меня никто не ожидал. Я был отличником, подал документы в полдесятка колледжей... и однажды утром проснулся и ушел из дома.

Похоже на радикальное решение, — замечаю я.

Я больше не мог так жить. — Он медлит. — Мой отец и я... мы разошлись во взглядах.

Значит, вы уехали потому, что не поладили с отцом.

Эдвард грустно смеется.

Можно и так сказать.

Наверное, крупная произошла ссора, если вы настолько разозлились, что покинули отчий дом.

Я разозлился намного раньше, — отвечает Эдвард. — Он разрушил мое детство. Он ушел на два года и жил в стае диких волков. Он постоянно повторял, что если бы мог, то никогда бы не стал возвращаться к людям. — Эдвард поднимает на меня глаза. — Можете мне поверить, когда ты подросток и слышишь, как твой отец говорит подобное перед камерами, в душе не становится тепло и радостно.

И где вы жили все это время?

В Таиланде. Я преподаю там английский. — Эдвард качает головой. — Преподавал английский.

Следовательно, вы вернулись домой навсегда?

Если честно, я не знаю, где в итоге окажусь, — признается он. — Но я и раньше пробивался в жизни. Пробьюсь и в этот раз.

Наверное, вам бы хотелось вернуться к своей прежней жизни, — предполагаю я.

Он прищуривается.

Не настолько, чтобы убить отца, если вы об этом...

Такого вы обо мне мнения?

Послушайте, то, что я не хотел сюда возвращаться, — чистая правда. Но когда мама позвонила и сообщила об аварии, я сел в первый же самолет. Выслушал все, что сказал нейрохирург. Я просто пытаюсь поступить так, как хотел бы мой отец.

При всем уважении... но вы не были дома шесть лет. Почему вы думаете, что вправе судить об этом?

Эдвард открыто смотрит мне в глаза.

Когда мне было пятнадцать лет, прежде чем уйти к волкам в лес, отец подписал письмо, в котором наделял меня правом принимать все решения, касающиеся его здоровья, в случае, ее ли он сам будет не в состоянии сделать это.

Это новость для меня. Я удивленно вскидываю бровь.

И у вас есть это письмо?

Сейчас оно у моего адвоката, — отвечает Эдвард.

Это большая ответственность для пятнадцатилетнего под ростка, — подчеркиваю я.

Только что я узнала не только о том, что Люк Уоррен не хотел искусственно поддерживать свою жизнь. Но и о его таланте воспитателя. Или об отсутствии такого таланта.

Знаю. Сначала я не соглашался ничего подписывать, но мама даже думать не хотела о том, что отец уходит на два года. Она была сама не своя, а Кара была совсем еще ребенком. Были времена после его ухода, когда я лежал в постели и надеялся, что он умрет в лесу со своими волками и мне не придется принимать подобное решение.

Но сейчас вы готовы его принять?

Он мой отец, — просто отвечает Эдвард. — Никто не готов принимать подобные решения. Но мне это не в новинку. Я хочу сказать, что отец всегда требовал этого от семьи: дать ему свободу идти туда, куда мы не хотели его отпускать.

Вам известно, что ваша сестра считает иначе.

Он крутит в руках пакетик сахара.

Я бы и сам хотел верить в то, что однажды мой отец откроет глаза, придет в себя и пойдет на поправку... Но у меня не настолько хорошее воображение. — Он опускает глаза. — Когда я только приехал, если в палату входили люди, чтобы обсудить со мной состояние здоровья отца, то я всегда понижал голос. Как будто мы могли его разбудить, потому что он всего лишь спит. И знаете что? Я мог бы орать изо всех сил, а он бы даже не шелохнулся. А сейчас... спустя одиннадцать дней... знаете, я не понижаю голос. — Пакетик сахара выскальзывает у него из рук и падает на пол. Эдвард наклоняется его поднять и замечает в недрах сумки книгу своего отца. — Готовились дома? — спрашивает он.

Я достаю из сумки «Одинокого волка».

Только сегодня утром начала читать. Ваш отец очень интересный человек.

Эдвард с благоговением касается золотистых букв на обложке.

Можно? — Он берет книгу и перелистывает страницы. — Я уже уехал, когда она вышла, — объясняет он. — Но однажды я зашел в книжный магазинчик, где торгуют англоязычными книгами, и увидел ее. Сел там же в проходе и прочел ее от корки до корки. Не отрываясь. За шесть часов.

Он листает подборку черно-белых фотографий внутри книги: Люк Уоррен со своими волками, когда они были еще волчатами, когда выросли. Кормит, играет, отдыхает.

Видите?

Эдвард указывает на снимок, на котором Люк в одном из вольеров, а на холме сидит и наблюдает за ним маленький ребенок. Он снят сзади, на голове капюшон толстовки. И подпись: «Кара Уоррен наблюдает, как ее отец учит Кладена и Сиквлу охотиться».

Это не Кара, — говорит Эдвард. — Это я. Моя кофта, мои костлявые коленки, даже моя книга на траве. Мэдлен Лангл «Складка времени» — если поищете в сети, то увидите ту же самую обложку. — Он проводит пальцем по заглавию. — Много лет назад, когда я это увидел, то подумал: неужели в издательстве перепутали надписи, или уже тогда, сразу после моего отъезда, отец вычеркнул меня из своей жизни? — Он сверлит меня неожиданно колючим, напряженным взглядом. — Другими словами, не верьте всему, что написано.


Внутри дома все выглядит так, будто перевернули стеклянный шарик со снегом. На полу, на диване, в волосах открывшей двери женщины белеют крошечные перышки.

Ой, — вскрикивает она, — неужели уже два часа?

Я звонила Джорджи Нг из больницы, чтобы узнать, когда удобно побеседовать с Карой. Но, глядя на двух крошечных орущих дьяволят-близнецов, которые гоняют по перьям в одних носках, я задумываюсь над тем, существует ли в этой семье удобное время хотя бы для чего-нибудь.

Только я переступаю порог, как перья прилипают к моей серой юбке, как металлические опилки к магниту. Сколько же придется их отчищать? Джорджи держит в руках пылесос.

Прошу прощения за... за это. Дети есть дети, верно?

Не знаю, у меня нет детей, — отвечаю я.

И правильно, — бормочет Джорджи, выхватывая разорванную подушку у одного из малышей. — Неужели я невнятно сказала, что хватит? — вопрошает она. Потом с извиняющейся улыбкой поворачивается ко мне. — Вам лучше подняться наверх, чтобы побеседовать с Карой. Она в своей комнате, первая дверь справа от лестницы. Она знает, что вы должны прийти. — Она исчезает за углом, продолжая сжимать пылесос и бросаясь в погоню по горячим следам. — Джексон! Не смей запихивать сестру в машинку!

Осторожно обходя пух, я поднимаюсь по лестнице. Странно видеть в Джорджи Нг женщину, о которой упоминается в книге: бывшую журналистку, которая влюбилась в Люка Уоррена после репортажа за его страсть к волкам и которая слишком поздно поняла, что эта страсть не оставила места для нее. Я подумала, что сейчас она счастливее: у нее внимательный муж, другая семья. Кара не первая, кто разрывался между родителями после развода, но разница в образах жизни — чудовищная.

Я тихонько стучу в дверь.

Войдите, — приглашает Кара.

Признаюсь, мне хочется посмотреть на девочку, у которой хватило духу заставить окружного прокурора выслушать ее. Кара выглядит юным, стройным, немного нервным существом. Ее правая рука прибинтована к туловищу, как сломанное крыло.

У нее темные вьющиеся волосы до плеч и милые черты — она напоминает птенца, которого вытолкнули из гнезда.

Здравствуй, — приветствую я. — Меня зовут Хелен, я временный опекун твоего отца. — По ее лицу пробегает тень, но слишком быстро, я не успеваю понять, что это означает. — Твоя мама сказала, если мы побеседуем здесь, это будет менее...

Противно? — подсказывает она.

Она предлагает мне сесть за стол, а сама садится на кровать. Комната выкрашена в практичный синий цвет, на кровати стеганое одеяло со свадебными кольцами, одинокий белый комод. Это больше похоже на комнату для гостей, которые здесь тоже не частые.

Знаю, как это для тебя тяжело, — начинаю я, доставая записную книжку. — Мне жаль, что приходится задавать тебе эти вопросы, но нам нужно поговорить о твоем отце.

Понимаю, — отвечает она.

До аварии вы жили вместе, верно?

Она кивает.

Последние четыре года. Сначала я жила с мамой, но когда у нее родились близнецы, временами было тяжело чувствовать себя пятым колесом. Я хочу сказать, что люблю маму, люблю Джо, мне нравится, что у меня есть младшие брат и сестра, но... — Она замолкает. — Папа говорит, для волков начало и конец каждого дня — чудо. А тут каждый день начинается с чашки кофе, газеты, ванной и заканчивается сказкой на ночь. И дело не в том, что мне не нравится жить здесь или я не благодарна им. Дело... в другом.

Значит, ты зависима от адреналина, как и твой отец?

Не совсем, — возражает Кара. — Иногда мы с папой брали фильм на прокат и ели на обед попкорн, и нам было так же хорошо, как и тогда, когда я ходила с ним на работу. — Она теребит край одеяла. — Это как телескоп. Мой папа, что бы он ни делал, сосредоточивает все внимание исключительно на том, чем занят в настоящую минуту. Моя же мама видит все под широким углом.

Наверное, было тяжело, когда он сосредоточивал внимание на волках, а не на тебе.

Она секунду молчит.

Вы когда-нибудь плавали летом, когда солнце прячется за тучей? — спрашивает она. — Вам знакомо ощущение, когда вы вдруг понимаете, что замерзаете в воде, и думаете, не лучше ли выйти на берег и обсохнуть? Но вот неожиданно выглядывает солнце, и вам снова тепло. И когда вы рассказываете, как весе ло поплавали, вам даже в голову не приходит вспоминать эти тучи. — Кара пожимает плечами. — Вот так и с папой.

Как ты можешь описать ваши отношения?

Он знает меня лучше других, — тут же отвечает она.

Когда ты видела его в последний раз?

Вчера утром, — отвечает Кара. — И мама обещала, что отвезет меня в больницу сразу после вашего ухода. — Она поднимает на меня глаза. — Не обижайтесь.

Даже не думаю. — Я постукиваю ручкой по блокноту. — Мы могли бы поговорить об аварии?

Она замыкается и здоровой рукой прижимает перебинтованную крепче к себе.

Что вы хотите знать?

Возник вопрос о том, пила ты в тот вечер или нет.

Выпила бутылочку пива до того, как ушла...

Откуда ушла? — уточняю я.

С этой глупой вечеринки. Я пошла с подругой, но встревожилась, когда увидела, как все напились, поэтому позвонила папе. Он приехал в Бетлехем и забрал меня. — Она смотрит на меня честными глазами. — Не я сидела за рулем, как подозревает полиция. Он никогда бы не посадил меня за руль.

Папа злился на тебя?

Он был разочарован, — негромко признается она. — А это намного хуже.

Ты помнишь момент аварии?

Она отрицательно качает головой.

Врачи со «скорой» сказали, что ты вытащила отца из машины, прежде чем та загорелась, — говорю я. — Невероятно смелый поступок.

Кара просовывает здоровую руку под ногу. Ее пальцы дрожат.

Мы могли бы... могли бы больше не вспоминать аварию?

Я тут же возвращаюсь к более безопасной теме.

Что в папе ты любишь больше всего?

То, что он никогда не сдается, — отвечает она. — Когда окружающие говорили, что он сошел с ума, если хочет отправиться жить со стаей диких волков, он отвечал, что у него получится, а когда он вернется, то будет знать о волках больше любого другого на этой планете. И он оказался прав. Когда к нему привозили раненого или изможденного волка, — а один раз даже принесли волка, которого какая-то идиотка из Нью-Йорка держала в квартире, как домашнего любимца, — он никогда не говорил, что этот волк не жилец. Даже когда они умирали, он все равно пытался их спасти.

Вы с отцом когда-нибудь обсуждали, как бы он поступил, если бы оказался в подобной ситуации?

Кара качает головой.

Он был слишком занят жизнью, чтобы говорить о смерти.

Как ты считаешь, что сейчас должно произойти?

Ясно же, что я хочу, чтобы он поправился! Знаю, будет тяжело, но я уже почти закончила школу и могла бы поступить в местный колледж, а не уезжать за пределы штата, чтобы помочь ему во время реабилитационного периода...

Кара, — перебиваю ее я, — твой брат считает по-другому. Как ты думаешь, почему?

Он полагает, что избавит отца от страданий. Жизнь с черепно-мозговой травмой — не настоящая жизнь. Но дело в том, что так думает только Эдвард. Отец никогда бы не расценивал шанс жить как страдание — насколько бы мизерным этот шанс ни казался, — напряженно говорит она. — Эдварда не было шесть лет. Мой отец, столкнись они на улице, даже не узнал бы его. Поэтому мне очень сложно поверить, будто Эдвард знает, что лучше для моего отца.

Она, как и католики, категорична в своих убеждениях. Интересно, каково это — оказаться объектом этой безоговорочной любви?

Ты разговаривала с врачами отца, верно? — спрашиваю я.

Кара пожимает плечами.

Они ни в чем не разбираются.

Как сказать... Они разбираются в медицине, — возра жаю я. — И имеют опыт лечения людей с такими черепно-мозговыми травмами, как у твоего отца.

Она смотрит на меня долгим пристальным взглядом, потом встает с кровати и подходит ближе. На одну неловкую секунду мне кажется, что Кара собирается меня обнять, но она протягивает руку поверх моего плеча и нажимает клавишу на ноутбуке.

Вы когда-нибудь слышали о парне по имени Зак Данлэп? — спрашивает она.

Нет.

Я поворачиваюсь в кресле, чтобы видеть экран. Там сюжет из программы «Сегодня» о молодом мужчине в ковбойской шляпе.

В две тысячи седьмом году он попал на вездеходе в аварию, — объясняет Кара. — Врачи признали у него смерть мозга. Родители решили пожертвовать его органы, потому что он заявлял, о чем имелась соответствующая отметка в правах, что хочет быть донором. Но когда пришли отключать его от аппарата, медсестру, одну из его двоюродных сестер, толкнули и она провела лезвием ножа по его ступне. И нога дернулась. Поскольку другая медсестра утверждала, что это всего лишь рефлекс, кузина загнала ноготь под ноготь Зака, и тот отдернул руку. Через пять дней он открыл глаза, а еще через четыре месяца после аварии вышел из больницы.

Я смотрю ролик о Заке на больничной койке, о его родителях, рассказывающих о чуде. О том, как возвратившегося Зака приветствовали в родном городе, словно героя. Слушаю, как Зак рассказывает о том, что он помнит, а что забыл. Включая воспоминание о том, что он слышал, как врачи признали его мертвым, а он не мог подняться и сказать, что это не так.

Врачи признали у Зака Данлэпа смерть мозга, — повторяет Кара. — Это еще хуже, чем у папы. Однако сейчас Зак может ходить, разговаривать и делать все то, что делал раньше. Поэтому не говорите, что мой отец не поправится, потому что это неправда!

Это видео заканчивается и начинается следующее из папки Кары «Избранное» в очереди просмотров в Интернете. Словно завороженные мы смотрим, как Люк Уоррен вытирает полотенцем крошечный пищащий комочек — волчонка. Он засовывает его за пазуху, согревая теплом собственного тела.

Это одна из дочек Пгуасек, — негромко говорит Кара. — Но Пгуасек заболела и умерла, поэтому папе пришлось растить двух волчат из ее приплода. Папа выкармливал их из пипетки. Когда они подросли, он научил их жить в стае. Эту он назвал Саба — «завтра», чтобы для нее всегда наступал завтрашний день. К одному он не мог привыкнуть в дикой природе — что может умереть детеныш. Он хотел научить самку, как в следующий раз уберечь помет. Папа говорил, что обязан был вмешаться, потому что нельзя разбрасываться чужими жизнями.

На небольшом прямоугольном экране волосы ниспадают на лицо Люка Уоррена, закрывая остроносую мордочку морщини-стого волчонка. «Ну же, малышка, — бормочет он. — Не оставляй меня».

ЛЮК

Кто учит следующие поколения, что им нужно делать?

В семье — это родители. В волчьей стае — нянька. Это место — «лакомый кусочек», и когда альфа-самка беременеет, несколько волков из стаи станут предлагать себя на эту роль (совсем кик участницы конкурса красоты), пытаясь убедить будущую мать выбрать именно его. Волк получает место няньки благодаря накопленному опыту — обычно няньками становятся альфа- или бета-особи, которые больше не могут выполнять свои обязанности, оберегая семью, но вполне в состоянии позаботиться о волчатах. В этом культура волков очень похожа на культуру индейцев, у которых уважают старость, — что совершенно несвойственно большинству американцев, которые запихивают своих родителей в дома престарелых и дважды в год приезжают их навестить.

В дикой природе я не претендовал на роль няньки — я бы опростоволосился, потому что мне едва удавалось обеспечить собственную безопасность, а моя кривая обучения была слишком изогнутой. Но я наблюдал за волчицей, которая стала нянькой, и запоминал увиденное. Что тоже оказалось полезным, потому что я сам стал нянькой по воле случая. Несколько лет спустя, когда я уже вернулся в Редмонд и Меставе отказалась от своих волчат, мы с Карой спасли троих из четырех — и кто-то должен был научить их жить стаей. Это значило научить их быть лидерами — к тому времени, когда мне это удалось, ниже меня рангом оставался только Кина, которому суждено было стать сторожем.

Волчат учат на примерах — лишая тепла, которого они так страстно желают. Когда волчата вели себя хорошо, я принимал участие в их играх. Когда они не слушались, я кусал их, наваливался, обнажал зубы у их горла, чтобы они поняли, что могут мне доверять. Я начал устанавливать иерархию с помощью еды, потому что волка делает волком то, что он ест. И так по кругу: то, чем волки питаются, определяет их статус в стае; их статус в стае определяет то, что они едят. Поэтому, как только мы с Карой перевели волчат с «Эсбилака» на кролика, я давал им три разных части животного. Кина, занимающий низшую ступень в стае, получал содержимое желудка. Нодах, крепкий бета, получал «двигательное мясо» — крестец и мышцы на ногах. Кита получала самые лучшие органы. Когда мы перешли на целую тушу, я направлял волчат к соответствующим частям — так, как поступали мои братья-волки со мной в Канаде.

Забияка Нодах иногда отталкивал Киту с дороги, чтобы добраться до вкуснятины — сердца и почек. Когда происходило подобное, я срывался с места и устраивал шуточную драку с Нодахом, а потом возвращался назад. Уровень адреналина у меня зашкаливал. После такого урока Нодах пятился и делал то, что я ему велел.

Я научил волчат их языку: скулить на высоких нотах — значит выказывать одобрение, на низких—успокаивать. Рычание — это предупреждение, а фыркание означает опасность.

Но сложнее всего было научить их расставлять приоритеты. Если стая в опасности, они должны при любых условиях защищать альфа. Любого другого члена стаи можно заменить, но если потеряется альфа-особь, стая, вероятнее всего, распадется. Поэтому после того, как были вырыты сообщающиеся норы — глубокие норы, где они могли бы спрятаться от опасности в образе медведя, человека или любой другой угрозы, — я стал играть в салки, кусал их за ноги и заднюю часть туловища, как будто их преследует хищник. Я гнал их к сообщающимся норам, чтобы они поняли: единственный способ укрыться от меня — спрятаться в норе. Но я должен был быть уверен, что первой они всегда пускают Киту. В сравнении с этой будущей альфа-самкой Нодах и Кина были второстепенными.

И каждый раз меня это убивало. Потому что, как бы я ни хотел стать волком, я всегда оставался всего лишь человеком. А разве родитель может выбрать одного ребенка, пожертвовав другим?

КАРА

Циркония Нотч живет на ферме, рационально использующей природные ресурсы, на самой границе штата Нью-Гэмпшир — можно сказать, почти в Канаде. У нее по двору свободно разгуливают козы и ламы, чему, когда мы подъезжаем к дому, невероятно радуется мама, ведь это означает, что можно занять близнецов животными, пока я буду беседовать со своим новым адвокатом.

Женщина сказала по телефону, что сейчас она почти не занимается юриспруденцией, потому что нашла себе новую профессию: сейчас она медиум почивших в бозе животных. Она поняла, что обладает этим даром, всего пять лет назад, когда среди ночи во сне к ней явился дух умершего лабрадора ее соседей и стал лаять. Разумеется, горел соседский дом. Если бы Циркония не забила тревогу, произошло бы непоправимое.

Я вхожу в дом и чувствую запах ладана. На окне с двадцатью пятью ромбиками — оконными стеклами — стоят баночки из-под желе, наполненные жидкостью, похожей на воду с растворенным в ней пищевым красителем. В результате получается нечто среднее между радугой и аптекарским шкафом из «Ромео и Джульетты», каким он рисовался мне, когда я в десятом классе читала это произведение. В дверном проеме висит занавеска из стекляруса, но я остановилась под таким углом, что вижу Цирконию, сидящую с клиенткой за столом, задрапированным пурпурными кружевами и усыпанным вереском. У Цирконии длинные седые волосы и татуировка душистого горошка, который обвивает ее шею и исчезает за воротом. На ней меховая жилетка — похоже, из шерсти одной из прогуливающихся по двору лам. В руках у женщины — веревочная игрушка для животных.

Нибблз хочет, чтобы вы знали: она не хотела испачкать персидский ковер, — говорит Циркония. Ее глаза закрыты, тело едва заметно раскачивается. — Сейчас она рядом с вашей бабушкой Джейн...

Джун? — уточняет клиентка.

Да. Иногда трудно понять диалект, на котором лают...

Вы можете рассказать ей, как нам ее не хватает? Каждый день.

Циркония поджимает губы.

Она вам не верит. Подождите, мне идет имя. — Циркония открывает глаза. — Она говорит о суке по имени Хуанита.

Хуанита — это наш щенок чихуахуа, — вздыхает клиентка. — Наверное, формально говоря, она сука, но никогда не заменит Нибблз. Ни одна другая собака ее не заменит.

Циркония прижимает руку к виску и скашивает глаза.

Нибблз ушла, — говорит она и кладет игрушку на стол.

Сидящая напротив женщина приходит в возбуждение:

Но вы должны ей сказать! Передайте, что мы ее любим!

Можете мне поверить, — Циркония прикасается к руке клиентки, — она знает. — Медиум резко встает и через занавеску замечает в прихожей меня. — Триста долларов, — объявляет она. — Беру и чеками.

Когда Циркония провожает клиентку в прихожую и помогает ей надеть пальто, я замечаю у нее под черной юбкой ярко-розовые колготки.

Ты, наверное, Кара, — говорит она. — Входи. — Она обнимает клиентку на прощание. — Если Нибблз вернется во время других сеансов, я вам позвоню.

Стеклярус поет, когда я прохожу сквозь занавеску.

Ну, — спрашивает Циркония, — как нашла дорогу?

Я сажусь.

Мама привезла. Она на улице с моими сводными братом и сестрой.

А она не хочет зайти? Я могла бы угостить ее чаем. Погадать на заварке.

Уверена, ей на улице удобнее, — отвечаю я.

Циркония исчезает за еще одной занавеской из стекляруса и возвращается с двумя дымящимися чашками. Их содержимое напоминает воду с листочками табака на дне.

Спасибо, что согласились представлять меня в суде, мисс Нотч.

Циркония. Или лучше Ци. — Она пожимает плечами. — Я родилась в шатре во Франконии-Нотч. Родители подумывали назвать меня Бриллиантом, из-за его крепости и красоты, но побоялись, что это будет звучать как имя хозяйки борделя на Диком Западе, поэтому выбрали ничуть не уступающее.

Кот, которого я приняла за статуэтку на каминной полке, неожиданно мяукает, прыгает на середину стола и запутывается когтями в кружевах. Циркония рассеянно освобождает его, продолжая говорить:

Вижу, ты удивилась, почему Дэнни Бойл порекомендовал меня, учитывая, что я берусь только за выигрышные дела. Признаюсь тебе: я никогда не думала, что стану адвокатом. Я хотела бороться с системой. Но потом поняла, что достигну большего, если буду бороться с системой изнутри. Ты слышишь меня?

Ее манера говорить напоминала манеру человека, выкурившего немало «травки» в далекие шестидесятые.

Отчетливо, — отвечаю я, но продолжаю задаваться вопросом: о чем, черт побери, думал Дэнни Бойл?

Оказывается, у меня дар обвинителя. Хочется думать, это потому, что мои чакры очищены, и скажу прямо: в конторе окружного прокурора нет ни одного человека, который мог бы похвалиться тем же самым. У меня обвинительных приговоров больше, чем у самого Дэнни Бойла.

Почему вы тогда не прокурор?

Она гладит кота и спускает его на пол. Он убегает за хрустальную занавеску.

Потому что однажды я проснулась и засомневалась в профессии, в которой по определению невозможно добиться успеха. Я хочу сказать: как долго мне пришлось бы заниматься юридической практикой, чтобы достигнуть вершины?

Я смеюсь и делаю глоток чая. К моему удивлению, вкус отменный.

Многие люди скажут вам, что медиум для животных — это шарлатан. Может, я бы и сама так сказала до своего первого контакта с потусторонним миром. — Она пожимает плечами. — Кто я такая, чтобы подвергать сомнению дар, который закрывает прения во многих скорбящих семьях? Буду с тобой честна: это божий дар и это проклятие.

Признаю, я скептически отнеслась к Цирконии, когда она сказала, чем сейчас зарабатывает на жизнь. И, конечно же, возможно, каждая умершая собака хочет извиниться перед хозяином за то, что описала прекрасный ковер в доме... но, с другой стороны, откуда бы она узнала, что новую собаку в этой семье зовут Хуанитой? Не хочу сказать, что я поверила, но признаю, что призадумалась.

Теперь, Кара, — говорит Циркония, — я твой адвокат. Ты ведь знаешь, что именно так называют юристов, а я люблю точность формулировок. Мне хотелось бы знать, на какой результат ты рассчитываешь. А потом я как твой адвокат решу, как тебе это получить.

Она подается вперед, и ее волосы снежной лавиной рассыпаются по спине.

Я просто хочу, чтобы папа поправился, — отвечаю я.

Именно так я сказала вчера опекунше, но сегодня у меня в горле стоит ком. Думаю, потому, что я чувствую: я была единственным воином, но вдруг рядом со мной вступил в схватку кто-то другой.

Циркония кивает, заметно тронутая моей откровенностью.

Ты знаешь, что мы сделаем? Мы прямо сейчас зажжем особую свечу за твоего отца, как будто он здесь, с нами.

Она роется в шкафу, достает ароматическую свечу, ставит ее между нами на стол и зажигает. Комнату неожиданно наполняет запах соснового леса. Я удивлена — именно так пахнет отец, когда входит с улицы.

Теперь, когда мы видим перед собой цель, нужно начинать устранять препятствия, — говорит Циркония. — И самая большая проблема в том, что тебе только семнадцать лет.

