БЕНУ, знающему, как это бывает.
"Для повадки одинокого волка характерны ярко выраженный индивидуализм, отстраненность от своих близких сородичей, особое коварство и свирепость. Эти звери — одиночки, страдающие хроническими недугами или тоской вдовца, встречаются как среди плотоядных хищников, так и животных-вегетарианцев, и, как правило, бывают самцами..."
Винить их я не могу. Чтобы застрелить кабана или медведя, оптический прицел в конце концов не нужен; заметив, что я наблюдаю за террасой с расстояния 550 ярдов, они, естественно, должны были принять решение не раздумывая. И вели они себя, надо признаться, осмотрительно. На анархиста или фанатика я вовсе не похож, и по мне не видно, что я увлекаюсь политикой; я мог бы, скажем, баллотироваться от какого-нибудь сельского округа на юге Англии, но это трудно назвать политикой. У меня британский паспорт, и если бы я шел к Его дому, а не наблюдал за Ним, когда меня задержали, у меня могло быть приглашение на ленч. В разгар дня рассерженным людям трудно сразу во всем разобраться.
Они, возможно, спрашивали себя, а не направлен ли я, так сказать, с официальным заданием; но, думаю, эту версию они отбросили.
Ни одно из правительств, тем более наше, не поощряет политических убийств. А может, я «свободный художник»? Это уж совсем маловероятно; всякому видно, что я не из породы ангелов-мстителей. Зачем же обвинять меня в преступном намерении? А я именно это и утверждал: я просто охотник, который не может удержаться от соблазна выследить и подкрасться к столь недоступному трофею.
После двух или трех часов допроса мне стало ясно, что они обалдели от меня. Мне не поверили, но, с другой стороны, стали понимать, что скучающего богатого англичанина, вдосталь наохотившегося на обычную дичь, вполне может потянуть на извращенное развлечение — охоту на самого крупного зверя на земле. Но даже если я говорил правду, и охота была чисто условной, это ничего не меняло. Оставлять меня в живых было нельзя.
К тому времени, естественно, меня изуродовали, и основательно. Ногти мои отрастают, но левый глаз довольно-таки бесполезен. Я был не тот случай, когда отпускают с извинениями. Им надо бы устроить мне пышные похороны под залпы дробовиков и звуки охотничьих рогов в присутствии чопорно одетых важных персон с установкой гранитного обелиска в память коллеги-охотника. Там это хорошо делается.
По сути дела, сработали они плохо. Подвели меня к обрыву, ноги и туловище перевалили через край, а руки оставили сверху, и я повис, цепляясь за край обрыва. Такая была хитрость. Это объясняло бы, и довольно убедительно, состояние моих пальцев, когда бы меня кто нашел. Конечно, я уцепился, но сколько мог продержаться — сказать не могу. Не понимаю, почему мне не хотелось умереть; видел, что ни малейшей надежды выжить нет, и чем скорее конец, тем меньше мучений. Но мне не хотелось. Всегда на что-то надеешься (если цепляние за жизнь можно назвать надеждой). У меня нет тонкого животного инстинкта, придающего силу, какая гонит кролика, когда у него на пятках горностай. Как я это понимаю, кролик ни на что не надеется. В голове кролика нет представления о будущем. Но кролик бежит. Так и я висел без надежды, пока не упал.
Умер я или еще жив — мне было неясно. Я всегда верил, что после физической смерти сознание еще сохраняется (сколь долго, на этот счет у меня своего мнения нет), мне казалось, что скорее всего я уже мертв. Я так долго летел к чертям вниз, что остаться в живых никак не мог. А потом еще наступил момент нестерпимой боли. Я чувствовал, что кожа на бедрах, на спине, на заднем месте сбрита, содрана, вырвана с мясом, соскоблена вся — вся и по-всякому. Очевидно, я утратил много телесной материи, это было просто неизбежно.
А вот потом я стал мечтать о смерти: было омерзительно от мысли, что я остался жив, от состояния грязи, в которую превратился. Вокруг брызги чего-то красного, а я среди всего этого сохраняю абсурдное сознание. Появилась собака, она лизала кровь, и мне почудилось, что собака — это я. Потом пришло на ум, что это мягкое продолжение моего тела может действительно быть собакой; все, во что я упал, должно отдавать кровью.
Я рухнул в болотце, небольшое, но глубокое. Итак, кажется, я жив — пока, потому что и сейчас еще не решаюсь хоть с малой долей определенности считать себя тогдашнего живым: ни видеть, ни чувствовать, что со мной сделали, я был не в состоянии. В глазах темно, ничего не вижу и не слышу. Ухватившись за травяную кочку, я выволок себя, творение грязи, грязью перевязанный и спрятанный в ней же. Над болотом круто нависал каменистый склон. Падая, я, очевидно, скользил по нему. Боли я больше не чувствовал и смог убедить себя, что от падения пострадал немногим серьезнее того, каким меня свесили со скалы; так что решил убраться, пока не пришли за моим телом.
У меня, хотя тогда я этого и не знал, времени для этого было вполне достаточно; никто и не собирался искать мое тело, пока оно не окоченеет и они не приведут своих свидетелей осмотреть труп, как он есть. Неудачливый охотник сорвался с опасно крутой скалы, и вся история выглядела бы просто как несчастный случай.
У подножья скалы рос редкий лес. Помню только, что тень местами была густой, а местами светлой. Картина в памяти осталась такой мутной, что вспоминается не то чащоба, не то тени облаков, не то темные провалы морских волн. Полагаю, я прошел с милю и впал в забытье, когда уже стало совсем темно. Ночью сознание несколько раз возвращалось ко мне, задерживать эти мгновения я не старался. Окончательно я вернулся в этот негостеприимный мир, когда уже совсем рассвело.
Попытался встать на ноги, но, конечно, не смог. Мышцы оказались скованными толстой коркой засохшей грязи. Там, где она отваливалась, открывалось кровотечение. Нет, уж лучше ее не трогать.
Я знал, что где-то поблизости есть вода. Речки этой никогда не видел; своей уверенностью обязан, должно быть, подсознательной памяти карты этой местности. Двинулся туда. Передвигался на животе, ногами служили локти, а за мной тянулся след, как от раненого крокодила, — смесь ила и крови. Окунаться в речку я не собирался, смывать грязь не хотел ни за что на свете: мои потроха держались только коркой этой грязи, но мне надо было доползти до воды.
Это был инстинкт преследуемого животного, а может, вовсе и не инстинкт. Не уверен, что у обычного горожанина ход мысли был бы такой же. Если только он сильно физически не пострадает. И пострадать нужно так, чтобы оказаться на грани угасания мысли, когда уже не думаешь, что надо делать, а просто делаешь.
Дополз до уреза воды и напился, потом откатился на мелкое место, глубиной всего дюйма два, где следы моих корчей будут смыты. Мой след может привести туда, где я отлеживался ночь, а от моей лежки — к воде. А куда я делся от реки, им нужно будет гадать.
Я хорошо знал, куда надо двигаться, решением этим я обязан своим практичным предкам. Олень, к примеру, побежал бы вниз или вверх по течению, потом отвернул бы от реки в каком-то месте, которое охотник определит по виду или по запаху. Обезьяна поступит совсем иначе: она запутает свой след и скроется в третьем измерении.
Повертевшись на мелководье, я пополз обратно, все дальше и дальше назад по чертову змеиному следу, оставленному собственным телом. Он был умят, как проселочная дорога, и хорошо заметен: мое лицо было всего в шести дюймах над землей. Вспоминая все это сейчас, я удивляюсь, как они, идя по моему следу к реке, не заметили отдельных травинок, примятых в обратную сторону, не поняли, что я вернулся назад тем же путем. Да какой леший мог подумать об этом? Впрочем, кто знает, какой след оставляет ползущий на брюхе человек: а следуя по чудовищному оттиску, и вглядываться в него никто не станет.
Путь от реки привел меня в рощицу лиственниц, где земля была мягкая и свободная от растительности. Я юркнул за ствол дерева, на которое решил забраться. Нижний сук был всего в двух футах от земли; выше еще один сук и еще, сладко пахнущие, темно-закопченные сучья располагались так близко друг от друга, как лестничные ступеньки. Мускулы рук действовали, а о состоянии кожи ладоней я уже не думал.
Пока не поднялся несколько выше уровня человеческого взгляда, ногами на ветки старался не наступать: с ботинок на них могли остаться комки грязи, не заметить которые было бы трудно. Первый десяток футов я преодолел одним духом, понимая, что чем дольше буду задерживаться на каждом суку, тем меньше сил останется добраться до следующего. Эти полминуты руки просто заставляли работать друг друга: их словно поршни толкали, бог его знает, откуда взявшиеся два мощных цилиндра. Порой друзья упрекают меня за кичливость способностью изнурять свою плоть. Они правы. Но даже я не предполагал, какую муку оказался способен стерпеть при этом карабканье вверх.
Остальное уже было легче. Теперь свой вес я мог перенести на ноги и перед новым шагом вверх спокойно переводить дух. Ноги держали меня надежно: они не сгибались. Свалиться я не мог, потому что был заклинен между ветвями благословенного дерева. Когда влез в основание сужающейся вершины, где сучья были гуще, тоньше и зеленее, я оказался зажатым. Это было кстати, и я снова впал в забытье. Снизошло ощущение блаженства, почти греховного.
Когда очнулся, дерево покачивалось от легкого ветра и благоухало миром. Ощущение безопасности было чудным, о том, что ждет меня впереди, даже не помышлял; бездумно приник к стволу, как ползучее растение. Ничего не болело, ни пить, ни есть не хотелось, и мне ничто не угрожало. Текло время, и ни один его миг не причинял мне боли. Я жил каждым этим моментом. Попытайся я заглянуть вперед, меня охватило бы отчаяние; а в момент отдыха на смену отчаянию к преследуемому млекопитающему приходит надежда.
Должно быть, вскоре пополудни я услышал, что меня ищут. Я наблюдал, как они спускались с горы к северу от моего дерева. Солнце светило им в глаза, и они не могли засечь меня среди веток мягкой хвои лиственницы — я раздвинул их, чтоб лучше видеть. По моим ощущениям, кровь из ног не текла; случись ей капать на нижние ветви, это бы сразу выдало меня. Если внимательно приглядываться, то можно было увидеть небольшие пятна крови с моих рук, но на темных сучьях в гуще кроны заметить их тоже было не просто.
Трое полицейских в форме тяжело топали по склону горы; здоровые и флегматичные парни наслаждались теплой погодой и, перешучиваясь, следовали за мужчиной в штатском, рыскавшим вдоль моего следа, словно собака, которую они вывели погулять. Я узнал его. Это был детектив из того Дома, что первым допрашивал меня. Дабы вытрясти из меня признание, он повел допрос таким изуверским способом, что вмешались его коллеги. Они не возражали против его метода, но здраво рассудили, что, может, придется иметь дело с моим трупом, и будет нехорошо, если он окажется сверх меры изуродован.
Когда группа приблизились, мне стали слышны обрывки разговора. Полицейские вели поиск со сдержанной тревогой. Они были совершенно не в курсе дела, не знали, мужчину или женщину они ищут и произошел ли несчастный случай или это было самоубийство. Я расслышал, как их уведомили, будто прошлой ночью слышали крик или кто-то упал; затем, ненавязчиво ведомые охранником, они нашли мой рюкзак, обратили внимание на ненормальное состояние болотца. Конечно, всю эту ситуацию я восстановил уже потом. Тогда у меня были только отрывочные впечатления. Слушая их разговор, я сросся со своим деревом — этим бесценным благом природы. Смысл их слов дошел до меня значительно позже.
Увидев мой змеиный след, ведущий к лиственницам, охранник оживился и принялся командовать. Похоже, он решил, что искать меня надо под этими деревьями. Своим спутникам он крикнул, чтобы те окружили рощицу с другой стороны, дабы я не убежал, а сам стал ползать под низко росшими ветвями. Предполагая, что ко мне скоро Должна прийти помощь, он едва не всю операцию сосредоточил на внешней стороне; он хотел отыскать меня сам и в одиночку. Окажись я жив, меня нужно было потихоньку прикончить.
Шпик пробежал под моим деревом и вышел на открытое место. Послышалось, как он выругался: выяснилось, что в роще я не задержался.
Потом, когда они пошли вверх и вниз по реке и перекрикивались, голоса их стали затихать. Это меня не удивило. Я, естественно, подумал утром о реке как о пути ухода.
Больше я их не видел. Несколько часов спустя с реки доносились всплески воды и какое-то движение. Должно быть, в поисках моего тела они шарили по дну водоема. Действие проходило на мелкой горной речушке, быстрое течение вполне могло унести тело далеко, если оно не застрянет среди камней или не угодит в водоворот.
Вечером послышался лай собак, тут уж я испугался всерьез. Меня охватила дрожь, вернулась боль по всему телу, все ныло, жгло и пронзало, все страдало; все мои члены и органы сумбурно нарушали пульсацию сердца, оно то останавливалось, то бешено колотилось, то сбивалось с ритма. Хвала целебному дереву — оно вернуло меня к жизни. Собаки могли учуять меня на дереве, не помешай им хозяин, не давший им задержаться подо мной. Не тратя времени, он пустил их по видимому следу и гонял вверх и вниз по течению речки.
Когда стемнело, я спустился с дерева. Мне удалось держаться вертикально; с помощью двух палок я смог медленно передвигаться, волоча негнущиеся ноги. Но я еще мог и думать. Последние сутки все происходившее в моей голове мышлением назвать было нельзя. Я подчинился своему телу. В том, как скрываться и чем исцеляться, оно разбиралось намного лучше меня.
