Хотя точное место, куда я собрался направиться, в сознании только еле-еле маячило, как расплывчатая тень в моем левом глазу, я уже твердо знал, что мне потребуется непромокаемый спальный мешок на шерстяной подкладке. Опасаясь ехать в центр Лондона, я решил заказать его по телефону с доставкой наложенным платежом на станцию метро «Уимблдон» с посыльным.
С магазином я разговаривал, как мне казалось, таким басом, что узнать меня там не могли, но старший продавец сразу определил своего постоянного клиента. То ли выдало меня полное знание ассортимента магазина, то ли построение фраз у меня было особое.
— Опять, наверное, в путешествие, сэр?
Могу представить, как он потирает руки от удовольствия продолжать иметь дело с постоянным клиентом. За минуту этих восклицаний он шесть раз помянул мое имя. Он бормотал нарочито ворчливо, как заботливый дворецкий встречает «блудного сына».
Требовалось думать быстро. Отрицать, что я — это я, значит придать делу большую таинственность, лучше просто признать ее. В этом человеке я был совершенно уверен. Он был из числа нескольких десятков ремесленников фешенебельного Уэст-Энда в черных халатах и с внешностью архиепископа — портных, оружейных мастеров, сапожников, шляпников, которые скорее умрут со стыда, чем обманут доверие клиента, для которых ни закон, ни неизбежность неоплаченного долга ничто в сравнении с гордостью служения аристократии. Спрашиваю его:
— Вас кто-нибудь может слышать?
Думаю, он кудахтал моим именем, чтобы щегольнуть перед своими помощниками или клиентом. Эти праведники с Сэвил-роу и Джермин-стрит[8] — очевидно, единственные стопроцентные британские снобы, которые еще сохранились.
Он сделал паузу. Наверное, проверяет, нет ли кого поблизости. Я знаю, что его телефон находится в дальнем конце магазина.
— Нет, сэр, — произнес он с легким разочарованием: значит, говорил правду.
Объяснил ему, что не хочу, чтобы хоть одна душа знала, что я в Англии, и надеюсь, мое имя не слетит с его уст и не попадет ни в какие бухгалтерские книги. Он источал услужливость, а также недюжинную заботливость: после многочисленных хмыканий, мычаний и извинений он спросил, не угодно ли мне будет, если он с заказом пришлет мне немного наличных денег. Мне, очевидно, нежелательно являться в свой банк, говорил он. Чудесный малый! Он считает безо всяких опасений, что его доверчивость не уступает осмотрительности моего банкира. Я бы удивился, если бы это было не так!
Поскольку ничего другого мне не оставалось, я дал ему полный список нужных мне вещей: детскую рогатку, секач и самый лучший нож, потом еще туалетные принадлежности и резиновую ванну, примус со сковородой, фланелевую рубаху, плотные брюки, нижнее белье и ветровку. Через час он сам привез все на станцию «Уимблдон», аккуратно увязанное в спальный мешок. Мне еще хотелось получить ружье или револьвер, но поскольку оружие требовалось регистрировать или сообщать о его продаже, это чрезмерно отяготило бы его доверие.
Я сел на поезд до Гилдфорда и оттуда неспешными этапами к пяти часам дня приехал в Дорчестер. Пересадку я сделал в Салисбери, где добрый носильщик перебросил мой тюк в пустой вагон местного поезда, останавливающегося у каждого столба. На очередной остановке я уже не был хорошо одетым господином, а стал обычным отпускником в больших и очень темных солнцезащитных очках мистера Вейнера.
Мешок я оставил на вокзале Дорчестера, а как добираться до зеленой глубинки Дорсета, не имел ни малейшего представления. Я не мог купить ни машины, ни лошади: потом от них трудно будет избавиться. Воспользоваться брошенным автомобилем или бродячей лошадью означало вызвать кучу расспросов. Шагать с моим громоздким тюком было практически невозможно. Сесть на рейсовый автобус означало отказаться от более удобного частного транспорта.
Дойдя до развалин римского амфитеатра, в ожидании прихода свежей идеи я улегся на покрытом травой склоне и стал наблюдать за движением по Уэймутскому шоссе. Меня заинтересовали группки велосипедистов. На велосипед я не садился с детских лет и забыл его транспортные возможности. Двухколесные отдыхающие на спине и заднем крыле везли предостаточно всяческого добра для пребывания на природе неделю-другую, но я не мог себе представить, как буду балансировать своим гигантским тюком.
Так я пролежал час, и вот появилось то, что мне нужно. Потом я часто видел это на дорогах, но здесь это я увидел впервые. Это был обычный тандем: на нем ехали папа и мама, а ребенок мчался с ними в маленькой коляске рядом. Я бы ни за что не решился везти своего отпрыска в таком странном устройстве, но должен признать, что для молодых папы и мамы с крепкими нервами и слабыми средствами это вполне приемлемый способ активного отдыха.
Я вскочил на ноги, закричал им, безадресно размахивая руками. Они сошли с велосипеда, посмотрели удивленно на меня, потом на ребенка, потом на заднее колесо.
— Простите, что остановил вас. Не могли бы сказать, где вы приобрели эту штуку? Мне нужна именно такая машина для меня, жены и чада.
Кажется, я выбрал правильный тон.
— Я сделал это сам, — гордо ответил папаша.
На вид ему было года двадцать два — двадцать четыре. Держался он с уверенностью профессионала и весело глядел на меня, как ловкий умелец. Их видно сразу — молодое поколение искусных мастеров. Они твердо уверены, что будущее за ними, и с равным презрением относятся к мнимым радикалам и белоручкам. Это определенно класс Икс, хотя считаю, что им следует научиться правильно выражать мысли, прежде чем добиться признания такой консервативной нации, как наша.
— Вы связаны с производством велосипедов?
— Вовсе нет! — отвечал он с явным презрением к собственному транспортному средству. — Самолетостроение!
Я должен был сам догадаться. Алюминиевая обшивка и гнутые, прекрасно обработанные швы были сделаны рукой профессионала; а два продолговатых выступа впереди коляски, которые я принял за фары, были моделями пулеметов. Скорее всего, для забавы самого папы, а не ребенка.
— Ему, кажется, очень тут удобно, — обратился я к маме.
Это была здоровая деваха в вельветовых шортах, едва прикрывающих ягодицы, и с такими красными ногами, что золотистые волосы выглядели сплошным меховым покровом. Совсем не в моем вкусе. Хотя мой вкус далек от благородной евгеники.
— У-у, он обожает это! А, мой утенок?
Она извлекла ребенка из коляски, будто вынула щенка из сапога. Вроде она не должна была его вытаскивать за шиворот, но память утверждает, что в руках ее был именно загривок. Малыш урчал от удовольствия и ухватился за мои очки.
— Ну, Родни, оставь же бедного дядю в покое!
Чудесно. В ее голосе прозвучала жалость к слепому. Очки мистера Вейнера имели изысканный оттенок. Весь мир в них казался синим.
— Не хотели бы вы продать свою машину? — спросил я, предлагая папе сигарету.
— Можно, когда вернемся домой, — ответил он осторожно. — Но живем мы в Лисестере.
Я сказал, что готов купить велосипед немедленно, прямо тут.
— И закончить с этим мой отпуск? — рассмеялся умелец. — Нет, мистер, не пойдет!
— Ну, а сколько вы за него хотите?
— Пятнадцать фунтов и ни пенни меньше.
— Готов предложить вам, и серьезно, двенадцать. — Я с радостью взял бы его и за пятьдесят, но боялся вызвать подозрения. — Думаю, за эти деньги вы можете купить себе новый, а мне понравилась ваша коляска и как она прикреплена. Моя жена, знаете ли, немного нервная и никогда не посадит мальчонку, если место выглядит непрочным.
— Это сделано крепко. И пятнадцать монет — мое последнее слово. Но продать его все равно не могу — нам-то что делать?
Он колебался и оценивающе смотрел на меня, рассчитывая сделку. Молодец, он соображал быстро и дельно. Всякий другой куда неохотнее стал бы круто менять свои дела в середине отпуска.
— Нет ли у вас чего предложить в обмен? — спросил он. — Старую машину или комнату на побережье? Нам бы хотелось провести время на побережье, а то, знаете, такие счета от врачей, да и жена у меня с настроением ...
Он подмигнул мне многозначительно, но его спутницу с толку было не сбить.
— Шутник он у нас! — вмешалась она весело.
— У меня хижина на берегу близ Уэймута, — сказал я. — Сдаю вам бесплатно на две недели — и десять монет за все про все.
Миссис взвизгнула от радости, муж строго нахмурил на нее брови.
— Не знаю, подойдет ли нам хижина, — сказал он, — но цена моя остается двенадцать монет. Теперь мы направляемся в Уэймут, и будем там вечером. Скажем, мы ударили по рукам, можем мы сразу занять место?
Я сказал им, что, конечно, можно, мне только нужно добраться туда раньше их, кое-что сделать и подготовить жилье. Надо только узнать, когда будет поезд.
— Эй, да попросите вас туда подбросить! — сказал он, будто о «подбросить» не было вопроса. — Сейчас я вам это организую.
Парень, казалось, пользовался особым правом свободного передвижения по дорогам. Не знаю почему, я никогда не посмел бы остановить машину на оживленном шоссе. Хотя сам, когда за рулем, охотно подсаживаю к себе попутчиков.