Мама обещает все подписать, — отвечаю я.

К сожалению, в штате Нью-Гэмпшир ты все равно считаешься несовершеннолетней, а несовершеннолетним нельзя принимать медицинские решения за недееспособных.

Это всего лишь цифры. Во-первых, через три месяца мне исполняется восемнадцать. Кроме того, я уже много лет забочусь о себе и об отце.

К сожалению, закон думает по-другому. Что я могу сказать в суде, что поможет судьям решить, что сказанное перевешивает юридические формальности?

Я жила с папой четыре года, — начинаю я. — Мы все решения принимали вместе. Я вожу машину. Сижу с детьми, чтобы заработать на жизнь. Хожу в магазин за продуктами. Я записана в банковском счете отца. Я оплачиваю счета, улаживаю финансовые вопросы, возникающие вокруг его телесериала, и отвечаю на письма его поклонников. Единственное, что мне запрещено, — это голосовать.

Она смотрит на меня.

А как насчет спиртного?

Я пас. Хочу сказать, я не пью. Но в ту ночь, когда произошла авария, выпила.

Циркония складывает руки перед собой.

Сколько?

Бутылку пива.

Одну?

Я смотрю на заусеницу на своем большом пальце.

Три.

Циркония удивленно приподнимает брови.

Значит, ты изначально всех обманула. — Она взмахивает руками. — Это круг правды. Что бы ты ни сказала с этой минуты, оно должно точно соответствовать действительности.

Ладно, — отвечаю я, втягивая голову в плечи.

Это два камня преткновения, которые адвокат твоего брата использует против тебя, — говорит Циркония.

Существует много камней, которые делают его недостойным опекуном, — возражаю я. — Начиная с обвинения в убийстве.

Которое было отозвано, — отвечает Циркония, — поэтому, считай, его не было.

Мы беседуем еще три часа, разговариваем об отце, о его образе жизни, о людях, которые выздоровели, когда им выпал второй шанс. Их фамилии я нашла в Интернете. Циркония делает записи на одноразовой бумажной салфетке, потом на обратной стороне старого билета Юго-Западных авиалиний, который нашла в кармане юбки. Она остановилась только один раз — чтобы сделать бананово-соевый коктейль для близнецов, которые смотрели фильм в мамином грузовичке.

Наконец она откладывает ручку.

Вот тебе домашнее задание, — говорит она. — Я хочу, что-бы ты пошла в больницу к отцу и приложила голову к его груди. А потом рассказала мне, какие мысли тебя посетили.

Я обещаю, что обязательно схожу, несмотря на то что для меня это слишком внове. Мы обсуждаем технические вопросы: куда мне идти в четверг в суде, где мы встречаемся с Цирконией. И только когда она «прогоняет» меня по вопросам, которые будет задавать мне как свидетелю, мне неожиданно приходит в голову: все по-настоящему; я стою напротив брата в суде в надежде, что выиграю дело и меня назначат опекуном отца.

Циркония пристально смотрит на меня.

Ты только что поняла, что это все серьезно, — выдвигает она предположение.

Да. — У меня колотится сердце. — Я могу вас кое о чем спросить?

Я боюсь вслух задавать этот вопрос, но должна, потому что никому другому я не могу его задать. А она мой адвокат и будет мне помогать. Одному Богу известно, как мне нужна помощь. Поэтому я едва слышно произношу слова, которые уже давно кружат вокруг моего сердца и сжимают его, когда я меньше всего этого ожидаю:

Вы думаете, я поступаю правильно?

Правильно... — повторяет Циркония, перекатывая это слово во рту, как твердую конфету. — Однажды я беседовала с умершим мастиффом. Ветеринар сказал, что это чудо, что он прожил так долго, — учитывая анализы, он должен был умереть тремя годами раньше. Хозяйкой мастиффа была одинокая сухонькая старушка. Когда он начал общаться со мной, уже находясь в потустороннем мире, то признался, что очень устал Было очень тяжело продолжать жить ради старушки. Но он не мог умереть, потому что знал, что оставит ее совершенно одну. — Циркония смотрит на меня. — Мне кажется, ты задаешь не тот вопрос. Речь не о том, хотел бы твой отец умереть. Вопрос в том, хотел бы он покинуть этот мир, не зная, что есть человек, который сможет о тебе позаботиться.

Пока она не протянула мне чистую салфетку, я даже не понимаю, что плачу.

Когда я захожу в палату к отцу, там сидит Эдвард.

Секунду мы не сводим друг с друга глаз. В глубине души я понимала, что сейчас он не в тюрьме, что, конечно же, он вернется сюда; но другая часть меня удивлялась тому, как брату хватило наглости войти в реанимацию после того, что он устроил.

Глаза Эдварда потемнели, и на мгновение мне показалось, что сейчас он бросится на меня и задушит за то, что я вовлекла его во все эти неприятности, но между нами встает мама.

Эдвард, — говорит она, — может, сходим пообедаем, пока твоя сестра побудет с отцом?

Эдвард натянуто кивает и проходит мимо меня, не сказав ни слова.

Мне хотелось бы сказать, что тут отец открыл глаза, скрипучим голосом произнес мое имя и все закончилось хорошо. Но это неправда. Он продолжает лежать так же неподвижно, как и вчера, когда я видела его в последний раз; пожалуй, только глаза еще больше запали, и выглядел он еще прозрачнее, как будто был уже миражом.

Может быть, я себя обманываю. Может быть, я единственная, кто, глядя на отца, ждет чуда. Но я должна ждать. Потому что в противном случае все, что он сказал мне в ту ночь, окажется правдой.

Вспоминая Цирконию, я ложусь на кровать и сворачиваюсь калачиком рядом с папой, который все еще теплый, крепкий и знакомый. В моем горле стоит комок. У меня под ухом бьется его сердце.

Как я могу не верить, что он очнется, когда я это чувствую?

Когда мой отец спас волчат, от которых отказалась Меставе, — братьев малышки Мигуен, которая умерла по дороге к ветеринару, — ему пришлось учить их жить одной семьей самому, без помощи их биологической матери. Кина — самый робкий, Кита — смышленая, Нодах — крепкий здоровяк. Но несмотря на всю храбрость Нодаха, он боялся молнии. Когда случался шторм, он приходил в возбуждение и успокаивался, только если папа брал его на руки и прижимал к груди. Когда он был месячным волчонком, это было, конечно, не тяжело. Когда он стал взрослым волком, поднимать его стало несколько труднее. Я смеялась, глядя, как это животное карабкается на моего отца, чтобы услышать его сердцебиение.

Оказалось, что это совсем не смешно, когда я сама оказалась в эпицентре грозы.

Я закрываю глаза и представляю себе отца, когда он был нянькой у этих волчат, когда я стояла у забора и наблюдала за ними. «Ты должен научить их играть? — удивлялась я. — Неужели они сами не знают, как это делать?»

Отец поднимал зад, припав передней частью туловища к земле, — из такого положения волк может подпрыгнуть на два метра в любом направлении. Когда драки и кувырки становились для волка слишком жестокими, он припадал к земле и все останавливались и копировали его стойку «Семья может завязать шутливую драку, — сказал отец, — но им нужно знать, когда пришло время остановиться».

«Я учу их равновесию», — объяснял отец.

«Учу их, как не поубивать друг друга».

ЛЮК

Знаю, что для своей волчьей семьи я был диковинкой. Иногда я просыпался от внезапной атаки сорокакилограммового волка — он хотел посмотреть на мою реакцию. Когда мы шли на охоту и меня решали взять с собой, волки бегали передо мной зигзагами, пытаясь понять, не стану ли я путаться у них под ногами, как будто хотели узнать обо всех моих недостатках раньше, чем это сделает враг. Оглядываясь назад, я понимаю, что для них это было похоже на похищение инопланетянами человека: они хотели понять, с чем могут столкнуться сейчас, когда наши миры, наши территории настолько тесно переплелись.

Однажды летним вечером, на закате, альфа-самка повела охотников куда-то на юг. Меня оставили ждать вместе с волком-переярком и его сестрой, которая сторожила периметр нашей территории. Стояла невыносимая жара; я постоянно ходил к ручью, чтобы намочить голову, а потом возвращался на опушку и дремал, просыпаясь от жужжания москитов и грудного смеха лягушек-быков. Несмотря на то что я знал, что должен держать ухо востро, как волк-переярок, жара и влажность притупили мои инстинкты и чувства.

Вздрогнув, я проснулся и обнаружил переярка рядом с собой. Волчица до сих пор не вернулась. Другими словами, ничего не изменилось. Поэтому я рывком поднялся, намереваясь в очередной раз пойти освежиться. Однако, как только я направился к воде, переярок сбил меня с ног с такой силой, что перехватило дыхание. Глаза его сверкали, он рычал и клацал зубами у моего лица, готовый к нападению. Я, будучи ошарашен его поведением, тут же перевернулся на спину, испрашивая доверия. Впервые с того дня, как меня приняли в стаю, я по-настоящему понял, что моя жизнь в опасности и, что хуже всего, зависит от одного из моих братьев-волков.

Он продолжал рычать, прижимая уши к голове, и в конце концов отогнал меня к огромным деревьям, поваленным во время грозы. Я лежал там, вжавшись лицом в землю, вдыхая почву и веточки, потея и дрожа всем телом. Каждый раз, когда я пытался сдвинуться с места, волк наклонялся и клацал мощными челюстями в сантиметре от моего лица.

Можете себе представить, какие мысли пронеслись в моей голове за это время?! Что биологи были правы и мне никогда не влиться в волчью стаю; что волки — дикие животные и они никогда не будут воспринимать меня как себе подобного; что этот волк-переярок только и ждал, когда остальная стая уйдет, чтобы убить меня, потому что альфа-самка сказала ему, что я больше не нужен. Я думал обо всех утерянных теперь знаниях, которые вобрал в себя об этих удивительных созданиях. Думал о том, что больше никому не удастся узнать то, что узнал я. Размышлял о том, найдут ли мое тело, учитывая то, что я даже не знал, насколько далеко ушел от цивилизации. И впервые за долгое время я вспомнил о Джорджи и своих детях. Я задавался вопросом: будут ли они ненавидеть меня, когда вырастут, за то, что я их бросил? Вспоминали ли они обо мне все это время?

Когда опустилась ночь, звуки леса изменились. Симфония кузнечиков сменилась скрипичным уханьем филина, поднялся ветер, и земля под моей щекой остыла. Через четыре часа после моего насильственного заключения волк-переярок неожиданно сел, освобождая место, чтобы я мог выбраться из-под завала деревьев, и посмотрел на меня умиротворенными желтыми глазами.

Я подумал, что это уловка.

Что как только я выйду из укрытия, он вцепится мне в горло.

Когда я так и не появился, он заглянул в мое укрытие. Я инстинктивно попятился, но вместо того, чтобы рыкнуть на меня, переярок принялся вылизывать мне рот и щеки — так он обычно приветствовал волков стаи, когда те возвращались с охоты.

С опаской я выполз на открытую местность, намеренно припадая к земле и демонстрируя свою покорность. Волк повернулся и потрусил к ручью, потом остановился и оглянулся на меня через плечо. Это было приглашение следовать за ним, и я не стал им пренебрегать, но продолжал держать дистанцию.

Когда мы подошли к ручью, волк поднял лапу и пометил примятую траву, где я ранее становился на колени. Я опустил глаза и увидел кучку экскрементов, не похожих на экскременты ранее виденных мною животных. Рядом в мягкой грязи был четкий отпечаток лапы пумы.

Пумы, или кугуары, редко встречаются в восточной части Канады, но этих животных видели в Нью-Гэмпшире, Мэне и Нью-Брансвике. Пумы охотятся в одиночку, и летом подросшие особи уходят от матерей в поисках своей территории. Они прямые конкуренты волков, потому что охотятся на одних и тех же животных. Одинокая пума намного сильнее волка, но стая может убить кугуара.

О кугуарах я знал только одно — они убивают из засады: прыгают жертве на спину и мгновенно перекусывают шею.

Рядом со мной не было стаи, превосходящей противника численностью. Я стоял у ручья один — лакомый кусочек для сидящей неподалеку пумы, готовой прыгнуть на меня и нанести смертельный удар.

Переярок не хотел меня убивать. Он пытался спасти мне жизнь.

Волки не умеют любить. Это как обязательство. Если ты выполняешь свою работу, пожизненный долг — ты часть семьи. Тебе необходимы остальные члены стаи, чтобы дополнять тебя. Переярок защищал меня не из-за эмоциональной связи между нами, а потому что я ценный член стаи — импровизированный омега-волк, который помогает стае в охоте из засады или в борьбе с конкурирующими стаями. А еще я был особью, от которой они могут больше узнать о людях, с которыми им приходится все чаще делить территорию.

Но та часть меня, которая все еще остается человеком, хочет верить, что он защищал меня, потому что любит так же сильно, как я люблю его.

На следующий день после того, как меня чуть не убила пума, я понял, что настало время покинуть стаю. Я положил в карман комбинезона немного мяса, оставшегося от вчерашней охоты, и пошел на восток. Волки отпустили меня; наверное, решили, что я пошел к ручью или обходить территорию, —у них не было причин думать, что я не вернусь.

Последними из своей новой семьи я видел волка-переярка и его сестру, которые мерялись силами под неусыпным наблюдением бета-здоровяка. Интересно, услышу ли я ночью, как стая зовет меня?

Люди думают, что в тот день я ушел из стаи потому, что суровые условия в конечном счете стали невыносимыми — погода, холод, голод, постоянная угроза нападения хищников. Но на самом деле причина моего возвращения намного прозаичнее.

Я знаю, что если бы в тот момент не ушел, то остался бы там навсегда.

ДЖО

В зале суда образуются естественные союзы. Когда я вхожу в зал суда по делам о наследстве, юрист больницы уже сидит за столом слева. Рядом с ней — нейрохирург.

За столом справа — Кара со своим адвокатом.

Я тут же направляю Эдварда к столу, за которым сидит больничный юрист.

Последней в зал суда входит Хелен Бед, временный опекун. Она смотрит на расстановку сил и принимает мудрое решение сесть между столами. Занять проход, который разделяет Эдварда и Кару.

Джорджи сидит на скамье за моей спиной.

Милая, — я наклоняюсь через перила и целую жену, — как ты?

Она смотрит на дочь.

Совсем неплохо, учитывая обстоятельства.

Я понимаю, о чем она. Сегодня утром, пока она кормила Кару овсянкой с соком и готовилась везти ее в больницу, а потом в суд, где она должна была встретиться со своим адвокатом, я схватил батончик гранола и поехал в дом Люка Уоррена забирать своего клиента. Мы не можем обсуждать дело, потому что находимся в разных лагерях. У меня такое чувство, что наш брак напоминает диаграмму Венна — пересекающиеся окружности, и сейчас единственное, что нас объединяет, — это неловкое молчание.

Не думайте, что я не задавался вопросом о собственных мотивах. Я представляю Эдварда, но, возможно, никогда бы не взялся за это дело, если бы Джорджи настойчиво не попросила меня помочь ее сыну. Как юрист я хочу выиграть это дело. Но не основано ли мое желание на том, что я на самом деле считаю, будто Эдвард имеет право принимать решения о дальнейшей судьбе отца... или на том, что мне известно, каким будет это решение? Если Люк Уоррен умрет, его можно будет исключить из уравнения. Он больше никогда не встанет между мной и Джорджи. Если же, в противном случае, его перевезут в дом инвалидов и Кара станет его опекуном, Джорджи будет продолжать играть в его жизни значительную роль — пока Каре не исполнится восемнадцать, и, возможно, даже после этого.

Эдвард снова надел клетчатую отцовскую куртку — мне кажется, из обычной верхней одежды она превратилась в талисман. Когда Кара видит брата в отцовской куртке, то округляет глаза и встает, но адвокат усаживает ее на место и начинает что-то яростно шептать ей на ухо.

Ты помнишь все, что я тебе говорил? — негромко спрашиваю я у Эдварда.

Он резко дергает подбородком — своеобразный кивок.

Сохранять спокойствие, — повторяет он, — что бы ни происходило.

Я не без оснований боюсь, что он покажет себя «горячей головой», человеком, способным на спонтанные поступки. Кто еще может уйти из дома после ссоры и сбежать в Таиланд? Или, будучи разочарованным поворотом событий, выдернуть штепсель из розетки? Это нам не на руку, несмотря на то что обвинения в преступлении не упоминаются в суде, поскольку были сняты. Но это маленький городок, и о поступке Эдварда знают все.

Моя задача — повернуть все так, чтобы он предстал ангелом милосердия, а не блудным рассерженным сыном.

Секретарь суда оглядывает собравшихся.

Готовы, господа? — спрашивает он. — Всем встать, председательствует преподобный Арман Лапьер.

Хотя раньше мне не доводилось выступать перед этим судьей, я много о нем слышал. Поговаривают, что он очень эмоциональный человек. Настолько чувствительный, что иногда не может принять решение. Он часто покидает зал суда в обеденный перерыв и спешит по улице к Сэкрид Харт, «Испуганному сердцу», — ближайшей католической церкви, где молится за стороны.

В черном облаке входит судья — черная мантия, черные туфли, иссиня-черные волосы.

Прежде чем мы начнем, — говорит он, — замечу, что это чрезвычайно волнующее для всех собравшихся здесь дело. Мы должны назначить постоянного опекуна для Люка Уоррена. Как я понимаю, его состояние с тех пор, как в минувшую пятницу я назначил временного опекуна, осталось неизменным. Я вижу, что в зале присутствуют представитель больницы и двое детей опекаемого в качестве ответчиков. — Он хмурится. — Это совершенно нетрадиционное слушание, но и обстоятельства исключительные. И суд надеется, что нам удастся принять решение, которое соответствовало бы желаниям самого Люка Уоррена, если бы он мог говорить. Есть какие-либо предварительные вопросы, требующие обсуждения?

Мой черед. Я встаю с места.

Ваша честь, я бы хотел обратить внимания суда на то, что один из ответчиков на сегодняшний день не достиг совершеннолетия. Каре Уоррен еще нет восемнадцати лет, а это свидетельствует о том, что по закону она не может быть наделена правом принимать решения о пожизненной заботе об отце. — Я смотрю в глаза судье, не в состоянии встретиться с испепеляющим взглядом Кары. — Я прошу суд на сегодня вычеркнуть ее из списка присутствующих и удалить из зала суда, а также отстранить ее адвоката, мисс Нотч, от слушания, поскольку ее клиентка не имеет законного права принимать подобного рода решения от лица своего отца.

О чем ты говоришь! — восклицает Кара. — Я его дочь. Я имею право присутствовать здесь...

Кара! — предупреждает ее адвокат. — Ваша честь, моя клиентка хотела сказать...

Я абсолютно уверен, что то, что хотела сказать ваша клиентка, содержит ненормативную лексику, — отвечает судья. — Господа, будьте серьезнее! Слушание только началось, а вы уже готовы вцепиться друг другу в горло. Я понимаю, что вас переполняют эмоции, но давайте успокоимся и поищем юридический прецедент.

Встает Циркония Нотч. От шеи до колен она одета как адвокат, но на ногах у нее вызывающие лимонно-зеленые колготки в красную полоску и туфли-лодочки ярко-желтого цвета. Такое впечатление, что верхняя часть туловища упала на нижнюю половину злой ведьмы с Запада.

Ваша честь, — начинает она, — моей клиентке всего семнадцать, это правда. Но она единственный человек в этом зале, который был тесно связан с Люком Уорреном в повседневной жизни. Согласно закону, опекун должен быть дееспособным. И тот факт, что до совершеннолетия Кары осталось меньше трех месяцев, вероятно, не повлияет на то, наделит ли ее суд правом принимать решение о дальнейшей судьбе отца. Вот если бы Кару Уоррен обвинили в преступлении, как ее брата, суд, разумеется, привлек бы ее к ответственности как взрослую...

Протестую! — вмешиваюсь я. — Обвинение было снято. Мисс Нотч пытается посредством этого не относящегося к делу обвинения создать предвзятое мнение о моем клиенте.

Господа, — вздыхает судья, — давайте ограничимся рассмотрением дела, заявленного на сегодня, договорились? И, мисс Нотч, вы не могли бы снять эти колокольчики с запястий? Они отвлекают внимание.

Непоколебимая Циркония снимает браслеты и продолжает:

Как только суд выслушает ее показания, вы, ваша честь, я уверена, увидите, насколько взрослой является эта молодая женщина. Развитой и рассудительной, имеющей собственное мнение и дееспособной, то есть соответствующей требованиям, которые предъявляются к опекунам.

У судьи такой вид, как будто у него язва разыгралась. Губы его дрожат, на глазах слезы.

Я не намерен на этот раз исключать Кару из процесса, — говорит он. — Мне необходимо изучить доказательства и услышать ее мнение, как и мнение ее брата, Эдварда Уоррена. Я прошу обе стороны представить вступительные речи. Дам мы пропускаем вперед, мисс Нотч.

Адвокат Кары встает и подходит к судье.

Терри Уоллис, — говорит она, — Ян Гжебски, Зак Данлэп, Дональд Герберт, Сара Скантлин... Возможно, вы раньше не слышали об этих людях, поэтому позвольте мне их представить. Терри Уоллис девятнадцать лет провел в состоянии, близком к коме. Однажды он неожиданно заговорил, пришел в сознание и понял, где находится. Ян Гжебски, польский железнодорожник, пришел в себя в две тысячи седьмом году после девятнадцатилетней комы. У Зака Данлэпа была диагностирована смерть мозга после аварии, и его должны были уже отключить от системы жизнеобеспечения, чтобы изъять донорские органы, когда он продемонстрировал признаки осознанного движения. Через пять дней он открыл глаза, а еще через два дня его отключили от аппарата искусственной вентиляции легких. Сегодня он может ходить, разговаривать, и его здоровье продолжает улучшаться. — Она подходит к Эдварду. — Дональд Герберт получил тяжелейшую черепно-мозговую травму во время тушения пожара в девяносто пятом году. Через десять лет пребывания в вегетативном состоянии он произнес свои первые слова. Сару Скантлин в восемьдесят четвертом году сбил пьяный водитель. Через шесть недель комы она погрузилась в состояние минимального сознания, а в январе две тысячи пятого года снова заговорила. — Циркония простирает руки, словно в мольбе. — У всех этих людей были травмы, после которых никто не верил, что они поправятся, — подытоживает она. — У каждого впереди жизнь, на продолжение которой их семьи уже утратили надежду. Все эти люди сегодня с нами, потому что рядом оказался человек, который поверил в выздоровление. Дал время излечиться. Дал надежду. — Она возвращается к своему столу и кладет руку на здоровое плечо Кары. — Терри Уоллис, Ян Гжебски, Зак Данлэп, Дональд Герберт, Сара Скантлин. И возможно, ваша честь, Люк Уоррен.

Циркония садится, судья смотрит на меня.

Мистер Нг?

Разные люди верят, что жизнь начинается в разное время, — говорю я, вставая. — Буддисты в Тибете говорят, что она начинается от оргазма. Католики видят начало жизни в тот момент, когда сперма встречает яйцеклетку. Те, кто использует стволовые клетки, говорят, что эмбрион не живой, пока ему не исполнится четырнадцать дней, когда у него развивается первая прожилка — утолщение, которое станет позвоночником. В деле «Роу против Уэйда»[16] говорится, что жизнь начинается на сроке двадцать четыре недели. Индейцы навахо верят, что жизнь начинается тогда, когда ребенок впервые засмеется. — Я пожимаю плечами. — Мы давно привыкли к тому, что существует множество верований о том, когда жизнь начинается. Но как быть с тем, когда она заканчивается? Неужели и с этим определением не все однозначно? В девятисотых годах Дункан Макдугал верил, что можно поместить умирающего на весы и точно отследить момент смерти, потому что больной становится на двадцать один грамм легче, — столько весит душа человека. В настоящее время, согласно толкованию Закона об определении состояния смерти, смертью называется необратимая остановка кровообращения и прекращение дыхательных функций или необратимое прекращение всех мозговых функций. Именно поэтому смерть мозга квалифицируется как смерть, именно поэтому остановка сердца квалифицируется как смерть. — Я смотрю на судью. — Мы собрались сегодня, ваша честь, потому что Люк Уоррен не оставил нам четких указаний, что он называет смертью. Но мы знаем, что он назвал бы жизнью. Жизнью мистер Уоррен назвал бы возможность бегать с волками...

«Оставив дома жену и детей», — мысленно добавляю я.

Жить для Люка Уоррена — значит стать специалистом по поведению в стае...

«И это несмотря на то, что он понятия не имел, как сохранить собственную семью».

Значит слиться с природой...

«Пока его дома ждала жена».

Это никак не значит лежать на больничной койке в бессознательном состоянии, без возможности самостоятельно дышать, без гипотетической надежды на выздоровление. Ваша честь, вы сами сказали, что мы должны принять решение в духе самого Люка Уоррена. — Я замолкаю и встречаюсь взглядом с Эдвардом. — Люк Уоррен, — говорю я, — попросил бы его отпустить.

Во время первого пятнадцатиминутного перерыва мы с Эдвардом направляемся в уборную.

Ты веришь этому? — Спрашивает он, когда мы стоим у писсуаров. — Тому, что сказала та адвокат?

Ты имеешь в виду людей, которые поправились после черепно-мозговой травмы?

Он кивает и идет к раковине мыть руки.

Да.

Не знаю. Но я намерен со всем пристрастием расспросить о них нейрохирурга, — обещаю я.

Я мою руки и смотрю, как Эдвард таращится в зеркало уборной, как будто не узнает собственное лицо.

Послушай, — успокаиваю я, — сегодня тебе не нужно принимать решение о будущем отца. Тебе нужно всего лишь получить право на это.

Прежде чем вернуться в зал суда, мы идем за содовой. У торгового автомата за небольшим пластмассовым столиком сидят Циркония и Джорджи, напротив них Кара.

Дамы... — приветствую я и подмигиваю Каре.

Она опускает глаза.

Как дела у Люка? — интересуюсь я. Знаю, что Кара просила отвезти ее к отцу, прежде чем идти сегодня в суд.

Она прищуривается.

Как будто вам не все равно!

Кара! — едва сдерживается Джорджи. — Извинись перед Джо.

Он первый начал. — Она берет свою колу и встает. — Подожду наверху.

Но Эдвард преграждает ей дорогу и сует в руки пакетик «Твиззлерс» — конфет из торгового автомата.

Держи, — говорит он.

С чего ты решил, что я хочу конфет?

Потому что раньше ты их любила, — отвечает Эдвард. — В детстве ты умоляла меня купить их, когда мы возвращались домой из школы, и я останавливался на заправке залить бензин. Ты откусывала кончик и засовывала конфету в пакетик молока как соломинку. Говорила, что так у тебя получается клубничный коктейль. — Он смотрит на Джорджи. — Мы хранили это в тайне от мамы, потому что она говорила, что ты пристрастишься к сахару и все зубы у тебя повыпадают еще в детстве.

Она, с напитком в здоровой руке, не может взять конфету — вторая рука у нее перевязана.