Свои действия мне надо представить понятными. Это признание (как иначе еще назвать эти заметки?) я пишу, чтобы не вдаваться в пустые размышления о прошлом, а излагать все так, как все происходило. Собой я недоволен, и в этой тетради я пытаюсь карандашом расчленить себя и во всем разобраться. Воссоздаю самого себя, каким я был тогда, и сопоставляю с собой сегодняшним. На тот случай, если написанное мной случайно или преднамеренно станет достоянием общественности, я нигде себя называть не буду. Имя мое и без того хорошо известно. В газетных аншлагах и светской хронике дешевых газетенок меня уже предостаточно и всесторонне обсосали.
Началась моя охотничья эпопея довольно-таки невинно. Как у большинства англичан, у меня нет привычки вникать в побудительные мотивы. Мне не нравится расчетливое планирование будь то мои действия или кого другого, и я не верю в него. Помню, когда я укладывал оптический прицел, спрашивал себя: на кой черт он мне нужен? И в то же время подумал, что может все-таки пригодиться.
Это правда, я действительно раздумывал, просто из всем свойственного любопытства, над тем, как охраняют государственное светило и как его охрану можно обойти. Две недели я провел в Польше на охоте, потом еще раз пересек ее границу. Бесцельно переезжал с места на место, и когда обнаружилось, что каждый мой ночлег понемногу приближает меня к Его дому, мной овладела мысль попробовать подкрасться к этому зверю. Потом раз или два спрашивал себя: почему я не оставил ружье дома? Ответ, думаю, такой: не в крикет же я собираюсь играть.
Полицейская охрана строится на предположении, что убийца — это полусумасшедший идиот с неловким карманным оружием — бомбой, револьвером или ножом. Кому не ясно, что действительно хороший охотник, умеющий выйти на крупную дичь и убить зверя, от политического, да вообще от убийства человека уклонился бы. Для этого нужно быть сильно обиженным, чего нет, а если обида существует, то едва ли ружье будет для него подходящим средством сатисфакции. Я лично никакой обиды не испытываю. И не назовешь обидой крушение личных планов и частной банальной жизни одного человека из-за европейских потрясений. Не могу себя представить визжащим от любви итальянским тенором, закалывающим стилетом соперника-баритона.
Должен заметить, что ружье, купленное на Бонд-стрит[1], нельзя считать оружием, которое должно насторожить телохранителей, потому что потенциальный убийца самостоятельно научиться пользоваться им не сумеет. Тайная полиция, знающая всю подноготную всех политических противников, никогда не позволит человеку этого круга получить в руки хорошее ружье, ходить с ним и даже стать классным стрелком. Так что убийце приходится пользоваться примитивным, простым оружием, которое легко спрятать.
И вот, далее, возьмем меня с ружьем, с разрешением на него и с законным основанием на пользование им. Попробуем задаться вопросом, чисто теоретически: возможна ли классная охота такого профессионала, да еще за таким трофеем? Дальше этого риторического вопроса я не шел. Ничего конкретного не планировал. Моя неизменная привычка — предоставить событиям идти своим ходом.
Свой багаж я отправил домой почтой, и последнюю сотню миль или около того прошел пешком, имея при себе только рюкзак, ружье с прицелом, карты и бинокль. Шел я ночью. Дни я отлеживался в лесных зарослях или на вересковых пустошах. Никогда мне не было так хорошо. Тот, кому приходилось красться за зверем пару миль, поймет невероятно захватывающее волнение вести эту слежку на протяжении сотни миль, невидимкой проходить сквозь толпы разного люда, сторожевые посты, молодых самцов, неожиданно появляющихся в горах. Одним выстрелом я убиваю двух зайцев; бужу в себе дух авантюриста... Хотя... не знаю, почему помянул двух зайцев. Заяц у меня один — азарт выслеживания зверя.
На место я прибыл на рассвете и весь день посвятил рекогносцировке. День выдался напряженным: лес вокруг Его дома тщательно охранялся и патрулировался. Обходя этот дом, я большую часть маршрута проделал крадучись, от дерева к дереву, из канавы в канаву, но в безопасности я себя чувствовал, только распластавшись и замерев на земле. Ружье и бинокль часто приходилось прятать, иначе меня наверняка могли задержать и допросить. Но всего этого удалось избежать. Должно быть, я был невидим. Наблюдая за тенью деревьев, я научился пользоваться ею: она скрадывала и маскировала мою фигуру; но все же были моменты, когда даже носорог не мог меня не заметить.
Здешняя охрана боевые свойства ружья учла совершенно определенно. Все точки, откуда просматривались терраса и открытые лужайки сада, были перекрыты; укрытого места для выстрела даже с самой дальней дистанции нигде не найти. Открытых пространств, а их постоянно пересекали патрули, было множество. Я выбрал из них самое узкое — аллейку футов пятидесяти шириной, идущую через лес и упирающуюся в невысокий обрыв. С травянистого склона холма над обрывом отлично видна терраса и дверь на нее. Расстояние, по моим расчетам, — 550 ярдов.
Ночь я провел на тахте из соснового лапника, хорошо спрятанной под материнским деревом, прикончил свои припасы еды и выспался без помех. Незадолго до рассвета я спустился несколько футов ниже по обрыву и присел под его навесом на какой-то жердочке, а нависающий край закрывал меня сверху. Чахлый куст бузины, зацепившийся своими узловатыми корнями за каменистый склон, служил достаточным прикрытием от глаз, смотрящих издалека и снизу. В таком стесненном положении ружье было бесполезно, зато отсюда я мог совершенно четко видеть великого человека, пожелай он выйти поиграть с собакой, понюхать розы или жестикулировать, разговаривая с садовником.
В конце аллейки как раз над моей головой проходила тропинка, ведшая вдоль опушки леса. Я засек время, когда на ней раздавались шаги, и выяснил, что кто-то пересекал аллейку через каждые четырнадцать минут. Когда все это мне стало ясно, я вышел из укрытия и пошел за человеком. Надо было узнать его маршрут.
Это был молодой охранник прекрасного телосложения, сама преданность выражалась всей его фигурой, но у меня сложилось впечатление, что он, типичный городской житель, едва ли хоть раз выезжал на природу. Он мог бы меня не заметить, окажись я у него прямо под ногами. Он чувствовал, что не один, потому что поминутно оглядывался, рассматривал кусты, складки земли, и, конечно же, свое беспокойство объяснял нервозностью или разыгравшимся воображением. Он мне понравился, но вел я себя с ним безо всякого почтения; это был крепкий юноша с таким полным, открытым лицом и хорошими инстинктами, какие бывают у мальчика, которого стоит учить. Сияние его глаз, когда он завалил своего первого тигра, было бы хорошим вознаграждением за месяц усилий по избавлению его от наивных представлений.
Идя за ним следом, я прошагал весь маршрут дозора и вычислил, сколько минут в определенном отрезке времени я мог занимать позицию в траве на склоне холма, и наметил путь своего отхода. Когда, наконец, великий человек вышел на террасу, мой юный друг уже прошел. В моем распоряжении было десять минут. Я сразу же спустился к обрыву.
Удобно расположился и навел перекрестье прицела на вырез его пиджака. Он стоял лицом ко мне и заводил ручные часы. Он так бы и не узнал, что это так ударило его (то есть, если бы я был готов произвести выстрел). В этот момент я почувствовал щекой движение воздуха. До этого я был спокоен как камень. Я должен был учесть ветер. Не сомневаюсь, приверженцы великого человека усмотрели в этом руку Всевышнего. Я пожалуй с ними соглашусь: Провидение определенно проявляет особую заботу об одиноких и величественных самцах. Всякий, кто брал на мушку особенно прекрасную голову, хорошо знает это. Всевышний всегда был настоящим мужчиной.
Раздался крик. Потом я почувствовал, что лечу кувырком от сильнейшего удара по затылку, а мой юный друг навел на меня револьвер. Он швырнул в меня камнем, затем прыгнул на меня сам: мгновенное, инстинктивное действие, осуществленное куда быстрее возни с кобурой. Мы уставились друг на друга. Помнится, я бессвязно ему выговаривал, что объявился он на семь минут раньше. Он смотрел на меня как на черта во плоти, с ужасом, с испугом — не из страха предо мной, а от нежданного проявления порочности этого мира. — Я вернулся назад, — сказал он. — Я все знал.
Все правильно. Мне не следовало бы выступать таким самодовольным дураком, играть на нервах и чинить помехи исполнению его обязанностей, следуя за ним по пятам. Он меня не слышал и не замечал, но оказался достаточно бдительным, чтобы поменять темп передвижения.
Вместе со старшим офицером он сопроводил меня сначала в Его дом, потом туда, о чем я уже написал. Допрашивали меня профессионалы. Задержавший меня вышел из комнаты допроса после того, так он, наверное, подумал, как позорно уронил мужское достоинство: его со страшной силой вырвало. Что касается меня, то я был арестован. Собственно, арестом это я бы не назвал, поскольку меня беспрестанно били. Мое тело чувствительно, а его послания моим мозгам поступали непрерывно и без пауз. Но и тренировка сказывалась.
Я прошел довольно основательную для предвоенного времени спартанскую закалку, принятую в высшем обществе Англии (или среднем классе, как теперь стало модным называть аристократию, оставляя высшее общество для одних ангелов), которая в повседневных обстоятельствах обычной жизни никакой ценности не имеет, однако бывает полезна в относительно редких случаях, требующих от человека особой выносливости. Был я также на праздновании Рио Джавари, где прошел церемонию посвящения; это был единственный способ уговорить амазонских индейцев научить меня умению легким напряжением мышц останавливать кровотечение. И, по моему мнению, это было скорее неприятной возней, нежели подтверждением возмужания. Церемония длилась всего один день и ночь, тогда как в племени англичан она продолжается все десять лет школьного обучения. У нас терзают не столько тело мальчика, сколько его душу, и все пытки в конечном счете направлены на ломку духа человека. Я был подготовлен вынести все это, не поставив себя в глупое положение. Вот все, что могу сказать о своем аресте.
Думается, что признание для меня было значительно легче, чем для настоящего убийцы: мне нечего и некого было выдавать — ни организации, ни мотивов. Рассказом чего-нибудь интересного для них спасти я себя не мог. Я не имел права на безотчетную выдумку, дабы не подвергать опасности случайных людей. Поэтому я механически повторял правду безо всякой надежды, что мне поверят.
Наконец кто-то узнал мое имя, и вся история профессионального охотника-следопыта приобрела некоторую вероятность; но, считать это правдой или нет, необходимость прикончить меня по-тихому для них стала еще более настоятельной. Сделать это было совсем не трудно. Я признал, что пять ночей провел под открытым небом и что никто не знает о моем местонахождении. Они рассовали все мои бумаги и пожитки обратно по карманам, отвезли за пять миль на север и инсценировали несчастный случай.
Когда я спустился со своей благословенной лиственницы и выяснил, что ноги меня держат, я начал — подумать только! — соображать, что делать дальше. Меня считают либо утонувшим в реке, либо беспомощно лежащим в какой-нибудь норе на берегу, где в конце концов мой труп и будет обнаружен. Полицию и власти окрестных селений предупредят, что разыскивается полуживой незнакомец, но по другим районам мое описание скорее всего рассылать не станут. Руководство охраной Его дома официальных сведений о моем существовании не имело, а своими неофициальными сведениями постарается делиться как можно меньше. Укради я ручные часы вместо охоты на главу государства — мое фото было бы в каждом полицейском участке.
Если бы я мог ходить, иметь новые брюки и миновать, не привлекая к себе внимания, опасную зону, возможность уехать из этой страны совсем сбрасывать со счета, пожалуй, не стоило бы. У меня был паспорт, карты и деньги. На местном языке я говорил так, что подловить меня мог бы только хорошо образованный человек, способный уловить некоторые неправильности речи. Дорогой старина Святой Георгий, как я по-дружески называл здешнего посла в Лондоне, утверждает, что я говорю на диалекте, но для него не столько важен акцент, сколько безупречная грамматика. Таков один из предрассудков, свойственных международному ведомству. Хорошо подготовленному дипломату, например, полагается писать по-французски, как Богу, а говорить он может, как косноязычный гомик из Женевы.
Мне бы хотелось извиниться перед Святым Георгием. За последние сутки ему наверняка пришлось потратить несколько часов на шифрованную переписку по поводу меня, отвечая насколько только можно вежливо, что телохранители его высокочтимого хозяина — это банда безмозглых дураков, и следом — категорическое письмо о том, что я состою членом его клуба, что примешивать меня к таком делу — совершенная бессмыслица и что он просто не в состоянии в это поверить. Боюсь, что он получит выговор. Личная охрана действовала по реальной обстановке совершенно правильно.
Сейчас, наверное, воскресный вечер; схватили меня в субботу, но столько ли с того момента прошло времени, я не уверен. День у меня выпал, но случилось ли это на моем дереве или на островке, сказать трудно.
Где нахожусь, я примерно знал. Понимал также, что следует выбраться из этой хаотичной горно-лесистой местности, для чего надо выйти на любую дорогу вдоль речки. Мое передвижение было бы нетрудным, если бы имелись костыли, но никак не удавалось отыскать палки подходящей длины с изгибом, чтобы опираться на них подмышками. Теперь, когда я думаю об этом, задача была для меня практически неразрешимой, но тогда я так разозлился на себя, что от бессилия по-ребячьи расплакался. Силы в руках нажать как следует на нож не хватало, а палки нужной длины и формы не попадались. Целый час я бушевал и ругал себя последними словами. Казалось, мой дух окончательно сломлен. Простительно, конечно. Я ничего не мог, и какая разница, если сотворить чудо изготовления костылей мне не по силам, а с неба они мне не свалятся!