Он пропустил полдюжины машин, говоря: «Все не то!», и безошибочно остановил одну. Это был помятый «Моррис» заваленный вещами спортивного вида джентльмена, в котором можно было угадать букмекера или содержателя пивной. А оказался он служащим администрации графства, и его делом была инспекция дорожных катков.
— Але, мистер! Не подбросите моего отца до Уэймута?
— Давай, только поживее! — бодро отвечал водитель.
Договорились с родителями о встрече на вокзале в семь тридцать, и я сел в машину. Восемь миль до Уэймута мы проделали за четверть часа. Я объяснил, что хочу подскочить пораньше и подыскать жилье для всей нашей кампании на велосипедах и спросил, не знает ли он, где там можно снять хижину на побережье. Он сказал, что таких хижин там нет, и более того, даже комнату нам будет найти не легко.
— Время-то какое! — сказал инспектор катков. — В разгар отпусков люди спят прямо на берегу!
Слышать это было огорчительно. Видимо, я поторопился со своим предложением сделки. Сказал инспектору, что сам намереваюсь какое-то время пожить в Уэймуте. Может, можно найти палатку, бунгало или даже прицеп, в каких спят дорожные рабочие?
Это его сильно рассмешило:
— Ха! Это же собственность графства, вы что? Никто вам не позволит сделать это. Хотя вот что я вам скажу! — Он конфиденциально понизил голос, как обычно говорят англичане, договариваясь о сделке (вошло в привычку, по-моему, от национального обычая все продавать и покупать в пабах-пивных). — Я знаю, есть один трейлер, который можно купить по дешевке, если пожелаете; есть такая возможность.
Он привез меня в гараж свояка, где среди кучи металлолома стоял огромный трейлер. Он оказался самодельным, а его строитель, в своей страсти к вместительности и всяким приспособлениям, не учел, что его надо буксировать, делая повороты. Инспектор катков и его свояк показывали мне этот трейлер с видом предлагающих особняк представителей солидного агентства по продаже недвижимости. Это же маленький второй дом, говорили они. И это было так! Там было все для двоих, кроме постельного белья, и я получил его за сорок монет. Я согласился с их ценой с условием, что они забросят туда постельное белье и кроватку для Родни. Они отвезли меня еще за пару миль на восток от Уэймута в открытое поле, где уже стояло с дюжину палаток и трейлеров. Я арендовал площадку на шесть месяцев и сказал владельцу земли, что пока в нем поживут мои друзья, а сам надеюсь тут проводить выходные осенью. Тот ничего не спрашивал; если чудаки хотят устроить стоянку на его земле, он берет пять шиллингов за неделю вперед и больше к ним не подходит.
Когда вернулись в город, мы выпили с моими спасителями, и я скрылся. Когда добрался до вокзала, было уже около восьми. Папаша с мамашей уныло стояли, облокотившись на перила.
— Ну что, мистер, — заговорил авиамеханик, — время — деньги; как наши дела?
Он был слегка раздосадован моим опозданием. Очевидно, он думал, что его сделка была слишком удачной, чтобы оказаться правдой, и что больше им меня не видать.
Мы устало побрели на место лагеря. В наступавших сумерках трейлер выглядел восхитительно, и я, черт побери, практически отдавал его. Ну что ж, авиамеханик бесплатно проведет в нем свой двухнедельный отпуск, а я рассчитываю, что он за двенадцать монет уступает мне свой тандем с коляской. Сказал им, что надеюсь к концу их отпуска подъехать, а если задержусь, то ключи он оставит у хозяина земли. Не думаю, что трейлер кого-нибудь заинтересует до истечения шести месяцев, а я к тому времени уже буду далеко от Англии.
На чертовой коляске я поехал обратно в Уэймут, упав с нее в канаву на первом левом повороте: приноровиться к ней было не просто. Там же поужинал. Закусочные и бакалейные магазины оказались еще открытыми, и я забил прицепную коляску пачками печенья и ветчиной, разными консервами и фруктовыми соками, табаком, бутылками пива и виски. В третьем магазинчике меня встретила морщинистая старая дева. Она долго и с подозрением смотрела на мои очки и заметила:
— Что, глаз повредили?
Я льстиво ей ответил, что это у меня родовая травма, что, видно, то была воля Господня лишить меня одного глаза. После этого она прониклась ко мне глубокой симпатией, но я получил хорошее предупреждение. В потемках я приехал в Дорчестер и добрался до вокзала, вусмерть намаявшись, уже заполночь. Забрал там свой тюк и примотал его к коляске. Еще несколько миль жал педали на север, в тихую долину, где единственное движение слышалось на Фроуме, журчащем и мерцающем на речной гальке. Я вырулил свою машину в сторону от дороги в мелколесье, разложил мешок и заснул. Спальный мешок был — мечта. В течение целого месяца в постели я спал только полночи. Тут я спал и спал, просыпаясь временами от шороха листьев или насекомых, и снова погружался в сон, стоило только натянуть одеяло на одно ухо.
Окончательно я проснулся после десяти. Я продолжал лежать на своей шерстяной подстилке до двенадцати, смотрел сквозь листья дубков на подгоняемые ветром облака и пытался решить, как мне лучше передвигаться — днем или по ночам. Днем я особенного любопытства не привлеку, но мое средство передвижения было столь необычным, что десятки людей его запомнят; если ночью — всякий встречный будет потом днями говорить обо мне. А вот между полночным часом и тремя в деревнях и на фермах никакого движения. Решил рискнуть передвигаться так, чтобы никто меня не видел.
Наметил себе, куда теперь буду двигаться. Выбрал путь по узкому проселку вдоль меловых холмов, остатками древней римской дороги между Дорчестером и Экстером, по которой ездят только на крестьянских телегах. Вероятность встретить на ней в темноте хоть одну живую душу была ничтожной. Даже если попадется случайный встречный среди этих холмов, я первым его услышу. Мне вспомнилось, как я проклинал бесшумно подъезжавших велосипедистов, когда прятался на пшеничном поле.
Мой бивуак был вполне безопасен, хотя и рядом с дорогой. За целый день я не видел ни души, и самым человекоподобным был козел, пасшийся вместе со стадом коров на соседнем лугу. Он посмотрел на коляску и пожевал несколько веток куста, под которым коляска стояла. Поел еще, сплюнул и посмотрел с иронией на меня. Он напомнил мне одного деревенского старичка с бакенбардами, торжественно шествовавшего по обочине дороги, в чем никакой нужды не было, — он просто прокладывал новую тропу. Мне нравится наблюдать, как козел сопровождает дойное стадо на пастбище, чтобы, как говорят старики, принести им удачу или поедать траву, вызывающую у коров выкидыш. Думаю, это истинное назначение козлов забылось, но кому теперь нужно следовать старым обычаям или кто станет утверждать, что от козла нет никакого проку?
Дальше я двинулся в полночь. Первые три мили шли по хорошо укатанной дороге, но встретилась одна машина. Я успел прислонить велосипед к ограде, а сам перелез ее и отошел в поле. Римская дорога кишела жизнью: на ней лежали овцы и коровы, выпрыгивали и снова прятались в старых ямах кролики, бесшумно пролетали над кустами и ухали совы. Ехал без света и поминутно проваливался то в одну колею, то в другую: расстояние между ними было только-только уместить три мои колеса. В конце концов я слез с седла и пошел пешком.
По причине медленного продвижения и постоянного плутания в бесчисленных тропах и зарослях можжевельника, когда я скатился по склону в долину, пересек железнодорожную колею и тихо проскальзывал через спящую деревню Пауэрсток, развиднелось, и стали проступать очертания изгородей. Пора было сворачивать с дороги. На окружающих полях, насколько я мог их осмотреть одним глазом (а одним оком я еще не привык оценивать пространство), укрытия практически не было. Когда мне попались четыре стены сгоревшего и заброшенного коттеджа, я уложил велосипед в разросшуюся на полу крапиву, отсоединил коляску и прикрыл ее кирпичами и обломками досок. Сам прятаться не стал, а разлегся в высокой траве возле ручья. Наступил тихий теплый день, начинающийся сентябрьскими туманами над низинными лугами. Если кто меня увидит, я сплю, положив голову на руки, или делаю вид, что сплю, — довольно обычная картина возле всякого ручья в праздный день.
Наступили сумерки, я собрал свой транспортный агрегат и в одиннадцать тронулся дальше. Деревень по пути не было, и единственным препятствием было пересечение двух шоссейных дорог. Собаки лаяли и ворчали на меня, когда я проезжал одинокие фермы и дома, но я уже был далеко, когда хозяева могли выглянуть из окна, если они вообще делали это. Той ночью мне предстояло много дел, и ехал я быстро.
В половине первого я был на гребне невысокой объеденной кроликами холмистой гряды в форме полумесяца, рога которого упирались в море, образовав небольшую, покрытую пышной растительностью долину. Внешний северный склон обращен к болотистой Маршвудской долине. Здесь из меловых гор я попал на песчаники; тропы, пробитые в нем вьючными лошадями сотен поколений, с трудом подымавшихся с моря на вздымающуюся холмами сушу, углубились в землю футов на пятнадцать, а то и больше. Эти купцами вырытые красно-зеленые каньоны по склонам холмов были для меня очень дороги.