Я уже и забыла, — бормочет она.

Эдвард засовывает конфеты в складки повязки.

А я не забыл, — отвечает он.

Больничный адвокат, Эбби Лоренцо, сначала вызывает за свидетельскую трибуну доктора Сент-Клера. Он присягает и перечисляет все свои регалии с таким важным видом, словно делает что-то очень важное, например спасает жизни.

Вам знаком Люк Уоррен? — спрашивает она.

Да. Он один из моих пациентов.

Когда вы познакомились?

Двенадцать дней назад, — отвечает врач.

Расскажите о состоянии мистера Уоррена, когда он поступил в больницу.

Его привезли после автомобильной аварии, — поясняет Сент-Клер, — он лежал рядом с автомобилем. Врачи скорой помощи, прибывшие на место, определили, что у него, учитывая все обстоятельства, обширная черепно-мозговая травма. По шкале комы Глазго он получил пять баллов. Он поступил в больницу с увеличенным правым зрачком, слабостью слева и рваной раной на лбу. Когда компьютерная томограмма показала серьезную опухоль вокруг мозга и периорбитальный отек, вызвали меня.

Когда это произошло? — уточняет адвокат.

Мистер Уоррен еще раз был обследован по шкале Глазго, но все равно — пять баллов.

Что это означает?

Это нейрологическая шкала, по которой измеряются реакции организма или отсутствие таковых после черепно-мозговых травм. Шкала насчитывает от трех до пятнадцати баллов, где «три» означает, что больной пребывает в глубочайшей коме, а «пятнадцать» соответствует нормальному, здоровому человеку. Пятьдесят три процента пациентов, которые получают от пяти до семи баллов после двадцати четырех часов, умирают или остаются в вегетативном состоянии.

Лоренцо кивает.

Что вы выявили у мистера Уоррена?

Компьютерная томограмма показала, что у него темпоральная гематома, субарахноидальная гематома, интравентри-кулярная гематома, кровоизлияния в спинной мозг, расширяющиеся на мосты.

А простыми словами...

Мистер Уоррен поступил с кровью вокруг мозга, кровью в желудочках сердца и кровоизлияниями в тех частях мозга, которые отвечают за дыхание и сознание. Мы ввели ему маннитол, чтобы снизить черепно-мозговое давление, и провели темпоральную лобэктомию — операцию, которая освободила бы место для мозга внутри черепа, чтобы стухла опухоль. Мы удалили гематому вместе с частью передней височной доли. После операции он по-прежнему не мог самостоятельно дышать и не приходил в сознание; однако его правый зрачок начал реагировать. Это указывает на то, что опухоль мозга на самом деле спала. Темпоральная лобэктомия означает, что мистер Уоррен, возможно, частично утратит память, но не целиком; однако, по-скольку травмы в стволовой части мозга были слишком серьезными, маловероятно, что он когда-либо сможет получить доступ к каким-то из своих воспоминаний.

Значит, у него мозг не умер, доктор Сент-Клер?

Нет, — отвечает хирург. — Электроэнцефалограмма показывает активность в коре головного мозга. Но поскольку он без сознания, эта активность не ведет ни к каким последствиям.

Как поддерживается жизнь мистера Уоррена?

За него «дышит» аппарат искусственной вентиляции легких, его кормят через искусственный пищевод.

Какие ваши профессиональные прогнозы относительно выздоровления мистера Уоррена?

Пока хирург отвечает, я не свожу глаз с Кары. Она сощурила глаза и крепко сжала зубы, как будто его слова — бодрящий ветер.

Мы каждые два дня делаем компьютерную томограмму. Хотя нам известно, что давление в мозге понизилось, гематомы в стволе мозга стали немного больше. Он до сих пор не пришел в сознание и находится в вегетативном состоянии. По моему мнению, это серьезная черепно-мозговая травма, излечения которой мы не ожидаем.

Кара морщится.

Даже если бы и был шанс — крайне призрачный! — в самом лучшем случае мистера Уоррена ожидала бы жизнь в доме инвалидов, он никогда не придет в сознание.

Почему вы так уверены в своем утверждении, доктор Сент-Клер? — спрашивает Лоренцо.

Я работаю нейрохирургом уже двадцать девять лет и еще никогда не видел, чтобы больные после таких серьезных черепно-мозговых травм выздоравливали.

Какова позиция больницы относительно лечения мистера Уоррена и его выздоровления?

Он наш пациент и получает самый лучший уход, какой только мы можем предоставить, чтобы обеспечить ему комфорт. Но поскольку мы не ожидаем никаких улучшений в качестве его жизни, необходимо принять решение. Либо перевести мистера Уоррена в другое заведение, где ему был бы обеспечен круглосуточный уход, либо же, если будет принято решение отключить его от аппаратов, — он кандидат на донорство органов.

Если мозг мистера Уоррена не умер, как он может быть кандидатом на донорство?

Нейрохирург откидывается на спинку кресла.

Вы правы, он не соответствует медицинским определениям смерти мозга. Однако он соответствует критериям донора после остановки сердца. Больные с серьезной черепно-мозговой травмой, которые не могут самостоятельно дышать, все же могут быть донорами, если изъявили такое желание. Больница связывает семьи пациентов с банком донорских органов Новой Англии. После того как принято решение отключить систему жизнеобеспечения, отключают аппарат искусственной вентиляции легких, и больной перестает дышать. Начинается отсчет времени. Через пять минут после остановки сердца пациента признают мертвым и увозят в операционную, где извлекают органы. В случае мистера Уоррена жизнеспособными органами могли бы стать печень, почки, возможно, даже сердце. — Врач умолкает. — Для многих семей, которым приходится столкнуться с такой «проигрышной» ситуацией, осознание того, что их близкие могут спасти чью-то жизнь, — огромное утешение.

Благодарю вас, доктор Сент-Клер, — говорит Эбби Лоренцо. — Больше вопросов не имею.

Я встаю, готовый к перекрестному допросу нейрохирурга.

Доктор, — начинаю я, — вам знакома история Зака Данлэпа?

Да.

Вам известно, что у мистера Данлэпа после аварии на вездеходе признали смерть мозга, а потом он неожиданно выздоровел, верно?

Так думают непосвященные.

Что вы хотите этим сказать?

Медицинское сообщество полагает, что на самом деле мистеру Данлэпу просто неправильно поставили диагноз, — отечает врач. — Если бы у него действительно случилась смерть мозга, он бы никогда не очнулся. По сути, я был членом бригады врачей, которая должна была изучить дело мистера Данлэпа — просмотреть историю болезни и сделать официальное заявление о том, что произошло на самом деле, — но близкие не позволили нам его осмотреть. — Он пожимает плечами. — Они предпочли назвать это чудом.

А как насчет Терри Уоллиса?

Опять-таки... Мистеру Уоллису был поставлен диагноз «вегетативное состояние», в котором он провел почти два десятилетия, но это не так. Он находился в состоянии минимального сознания, а это уже совершенно другое дело. Больные, находящиеся в состоянии минимального сознания, лишь в определенной степени осознают, кто они и где находятся, но могут выражать свои мысли и чувства. Они могут отвечать на болевые стимуляции, выполнять команды, плакать, заслышав голос близкого человека. Минимальное сознание может принять хроническую форму, но у таких больных больше шансов на выздоровление, чем у тех, кто находится в вегетативном состоянии.

Существует вероятность, что мистер Уоллис перешел из вегетативного состояния в состояние минимального сознания?

Да. Существует несколько видов сознаний, начиная от комы и вегетативного состояния и заканчивая состоянием минимального сознания. Некоторые больные переходят из одного состояния в другое.

Следовательно, существует вероятность, что подобное может произойти и с мистером Уорреном?

Выздоровление Терри Уоллиса было неожиданным и поразило всех, но изначально его травма полностью отличалась от травмы мистера Уоррена. У него было обширное аксональное повреждение, но ему не сопутствовало внутричерепное давление, нейроны не были затронуты, только аксоны. Нейроны находятся в коре головного мозга. Это серое вещество. Аксоны переходят оттуда в белые области. Черепно-мозговая травма, ведущая к диффузному аксональному повреждению головного мозга, означает, что клетки серого вещества не затронуты, но ни с чем не связаны, потому что эти связи — аксоны — рассечены. Это очень плохая форма черепно-мозговой травмы, но при ней сохраняются сами клетки — нейроны. Мистер Уоллис пошел на поправку, потому что отросли аксоны. Травма мистера Уоррена вызвана не разрывом аксонов, а повреждением нейронов. Но, в отличие от аксонов, поврежденные нейроны не восстанавливаются.

Для каждого счастливчика, которого упомянула Циркония в открытых прениях, доктор Сент-Клер имеет медицинское объяснение чудесного выздоровления.

Позвольте мне подытожить, — резюмирую я. — Все люди, о которых упомянула мисс Нотч, выздоровели потому, что либо изначально им был поставлен неверный диагноз, либо их травмы существенно отличались от травм, полученных мистером Уорреном?

Именно так, — подтверждает нейрохирург. — Никто не оспаривает тот факт, что энцефалограмма мистера Уоррена регистрирует активность. Существует вероятность, что он сохранил вербальные и моторные функции во фронтальной зоне мозга. Но с такими повреждениями спинного мозга совершенно неважно, что происходит во фронтальных долях. Он не может их включить, если говорить другими словами. — Доктор Сент-Клер поднимает взгляд на судью. — Это сродни тому, как вы отправляетесь отдохнуть и уже видите место назначения из самолета, когда неожиданно торнадо не дает самолету приземлиться. Вы видите красивейший курорт — шикарные пляжи и пятизвездочные гостиницы — но невозможно покинуть самолет и оказаться там, где хочется.

Следовательно, мистер Уоррен всегда будет зависеть от аппарата искусственной вентиляции легких и искусственного пищевода? — интересуюсь я.

Большинство пациентов с подобными травмами умирают в считаные недели или месяцы от воспаления легких либо других осложнений. — Врач качает головой. — Все эти аппараты... Они всего лишь продлевают процесс умирания. Мы поддерживаем жизнь, но разве это можно назвать жизнью?

Благодарю, — говорю я. — Свидетель ваш.

Циркония Нотч хмурится, подходя к нейрохирургу.

Кто оплачивает пребывание мистера Уоррена в больнице?

Насколько я понимаю, у него нет медицинской страховки. Он в этом штате гость.

Гость, который обходится вам приблизительно в пять тысяч долларов ежедневно без гонорара врача.

Мы не думаем об этом, когда предоставляем медицинские услуги...

Верно ли, что в прошлом году ваша больница потеряла два миллиона долларов?

Да...

Значит, никто не станет спорить, что отчасти больница форсирует принятие решения о дальнейшей судьбе мистера Уоррена, чтобы освободить место для платежеспособного больного?

Меня как врача это не касается.

Доктор, вы сказали, что мистер Уоррен кандидат в доноры после остановки сердца?

Совершенно верно. Человек в такой физической форме, как у него, мог бы стать отличным донором.

Правда ли, что четвертая часть всех процедур изъятия органов после остановки сердца идет не по плану?

Он кивает.

Иногда, когда отключают аппарат, больной начинает спорадически самостоятельно дышать. Если он в течение часа не прекращает дышать, процедуру изъятия донорских органов отменяют.

Почему отменяют процедуру?

Потому что у больного будет недостаточное содержание кислорода в крови, чтобы органы оставались жизнеспособными, но достаточное, чтобы сердце продолжало биться, — а именно остановка сердца и является критерием смерти.

Следовательно, — произносит Циркония, поджимая губы, — вы просто ждете, пока остановится сердце, а потом отсчитываете пять минут и изымаете органы?

Верно.

Вы слышали о докторе Роберте Витче? — задает она следующий вопрос.

Доктор Сент-Клер откашливается.

Слышал.

Верно ли, что доктор Витч, известный в медицинских кругах профессор, поставил под сомнение донорство после остановки сердца?

Да.

Вы не могли бы вкратце изложить суду теорию доктора Витча?

Доктор Сент-Клер кивает.

Доктор Витч указывает на то, что остановившееся сердце можно снова заставить биться, — на самом деле именно этим и занимаются врачи-трансплантологи. По его мнению, остановка работы сердца и прекращение кровообращения не являются необратимыми у таких доноров — следовательно, это не соответствует общепринятым определениям смерти.

Другими словами, вы говорите о том, что мистера Уоррена могут признать мертвым, как только остановится его сердце. Но это сердце могут пересадить другому человеку... и оно начнет биться?

Все правильно.

В таком случае, не кажется ли вам поспешным объявлять мистера Уоррена мертвым, учитывая то, что его сердце может быть вновь запущено, находясь внутри другого тела?

Определение смерти по остановке сердца — стандартная медицинская практика в развитых странах, мисс Нотч, — возражает доктор. — Пятиминутный интервал дается для того, чтобы удостовериться, что сердце самостоятельно, без медицинского вмешательства, не забьется.

Циркония кивает, но сразу видно, что ее не проведешь.

Мистер Уоррен в его нынешнем состоянии ощущает боль?

Нет, — отвечает врач. — Он находится без сознания, он ничего не чувствует. Мы делаем все от нас зависящее, чтобы ему было комфортно.

Значит, в настоящее время он не страдает?

Нет.

Не чувствует отчаяния?

Доктор Сент-Клер неловко ерзает на кресле.

Нет.

И как долго он может пребывать в таком состоянии без страданий?

Если он не подхватит болезнь, грозящую дальнейшими осложнениями, его отправят в дом инвалидов, где он может провести несколько лет.

Циркония скрещивает руки.

Только что вы говорили мистеру Нг, что всем пятерым с тяжелыми черепно-мозговыми травмами, которых я первоначально перечислила, был поставлен неверный диагноз, именно поэтому они в конечном итоге и выздоровели?

Да. Повреждения сознания, как известно, тяжело диагностировать правильно.

В таком случае, как вы можете быть настолько уверенным, что мистер Уоррен не станет очередным примером так назы-ваемого «чудесного исцеления»?

Вероятность существует, но крайне малая.

Вам знаком синдром «запертого человека», доктор?

Разумеется, — отвечает он. — Синдром «запертого человека» — это состояние, при котором пациент находится в полном сознании, но не может двигаться и говорить.

Правда ли, что повреждения мозгового ствола и нормальная энцефалограмма — симптомы синдрома «запертого человека»?

Да.

А разве у мистера Уоррена не поврежден головной мозг, но при этом у него нормальная энцефалограмма?

Да, но у пациентов с классическим синдромом «запертого человека» сужаются зрачки и есть другие признаки, позволяющие его диагностировать. Многие нейрохирурги ставят этот диагноз, когда больной, похоже, пребывает в коме, а его просят поводить вверх-вниз глазами.

Но не при общем синдроме «запертого человека», я права? Больные с таким синдромом не могут опускать-поднимать глаза.

Совершенно верно.

Следовательно, невероятно трудно, если больной не может по собственной воле опустить глаза, определить, что у него — синдром «запертого человека» или вегетативное состояние?

Да. Бывает трудно, — соглашается доктор Сент-Клер.

Вы осознаете, доктор, что больные с этим синдромом часто общаются посредством электронных средств связи? И некоторые из них могут прожить долгую жизнь?

Я слышал о подобном.

Можете вы гарантировать суду на сто процентов, что у мистера Уоррена не синдром «запертого человека»?

В медицине ничего нельзя гарантировать на сто процентов, — возражает он.

Следовательно, как я понимаю, вы не можете со стопроцентной гарантией утверждать, что мистер Уоррен не сможет из вегетативного состояния перейти в состояние минимального сознания и даже в полное сознание?

Нет. Но я уверяю вас, что лечение и наши вмешательства не привели его в сознание — он так и остался лежать. У меня нет причин полагать, что в будущем что-то изменится.

Кому, как не вам, доктор, знать, что люди с травмами позвоночника, которых уверяли, что они никогда больше не смогут ходить, вставали на ноги благодаря достижениям медицины.

Разумеется.

И солдаты, вернувшиеся из Ирака и Афганистана с оторванными руками и ногами, сегодня пользуются протезами, которые для солдат Вьетнамской войны были научной фантастикой. Медицинская наука с каждым днем развивается, не так ли?

Да.

И сколько людей, которым поставили ужасный — даже временно — диагноз, продолжали жить долго и счастливо? Вы же не можете утверждать, что через пять лет кто-нибудь не придумает средство, которое поможет человеку с повреждениями мозгового ствола выздороветь?

Доктор Сент-Клер вздыхает.

Все верно. Однако откуда нам знать, сколько придется ждать, прежде чем мы увидим эти гипотетические средства, о которых вы говорите?

Циркония смотрит ему прямо в глаза.

Согласна, наверное, чуть больше двенадцати дней, — говорит она. — Вопросов больше не имею.

Доктор Сент-Клер встает, но его задерживает судья.

Доктор, — говорит он, — у меня еще один вопрос. Я многое из медицинской терминологии, которой вы сыпали сегодня, не понял, поэтому спрашиваю прямо: как бы вы поступили, если бы это был ваш брат?

Нейрохирург снова медленно опускается в кресло. Он отворачивается от судьи и смотрит на Кару. Его взгляд смягчается, на глаза наворачиваются слезы.

Я бы попрощался и отпустил, — отвечает доктор Сент-Клер.

ЛЮК

Наверное, я шел дней шесть-семъ, пытаясь вернуться к людям. Я часто плакал, уже ощущая, как мне не хватает волчьей семьи. Я знал, что они без меня выживут. Вот только был не уверен в обратном: что я смогу выжить без них.

Само собой, я не видел себя за эти два года, а случайные отражения в грязных лужах — нее счет. Волосы у меня отросли до лопаток и превратились в дреды. Отросла и окладистая, густая борода. На лице живого места не было от царапин, полученных во время игр с собратьями. Несколько месяцев я по-настоящему не мылся. Я сбросил почти двадцать пять килограммов, и мои руки, как ветки, торчали из рукавов комбинезона. Думаю, я воплощал собой самый страшный кошмар.

Я услышал звук автострады задолго до того, как ее увидел, и осознал, насколько обострились мои чувства: я почувствовал запах горячего асфальта за много километров до того, как леса стали редеть и передо мной оказалась дорожная насыпь. Выйдя на яркий солнечный свет, я зажмурился. Грохот проезжающего мимо трактора с прицепом был настолько оглушающим, что меня отбросило назад. Облако горячей пыли, которую поднял трактор, сдуло волосы с моего грязного лица.

Когда я подошел к забору из рабицы и дотронулся до него, прохладная сетка настолько отличалась от всего, к чему я в последнее время прикасался, что я минуту стоял неподвижно, ощущая только мощь и чистые линии металла. Я вскарабкался на забор, ловко перемахнул через него и тихо спрыгнул на землю: мастерство двигаться бесшумно я за это время отточил. Когда я услышал голоса, волосы встали у меня дыбом и я инстинктивно пригнулся к земле. Перебежал в другое место, чтобы держаться по ветру и никто не узнал о моем приближении.

Это была группа девочек-скаутов, или как там их называют в Канаде. Они устроили привал, пока их автобус, как неповоротливое животное, спал в тени стоянки.

Я разволновался, ощущая себе совершенно беззащитным. Здесь не было деревьев, за которыми можно было укрыться, а рядом не было живой души, готовой, если надо, драться со мной бок о бок. Я слышал шум пролетающих по шоссе машин, и каждый такой звук был для меня сродни свисту пролетающей совсем рядом пули — и от этого спокойнее не становилось. Девочки смеялись так оглушительно, что мне пришлось закрыть уши ладонями.

Вспоминая об этом, я могу представить, каково было этим девочкам: только что они шутили — и вдруг к их накрытому столу подскакивает смердящее чудовище в лохмотьях. Некоторые начали кричать, одна побежала к автобусу. Я хотел их успокоить, но, руководствуясь инстинктами, только пригибался и втягивал голову в плечи.

Потом я вспомнил, что у меня есть голос.

Которым я уже два года не пользовался — только рычал и выл.

Мой голос оказался хриплым, едва слышным — какое-то повизгивание. Звук, который я не мог вспомнить.

Я попытался таким образом изогнуть язык, чтобы получилось слово. Говорить было больно. Пока я, запинаясь и хрипя, выдавливал слоги, прибежал водитель автобуса.

— Я уже позвонил в полицию! — пригрозил он, не подпуская меня ближе с помощью единственного попавшегося под руку оружия — гигантского фонарика.

И тут ко мне вернулась речь.

— Помогите, — сказал я.

Если честно, не было бы счастья, да несчастье помогло — приехала полиция. Сначала их трудно было убедить в том, кто я, несмотря на то, что в нагрудном кармане моего изорванного в лохмотья комбинезона лежало водительское удостоверение, которое я прихватил с собой два года назад, когда отправлялся в лес. Я уверен, что, глядя на меня, полицейские решили, что я бездомный попрошайка, укравший чужой кошелек. Только после звонка Джорджи, когда она разрыдалась в трубку, они наконец-то поверили мне и разрешили помыться в примыкающем к раздевалке душе. Выдали мне форменную футболку и штаны. Купили гамбургер в «Макдоналдсе».

Я проглотил его за пять секунд. И следующий час провел в туалете — меня тошнило.

Начальник полиции купил мне воды и соленых крекеров. Ему хотелось знать, что, черт побери, может заставить человека уйти жить в волчью стаю. Особенно его интересовало, почему меня не съели на ужин. Чем больше мы беседовали, тем звонче становился мой голос, и слова, которые раньше, словно привидения, парили у моего нёба, теперь плавно слетали с языка — нескончаемым потоком, такие настоящие.

Он извинился за то, что мне придется спать в «обезьяннике» на узкой койке. И несмотря на то, что это была первая за два года настоящая кровать, я никак не мог улечься. Создавалось такое впечатление, что стены смыкаются надо мной, хотя полицейские даже не стали запирать дверь камеры. Все пахло чернилами, тонером и пылью.

Когда рано утром в комнату ожидания привели Джорджи, которая всю ночь провела в пути, чтобы добраться ко мне, я крепко спал на полу камеры. Но, как и любое дикое животное, я вскочил на ноги еще до того, как она перешагнула порог. Я узнал о ее появлении по запаху шампуня и духов, который, словно цунами, ворвался в помещение еще до ее появления.

— Боже мой! — пробормотала она. — Люк!

Она бросилась ко мне.

Думаю, в этом все дело — инстинкты взяли верх, разум отключился. Как бы там ни было, когда Джорджи побежала ко мне, я сделал то, что сделал бы в этой ситуации любой волк.

Настороженно попятился от нее.

Сколько бы мне ни осталось жить, но я всегда буду помнить, как потухли ее глаза, словно резкий порыв ветра задул пламя свечи.

ЭДВАРД

Когда я стою за свидетельской трибуной и клянусь говорить правду и только правду, то держу левую руку в кармане отцовской куртки и вдруг нащупываю крошечный лист бумаги. Я не хочу доставать бумажку прямо сейчас, чтобы прочесть, что же там написано, особенно когда сам нахожусь в сложном положении, но просто умираю от любопытства. Что это? Записка? Список покупок, сделанный рукой отца? Почтовое уведомление? Квитанция из прачечной? В голове проносится образ приемщицы химчистки, которая удивляется тому, что Люк Уоррен не явился за своим заказом в минувший понедельник. Интересно, как долго они хранят вещи? Позвонят ли отцу, чтобы попросить его зайти? Или просто отдадут вещи малоимущим?

Когда мне удается незаметно достать бумажку из кармана и положить на свидетельскую трибуну так, что остальным кажется, будто я просто опустил глаза, становится понятно, что это предсказание — из тех, что кладут в печенье в китайских ресторанчиках.

«Злость начинается с глупости и заканчивается сожалением».

Зачем отец ее хранил? Неужели чувствовал, что это сказано о нем? Неужели перечитывал бумажку время от времени и считал ее предупреждением?

Или просто сунул в карман и забыл?

А может, предсказание напоминало ему обо мне?

Эдвард, — задает первый вопрос Джо, — каково было расти рядом с твоим отцом?

Я считал, что у меня самый классный отец на планете, — признаюсь я. — Вы должны понять, я был тихим мальчиком, хорошо учился. Чаще всего я сидел, уткнувшись носом в книгу. У меня практически на все была аллергия. Я был мишенью для насмешек. — Я чувствую на себе любопытный взгляд Кары. Не таким она помнила своего старшего брата. Для маленького ребенка даже зубрила кажется «крутым», если он занимается в старших классах, ездит на старом, потрепанном автомобиле и покупает ей конфеты. — Когда отец вернулся из дикого леса, он тут же стал знаменитым. Я неожиданно тоже стал популярным только потому, что был его сыном.

Какие отношения связывали тебя с отцом? Вы были близки?

Отец редко бывал дома, — дипломатично отвечаю я, а в моей голове крутится фраза: «О мертвых плохо не говорят». — Потом была его поездка в Квебек, он жил с дикими волками, но, даже вернувшись домой, начал организовывать стаи в Редмонде и ночи проводил там, в вагончике, а иногда непосредственно в вольере. Честно говоря, это Кара любила ходить за отцом по пятам, поэтому она больше времени проводила в парке аттракционов, а я оставался с мамой.

Ты обижался на отца за то, что он не проводил с тобой время?

Да, — честно ответил я. — Помню, я ревновал его к волкам, которых он разводил, потому что они знали его лучше меня. И ревновал его к своей сестре, потому что они говорили на одном языке.

Кара опускает голову, волосы падают ей на лицо.

Эдвард, ты ненавидел своего отца?

Нет. Я его не понимал, но ненависти не испытывал.

Как думаешь, он тебя ненавидел?

Нет. — Я качаю головой. — Мне кажется, он недоумевал. Я думаю, он ожидал, что его дети будут разделять его интересы, и, если уж быть откровенным, если человек не занимался с ним одним делом, разговор тут же иссякал — отец не знал, о чем еще говорить.

Что произошло, когда тебе было восемнадцать лет?

Мы с отцом... повздорили, — отвечаю я. — Я гомосексуалист. Я открылся маме и по ее совету отправился в вагончик отца в парк аттракционов, чтобы признаться и ему.

И все прошло не очень гладко?

Я секунду раздумываю, пробираясь по минному полю воспоминаний.

Можно и так сказать.

Но что же произошло?

Я сбежал из дома.

Куда ты отправился?

В Таиланд, — говорю я. — Начал преподавать английский, поездил по стране.

И как долго ты там жил?

Шесть лет, — отвечаю я. Голос ломается прямо в паузе между словами.

Во время отсутствия ты поддерживал отношения с семьей? — спрашивает Джо.

Сначала нет. Я честно хотел — мне это было необходимо! — порвать с прошлым. Но потом я позвонил маме. — Я встречаюсь с ней взглядом и пытаюсь показать, как жалею, что ей пришлось через такое пройти, пережить эти месяцы молчания. — С отцом я не разговаривал.

Какие обстоятельства вынудили тебя вернуться из Таиланда?

Позвонила мама и сказала, что отец попал в страшную аварию. С ним в машине была и Кара.

Что ты почувствовал, когда это узнал?