Не оставалось ничего иного, как сотворить чудо самому: решил попытаться двигаться вперед без костылей. Взяв в руки что покрепче для опоры, я сумел одолеть мили четыре; по ровному месту я тащился на ногах, небольшие препятствия преодолевал ползком и ползком же двигался, сколько только мог, когда боль в ногах становилась нестерпимой. Вспоминаю общеизвестный казус, когда приходится волочить тяжелый чемодан на большое расстояние: перекладываешь его из одной руки в другую и делаешь это все чаще и чаще, пока не оказываешься перед выбором — продолжать терпеть боль в правой руке или поменять ее на мгновенно возникающую боль в левой. То же испытывал и я, переходя от ползанья к ходьбе и обратно к ползанью.
Слава Богу, начало светать, мне, стало быть, уже не нужно было тащиться далее. Пока точно не узнаю, где нахожусь и по каким дорожкам ходят люди, мне нужно спрятаться. Я скатился в сухую канаву и несколько часов пролежал в ней. Никаких звуков, кроме пенья жаворонка да хруста травой пасущихся на соседнем поле коров, до меня не доносилось.
Это позволило мне приподняться и осмотреться. Я оказался у вершины холма. Ниже и левее простиралась лесистая долина, вдоль которой я передвигался. В потемках я не понял, что поднимался в гору. Изнурительная тяжесть пути частично объяснялась преодолением подъема.
Я поплелся к вершине. Внизу открылась длинная излучина речки. Берег с моей стороны был покрыт кустарником, через который шла тропа, то скрываясь в зелени, то вновь появляясь. Тропа заканчивалась на железном мосту через речку у самого устья. На другом берегу в миле вверх по реке — провинциальный городок с несколькими фабриками. Вниз по течению по обоим берега тянулись пастбища, а посредине реки находился маленький островок. Он выглядел тихим и мирным, как любой островок на нашем неприметном английском Эвоне.
Развернул карту и определил свое местоположение. Передо мной лежала река, через тридцать миль притоком впадающая в одну из главных рек Европы. Если начнут меня искать, то скоре всего это будет поручено полиции именно этого города, провинциального центра. Тем не менее мне нужно именно в этот городок — транспортный узел: здесь сходились река, шоссе и железная дорога. Раз ходить я не мог, чтобы добраться до границы, мне был нужен какой-то транспорт.
Время от времени легкий ветер доносил до меня с реки слабые звуки голосов и плеска воды. Подумалось, что кого-то там бьют (болезненное воображение, вполне естественное в моем положении), но потом понял, что голоса принадлежат компании купающихся женщин. Тут пришла в голову мысль, что во время обеденного перерыва на производстве и в школах сюда же могут прийти мужчины, и я могу стащить себе пару брюк.
Дождался, когда девушки ушли по железному пешеходному мосту домой в городок, и заковылял вниз поближе к мосту. Спускаться пришлось по каменистой, заросшей кустами пустоши, свободной, хвала Господу, от заборов и навязчивых огородников, непременно желающих знать, что я тут делаю. Место, где купается здешний люд, — практически открытая, зеленая, полукруглой формы поляна с песчаным спуском к воде фута три высотой. Вверх и вниз по течению — густые заросли ивняка и ольхи. Включил в работу свои локти и заполз в чащу. Туда, к моему удобству, вела тропка, вроде дорожки для бега, — что можно было приписать только заботе Господа. Потом сообразил, что ее проложил кто-то из юнцов, любитель посмотреть на голых женщин за отсутствием средств устроить это удовольствие нормальным способом. Я подумал о нем со всей доброжелательностью, на какую только был способен. С другого конца его укрытия я мог заглянуть за кусты, за которыми скромные купальщики могут раздеваться.
Вскоре появились и необходимые мне мужчины. Я был на волоске от разоблачения, потому что с криками и песнями они топали как раз по той дорожке, с которой я только-только успел уползти. Шли пятеро рослых парней, наверное, сыны местных коммерсантов и служащих. С ними было две пары шортов, двое немыслимых штанов и пара бриджей для верховой езды. На меня они были все слишком широки в поясе и коротки в длину; я никак не мог сообразить, какая пара мне лучше подойдет. В итоге мне пришла блестящая идея забрать их все. Стащить одну пару — означало натолкнуть на мысль, что это дело рук бродяги или воришки; пропажу всего уже расценят не как воровство, а скорее как шутку товарища. Помнится, я давился от смеха, когда подползал к выходу из кустов.
Разделись они все прямо на лужайке в десяти ярдах от воды. Значит, у меня был лишь один вариант действий: уловить момент когда последний нырнет в воду, а первый еще не выберется на берег. Это был большой риск, но грань риска я уже давно переступил.
За какие-то секунды они попрыгали друг за другом в воду — все, кроме одного, толстозадого идиота, который принялся боксировать с собственной тенью и волынил с этим, пока кто-то не схватил его за лодыжку и не сдернул в речку. Я тут же вылез из своего укрытия и ринулся через лужайку к белью. Завладел я четырьмя парами, пятая была слишком далеко. Едва я успел скользнуть за куст ежевики, один уже вылезал на берег. Он даже не взглянул на вещи (зачем ему?), а я уже полз с их штанами вдоль речки вниз.
Теперь где то место, куда они не будут заглядывать? Влезть на дерево — опасно: молодые, полные сил ребята, конечно, подумают осмотреть деревья. Кусты? Они излазят их, как стадо буйволов. Лучшим местом, рассудил я, будет вода. Кому придет в голову, что шутнику, скорее всего полностью одетому, взбредет в голову с вещами своих друзей лезть в воду? Двинулся к речке и спустился в тихую заводь под ивой, полную мусора и веток. Двое из купальщиков плавали совсем рядом, но свисающие в воду ветви неплохо прикрыли меня извне.
Мне и не нужны были все эти предосторожности, мой план осуществился с легкостью, на какую я и не рассчитывал. Парни разом кинулись вверх к мосту, и до меня эхом от холма доносились их голоса, звавшие какого-то Вилли. Когда Вилли не обнаружился, они обернули полы рубашек полотенцами и ринулись обшаривать кусты. Не знаю, осматривали они берег или нет, слышал только, как один прошел в нескольких шагах от меня, и я нырнул. Наконец, расстроенные, они направились домой и за Вилли, ничуть не сомневаясь, что именно он виновник неприятности. Надеюсь, они не поверят его отнекиванию, пока как следует не вздуют. Сорт людей, на которых сразу падает подозрение в разных проделках, вполне заслуживает того, что им перепадает.
Вместе с добытыми штанами я поплыл вниз к замеченному с холма островку. Плыть я мог только на руках. Мое поколение так и не освоило нормальный стиль плавания кролем, а моему старомодному стилю плаванья толчками ног по-лягушачьи мешала острая боль. Но все же со своим намокшим тряпичным плотом я смог держаться на поверхности, а течение сделало все остальное.
Островок был голый, но по берегу было много всякой низкой растительности, и если держаться к ней поближе, с холма, на котором я лежал утром, увидеть меня здесь было нельзя. В четырех местах стояли аккуратные таблички с указанием на запрет ступать на островок. Почему, мне было непонятно. Очевидно, праздному лодочнику могло захотеться пристать к островку, но все, что способствует безделью, положено считать аморальным.
Свою одежду и штаны я разложил сохнуть, и сам растянулся под теплыми лучами солнца. Я не пытался осмотреть свое тело. Намокшая ткань одежды сама отделилась от поврежденной кожи, и этого было достаточно; вода сработала не хуже естественных защитных выделений организма.
На своем островке я провел ночь на вторник и весь следующий день. Возможно, пробыл я там и ночь на среду, не знаю, — счет дням был потерян. Я чувствовал себя в раю: я безмятежно лежал голым на песке, подставив тело целительным лучам солнца. Большую часть времени я был в полузабытьи. Очнувшись, я тащился в полутень высокой травы и тростника, где засыпал, пока не начинал зябнуть; тогда я снова выползал на солнце, чтобы поджаривались и скорей рубцевались раны. Мне были доступны лишь эти два удовольствия, и оба действовали абсолютно благоприятно. О еде я не думал. По-видимому, меня трепала лихорадка, и отсутствие аппетита было естественным. По ночам мне было холодно, но не слишком. У меня было полно всякой одежды чтобы укрыться; мне казалось даже, что спалось бы лучше, не будь погода столь жаркой и безветренной.
Проснулся я с ясной головой и зверски голодным, когда заря еще только зарождалась. Это было начало среды. Мой выбор одежды пал на бриджи: прикинув на себя, нашел их достаточно просторными, чтобы не слишком терли кожу, а шорты и штаны швырнул в речку. Надеюсь, небольшая смена одежды не станет для парней большой потерей. Только в одних штанах был бумажник, и поскольку он торчал из заднего кармана, я тогда же вынул его и бросил на груду остальной одежды владельца.
Выловил из воды два бревна, связал их ремнем и погрузил свои пожитки на импровизированный плот. В воде я чувствовал себя уже более уверенно, и хотя по-настоящему плыть мне было не по силам, с помощью плота я перебрался на другой берег, а течением меня снесло не более чем на сотню ярдов.
Выбравшись на сушу и оказавшись на расстоянии броска камня от шоссе, я должен был привести в порядок свою внешность. До сего момента мой вид занимал меня не более, чем состояния меха — животное; но сейчас мне предстояло вернуться в человеческое общество, и производимое впечатление обретало решающее значение. Только ботинки и носки были в приличном состоянии. Я не мог наклониться, чтобы разуться, поэтому в реке они хорошо отмылись.
Первое: я должен сбрить четырехдневную щетину. Появиться на людях с небритой бородой для англичанина не просто немыслимое нарушение общепринятых норм. Человек избегает множества самых неблагоприятных подозрений, если он чисто выбрит, если на нем хорошо сидящий воротник и галстук, пусть даже не очень чистый.
Второе: перчатки. Концы моих пальцев нечеловечески изуродованы, а мне предстоит показывать их при уплате денег и получении покупок.
Третье: повязку на глаз. Мой левый глаз в таком состоянии, что без помощи зеркала установить его присутствие невозможно. Веко чем-то заклеилось, как я надеялся — запекшейся кровью.
Четвертое: платяная щетка. В твидовом пиджаке выдраны локти, но он может сойти, если отчистить грязь и не поворачиваться спиной к собеседнику. Все это необходимо приобрести. Иначе нужно просто пойти в полицию и сдаться. Охоты ползти и ковылять по ночам до границы у меня не было, красть себе еду я не умею; но если я в таком виде войду даже в деревенскую лавку, лавочник тут же препроводит меня в полицию или в больницу.
Надевание бриджей было нестерпимой мукой. Когда наконец я их натянул, не мог застегнуть проклятые пуговицы. Справился с тремя, но от застегивания остальных был вынужден отказаться из опасения испачкать все бриджи кровью. О пуговицах на рубашке не могло быть и речи.
Пересек поле, постоял некоторое время на краю пустого шоссе. До рассвета оставался еще час. Величественный балдахин небес по краям засветился синевой и золотом. Тихое голубое асфальтовое полотно дороги выглядело водным каналом. Лишь поезда оживляли плоскую равнину, неслись по ней, будто стремились домчаться до гор, пока не развиднеет-ся. Согласно карте, в моем распоряжении были шоссе, река и железная дорога. Я выбрал водный путь. Человеку, плывущему в лодке вниз по реке, не нужно отвечать на вопросы и заполнять анкеты. Но и здесь моя внешность создавала непреодолимые препятствия. В таком виде я не мог выступать покупателем лодки; если украду и ее хватятся, меня гарантированно схватят в первой же деревне вниз по течению.
Дальше по дороге на краю пшеничного поля стояла крестьянская двуколка. Я опустился за ней на колени и стал наблюдать за прохожими. Народ уже зашевелился: в поле показались несколько фермеров, на дороге — пешеходы. От последних я и надеялся получить помощь, или, по крайней мере, придумать, как себе помочь, из наблюдений за ними.
Появился рабочий, направлявшийся на одну из небольших фабрик, с ним я был готов заговорить. У него было честное, доброе лицо, такие лица у большинства простых людей. Никаких оснований получить от него помощь и поддержку у меня не было. Прошла пара неясного характера путников. Они показались людьми, на расположение которых можно было бы рассчитывать, но лицами своими они были похожи на перепуганных кроликов. Потом вышли работать на земле несколько крестьян. Мне только оставалось молиться, чтобы они не зашли на мое поле. Похоже, прежде чем сдать меня в полицию, они устроили бы на меня охоту: такой у них был вид. Вот идет бедолага, он что-то бормочет и плачет: этот на какой-то момент заронил в меня надежду. Но несчастье так же пугливо, как счастье; ни в коем случае не следует навязываться, когда есть риск к чужим проблемам добавить еще собственные. Потом прошел еще один фабричный, а за ним высокий сутулый мужчина с удочкой. Он прошел к реке и стал удить вблизи того места, где я высадился на берег. У него был меланхоличный интеллигентный вид с хорошей долей волевого характера, и я решил разглядеть его поближе.
Отношение к государству как тягостной обузе имеет одно утешительное последствие: этот взгляд на власти порождает такое изобилие морально прокаженных, что, имея хоть каплю настойчивости, всякий из них быстро сближается с себе подобным. Этот мусор нации, как грязная пена, сбивается в негласные, безымянные и бесформенные тайные сообщества. Совсем не редкость, когда клочки этих социальных отбросов приходят на помощь друг другу, и, уж во всяком случае, они могут держаться вместе и хранить молчание. По моим наблюдениям, именно на рассвете такой пария вылезает из своего убежища. Не полное оскорблений начало дня, когда толпы людей тычут в него пальцами презрения, и не вечер, когда все остальные могут отдыхать и веселиться, а предрассветные часы, когда ничто не нарушает его покой, — вот настоящее время этих людей. Это час отверженных, гонимых и презираемых, ибо нет в подлунном мире человека, который бы не испытывал хотя бы тени надежды, оказавшись на вольной природе перед самым восходом солнца. Тогда я ни о чем подобном не думал. Эти мысли пришли мне в голову, когда я был наедине сам с собой и писал эти строки. А привожу их как возможное истолкование своей интуиции в выборе лица и того факта, что выбирать приходилось из большого числа людей.