Я толкал свой велосипед по хребту, пока не наткнулся на тропу, ныряющую в лощину. Я едва узнал ее в потемках. Она запомнилась мне как тропа, особенно углубленная, но местами освещенная солнцем; теперь она представлялась мне выветренной в пустыне расщелиной с дном шириной на одну повозку, с крутыми склонами по бокам и живой изгородью наверху, над которой вытянулись молодые дубки, образовав в итоге пятьдесят футов непроглядной темноты. Я двинулся вдоль этой расщелины до ее пересечения с другой тропой, которая под прямым углом вела вверх, где выходила на вершину холма и разветвлялась на два фермерских проселка. Эти две проселочные дороги были концом и целью маленькой древней магистрали. Если пересечь эти проселки и пройти один акр пастбища, вы упретесь в густую живую изгородь, сбегающую к Маршвудской долине. В самой середине этой изгороди, к которой я и стремился попасть из Лондона, снова появляется древняя тропа. Она не отмечена на картах. Наверное, уже сотни лет ею никто не пользуется.
Глубокая расщелина в песчанике, закрытая сверху сомкнувшимися живыми изгородями, оказалась на месте; при желании можно нырнуть под стоящие на страже у входа колючие кусты, пройти весь путь и выйти к поперечной изгороди, тянущейся вдоль подножья холмов. Только у кого возникнет такое желание? На освещенных местах растет крапива по плечи высотой; где света нет, тропа завалена сухим валежником. Внутреннее пространство двойной изгороди бесполезно для двух фермеров, поля которых она разграничивает, и только, может, любопытному ребенку захочется сюда забраться и исследовать эту глушь.
Именно так и найдено было это место. Влюбленные становятся детьми. Обрыв видится скалой, изгородь — лесом, ручей — рекой, текущей в Бог ведает какую Аркадию. Эту тропу мы открыли вдвоем — опасный проход, уготовленный для нас, чтобы преодолеть. Только этой весной я привез ее в Англию и выбрал эти меловые холмы Дорсета, чтобы она посмотрела и почувствовала землю, где будет ее дом. Это ее посещение стало и последним. У нас не было какого-то предчувствия, если не считать безумия охватившей нас любви. В отношениях мужчины и женщины бывает момент нестерпимой сладости, когда в их мир с четырех сторон стремятся крылатые всадники бед и грозных опасностей...
Теперь же мне надо было помешать детям или влюбленным пробираться этой тропой. Я затащил коляску в чащу и поставил ее на прогалине, где верхняя растительность была такой густой, что, кроме папоротника, там ничего не росло. Затем вытащил секач и нарубил сухих веток. Поставил велосипед поперек тропы и навалил на него такую груду колючих сучьев, которая остановила бы и льва. На нижнем конце тропы надежной оградой стала стелющаяся ежевика, которую я усилил ветками колючего остролиста. Этим пока я и ограничился. Рассветало, и звук моего секача отзывался эхом среди холмов.
Еще вырубил ступеньки на западном склоне расщелины и на внутренней стороне молодой ели: близ ее вершины был толстый сук, нависший над расщелиной и протянувшийся до ее противоположного края. Ель стала моим выходом из убежища и входом в него. Большую часть дня я проводил на этом дереве, откуда открывался хороший вид на север и запад. Мне хотелось понаблюдать за жизнью окрестных ферм и посмотреть, откуда мне может угрожать опасность. Поле с востока было неровным пастбищем. Через час после рассвета коровы брели туда на фоне неба, когда их выгоняли из ворот, которые мне были не видны. Дальше на восток — холм с таким низким травяным покровом, на котором хорошо только лежать. На западной стороне сразу под моим деревом — сорок акров пшеничной стерни, резко спускающихся к большой серой постройке богатой фермы с обширными амбарами и прудом для уток.
Типичный для Англии мирный холмистый пейзаж. Работа фермы велась главным образом дальше в долине. Ни одного обитателя восточной фермы я не видел, только слышал мальчишеский голос, вечером загонявший коров, сам мальчик на пастбище даже не появлялся. На тропах Маршвудской долины шло кое-какое движение. Видел почтальона на мопеде с красной прицепной коляской. Проезжали школьный автобус, случайная машина и пара грузовиков-молоковозов прыгали между деревьями, подбирая выставленные на платформах или просто на камнях в ручье бидоны с молоком.
В моей расщелине было так темно и влажно, что корни, торчащие из земли, были белыми. Вечером я перенес свои пожитки на крошечную прогалину папоротника-орляка, куда на три часа заглядывало солнце. Полянка была прикрыта высоким откосом с разросшимся ясенем, а с востока ее закрывали кусты ежевики и терна, тянувшиеся до самого пастбища.
Я выкорчевал папоротник и прорыл канаву для ручья, стекавшего тут после каждого дождя. Потом уложил через него, где расстояние между краями было всего шесть футов, ветки ясеня и устроил настил, накидав сверху хвороста и папоротника. Через пару дней я стащил от амбара несколько кирпичей и подпер им свое сооружение; настил стал прочным и сухим, будто сделан из досок.
В восточной стенке было полно кроличьих нор, прорытых в толстом слое грунта поверх песчаника. Той же ночью я принялся расширять эти норы до размеров пещеры, дающей мне укрытие от дождя и возможность устроить очаг. К утру у меня было готово помещение два фута в диаметре и в мой рост длиной. Стены и потолок моей пещерки были земляными, а пол — камень-песчаник. Рыть в песчанике, хотя он и не очень тверд, было делом очень долгим; я выяснил, что легче и проще его понемногу соскабливать и таким образом дюйм за дюймом опускать пол. Через неделю у меня было убежище, которым можно было гордиться. Сводчатый потолок я укрепил слоем глины. Вода, сочившаяся по стенам, собиралась в желобки на стенках и выводилась наружу. Пол был на три фута ниже желобков и застелен ветками ясеня, так что мой спальный мешок был изолирован от влажного камня. Нора моя была размера и формы двух наложенных друг на друга ванн.
Когда я оброс щетиной, я сходил в Биминстер и вернулся с рюкзаком, набитым бакалейными товарами, грилем, железными вертелами и кайлом с короткой ручкой, одна сторона которого имела вид маленького боевого топора. Не знаю, для чего предназначен этот инструмент, но мне он показался очень удобным для работы с песчаником в ограниченном пространстве. В Биминстере никто особого внимания на меня не обратил — обычный немытый отдыхающий в солнцезащитных очках, — а на расспросы я отвечал, что стою лагерем сразу за Сомерсетом. Я пообедал в гостиничном ресторане и посмотрел газеты. Тайна Альдвича упоминалась между прочим. Был вынесен вердикт: убийство совершено неизвестным лицом или лицами. Когда я спустился со своей елки-лестницы, у меня было ощущение, будто пришел домой, — немного грустное чувство возвращения к своим тапочкам и халату.
Наступила рутинная жизнь: днем сплю, ночью копаюсь в своей берлоге. Работать днем было опасно: сверху могли пройти люди и услышать стук кайла под землей. Однажды утром я едва не был застигнут врасплох группой детей, собиравших ежевику на краю пастбища.
Я углубил свое логово еще на десять футов дальше и затем пробил галерею вправо, чтобы устроить там очаг; песчаник там оказался настолько пронизан корнями деревьев, что мне не стоило большого труда завершить галерею помещением размером с пчелиный улей, где я мог сидеть на корточках. После довольно трудоемких замеров (путем протыкания палкой слоя земли и поиска ее выхода на поверхности) я сделал вертикальный дымоход, выходящий посредине куста ежевики. После этого я по ночам уже осмеливался разводить огонь и готовить себе свежую еду.
Все это время меня занимало, почему меня не донимают собаки. Я уже приготовился их так отпугнуть, чтобы они больше носа сюда не совали. Но чем-то они уже были так устрашены, что далеко обходили мое убежище. Причиной тому был Асмодей. Впервые я его заметил как два уха и два глаза на темном суку. Когда я повернул голову, уши скрылись, после шага поближе исчезло все. Я положил за сучком остаток говяжьих консервов, через час мясо тоже исчезло.
Однажды утром, когда я собирался улечься спать и лежал в своем логове, высунув голову наружу и жуя бисквит, он выскользнул на мой помост и стал наблюдать за мной прижав хвост и обратив на меня дикую и настороженную морду. Это был тощий, но могучий кот, весь черный, а концы его шерсти во многих местах отливали серебром, как это бывает в гладкой прическе, только-только тронутой сединой, средиземноморских красавиц. Не думаю, что это у него возрастное, скорее кусочек наследия от какого-то предка серебристого окраса. Я бросил ему печенье — кота не стало, когда лакомство еще не коснулось земли. Конечно, бисквит исчез, а вместе с ним и полбанки тушеной говядины.
Он стал приходить в свободное время просто поглядеть на меня и немного развлечься, держась на расстоянии десяти футов. Прошло еще несколько дней, и он начал брать еду у меня из рук, но шипел и поднимал шерсть дыбом, если я протягивал руку погладить. Тогда я и назвал его злым духом Асмодеем, потому как в такой момент он являл собой сам дух злобы и ненависти.