Очень испугался. Я хочу сказать, что неважно, когда ты в последний раз видел близкого человека. Он все равно остается твоей семьей. — Я вскидываю голову. — Я сел в первый же самолет в Штаты.

Пожалуйста, расскажи суду о своем первом визите к отцу в больницу.

Вопрос Джо будит во мне воспоминания. Я стою в ногах отцовской кровати, смотрю на переплетение трубок и проводов, которые змеями тянутся из-под его больничной сорочки. Голова отца перебинтована, но у меня все холодеет внутри, когда я замечаю крошечное пятно крови. У него на шее, как раз над кадыком. Я понимаю, что это легко принять за щетину или порез. Но когда медсестры аккуратно отмыли отца от всех признаков травмы, это крошечное напоминание чуть не сломало меня.

Мой отец крупный мужчина, — негромко продолжаю я, — но в жизни он кажется еще выше. Одна только энергия, наверное, делает его выше сантиметров на пять. Он не из тех, кто неспешно шел, он всегда бежал. Он не ел, он проглатывал еду. Знаете, есть люди, которые живут на самом краю гауссовой кривой, — он из таких. — Я поплотнее запахиваю куртку. — А этот мужчина на больничной койке... Его я раньше не встречал.

Ты беседовал с его нейрохирургом? — спрашивает Джо.

Да. Заходил доктор Сент-Клер и рассказал мне о проведенных исследованиях, о срочной операции, которую пришлось провести, чтобы снизить давление на мозг. Он объяснил: несмотря на то что опухоль спала, отец все равно страдает от серьезной черепно-мозговой травмы, и никакие операции здесь уже не помогут.

Как часто ты навещаешь отца в больнице?

Я колеблюсь, не зная, как сказать, что я нахожусь там постоянно, — за исключением того времени, когда мне официально запретили к нему приближаться.

Пытаюсь проводить там каждый день.

Джо поворачивается ко мне лицом.

У вас с отцом когда-либо был разговор о том, чего бы он хотел, если бы стал недееспособным, Эдвард?

Да. Один раз.

Расскажи нам об этом.

Когда мне было пятнадцать лет, отец решил отправиться в леса Квебека и попытаться пожить с дикими волками. Никто и никогда не делал ничего подобного. Натуралисты исследовали волчьи коридоры вдоль реки Сент-Лоуренс, поэтому отец решил, что сможет пересечься с ними и потом влиться в стаю. У него за плечами уже был опыт общения с несколькими стаями в неволе, которые приняли его в свою семью, и он решил, что это естественное продолжение его дела. Но еще это означало — одному пережить канадскую зиму без убежища и еды.

Твой отец заботился о своем благосостоянии?

Нет. Он просто занимался любимым делом — это было его призвание. Мама считала по-другому. Ей казалось, что он просто бежит, оставляя ее одну с двумя детьми. Она была уверена, что он погибнет. Мама считала это безответственностью и безумием, надеялась, что он образумится и останется дома, с семьей... только он ушел.

Мама сидит в первом ряду как изваяние, опустив глаза и сцепив руки.

За день до ухода отец позвал меня в свой кабинет. На столе стояли два бокала и бутылка виски. Он сказал, что мне нужно выпить, потому что теперь мужчиной в этом доме буду я. Горло словно огнем обожгло. Я закашлялся, на глаза навернулись слезы, мне показалось, что я прямо сейчас умру, но отец хлопнул меня по спине и велел дышать. Я вытер лицо краем рубашки и поклялся, что больше никогда, ни за что на свете не притронусь к этому дерьму. Потом перед глазами прояснилось и я заметил на столе предмет, которого там раньше не было. Это листок бумаги.

Ты узнаешь этот документ? — спрашивает Джо.

И оно опять передо мной, мятое и порванное с одного края, — письмо, которое я нашел в картотечном шкафу. Джо просит приобщить доказательство к делу и просит меня прочесть его вслух.

Я читаю, но в голове слышу голос отца. И свои собственные слова в ответ: «А если я поступлю неправильно?»

Это твоя подпись внизу страницы? — уточняет Джо.

Да.

А это подпись твоего отца?

Да.

За последние девять лет отец говорил тебе, что лишает тебя медицинских полномочий?

Протестую! — встает адвокат Кары. — Эта записка не наделяет официальными медицинскими полномочиями.

Возражение отклонено, — бормочет судья.

Он снова дергает себя за волосы. Как он вообще до сих пор еще не лысый?!

В другое время и в другом месте мы бы с Карой над этим посмеялись.

Мы больше никогда об этом не говорили. Однажды он вернулся из Квебека — вот и все.

Когда ты вспомнил об этом уговоре?

Несколько дней назад, когда просматривал его бумаги в доме, пытаясь найти номер смотрителя, который бы ухаживал за волками в Редмонде. Листок застрял за ящиком картотеки.

Просматривая бумаги отца, ты нашел еще какие-либо доверенности?

Нет.

А завещание? Страховой полис?

Завещания нет, а страховой полис нашел.

Сообщи суду, кто получит страховку в случае его безвременной кончины.

Моя сестра Кара, — отвечаю я.

У нее приоткрывается рот, и я понимаю, что папа ей ничего об этом не говорил.

А ты тоже наследник?

Нет.

Когда я нашел полис в папке между документами на автомобиль и отцовским паспортом, то прочел его от первой до последней буквы. И стал строить догадки: отец вычеркнул меня из полиса после того, как я уехал, или он приобрел полис уже после моего побега?

Ты удивился?

Не очень.

Разозлился?

Я вздернул подбородок.

Я уже шесть лет сам зарабатываю себе на жизнь. Мне его деньги не нужны.

Следовательно, инициатива, которую ты проявил, чтобы стать опекуном отца и иметь возможность принимать решения о его дальнейшей судьбе, не преследует материальные интересы?

После смерти отца я не получу ни копейки, если вы об этом.

Эдвард, — спрашивает Джо, — как ты думаешь, чего бы сейчас хотел твой отец?

Протестую, — возражает Циркония Нотч, — это личное мнение.

Верно, адвокат, — соглашается судья, — но я бы хотел его услышать.

Я собираюсь с духом.

Я разговаривал с врачами, задавал сотни вопросов. Я знаю, отец не очнется. В детстве он рассказывал мне о больных волках, которые начинали морить себя голодом, потому что знали, что являются обузой для стаи. Они держались на опушке, пока настолько не слабели, что ложились и умирали. И не потому, что не хотели жить или не хотели поправиться, а потому что ставили всех, кого любили, в невыгодное положение. Мой отец первым бы сказал вам, что он думает, как волк. А для волка стая превыше всего.

Когда у меня хватает духу взглянуть на Кару, возникает ощущение, что меня мечом пронзили. На ее глазах слезы, плечи дрожат, но она старается держать себя в руках.

Прости, Кара, — обращаюсь я к сестре. — Я тоже его люблю. Знаю, ты не поверишь, но это правда. К сожалению, я не могу пообещать тебе, что он поправится. Этого не произойдет. Он бы сам сказал тебе, что пришло его время. Что ради семьи он должен уйти.

Это неправда! — ершится Кара. — Все ложь! Он никогда бы не оставил меня. И ты его не любишь. Никогда не любил.

Мисс Нотч, успокойте свою клиентку, — говорит судья.

Кара, — бормочет ее адвокат, — придет и наш черед.

Джо поворачивается ко мне.

У вашей сестры явно иное мнение. Почему так?

Потому что она чувствует свою вину. Она тоже пострадала в аварии. Она поправилась, а он нет. Я не говорю, что она виновата, — просто она слишком близко к этой ситуации, чтобы иметь возможность принимать решение.

Примерно то же можно сказать и о тебе — ты слишком далек от нее, чтобы принимать решение, — замечает Джо.

Я киваю.

Знаю. Но с тех пор, как я здесь, я понял одно. Когда уезжаешь, думаешь, что все останавливается. Что мир застывает и ждет тебя. Но ничего не замирает. Здания продолжают сносить. Люди попадают в аварии. Маленькие девочки вырастают. — Я поворачиваюсь к Каре. — Когда ты была маленькой, то летом ходила в городской бассейн и прыгала с вышки плашмя в воду. И хотела, чтобы я выставлял тебе оценки, как это делают на олимпиадах. Чаще всего я был слишком занят чтением, поэтому просто выдумывал оценку. Если она оказывалась слишком низкой, ты просилась прыгнуть еще раз... У тебя либо получается, либо нет, и тебе придется жить с тем, что ты сделал. Я не видел отца шесть лет и всегда думал, что в конце концов мы поговорим. Думал, что он извинится, скажет, что сожалеет, или я это скажу — но все будет, как в фильмах «Холмарк», где в конце все образовывается и все счастливы. Этих шести лет не вернуть, но все же в любой момент я мог бы снять трубку, позвонить отцу и сказать: «Привет, это я». — Я лезу в карман и ощущаю эту подсказку судьбы. — Однажды, когда мне было пятнадцать, он мне поверил. Я хочу, чтобы он знал: что бы ни произошло, несмотря на то что я уехал, он все равно может мне доверять. Хочу, чтобы он знал: я сожалею о том, что между нами все так сложилось. Возможно, у меня никогда не будет шанса сказать ему это в лицо. И это единственный доступный мне способ сказать об этом.

Неожиданно я вспоминаю, что случилось в отцовском кабинете после того, как я подписал договор. Ручка выскользнула у меня из рук, как будто обожгла пальцы. Отец взял мой бокал с недопитым виски и осушил его. «Ты, — сказал он, — умен не по годам. Справишься с этим лучше меня».

Я цепляюсь за этот комплимент, за это сокровище — так устрица баюкает жемчужину, совершенно забывая о боли, которая позволила этому свершиться.

«Не ошибись, — наставляет меня Джо перед началом перекрестного допроса. — Может сложиться впечатление, что Циркония Нотч выращивает у себя на приусадебном участке марихуану и вяжет свитера из собственных волос, но она настоящая пиранья. Раньше она работала на Дэнни Бойла, а уж он подбирает себе адвокатов, руководствуясь тем, как быстро они умеют пить кровь».

Поэтому, когда адвокат Кары, улыбаясь, подходит ко мне, я цепляюсь за сиденье кресла свидетеля, готовясь к сражению.

Похоже, вы пытаетесь убедить суд в том, что в пятнадцать лет были достаточно взрослым для того, чтобы отец наделил вас правом принимать решения, касающиеся его здоровья, — начинает она. — Однако сейчас вы возражаете против того, чтобы ваша сестра, которой через три месяца исполняется восемнадцать, была наделена тем же правом?

Мой отец сам сделал свой выбор. Я его об этом не просил, — отвечаю я.

Вам известно, что Кара ведет все финансовые дела отца, оплачивает его счета?

Я не удивлен, — признаюсь я. — Когда я был в ее возрасте, это была моя обязанность.

Вы не видели отца шесть лет, верно?

Да.

Существует ли вероятность того, что он написал другой документ — например, назвал Кару своим опекуном касательно вопросов, связанных с его здоровьем, — а вам о нем не известно? Или, может быть, вы что-то нашли... и выбросили?

Встает Джо.

Протестую! Безосновательно...

Снимаю вопрос, — соглашается Циркония Нотч, но во мне зарождаются сомнения. А если отец действительно назначил Кару или кого-то еще, и мы пока просто не нашли эту бумагу? Или он передумал, а я был слишком далеко и ничего не знал? Я не считаю убийством отключение человека от системы искусственной жизнедеятельности согласно его желанию. Но если окажется, что он хотел не этого?

Вы бы назвали себя импульсивным человеком, Эдвард?

Нет.

Неужели? Разве вы не убежали из дома после горячего спора? Это ненормальное поведение.

Джо разводит руками.

Ваша честь! Где же в этом ценном суждении вопрос?

Протест удовлетворен, — произносит судья.

Циркония нисколько не смущается.

Вы бы назвали себя человеком, который любит контролировать ситуацию?

Только собственную судьбу, — отвечаю я.

А как же судьба вашего отца? — стоит она на своем. — Вы же сейчас пытаетесь контролировать и ее, не так ли?

Он сам меня просил, — натянуто отвечаю я. — И он вполне определенно и открыто высказал свои желания: он подписал бумаги, чтобы стать донором органов.

Откуда вам это известно?

Это указано в его водительских правах.

Вам известно, что в штате Нью-Гэмпшир недостаточно небольшого значка на правах, чтобы стать донором? Что необходимо также официально зарегистрироваться на сайте?

Ну...

А вам известно, что ваш отец официально не зарегистрирован?

Нет.

Вы не считаете, что он не сделал этого, потому что передумал?

Протестую! — восклицает Джо. — Это всего лишь предположение.

Судья хмурится.

Я разрешаю этот вопрос. Мистер Уоррен, отвечайте.

Я смотрю на адвоката.

Мне кажется, он не сделал этого потому, что просто не знал об этой процедуре.

А вам известно, что он думал, потому что последние шесть лет вы были с ним невероятно близки... — с сарказмом добавляет Циркония. — Держу пари, вы вели долгие откровенные беседы по ночам. Ой, подождите, вас же здесь не было!

Но сейчас я здесь, — возражаю я.

Правильно. Именно поэтому, посовещавшись с врачами, вы готовы пойти на все, чтобы оборвать жизнь отца?

Мне говорили и врачи, и социальный работник, чтобы я перестал думать о своих желаниях и задумался о том, чего хотелось бы моему отцу.

Почему вы не обсудили это со своей сестрой?

Я пытался, но она впадала в истерику всякий раз, когда я затрагивал тему состояния здоровья нашего отца.

Сколько раз вы пытались обсудить это с Карой?

Пару раз.

Циркония Нотч удивленно приподнимает бровь.

Сколько именно?

Один раз.

Вы осознаете, что Кара попала в страшную автомобильную аварию? — уточняет она.

Разумеется.

Вам известно, что она серьезно пострадала?

Да.

Вы знаете, что ей делали операцию?

Я вздыхаю.

Да.

Что она принимала болеутоляющие и была очень ранима, когда вы с ней беседовали?

Она сказала, что больше не может этого выносить, — возражаю я. — Что хочет, чтобы все поскорее закончилось.

И вы сделали вывод, что под этим она имела в виду жизнь отца? Несмотря на то что всего несколько минут назад она была категорически против того, чтобы отключить отца от аппаратов?

Я решил, что она говорит о ситуации в целом. Для нее было слишком тяжело все это слышать, принимать в этом участие. Именно поэтому я и пообещал ей обо всем позаботиться.

И под словом «позаботиться» вы имели в виду свое личное решение прекратить жизнь вашего отца.

Он хотел бы именно этого, — настаиваю я.

Но если быть честным до конца, Эдвард, на самом деле и вы этого хотели, разве нет? — допытывается Циркония.

Нет.

Я чувствую, как в висках начинает ломить.

Неужели? Вы ведь назначили процедуру отключения отца от аппаратов, не сказав об этом сестре. И за несколько минут до ее начала вы по-прежнему ничего ей не сообщили. Даже когда администрация больницы разгадала ваши намерения и прервала процедуру, — добавляет она, — и несмотря на то, что в палате отца находилась Кара, которая умоляла вас остановиться, вы растолкали людей, стоящих у вас на пути, и сделали то, что планировали сделать изначально, — убить своего отца.

Это неправда, — начиная нервничать, возражаю я.

Вам предъявляли обвинение в убийстве второй степени или нет, мистер Уоррен?

Протестую! — вмешивается Джо.

Поддерживаю!

Вы сегодня свидетельствовали о том, что не имеете от смерти отца никакой материальной выгоды, потому что не являетесь наследником согласно его страховому полису?

Я узнал об этом полисе всего десять дней назад, — отвечаю я.

Вполне достаточно, чтобы спланировать убийство, потому что вы разозлились, что он не упомянул вас в страховке... — размышляет вслух Циркония.

Джо вскакивает с места.

Протестую!

Протест принят, — бормочет судья.

Адвокат подходит ближе и складывает руки на груди.

Ваш отец не оставил завещание, а это означает, что если он сегодня умрет, то вы станете наследником и получите половину принадлежащего ему имущества.

Это для меня новость.

Правда?

Поэтому с формальной точки зрения вы имеете материальную выгоду от смерти отца, — подчеркивает она.

Сомневаюсь, что от его имущества много останется, когда мы оплатим больничные счета.

Следовательно, вы хотите сказать, что чем быстрее он умрет, тем больше денег останется?

Я не это хотел сказать. Еще две секунды назад я не знал, что могу получить наследство...

Верно. В конце концов, для вас отец уже несколько лет был мертв. В таком случае, почему бы не придать этому законную силу?

Джо предупреждал, что Циркония Нотч попытается вывести меня из себя и представить человеком, способным на убийство. Я делаю глубокий вдох, пытаясь сдержаться, чтобы кровь не бросилась мне в голову.

Вы ничего не знаете о наших с отцом отношениях.

Наоборот, Эдвард. Мне известно, что вами руководят злость и чувство обиды...

Нет.

Мне известно, что вы злитесь, что вас вычеркнули из страховки. Я знаю, что вы злитесь на отца за то, что он не бросился на поиски, когда вы сбежали. Злитесь потому, что у сестры с отцом сложились отношения, о каких вы втайне продолжаете мечтать...

На моей шее бьется жилка.

Вы ошибаетесь.

Признайтесь: вы делаете это не из любви, Эдвард. Вы поступаете так из ненависти.

Я качаю головой.

Вы ненавидите отца за то, что он отвернулся от вас, когда вы признались ему, что вы гей. Ваша ненависть настолько сильна, что вы разрушили свою семью...

Он первым это сделал, — не могу сдержаться я. — Хорошо. Я на самом деле ненавидел своего отца. Но я никогда не говорил ему, что я гей. Не представилось возможности. — Я обвожу глазами собравшихся в зале и вижу одно застывшее лицо. — Потому что в тот вечер я, когда зашел в вагончик, поймал отца на том, что он изменяет маме.


Во время перерыва Джо уединяется со мной в конференц-зале. Он уходит, чтобы принести мне стакан воды, который я не смогу удержать, потому что сильно дрожат руки. Такого я уж точно не хотел.

Открывается дверь, и, к моему удивлению, вместо Джо входит мама. Она садится напротив меня.

Эдвард... — говорит она, и это единственное слово становится для меня холстом, на котором я изобразил недостающие фрагменты.

Она выглядит потрясенной. Наверное, так происходит, когда узнаешь, что все, что ты себе напридумывал за эти годы, — неправда. И хотя бы из-за этого я должен ей все объяснить.

Я поехал в Редмонд, чтобы во всем признаться, но когда я постучал, он не открыл. Дверь была не заперта, и я вошел. Горел свет, играло радио. В гостиной папы не было, и я направился в спальню.

Даже спустя шесть лет все как наяву: серебристые, переплетенные руки и ноги, разбросанная одежда на полу... Мне понадобилось несколько секунд, чтобы понять, что же на самом деле я вижу.

Он трахал эту чертову студентку-интерна, которую звали Спэрроу или Рэн, да неважно! Девчонку, которая, черт побери, на два года младше меня. — Я смотрю на маму. — Я не мог тебе сказать. Поэтому когда ты решила, что я вернулся домой расстроенный из-за того, что у нас с отцом состоялся неприятный разговор, я просто решил не разубеждать тебя.

Она скрещивает руки, продолжая молчать.

Он должен нам те два года, что его не было с нами, — продолжаю я. — Он должен был вернуться домой и стать настоящим отцом. Мужем. А вместо этого он вернулся и стал думать и поступать, как один из этих безмозглых волков, с которыми он жил. Он был альфа-самцом, а мы его стаей. У волка семья всегда на первом месте — сколько раз он нам это говорил? Но все это время он нас обманывал. Ему насрать на семью. Он трахался с кем попало у тебя за спиной, плевал на собственных детей. Он не волк. Он — лицемер.

Кажется, что лицо моей матери остекленело. Как будто если она повернет голову даже на миллиметр, оно рассыплется на куски.

Тогда почему ты уехал?

Он умолял меня ничего тебе не говорить. Сказал, что это случилось только один раз, уверял, что это ошибка. — Я опускаю глаза. — Я не хотел, чтобы вы с Карой страдали. В конце концов, ты ждала его два года, как Пенелопа Одиссея. А Кара. .. Что ж, для нее он всегда был героем, и я не хотел быть тем, кто сорвет с нее розовые очки. Но я знал, что не смогу его обманывать. Когда-нибудь я сорвусь, и это разобьет нашу семью. — Я закрываю лицо руками. — Поэтому, чтобы не рисковать, я уехал.

Я знала, — бормочет мама.

Я замираю.

Что?

Я не знала, кто именно из девушек, но догадывалась. — Она сжимает мою руку. — После возвращения твоего отца из Канады наши отношения ухудшились. Он переехал, стал ночевать в вагончике или со своими волками. А потом начал нанимать этих молодых студенток-зоологов, которые взирали на него, как на Иисуса Христа. Твой отец... он никогда ничего не говорил — да и к чему здесь слова? Через какое-то время эти девушки отводили глаза, когда я случайно заглядывала в Редмонд. Как-то я сидела в вагончике, ждала Люка и нашла вторую зубную щетку. И розовую футболку. — Мама поднимает на меня глаза. — Если бы я знала, что ты сбежал из-за этого, я бы приехала за тобой в Таиланд, — признается она. — Я должна была тебя защищать, Эдвард. А не наоборот. Мне очень жаль, сынок.

Раздается негромкий стук в дверь, и входит Джо. Мама видит своего мужа и бросается к нему в объятия.

Все хорошо, милая, — успокаивает он, гладя ее по спине, по голове.

Это не имеет значения, — говорит она ему в плечо. — Это случилось сто лет назад.

Она не плачет, но мне кажется, что это всего лишь вопрос времени. Шрамы — карта сокровищ боли, которую прячешь глубоко внутри, чтобы никогда не забывать.

У моей мамы с Джо свой язык влюбленных, свои жесты, которые зарождаются, когда вы с кем-то сближаетесь настолько, что говорите на одном языке. Неужели и у мамы с папой был свой язык? Или мама всю жизнь пыталась разгадать папин?

Он тебя никогда не заслуживал, — говорю я маме. — Не заслуживал ни нас, ни тебя.

Она поворачивается ко мне, продолжая держать Джо за руку.

Эдвард, ты хочешь, чтобы он умер, — спрашивает она, — или хочешь его крови?

Я понимаю, что это не одно и то же. Я убеждаю себя, что приехал сюда, чтобы развенчать теорию блудного сына; я могу кричать до посинения, что хочу исполнить волю отца. Но лошадь не станет уткой — перьями не покроется, клюв не отрастит. Можешь убеждать себя, что твоя семья — воплощение счастья, но это только потому, что на фотографиях одиночество и неудовлетворенность не всегда видны.

Оказывается, между жалостью и мщением — очень тонкая грань.

Настолько тонкая, что я мог потерять ее из виду.

ЛЮК

Якорь, который связывал меня с миром людей, моя семья, стал другим. Моя маленькая доченька, та, что боялась темноты, когда я уезжал, теперь носила пластинки на зубах, обнимала меня за шею, показывала новую золотую рыбку, любимую главу в книге и свою фотографию на соревнованиях по плаванию. Она вела себя так, будто прошло всего две минуты, а не целых два года. Жена была более сдержанной. Она неотступно следовала за мной, уверенная в том, что если отвернется, то я снова исчезну. Ее губы всегда были плотно сжаты — видимо, она многое хотела мне сказать, но боялась дать себе волю. После нашей первой встречи в полицейском участке в Канаде она боялась приближаться ко мне — в прямом смысле этого слова. Вместо этого она меня засыпала земными благами: самыми мягкими спортивными штанами моего нового, меньшего размера; простой домашней едой, которую вновь познавал мой желудок; пуховым одеялом, чтобы я согрелся. Куда ни повернись — всюду пытающаяся услужить мне Джорджи.

Мой сын, наоборот, внешне совершенно не обрадовался моему возвращению. Он пожал мне руку в знак приветствия, перебросился со мной парой слов — иногда я ловлю его на том, что он искоса наблюдает за мной из проема двери и из окна. Он осторожен, осмотрителен и не готов быстро выказывать доверие.

Он вырос и стал очень похож на меня.

Вы, наверное, думаете, что земные блага с головой окунули меня в мир людей, но все было не так просто. По ночам я бодрствовал и бродил по дому в дозоре. Каждый шорох казался угрозой: когда я впервые услышал, как зашипела кофе-машина в конце приготовления, то понесся вниз в одних трусах и влетел в кухню, оскалив зубы и воинственно изогнув спину. Я предпочитал сидеть в темноте, а не под искусственным освещением. Матрац был для меня слишком мягким, поэтому я ложился на пол рядом с кроватью. Однажды, когда Джорджи заметила, что я дрожу во сне, и попыталась меня укрыть, я взвился, как ракета, — она даже не успела натянуть одеяло, — обхватил руками ее запястья, повалил ее на спину и прижал к полу, чтобы у меня было физическое преимущество.

— Прости... прости меня... —заикаясь, пробормотала она, но мной руководили инстинкты, так что я даже не смог найти слова, чтобы ответить: «Нет, это ты меня прости».

В мире волков царит открытость, и она снимает все ограничения. Никакой дипломатии, никакого этикета. Ты прямо говоришь врагу, что ненавидишь его, и выказываешь свое восхищение, признавая правду. Такая прямота у людей не в чести — люди мастера притворяться. «Меня это платье не полнит?» «Ты на самом деле меня любишь?» «Ты скучал по мне?» Когда женщина об этом спрашивает, она не хочет слушать правдивый ответ. Она хочет, чтобы ей солгали. После двух лет, проведенных с волками, я уже и забыл, сколько нужно лгать, чтобы построить отношения. Я вспоминал о бете-здоровяке из Квебека, который, я уверен, сражался бы до последнего, защищая меня. Я безоговорочно доверял ему, потому что он верил мне. Но здесь, среди людей, так много полуправды и лжи во спасение, что очень трудно помнить, что же на самом деле является истиной. Создавалось впечатление, что каждый раз, когда я говорил правду, Джорджи заливалась слезами; и поскольку я больше не знал, что говорить, то перестал вообще разговаривать.

Я не мог сидеть в четырех стенах, потому что чувствовал себя, как в клетке. От телевизора болели глаза, разговоры за столом были для меня иностранным языком. Даже от похода в ванную и смешанного запаха шампуня, мыла и дезодоранта у меня так кружилась голова, что приходилось опираться о стену. Я пришел из мира, где было четыре-пять основных запахов. Острота моего обоняния достигла такого уровня, что когда в логове начинала ворочаться альфа-самка, я, находясь в тридцати метрах от нее, чувствовал это просто потому, что из-за ее шевеления поднималось небольшое облако глины, вылетавшее оттуда через узкое отверстие, и этот запах был словно красный флаг среди остальных — запахов мочи, сосны, снега и волка.

По улицам я тоже гулять не мог, потому что соседские собаки начинали лаять, если сидели в доме, или стремились напасть на меня. Помню, я шел мимо женщины на лошади, и лошадь начала тихо ржать и пятиться назад, когда увидела меня. (По сей день мне приходится обходить лошадей метров за тридцать.) Несмотря на то что теперь я был гладко выбрит и с меня соскребли двухлетнюю грязь, во мне все равно осталось что-то дикое, первобытное, хищное. Можно забрать человека из дикой природы, но нельзя лишить человека дикой природы у него внутри.