Не было видно ни единого укромного местечка дальше вдоль дороги, и только этот крошечный уголок на берегу реки позволил мне остановиться на рыбаке, к которому я тихо и медленно направился через поле. Собственные мысли занимали его больше, чем удочки. По поведению поплавка я понял, что крючок зацепился под водой, но рыбак не замечал этого. Я подошел к нему сзади, поздоровался и спросил, как клюет. Он вскочил и рукоять удилища направил на меня, как бы желая держать меня подальше. Думаю, что давненько ему не приходилось видеть типов вроде меня; в этих местах бродяги встречаются нечасто. Даже усмотрев во мне злодея, каких еще не видел свет, он счел благоразумным снискать мое расположение. Он извинился за свое пустое занятие и добавил, что не видит в рыбалке ничего предосудительного. Он из всех сил хотел выразить свою угодливость, но глаза его смотрели смело.
Я протянул ему свои руки и спросил, не знает ли он, как их приводят в такое состояние. Он не произнес ни слова в ответ, ждал дальнейших пояснений.
— Послушайте, — сказал я ему, — кроме вас, ни одна душа во всей стране не знает, что я живой. Мне нужны перчатки, бритвенный прибор и платяная щетка. Не надо их покупать. Дайте мне что-нибудь из старых вещей, по которым не вышли бы на вас, если меня арестуют. Если вы не побрезгуете и сунете руку в нагрудный карман пиджака, то найдете там деньги.
— Мне не нужно денег.
Лицо рыболова ровным счетом ничего не выражало. Он ничем себя не раскрывал. Его слова могли означать, что ни за какие деньги он не станет помогать беглецу, и в равной степени — что он не возьмет денег за эту помощь. Следующий ход был за мной:
— Вы говорите по-английски?
При звуках иностранной речи в его глазах мелькнула искра интереса, но понял он меня или нет, осталось скрытым. Я продолжал говорить по-английски. Я полностью был в его власти, и скрывать свою национальность не имело никакого смысла. Иностранная речь могла помочь несколько больше раскрыть его возможности.
— Я не скажу вам, кто я и что я сделал, потому что будет лучше вам этого не знать. Но пока никто не видит, как мы разговариваем, я думаю, вы ничем не рискуете, если поможете мне.
— Я помогу вам, — сказал он мне по-английски. — Так что вам нужно?
Я повторил свою просьбу и добавил пожелание, чтобы он прихватил повязку для глаза и немного еды, если это возможно. К этому добавил, что человек я богатый, чтобы он без колебаний взял деньги, если они могут понадобиться. Он отказался, при этом очень мягко и грустно улыбаясь, но сообщил по-английски свой адрес, по которому, если мне удастся добраться до дома, мог бы прислать свою плату, какую сочту подходящей.
— Куда я должен положить все эти вещи? — спросил он.
— Вон под ту тележку. И не беспокойтесь. Я спрячусь в пшенице и позабочусь, чтобы никто меня не увидел.
Рыбак попрощался и сразу ушел. Пара шагов — и нас уже ничто не объединяло. Чувствовалось: он хорошо знал неписаное правило вежливости — не тратить времени на ее показ.
Движение по шоссе оживилось, и мне понадобилось несколько минут выждать, чтобы незаметно вернуться в свое убежище в пшеничном поле. Поднялось солнце, и земля расцвела народом и движением: по реке поплыли баржи, по дороге промаршировала колонна солдат, и проклятые бесшумные велосипедисты выныривали всякий раз, стоило мне только приподнять голову.
Рыболов появился через час, но на дороге было так оживленно, что незаметно оставить сверток под тележкой он не мог. Из этого затруднения он вышел с помощью своей удочки: он уселся на тележке, разобрал ее на части, потом уложил в чехол. Когда рыбак поднялся уходить, узелок «случайно» оказался забытым.
Забрать его оказалось чертовски трудно: никак нельзя было угадать, кто мог объявиться, когда все шагало и ехало у меня под носом. Я стоял на коленях в пшенице, то поднимая голову, то ныряя к земле, как богомольная старушка чередует молитву и разговор с соседкой. Наконец я набрался храбрости и подобрался к тележке. Мимо шел поток автомашин, на них можно было не обращать внимания; опасность представляли пешеходы и велосипедисты, которым могло вздуматься остановиться и поговорить. Я повернулся спиной к дороге и сделал вид, что вожусь с осью тележки. Женщина поздоровалась со мной, и это был самый страшный момент после того, как меня перевесили через край обрыва. Я угрюмо ответил ей, и она прошла мимо. Ждать, когда на дороге станет пусто, было настоящей пыткой, но мне нужно было дождаться момента, когда бы меня никто не видел. Я не мог с независимым видом уволочь сверток в пшеницу. Я должен был ступать осторожно, раздвигать колосья, чтобы не оставлять за собой никаких следов.
Наконец я смог спокойно притулиться на коленках и развернуть сверток, что благословенный рыбак оставил для меня. Там была бутылка молока в удачном сочетании с пузырьком бренди, хлеб и лучший кусок холодной жареной курицы. Он все продумал великолепно: в свертке был даже термос с горячей водой для бритья.
Поев, я уже мог посмотреть на себя в зеркало. Благодаря утреннему купанию, я оказался вымыт чище, чем можно было ожидать. Поразил меня не разбитый глаз — заплывший, синий и страшный, а здоровый. Из зеркала на меня смотрел глаз пронзительный и огромный, глаз человека, активно живого, живее, чем я себя ощущал. Лицо было бледным и осунувшимся, как у христианских мучеников на средневековых изображениях, а поверх всего — зверская щетина. Меня просто восхитило, какую растительность родит эта тощая и питаемая одним святым духом почва.
Я натянул перчатки, они были мягкой кожи и, да вознаградит его Господь, значительно большего размера! Побрился, почистился и привел свой костюм в порядок. Мои пиджак и рубашка были в коричневых тонах, следы крови на них во время плавания к острову поблекли и едва различались. Приведя себя в порядок и приладив повязку на глаз, я пришел к заключению, что скорее вызываю сочувствие чем подозрение. Меня могли принять за клерка или школьного учителя, перенесшего тяжелый несчастный случай. Это могло стать самой подходящей для меня легендой.
Как только привел себя в порядок, я вышел из пшеницы, уже не заботясь, сколь широк остается за мной след. Никто не видел, откуда я выбрел на дорогу. Шоссе стало свободнее; оно прекратило наполнять и опустошать городок и лежало прямым путем в широкую жизнь. Безостановочно пробегали мимо неторопливо тарахтевшие грузовики и легковые машины. Для шоферов эта миля ничем не отличалась от остальной дороги, а какой-то паршивый пешеход их и вовсе не интересовал. До городка я ковылял, стараясь не хромать, насколько мне позволяли силы, часто останавливался передохнуть. Порой я шагал очень медленно и расчетливо, опираясь всем телом то на одну ногу, то на другую, будто я кого-то поджидаю.
Оказавшись между двумя рядами домов, я отчаянно занервничал. Столько окон смотрели на меня и такие толпы людей! Оглядываясь назад, припоминаю, что встретил по пути едва больше двух десятков пешеходов — в основном обходящих магазины женщин; но и в лучшие времена я страдаю боязнью многолюдства — агорафобией. Даже в Лондоне я всячески стараюсь избегать переполненных народом улиц; для меня пытка — пробираться сквозь толпы зевак из пригородов на Оксфорд-стрит. Улицы этого городка в действительности были оживлены не более и не менее провинциальных городков моей собственной страны, и особенно волноваться мне было не из-за нечего, но я ощущал себя так, будто годы провел, не видя живого человека.
Первым же переулком я свернул в сторону вымощенной набережной, где, не привлекая ничьего внимания, мог свободно шагать своей неестественной походкой среди цветочных клумб и танцевальных площадок. Впереди под мостом разместилась стоянка дюжины лодок. Подойдя к ним, я увидел свежеокрашенный павильон с желанной вывеской «Прокат лодок». В задумчивости опершись на ограду, стоял человек в расстегнутой куртке, очевидно, переваривавший свой завтрак, что ошибочно считал моментом размышлений.
Я поздоровался и спросил, не могу ли я взять напрокат лодку. Он с подозрением глянул на меня и заметил, что никогда раньше меня не видел, как бы закрывая этим вопрос о прокате. Пришлось объяснять, что я учитель, поправляюсь после тяжелой автоаварии и что доктор мне рекомендовал провести неделю на открытом воздухе. Человек вынул изо рта трубку и ответил, что чужим лодку в прокат не дает. Может, тогда он продаст мне одну лодку? Нет, этого он не может — финал наших переговоров. Ему, по-видимому, я не понравился, и торговаться со мной у него желания не было.
Из окна спальной комнаты раздался пронзительный крик:
— Идиот, продай ему плоскодонку!
Я поднял голову. С подоконника свешивались красное лицо и массивная грудь, и то и другое тряслось в негодовании.
Я поклонился ей с галантностью школьного учителя. Разгневанная особа спустилась вниз.
— Продай ему, что он хочет, болван! — приказала дама.
При ее массивной фигуре голос ее был тонким и звучал пискляво. Мне казалось, ее нетерпение поднимало голос все выше и выше, пока он не достиг тона предельной высоты.
— Я не знаю его, — продолжал твердить муж с глупым упрямством.
— Ну, кто вы такой? — завизжала она, как будто я упорно отказывался сообщать ей требуемые сведения.
Я рассказал свою историю: мне еще трудно ходить, а потому хочу провести несколько дней на лодке, сплавляясь по реке от города к городу, о чем мечтал с детства.
— Где ваш багаж? — поинтересовался этот чертов лодочник.
Я похлопал себя по карманам, оттопыренным термосом и бритвенным прибором. Добавил, что, кроме пижамы и зубной щетки, мне ничего не требуется.
Бабенка завелась снова. Она завизжала, как поросенок, согнанный со своей подстилки.
— Ты думаешь, для прогулки ему нужен сундук? Это разумный, воспитанный человек, а не бессовестный бездельник, который транжирит деньги по клубам на официантов и проституток, и скорее отправится на речку, чем станет сводить счеты с жизнью в петле. Он получит лодку, и недорого!
Дама прошествовала к причалу и указала мне на плоскодонку. Она был удобна, но слишком громоздка для человека, который не мог сидеть на веслах. И была недешева: цена оказалась вдвое большей, чем можно было ожидать. Доброта ее оказалась совсем не бескорыстной.
Там еще стояла небольшая шлюпка с красным парусом, и я спросил, нельзя ли купить ее. Дама ответила, что она будет мне не по карману.
— Я продам ее в конце своего похода, — возразил я. — У меня есть немного денег — компенсация за увечье.
Хозяйка велела мужу поставить мачту и поднять парус. Как мы ему оба были ненавистны! Он с жаром объявил, что я наверняка утону, а вина ляжет на жену, хотя с такой лодкой и ребенок мог управиться. Парус был скорее игрушечным, но при попутном ветре мог существенно ускорить движение, и не столь велик, чтобы мешать, вздумай я пустить лодку просто по течению. Я понимал, что мне понадобится не один день, чтобы быть в состоянии самостоятельно управлять парусом.
Пока женщина ругалась с мужем, я поспешил извлечь бумажник. Мне не хотелось показывать его содержимое и демонстрировать свою неловкость в отсчете ассигнаций.
— Вот! — протянул ей пачку банкнот. — Это все, что я могу дать. Скажите, да или нет.
Я не знал, больше или меньше эта сумма той, что она намеревалась запросить, но это было много больше стоимости малюсенькой ладьи для всякого, только не для меня. Дама была явно удивлена моей деревенской простоватостью, но для проформы стала торговаться. Я соглашался с ней, говорил, что она, несомненно, права, но что это все, что я в состоянии предложить за ее лодку. Она, конечно, уступила и дала мне счет. Через пять минут я уже плыл по реке, удивляя их, почему этот сумасшедший учитель стал на колени на деревянный подстил, вместо того чтобы усесться на шлюпочной банке, и почему он не починит свой пиджак.
Описывать ход дней и ночей, проведенных в плаванье по притоку и самой реке, особенно нечего. Непосредственная опасность мне не грозила, и я был доволен судьбой, доволен куда больше нынешней, хотя живу не менее уединенно. Меня не было на свете, и пока я не должен был предъявлять документы, даже оснований для моего бытия не существовало. Все, что мне было нужно, — это терпение, а это было не такое трудное дело. Я понемногу становился крепче, как идущий на поправку больной, каким я себя и представлял; и в самом деле, разыгранная мною роль содействовала выздоровлению. Я сам почти поверил в автомобильную аварию, в свою начальную школу, домоправительницу и своих любимых учеников, о чем болтал со встречными на реке и за обедом в уединенных береговых тавернах.
На ночь я причаливал свою лодку в безлюдных местах, выбирая берег пообрывистей, поболотистей или погуще заросший кустами, где никто не мог свалиться на меня с расспросами. Поначалу я выбирал каналы или заводи, но опасность таких мест мне показал один фермер, пригнавший своих лошадей в мою временную гавань на водопой и упорно настаивавший на подозрительном характере моей особы. Самым тяжким испытанием для меня был дождь. Промокнув насквозь за ночь, в утреннем тумане я трясся от холода. Резиновую накидку достать было негде, зато удалось купить кусок брезента. Он позволял мне оставаться сухим и как-то сохранять тепло, но был тяжел; разворачивать и сворачивать его для моих рук было делом нелегким. Только самый сильный дождь мог вынудить меня спрятаться под его укрытие.