Его дружбу я завоевал с помощью надетой на палку головы фазана. Я заметил, что кошки ценят людей не столько за то, что те кормят их (это воспринимается как должное), а за то, что он или она способны с ними поиграть. Асмодей принял игру с удовольствием. Еще через неделю он позволил погладить себя, производя при этом хриплое урчание, но, чтобы не уронить своего достоинства, притворился спящим. Вскоре он уже днем спал со мной вместе в логове и охотился ночью, когда я работал. Из мясного больше всего ему нравилась говяжья тушенка: максимум сытости с минимумом усилий.
Я еще дважды сходил в Биминстер, проделывая путь туда и обратно вечером, а день, завершив все покупки, проводил на склоне заросшего можжевельником холма. Из первого похода я вернулся с запасом еды и керосином для примуса; из второго — с клееваркой и маленькой дверцей, заказанной у местного столяра.
Эта дверца или люк точно подошла к входу в мое логово. С внутренней стороны была прочная ручка, за которую я поднимал дверцу и закрывал свой дом, наружную сторону я закамуфлировал. Покрыл ее слоем клея, на него насыпал крошку песчаника, прикрепил ветки хвороста и сухих растений так, что они выходили за края дверцы и маскировали ее края, когда она была на месте.
Как только устройство дверцы было успешно завершено, я провел тренировку полного уничтожения своих следов. Разобрал настил, разбросал кирпичи, ветки и палки забросил в изгородь; свой туалет и помойку завалил сухими колючими ветками, а сам забрался в свое укрытие. Всякий, кто пробрался бы в мою расщелину, мог не без труда заметить следы возможного пребывания здесь цыган, но догадаться, что здесь кто-то живет, было невозможно. Единственным признаком этого была нора кроликов, несколько искусственная, несмотря на разбросанные у входа ветки и сучья: по ней внутрь поступал воздух, когда я запирал вход.
Велосипеда видно не было. Я его разобрал на части и развесил их по склону лощины, закрыв все кучей сухих веток и сучьев. Много хлопот доставляла мне коляска. Я не мог ее закопать или разобрать на части, и блестящий алюминий светился сквозь гору валежника. Она была такой крепкой и новой, что всякий бы понял, что находится она здесь не случайно. В конце концов, чтобы убрать ее из укрытия, я потратил ночь на разбор своих укреплений и где волоком, где катя на одном колесе, спустил ее в долину.
Я не знал, что придумать, чтобы избавиться от нее. Где бы я ее ни бросил, ее могли обнаружить, и чем глуше место, тем больше возникало бы вопросов, как она туда могла попасть. И терять время мне было нельзя; попадись мне кто навстречу, он скорее заметит меня с моим тяжелым и блестящим бременем, чем я замечу его. Наконец я запихал ее в скрытую заводь речки, надеясь, что вода скорее уничтожит коляску; я этого сделать не смог.
Теперь я был готов начать тут зимовать, на тропе в глубокой расщелине, оставаясь невидимым, даже когда опадут листья, что могло вполне произойти. Меня не было видно, а при осторожности — и не слышно. Я старался не рубить дрова и решался поработать секачом только одну ночь в неделю, когда я заполнял нижнюю камеру хворостом и жег его. Это высушивало логово и давало слой горячей золы, на которой я мог приготовить сколько угодно мяса.
Сушеных и консервированных продуктов у меня было достаточно, потому что в значительной мере я питался подножным кормом. Орехи, терн и ежевика росли прямо у порога, время от времени я надаивал ведерко молока от красной коровы: она была большая любительница соли, и ее нетрудно было заставить смирно постоять в «стойле» кустов ежевики, примыкающих к восточной изгороди.
Рогаткой я добывал себе столько кроликов, сколько мне хотелось. Оружие это никудышное. Как человек, чье хобби — изготовление баллистического оружия, древнего и современного, я должен был стыдиться использовать резину, когда несравненно лучшее оружие можно было изготовить из плетеного волоса или жил. Но я уже был так далек от всего этого. Добывать кролика в эти дни я себя просто заставлял. В конце концов убивать ради пищи — не такой уж грех.
Хотя существование подобно Робинзону Крузо должно бы прекрасно соответствовать моему характеру, мне чего-то недоставало. Дел занять себя почти не осталось. Одиночество меня не тяготило, воспоминания, связанные с этим местом, тоже не смущали душу. В этом заслуга Асмодея. Он давал выход снедавшим меня чувствам тоски и печали. Я терял веру в себя, и это пугало. Даже эта тетрадь, которой я поверял свои тягостные сомнения, ничем мне не помогла.
Не решаюсь дать своему воображению и мысли распускаться и снова обращаюсь к тетради умственной гимнастики. Сверху меня обдувает «вентилятор», и достаточно света. Хорошо положить под ним лист чистой бумаги. Моим глазам и уму давно хочется сосредоточить на чем-то внимание.
Месяц назад я написал, что чувства одиночества у меня нет. Это правда, и это как раз и стало причиной совершенной глупости. Суть безопасности человека, за которым идет охота, в том и состоит, что он должен чувствовать одиночество; тогда все его существо как бы отцепляется от внешнего мира, и он мгновенно ориентируется и по-звериному чует надвигающуюся опасность. Я же... меня поглотили нежные, переменчивые отношения с котом и копание в душе. Боже мой, мне бы стать ушедшим на покой членом правления какой-нибудь компании, жить в уединенном коттедже и только слегка беспокоиться, как бы не раскрылась не совсем честная игра на бирже!
Страшной глупостью стало мое письмо Солу с просьбой прислать мне книг. Поскольку все в моем земляном жилище полностью устроено, образовалось слишком много досуга, а заполнить его было решительно нечем. Помимо смутного ощущения неудовлетворенности стала еще заботить потребность секса.
Секс для меня никогда не составлял проблемы. Как все нормальные люди, я без особого труда усмиряю свои желания. Когда надобности усмирять их не было, я прекрасно устраивался, но мои чувства глубоко не затрагивались. Признаюсь, я стал думать, что настоящей страстной любви никогда не испытывал. Скажем, итальянки наверняка считали меня типичным представителем фригидных англосаксов.
Отчего тогда я так упорно сопротивлялся возвращению на эту глухую тропу? Я расцениваю это именно как сопротивление, поскольку не желал признаться самому себе, что путь к ней — моя цель, пока не оказался в двадцати милях от нее, при том, что двойная живая изгородь над тропой представляет идеальное укрытие, какое я так жаждал найти. Хорошо, значит, мне хотелось уберечься от боли воспоминаний. Но я не могу вспомнить даже ее лица, кроме того, что глаза ее на фоне смуглой кожи казались фиолетовыми. И это, конечно, просто причуда памяти: я часто выискивал мужчин и женщин с фиолетовыми глазами и никогда больше не встречал таких. Повторю, я никогда не был влюблен. Иначе чем объяснить спокойствие, с каким я воспринял крушение своего счастья. Я был готов к нему. Я умолял ее остаться в Англии или, по крайней мере, если она считала себя обязанной вернуться, быть более осторожной в своей политике. Когда узнал, что она умерла, я пережил это совсем легко.
Я написал Солу прислать книг — пищу для ума, которую я хотел переваривать зимой, стараясь при каждом повторном прочтении чуть поглубже проникнуть не в то, что написано, а в то, что автором замышлялось. Письмо свое я не подписал и вывел печатными буквами, прося прислать книги в филиал почтового отделения в Лайм Реджис на имя профессора Фулшэма. В свое время Фулшэм был (надеюсь еще и остается) профессором христианской этики, и мне казалось, что с отросшей бородой я внешне похож на него. Наверное, я ошибался; но всегда бывает интересно придумать себе роль и чувствовать себя другим человеком.
Появляться в Биминстере мне больше не хотелось. Пока был сезон отпусков, три моих появления там и рассказы о себе конечно прошли незамеченными; но накануне октябрьской непогоды человек в палатке среди холмов дает повод для разговоров: где он там торчит и зачем. Мой выбор пал на маленький городок Лайм Реджис, потому что туда зимой приезжает немало народу, и один посторонний не должен был привлечь к себе внимание.
Борода у меня торчала клочьями и казалась не менее пристойной, чем у членов кружка «Блумсбери»[9]. Благодаря тщательному промыванию и примочкам опухоль на глазу спала, и его повреждение выглядело скорее как некий врожденный дефект. В моей внешности не было ничего странного, ни в манерах, ни в опрятности костюма, что бы могло привлечь внимание полиции. А что касается других моих преследователей, то искать меня в Дорсете было равносильно поискам на Камчатке.
Пару часов до рассвета я бродил по окраинам городка, а в течение дня прятался в кустах возле большого пустующего дома. Вечером я зашел на почту, назвался профессором Фулшэмом и спросил, нет ли на мое имя посылки с книгами. Это был маленький, темноватый магазин писчебумажных принадлежностей и табачных изделий, с непременным чайником, кипящим в задней комнате.
— Извините, посылки на такое имя нет, — ответила мне хозяйка почтовой лавочки.
Я спросил, нет ли тогда письма.
— Кажется, должно быть, — сказала она игриво и извлекла из-под конторки полдюжины писем.
Женщина, что рассматривала висящие на шнурах вдоль окна журналы мод, сказала «гуд бай» и вышла, осветив на мгновение магазин слабеющим вечерним светом. Почтмейстерша вперилась в меня взглядом, будто ее огрели по лбу; глаза были как башмачные кнопки — круглые и пронзительные.