Поэтому так вышло, что единственным местом, где я чувствовал себя как дома, был парк аттракционов Редмонда. Волчьи вольеры. Я попросил Джорджи отвезти меня туда — я все еще не был готов сам сесть за руль. Смотрители встретили меня так, как будто случилось второе пришествие, но не к ним я стремился. Вместо этого с облегчением, похожим на нервное расстройство, я вошел в вольер с Вазоли, Сиквлой и Кладеном.

Первым ко мне подошел Кладен, бета-самец. Когда я инстинктивно вжал голову в плечи и отвернулся, признавая его верховенство, он приветствовал меня, облизав мне лицо. Я осознал, как легко дался мне этот бессловесный разговор, — намного легче, чем натянутая беседа, которую мы вели с Джорджи по дороге сюда. Разговор шел о том, думаю ли я о будущем, о том, что собираюсь делать дальше. Также я осознал, насколько свободнее владею языком волков. Вещи, о которых раньше, находясь в вольере с волками, мне приходилось задумываться, теперь стали естественным ответом. Когда Сиквла, волк-сторож, укусил меня, я издал гортанный рык. Когда наконец приблизилась Вазоли, альфа-самка, я лег и перевернулся на спину, предлагая свое гордо и свое доверие. И что самое приятное, измазавшись в грязи, я опять стал пахнуть, как я, а не шампунем «Хэд-энд-шолдерс» и мылом «Дав». Во время игры резинка, стягивающая мои волосы, потерялась, а волосы, которые я остриг по плечи, рассыпались по спине и перепачкались грязью.

Эти волки были не так агрессивны, как мои собратья из Квебека. Они оставались дикими животными, и у них были инстинкты диких животных, но жизнь волка в неволе не такая жестокая, как у его свободного собрата. Это потребовало некоторой корректировки, поскольку моя роль не ограничивалась ролью рядового члена стаи, я был их учителем: я предлагал этим волкам усовершенствовать знания, заставлял их учиться тому, чего они лишены за проволочным забором.

И теперь, когда я живу этим, кто мог бы справиться со всем лучше меня?

Я попросил одного из смотрителей принести половину туши из скотобойни — праздничный обед. Как только тушу втащили в вольер и смотритель ушел, волки приблизились и я встал на колени между ними. Я хотел этим показать, что это стайная трапеза, хотел напомнить волкам, что тоже принадлежу к их семье. Вазоли потянулась к органам, Кладен — к «двигательному» мясу, Сиквла — к содержимому желудка и хребту. Я вклинился между Кладеном и Сиквлой, обнажил зубы и языком накрыл еду, которая по праву принадлежала мне. Я нагнулся над тушей и стал отрывать полоски сырого мяса, испачкав кровью лицо и волосы и клацая зубами на Сиквлу, когда он слишком близко подходил к моей порции.

Уверен, это было еще то зрелище! Я, грязный и окровавленный, сытый и безумно довольный в компании животных, которые меня понимали и которых понимал я. Потом я потрусил от туши вслед за Сиквлой к пригорку, где он иногда дремал.

До этого момента я не вспоминал о Джорджи, которая стояла у дальнего конца забора, с ужасом наблюдая за мной. И хотя я не сделал ничего такого, чего бы она не видела раньше, думаю, она отреагировала на мое общение с волками и на наш совместный ужин. Мне кажется, что именно тогда она осознала, что потеряла меня навсегда.

ДЖОРДЖИ

«Не обращайте внимания на человека за занавеской».

Слова волшебника из книги «Удивительный волшебник из страны Оз». Пусть пони и собачка продолжают приковывать к себе взгляды, чтобы реальность не отвлекала зрителей от представления. Из всех вопросов, что мне задают о Люке, наиболее частым является вопрос «Каково быть женой такого человека?». Мне кажется, что люди думают, основывая свое мнение на его телевизионном образе, что он зверь в постели и ест сырое мясо. Правда бы их разочаровала: когда Люк был с нами, он вел себя, как обычный человек. Смотрел канал «И-эс-пи-эн», ел хрустящие кукурузные палочки, менял лампочки и выносил мусор. Скорее, он был обычным человеком — ничего экстраординарного.

Дело в том, что когда рождаются знаменитости, от них не ждут, что они будут валяться в экскрементах. Они всегда должны быть одеты с иголочки и ездить в лимузинах или, как в случае с Люком, жить в дикой природе. А это означало, что после возвращения из Квебека Люк уже не мог быть мужем, которого мне так не хватало. Это принижало бы его в глазах окружающих как человека, которого в нем хотели видеть.

Но даже у самых популярных людей есть близкие — люди, которым известно, поднимают ли они сиденье унитаза, когда писают, любят ли арахисовое масло, хрустят ли пальцами. И те из нас, кто живет рядом со знаменитостями, знают, что, когда выключаются телекамеры, эти легендарные личности уменьшаются до обычных людей, людей с прыщами и морщинками, людей со своими недостатками.

Возможно, когда Люк стал нанимать молодых девушек ухаживать за волками, меня и посещала мысль, что он с ними спит.

Со мной же, в конце концов, он не спал. Но на самом деле я думала, что ему нужна свита. Ему необходимы были девушки, которых настолько приводил в восхищение его экранный образ, что они верили всему, что видели.

А потом Люк и сам в это поверил.

Для всех тех, кто хочет знать, каково это — быть женой такого человека, как Люк, я отвечу.

Это как будто пытаешься обнять тень.

И каждый раз она появляется в другом месте.

Я совершенно не удивляюсь, когда вижу прохаживающуюся у окна зала заседаний Кару.

Это ложь! — выпаливает она, как только я появляюсь. — Он этого не делал!

Мы с Цирконией обмениваемся взглядами. Из всех молодых женщин, которые не видели ничего, кроме образа своего обожаемого героя, самые розовые очки оказались на его дочери. Она любила его просто потому, что он принадлежал ей, что — если я правильно поняла Люка за прожитые с ним годы — делало их отношения очень похожими на отношения волков в стае.

Есть вероятность, что Эдвард все это придумал, чтобы ввести тебя в замешательство, — произносит Циркония, — но, если честно, я не думаю, что он настолько умен. — Она смотрит на меня. — Не обижайтесь.

Все начинает разваливаться на части, как город после землетрясения. Некоторые здания продолжают стоять, другие восстановить невозможно. И, разумеется, есть пострадавшие. Меня всегда приводила в недоумение категоричность реакции Люка на гомосексуальность Эдварда — она как-то не вязалась с тем, что я о нем знала, — а все дело в том, что разговор не состоялся. В тот вечер Эдвард обсуждал иное сексуальное поведение — подвиги своего отца.

Я сижу на краешке стола, наблюдая, как моя дочь яростно теребит нитку бинта. Сломанная рука прибинтована к телу; второй рукой она крепко обхватывает поломанную.

Кара, — вздыхаю я, — все совершают ошибки.

Поверить не могу, что прошу прощения за поведение Люка.

Но, как сказал Эдвард, нет границ того, на что мы готовы пойти, чтобы защитить семью. Мы переплывем океаны, проглотим гордость.

Он любил нас, — говорит Кара. У нее синяки вокруг глаз, а рот похож на рану.

Он любил тебя, — поправляю я ее. — И до сих пор любит. — Я протягиваю руку, останавливая дочь, когда она хочет уйти. — Я знаю, что ты сбежала к отцу, когда мы с Джо зажили одной семьей, потому что думала: его дом для тебя — небеса обетованные. Ты будешь его единственной, а не просто одной из многих. И я понимаю, как, должно быть, тебе тяжело узнать, что он был не тем героем, которого ты себе придумала. Как бы он со мной ни поступил, Кара, это не меняет его чувств к тебе.

Мужчины... Невозможно с ними жить... и пристрелить закон не позволяет, — вздыхает Циркония. — Я выгнала своего восемь лет назад, а вместо него завела ламу. Это лучшее из принятых мною решений.

Не обращая на адвоката внимания, я поворачиваюсь к Каре.

Я хочу сказать, что совершенно неважно, что твой отец не идеален. Потому что для него ты — само совершенство.

Однако вместо утешения эти слова заставляют Кару разрыдаться. Она прячется в моих объятиях.

Мне очень жаль. Правда, мне очень жаль, — говорю я и ласково глажу ее по спине.

Как-то Люк рассказывал об одном из своих волков, который боялся грозы. Рассказывал, как тот еще волчонком забирался ему за пазуху, чтобы успокоиться. Но у него никогда не хватало времени узнать, что его дочь делает то же самое. В те ночи, когда молния разрезала желток луны, в те ночи, когда Люк баюкал испуганного волка, Кара забиралась ко мне в кровать и обнимала меня со спины — моллюск, благополучно переживший шторм.

Ты должна знать еще кое-что, — добавляю я. — Эдвард уехал потому, что хотел защитить тебя. Подумал, что если его не будет рядом, он не сможет рассказать, что видел, а сама ты никогда ничего не узнаешь.

Кара здоровой рукой обнимает меня за шею.

Мамочка, — шепчет она, — я должна...

Раздается стук в дверь, и помощник шерифа сообщает, что заседание вот-вот продолжится.

Кара, — спрашивает Циркония, — ты по-прежнему хочешь быть официальным опекуном отца?

Дочь отстраняется от меня.

Да.

В таком случае тебе нужно вернуться в игру, — прямо говорит Циркония. — Нужно, чтобы суд увидел, что ты уже достаточно взрослая и любишь отца несмотря ни на что. Несмотря на то, что он кадрит девушек за маминой спиной, на то, что ему придется каждые три часа менять подгузники. Или на то, что следующие десять лет он может провести в доме инвалидов.

Я касаюсь ее руки.

Ты действительно этого хочешь, Кара? Могут пройти годы, прежде чем он поправится. А возможно и никогда не поправится. Я знаю, отец хотел, чтобы ты поступила в колледж, нашла работу, создала семью, была счастлива. У тебя впереди целая жизнь!

Она вздергивает подбородок, глаза ее горят.

У него тоже!

Я сказала Цирконии и Каре, что посижу в комнате отдыха, прежде чем отправиться слушать показания Кары, но вместо этого ловлю себя на том, что покидаю здание суда и сворачиваю налево, на стоянку. Через двадцать минут я оказываюсь у Бересфордской больницы и на лифте поднимаюсь в реанимацию.

Люк лежит неподвижно, никаких видимых изменений его состояния нет, за исключением синяка возле катетера, который из фиолетового стал желтым в пятнышко.

Я придвигаю стул и пристально смотрю на бывшего мужа.

Когда он вернулся из леса, до появления репортеров, которые затянули его на орбиту славы, я изо всех сил пыталась помочь ему вновь стать человеком. Позволяла ему спать по тридцать часов кряду, готовила его любимые блюда, соскребала запекшуюся грязь с его спины. Я решила, что если сделаю вид, будто он вернулся к нормальной жизни, может быть, он и сам в это поверит.

Поэтому я стала повсюду возить его с собой. Везла его в школу забирать Кару, повезла в банк, хотя сама пользовалась банкоматом. Возила на почту и на заправку.

Я стала замечать, что вокруг Люка вьются женщины. Даже если он спал в машине, я выходила из химчистки и видела, что кто-то таращится на него в окно. У школы Кары незнакомые женщины в автомобилях сигналили до тех пор, пока он не махал рукой им в ответ. Я подшучивала над ним. «Перед тобой невозможно устоять, — говорила я. — Вспомни обо мне, когда будешь заводить гарем».

В то время я не понимала, что мои слова стали пророческими. Думала: «Кто из этих женщин станет мириться с тем, с чем мирюсь я за закрытыми дверями?» С мужчиной, который мог есть только грубые злаки, например картофельную муку или овсянку, — от остального его тошнило. Который по ночам так прикручивал термостат, что мы просыпались от холода. С мужчиной, которого я застала за тем, что он метит наш задний двор по периметру.

Однажды мы пошли в бакалейный магазин. В отделе овощей к нам подошла женщина с двумя дынями и спросила, какая, на взгляд Люка, спелее. Я увидела, как он улыбнулся и наклонился над дынями, так что его длинные волосы упали на лицо, словно завеса. Когда он выбрал дыню в правой руке, она чуть не лишилась сознания.

Через ряд женщина с ребенком в тележке магазина попросила его достать коробку с верхней полки. Люк согласился и, вытянувшись, расправил плечи, чтобы достать пасту для зубных протезов, которую, я уверена на сто процентов, она не собиралась покупать. Было интересно наблюдать, как этих незнакомых женщин, словно магнитом, тянет к моему мужу. Думаю, это была реакция на его крепкую фигуру, копну волос или феноменальную связь с волками. «Они знают, что я смогу их защитить, — абсолютно серьезно сказал он. — Это их и привлекает».

Но в ряду с банными принадлежностями Люк едва не погиб — у него закружилась голова, он занервничал от волны запахов, которые струились через упаковки и ранили его обоняние, и даже упал. «Все хорошо», — успокоила я его, помогла подняться и отвела в более безопасное место — рядом с хлопьями.

«Поверить не могу, — сказал он, зарываясь лицом мне в плечо. — Я могу голыми руками убить оленя, а пена для ванны — мой криптонит[17]».

«Это пройдет. Все изменится», — успокаивала я.

«Джорджи, — попросил Люк, — обещай, что ты останешься прежней».

Я смотрю на Люка, на восковую оболочку его кожи, на закрытые глаза, на рот, который едва сжимает дыхательную трубку. Бог, который снова стал смертным...

Я тянусь к его руке. Кожа сухая, как пергамент, и вялая. Я обхватываю его ладонь руками и прижимаю ее к щеке.

— Сукин ты сын... — говорю я.

ЛЮК

Только одно может оторвать меня от волчьей семьи — это люди. Они явились в лице штатного журналиста «Юнион Лидер» в компании фотографа. Когда посетители Редмонда видели, как я общаюсь с волками, интерес ко мне возрастал, а с ним и число туристов, которые хотели увидеть меня собственными глазами. Каким-то образом обо мне прознала и крупнейшая газета Нью-Гэмпшира.

И тут не обошлось без иронии судьбы: именно так мы познакомились с Джорджи. Когда-то я бросил ради нее волков. Сейчас я собирался сделать то же самое ради журналистов. С каждым днем их становилось все больше, некоторые приходили с телевизионными камерами, и все хотели получить интервью у человека, который жил в лесу с волками. Кладен, Сиквла и Вазоли пугались и выказывали недовольство — и не беспричинно. Они легко читали знаки, которые посылали им люди: они что-то от меня хотят, они злые и эгоистичные. В дикой природе к любому из этих журналистов отнеслись бы как к хищнику: стая загрызла бы его, чтобы спасти одного из своих членов.

Но эта преданность семье взаимна, и я понимал, что не могу допустить, чтобы из-за меня пострадали другие волки. Поэтому я выходил из логова, и на меня тут же сыпались вопросы и вспышки фотоаппаратов.

«Вы на самом деле жили в лесу?»

«Что вы ели?»

«Вам было страшно?»

«Как вы пережили канадскую зиму?»

«Почему вы вернулись?»

Этого последнего вопроса я не переносил, потому что больше не принадлежал к миру людей. И хотя я мог бы вернуться в лес и попытаться воем определить местоположение своей стаи, не было никакой гарантии, что я ее найду и она примет меня назад.

До того как я начал оставаться на ночь в Редмонде с волками, однажды поздно вечером я неслышно проскользнул в дом и увидел, что в комнате Эдварда горит свет. Когда я открыл дверь, он поднял голову. В глазах его читался вызов: спросика меня, почему я не сплю? Но я не стал ничего спрашивать, потому что и сам не спал. Эдвард сидел, откинувшись на подушки, и читал. Я молчал, и он поднял книгу вверх.

— «Божественная комедия», — сказал он. — Данте. Я читаю об аде.

— А я в нем живу, — признался я.

— Я только на первом круге, — продолжал Эдвард. — Чистилище. Это не Небеса, но еще и не ад. Где-то посредине.

Я понял, что это мой новый адрес.

Я не мог быть вежливым. Не мог быть умным. Я с трудом вспоминал, как произносить слова, не говоря уже о том, чтобы оформить в предложения все то, чему я научился у волков. Нет смысла что-то узнавать о волках, если не можешь рассказать об этом людям, которым необходимы эти знания.

Поэтому я поступил так, как поступил бы любой волк, почуяв опасность: я ушел.

Бросился в Редмонд. Бежать пришлось километров восемь в темноте, но после Квебека это были пустяки. Мне стало хорошо, когда в крови забурлил адреналин. Я подбежал к вагончику на вершине холма и заскочил внутрь, хлопнув дверью. Заперся изнутри, прошел в ванную и запер за собой дверь. Я тяжело дышал и обливался потом. Я слышал, как меня зовут волки.

Не знаю, как долго я просидел в дальнем углу темной, тесной ванной, свернувшись калачиком и не сводя глаз с двери, чтобы не упустить чье-нибудь приближение. В конце концов я услышал приглушенные шаги.

Поворот ключа в замке...

Запах шампуня Джорджи, ее мыла...

Она заперла за собой дверь и очень медленно опустилась передо мной на колени. Положила руку мне на затылок.

— Люк, — прошептала она.

Ее пальцы гладили мои волосы, и я поймал себя на том, что прижался к ней. Джорджи обняла меня в ответ. Я не понимал, что плачу, пока не почувствовал вкус слез на ее губах. Она целовала мои лоб, щеки, шею.

Она хотела утешить меня, но из искры разгорелось пламя. Я сжал ее обеими руками, потянулся к вороту блузки и разорвал ее, потом задрал на Джорджи юбку и почувствовал, как она обхватила меня ногами. Я укусил ее за плечо и проглотил ее вскрик, потом встал, по-прежнему обнимая ее, и прижал спиной к стене. Я входил в нее с таким отчаянием, что она выгибала спину и царапала ногтями мою кожу. Я хотел пометить ее. Хотел, чтобы она была моей.

Позже я баюкал Джорджи на коленях, поглаживая ее по спине. На теле у нее были синяки. Неужели вместе со способностью быть человеком я утратил способность быть нежным? Я опустил взгляд и понял, что Джорджи смотрит на меня.

— Люк, — прошептала она, — позволь мне тебе помочь.

КАРА

Никто даже и думать не хочет о том, что папа мог завести интрижку.

Во-первых, это означает, что придется представить себе, как он занимается сексом, — что само по себе отвратительно. Во-вторых, придется принять мамину сторону, потому что она пострадавшая. В-третьих, невозможно удержаться от вопроса: что же с тобой не так? Чего ему недоставало? Почему он дважды не подумал, прежде чем вонзать кол в сердце своей семьи?

После того как я узнала эту новость, у меня как будто заноза в горле застряла, но не по той причине, как вы могли подумать. Я — понимаю, насколько безумно это звучит! — испытываю облегчение. Не я одна так облажалась.

Мама сказала, что для папы я само совершенство, но это неправда. Наверное, мы можем принимать друг друга со всеми недостатками.

Я, оказавшись за свидетельской трибуной, вижу Эдварда и вспоминаю мамины слова, что он пытался защитить меня, сбежав из дома. Если хотите знать мое мнение, ему следует крепко задуматься над своим альтруизмом. Говорить, что он спасал нашу семью, исключив себя из моей жизни, — это все равно что заявить, будто он хочет убить моего отца только потому, что это самый человечный поступок.

«Все совершают ошибки», — сказала мама.

Была у меня в начальных классах подружка, у которой была настолько идеальная семья, что хоть на рекламу их снимай. Они никогда не забывали дни рождения близких, и я могу поклясться, что брат с сестрой никогда не дрались, а родители вели себя так, будто только-только влюбились друг в друга. Это было так странно, так искусственно гладко, что я не могла не задаваться вопросом: что же происходит, когда вокруг нет таких зрителей, как я, и некому показывать свой спектакль?

С другой стороны, моя семья состояла из папы, который предпочитал компанию диких животных, мамы, которая иногда ложилась в постель, сославшись на головную боль, хотя все мы знали, что на самом деле она уединяется поплакать. Еще был пятнадцатилетний сын, который оплачивал счета, и я, которая вызвала у себя рвоту на День Сэди Хокинс (когда в школе устраивали праздник и все девочки привели с собой отцов) только для того, чтобы остаться дома и ни у кого не вызывать сочувствия.

Неужели это и есть семья? Неужели семья постоянно совершает ошибки, и приходится давать второй шанс, если те, кого ты любишь, поступили неправильно?

В очередной раз я не смогла принять присягу, потому что моя правая рука крепко прибинтована к туловищу. Но я все равно клянусь говорить только правду.

Ко мне направляется Циркония. Удивительно, насколько не-принужденно она чувствует себя в зале суда, даже несмотря на эти безумные флуоресцентные колготки и желтые каблуки.

Кара, — начинает Циркония, — сколько тебе лет?

Семнадцать лет, — отвечаю я, — и девять месяцев.

Когда у тебя день рождения?

Через три месяца.

Когда твой папа получил травму, — спрашивает она, — где ты жила?

С папой. Я жила с ним последние четыре года.

Как бы ты описала свои отношения с отцом, Кара?

Мы все делали вместе, — говорю я, чувствуя, как горло сжимается вокруг этих слов. — Я много времени проводила с ним в Редмонде, помогала ухаживать за волками. Еще я занималась хозяйством, почти всеми делами, потому что он был очень занят работой. Мы ходили в поход в Белые горы, он научил меня ориентироваться на местности. Иногда мы просто сидели дома. Готовили пасту — он поделился своим фирменным рецептом соуса болоньез — и смотрели видеофильмы. А еще он тот человек, перед которым я хочу похвастаться высокой оценкой на экзамене, которому могу пожаловаться, если меня толкнут в школе, у которого я могу спросить о чем угодно. Практически все, что я знаю, я узнала от него.

Я чувствую вину, произнося эти слова, — даже если это правда и я говорю под присягой, — ведь в зале суда сидит моя мама. Мне кажется, дети всегда ближе к кому-то одному из родителей. Любить можно обоих, но только одного будет не хватать. Я смотрю на то место, где сидела мама, и вижу, что оно пустует. Неужели она все еще в туалете? Может быть, ей плохо? Стоит ли начать волноваться? И тут голос Цирконии возвращает меня в действительность.

Какие отношения у твоего отца с Эдвардом?

Никаких, — отвечаю я. — Эдвард ушел от нас.

Говоря это, я смотрю на брата. Неужели можно злиться на человека за глупый поступок, если он искренне, на сто процентов был уверен, что поступает правильно?

А какие отношения у тебя с Эдвардом? — задает следующий вопрос Циркония.

Всю жизнь люди говорили мне, что я похожа на маму, а Эдвард — вылитый отец. Но теперь я понимаю, что это не совсем правда. У нас с Эдвардом глаза одного цвета. Удивительного, таинственного карего цвета — совершенно не похожие ни на мамины, ни на папины.

Я плохо его помню, — бормочу я.

Какие травмы ты получила во время аварии?

У меня было вывихнуто и сломано плечо — врач сказал, что треснула головка плечевой кости. А еще ушиб ребер и сотрясение мозга.

Каким было лечение?

Мне сделали операцию, — отвечаю я. — В руку вставили металлический прут, плечо поставили на место с помощью резиновой ленты и предмета, напоминающего мелкую проволочную сетку. — Я смотрю на побелевшего судью. — Я серьезно.

Ты принимала какие-нибудь лекарства?

Обезболивающие. В основном морфин.

Как долго ты пролежала в больнице?

Шесть дней. После операции возникли осложнения, их пришлось лечить, — поясняю я.

Циркония хмурится.

Похоже, пострадала ты серьезно.

Хуже всего, что я правша. По крайней мере, была правшой.

Ты слышала показания брата о вашем разговоре до того, как он принял решение отключить отца от аппарата искусственной вентиляции легких. Когда это случилось?

На пятый день моего пребывания в больнице. У меня разболелась рука. И медсестры дали мне лекарство, чтобы я уснула.

И несмотря на это твой брат пытался обсудить с тобой такой серьезный вопрос, как жизнь и смерть вашего отца?

Папины врачи как раз вошли в палату, чтобы сообщить мне прогнозы касательно его здоровья. Честно признаться, я расстроилась. Просто не могла слышать, как они утверждают, что папа никогда не поправится, — в тот момент у меня не было сил возражать. Одна из медсестер заставила всех уйти, потому что я разнервничалась, и она боялась, что разойдутся швы.

Циркония смотрит на Эдварда.

И в этот момент брат решил поговорить с тобою по душам?

Да. Я сказала ему, что не могу этого выносить. Я имела в виду, что не могу слышать, как врачи говорят о моем отце так, словно он уже умер. Но Эдвард, видимо, истолковал мои слова как нежелание принимать решение относительно будущего отца.

Протестую! — вмешивается Джо. — Это всего лишь предположение.

Протест принят, — отвечает судья.

После этого вы с братом беседовали?

Да, — говорю я. — Когда он собирался убить моего отца.

Опиши суду, как это происходило.

Я не хочу этого делать, но через секунду мысленно оказываюсь опять в больнице, снова слышу, как больничный адвокат говорит, что Эдвард сказал им, будто я дала согласие. Я босиком бегу вниз по лестнице в палату отца в реанимационном отделении. Там полно народу — «вечеринка», на которую меня не пригласили. «Он лжет!» — кричу я, и этот крик, вырвавшись из самой глубины моего естества, кажется первобытным, незнакомым.

Момент облегчения, когда адвокат отменяет процедуру. Я начинаю рыдать. Замедленная реакция на шок — такое бывает, когда понимаешь, что находился на волосок от смерти.

Последний раз я чувствовала подобное, когда наш грузовик врезался в дерево, до того как я...

До того как.

Складывалось впечатление, что Эдвард даже не слышит меня, — бормочу я. — Он оттолкнул с дороги медсестру, нагнулся и выдернул штепсель аппарата.

Судья ободряюще смотрит на меня и ждет продолжения.

Кто-то опять воткнул штепсель в розетку. Санитар повис на Эдварде, пока не подоспела охрана и не вывела его из палаты.

Кара, как чувствует себя твой отец после такого несчастливого поворота событий?

Я качаю головой.

К счастью, его состояние не ухудшилось. Без кислорода у него мог бы умереть мозг.

Значит, ты не знала, что твой брат единолично принял это решение?

Нет. Он не спрашивал моего согласия.

А ты бы его дала?

Нет! — решительно восклицаю я. — Я знаю: если дать папе время, он поправится.

Кара, ты слышала, доктор Сент-Клер утверждает, что шансы на выздоровление твоего отца, учитывая тяжесть полученных травм, ничтожны, — не сдается Циркония.

Еще я слышала, что он не может со стопроцентной уверенностью сказать, что этого не случится, — отвечаю я. — Я цепляюсь за этот ничтожный процент, потому что больше некому.

Циркония склоняет голову к плечу.