За первую неделю я проплыл всего миль шестьдесят. Спешить мне было незачем, куда важнее было скорее поправиться. Я не рисковал и не напрягался. Пока мой зад не зарубцевался, я дрейфовал или шел под парусом, стоя на коленях, а спал на животе. Это ограничивало скорость моего плаванья. Грести я совсем не мог.
На второй неделе я надумал купить подвесной мотор, но вовремя спохватился и от этой идеи отказался. Выяснилось, что при покупке мотора и горючего придется подписывать столько бумаг, что всякий прослышавший обо мне полицейский или административный орган сможет спокойно меня арестовать. Должен заметить, что писанина делает положение правонарушителя чрезвычайно трудным.
В очередном на пути городе я нашел старую судовую верфь, где купил реечный парус для рыбацкой шаланды и включил в сделку еще установку на мачте фока. После этого я уже загрузился припасами и мог не заходить в деревни и города. С новыми парусами и пользуясь течением, я мог за день проходить до сорока миль, а что еще важнее — обходить стороной баржи и буксиры, ведущие себя на реке полными хозяевами.
Весь путь по реке я обдумывал, как мне выбраться из этой страны, и наметил три варианта. Первый заключался в том, чтобы продолжать плыть и положиться на везение. Этот путь был определенно рискованным, потому что только на быстроходной моторке можно было бы проскользнуть мимо патрульного катера пограничного порта. А так меня завернут как подозрительную личность или безмозглого идиота, которого не следует близко подпускать к лодкам; да и шансов у моей двенадцатифутовой лодчонки хоть недолго продержаться на плаву при выходе в море практически не было.
Второй вариант предусматривал открытую посадку на пассажирское судно или поезд и надежду, что мое имя и описание еще не дошли до пограничной полиции. Раньше, будь я в своих прежних силах, я попытался бы. Но по мере того, как мое путешествие затянулось на третью неделю, становилось очевидным, что поиски моего тела прекращены, и меня могли считать выжившим, а посему всякий усердный чинуша молил судьбу меня засечь и получить за это повышение по службе.
Третий вариант предполагал отирание в районе доков с целью пробраться зайцем на заграничное судно, кражу надежной лодки или высматривание яхты друзей. Но это требовало много времени, а я не мог ни остановиться в отеле, где меня попросили бы предъявить документы, ни проводить ночь на открытом воздухе, потому что эти же документы мог потребовать полицейский. Но, как бы то ни было, по прибытии в порт мне следовало сразу определиться.
Все это теперь мне видится просто глупостью. Выезд из страны был до смешного прост. Мальчишка, просто угодивший в полицию, додумался бы до этого в один момент. Но я-то возомнил себя выздоравливающим после несчастного случая учителем или неким привидением. Я отбросил свою национальность и позабыл даже, что могу просто обратиться за помощью к своим соотечественникам. Я едва не выкинул свой британский паспорт, посчитав, что без него мне будет безопаснее. Как только приблизился к порту, я сразу увидел английские корабли и понял, что меня запросто возьмут с собой, надо только правильно рассказать свою историю нужному человеку.
Я поставил свою лодку у общего причала и сошел на берег. При этом сделал грубую ошибку, не затопив ее. Я думал об этом, но, помимо неудобства идти обратно вверх по реке в поисках тихого места, где можно скрыть ее без свидетелей под водой, мне не хотелось оставлять свою милую простоватую лодчонку гнить на грязном дне большой реки промышленной области.
В первом магазине дешевых товаров, какой попался на пути, я купил невесть какого назначения комплект одежды из синей саржи и в общественном туалете переоделся. Старую одежду я продал в другом таком же магазине — лучший способ избавиться от вещей, не оставляя следов. Если их кто и купит, то это будет бедняк из нищих работяг. Мой знаменитый пиджак станет для него неоценимым приобретением: будет служить до конца его дней.
Прогуливаясь вдоль причалов, я завел разговор с двумя английскими моряками путем старого и проверенного приема (не стоившего мне и шести пенсов): «Спички есть?» После чего выпили вместе. Ни тот, ни другой не были с корабля, идущего в Англию, но у них был приятель, который на следующий день отправлялся на дизеле в Лондон.
Окликнули парня, сидевшего у стойки, позвали присесть к нам. Он отнесся ко мне несколько настороженно: решил, что я священник из морской миссии, выдающий себя за простого работягу. Его подозрения быстро развеялись от пары двойного виски и самой нелепой истории своего происшествия, после чего он счел меня «в порядке» и согласился переговорить с помом. Капитан его, похоже, был человеком строгих правил, иначе «он станет без своего билета, если забудет шлепнуть грошовую печать». Но главным на судне, и «ухо с ним держи востро», был мистер Вейнер, старший помощник капитана; по его ироничной усмешке матрос понял, что своего первого пома он считает «тем еще надсмотрщиком», хотя открыто восхищается его бурным темпераментом. Судя по всему мистер Вейнер был тем человеком, который мне нужен. И надо бы, чтоб его захватить, отправиться к нему не откладывая, а то вчера его долго на судне не было и вернулся он поздно.
Дизель оказался чуть больше малого каботажного парохода. Он стоял зачаленный у бесконечного причала, своей белой с серым баковой надстройкой едва дотягиваясь до ватерлинии стоявшего перед ним огромного сухогруза, словно чистенький фокстерьер снюхивался с колли.
У судна стоял портовый полицейский. Окликая кого-нибудь на палубе, я держался к стражнику спиной.
— Мистер Вейнер на борту?
На крышке люка сидел судовой кок и чистил картошку. Он оторвался от котелка и глянул на меня между коленями.
— Сейчас гляну, сэр.
Это «сэр» было неожиданным и приятным. Несмотря на мое потрепанное чужое платье и грязную обувь, кок с одного взгляда отнес меня к классу Икс. Он, конечно, представит меня джентльменом, и мистер Вейнер сочтет себя обязанным меня принять.
Я упомянул «класс Икс», потому что этому классу нет определения. Говорить у нас о высшем обществе, об аристократии или правящем классе бессмысленно. Аристократия, если термин вообще что-то значит, — это землевладельцы, которые, возможно, могут быть отнесены к классу Икс, но составляют лишь самое малое его меньшинство. Представители правящего класса, под коими имею в виду политиков и государственных чиновников, — термины противоречивые в самой своей сути.
Хотелось бы классу Икс дать свое определение. В политическом смысле мы демократия (не лучше ли сказать олигархия, всегда готовая принять талант?) и никак не подразделяемая на классы нация в марксистском понимании. Единственные, кто осознают себя как класс, это те, кто хотел бы причислить себя к классу Икс и те, кто этого не хочет: товарищества выпускников привилегированных школ из пригородов и особенно их жены. Тем не менее глубокое деление на классы у нас существует, но не поддается никакому анализу, поскольку пребывает в состоянии постоянного движения.
Кто принадлежит к классу Икс? У меня нет ответа, пока я не поговорю с этим человеком, и тогда могу сразу сказать. Тут дело не в выговоре, а скорее в мягкости голоса. Одежда, разумеется, никакого значения не имеет. Все дело в том, как она носится. Конечно, я не говорю о провинциальном обществе, где землевладельцы — джентри и не джентри — это вопрос образования.
Желал бы услышать от какого-нибудь ученого мужа-социалиста, как это в Англии получается, что человек по всем экономическим параметрам (то есть по характеру труда и по нищете) может считаться пролетарием и в то же время определенно принадлежать к классу Икс. А иной может оказаться набитым деньгами капиталистом или членом кабинета министров, а то и тем и другим одновременно, но к классу Икс даже близко не подходить, хотя в обычной пивной ему предоставляется отдельный кабинет.
Меня заинтересовал этот анализ в попытке отыскать некий способ сглаживания признаков своей индивидуальности. Когда разговариваю на иностранном языке, я без труда могу замаскировать свою классовую принадлежность и национальность, но при переходе на английский во мне сразу же узнают представителя Икс.
Мне хочется избежать этого, и если класс имеет определение, я желаю его знать.
Мистер Вейнер принял меня в своей каюте. Это был эффектный молодой человек двадцати с небольшим лет, в фуражке, лихо сдвинутой на затылок кудрявой головы. Его служебный кабинет весь обвешан женскими фото, частью вырезанными из журналов, а частью полученными из рук объекта с дарственной надписью на разных языках. На земле и в море, судя по всему, он гонял во все тяжкие.
Едва мы пожали друг другу руки, он спросил:
— Мы где-то раньше встречались, нет?
— Нет. Я узнал ваше имя от одного из ваших. Слышал, вы завтра отходите.
— А что? — Он насторожился.
Я протянул ему свой паспорт и сказал:
— Прежде чем продолжить наш разговор, я хочу, чтобы вы удостоверились, что я англичанин и именно тот, за кого себя выдаю.
Он посмотрел мой паспорт, глянул на лицо и на повязку.
— Хорошо. Может, присядете? Вы, кажется, попали в переделку.
— Да еще в какую, не приведи Господи! И хочу поскорее отсюда выбраться.
— Как с билетом? Если бы это зависело от меня, но, боюсь, старик...
Я объяснил, что не хочу никаких билетов, что мне не хотелось бы доставить затруднения ни ему, ни капитану; все, что мне требуется, — это укромное место, чтобы выбраться незаметно.
Он покачал головой и посоветовал ехать на лайнере.
— Не хочу рисковать, — ответил я. — Спрячьте меня надежно, и даю вам честное слово, меня никто не увидит ни на переходе, ни при сходе на берег.
— Расскажите о себе чуть подробнее.
Он откинулся на своем стуле и заложил ногу за ногу. Выражение лица стало серьезным и с налетом беспристрастной деловитости, но небрежно-важная поза говорила, что он собой доволен.
Я сплел ему сказку, в известной мере близкую к истине. Рассказал, что оказался в смертельно опасном скандале с местными властями, что спускался по реке на лодке и что обращаться к нашему консулу совершенно бесполезно.
— Могу поместить вас только в кладовую, — сказал он в раздумье. — Домой идем без груза, с одним балластом, и спрятать вас совершенно негде.
Я возразил, что в кладовой меня могут обнаружить, а мне хочется избежать малейшей возможности быть замеченным на корабле и составить для экипажа проблему. Это, казалось, его убедило.
— Тогда, — сказал он, — если выдержите, у нас есть пустой бак для пресной воды, который не используется; я могу приоткрыть его крышку, чтобы туда проходил воздух. Теперь мне кажется, сэр, что вам приходилось спать в местах и похуже.
— Вы догадались, кто я?
— Конечно. Но никому не скажу.
Расскажет все равно, подумал я, моя история ему явно понравилась.
— Когда мне лучше подняться на судно?
— Сейчас как раз время! Не знаю, кто там есть в машинном отделении, а на палубе никого, кроме кока. Сейчас я отделаюсь от копов.
Он подождал, когда оба полицейских отошли от судна дальше по пирсу на пару сотен ярдов, и тогда стал махать рукой и кричать «до свиданья», как бы провожая кого-то, кто уже скрылся между складами. Полицейские обернулись и продолжали свой путь; у них не было оснований сомневаться, что посетитель покинул судно за их спинами.
Мистер Вейнер послал кока за бутылкой виски.
— Вам будет чем облагородить свою воду, — он блеснул зубами, страшно довольный своим участием в рискованном предприятии. — Еще ни к чему, чтобы он тут вертелся, когда я буду открывать бак. А вы располагайтесь у меня поудобнее и немного подождите.
Я спросил, что мне сказать, если кто-нибудь заглянет в его каюту и обнаружит меня.
— Что? Да скажите, что вы ее отец! — Он указал на фото улыбающейся девушки, застенчиво выставившей напоказ свои ноги, будто рекламируя чулки. — Не будь вас, у меня все равно куча всяких срочных дел. А уж внутри бака для воды — просто обязательно!
Он сдвинул фуражку набекрень и вышел из каюты с таким наигранным и беззаботным видом, что всякая из его девушек могла подумать, что он пошел ей изменять. Но что он не сделает глупости, я был уверен. Его игривое поведение было для собственного удовольствия и для меня тоже, его соучастника в преступлении. Для всего остального мира он был дежурным помощником капитана на корабле.
Через десять минут он был на месте.
— Поспешим! Копы только что зашли за угол.
Нам действительно нельзя было мешкать. Люк в баке, установленном на кормовой пристройке между задней стенкой штурманской рубки и подвешенной поперек шлюпкой, был на полном виду с пирса. Мы осмотрелись, и я шмыгнул в пространство объемом с полдюжины гробов.
— Позже я устрою вас поудобнее, — сказал первый помощник. — Часа через два вода встанет[2].
Мне было вполне комфортно и легко, как не было в течение всех недель, проведенных на реке. Темнота и шесть стенок сразу придали мне ощущение полной безопасности. Я залег после гонки и охоты, и холодное железо бака мне было милее нежной травы под открытым небом. Это было моим первым надежным убежищем, и мне казалось, что здесь я придумаю, где найти следующее.
На самом низком уровне отлива, когда кормовая пристройка опустилась за край пирса, мистер Вейнер принес одеяла, диванную подушку, воду, виски, печенье и ведро с крышкой для личных надобностей.
— Вот вам подушка, мышка-норушка! — объявил он весело. — А еще я открыл вам дополнительную отдушину.
— Что это?
— Выводной патрубок отсоединил. Видите там свет?
Я посмотрел в короткую трубку на дне бака и действительно увидел свет.
— Там переборка ванной капитана. Я и не знал, что мы можем туда подавать свежую воду. Самое паршивое на этих рационализованных судах то, что нет времени изучить все эти навороты. Теперь у вас есть эта штука, по ней поступает воздух. Если старик заметит открытый люк и мне придется его на время задраить, у вас все будет ол райт.
— Куда вы идете?
— Идем вверх по Темзе в Уондсуорт[3]. Я дам знать, когда можно потихоньку улизнуть с судна.