— Знаете, в задней комнате... еще есть письма, — говорила она заикаясь и бочком, не спуская с меня глаз, прошла за перегородку.
Я услышал возбужденный шепот и девичий голос:
— О, ма, я не пойду туда! — за чем последовал звонкий шлепок.
Девочка лет двенадцати выскочила из задней комнаты, нырнула под откидную доску бюро и, бросив на меня испуганный взгляд, кинулась по дороге. Хозяйка застыла в дверях задней комнаты, будто под гипнозом.
Все это мне не нравилось, но что произошло не так? Не мог понять. На мне был мешковатый костюм и шарф; мне казалось, я был полным воплощением одетого по погоде служителя науки на тягостном пути домой после вечернего чая в гостях. Очки я не взял, посчитав, что без этих огромных окуляров на меня будут меньше обращать внимание. В сущности, ходил я теперь в очках или без них, разницы никакой не было.
— Послушайте, мадам, — сказал я, разозлясь, — если вы избрали путь обслуживания людей, я прошу отдать мне письмо.
— Не смейте подходить ко мне! — взвизгнула она, отскочив за дверь.
Оказывать почтение почтовой службе Ее Величества было не время. Письма она бросила за ограждение из сетки, за которым держала деньги и марки. Я протянул через него руку и взял конверт, адресованный профессору Фулшэму.
— Будьте, пожалуйста, совершенно уверены, мадам, — сказал я, видя, как она собирается с силами, чтобы закричать, — письмо действительно адресовано мне. Сожалею, но считаю своим долгом сообщить куда следует о вашем чрезвычайно странном поведении. Всего хорошего.
Мои высокопарные слова, произнесенные тоном строгого учителя, оставили ее с широко открыты ртом ровно столько, сколько мне было нужно, чтобы, не роняя достоинства, покинуть ее заведение. Я вскочил в автобус, следовавший из города по дороге в холмы и сошел десять минут спустя у перекрестка дорог на границе графств Дорсет и Девоншир. Воспользовавшись минутой, когда меня никто не видит в густой тени деревьев небольшого лесочка, я вскрыл письмо, надеясь узнать, как описание моей внешности оказалось разосланным по почтовым отделениям Дорсета.
Письмо было написано на машинке и без подписи, но рука Сола чувствовалась отчетливо. Он вкратце сообщал следующее:
"Рыболову попугайчики заплатили. Книг высылать нельзя, на случай если они будут обнаружены и приведут к их покупателю. Если тебе ничего не известно о прицепе, напиши мне снова, и тогда я попробую сделать это.
Недели две назад полиция разыскивала владельца трейлера около Уэймута. Это было рутинное расследование. Место кемпинга опустело, и владелец не желал нести ответственность за шалости детей, которые разбили в нем окно и залезали внутрь.
Полиция установила, что трейлер был куплен и сдан в аренду в тот самый вечер, когда был убит человек на станции Альдвич, и что владелец трейлера был в темных очках.
Потом она вышла на семейную пару в Лисестере, арендовавшую этот трейлер. От них узнали, что в обмен за аренду они отдали владельцу велосипед-тандем с прицепной детской коляской и что владелец наговорил про себя много всякой неправды.
Женщина в Уэймуте, у которой тот человек покупал продукты, уверена, что за очками один глаз у него хуже другого, но никто больше этого не заметил. Того человека разыскивают по обвинению в убийстве, но если дело дойдет до суда, а в суд оно попасть должно, все основано на сомнительной информации билетера в метро, и никакой суд присяжных его виновным не признает. И позволь мне высказать твердое убеждение: если тот человек порядочный и сумеет доказать, что, будучи жертвой нападения, действовал в порядке самообороны, то дело до суда даже не дойдет. Я настоятельно рекомендую такое поведение. Погибший человек был самого отрицательного свойства и подозревается в том, что состоял на службе иностранной державы.
Владельца трейлера определенно отыщут и арестуют, поскольку он проживает или путешествует в холмах поблизости Биминстера. До начала расследования данное лицо, отпустившее бороду, но в остальном соответствующее описанию, трижды видели в Биминстере.
Я, естественно, внимательно слежу за расследованием дела Альдвича, можешь быть уверен, что полиции известно только то, что сообщаю тебе, и ничего другого".
Кончалось письмо просьбой его немедленно сжечь, что я и сделал. Больших опасений, что мое логово обнаружат, у меня не было, и моей первой реакцией было вознести хвалу небесам, ниспославшим мне знание самого худшего и своевременное предупреждение. Затем я понял всю меру глупости своего поступка и последствия этого; бессистемный розыск по всему графству Дорсет, и прежде всего на меловых холмах на северо-востоке графства, где я и находился, теперь сконцентрируется на небольшой площади между Биминстером и Лайм Реджисом.
Та часть моего сознания, что следила за безопасностью, вела отсчет минутам (больше нескольких минут оставаться на одном месте я не мог), тогда как другая часть часами предавалась беспорядочным и паническим размышлениям. Я вполне серьезно воспринял совет Сола сообщить полиции свое настоящее имя и отчасти рассказать о своей поездке за границу, объясняющей мой изуродованный вид и нападение на меня на станции Альдвич. Я забыл, что у меня есть враги похуже полиции.
Желание явиться в полицию было тогда очень сильным, но оставалось всего лишь пустым мечтанием. Когда чувствуешь за собой погоню одной своры, только на время теряешь страх перед другой. Ни за одним животным кроме человека, одновременно не гоняются сразу две стаи, без того, чтобы слиться воедино; неудивительно, что при всей своей сообразительности и находчивости человек может оказаться в растерянности.
Здравомыслие взяло верх. Если откроюсь — смерть или бесчестие мне гарантированы. А если какие-нибудь безрассудные идиоты выставят меня жертвой, я получаю все задатки первосортного повода для международного инцидента. Мой долг — не стараться искать защиты, а покончить с собой, или, что будет легче, самому выйти на безымянного убийцу.
Через десять минут на моей остановке автобуса появилась полиция. Дочка почтмейстерши и полиция времени даром не теряли. Полицейские направили свет фар двух своих машин на лесок, где я стоял, и ринулись шарить по кустам.
Ближайшее будущее меня ничуть не беспокоило. Уже стемнело, а в темноте я могу пройти мимо сколь угодного количества полицейских, а если захочу — даже снять с некоторых ботинки. Я спокойно шел впереди их, пока мне не нужно было выйти из укрытия темноты, либо пересекая освещенную дорогу, либо повернув в сторону заката, чтобы уходить в холмы на запад. Дорогу мне переходить не хотелось: преследователи двинулись бы в сторону моей земли, не было также никакого смысла красться в другую сторону навстречу неведомым трудностям. Я решил оставаться в контакте с этими полицейскими — в группе их было пар пять; поэтому я вспрыгнул на каменную ограду вокруг лесочка и сделал вид будто нахожусь в нерешительности, что делать дальше. Наконец один увидел меня и поднял крик. Я бросился бежать в сторону Девоншира вниз по длинному и голому склону.
Благодаря долгому пребыванию на открытом воздухе и бодрящей свежести осени я чувствовал себя физически превосходно. Мои мышцы быстро откликаются на призыв, и я привел их в действие. Ей-богу, при всей неповоротливости и разброде моего мышления, мне было приятно чувствовать, какой я мужчина!
Сначала я хотел притаиться в каком-нибудь самом маленьком и даже ненадежном укрытии, чтобы преследователи пробежали мимо; но не принял в расчет, что один молодой и шустрый полицейский уже скинул свою шинель и мог выдать четверть мили менее чем за шесть секунд. Приближаясь к подножью холма, я уже не мог затевать игру в кошки-мышки в зарослях можжевельника или спрятаться за стеной живой изгороди. Преимущество в полторы сотни ярдов, которого мне хватало чтобы раствориться в наступающей темноте, сократилось до пятидесяти.
Мне оставалось продолжать свой бег либо через ворота, ведущие на другое открытое поле, либо через другие ворота, за которыми виднелась грязная фермерская дорога, где в глубоких ямках от копыт животных поблескивала вода. Я выбрал грязную, прошмыгнул в узкую щель между створками ворот и сразу же увяз в навозной жиже. Но полицейскому тоже предстоит бежать по ней, а там увидим — кто кого; это тебе не пробежка по гаревой дорожке, милый. Я мчался, разбрызгивая грязь, как скачущий конь, на себя и вокруг. Он уже был в двадцати ярдах от меня, сбивая дыхание криками остановиться и стоять смирно.
Пока он еще бежал по скользкой глине, а остальные только втягивались на грязную трассу, я уже был на твердой земле. Впереди виднелись постройки фермы; они имели обычную в плане конфигурацию в виде буквы Е без палочки посредине: сзади дом а по бокам амбар и сараи. Прекрасное место для полиции все окружить и начать обыскивать; это займет у них несколько следующих часов, и кордон между Лайм Реджисом и Биминстером, через который мне надо проскочить, будет сильно ослаблен.