Тебе известно, чего хотел бы твой отец в подобной ситуации?

Я поворачиваюсь к Эдварду, потому что собираюсь выложить ему все, что он не дал мне сказать до того, как выдернул штепсель.

Папа всегда говорил: у волков, если твоя семья пережила день — все капризы погоды, голод, атаки хищников — и выжила ночью, есть повод радоваться. Я видела, как он не спит по ночам и кормит волчат из бутылочки «Эсбилаком». Видела, как он согревает за пазухой дрожащего новорожденного волчонка. Я ездила с ним в бурю к ветеринару, чтобы спасти волчонка, который не мог самостоятельно дышать. Даже несмотря на то, что в дикой природе любой из этих волчат просто умер бы — это принцип естественного отбора, — отец не мог оставаться безучастным. Он постоянно говорил мне: единственный подарок, которым нельзя разбрасываться, — это жизнь.

Тогда почему он оплатил аборт своей подружки?

От звука голоса Эдварда я вздрагиваю. Он стоит красный, задыхаясь собственными словами.

Сейчас ты занимаешься счетами. А тогда ими занимался я. Вот так я об этом и узнал.

Джо тянет Эдварда за рукав.

Заткнись! — сквозь зубы шипит он.

Видишь, это был не просто единственный раз с посторонней женщиной, хотя он клялся мне в этом. Это длилось месяцами, и этот ребенок был от него...

Тишина! — призывает к порядку судья. И стучит молоточком.

Внутри у меня все умерло еще до того, как Эдвард заговорил снова, хотя Джо просит объявить перерыв и тащит его из зала суда.

Он много чего тебе говорил, но все оказалось ложью, — заявляет Эдвард, обращаясь ко мне одной. — Ты думаешь, что знаешь его, Кара. Но на самом деле ты никогда ничего о нем не знала.

ЛЮК

Джорджи настояла, чтобы я обратился к врачу. В больнице я сидел в приемной и читал людей. В дикой природе умение предвосхитить действия хищника и является той гранью между жизнью и смертью, но здесь это превратилось в комнатную игру. За несколько секунд до того, как женщина открывала свою сумочку, я знал, что она достанет бумажную салфетку. Знал, что одиноко сидящий в углу мужчина готов разрыдаться, хотя и продолжает улыбаться своей дочери. Знал, что женщина, поглаживающая живот, уже давно болеет, — я чувствовал болезнь у нее в крови. С большим любопытством я наблюдал за медсестрой в регистратуре. Каждые несколько минут к ней подходил незнакомый человек, а у нее даже не хватало ума попятиться назад, хотя она никак не могла знать, не лежит ли в кармане его куртки пистолет, не хочет ли он на нее напасть. Она демонстрировала доверие еще до того, как вновь прибывший выказывал подчинение, — и я продолжал ждать, как люди ждут неминуемое крушение поезда: с уверенностью, что в любую минуту может произойти трагедия.

Когда меня позвали в смотровую, сидящая рядом Джорджи встала, как будто намеревалась зайти туда со мной.

— Послушай, — сказал я, — мне лучше пойти одному.

Она покраснела от смущения.

— Конечно, ты прав.

Я прошел за медсестрой в смотровую, где она измерила мне пульс. Три раза.

— Не может такого быть! — изумилась она. Мое низкое давление сбило ее с толку не меньше.

Я сидел в одиночестве и ждал врача, не сводя глаз с ручки двери. Прислушивался, как в коридоре шуршат бумаги в моей истории болезни. Я закрыл глаза и вдохнул запах лосьона после бритья.

— Здравствуйте, — произнес я еще до того, как врач вошел.

Он удивленно приподнял брови.

— Доброе утро! Я доктор Стивене, а вы... Люк Уоррен, как я понимаю. Значит, вы два года прожили в лесу в стае диких волков и, по-видимому, научились видеть сквозь стены, — сказал он и повернулся к медсестре: — Где принимает психиатр?

— Я не сумасшедший. Я изучаю волков. Я следовал за стаей серых волков вдоль реки Сент-Лоуренс. Я заставил их принять меня в стаю. Охотился с ними, ел с ними, спал рядом с ними.

Думаю, доктор никогда бы мне не поверил, если бы не увидел показатели моего давления. Он повернулся к медсестре.

— Здесь явно какая-то ошибка.

— Я трижды измерила, — возразила медсестра.

Доктор нахмурился, считая удары моего сердца уже лично.

— Ладно, — наконец сказал он. — Ваш пульс ниже, чему профессионального баскетболиста, которого я лечил год назад. Если бы я не видел вас собственными глазами, то сказал бы, что вы при смерти. Но дело явно не в этом. А в чем?

— Я сидел на уникальной диете и занимался специальными упражнениям, — объяснил я.

— Вы правду говорите? — не верит доктор.

Я киваю.

Он сидел и слушал, а я объяснял ему, как стал частью стаи. Я рассказал о нашей пище, о том, как мы путешествовали, как охотились, насколько далеко ходили в дозор, как сражались с врагами, как загоняли добычу. К тому времени как я закончил, — спустя час! — он смотрел на меня так, как будто встретил инопланетянина и ему выпал шанс первому провести его всестороннее обследование.

— Я бы хотел взять у вас кровь на анализ, — попросил он. — Чтобы посмотреть, насколько с физической точки зрения повлияла на вас такая жизнь. Вы не против?

Он оставил меня одного, чтобы выписать направление на анализы. Я надел рубашку, но не стал ждать лаборанта, а вышел в коридор, где остановил санитара.

— Вы не могли бы показать, где здесь ближайший туалет? — спросил я.

Он указал мне: прямо по коридору и налево. Я пошел по коридору, но в туалет заходить не стал, а вышел через черный ход, вниз по лестнице, на яркий солнечный свет.

На бордюре сидел плачущий подросток. На голове — огромные наушники, как у диспетчера.

— Слишком громко, — повторял он снова и снова, раскачиваясь из стороны в сторону. Его голос звучал глухо, как будто он разговаривал со дна океана.

Я присел рядом с ним. Через секунду из больницы выбежала женщина. Мне понадобилось все самообладание, чтобы не отскочить в сторону.

— Вот ты где! — воскликнула она, хватая его за руку и поднимая на ноги.

— С ним все в порядке? — спросил я.

— Сегодня ему вживили слуховые имплантаты, — гордо ответила она. — Он к ним только привыкает.

И тут я увидел их — серебряный диск, окруженный коротко остриженными волосами.

— Слишком громко, — плакал подросток.

С этого дня он стал единственным человеком на планете, который мог понять, что я чувствовал, когда вернулся.

ДЖО

Знаешь, — говорю я, закрывая дверь конференц-зала, — впредь я хотел бы, чтобы, перед тем как что-то говорить, ты советовался со мной. Я здесь для того, чтобы все, что ты хочешь сказать, облекать в форму прямых вопросов, а не спонтанных выкриков.

Простите, — бормочет Эдвард, закрывая лицо руками. — Я не хотел.

Не хотел чего? Бросить очередную бомбу в зал суда? Довести сестру до слез? Окончательно раздавить мать?

Я смотрю на телефон. Джорджи исчезла. Я звонил ей, посылал сообщения, но она не отвечает. Она была в зале суда, когда Эдвард признался в том, что отец ей изменял, — теперь ее там нет. Я, если честно, изо всех сил пытаюсь убедить себя, что она не настолько расстроилась из-за того, что узнала о бывшем муже, чтобы прятаться от всех. Я изо всех сил пытаюсь верить в то, что со мною она счастлива и сможет отмахнуться от этого неприятного открытия. Одно хорошо — ее не было в зале суда, когда Эдвард сделал свое последнее, настоящее признание.

Я сажусь и ослабляю галстук.

Ну?

Эдвард поднимает на меня глаза.

Когда я вечером застал его с помощницей в вагончике, он сам на себя не был похож. Вел себя необычно. Боялся, что я расскажу маме. Клялся, что это ошибка. Что подобное случилось всего один раз, под влиянием момента, и больше никогда не повторится. Не знаю, почему я решил ему поверить. Но когда я вернулся домой, мама сразу поняла, что со мною что-то происходит. Решила: все дело в том, что я признался отцу, что я гей. Так было проще, и я не стал ее разубеждать. Но через день я, как обычно, просматривал счета и обнаружил счет за аборт из клиники в Конкорде. Я знал об этой клинике, потому что одна старшеклассница в том году забеременела и ее отправили в Конкорд, чтобы все уладить. Кроме того, к счету прилагалась записка. В ней говорилось: «Благодарим за то, что вы полностью оплатили процедуру во время визита. Примите наши извинения за неполадки с компьютером. Пожалуйста, получите копию квитанции для страховки». Я очень удивился полученному счету и был уверен, что на почте что-то перепутали, пока не прочел имя пациентки: Рэн Макгроу. Студентка колледжа, которую нанял мой отец, чтобы ухаживать за волками. Та, с которой я его застукал в постели. — Он откусывает слова, как будто это цепочка между зубами. — Та, насчет которой он клялся, что никогда раньше не спал с ней. — Эдвард натужно смеется. — Наверное, это укладывается в тот образ бога, который создали отцу окружающие, раз он, как видим, способен на непорочное зачатие.

И тогда ты уехал, — резюмирую я.

Эдвард кивает.

Всю жизнь я чувствовал, что не оправдываю его ожиданий. Не о таком сыне он мечтал. Но оказалось, что я тоже мечтал не о таком отце. Как только человек о чем-то узнает, от этого знания уже не избавиться, и я понимал: постоянно встречаясь с ним, я не смогу себя сдерживать. Но я не смог бы объяснить, почему так себя веду, не ранив маму и Кару. Поэтому я отправился в Редмонд и прилепил к зеркалу в ванной квитанцию за аборт. А потом уехал.

Ты не подумал, что своим побегом причиняешь боль матери?

Мне было восемнадцать лет, — оправдывается Эдвард. — Я вообще ни о чем не думал.

Зачем ты сейчас об этом сказал, Эдвард? Это некий послед-ний предсмертный пинок отцу?

Он качает головой.

Если честно, мне кажется, что он все равно будет смеяться последним. Если бы я не знал, как все произошло на самом деле, то подумал бы, что он это заранее спланировал. После шести лет разлуки мы снова вместе. И нам приходится вместе принимать решения. Только представьте, — усмехается Эдвард, — мой отец наконец-то научил нас поступать, как стая.

Хорошая новость: когда мы возвращаемся в зал суда, Джорджи уже там и выглядит не слишком расстроенной, а просто получившей подтверждение своим догадкам. Плохая новость — я должен провести перекрестный допрос собственной падчерице.

У Кары такой вид, как будто она готовится встретиться лицом к лицу с инквизицией. Я подхожу ближе и наклоняюсь к ней.

Ты слышала о парне, который упал со здоровенного дерева?

Она хмурится.

Так вот, он полностью выздоровел.

У нее вырывается смешок. Я подмигиваю ей.

Кара, правда ли, что один из волков в вольере твоего отца потерял лапу?

Да, он угодил в капкан, — отвечает она, — и отгрыз себе лапу, чтобы освободиться. Отец его выходил, хотя все говорили, что он не жилец.

Но тому волку хватило трех ног, чтобы убежать, верно?

Наверное.

И три ноги не мешают ему есть?

Нет.

Он может бегать со стаей?

Да.

И может общаться с остальными членами стаи?

Конечно.

Но с твоим отцом все по-другому, не так ли? Травма не позволит ему делать все эти вещи, которые для него означают «полноценно жить»? — задаю я вопрос.

Я уже говорила, — упрямо говорит Кара. — Для отца любая жизнь — значима.

Она старается не смотреть на Эдварда, произнося эти слова.

Врачи твоего отца утверждают, что у него практически нет шансов на выздоровление, разве нет?

Нельзя все видеть в черно-белом цвете, как они это делают, — настаивает она. — Мой отец — настоящий борец. Если кто и справится с трудностями, так это он. Он все время совершает поступки, которые остальным не по плечу.

Я делаю глубокий вдох, потому что намерен приступить к той части перекрестного допроса, которая будет не такой сдержанной и вежливой. Я закрываю глаза, надеясь, что Кара (и Джор-джи) простят меня за то, что я собираюсь сделать. В настоящий момент я прежде всего отвечаю за Эдварда.

Кара, ты употребляешь спиртное?

Она вспыхивает.

Нет.

Ты когда-нибудь пила спиртное?

Да, — признается она.

Если откровенно, в ночь, когда произошла авария, ты пила, верно?

Одну бутылку пива...

Но ты солгала полиции, сказав, что не пила вообще, не так ли?

Я думала, что мне влетит, — говорит Кара.

Ты позвонила отцу, чтобы он забрал тебя, потому что не хотела ехать домой с друзьями, которые тоже напились на вечеринке, правильно?

Она кивает.

Мы с папой договорились: если я окажусь в подобной ситуации, он не станет упрекать меня за плохой поступок, если я ему позвоню. Он будет знать, что сам привезет меня домой живой и здоровой.

Что сказал тебе отец, когда вы ехали в машине?

Кара чуть плотнее прижимает руку к туловищу.

Не помню, — отвечает она, опустив глаза. — Какие-то воспоминания об аварии просто... стерлись. Я знаю, что уехала с вечеринки, а следующее, что помню, — я лежу в машине скорой помощи.

Где ты в настоящий момент живешь? — задаю я следующий вопрос.

Смена темы разговора застает ее врасплох.

Я? С вами. И моей мамой. Но только потому, что мне после операции пока нужна помощь.

До аварии ты жила с отцом?

Да.

За те шесть лет, что твои родители в разводе, ты жила у каждого из них, я прав?

Да, — отвечает она.

Правда ли, что когда мама тебе стала надоедать, ты сбежала из ее дома и переехала жить к отцу?

Нет, — возражает Кара, — мама меня не доставала, я просто почувствовала...

Она замолкает, понимая, что вот-вот собиралась произнести.

Продолжай, — мягко подталкиваю я.

Я почувствовала, что мне здесь не место. Она вышла за вас замуж, родились близнецы... — бормочет Кара.

Поэтому ты покинула ее дом и переехала к отцу?

Но он же мой папа! Не надо делать из мухи слона.

А когда вы ругались с отцом, ты приходила в наш дом, правда?

Кара кусает нижнюю губу.

Такое было всего дважды. Но я всегда возвращалась к нему.

Если произойдет чудо и твой отец поправится, где ты собираешься жить, Кара?

С отцом.

Но еще несколько месяцев тебе нужно заботиться о собственном плече. Он тебе в этом не помощник — не говоря уже о том, что ты сама не в состоянии оказать ему помощь в реабилитации...

Я что-нибудь придумаю.

Чем ты будешь оплачивать ипотеку? А коммунальные платежи?

Она на минуту задумывается и ликующе отвечает:

Из его страховки.

Какая страховка, если он жив? — уточняю я. — Отсюда вытекает следующий вопрос: ты утверждаешь, что Эдвард пытался убить вашего отца?

Так оно и было.

Он отключил аппарат от розетки. В этом случае разве ваш отец не умер бы от естественных причин?

Она качает головой.

Мой брат пытается убить моего отца, я хочу сохранить ему жизнь.

Я бросаю на нее сочувствующий взгляд.

Но разве не правда, что если бы не ты, не твоя глупость, отец вообще не оказался бы на больничной койке?

Я вижу, как от удивления расширяются ее глаза: она осознает, что человек, которому она доверяла, только что воткнул ей нож в спину. Я вспоминаю блюда, что я ей готовил, наши разговоры за последние шесть лет. Я знал имя ее первой любви раньше, чем его узнала Джорджи; я был той жилеткой, в которую она рыдала, когда эта первая любовь стала встречаться с ее лучшей подругой.

Судья говорит Каре, что она может занять свое место. Ее верхняя губа дрожит. Я хочу броситься к ней, обнять, сказать несколько слов, чтобы поддержать, но чувствую, что не могу: в этом зале суда она — конкурирующая сторона, она — враг.

Джорджи заключает дочь в объятия и холодно смотрит на меня. Она должна была понимать, когда просила меня представлять интересы Эдварда, что этим все обернется. Что Кара — не по своей вине! — может потерять не только одного, но и второго отца.

ЛЮК

Когда я работал со своим приятелем-индейцем из племени абенаки — натуралистом, изучающим поведение волчьих стай в коридорах вдоль реки Сент-Лоуренс, — то слышал, как старейшина племени бранил на чем свет стоит двух мальчишек, которых застали за тем, что они разрисовывали из баллончика заднюю стену соседского сарая. Ругая их, старик спросил, зачем они это сделали, ведь знали, что поступают плохо. Один из мальчишек просто ответил: «Дедушка, иногда мы хотим вести себя хорошо. Но случается, что хочется сделать что-нибудь плохое».

Старик ответил, что ему нужно обдумать эту мысль. Не была применена сила, не было жестокости, не последовало даже наказания. Это скорее напоминало исследование: он отнесся к этим десятилетним детям как к маленьким взрослым, призвал их вместе задуматься над причинами этого проступка. В тот же вечер после обеда он снова позвал к себе мальчишек. «У меня готов ответ, — сказал он. — У каждого из вас в душе живут два волка, которые дерутся друг с другом: хороший и плохой. Если выигрывает плохой — вы поступаете плохо. Хороший — ведете себя хорошо».

Мальчики переглянулись. «Дедушка, а как мне узнать, что выиграет хороший?» — спросил один из проказников.

Старик перевел взгляд с одного на другого. «Выиграет тот, которого лучше кормят».

Я много думал над его словами. Когда волки грызут тушу, каждому отведено свое место. Альфа-волк движением ушами укажет, кому где встать: поставив одно ухо торчком, а второе прижав к голове, или расправив уши, как крылья самолета, он укажет каждому члену стаи его место. Но младшие члены стаи все равно защищают то, что считают своим, — рычат, нависнув над едой. Власть не в том, чтобы отобрать то, что принадлежит другому, а в способности стоять рядом и контролировать ситуацию, не обращая внимания на проявление собственнических инстинктов.

Альфа-самка, естественно, могла бы отобрать еду у любого члена стаи. Но зачем? Ей нужны молодые волки, а если она будет морить их голодом, они не смогут защитить семью.

И при всем моем уважении к старейшине племени, когда он учил уму-разуму тех мальчиков, он не учел этого нюанса. Хороший волк никогда не оставит плохого голодным. Можно проверить его способность защитить свою еду, но ради всей стаи необходимо быть уверенным, что он будет жить.

КАРА

Когда судья объявляет двухчасовой перерыв на обед, чтобы самому иметь возможность перекусить и сходить к обедне, я пулей вылетаю из зала. В конце концов, не каждый день узнаёшь, что твой отец изменял маме, да еще и твой отчим публично высмеивает тебя. Я, не разбирая дороги, мчусь вверх по лестнице, понимая, что за мной, скорее всего, кто-то побежит, и дергаю ручки дверей, пока не обнаруживаю, что одна дверь не заперта.

Я вбегаю внутрь и сажусь на большой стол, подтянув колени к груди.

Хуже всего то, что все сказанное Джо — правда. Если бы не я, отец не лежал бы сейчас на больничной койке. Он бы никогда не оказался той ночью на шоссе. Если бы все было по-другому, он продолжал бы заботиться о волках, живущих в неволе, а рядом с ним была бы неунывающая послушная дочь.

Ручка двери поворачивается, и неожиданно передо мной появляется Эдвард.

Если хочешь спрятаться, — говорит он, — запирай дверь. Учись у меня.

Тебя мне меньше всего хотелось бы сейчас видеть.

Знаешь, тебя все ищут. Мама думает, что ты вышла из себя и опять сбежала. Джо чувствует себя последним дерьмом, но он просто выполнял свою работу. А твоя адвокат... Боже мой, не знаю! Наверное, уехала делать овечий сыр или что-то подобное.

Помимо воли в горле у меня бурлит смешинка — словно пузырек газа.

Не нужно, — прошу я.

Чего не нужно?

Мне проще, когда я могу тебя ненавидеть, — признаюсь я.

Все не так, Кара, — возражает Эдвард. — Мы с тобой по одну сторону баррикад. Мы оба хотим дать папе то, что он хочет. Только у нас разное представление о его желаниях.

Почему нельзя просто подождать пару месяцев? И тогда, если улучшение не наступит, ты сможешь поступить так, как хочешь. По-другому нельзя. Если отключить его от аппарата, мы никогда не узнаем, мог ли он поправиться.

Он садится на стол рядом со мной.

За месяц ничего не изменится.

По-моему, измениться может многое. Во-первых, с меня снимут гипс. Я снова пойду в школу. И, возможно, даже привыкну к тому, что Эдвард вернулся в Бересфорд.

Я понимаю, что мы ведем разговор, которого так и не случилось до того, как Эдвард выдернул штепсель из розетки. Вот и первое изменение.

Я смотрю на брата.

Я сожалею, что из-за меня тебя арестовали и посадили в тюрьму.

Он усмехается.

Врешь ведь!

Я толкаю его ногу своей ногой.

Ну... возможно, немного преувеличиваю.

Когда я была маленькая, через город проезжала сельская ярмарка. Родители повели нас туда и купили билеты на аттракционы, хотя я до смерти их боялась. Именно Эдвард уговорил меня прокатиться на карусели. Он усадил меня на одну из деревянных лошадок и сказал, что она волшебная и может превратиться в настоящую, только если я не буду смотреть вниз. Я и не смотрела. Смотрела на колышущуюся перед глазами толпу, пытаясь отыскать брата. Даже когда у меня начинала кружиться голова или казалось, что меня вот-вот вырвет, я находила Эдварда. Спустя какое-то время я перестала думать о том, что эта лошадь волшебная, и даже — несмотря на страх, а может быть из-за него — придумала себе игру «Найди брата».

Наверное, это и есть семья. Карусель, которая снова и снова возвращает тебя в одно и то же место.

Эдвард, — спрашиваю я, — ты не мог бы меня отсюда увезти?

Если даже мама и Джо удивлены, услышав, что Эдвард везет меня к отцу в больницу, то виду не подают. Ехать до больницы всего километров двадцать пять, а кажется, что намного дальше. Хотя безликая арендованная машина совсем не похожа на старенький автомобиль Эдварда, а я не тащу на спине школьный рюкзак, мы не сговариваясь занимаем те же места, на которых сидели, когда Эдвард в детстве отвозил меня в школу. Я кручу настройки радио и наконец нахожу одну из франкоговорящих канадских радиостанций. Эдвард шесть лет изучал французский в школе и раньше дурачился, переводя мне услышанное по радио, выдумывая скандальные новости о том, что в общественном фонтане была обнаружена золотая рыбка, а домашний ослик по кличке Ле-Фу[18] был случайно избран в городской совет. Я жду, что он, как в детстве, начнет переводить, но брат хмурится и включает классический рок.

Мы подъезжаем к больнице. Эдвард останавливает машину у входа.

Ты не пойдешь? — удивляюсь я.

Он качает головой:

Позже зайду.

Смешно. За все эти годы, пока Эдварда не было, я никогда не чувствовала, что одна. Но сейчас, когда он вернулся, я вижу, как он уезжает, и чувствую, насколько я одинока.

Медсестры в реанимации здороваются со мной, спрашивают, как мое плечо. Говорят, что мой отец — образцовый больной, и я сомневаюсь: а может, это шутка? Поэтому притворно улыбаюсь, прежде чем зайти к нему в палату.

Он лежит все так же неподвижно, как и в последний мой приход. Руки поверх тонкого одеяла. Голова на подушке чуть повернута.

Знаю по собственному опыту, что подушки здесь отвратительные. Слишком толстые и обернуты полиэтиленом, поэтому голова потеет.

Я подхожу к папе и осторожно перекладываю подушку, чтобы голова не лежала под таким странным углом.

Теперь лучше, да? — говорю я и сажусь в ногах кровати.

У изголовья кровати масса причудливых аппаратов, мониторы компьютеров, как будто он звезда в научно-фантастическом фильме. Было бы клево, если бы он мог общаться посредством тонких зеленых линий на экране. Мог заставить их подпрыгивать и изгибаться, выводя мое имя.

Мгновение я вглядываюсь в экран — на всякий случай.

В палату входит медсестра. Ее зовут Рита. У нее есть канарейка по кличке Джастин Бибер, и она прикрепила фото своей канарейки на бейдж.

Кара, — приветствует она, — как себя сегодня чувствуешь? — Потом похлопывает по плечу отца. — А как тут мой личный Фабио?

Она зовет его так из-за волос — по крайней мере, тех, что не состригли. Я догадываюсь, что настоящий Фабио — герой-любовник с обложки дамских романов, хотя я никогда подобных не читала. Я знаю его по рекламе «Поверить не могу! Это не масло!». Именно ему влетела в лицо птичка, когда он катался на карусели в Диснейленде.

Пока Рита ставит новую капельницу, я смотрю на папину руку на одеяле, пытаясь представить, как она касается женщины, которую я даже вспомнить не могу. Представляю, как он отвозит ее в клинику на аборт. Она, должно быть, сидела на моем месте.

Я подаюсь вперед, как будто собираюсь поцеловать его в щеку, но на самом деле не хочу, чтобы меня услышала Рита.

Папа, — шепчу я, — ты простишь меня, если я прощу тебя? Что скажешь?

И тут он открывает глаза.

Боже мой! — вскрикиваю я.

Испуганная Рита бросается к нам. Тянется к кнопке вызова за кроватью.

Пришлите в палату нейрохирурга, — просит она.

Папочка! — Я вскакиваю и обхожу кровать с другой стороны, чтобы сесть поближе. Он следит за мной глазами. — Вы видели, видели? — обращаюсь я к Рите. — Как он может следить за мной взглядом? — Я обхватываю ладонями его лицо. — Ты слышишь меня?

Он не отводит от меня глаз. Я уже и забыла, какие они голубые, какие лучистые и чистые, — даже больно смотреть, как на утреннее небо после снегопада.

Я буду за тебя бороться! — обещаю я ему. — Я не сдамся, если ты не сдашься!

Голова отца скатывается набок, глаза закрываются.

Папа! — кричу я. — Папочка!

Я кричу, трясу его — ничего. Даже когда входит доктор Сент-Клер и пытается заставить его отреагировать, проведя дополнительные тесты, мой отец не отвечает.

Но целых пятнадцать секунд — целых пятнадцать восхитительных секунд! — он мне отвечал.


Мама меряет шагами больничный вестибюль, когда я подбегаю к ней на десять минут позже, чем мы договорились встретиться, чтобы она отвезла меня обратно.

Ты опоздаешь в суд, — пеняет она, но я бросаюсь в ее объятия.

Он очнулся! — кричу я. — Очнулся и смотрел на меня!

Мама не сразу осознает значение моих слов.

Что? Только что?

Она хватает меня за руку и бежит к лифту.

Я останавливаю ее.

Всего лишь на несколько секунд. В палате находилась медсестра, она тоже это видела. Он смотрел прямо на меня и следил за мной взглядом, когда я обходила кровать. Я видела, он хочет мне что-то сказать... — Я умолкаю и крепко обнимаю ее за шею. — Я же тебе говорила!

Мама достает из кармана мобильный, набирает номер.