На палубе послышались шаги (в баке отдавался каждый шорох и стук), и мистер Вейнер исчез. Больше я его не видел.
Я беспокойно дремал, пока все не стихло. Экипаж, очевидно, вернулся на судно и все устраивались на ночь. Тогда я сам крепко заснул и проснулся от громкого топота тяжелых башмаков сверху и подо мной; было утро, в конце обеих моих трубок виднелся свет. Люк бака был плотно задраен, что меня несколько опечалило: никакой опасности задохнуться в баке не было, но мне неожиданно пришла мысль: если мистера Венйера смоет за борт, я буду заперт в этом баке, пока капитану не откроется, если откроется вообще, что свою ванну он может заполнить свежей водой, просто подсоединив трубу к этому баку. Это комичное опасение того сорта, от которого алкоголь освобождает скорее здравых размышлений; я налил себе крепкого виски, выпил и заел печеньем. И вот мы пошли — все загудело, застучало, заскрипело, будто сотня железных мартышек принялись играть в пятнашки, — верный признак начала плаванья. Прошло несколько часов, люк бака приоткрылся, был поставлен на распорку, и мне на живот опустился кусок холодной баранины с приколотой к нему запиской вместо десерта. Я съел баранину и пригнулся к щелке света прочесть послание.
"Извините, что задраил вас. Копы нашли вашу лодку и пошли по вашим следам. Они перевернули вверх дном все у нас и обыскали все суда на пирсе. Слышал, что задержали четырех безбилетников. Мы уже в нейтральных водах, так что все о'кей. Они знают о вашей повязке на глазу. Если что, снимите ее. Когда вы будете сходить на берег, сброшу вам пару темных очков. Портовая полиция докладывала, что тип вашей комплекции поднимался к нам на борт и ушел. Я сказал, что он спрашивал про билет, но я отказал. Если при вас есть какие-то документы, вам надо от них избавиться, оставьте их в баке, и я вам их перешлю, куда скажете.
Р. Вейнер (первый помощник)
P.S. Старайтесь ничего не пролить. Просто напоминаю, что если что прольется, то попадет в ванну капитана".
Мне очень хотелось бы высказать удалому мистеру Вейнеру несколько веских доводов насчет того, что он служит своей стране, а не... Знаете, читатель, я не могу назвать себя преступником. Если преступление и совершалось, то совершалось в отношении меня. Но, честно говоря, я никого не виню. У тех действительно были основания считать, что они схватили настоящего убийцу.
Полиция у них организована великолепно; но выслеживание того парализованного и истекающего кровью существа — это рутинное дело лесничих. Лишь в самые последние день или два усердных поисков, когда стало ясно, что моего тела им не отыскать, только тогда, мне кажется, из того Дома указали наводить справки вдоль шоссейных и железных дорог, по реке, где и узнали про учителя на лодке с повязкой на одном глазу, который не снимает перчаток. Тут и была подключена полиция. Она не сумела меня перехватить, думаю теперь я, по той простой причине, что вела поиск лодки под красным парусом и как-то упустила из виду маленькую верфь, где я заменил паруса но когда кто-то из властей заметил незнакомую прогулочную лодку, оставленную там, где оставлять ее, возможно, было нельзя, лодку сразу опознали.
Меня озаботили слова Вейнера, что по прибытии в Лондон мои проблемы ни в коей мере не разрешатся. Над этим я не задумывался. В момент напряжения всех сил инстинкт человека не может заглядывать далеко вперед.
Я стал размышлять, что станет, если я объявлюсь в Англии совершенно открыто. Безусловно, в Форин офис или в Скотланд-Ярд они обращаться не будут. Совершил я что-то или только намеревался — то, как они со мной обошлись, допускать огласки этого в печати никак нельзя. Предугадать, как среагируют на это англичане, они не могут, как не может этого сделать никто. В конце концов мы однажды ввязались в войну из-за уха капитана Дженкинса хотя тот Дженкинс в сравнении со мной был фигурой куда менее заметной, а судя по количеству противозаконных деяний, с ним обошлись не так уж и по-варварски[4].
А могут они начать преследовать меня самостоятельно? Мистер Вейнер, с его любовью к романтике, считает, что могут. Я же считал, что раз я пересек границу, то все прошлое быльем поросло. Но теперь вижу, что тут я был глупым оптимистом. Они не могут связаться с нашей полицией, но и я не могу сделать этого. Я совершил проступок, за который могу подвергнуться экстрадиции; если я пожалуюсь на увечья, они могут сказать, почему меня истязали.
Из этого следует: я оказался вне закона в своей стране и в чужой одновременно, и если меня потребуется убить, сделать это будет нетрудно. Даже если предположить, что им не удастся инсценировать несчастный случай или самоубийство, мое убийство будет признано немотивированным или совершенным по ошибке, убийцу не арестуют, а если арестуют — то совсем непричастного к делу.
Потом мне подумалось, что случайно брошенные слова Вейнера меня сбили с толку, и мое беспокойство нелепо. На кой черт, думал я, заниматься им рискованным делом и вытаскивать меня из собственной страны? Неужели они воображают, что я могу запугивать их, предприняв аналогичную экспедицию?
Как мне ни хотелось этого, я признавал, что вообразить такое они могут. Они знают, что поймать меня трудно, и если захочу, спокойно могу вернуться и еще раз испортить нервы большому человеку. А насчет того, надумаю я такое или нет, среди моих оппонентов (врагами я их называть не могу) были весьма выдающиеся охотники на крупную дичь, способные понять, что такой соблазн считать немыслимым нельзя.
Люк бака больше не задраивали, и, лежа на своей диванной подушке, я испытывал дискомфорт, несколько больший того недомогания, что обычно испытываю на море. Моряк я неплохой, но даже в каюте первого класса я чувствую себя слегка разбитым и сонливым, и меня хватает только на то, чтобы пройтись от каюты до библиотеки и обратно да слабо улыбнуться попутчикам за аперитивом перед обедом. Плюсом этого моего путешествия было то, что мне не требовалось ни с кем быть вежливым, а минусом — что мне нечего было читать. Я все время спал и временами маялся в тревожных сновидениях.
Гул и рокот дизелей, звучный и напряженный, как бой племенных барабанов, дал знать, что мы идем вверх по Темзе. Ход замедлился, чтобы взять на борт лоцмана; в капитанской рубке суетились и трезвонили телеграфом в машинное отделение в толчее Грейвсендского плеса; запустили электрическую лебедку, когда швартовались, как я понял, где-нибудь ниже мостов (поскольку во время прилива судно шло слишком высоко, чтобы пройти под мостами дальше); снова двинулись вверх по течению часов через семь, и мне казалось, что нас тянут через Пуль, через Сити, Вестминстер и Челси, пока телеграф бессвязно не отзвонил вниз «стоп машина».
Раздались грохот и топот, после чего все стихло. Через некоторое время мой бак открылся, и я понял, что мы стоим в грязной луже Уондсуорта. Через люк пришла еще одна записка вместе с массивными темными очками, завернутыми в коричневую бумагу.
"Не выходите через ворота. Там стоит караульный, мне его вид не понравился. Под палубой правого борта есть шлюпка. Как будет спущена на воду, я постучу, и вы быстро спускайтесь. Гребите напротив к трибунам у восточной стенки Хёрлингхэма. Шлюпку я отгоню потом. Желаю удачи.
Р. Вейнер (первый помощник)"
Он постучал по люку через час или около того, я высунул голову и плечи, просто став на ноги — иначе там и не выпрямиться. В каюте мистера Вейнера горел свет и слышался громкий разговор; он позаботился, чтобы меня никто не видел, и развлекал ночного вахтенного. Я спрыгнул в шлюпку и тихо погреб к другому берегу через красные полосы отраженных на воде городских огней к черной полосе воды под деревьями. Свидетелем моего прибытия была только одна молодая парочка, обязательная в любом темном месте большого города. Было бы лучше устроить для них, скажем, Парк недолгих увлечений, куда доступ распутным святошам и престарелым чиновникам был бы строго заказан. Но подобную сегрегацию способно осуществить только нецивилизованное общество. Всякий грамотный знахарь просто наложил бы на парк табу для всех, не достигших брачного возраста.
Было около десяти часов. Я вышел на Кингс-роуд, нашел там гриль-бар, где попросил выложить все мясо, какое у них было, — подать мне на стол. Ожидая еду, решил позвонить в свой клуб. Я всегда останавливаюсь там, когда бываю в Лондоне, и безо всяких сомнений решил проделать то же и в этот раз, пока за мной не закрылась дверь телефонной будки. Тут я понял, что звонить в клуб я не могу.
Чем я это тогда объяснял себе, сейчас уже не помню. Наверное думал, что слишком поздно, у них нет свободных мест, что не хотел бы проходить вестибюль в такой одежде и в таком виде.
Поужинав, я сел на автобус, поехал на Кромвель-роуд и вошел в один из тех отелей, что заведены для женщин в несколько расстроенных обстоятельствах. У портье не было против моего поселения особых возражений; к счастью, у меня, нашлась пара бумажек по фунту, а у них — номер с ванной; поскольку их обычная клиентура особой роскоши позволить себе не может, этот номер мне с готовностью предоставили. Я назвался вымышленным именем и поведал дурацкую историю, будто только что приехал из-за границы, а мой багаж украли. Пока переваривал свой ужин, просмотрел кипу утренних и вечерних газет, затем поднялся в свой номер.
Хвала Всевышнему, горячая вода была! Я принял ванну, роскошнее которой не помню за всю жизнь. Большую часть моей жизни горячая ванна была для меня недосягаемой; и, нежась в тепле, я дивился, почему люди по собственной воле лишают себя такого дешевого и столь благостного наслаждения. В ванне я отдохнул и пришел в себя лучше всякого сна; к тому же я так выспался на корабле, что мои мысли и ванна, пока я лежал в ней, были по характеру утренними, хотя на дворе была уже ночь.
Здесь я понял, почему не стал звонить в клуб. Это был первый раз, когда я осознал, что у меня есть еще один враг, который рыщет по моему следу, — моя собственная несправедливая и мучительная совесть. Судить себя как потенциального убийцу было бы абсолютно несправедливо. Я настаиваю, что всегда совершенно уверен в своей способности удержаться от соблазна нажать на спусковой крючок, когда цель уже на мушке.
Теперь-то у меня есть все основания осуждать себя: я убил человека, хотя и в порядке самообороны. Но тогда никаких причин для этого не было. Говоря о совести, могу ошибаться; моя проблема, видимо, состояла в видении социальных последствий того, что я совершил. Сама эта охота делала для меня невозможным войти в свой клуб. Как, например, я мог разговаривать со Святым Георгием после всех доставленных ему неприятностей? И как я мог поведать своим товарищам всю непристойность быть под наблюдением и даже подвергаться допросам? Нет, я преступил не законы совести (которая, я продолжаю утверждать, терзать меня не имеет права), вне закона меня ставят голые факты.
В ванной было предостаточно зеркал, и я как следует обследовал свое тело. Мои ноги и спина являли собой нечто отвратительное (несколько безобразных шрамов мне суждено носить всею жизнь), но раны затянулись, и никакой доктор тут уже помочь ничем не мог. Мои пальцы по-прежнему выглядели как после защемления дверьми железнодорожного вагона и заточенными потом перочинным ножом, но я мог ими действовать и выполнять все, кроме тяжелой и очень тонкой работы. Только глаз требовал внимания. Мне не хотелось, чтобы кто-то ковырялся в нем, — ради стационарного лечения или какой-то операции лишать себя свободы передвижения я никак не мог; мне нужно было получить заключение врача и какую-нибудь мазь с наилучшим эффектом действия.
Утром я обменял всю свою иностранную валюту и купил новенький приличный костюм. Потом нашел список окулистов и объездил на такси всю Харлей-стрит в поисках врача, готового меня немедленно осмотреть. Он оказался назойливо любопытным. Я сказал, что повредил глаз в начале долгого путешествия там, где получить немедленную медицинскую помощь было невозможно. Когда врач полностью открыл мне веко, он вскипел негодованием на мою халатность, безрассудство и идиотство, сказал, что глаз воспален и сильно поврежден. Я вежливо с ним согласился, а глаз и рот закрыл; после этого он перестал морализировать и занялся своим прямым делом. Доктор честно признал, что помочь мне не в силах, что мне повезет, если я буду что-то видеть, кроме света и тьмы, а в целом посоветовал глаз извлечь и заменить его ради исправления внешности стеклянным. Он ошибался. Мой глаз некрасив, но его работа с каждым днем улучшается.
Доктор и слышать не хотел про темные очки безо всякой повязки, так что пришлось просить повязку сделать на всю голову. Тут он мне пошел навстречу, видимо, решив, что в случае отказа я могу что-нибудь натворить; я же хотел выглядеть так, будто у меня повреждена вся голова, а не только один глаз. Он сказал, что мое лицо ему знакомо, и я позволил ему решить, что мы могли встретиться с ним в Вене.
Следующим делом было посещение своих поверенных на Линкольнз-инн филдз[5]. Мой компаньон, ведущий все мои имущественные дела, — человек моих лет, с которым мы близко дружим. В моем поведении ему не нравятся две вещи: отказ заседать в правлении какой-то паршивой фирмы и отстаивание своего права вкладывать свои деньги в сельское хозяйство. Он не возражает против других моих расходов и компенсирует себя удовольствием замещать меня, пока я странствую и предпринимаю диковинные путешествия. Он и сам тянется к менее размеренной жизни, что проявляется у него в отношении к своему гардеробу. Днем он облачен в богатый и предельно строгий костюм, а несколько лет назад стал ходить в черной шелковой мантии. Вечером он в костюме из твида, в свитере и таком галстуке, от которого шарахаются даже газетчики. Никто и ничто не заставит его пристойно одеться к обеду. Он скорее откажется от приглашения.