Я оглянулся. Бегущий за мной молодой инспектор поотстал; остальная команда, как было слышно, ругаясь шлепала по грязи далеко позади. Я прибавил ходу и заскочил за ближайшую перекладину Е. Представляя себе общий план английской фермы, я был уверен, что лучшее место спрятаться — то, которое не выглядит для этого самым подходящим, — это быть на углу, где я и оказался. Я бросился лицом на землю, смешавшись с грудой чего-то и тенью от нее. Из чего состояла эта груда, я не разглядел. Головой я уткнулся в навозную кучу с запахом дезинфекции, этим, вероятно, обрабатывали овец от паразитов, а локоть лежал на старом жернове; основная тень падала на меня от чего-то высокого.
Инспектор промчался мимо, завернул за угол и кинулся в открытый сарай, светя фонариком на телеги, груды корма для скота и бочки с сидром. Как только он пробежал мимо, я тихо и пригнувшись выскочил со двора и упал возле внешней стены. В мелочах мне не везет. Теперь я уткнулся лицом в крапиву.
Остальные полицейские, отставшие от нас на целых полторы минуты, забежали во двор и собрались вокруг молодого инспектора. Он кричал им: «Давайте ребята... Я загнал негодяя в угол...» Вся ферма и собаки на ней были подняты на ноги сообщением, что к ним забрался преступник, и полиция получила возможность беспрепятственно его искать; дело предстояло долгое и изнурительное, поскольку, по мнению преследователей, из трех стен ловушки, куда я забежал, выскользнуть для меня ни малейшей возможности не было.
Отправиться домой я не хотел. Пока я не оставлю ложный, уводящий в сторону след и не буду уверен, что полиция пойдет только по нему, никуда не отклоняясь, покоя в моем логове мне не будет.
Во-первых: мне нужно сделать ложное место своего пребывания, чтобы показать полицейским, что живу именно там, дабы они не вели поиск между Биминстером и Лайм Реджисом.
Во-вторых: я должен убедить полицию, что совсем покинул этот район. Я двинулся вдоль главной дороги, по которой ехал на автобусе, обратно в сторону Лайм Реджиса. Говоря «вдоль дороги», я имею в виду, что мне нужно было так идти, но шагать по дороге я не мог, а правильное направление в темноте держать нелегко. Параллельно дороге и примыкая к ней через каждые две сотни ярдов шли заборы и живые изгороди, через которые приходилось перелезать — и так целые три мили. Следовать в направлении дороги, не ступая на нее, — это настоящая акробатика, и я чертовски устал.
До холмов к востоку от Биминстера, где нужно было устроить ложное логово, было миль двадцать. Я решил незаметно для водителя вскочить в кузов грузовика на крутом подъеме между Лайм Реджисом и Чармутом, где машины идут медленно. Примерно за милю до города я спустился в долину, потом поднялся кверху с другой стороны и вышел на «шпильку» крутого поворота на подъеме, где густой поток машин сбавлял скорость и двигался в темпе пешехода. Мне этот план казался остроумным и оригинальны, но механически мыслящие полицейские, это тоже учли. На самом крутом участке дороги стоял патрульный с мотоциклом и внимательно следил за движением.
Я обругал его последними словами, потому что приходилось снова спускаться в долину, согнать его с дороги и опять возвращаться на эту «шпильку». Ноги у меня подкашивались, но мне ничего другого не оставалось. Я остановился в низинном кустарнике и стал изображать сцену жестокого убийства паническим сопрано: «Помогите!» и «Отпустите меня!» и «Боже, скорее кто-нибудь ко мне!», после чего выдал серию ужасных на слух и фальшивых визгов. Крики перепуганной женщины раздавались с правильными интервалами и совершенно неестественно, и если бы я издавал их натуральнее, сержант на дороге подумал бы, что это крик бродячего духа или дурацкая выходка бездельника.
А тут раздался визг включенных тормозов, и несколько темных фигур побежали вниз, а я — вверх на дорогу. Сержант исчез. На обочине стояли брошенными грузовик бакалейщика и спортивная машина. Я отказался от начального плана садиться в грузовик и сел в спортивную. Прикинул, что в моем распоряжении минут двадцать пять: десять минут на прекращение поиска внизу долины, пять минут, чтобы добраться до телефона и еще минут десять на оповещение постовых и патрульных машин.
Голову и бороду я обернул шарфом. Затем некоторое время ехал перед шумным молоковозом, гремящим своими бидонами на подъеме, чтобы владелец спортивной машины не расслышал звука ее мотора. А машина была хороша. Я за одиннадцать минут промчался девять миль серпантина до Бридпорта и за десять минут — десять миль по дороге на Дорчестер. Я ненавижу ездить с такой скоростью в ночное время, и мне было совестно. Никто не вправе превышать среднюю скорость сорок миль в час; если водитель хочет щегольнуть перед приятелями своей лихой удалью, на этот случай постоянно ведутся маленькие войны, и каждая из сторон с радостью предоставит лихачу показать свою удаль и между делом закалить свои нервы и здоровье. Через три мили после Дорчестера я остановил машину на узкой боковой дорожке, между изгородями. В водительское удостоверение вложил банкноту в десять фунтов и карандашную записку (писал печатными буквами и левой рукой) с искренней надеждой, что эта сумма покроет его расходы на ночлег и все остальные потери.
Была как раз полночь. Я перешел через холм, миновал незамеченным деревню и спустился Сайдлинскую долину, согласно карте такой же пустынный угол Дорсета, как все остальные глухие места. Остаток ночи я провел в накрытом гофрированным железом стоге мягкого теплого сена, крепко и сладко там выспавшись. Шанс, что полиция найдет брошенную машину раньше полудня, был ничтожен.
Позавтракав ежевикой, я двинулся по водоразделу на север. Четверть мили западнее от меня шло шоссе. На двух его перекрестках я заметил стоящих констеблей. Вниз по долине в сторону Сайдлинга ехала полицейская машина. На следы по траве они не обращали внимания, считая, как я думаю, что преступники из Лондона никогда не станут слишком удаляться от дорог. Не было сомнения, что в Скотланд-Ярде старательно высчитали, какой мой ход будет следующим. Похищение автомобиля поместило меня в соответствующую ячейку гангстеров, причислив к группе скандальных и наглых бандитов, страждущих саморекламы.
Холмы по обе стороны Сайдлинской долины пришлись мне очень по душе: участки, покрытые можжевельником, и небольшие лесочки беспорядочно соединены живыми изгородями, которые спасают от случайных встреч с пастухами и фермерами, но недостаточно разросшимися, чтобы в них забираться. Я предполагал, что все возвышенности уже были обойдены патрулями и осмотрены — на мой взгляд, без всякой необходимости — в бинокли и просто невооруженным глазом.
В конце долины высился высокий меловой холм, покрытый травой и мелколесьем; в двух милях виднелась деревня, но никаких дорог по нему не проходило. Сухие русла ручьев веером расходились с вершины холма в долину. В любом из них еще в сентябре я мог бы устроить себе местечко.
Я выбрал себе овражек с орешником на одной стороне и молодыми дубками — на другой. Пространство между ними покрыто высоким папоротником с травянистыми прогалинами, где кормились и играли кролики. Поляна пропахла запахами лисы, травы и кролика — сладковатым мускусом, присущим сухим долинам, где выпадают обильные росы, а вода течет в нескольких футах ниже поверхности земли. Единственным следом присутствия здесь человека были развалины двух домов, пучки нарубленных ореховых жердей и несколько тележных кузовов, разбросанных по траве.
На зеленой дороге к руинам построек рос высоченный чертополох — признак того, что тут давно никто не проходил. Сады заросли дикой травой, но на яблонях висели плоды, несмотря на то, что нижние ветви деревьев были отягощены густой порослью ежевики и плюща. Эти захваченные чужими растениями деревья сада напомнили мне тропический лес.
Дома были без крыш, но в одном сохранился очаг, углубленный на два фута в толстую кладку задней стены. Вокруг этого очага из грубых камней я сложил стенку и получил довольно удобное гнездо для беглеца, более сухое и полное воздуха. Оно было лучше моего логова, но менее безопасно. Когда я работал, никого видно не было, только фермер проехал верхом через заросли папоротника на противоположной стороне долины. Я знал, что он ищет, — только что отелившуюся корову. Я встретил ее еще утром и порадовался тому, что ближайшая ферма богатая и там полно мест для укрытия.
Когда стемнело, я затопил очаг, набив его топливом, чтобы образовалось побольше пепла и сажи, как знак частого использования очага. Пока он горел, я лег в орешнике, на случай, если кто-то заявится, привлеченный огнем, и закурил. Затем уселся на теплую золу и дремал до рассвета, просыпаясь временами от холода. Я все еще был в городском костюме, совсем не подходящем для холодных и влажных ночей октября.
Придать месту вид, будто я тут провел несколько недель, было непросто. Я беспорядочно разбросал вонючие останки кроликов, которые валялись немного выше по долине. Обезобразил и истоптал все пространство внутри всего дома, посбивал яблоки, разбросал повсюду их огрызки и шелуху орехов. Куча голубиных и грачиных перьев служила другим свидетельством моей диеты. Самым неприятным делом было подбирать остатки обеда ястребов.
Я целый день просидел в ожидании полицейских, но они не желали меня тут искать. Наверное, они решили, что я подался на побережье. В конце концов не было никакого резона считать, что я сижу именно в долине Сайдлинга, а не где-то в другом месте. Ночь я провел с большой пользой. Собрал по округе дюжину консервных банок и свалил их в груду в углу дома; затем я спустился в спящую деревню Сайдлинг, взломал и разграбил сельский магазин. Моей целью было привлечь внимание этой неповоротливой полиции и обзавестись сушеной рыбой. В этой стране охотников всегда найдется дурак, чтобы пустить по моему следу ищеек.