Расскажи Цирконии.

Когда через двадцать минут я вбегаю в зал суда, судья Лапьер как раз говорит:

Мисс Нотч, как я понимаю, вы хотите что-то сказать?

Да, ваша честь. Мне необходимо повторно допросить свою клиентку и вызвать еще одного свидетеля. Открылись новые обстоятельства, о которых, я думаю, необходимо услышать суду.

Встает Джо.

Вы закончили допрос, — возражает он.

Ваша честь, речь идет о жизни и смерти человека. Обстоятельства открылись несколько минут назад, в противном случае я сообщила бы о них ранее.

Суд разрешает.

Я в очередной раз поднимаюсь за небольшую деревянную кафедру для свидетелей.

Кара, — спрашивает Циркония, — куда ты ездила во время перерыва?

В больницу, навестить отца.

Что произошло, когда ты находилась в палате?

Я смотрю Эдварду в глаза, словно только ему рассказываю об этом, а не суду.

Папа, как обычно, лежал на кровати, как будто спал. Глаза закрыты, он не шевелился. Но когда я с ним заговорила, он открыл глаза.

Эдвард замирает от удивления. Джо наклоняется к нему и начинает что-то шептать на ухо.

Ты можешь нам показать, как это было?

Я закрываю глаза, а потом, словно ожившая кукла, резко распахиваю их.

Что произошло потом?

Я не поверила, — продолжаю я, — встала и обошла кровать. Он не отводил от меня глаз, пока я не присела рядом с ним. Он все время не отрываясь следил за мной.

А потом? — интересуется Циркония.

Потом он закрыл глаза, — заканчиваю я, — и опять погрузился в сон.

Джо, скрестив руки, откидывается на стуле. Уверена, он думает, что это отчаянная уловка, очередная за одиннадцать часов попытка придумать какую-нибудь безумную историю, чтобы склонить судью на свою сторону. Но дело в том, что это не выдумка. Это действительно произошло. И с фактами не поспоришь.

Мистер Нг явно думает: какая невероятная удача, что это произошло на твоих глазах! — говорит Циркония. — Есть свидетели, готовые подтвердить сказанное тобой?

Я указываю на Риту, медсестру, сидящую в заднем ряду. На ней все еще больничный халат и бейдж.

Да, — отвечаю я. — Вот она.

ЛЮК

Сложнее всего было, вернувшись в мир людей, заново учиться эмоциям. Все, что делает волк, имеет простую практическую причину. Ни тебе холодного приема, никто не говорит одно, а думает другое, никаких косвенных намеков. Волки дерутся по двум причинам: за семью и территорию. Человеком движет эгоизм; у волков эгоизму места нет, из тебя его, в буквальном смысле слова, выгрызут. Для волка мир заключается в понимании, знании, уважении — черт, от которых многие люди отмахнулись вместе с умением ценить то, что дает природа.

Индейцы знают, что волки — зеркальное отражение людей. Они показывают нам наши сильные и слабые стороны. Если мы не уважаем свою территорию, ее отвоюют волки. Если не будем держать детей рядом с собой, если не будем ценить знания, полу-ченные предыдущими поколениями, если будем повсюду мусорить, волк перешагнет границы своей территории и даст людям понять, что мы совершаем ошибку. Волки — одни их тех созданий, которые являются неотъемлемой частью экосистемы. В дикой природе они регулируют популяцию животных — не только контролируя их численность, но и проверяя их умение заботиться о детях. Если поблизости бродит волк, среди остальных животных будет меньше несчастных случаев из-за недосмотра старших, потому что домашний скот будут запирать в сарае или прятать в кустах, а стадо будет окружать детеныша плотным кольцом, чтобы согреть и защитить от волка.

Когда я жил с волками, я гордился своим отражением.

Но когда вернулся, всегда проигрывал в сравнении.

ЭДВАРД

После всех часов, что я провел в больнице у постели отца, он открыл глаза, когда меня там не оказалось.

История моей жизни!

Джо уже попросил объявить перерыв, чтобы иметь возможность поговорить с доктором Сент-Клером, и уверил меня, что не следует верить всему, что видишь. И Каре тоже не следует.

Это доказательство, но оно ничего не значит, пока мы не выслушаем объяснение врача, — говорит он.

И все же...

А что, если бы в палате, когда отец очнулся, находился я? Что бы я ему сказал?

Что бы он сказал мне?

Разве значат что-нибудь разговоры, которые так и не состоялись, даже если ты их тысячи раз прокручивал в голове?

Место за свидетельской трибуной занимает Рита Чарнецкая, которая перечисляет все свои медицинские регалии и сообщает, сколько лет работает в реанимации.

Я проверяла капельницу, — говорит она. — В палате находилась дочь мистера Уоррена, она разговаривала с отцом.

Вы проверили состояние больного, когда вошли в палату?

Конечно, — отвечает Рита. — Он не реагировал на внешние раздражители и, казалось, продолжал пребывать в вегетативном состоянии.

И что произошло потом? — спрашивает адвокат Кары.

Когда дочь с ним разговаривала, мистер Уоррен открыл глаза.

Вы хотите сказать, что он очнулся?

Вы все не так себе представляете. — Медсестра колеблется. — Большинство больных в вегетативном состоянии лежат с открытыми глазами, когда бодрствуют, и закрывают их, когда спят. Но они не понимают, кто они и где находятся, и абсолютно ни на что не реагируют.

Почему же это событие удивило вас? — спрашивает адвокат.

Дочь мистера Уоррена вскочила с кровати и пересела ближе к изголовью, и создалось впечатление, что отец следует за ней взглядом. Потом его глаза снова закрылись. Умение следить глазами — такого с больными в коме не случается.

И как вы поступили?

Я тут же связалась с отделением нейрохирургии, они попытались вызвать у мистера Уоррена ответную реакцию, прикасаясь к его пальцам ног, загоняя иголку под ногти, окликая его, но он не реагировал.

Мисс Чарнецкая, вы слышали показания Кары. Она каким-то образом приукрасила реакцию мистера Уоррена?

Медсестра качает головой.

Я видела все своими глазами.

Больше вопросов не имею, — подытоживает адвокат.

Мистер Нг, у вас есть вопросы к свидетелю? — спрашивает судья.

Нет, — отвечает, вставая, Джо. — Но я хотел бы вызвать ранее допрошенного свидетеля, доктора Сент-Клера.

Нейрохирург совсем не рад, что его еще раз вызвали в суд. Он нервно постукивает пальцами по краю трибуны, как будто должен быть совершенно в другом месте.

Благодарю, доктор, что нашли для нас время, — начинает Джо. — Нелегкий выдался денек.

По-видимому, да, — соглашается Сент-Клер.

У вас была возможность осмотреть мистера Уоррена после ваших утренних показаний?

Да.

Его состояние изменилось?

Доктор Сент-Клер тяжело вздыхает.

Противоречивая ситуация, — признается он. — Мистер Уоррен явно открыл сегодня глаза.

И что это означает?

К сожалению, это мало что меняет. Больные в вегетативном состоянии не осознают, кто они и где находятся. Они не отвечают на раздражители, за исключением рефлекторных движений, они не понимают речь, не контролируют мочевой пузырь и кишечник. Они периодически просыпаются, но сознание к ним не возвращается. Мы называем это «бессознательное состояние при открытых глазах». По всей видимости, именно это и произошло сегодня с мистером Уорреном, — объясняет доктор. — Как и многие пациенты в вегетативном состоянии, он открыл глаза, услышав голос, но это не означает, что он пришел в сознание.

Могут ли больные в вегетативном состоянии следить за движущимися объектами?

Нет, — категорически заявляет свидетель. — Если подобное случается, это свидетельствует о возвращении сознания и говорит о состоянии минимального сознания.

Как повел бы себя больной в состоянии минимального сознания?

Он бы продемонстрировал, что понимает, кто он и где находится. Он мог бы выполнять простые команды, улыбаться, плакать, следить глазами за движущимся объектом.

По словам мисс Чарнецкой и Кары, похоже, что мистер Уоррен смог проделать последнее, это так?

Доктор Сент-Клер качает головой.

Мы полагаем, что это движение глаз следует толковать как мышечный рефлекс закрывающихся глаз. Закатывание глаз, если хотите, но не слежение. После того как он открыл глаза, мы настойчиво пытались заставить мистера Уоррена еще раз отреагировать на раздражители, но он не реагировал ни на шум, ни на прикосновения, ни на другие какие-то раздражители. Травмы, полученные мистером Уорреном в результате аварии, повреждение ствола головного мозга, указывают на то, что он не может сейчас прийти в сознание. И хотя он открыл глаза, это движение неосознанное. Это рефлекторное поведение, которое не гарантирует улучшения состояния до состояния минимального сознания.

Что бы вы сказали Каре, которая опровергает ваше толкование происшедшего? — интересуется Джо.

Врач смотрит на мою сестру впервые с тех пор, как встал за свидетельскую трибуну. Я тоже не свожу с нее глаз. Свет потух в глазах Кары, как падающая звезда в конце полета.

Часто в вегетативном состоянии больные демонстрируют рефлекторное поведение, например открывают и закрывают глаза. Блуждающий взгляд, гримасы на лице, которые члены семьи ошибочно принимают за осознанное поведение. Когда близкий человек страдает от такой тяжелой травмы, цепляешься за любой намек на то, что он остался тем самым человеком, только погрузился в сон. Но все же... Одна из моих задач как нейрохирурга — сказать родным правду. И поэтому мой окончательный вердикт таков: у больного в вегетативном состоянии, в каком находится мистер Уоррен, очень мрачные прогнозы с минимальными шансами на выздоровление, которые со временем становятся еще более призрачными.

Благодарю вас, — говорит Джо. — Свидетель ваш.

Циркония обнимает Кару за плечи. Она не убирает руку, даже не встает, когда задает нейрохирургу вопрос:

Вы можете утверждать без всяких обоснованных сомнений, что у мистера Уоррена отсутствует когнитивная функция?

Наоборот, я могу утверждать, что когнитивная функция у него сохранилась. Мы видим это по энцефалограмме. Но я также могу утверждать, что другие повреждения ствола головного мозга лишают его способности этой функцией воспользоваться.

Существуют ли объективные научные методы, прибегнув к которым, вы могли бы определить, было движение глаз мистера Уоррена осознанным или нет? Пытался ли он вступить в контакт?

Нет.

Следовательно, сейчас вы, по сути, читаете мысли.

Доктор Сент-Клер удивленно изгибает бровь.

Скажу откровенно, мисс Нотч, — отвечает он, — это моя специальность.

Когда судья объявляет небольшой перерыв, прежде чем заслушать показания Хелен Бед, временного опекуна, я подхожу к Каре. Ее адвокат держит пару больничных носков, которые улучшают кровообращение, — такие надевала медсестра на ноги отцу.

Это все, что удалось найти? — спрашивает Циркония.

Кара кивает.

Я не знаю, куда они дели одежду, которая была на нем во время аварии.

Адвокат сжимает носки в кулаке и закрывает глаза.

У меня ничего нет, — говорит она.

Это ведь хорошо, правда? — уточняет Кара.

Как сказать... Это точно не плохо. Это означает, что он еще не перешел в мир иной. Но еще это может означать, что у меня лучше получается с животными, чем с людьми.

Прошу прощения, — вмешиваюсь я. — Я могу поговорить с сестрой?

И Циркония, и мама смотрят на Кару, оставляя выбор за ней. Она кивает. Женщины удаляются по проходу, оставляя нас одних за столом.

Я ничего не придумывала, — уверяет Кара.

Знаю. Я тебе верю.

И мне плевать на то, что доктор Сент-Клер считает, что с точки зрения медицины это ничего не значит. Для меня это значит многое.

Я смотрю на сестру.

Я тут подумал... А вдруг это уже происходило, когда мы оба были в зале суда? Я хочу сказать, это длилось всего лишь минуту — короткий промежуток времени. А вдруг он открывал глаза, а тебя просто не было рядом, и ты ничего не видела?

Может быть, такое случалось уже не раз, — соглашается Кара.

А может и нет. — Мой голос становится мягче. — Я пытаюсь сказать: я очень рад, что ты оказалась в этот момент рядом.

Кара долго смотрит на меня. У нее глаза такого же цвета, как мои. Как я раньше этого не замечал? Она хватает меня за руку.

Эдвард, а если мы договоримся принимать решение вместе? Если подойдем к судье и скажем, что нет нужды выбирать между нами?

Я убираю руку.

Но у нас по-прежнему разные цели.

Она недоуменно смотрит на меня.

Ты хочешь сказать, что даже после того, как ты узнал, что папа открыл глаза, ты все равно хочешь отключить его от аппарата?

Ты же слышала, что сказал врач. Это всего лишь рефлекс, а не реакция. Как икота. Он не может это контролировать. Кара, он бы даже глаза не смог открыть, если бы за него не дышал этот аппарат. — Я качаю головой. — Я тоже хочу верить, что это больше, чем рефлекс. Но с наукой не поспоришь.

Она съеживается в кресле.

Как ты можешь так поступать со мной?

Как поступать?

Заставить меня поверить, что мы на одной стороне, а потом разбить надежды.

Это мой долг, — отвечаю я.

Разрушить мою жизнь?

Нет. Разозлить тебя, заставить возмущаться. Залезть тебе под кожу. Обращаться с тобой так, как никто другой. — Я встаю. — В общем, быть твоим братом.

ЛЮК

Когда абенаки рассказывают истории, существует несколько присказок. Можно сказать: «Waji mjassaik» — «В начале». Или так: «N'dalgommek» — «Весь мой рассказ». Или начать с извинения: «Anhaldamawikw kassi palilawaliakw». Что означает: «Прости меня за все плохое, что я сделал тебе в этом году».

Любая из этих присказок годится, когда я возвращаюсь в мир людей.

И даже несмотря на то, что я медленно привыкал к звукам и запахам, перестал прятаться всякий раз, когда за углом ревела машина, и есть руками, моя жизнь в дикой природе время от времени еще давала о себе знать. Когда живешь, словно ходишь по натянутому канату и нет страховочной сетки, трудно снова научиться ходить по твердой земле. Я не мог заглушить остро отточенные инстинкты, которые развились у меня в мире волков. Если моя семья куда-то выходила, даже в «Макдоналдс», я становился так, чтобы находиться между своими детьми и остальными посетителями заведения. Я отворачивался от них, когда они ели гамбургеры, потому что если повернусь, то могу не заметить угрозу.

Когда моя дочь привела домой школьную подружку и она осталась у нас ночевать, я застал себя за тем, что обыскиваю розовую сумку из бобрика двенадцатилетней девочки, чтобы убедиться, что там нет ничего, что могло бы таить угрозу для Кары. Когда Эдвард ездил в школу, я иногда следовал за ним в грузовике, чтобы убедиться, что он добрался туда без происшествий. Когда Джорджи собиралась выйти из дому, я подробно расспрашивал, куда она собралась, потому что постоянно жил в страхе, что с ней может что-нибудь случиться, а меня не окажется рядом и я не смогу прийти ей на помощь. Я вел себя, как солдат, который в каждой ситуации видит опасность и знает, что плохое рядом, только протяни руку. По-настоящему я был счастлив лишь тогда, когда мы все вместе сидели, запершись, дома.

Первое слово, которое я выучил на языке абенаки, было «Bitawbagok» — так они называли озеро Шамплейн. Буквально это означает «вода между». Когда я вернулся из Квебека, я придумал себе новый адрес: Bitawkdakinna. Я не очень хорошо владею языком абенаки и точно не знаю, есть ли такое слово, но в моем понимании оно означает «между мирами».

Я стал мостом между миром природы и миром людей. Я пытался найти место в обоих, но не принадлежал ни к одному из них. Половина моего сердца принадлежала диким волкам, другая половина — моей семье.

Если вы не сильны в математике, скажу: никто не может жить с половинкой сердца.

ХЕЛЕН БЕД

Ваша честь!

Меня зовут Хелен Бед.

Я поверенный в делах и опекун государственной опекунской конторы Нью-Гэмпшира. Я занимаюсь юриспруденцией уже пятнадцать лет. А десять лет до этого работала дипломированной медсестрой. За эти годы я являлась временным или постоянным опекуном более чем в двухстах пятидесяти случаях.

Когда мне поручили это дело, я, принимая во внимание безотлагательную природу дела, тут же поговорила с заинтересованными сторонами. Медперсонал больницы «Бересфорд Мемориал» сообщил мне, в сущности, то, что сегодня уже озвучил доктор Сент-Клер. Шансы на то, что мистер Уоррен поправится, минимальны или равны нулю. То, что он сегодня открыл глаза, может казаться убедительным доказательством для Кары, но мой медицинский опыт и показания доктора Сент-Клера лишь подтверждают неутешительный факт, что это, вероятнее всего, неосознанный рефлекс, который не является демонстрацией того, что к больному вернулось сознание.

Готовясь к сегодняшнему слушанию, я побеседовала с Карой и Эдвардом Уорренами. И сын, и дочь очень любят отца, несмотря на расхождения в вопросах дальнейшего лечения и прогнозов на выздоровление. Для семнадцатилетней Кары главным в жизни был отец. Он — центр солнечной системы ее жизни. Их связывали необычайно близкие отношения, как обычно бывает с детьми, чьи родители в разводе. Не сомневаюсь, что Кара взяла на себя взрослую ответственность, учитывая уникальный стиль жизни ее отца и его работу. Тем не менее вынуждена заметить, что сейчас она оперирует эмоциями и трезво не оценивает ситуацию. По причине своего нынешнего эмоционального состояния, своего физического состояния после аварии она не способна реально воспринимать состояние, в котором находится ее отец. Причем абсолютно неважно, кто описывает ей эту реальность: брат, лечащие врачи или социальный работник в больнице. И мне кажется, все дело в чувстве вины, которое и оказывает влияние на ее страстное желание любой ценой сохранить отцу жизнь. Меня очень трогает ее искренняя надежда на выздоровление отца, но я отношу это на счет ее возрастной незрелости — в свои семнадцать лет она не может принять правду, потому что не хочет в нее верить.

Эдвард — единственный живой родственник мистера Уоррена, достигший совершеннолетия. Хотя он смог представить письменный документ за подписью отца, в котором мистер Уоррен назвал его своим опекуном, это менее значимо для меня, чем тот факт, что из двух детей именно Эдвард имел откровенный разговор с отцом о том, как поступить в подобной ситуации. Тем не менее он шесть лет не видел отца, и некоторые подробности, которые открылись в ходе этого процесса, объясняют его решение бросить семью, когда ему было всего восемнадцать. Мне кажется, Эдварду все еще довольно тяжело отделить злость на отца от происходящих в настоящее время событий, что и привело к поспешному решению, которое он принял, не посоветовавшись с сестрой. И к еще более спонтанному решению — взять дело в свои руки, когда процедура отключения от аппарата пошла не по плану. Эдварду в этом тоже еще необходимо подрасти. Может возникнуть вопрос: учитывая его склонность к импульсивным поступкам, хорошо ли он на самом деле обдумал желание отца?

Этот случай уникален. Обычно, если в дела об опеке вмешивается суд, это случается потому, что никто не хочет брать на себя ответственность и принимать тяжелое решение. В нашем случае мы имеет двух очень разных людей, которые хотят взять на себя ответственность. Но еще мы располагаем тем, чего не бывает у большинства больных, — письменными и видеодоказательствами, сделанными самим Люком Уорреном. Его автобиография и многочисленные съемки (как профессиональные, так и любительские) в родной стихии дают нам четкое представление о том, каким он был человеком, чего бы он хотел, если бы кому-то пришлось принимать решение за него. Я была удивлена, узнав, на что готовы пойти дети Люка Уоррена. Меня поразила жизнь самого Люка Уоррена, насколько она была насыщенной. Меня потряс дух авантюризма, которым наполнены главы его книги. Да и его коллеги в фильмах не переставали упоминать о том, какой это восторг и постоянный приток адреналина — работать рядом с мистером Уорреном.

Все это характеризует его как человека, которому, в лучшем случае, претила бы сама мысль о том, что он может быть прикован к постели.

И все же.

Люк Уоррен, которого знали окружающие, — это одна сторона медали. Если внимательно вчитаться между строк его книги, можно разглядеть тень еще одной истории. Герой его автобиографии и не герой вовсе. Он неудачник — человек, который не смог жить с животными, которых боготворил, и, что важнее, человек, который не смог жить по их законам, находясь отдельно от них. Вы слышали, что и Кара, и Эдвард в своих показаниях упомянули о том, что для волка семья превыше всего. Но мистер Уоррен бросил свою семью. В буквальном смысле слова — когда ушел в леса Квебека, фигурально — когда завел интрижку, которая привела к прерыванию беременности.

Я никогда лично не беседовала с мистером Уорреном, но мне кажется, что ему было больно узнать, что его сын, движимый инстинктом, сбежал из дома, когда ситуация накалилась. Волк никогда бы не выпустил своего детеныша из виду.

С другой стороны, идеализм Кары основан на том же постулате, что семья превыше всего. Шансы не в пользу выздоровления мистера Уоррена, но она так яростно защищает его право на жизнь по одной простой причине — не хочет жить без отца. И если бы мистеру Уоррену повезло и он стал бы одной из тех медицинских аномалий, которые опровергают науку, думаю, он бы обрадовался, получив второй шанс. Не только выжить, но и быть отцом.

По этой причине мне кажется, что точка зрения Кары совпадает с сокровенными желаниями мистера Уоррена. Я бы просила суд назначить Кару опекуном отца и позволить ей заняться приготовлениями для его дальнейшего лечения.

ЛЮК

После выхода на «Планете животных» документального сериала мне позвонил зоолог из национального парка Йеллоустон. В лесу обнаружили туриста, его тело было наполовину обглодано волками. В обществе, которое много лет назад согласилось с тем, что в Скалистые горы выпустят диких волков, зародились страхи.

Некоторые ученые полагали, что волки убили его ради забавы, но я в это не верил. Я никогда не видел, чтобы волки относились так к другому хищнику, каковым они считают и человека. Ничто в поведении стаи не свидетельствует о том, что добыча должна быть легкой, а не тщательно отбираться.

В таком случае, почему волки, которые, я мог поклясться, никогда бы не напали на человека, так поступили?

Я полетел в Йеллоустон.

В том месте, где обнаружили туриста, велась вырубка леса. Если честно, то там и леса почти не осталось. Без естественного укрытия и растительности популяция травоядных животных, в основном оленей и лосей, сократилась. Волки стали питаться рыбой из реки.

Я вернулся домой и решил проверить свою догадку с одной из стай, содержащихся в неволе. Вместо мяса я стал кормить их только рыбой. Вместо туши животного, живущего на суше, — пищи, которая имеет различную ценность с точки зрения со-держания химических элементов в мышцах и внутренних органах, — теперь все получали одну и ту же еду.

Между волков возникло равенство, они больше не ели согласно иерархии, когда разные классы едят разное мясо. Спустя несколько месяцев стая распалась. Стерлись различия между альфой и бетой. Не стало дисциплины. Каждый был сам по себе, каждое животное делало все, что ему заблагорассудится. Вме-сто семьи они превратились в банду.

Я думаю, причиной того, что в Йеллоустоне стая напала на туриста, стало снижение популяции естественного корма. И единственный источник пищи, который оставался, непреднамеренно стер различия между рангами. Они убили бедолагу, потому что не нашлось волка, который запретил бы им это сделать.

Иногда в стае такое бывает. Приходится опуститься на дно вселенского хаоса, чтобы появился новый лидер.

КАРА

Вы, наверное, подумали, что, получив одобрение временного опекуна, я запрыгала от радости, но судья принял совершенно неожиданное решение.

Он назначил выезд суда на место.

Так я оказалась рядом с братом за стеклом возле палаты в реанимации, откуда наблюдала за судьей, ведущим одностороннюю приватную беседу с нашим лежащим без сознания отцом.

Джо с мамой спустились на лифте вниз, потому что ей необходимо было забрать близнецов с автобусной стоянки. Циркония сидит в вестибюле, беседует с собакой из терапии.

Как думаешь, что говорит Лапьер? — спрашивает Эдвард.

Читает девятину? — предполагаю я.

Наверное, ему нужно было собственными глазами посмотреть, на что похоже вегетативное состояние.

Или, — рассуждаю я, — он надеется увидеть, как папа очнется.

Откроет глаза, — поправляет он.

Какая разница!

Кара, — настаивает мой брат, — разница большая!

Мама раньше говорила, что Эдвард растет скачками, и я думала, что он за ночь пускает ростки, как растения, которые она разводит в кухне. Я беспокоилась, что он станет слишком большим для нашего дома. Куда же мы его поселим?

Арман Лапьер встает со стула у кровати отца и выходит в коридор в тот момент, как из лифта появляется Джо, а из вестибюля к нам спешит Циркония.

В девять утра, — объявляет он и уходит.

Циркония отводит меня в сторону.

Ты в отличной форме. Ты сделала все, что могла. Учитывая то, что Лапьер истинный католик и больше склонен играть на стороне жизни, плюс поддержка временного опекуна — у тебя очень крепкие шансы, Кара.

Я обнимаю ее.

Спасибо. За все.

Пожалуйста, — улыбается она. — Тебя отвезти домой?

Я сам отвезу, — говорит Джо, и я понимаю, что они с моим братом стояли достаточно близко и наверняка слышали все, что сказала Циркония.

Я хотела выиграть это дело. Тогда почему мне так паршиво?

Я еще побуду здесь, — говорит Эдвард, кивая на папину палату.

Позвони мне...

Конечно, — обещает он. — Если что-то случится.

Если он снова очнется...

Но Джо уже толкает меня к лифту. Двери за нами закрываются. Последнее, что я вижу, — сидящего у кровати отца Эдварда.

Я вижу, как уменьшаются цифры на табло, когда лифт спу-скается на первый этаж, — отсчет перед взлетом ракеты.

А что будет, если я проиграю? — спрашиваю я.

Джо выглядит удивленным.

Твой адвокат считает, что дело в шляпе.

Нельзя быть уверенной на сто процентов, — отвечаю я, и он усмехается.

Да, — соглашается Джо. — Я это уже понял по сегодняшним показаниям.

Я испепеляю его взглядом.

Я никогда не забуду сегодняшний перекрестный допрос.

По крайней мере, ему становится стыдно. Он краснеет.

А может, забудем об этом?

Я протягиваю ему руку для рукопожатия, и он задерживает ее в своей.

Если ты проиграешь, — негромко говорит Джо, — опекуном вашего отца станет Эдвард. Он назначит время, когда вашего отца отключат от аппаратов искусственного поддержания жизни и он пожертвует свои органы. Ты сможешь присутствовать. И, Кара, если ты захочешь, я буду там, рядом с тобой.

В горле у меня стоит ком.

Ладно, — говорю я.

Когда двери лифта на первом этаже открылись, все увидели, как мужчина обнимает плачущую девочку, которая годится ему в дочери. То, что видят окружающие, — всего лишь одна из сотни грустных историй, родившихся в стенах этого здания.