Здороваясь, мой Сол был скорее озабочен нежели удивлен; он будто ждал, что я заскочу только на минуту и в наихудшем виде. Он затворил дверь и предупредил распорядителя своего офиса, чтобы нас не беспокоили.
Я уверил друга, что у меня все в порядке, что повязка на мне в четыре раза длиннее, чем это требуется. Спросил, что ему известно и спрашивал ли кто меня.
Он отвечал, что был подчеркнуто случайный звонок от Святого Георгия, а несколько дней спустя пришел человек за консультацией по немыслимо запутанному делу, подпадающему под закон об имущественных правах замужней женщины.
— Он выглядел таким прекрасным образчиком отставного военного с Запада Англии, что чувствовалось что-то ненатуральное, — рассказал Сол. — Говорил, что дружит с тобой по-соседски и постоянно поминал твое имя. Когда я его немного порасспросил, стало похоже, что свое дело он вычитал из юридической литературы, а пришел исключительно что-то разузнать о тебе. Назвался майором Куив-Смитом. Слышал о таком?
— Нет, никогда. Такого соседа у меня нет точно. Он англичанин?
— Похоже, да. Думаешь, он может быть не англичанином?
Я отказался отвечать на его невинные вопросы: он все-таки служитель Фемиды, и мне не хотелось бы впутывать его в мои дела.
— Скажи мне только, за границу ты ездил по поручению нашего правительства?
— Нет, по личным делам. Но мне надо исчезнуть.
— Не следует считать, что полиция лишена такта, — напомнил он осторожно. — Человек твоего положения, безусловно, находится под ее защитой. Ты так долго был за границей, что, мне кажется, уже не представляешь авторитета своего имени. Понимаешь, тебе доверяют автоматически.
Я сказал, что свой народ я знаю не хуже его, а может, даже получше, потому что, будучи довольно долго в дальних странах, наблюдал наших людей со стороны. Но так или иначе, мне надо исчезнуть. Есть опасность потерять честь.
Какое отвратительное выражение. Я не уронил ее и никогда утрачу.
— Так могу я сгинуть — в плане финансов? У тебя все права моего доверенного лица и адвоката, и ты знаешь состояние моих дел лучше меня. Ты можешь взять управление моим имуществом, если я никогда больше не появлюсь?
— Насколько я тебя знаю, ты еще жив.
— Что ты этим хочешь сказать?
— Достаточно будет открытки через год в это же время.
— Крестик означает мое окно, а это — пальма?
— Вполне достаточно, если написано твоей рукой даже без подписи.
— A у тебя не могут просить подтверждений?
— Нет. Если я говорю, что ты жив, какие, к черту, еще могут быть вопросы. Только присылай мне время от времени открытки. Не поставь меня в положение утверждающего то, чего уже нет.
Я сказал, что если он получит одну открытку, то получит еще много других: мое правило — первым делом написать и разрешить, что может вызывать сомнения.
Он надулся и сказал, что я смешной дурак. Брань и любовь в нем совмещались, как у моего покойного отца, и больше ни у кого. Не думал, что мое исчезновение окажется для него таким тяжелым; он любит меня, как я его, и это объясняет все. Он снова стал упрашивать меня разрешить ему заявить в полицию. Я даже представления не имею, продолжал он настаивать, сколько струн и какой тонкости можно для этого задействовать.
Мне оставалось лишь выразить свое горькое сожаление, после чего, помолчав, я сказал, что мне нужно пять тысяч фунтов.
Он вынул папку с актами и счета. Мой банковский актив составлял три тысячи фунтов; на две тысячи он выписал собственный чек. В этом он весь: никакого вздора относительно ожидания продажи имущества и запроса на право превышения кредита.
— Не пойти ли нам перекусить, пока посыльный ходит в банк? — предложил Сол.
— Думаю, что выйти отсюда мне можно только один раз.
— За тобой могут следить? Ничего, это мы быстренько уладим.
Он позвал Пила, невысокого роста седовласого человека в костюмчике под цвет волос, которого я заметил, когда он вытряхивал из корзин бумаги и приносил чай.
— Никто нами не интересуется, Пил?
— В парке, что идет от нас к Ремнант-стрит, какой-то человек кормит птичек. Но это у него не очень хорошо получается, сэр, — Пил позволил себе коротки смешок, — хотя он там уже с прошлой недели проводит все рабочие часы. И в конторе Прусе и Фозергилл мне рассказали еще о двоих на Ньюменз-роу. Один поджидает даму у выхода из конторы, тут, я думаю, супружеские дела. Второго мы не знаем, сэр, его видели общающимся с человеком у голубей, подошел к нему сразу, как вышел из такси.
Сол поблагодарил седого человека и послал его принести нам холодной курятины и пива.
Я спросил, откуда Пил ведет наблюдение. Мне рисовалось, что в свободное время Пил осматривает улицу, перегнувшись через парапет на крыше.
— Бог с тобой! — изумился Сол, будто я сказал немыслимую глупость. — Он знает всех частных сыщиков, отирающихся вокруг Линкольнз-инн филдз, и, кажется, с ними на короткой ноге. Время от времени тем надо отлучиться выпить пива, и они просят Пила и его коллег смотреть в оба. Когда они замечают, так сказать, члена другого профсоюза, все бывают предупреждены.
Пил вернулся с ленчем и принес свежие сведения непосредственно с угла возле бара. Любитель голубей проявляет большой интерес к нашим окнам и дважды звонил по телефону. Малый на Ньюменз-роу остановил мое такси, когда машина отъезжала. Ему ничего не стоило проследить мой путь до Харлей-стрит и до магазина готового платья, где несколькими ловкими вопросами он может найти предлог, чтобы посмотреть костюм, который я там сбросил; моя личность будет точно установлена. Это уже практически ничего не меняло: наблюдатели и так имели серьезное подозрение, что я тот, кто им нужен.
Пил не мог сказать, поставлен ли еще один наблюдатель на Ньюменз-роу и ведется ли наблюдение за другими выходами из Линкольнз-инн филдз. Я был уверен, что там все уже под наблюдением, и упрекнул Сола, что любая из солидных адвокатских фирм (которые ведут более скабрезные дела, чем просто нечестные) должна иметь черный ход. Сол возразил, что они не такие дураки, как может показаться, и что Пил может провести меня в Линкольнз-инн или судебные палаты, и там меня никто не найдет.
Наверное, я должен был довериться им, но подумал, что их приемы могут годиться, чтоб оторваться от одного частного детектива, а от моих преследователей так просто мне не отделаться. Решил помешать охоте на меня своими средствами.
Когда во время еды я не снял перчатки, Сол отбросил свою солидность и стал обеспокоенным другом. Думаю, он уже подозревал, что со мной произошло, хотя не знал почему. Мне пришлось уговаривать его оставить эту тему.
После ленча, чтобы закончить незавершенные дела, я подписал несколько бумаг, и мы вчерне набросали давно нами обсуждавшийся план организации кооперативного общества арендаторов. Поскольку со своей земли я не получал ни гроша, я подумал, что арендаторы могут ренту получать сами, самостоятельно проводить ремонт, давать ссуды с правом выкупа используемой земли в рассрочку по устанавливаемой комитетом цене. Надеюсь, так дело пойдет. Во всяком случае, Сол и управляющий моим имением смогут удержать их от ссор между собой. Других иждивенцев у меня нет.
Потом я рассказал Солу о том рыболове и передал его адрес. Мы договорились о регулярной выплате ему самым наилучшим образом. Это будет негласный фонд, следы от которого ко мне будут предусмотрительно скрыты. Средства для фонда заимствовались из состояния недавно умершей дамы, завещавшей основную часть своих денег ведомству по вакцинации попугаев против болезни, которой они подвержены, — орнитоза; остальная часть отдавалась на любую благотворительную деятельность, какую Сол, как ее единственный поверенный, сочтет подходящей.
Других дел не было, мне осталось уложить деньги в специальный пояс и проститься с Солом. Попросил его, если когда-нибудь случится, что осматривающий мое тело следователь вынесет определение о самоубийстве, не верить этому, но никаких шагов по пересмотру дела не предпринимать.
Пил вывел меня на площадь, через Гейт-стрит мы вышли на Кингсуэй. Я заметил, что за нами шел высокий, безобидный на вид человек в грязном макинтоше и потрепанной фетровой шляпе: это был «голубятник». На Ремнан-стрит мы также заметили бодрого военного в пальто с разрезом для верховой езды и узких брюках, уже вышедших из моды, в котором Пил сразу узнал майора Куив-Смита. Так я увидел, по крайней мере, двоих, которых надо сбить со следа.
С Пилом мы расстались на станции Холборн. Я взял билет за шиллинг, с которым я мог ехать до самой дальней станции. «Голубятник» оказался впереди меня. Я обошел его в переходе на Центральную линию и спустился на эскалаторе на линию Пикадилли западного направления. Через десять секунд за мной на платформе появился майор Куив-Смит. Он разглядывал рекламы и ухмылялся над комичными плакатами, как если бы не бывал в Лондоне несколько лет.
Я сделал вид, будто что-то забыл, и бросился на выход вверх по лестнице и вниз по переходу на платформу северного направления. Поездов на ней не оказалось. Но если бы и были, то майор следовал так близко, что успеть сесть и оставить его на платформе я не успел бы.
Заметил, что с той же платформы отошел челнок на Альдвич. Он позволял оторваться в случае, если не будет поезда.
Эскалатором я снова поднялся на Центральную линию. «Голубятник» стоял возле стеклянной будки узлового контролера. По назначению тот должен отбирать проездные билеты, но, видимо, этим он вовсе не занимался, а отвечал на всякие дурацкие вопросы, и «голубятник» о чем-то его расспрашивал. Я быстро вскочил на второй эскалатор вверх и сразу перешел на идущий вниз.
«Голубятник» кинулся за мной, но запоздал. Мы разминулись как раз посредине, его тянуло вверх, а меня вниз, и оба мы как сумасшедшие прыгали через ступени. Мне казалось, я выигрывал и мог бы вперед его успеть на поезд Центральной линии; но он решил действовать наверняка и перепрыгнул ограждение между эскалаторами противоположных направлений. Спустился я с опережением благодаря скорости эскалатора, но расстояние между нами было всего ярдов десять. Контролер в будке встрепенулся и закричал: «Эй, что вы делаете, так нельзя!» Но «голубятника» это ничуть не смутило. Теперь он мог позволить себе остановиться у контролера, который оставил свое дело сбора билетов, и обсудить с ним свое антиобщественное поведение. Я уже свернул вправо на линию Пикадилли и был в зоне контроля майора Куив-Смита.
На сходе эскалатора станции Пикадилли можно идти влево к поездам северного направления или продолжать идти прямо — к западному направлению. Вправо идет коридор на выход, по которому шла женщина с двумя большими узлами, упорно пробиваясь сквозь встречный поток выходящих пассажиров. Майор Куив-Смит стоял слева при входе в коридор к северной линии; я нырнул в толпу за женщиной с узлами и выбрался из толпы, намного опередив майора.
Бегу на платформу северного направления. В этот момент как раз подходит челнок на Альдвич, а поезда Пикадилли нет. Я нырнул в переход под путями Альдвича на платформу западного направления, дальше — в общий выход, заставив его застрять в потоке выходящих пассажиров, и — обратно на платформу северного направления. Там уже стоял поезд, а челнок Альдвича еще не тронулся. Я вскочил в поезд Пикадилли, а майор еще был позади настолько, что мог заскочить только в соседний вагон как раз, когда двери закрывались и когда я шагнул вон из своего вагона. Таким образом я отправил майора в неизвестном направлении, а сам сел в челнок Альдвича, который сразу тронулся по своему полумильному пути.
Все произошло в таком темпе, что не было времени подумать. Мне требовалось пересечь западную линию Пикадилли и попасть на голубую линию Виктории. Естественно, нужно было как можно скорее покинуть станцию «Холборн», чтобы вновь не наткнуться на «голубятника» или неизвестного третьего сыщика. Прошло всего полминуты езды в вагоне челнока, и я понял, что запаниковал, как заяц в окружении охотников. Прием моего ухода от преследования, именно сам прием, осуществленный вперед хода мысли, простую пару сыщиков превратил в их полчище.
Когда поезд остановился на станции «Альдвич», и я зашагал к лифту, я сообразил, что еще не поздно вернуться на Холборн. «Голубятник» должен был оставаться на Центральной лини, иначе он в любой момент мог меня проглядеть. У Куив-Смита еще не было времени позвонить и сообщить своим о случившемся. Я вернулся и снова сел в вагон челнока. Пассажиры уже заполнили единственный вагон, платформа опустела; но следом за мной в вагон вошел человек в черной шляпе и фланелевом костюме. Это означало, что он тоже вернулся, когда я повторно сел в вагон.
Чтобы проверить свое подозрение, на Холборн я остался сидеть на своем месте. Подозрения оправдались. Черная шляпа вышел из вагона покрутился на платформе и вернулся в вагон перед тем как двери закрылись. Они оказались куда умнее меня! Очевидно, они приказали Черной шляпе ездить челноком между Холборн и Альдвичем, пока я не войду в этот проклятый вагон или они не сообщат ему, что я двинулся другим путем. Все, что я успел сделать, это отправить Куив-Смита в Блумсбери, где он, несомненно, схватил такси, чтобы добраться до центра, куда по телефону сообщают обо всех моих перемещениях.
Мы поехали опять на Альдвич, Черная шляпа сидел в конце вагона, я — впереди. Мы держались как можно дальше друг от друга. Хотя оба мы были потенциальными убийцами, мы оба, казалось, волновались. Я молился, чтобы он сел напротив или выглядел хотя бы менее человечным, чем я.