За несколько секунд, что были в моем распоряжении, я не мог отыскать там ни разделанной копченой рыбы ни селедки, но раздобыл четыре банки сардин и пакет удобрений. Пока вся деревня клокотала, громыхала и хлопала дверями, я рысью мчался в свои холмы. Вероятно, за всю историю Сайдлинга в деревне ночью не поднималось такого шума.
Вернувшись к себе, я изготовил из удобрений и сардин пахучую смесь, наполнил ею мешочек и обмазал углы очага, у которого сидел, и сложенную мною стенку. Волоча мешок на длинном шнурке, я протащил его по вереску, через заросли орешника на вершине холма, вокруг дубовой рощи и через папоротник на вершине холма с другой стороны долины. Там я остался и улегся спать.
Как я ни старался помочь полиции, она обнаружила мой дом только в полдень. Они почтительно обошли оба дома, как входят в церковь, опыляя все вокруг в поисках отпечатков моих пальцев. Их, конечно, не было. Я никогда не снимаю перчаток. Они должны были решить, что имеют дело с чрезвычайно опытным преступником.
Полчаса спустя, прыгая на кочках, подъехала полицейская машина и высадила у дома моего старого друга. Я совсем забыл сказать, что он был главным констеблем Дорсета. Если бы он внимательнее посмотрел на те перья, то должен был увидеть, что убийство птиц совершил сокол, а не человек; но он был выучеником Скотланд-Ярда, а там не вникают в такую тонкую деталь — как принимают смерть птицы: через оперение на голове или в грудь.
Сухой лог долины принял вид съезда охотников со сворами каттистоков. Появилась, как я и предполагал, пара ищеек, тащивших за собой даму-следопытшу. Она подгоняла их громкими криками, а ноги у нее были такими массивными, что подошвы ее башмаков мне были видны за две сотни ярдов — словно лодки, плывущие по зеленому морю. Ее сопровождала половина населения деревни Сайдлинг, скрашенная представителями местного дворянства. Появились два всадника. На них были красные пиджаки охотников, что служило мне хорошим комплиментом.
Ищейки побежали по следу удобренных сардин, а я — в другую сторону; у меня было добрых полчаса форы, пока они вынюхивали мой сардинный след в орешнике и вдоль вересковой пустоши. Я пересек шоссе, броском из канавы в канаву, пока стоявший на посту констебль любовался видом далекого моря, и вдоль живых оград прокрался на большой заросший можжевельником мыс над Каттистоком. Там я продвигался таким замысловатыми петлями, что обутая в лодки Артемида и ее милые длинноухие друзья, должны были решить, что они гоняются за зайцем. Я обогнул Каттисток и слышал перезвон ее очаровательных курантов в виде возгласов «Искать, Джон-Пил!», «Веди, Кайнди-Лайт!» по кругам моих следов. Время шло к половине шестого, и начало темнеть. Я перешел вброд Фроум, прошел под мостом Большой Западной железной дороги и около мили шлепал босиком вверх по течению, прячась за ограду при виде людей. Затем я зарыл свои сардины в гравий на дне речки и пошел уже с собственным запахом.
У меня нет ни малейшего представления, могут или не могут ищейки идти по следу человека. Сомневаюсь, чтобы они могли держать мой настоящий след от тех домов до моей лощины, но я все же принял меры предосторожности. Вспоминая те памятных два дня, я горжусь той здоровой дерзостью, с которой я все это проделал.
Я медленно продвигался на запад, придерживаясь оград и заборов и нигде не рискуя, умышленно не спеша, тем темпом и способом, какой я выработал за время своего положения правонарушителя. Было около четырех часов ночи, когда я качался на ветке своей елки, служившей моей наружной дверью, и спустился в свою расщелину. Почувствовал, как Асмодей трется о мои ноги, но не видел его в спасительной темноте моего пристанища. Считаю темноту безопасностью, потому что только в темноте я могу остаться один, она надежно отделяет меня от других. Темнота служит безопасности, когда твоим врагом является человек.
Я отменно позавтракал говядиной и овсяной кашей и снял с себя свой городской костюм, который теперь годился только на мешки и веревки. Избавление от него принесло мне облегчение: костюм мне слишком напоминал хорошо одетых газетчиков. Затем влез нагишом в свой спальный мешок, непромокаемую цитадель комфорта, и проспал весь день до ночи.
Проснулся я хорошо отдохнувшим и окрепшим, чтобы нанести полиции еще один отвлекающий удар: нужно было показать ей, что я совсем убрался из этих краев. Для этого было необходимо совершить дерзкий марш-бросок, и сделать это нужно было безотлагательно. Я и сейчас думаю, что он был совершенно необходим. Без такого броска велосипед в моей расщелине будет служить верной уликой, что я никуда не ушел, что я здесь.
При свете двух свечей (батарейки велосипедного фонаря давно сели) я принялся за кошмарную для меня сборку тандема. Лишь заполночь я выволок машину с тропы с собранном виде и с надутыми шинами, а закрывавший его терновник усилил неприступность моих заграждений.
Я оделся в самое теплое из своего гардероба, сорвал все клубные знаки и нашивки изготовителя. Во внутренний карман куртки я сунул фляжку виски, запасся едой. Несколько дней я мог спокойно провести вне своего логова. Даже вентиляционное отверстие больше не могло вызвать подозрений: им пользовался Асмодей, когда дверь была установлена на место, и его лаз была запудрен песком со следами кошачьих лап и когтей. Думается, в мое отсутствие он считал мое логово своей штаб-квартирой, но, будучи котом чистоплотным, никаких следов своего пребывания в ней не оставлял.
Я осторожно проехал по тропам Маршвудской долины и взобрался на дальние холмы. Проселки были пусты. Прежде чем пересечь большую дорогу, я оставлял велосипед за изгородью и пешком и на животе обследовал окрестности. Однажды я чуть не попался: едва не забрался на констебля, приняв его за большой пень. Виной тому была его длинная шинель. В такое же заблуждение, очевидно, часто впадают и собаки. К рассвету я миновал Крюкерн и порядочно углубился в графство Сомерсет. Теперь настало время показать себя и направить полицию в Бристоль или другой портовый городок Бристольского залива. Я проехал через две разбросанные деревни и дал рано вставшим селянам возможность рассмотреть меня и пищу для разговоров на целый день; затем пошел построенный еще римлянами Фосс-уэй, прямой стрелой ведущий в Бристоль, куда я мчался под одобрительные крики и шутки водителей встречных грузовиков. Я выглядел слишком нелепо, чтобы быть принятым за преступника, — перепачканный в грязи, с бородой, один на двухместном тандеме — чудной бродяга, какие обычно выступают на провинциальных эстрадах с демонстрацией исчезающего велосипеда.
После своего показа на протяжении мили с гаком на главной дороге края мне надо было поспешить надежно упрятать велосипед и скрыться самому до наступления ночи. Но местность по обеим сторонам великого римского пути была открыта, дорога по большей части шла по насыпи и была лишена всякого убежища, что начинало меня беспокоить. Я все жал и жал на педали в надежде, что попадется наконец лесок, покрытая вереском пустошь или карьер. Но кругом была гладкая равнина с аккуратно подстриженными живыми изгородями и мелкими канавами.
Вот появилось большое поле капусты — унылое пространство с проложенной через него гаревой дорожкой, ведущей к развалюхе, подпертой грудой мусора. Рядом с хижиной и на небольшом расстоянии от дороги валялся брошенный автомобиль. Когда движение на дороге свелось к шевелению двух неясных точек в миле-двух от меня, я поднял велосипед на плечо, чтобы не оставлять на земле следов его колес, и заковылял в сторону хижины и за нее. Свернул оба руля, сделав велосипед совсем плоским, засунул его под останки автомобиля и выпрямил помятые при этом стебли дикой травы. Он там будет лежать незамеченным, пока автомобиль совсем не сгниет и оба не превратятся в груду ржавого металла.
Теперь надо был спрятаться самому. Хижина была слишком явным местом укрытия. Изгородь была слишком низкая. Уходить подальше в глубь поля я не решился. Ничего другого не оставалось, как улечься в глину между рядами этой проклятой капусты. Такую позицию можно считать вполне надежным укрытием.
Это был омерзительный день. Английские равнины серым утром напоминают мне типичный ад — безжизненный ландшафт с щебетом чибисов, еле заметными возвышениями и тусклым светом солнца. А нарциссами этого царства Аида была капуста. Лежание среди капусты в собственной стране, конечно, не шло ни в какое сравнение с мукой и переживаниями моего бегства из Польши; но тогда было лето, а сейчас — осень. Лежать в глине под мелким дождем было невыносимо. Зато безопасно! Если бы владелец этого ровного поля производил посадку своей капусты, то своим колом он ткнул бы в меня, прежде чем заметил, что я не глина.