В детстве брат уверял, что обладает силой, способной уменьшить меня до размеров муравья. Если честно, говорил он, то раньше у него была другая сестра, но он превратил ее в насекомое и случайно раздавил.

Еще он говорил, что, когда я вырасту, меня примут в закрытый клуб, где полно чудовищ и героев фильмов ужасов. Там будет кукла Чаки с чашкой кофе. И пляшущая твист мумия с обложки книги «Харди бойз», которую я так боялась. А Джексон из «Пятница, 13-е» будет играть на альте. Он сказал, что я смогу оставаться на вечеринке, сколько пожелаю, и вести беседы с этими созданиями, — именно поэтому взрослые никогда ничего не боятся.

Раньше я верила всему, что говорил мне брат, потому что он был старше, и я думала, что он знает больше о мире. Оказывается, когда взрослеешь, не перестаешь бояться.

Просто начинаешь бояться других вещей.

ЛЮК

Мои друзья абенаки говорят, что если охотник и медведь пустят друг другу кровь, то становятся одним существом. Что бы ни произошло после этого, охотник никогда не сможет застрелить медведя, а медведь никогда не сможет убить человека.

Мне хотелось верить, что это правда.

Мне хотелось верить, что побочный продукт нахождения на грани смерти — здоровая доза взаимного уважения.

ЭДВАРД

Я был из тех детей, которые просыпаются по ночам от боли в животе, уверенные, что под кроватью живет чудовище. Я думал, что ко мне прилетают привидения и сидят у меня на подоконнике. Любой порыв ветра, хрустнувшая ветка становились вором, который собирался залезть через чердак, чтобы убить меня. Я просыпался в слезах, и отец, который обычно в это время возвращался из Редмонда, должен был меня утешать. «Знаешь, — однажды сказал он, взбешенный до крайности, — у тебя в голове всего один стакан со слезами. Если будешь лить их по пустякам, когда по-настоящему понадобится, слез не останется». Он рассказал мне, что однажды встретил восьмилетнюю девочку, которая выплакала весь стакан и теперь не могла заплакать, как ни старалась.

С того дня я едва ли проронил слезинку.

Отец не открывает глаза, не моргает, не вздрагивает — ни один мускул не шелохнулся за все три часа, что я сижу у его постели. Капельница закончилась, мочеприемник полон мочи. Входит медсестра, чтобы проверить его состояние.

Разговаривайте с ним, — советует она. — И читайте вслух. Он любит журнал «Пипл».

Если честно, не могу себе представить, что бы могло нравиться отцу еще меньше.

Откуда вы знаете?

Она улыбается.

Потому что я читала ему прошлый номер, и он ни разу не пожаловался.

Я жду, когда она выйдет из палаты, потом придвигаю стул ближе к кровати. Неудивительно, что я мало с ним разговаривал, — с другой стороны, я не знал, что сказать. И все же медсестра права. Когда еще представится возможность наконец сказать ему то, что я должен был сказать много лет назад? А теперь ему не остается ничего, кроме как слушать.

Я не испытываю к тебе ненависти, — признаюсь я, и эти слова растворяют молчание.

Ответом мне служат мерные движения насоса. Это кажется неправильным, нечестным.

Сегодня временный опекун кое-что сказала, и ее слова не идут у меня из головы. Она сказала, что тебе было больно, когда я уехал. Мне кажется, я всегда думал, что ты обрадовался. Что ты был рад избавиться от сына, который был совершенно на тебя не похож. Но оказалось, что я абсолютно такой же, как и ты. Я тоже бросил свою семью. Мне не место в Таиланде, и здесь мне тоже не место. Просто... я застрял где-то посредине.

Вдох, выдох. Вдох, выдох.

И еще я кое-что понял. Ты никогда не говорил, что хочешь видеть меня более спортивным, более открытым, не таким зацикленным на себе. Я был уверен, что соответствую твоим ожиданиям. Возможно, потому, что считал: ты такой один. Как же я мог с тобой сравниться?

Я смотрю на него, неподвижного и слабого.

Я пытаюсь сказать, что всегда винил тебя, хотя изначально сам был виноват.

Я тянусь к руке отца. Наверное, последний раз я за нее держался, когда был еще совсем маленьким, потому что вообще этого не помню. Как странно начинать и заканчивать одним и тем же — быть ребенком, цепляющимся за родителя, как за жизнь.

Я позабочусь о ней. И неважно, что будет завтра, — говорю я ему — Я решил, что ты должен знать: я вернулся навсегда.

Отец не отвечает. Но в голове я ясно слышу его голос.

Время пришло.

И наконец я даю волю слезам.

Я возвращаюсь домой за полночь. Однако не валюсь на кровать и даже не падаю на диван, а поднимаюсь на чердак. Я давно там не был, так что приходится воспользоваться подсветкой в телефоне, но мне удается, перерыв коробки со старыми счетами, изъеденной молью одеждой, компакт-дисками с выпусками «Планеты животных» и корзину с моими школьными тетрадями, найти то, что я искал. Рамки, переложенные газетами, оказались в углу.

Облегчение, которое я испытываю, когда понимаю, что их не выбросили, сродни выбросу адреналина. Я отношу их вниз.

Коридор в доме отца увешан фотографиями. Почти на всех — Кара, за исключением двух: одной, где мой отец с волками, и второй, где они вместе.

Каждый год мама заставляла нас фотографироваться на рождественские открытки. Обычно это было в августе, когда она испытывала прилив вдохновения, и мне приходилось натягивать самый тяжелый, самый колючий из своих свитеров. Поскольку снега не было (где его взять летом?), мама заставляла нас позировать с атрибутами Рождества, в шляпах, шарфах и варежках, как будто наши родственники были настолько глупы, что по пейзажу не догадывались, что в Новой Англии царит лето. Каждый год она вставляла одно фото в рамочку и дарила папе на Рождество. И каждый январь он вешал снимок на лестнице.

Выбираю наши с Карой снимки. Есть один, где она совсем маленькая и я держу ее на руках. И еще один, на котором ее косички торчат, как шелковые хохолки, по обе стороны головы. Вот еще один, на котором я в зубных пластинах, а вот фото, где в пластинах уже сестра. Это наш последний снимок до моего отъезда.

Удивительно смотреть на себя на шесть лет моложе. Я выгляжу нервным и настороженным. Уставился в объектив, а Кара повернулась ко мне.

Я развешиваю фотографии на лестнице, убрав школьные портреты Кары. Оставляю только те две, где отец с волками. Потом отступаю назад, рассматривая свою историю на стене.

В конце я вешаю фотографию, которую хорошо помню. Мы в последний раз отдыхали семьей до того, как отец отправился в Квебек. Мы с отцом стоим в воде на пляже Хайянис. На плечах у него сидит мама, а у меня Кара. Глядя на наши загорелые лица, белые зубы и широкие улыбки, никто бы не мог подумать, что через три года отец уйдет из дома и станет жить в лесу. Никто бы не сказал, что он заведет интрижку. Что я, ни с кем не прощаясь, сбегу из дома. Что случится авария, которая все изменит.

Знаете, за что я люблю фотографии? Они являются доказательством того, что однажды — пусть и на долю секунды! — все было идеально.

На следующее утро я просыпаюсь поздно. Натягиваю ту же рубашку, в которой был вчера, и отцовскую клетчатую куртку.

В зале я сажусь рядом с Джо.

Хорошо, что вообще явился, — бормочет он.

Секретарь суда просит всех встать — входит достопочтенный Арман Лапьер.

Долгую минуту судья сидит молча, склонив голову и дергая себя за волосы.

За все годы, что я сижу в этом кресле, — наконец говорит он, — это одно из самых сложных дел, которые мне довелось рассматривать. Не каждый день приходится принимать решение о жизни и смерти. К тому же я осознаю, что любое принятое сегодня решение сделает кого-то несчастным. — Он глубоко вздыхает и надевает на кончик носа очки. — Учитывая все обстоятельства, тот факт, что Каре всего семнадцать лет, для меня в этом деле незначителен. Она жила со своим отцом, они были близки, она и сейчас так же способна принимать решения, как и через три месяца. Учитывая шестилетнее отсутствие ее брата, я считаю Кару равноправной с Эдвардом кандидатурой на роль опекуна отца. Нельзя сбрасывать со счетов тот факт, что решение, которое я сегодня приму, может забрать отца у девушки, для которой огромное утешение — уже само осознание того, что он все еще является частью ее мира, даже если и находится в вегетативном состоянии. Более того, в этом состоянии он пребывает всего тринадцать дней. Тем не менее я осознаю неоспоримость утверждений доктора Сент-Клера, который без малейших обоснованных сомнений свидетельствовал о том, что мистер Уоррен никогда не оправится от травм и его здоровье будет только ухудшаться. Когда смотришь на прецеденты, созданные ранее принятыми решениями, например по делу Крузана, и Шиаво, и Кинлэна, исход всегда был один — смерть. Мистер Уоррен умирает. Вопрос в том, умрет ли он завтра? Через месяц? Через год? Вы хотите, чтобы я принял решение, и поэтому мне придется понять, чего бы хотел Люк Уоррен. — Поджав губы, он продолжает: — Мисс Бед просмотрела материал, отснятый мистером Уорреном для телевидения, публикации в прессе и сделала свой вывод. Но увидеть мистера Уоррена на экране — еще не означает разглядеть в облике знаменитости человека. Единственное неоспоримое доказательство предпочтений самого мистера Уоррена — его разговор с сыном, в котором он просил отключить его от системы искусственного поддержания жизнедеятельности, если вдруг окажется в подобной ситуации. Договоренность была скреплена от руки на бумаге, это подписанное руководство к действию. — Он смотрит на меня. — Более того, в водительских правах мистер Уоррен обозначил свое желание стать донором органов. Мы можем рассматривать это как еще одно доказательство его желания. — Судья снимает очки и поворачивается к Каре. — Милая, я знаю, что ты не хочешь потерять отца, — говорит он. — Но вчера я целый час просидел у его кровати и думаю, что ты со мною согласишься: в больнице больше нет твоего отца. Он уже нас покинул. — Он откашливается. — Принимая во внимание все вышеизложенные причины, после продолжительного размышления я назначаю постоянным опекуном мистера Уоррена его сына, Эдварда Уоррена.

Это не тот вердикт, с которым тебя будут поздравлять. Небольшая кучка сочувствующих лиц собирается вокруг Кары. Я не успеваю ничего ей сказать, как Джо меня уводит, чтобы я подписал бумаги, которые необходимо будет представить в больницу, чтобы они могли отключить нашего отца от аппаратов и назначить процедуру забора органов.

Я еду в больницу и целый час беседую с доктором Сент-Клером и координатором банка донорских органов. Ставлю в документах свое имя, киваю, соглашаясь со всем, что они говорят, прохожу те же процедуры, что и шесть дней назад. С одной только разницей: на этот раз, хотя я и не обязан советоваться с Карой, я понимаю, что хочу с ней поговорить.

Она свернулась калачиком на кровати отца, ее лицо мокрое от слез. Когда я вхожу, она даже не приподнимается.

Я знал, где тебя искать, — говорю я.

Когда? — спрашивает она.

Я не делаю вид, что не понимаю.

Завтра.

Кара закрывает глаза.

Похоже, она проведет здесь всю ночь. Наверное, мама с Джо разрешили ей остаться, учитывая все обстоятельства. Не могу представить, что кто-то из медсестер станет ее прогонять. Но если она хочет попрощаться с отцом, я точно знаю, она должна быть не здесь.

Я лезу в карман за бумажником, достаю фотографию, которую нашел в бумажнике отца, — ту, где я еще маленький мальчик. Я кладу ее отцу под подушку и протягиваю руку сестре — приглашение идти со мной.

— Кара, — говорю я. — Мне кажется, ты должна это услышать.

ЛЮК

Чтобы изгнать волка из стаи, пользуются методами подавления и запугивания, обычно управляя скоростью и направлением его движения. Иногда это делается для того, чтобы испытать члена стаи и убедиться, что он успевает бежать вместе со стаей и выполняет свою работу — знак подойти сюда, приказ замереть на месте, когда волк более высокого ранга не позволяет тебе двигаться, отрезая путь.

В конце хребта, над хвостом, у волка есть небольшой заросший родничок, где расположена железа, которая является такой же отличительной чертой, как и отпечатки пальцев. По ней волки узнают друг друга. В неволе, когда волк не может покинуть вольер, у члена стаи, которого пытаются изгнать, выгрызают эту железу, тем самым лишая его индивидуальности. Волк, который теряет пахучую железу, утрачивает свой статус и часто умирает.

Кого же изгоняют? По-разному бывает. Это может быть волк, который больше не способен исполнять свои обязанности. Может быть волк-переярок с задатками альфа, растущий в стае, где уже есть жизнеспособный альфа-волк. Волк, которого изгнали, становится одиноким волком. В дикой природе он будет питаться мелкими животными и жить в одиночку, воем обращаясь к другим стаям, чтобы узнать, не появилось ли свободное место, на которое он мог бы претендовать. Волк-одиночка обычно обладает характеристиками альфа-, бета- или омега-волка, и то, что его примет новая стая (а такое может случиться спустя годы) — всего лишь счастливое стечение обстоятельств. Не только он должен соответствовать определенной «должности» в стае, но и это место должно быть свободно.

Могу сказать по собственному опыту: когда волки изгоняют кого-то из стаи, назад дороги нет.

У людей не все так просто.

С другой стороны, волка, которого ранее изгнали из стаи, при определенных обстоятельствах могут попросить вернуться. Например, стая, где появилась еще одна альфа, неожиданно потеряет свою альфа-самку в сражении с хищником. Им будет не-обходима другая альфа, чтобы занять ее место.

КАРА

Я не могу войти в вольер. Несмотря на то что волки, скорее всего, будут держаться подальше, моя перевязанная рука может стать красной тряпкой — они попытаются сорвать повязку, добраться до раны и зализать ее. Поэтому мы просто сидим на пригорке по другую сторону забора, завернувшись в свои куртки, и смотрим на наблюдающих за нами волков.

Находиться здесь — жестокое наслаждение. Я думаю, что лучше сидеть здесь, чем в больнице лежать у отца на кровати и прислушиваться к пикающим аппаратам, как к тикающим механизмам бомбы замедленного действия, понимая, что, пока поступает электричество, он будет жить. Но я не могу отвернуться, не увидев призрак воспоминания: папа бежит по вольеру с оленьей ногой и учит переярков охотиться. Папа с Сиквлой на шее, как в меховом боа. Папа нянчит волчат и учит их прятаться в сообщающиеся норы.

И хотя волки жили в неволе, он научил их, как выжить в дикой природе. Его цель — отпустить волков на волю в леса Нью-Гэмпшира, как это сделали в Йеллоустоне, где теперь множится популяция волков. Несмотря на то что в дикой природе встречались отдельные особи, существовал закон, запрещающий выпускать их назад в леса. Прошло уже более двухсот лет с тех пор, как волки свободно бродили по штату, но отец не терял надежды, что любая из его стай сможет выжить в дикой природе, как это делали их собратья. «Знаешь разницу между мечтой и целью? — спрашивал он у меня. — Наличие плана».

Смешно, но ему приходилось учить волков быть дикими, когда именно они во многом научили его человечности.

Я ловлю себя на том, что уже думаю о папе в прошедшем времени.

А что будет с ними? — спрашиваю я.

Эдвард смотрит на меня.

Я попрошу Уолтера остаться. Я не намерен от них избавляться, если ты об этом.

Ты ничего не знаешь о волках.

Узнаю.

Да уж, смешнее не придумаешь! Если бы я сказала папе, что однажды Эдвард будет жить с доставшимися ему по наследству волками, он бы смеялся до икоты.

Я встаю и подхожу ближе. Наконец мои пальцы сжимают забор. Первое, чему научил меня отец, — никогда так не делать. Волк-сторож обернется, и глазом не успеешь моргнуть, как он тебя укусит.

О, эти волки меня знают! Кладен трется серебристым боком о мою ладонь и лижет меня.

Ты могла бы научить и меня, — просит Эдвард.

Я опускаюсь на корточки и жду, пока Кладен снова пройдет мимо меня.

Без него здесь все по-другому.

Но он же здесь! — возражает Эдвард. — В каждом уголке. Он построил этот вольер собственными руками. Создал эти стаи. Таким был отец. А не таким, каким ты видишь его на больничной койке. Ничего не изменится. Я обещаю.

Неожиданно Кладен направляется к выступу, который в темноте напоминает какое-то животное. Я вижу силуэты Сиквлы и Вазоли. Они задирают морды и начинают выть.

Это вой-призыв для отставшего от стаи. Я знаю, кого им сейчас не хватает, и снова начинаю плакать. К ним присоединяются стаи в прилегающих вольерах. Скорбная фуга...

В это мгновение я жалею, что я не волчица. Потому что когда из твоей жизни кто-то уходит, нет слов, чтобы заполнить пустоту. Есть только одна пустая нарастающая минорная нота.

Именно поэтому я хотел, чтобы ты пришла сюда, — говорит Эдвард. — Уолтер говорит, что они так воют с того дня, как случилась авария.

Авария...

Эдвард хранил тайну, и в результате распалась семья. Если я открою свою, сможет ли моя откровенность снова объединить нас?

Я отворачиваюсь от волков и под их протяжную панихиду рассказываю брату всю правду.

Хочешь совет? — негодуя, сказал папа, отъезжая от дома в Бетлехеме, где один подросток уже отключился, а двое других занимаются сексом в припаркованной машине. — Если уж врешь, что будешь заниматься у Марии и останешься там ночевать, не забывай сумку, которую вроде бы собрала.

Я так злюсь, что перед глазами двоится, но это можно списать еще и на алкоголь. Выпила я только одно пиво, но кто знает, что было намешано в том, что по вкусу напоминало фруктовый пунш?

Представить не могу, что ты меня выследил!

Я два года выслеживал добычу, а, можешь мне поверить, девочки-подростки оставляют намного более заметные следы.

Мой отец только что ворвался в дом, как будто мне всего пять лет и он приехал забрать меня после дня рождения.

Что ж, благодаря тебе я теперь изгой.

Ты права. Нужно было дождаться, пока тебя изнасилуют на свидании или у тебя случится алкогольное отравление. Господи, Кара, чем, черт побери, ты думала?

Я вообще не думала. Позволила за себя думать Марии, и это оказалось ошибкой. Но я бы скорее умерла, если бы призналась в этом отцу.

И уж точно никогда не сказала бы ему, что на самом деле рада уехать, потому что вечеринка начинала меня бесить.

Именно поэтому, — заявил отец, — волки в дикой природе оставляют иногда свое потомство замерзать.

Я позвоню в службу защиты детей! — пригрозила я. — Перееду к маме!

Вокруг отцовских глаз маленький зеленый квадрат — отражение зеркала заднего вида.

Напомни мне, когда протрезвеешь, чтобы я посадил тебя под домашний арест.

Напомни мне, когда я протрезвею, чтобы я сказала, как тебя ненавижу, — отрезала я.

Он засмеялся.

Кара, клянусь, ты меня до смерти доведешь!

Неожиданно перед грузовичком появился олень, и папа резко крутанул руль вправо. Даже когда мы врезались в дерево, несмотря на то что я обманула его ожидания, он инстинктивно выставил руку передо мной — отчаянная попытка обезопасить своего ребенка.

Я пришла в себя, почувствовав запах. Где-то просачивался бензин. Моя рука бездействовала. Я чувствовала, как горит место, где врезался ремень безопасности и теперь наливался синяк, — как лента на теле участниц конкурса красоты.

Папочка, — позвала я.

Мне казалось, что я ору, но мой рот был забит пылью. Я повернулась и увидела отца. У него на голове была кровь, а глаза не отрываясь смотрели на меня. Он попытался что-то сказать, но не смог произнести ни слова.

Нужно было убираться отсюда. Я понимала: если где-то подтекает бензин, автомобиль скоро загорится. Поэтому я перегнулась через отца и отстегнула его ремень безопасности. Моя правая рука не работала, но левой мне удалось открыть пассажирскую дверцу и выбраться из кабины.

Из-под капота валил дым, одно колесо еще продолжало вращаться. Я подбежала к водительской дверце и распахнула ее.

Ты должен мне помочь, — сказала я.

Левой рукой мне удалось приподнять отца и притянуть его к себе — сейчас мы напоминали партнеров в ужасном, кошмарном танце.

Я рыдала, в глазах и во рту была кровь. Я пыталась оттащить папу от машины, но не могла взяться за него двумя рукам.

Одной рукой я обхватила его, но не смогла удержать. Я выпустила его. Он скользнул, как песок в песочных часах, и медленно упал, ударившись головой о тротуар.

После этого он больше не шевелился.

«Клянусь, ты меня доведешь до смерти!»

Я его уронила, — говорю я Эдварду, захлебываясь рыданиями. — Все считают меня героиней, потому что я спасла его жизнь. А я его отпустила.

И теперь ты не можешь его отпустить, — говорит он, внезапно поняв саму суть.

Из-за меня он завтра умрет.

Если бы ты оставила его в грузовике, он бы умер еще тогда, — возражает Эдвард.

Он упал на тротуар, — рыдаю я. — Он так сильно ударился затылком, что я услышала хруст. Вот почему он до сих пор не очнулся. Я слышала доктора...

Невозможно сказать, какие повреждения получены в результате аварии, а какие — позже. Даже если бы он не упал, Кара, он все равно мог бы оказаться в таком состоянии.

Последнее, что я ему сказала: «Я тебя ненавижу».

Эдвард смотрит на меня.

Это были и мои последние слова, — признается он.

Я вытираю глаза.

Это самое дерьмовое, что нас объединяет.

Нужно же с чего-то начинать, — говорит Эдвард и слабо улыбается. — Кроме того, он знает, что ты говорила несерьезно.

Почему ты так уверен?

Потому что ненависть — обратная сторона любви. Как орел и решка на монете. Если ты не знаешь, что такое любовь, откуда узнать, что такое ненависть? Одного без другого не существует.

Очень медленно я просовываю руку в ладонь Эдварда. И вот мне снова одиннадцать лет, мы переходим улицу, направляясь в школу. Я никогда не смотрела по сторонам, когда шла с Эдвардом. Я доверяла ему.

Он сжимает мою руку. На этот раз я только крепче цепляюсь за брата.

Когда я была маленькой, папа укрывал меня на ночь одеялом, и каждый раз, когда он выходил, казалось, будто погасла гигантская невидимая свеча, освещающая комнату. Мне потребовалось несколько лет, чтобы понять: он просто нажимал на выключатель, не он являлся источником света.

Участвуя в этой странной, но уже знакомой сцене, я чувствую себя человеком, задувающим невидимую свечу, искру, которую я не вижу, но в которой содержатся жизненные силы, если не сама жизнь.

Здесь Эдвард, те же самые медсестры и доктора, социальный работник, адвокат и координатор из банка донорских органов. А еще здесь Джо, как и обещал, и моя мама, потому что я ее по-просила.

Вы готовы? — уточняет реаниматолог.

Эдвард смотрит на меня, и я киваю.

Да, — отвечает он.

Он держит меня за руку, когда отключают аппарат, когда в руку отца вкалывают морфий. За отцом расположен монитор, где отражается артериальное давление.

Аппарат перестает дышать за моего отца, но я не свожу глаз с его груди. Она поднимается и опускается еще раз. Потом замирает на секунду. Потом еще дважды поднимается и опускается.

Мелькание цифр на мониторе напоминает падение валют на фондовой бирже. Через двадцать одну минуту после начала процедуры сердце папы перестает биться.

Следующие пять минут были самыми длинными в моей жизни. Мы ждем, чтобы убедиться, что он спонтанно не начнет дышать самостоятельно. Что его сердце не забьется вновь.

За моей спиной негромко плачет мама. В глазах Эдварда стоят слезы.

В 7.58 вечера отца объявили мертвым.

Эдвард, Кара, — говорит Трина, — можете попрощаться.

Поскольку для трансплантации органы необходимо извлекать немедленно, мы не можем затягивать процедуру. С другой стороны, я прощалась с ним все эти дни. Это всего лишь формальность.

Я подхожу к отцу, касаюсь его щеки. Она все еще теплая, и щетина отливает золотом. Я кладу руку ему на грудь — на всякий случай.

Хорошо, что его увозят в операционную для изъятия органов, потому что я не уверена, что смогла бы уйти от него. Я могла бы вечно сидеть у него в палате, рядом с его телом, потому что, как только скажешь медсестрам: «Все, хорошо, увозите», — больше не будет возможности быть рядом с ним. Делить одно пространство. Видеть его лицо не только в воспоминаниях.

Джо выводит маму в коридор, и очень скоро в палате остаемся только мы с братом — стоим на пустом месте, где раньше находилась кровать отца. Это визуальное напоминание о том, что мы потеряли.

Первым близким человеком, который меня бросил, оказался Эдвард, и я не знала, как сохранить семью. Мы казались таким крепким приставным столиком на четырех ножках. И я была уверена, что, оказавшись без одной ноги, мы всегда будем шататься. Пока однажды не присмотрелась и не поняла, что мы просто превратились в трехногий табурет.

Эдвард, — говорю я. — Идем домой.


Волки в парке аттракционов Редмонда выли целый месяц. Их слышали даже в Лаконии и Линкольне. Они будили спящих в колыбельках младенцев, заставляли людей обзванивать приятелей и навевали кошмары. Сообщалось даже, что от волчьего воя полопались уличные фонари и появились трещины в асфальте. В нашем доме, который находился всего в восьми километрах от вольеров, волчий вой звучал как похоронный реквием, и у меня от него по коже бегали мурашки. Но однажды вой прекратился. Люди перестали его ждать, когда луна достигала наивысшей точки на небосводе, и больше не давили на клаксоны, пытаясь заглушить вой.

Все случилось именно так, как говорил отец: волки знают, когда приходит время оставить поиски утраченного и сосредоточиться на том, что ждет впереди.

ЛЮК

Волки не умеют грустить. Природа прекрасно учит смотреть в глаза реальности. Можешь сидеть и рыдать, если хочешь, но тебя, вероятнее всего, убьют, пока ты будешь горевать, потому что ты теряешь бдительность.

Я наблюдал, как волки перепрыгивают через убитого во время охоты члена стаи и продолжают свой путь, не оглядываясь назад. Я слышал, как волки воют дня четыре-пять, когда теряется кто-то из стаи, в надежде, что он вернется. Смерть — это случай. Он происходит, и ты живешь дальше.

Когда погибает альфа, все знания стаи умирают с ней. Если ее место не займет кто-то из омега-волков или пришлый со стороны, наступит анархия. Стая может за несколько дней распасться, и семья погибнет, умрет от голода.

Выживешь ли ты после смертельного ранения, обычно зависит от того, насколько тебя ценят. Если от стаи потребуется слишком много времени и сил, чтобы спасти тебя и нянчиться с тобой до выздоровления, ты можешь принять решение и отказаться от помощи собратьев, просто уйти. Смерть — это не личный выбор. Все возвращается к тому, что больше необходимо семье.

Именно поэтому, когда ты волк — каждый день проживаешь как последний.


Загрузка...