Станция «Альдвич» тупиковая. Выйти с нее можно только на лифте или по спиральной лестнице запасного выхода. Тем не менее я подумал, что у меня есть один сумасбродный способ уйти. Когда дверь поезда открылась, я кинулся на платформу, сразу за угол налево и несколько ступенек вверх; но вместо того, чтобы пробежать еще десять ярдов дальше, повернуть вправо и войти в лифт, я впрыгнул в темный глухой коридорчик, замеченный еще раньше.
Спрятаться там было невозможно, но Черная шляпа повел себя, как я рассчитывал. Он торопливо зашагал вверх по переходу, расталкивая пассажиров, глядя неотрывно вперед, и вскочил на лестницу запасного выхода. Контролер вернул его. Черная шляпа крикнул, не поднимался ли кто по лестнице. Контролер, в свою очередь, спросил, кто бы это мог сделать. Черная шляпа вошел в лифт, и в то время, когда он входил в лифт и оглядывал там пассажиров, я выскочил из коридорчика и вернулся на платформу.
Поезд еще стоял; если я сяду, то Черная шляпа может сделать то же самое. Переход на платформу был недлинным, но на нем были два прямоугольных поворота, и шпик должен был появиться не более пяти секунд после меня. Я спрыгнул на линию и шагнул в тоннель. Никаких работников метро видно не было, кроме водителя челнока, но тот был в передней кабине вагона. Платформе, конечно, была пуста.
За станцией «Альдвич» был прямой тоннель ярдов пятидесяти, уходивший потом в сторону, стены тоннеля слабо освещались. Выяснять, куда вел тоннель — не кончался ли он старым шахтным стволом за поворотом, мне было некогда. Черная шляпа осмотрел вагон и увидел, что меня там нет. Поезд тронулся, и когда его шум затих, наступила мертвая тишина. До меня еще не дошло, что мы с Черной шляпой остаемся один на один на глубине сотни футов под Лондоном. Я лежал, распластавшись вдоль стены темной части тоннеля.
Станция «Альдвич» работает очень просто. Перед прибытием челнока лифт спускается вниз. Отъезжающие пассажиры заходят в вагон, приехавшие — направляются к лифту. Когда лифт поднимается, а поезд отходит, Альдвич становится старой заброшенной шахтой. Вы можете слышать, как капает вода и колотится ваше сердце.
До сих пор я слышу все это, слышу звуки его шагов, его вопль и ужасный, ведь все происходит внутри тебя, звук бурления злости. Все это повторялось эхом бог весть куда ведущего тоннеля. Хорошенькое местечко для души, брошенной на волю волн судьбы.
Это была самооборона. У него был фонарь и пистолет. Не знаю, намеревался ли он пустить их в ход. Возможно, он так же боялся меня, как я — его. Я подкрался прямо к нему под ноги и бросился на него. Ей-богу, я хочу умирать на людях! Если мне еще когда-нибудь придется делать это, я клянусь: ни за что не убью живое существо под землей.
Я снял с головы повязку и сунул ее в карман: торчащий из-под шляпы белый бинт привлекал ко мне излишнее внимание. Затем я поднялся с путей, вышел с платформы в переход и поднялся на один пролет по лестнице. Когда лифт спустился, я смешался с толпой отъезжающих и стал ждать прихода поезда. Когда он пришел, вместе с приехавшими пассажирами я прошел в лифт. На выходе я протянул контролеру свой билет за шиллинг и получил в ответ удивленный взгляд: проезд от Холборн стоил всего один пенс. Единственной альтернативой было притвориться, будто свой билет я потерял, за чем последовали бы дотошные вопросы.
Я спокойно вышел, никто за мной не следил и не гнался; сел в автобус обратным рейсом в респектабельный район Кенсингтон. Кто станет искать беглеца между улицами Кромвель-роуд и Фулхэм-роуд? Я спокойно пообедал и отправился в кинотеатр думать.
В наше время с его визами и удостоверениями личности человек уже не может путешествовать, не оставляя следа, который с некоторым усилием, путем подкупа или доступа к официальным документам можно легко восстановить. В благословенный период между 1925 и 1930 годами, если ты выглядел вполне благонамеренно, для пересечения любой европейской границы тебе достаточно было устно объяснить надобность своей деловой поездки или путешествия и сообщить несколько легко проверяемых моментов; от пограничной полиции ожидали вежливости и здравого смысла — двух добродетелей, которые она в то время могла себе позволить. Ныне же требуется помощь какого-либо ведомства, подрывного или благотворительного, иначе границы для человека, которому почему-либо неудобно или невозможно показывать свои документы, стали серьезной преградой; и даже если удастся пересечь границу безо всякой регистрации, даже в самой глухой деревушке человек не может поселиться без объяснений, кто он такой, откуда и зачем. Таким образом, Европа была для меня ловушкой замедленного действия.
Куда же мне тогда податься? Одно время я подумывал устроиться служить на корабле, сейчас нехватка морских специалистов; но в мореходное ведомство не явишься с моими руками в таком состоянии. Длительное путешествие без билета исключается. Скромный переезд на грузовом судне исключается также. Я мог бы без труда устроить себе такую поездку, но только с предъявлением документов и ссылкой на своих друзей в Англии. Этого-то мне и нельзя допустить ни под каким видом. Только Сол, Пил и Вейнер да охотящаяся за мной секретная служба знают, что я был в Польше. Никто из них об этом не проговорится.
Остается еще тур на пассажирском лайнере. Конечно, я смогу сесть на пароход без предъявления паспорта; могу его просто потерять. Но список пассажиров открыт для проверок, и если мое имя всплывет, какой-нибудь проклятый репортер сочтет это находкой и тем сильно облегчит жизнь охотящимся за мной. Да они и сами внимательно просматривают эти списки.
Значит, мне нужен поддельный паспорт. При обычных обстоятельствах Сол или мои друзья в Форин офисе могли бы устроить мне приличные документы, но в данной ситуации я не мог вовлекать их в свою историю. Это было немыслимо, как немыслима для меня защита полиции. Я не хочу создавать проблемы для официальных кругов своей страны. Если бы злой демон или расстройство желудка побудили то экстраординарное существо, чей пиджак я рассматривал сквозь оптический прицел, еще сильнее отравить международные отношения, то ничего себе будет положеньице, в которое поставил бы я правительство, оказавшее мне содействие в укрытии!
Под аккомпанемент бессмысленных звуков и музыки, закрыв глаза, я сидел, откинувшись на спинку стула дешевого кинотеатра, мысленно перебирал один план за другим и приходил к заключению, что исчезнуть мне нужно, совсем не покидая Англию. Я должен похоронить себя на какой-нибудь ферме или в сельской пивной, пока не спадет горячка моего поиска.
Когда в занимательнейшем фильме, как его, очевидно, представляют, пошли самые драматичные кадры и туалет был скорее всего свободен, я поднялся со своего стула, промыл полученной у врача мазью свой глаз и снова нацепил повязку. Потом направился по тихим площадям и улицам, пахнущим августовским лондонским вечером — смешанным запахом пыли и густого аромата, испускаемого цветущими деревьями в теплых, хорошо вскопанных проемах между домами, — на запад.
Я решил не останавливаться больше в гостиницах. Мое положение настолько усложнилось, что лучше всего мне было оставаться на нейтральной территории, где я мог перемещаться сообразно обстоятельствам. Гостиничный портье мог принудить меня к действиям или лжи, которых лучше будет избегать. Я сел на автобус до общины Уимблдон. Там я никогда не был, но знаю о существовании там площадок для гольфа и укромных мест, где часто находят трупы, — верное свидетельство обширного пространства, открытого ночью для посещения.
Место оказалось идеальным. Ночь я провел в роще серебристых берез, где мягкая земля, еще хранившая дневное тепло, казалась мне тоже серебристой, возможно, в свете неполной луны. Я не знаю лучшего места для отдыха, чем леса средней полосы Европы. Хотя можно ли говорить о лесе в получасе езды от площади Пикадилли? Думаю, можно. Здесь деревья и пустошь, а бумажные пакеты ночью не видны.
Утром я отряхнул с платья листья и поспешно купил в табачном киоске газету, будто торопясь скорее попасть в Сити. В моем новом и модном костюме я выглядел вполне соответствующе.
ТАЙНА АЛЬДВИЧА занимала половину колонки на первой полосе. Прежде чем снова окунуться в общественную жизнь, я уселся на удаленной общинной скамейке.
Тело было обнаружено сразу после того, как я покинул эту станцию. Газета осторожно описывала «тяжкое преступление». Иначе говоря, полиция ломала голову, почему человеку, упавшему спиной на рельс под напряжением, был нанесен удар в солнечное сплетение.
Покойника опознали. Им был г-н Джонс, проживавший в меблированных комнатах между Милбэнком и вокзалом Виктории. Возраст, его друзья и происхождение остались неизвестными (а если свое дело он знал хорошо, они таковыми и останутся), зато газета напечатала интервью с хозяйкой его дома. Должно быть, для нее стало страшным шоком быть поднятой с постели около полуночи стуком в дверь репортера, сообщившего ей, что жилец ее убит при невыясненных обстоятельствах. А может, и не было шоком. Газетчики уверяют, что даже близкие забывают о своем горе, торопясь узнать подробности происшествия; в том числе и хозяйка дома, если успела получить с него плату, может, и не слишком переживала. Ничего не зная о жившем под ее крышей человеке, она была в высшей степени общительной. Она рассказала:
— Он был настоящим джентльменом, и я совершенно не представляю, кто бы мог пожелать ему зла. Его бедная старушка-мать умрет от горя.
Однако выяснилось, что адреса его бедной матери никому найти не удалось. Единственным указанием на ее существование были слова хозяйки дома, что она якобы часто звонила г-ну Джонсу, после чего он спешно убегал, торопясь ее повидать. Такого цинизма в данную минуту у меня не было; но если бы старушка-мать, это лакомство для журналистов, вечерними газетами вовсе не упоминалась, моей совести было бы легче.
Полицию интересовал хорошо одетый и чисто выбритый мужчина сорока с небольшим лет с подбитым глазом, которого видели выходящим со станции Альдвич перед тем, как было обнаружено тело погибшего, и который сдал на контроле билет стоимостью целый шиллинг. Мне еще нет сорока, и одет я не совсем хорошо, но описание было довольно точным, и читать это было не очень приятно.
Дело могло обернуться и похуже. Если бы полиция искала человека с перебинтованной головой, кто-нибудь из клерков Сола мог проболтаться, а водитель такси, которому, уж конечно бы пришлось отвечать на несколько странных вопросов, должен был сам обратиться в полицию. В итоге у публики создавалось впечатление, что глаз у мужчины был подбит в ходе борьбы под землей. Никто, кроме Сола и мистера Вейнера, не мог предполагать, что тем мужчиной мог быть я. Они оба сочтут восстановление справедливости скорее делом моей совести, а не полиции.
Этот глаз, будь он неладен, перечеркивал последний шанс найти пристанище на далекой ферме или в малоизвестной гостинице. Разыскиваемому человеку с характерной особенностью в английской деревне ни за что не спрятаться.
Сельскому полицейскому и дела другого нет, кроме как следить, чтобы в пивных и закусочных соблюдалось скромное благоразумие, на то и закон, чтобы фермеры не так уж грубо игнорировали сброд «бумагомарателей», которых они могут читать, а могут и не читать. У сельского бобби, когда он толкает свой велосипед в гору, только и мечты — схватить настоящего преступника. Тогда как столичная полиция бывает вынуждена в толпах людей выискивать простого парня со шрамом или недостающим пальцем на руке, сельский бобби бесцеремонно и внезапно вваливается ко всякому небогатому человеку, недавно удалившемуся на покой в деревенский домик (что в любом случае делает его подозрительным), по самому неотложному делу.
Поэтому не оставалось ничего иного, как жить под открытым небом. Сижу я на общинной скамейке Уимблдона и думаю, в какую часть Англии податься. Север страны — более глухое место, но там бывают холодные зимы, суровость же климата меня не прельщает. Свой родной край, который у меня весь перед глазами, как подробная военная карта, где знаю массу укромных мест, теперь я должен обходить стороной. Интересно, что сделали мои арендаторы с тем джентльменом, который в это время, несомненно, остановился у «Красного льва», расспрашивая всех обо мне, называя себя «хай-кером», влюбившимся в нашу деревню. "Хайкер[6]" — какое отвратительное слово. Оно не имеет никакого отношения к юным душам моего поколения, которые в твидовых бриджах и крепких башмаках странствовали от одной гостиницы до другой. Но, ей-богу, это словечко подходит визгливым англичанкам в тесных шортах и с широкими глотками, которые всякий прелестный уголок Европы превращают в стойбище для пикников у Скегнесса[7].
Свой выбор я остановил на юге Англии, предпочтительнее всего — район Дорсета. Это удаленная от центра область, лежащая между графствами Хэмпшир, который уж становится простым пригородом столицы, и Девоншир — местом массового отдыха. Я очень хорошо знаю там одно место, а что еще важнее — никто не подозревает, что оно мне так хорошо известно. Я никогда не охотился с местной дорсетской породой собак — катистоками. У меня нет интимных друзей ближе Сомерсета. Дело, что привело меня в Дорсет, совсем иного порядка и столь мне дорого, что я о нем никогда и ни с кем не делился.
Порой я веду себя, как шимпанзе, безо всякого стеснения. Но когда я подумал об этом заветном местечке длиной всего в десять ярдов, я не смог бы рассказать о нем даже Солу.
Совсем недавно появилась у меня эта привычка — размышлять о себе и своих поступках. В этих записках я принудил себя к самоанализу: когда я пишу, что поступил так по тем-то и тем-то соображениям, это правда. Но во время самого действия получается не всегда так: мое побуждение может быть очень решительным, но часто полностью не осознанным.