Я настолько истомился, что испытал благодарность к полицейским, когда после полудня они остановились у ворот на поле и с хрустом потопали по гаревой тропке. Я ждал их много часов; они знали, что меня видели утром на Фосс-уэй, а с тех пор больше нигде; так что они должны были обязательно осмотреть все углы вдоль дороги и на прилегающих к ней путях. Они заглянули в хижину и в автомобиль. Я лежал лицом вниз, поэтому не могу сказать, глянули они на капустное поле или нет. Скорее всего, нет. Оно открыто и выглядело совершенно невинно.
Я дрожал и клял это нескончаемое лежание на мерзком поле. Пытался устроиться поудобнее за счет ничтожного изменения положения своих конечностей и тела, придумывал, к примеру, переложить свою голову с локтя на кисти рук, повернуть ногу с колена на внутреннюю сторону стопы, но ничего не помогало. Пробовал проводить сравнительный анализ разных доступных мне положений. Рисовал расположение кочанов капусты на открытой мне делянке поля. Подвергал себя пытке (да, именно пыткой может быть воспоминание), думая о фляжке виски в нагрудном кармане и не разрешая себе прикоснуться к ней. Я хорошо, черт побери, знал, что касаться ее нельзя: извивание, чтобы достать ее из кармана, и блеск алюминиевой пробки могут выдать меня. По дороге шел поток машин и велосипедистов, и владелец капусты, видимо, уже проведал, что его хижину посетила полиция, и теперь он стоял, прислонившись к ней, в обществе двух приятелей и осматривал свою собственность с задумчивой гордостью. Наверное, в этих местах не было такой суматохи со времени панического бегства из-под Седжмура разгромленного войска Монмаунта[10]; все кони его ратников увязли на этой ужасной пашне, и они ползали в навозе, как теперь я и черви.
Наконец капустный владелец отправился домой пить свой жиденький чай, на землю опустились сумерки, и я поднялся. Выпил четверть фляжки виски и направился через дорогу на восток. Идти в потемках без дороги — мука из мук. Я ощупью пробирался вдоль канав и изгородей, приходилось обходить три стороны поля, прежде чем удавалось отыскать выход из него, а когда его находил, то он выводил меня в деревню или обратно на то же капустное поле.
После часа или двух блуждания по этому лабиринту я пошел напрямик, перелезая через ограждения и вброд переходя канавы. Упрямо шел и шел, не разбирая дороги. Промок насквозь выше пояса, за мной тянулся след, как от бегемота; куда меня вел путь, я не знал, мне было все равно. Наконец я выбрался на тропу, или лучше назвать ее дорожкой (она имела какое-то покрытие и низкую изгородь). Большую часть времени я провел на ней, изображая кучу навоза, поскольку по дорожке время от времени кто-то проходил. В среднем встречался один прохожий на двести ярдов. Вечерний досуг в этой глухомани проводился в переходах из одного паба в другой и обратно. Если у кого не было денег на пиво, он ложился с девкой под плащ. Обычно я с пониманием относился к столь безыскусному претворению продления рода человеческого, но лежащие по обочинам пары подавали человеческий голос, когда я едва не наступал на них. В моих родных краях это совершалось интереснее и более по-язычески. Если шел дождь, то любовью мы занимались в церковном амбаре, где хранилась десятина, или на паперти, или под лестницей заднего хода деревенского женского собрания, и нам было безразлично, если кто-то видел нас при этом.
Мне пришлось бы провести еще один день на капустных полях, если бы не удалось перебраться чрез железную дорогу, по которой я двигался в сторону Айеовил, тихо ступая по шпалам. По дороге домой прошли два железнодорожника, но стук их ботинок по гравию меня заблаговременно предупредил об их приближении. Я спрятался от них, а потом пропустил поезд, лежа внизу насыпи.
На горизонте тьма стала гуще, и я понял, что подхожу городку маленьких домиков Айеовил. Было уже два часа ночи, и все проселки опустели. Я свернул на юг в сторону холмов. Когда поздний осенний рассвет превратил ночь в туманную мглу, я почувствовал под ногами траву и увидел отблеск мела или песчаника, где человек или животное скользили по склону.
Я напился из оправленного в трубу родника, где поят скотину, и укрылся на небольшой вересковой пустоши с кустами можжевельника. Тут я спугнул старого самца-лисицу и напугался сам, когда немного погодя задумался над этим инцидентом. Льщу себе, что могу приблизиться к своей добыче, как цивилизованный охотник или — они это еще лучше делают — дикари; сказать по правде, я старался научиться этому, как только в шесть лет мне подарили первое духовое ружье с наказом, которому я всегда следовал и нарушил только единожды: никогда не направлять ружье на человека. И все же мне не стоило упрекать себя задним числом, что я на три ярда приблизился к лису, даже если бы я знал о его присутствии и намеренно стал бы его преследовать. Как это ни странно, меня несколько удручало, что я стал двигаться с инстинктивной осторожностью. Я уже стал выискивать в себе признаки деградации — мне болезненно хотелось уверенности, что я не утрачиваю человеческих свойств.
Для ночевки я выбрал южный склон, где низкорослый вереск постепенно вытеснял траву, протягивая черные ростки под зеленым покровом. Солнце обещало мягкое тепло, и я разложил свое пальто и кожаную куртку сушиться. Быстро задремал, просыпаясь, когда птица садилась на можжевельник или кролик прыгал через дорожку, но тут же с легкостью снова погружался в дрему.
Вскоре после полудня я проснулся окончательно. Перед глазами ничего не было такого, что бы подтверждало полную ясность сознания, и я заглянул за можжевельник. С подветренной стороны по гривке холма шли двое. Один был сержант из дорсетских констеблей, другой, судя по тому, что нес старомодное курковое ружье, — мелкий фермер. Они прошли мимо меня в десяти футах; полицейский так тяжело ступал, будто пытался нащупать под мягкой травой этого податливого и упругого грунта твердую мостовую, а фермер едва тащился на полусогнутых ногах, как ходят люди, не привыкши к ходьбе по ровной местности.
Решил последовать за этой торжественно шествующей парой и послушать, о чем они толкуют. Говорили обо мне, поскольку фермер произнес слова, апропо ровно ничего не значащие: «Он все время был в Замерсете, так я думаю», — последнее и решающее заключение, имевшее смысл примерно такой: считаю, что он уехал в Южную Америку и там помер.
До чего же хороши эти меловые холмы, чтобы в них прятаться. Несколько человек тут не могут пройти незамеченными, а один — вполне может. В долинах Южной Англии, которые с вершин холмов выглядят лесистой местностью, заборы и живые изгороди заставляют беглеца идти там, где ходят все, и рано или поздно он бывает вынужден, как это случилось со мной, ложиться пластом и молить землю спрятать его. А на голых, так они выглядят — голыми — меловых холмах полно доисторических штолен и траншей, заросших деревьями бугорков, зарослей можжевельника, а также выходов звериных нор, одиноких амбаров и чащ терна. А живые изгороди, где они есть, — это или миниатюрные лесочки, или в них множество проломов.
Скрытно идти за собеседниками было нетрудно. Шли они не спеша, поминутно останавливались, чтобы перекинуться парой слов. Движение не прерывало весомую значимость их разговора. Наконец они остановились у ворот, облокотились на ограду и стали обозревать двенадцать акров, отливающих сталью кормовой свеклы, спускающихся к золотистым краям долины. Я подполз к ним по канаве, так что их разговор стал мне слышен.
Сержант закончил длительное бормотание, в котором громко и враждебно звучало одно слово — «иностранцы».
— Ух, эти негодяи! — сказал фермер.
Сержант рассматривал вопрос с точки зрения закона, обращая свои размышления к фермеру и ко мне. Он был государственным служащим в мундире, а потому, наверное, был предрасположен к некоторой дипломатии.
— Ну, я бы так не сказал. Нет, иностранцы все же, я скажу, но не знаю, стоило ли делать все так...
Их разговор продолжался, но слышно ничего не было, потому что говорили без возбуждения, не повышая голоса. Фермер, похоже, не соглашался, что иностранцы вообще могли бы появиться в Дорсете. Утверждение, что они все-таки проникают, бросало на страну нехорошую тень.
— Я говорю, тут был иностранец, спрашивал их, — сказал сержант. — Я знаю, сам инспектор говорил, он сказал... — звук его голоса отнесло в сторону.
— Миссис Мэйдун говорит, это был настоящий агент, — усмехнулся фермер.
Сержант тоже вежливо хохотнул, но потом показал задетое достоинство.
— Она сказала мне, что не может его припомнить, вот что она говорит! И не спрашивайте меня, говорит, будто в грязную пивную быком ввалился, говорит.
Снова засмеялись, смех перешел в хохот во все горло, когда стали вспоминать пышную миссис Мэйдун, щекоча друг друга в не столь восхитительно облаченные бока. Миссис Мэйдун была ненавязчиво услужливой вдовушкой, владевшей гостиницей в Биминстере, где я обедал. Доктора, говорила она, никогда не видели за пределами лондонской больницы такой печени, какая была у мистера Мэйдуна.
Мои приятели зашагали по холмам дальше, а я остался в канаве переваривать обрывки новостей. Они меня встревожили, но не удивили. Понятное дело, мои враги добрались-таки до информации Скотланд-Ярда относительно моего местонахождения. Если не милый Святой Георгий, тогда один из их корреспондентов в Лондоне. Информация не была секретной.
В гуще можжевельника я обрел свою форму. Полуденное солнце жгло по-летнему, и в своей охоте за теми двоими я слегка упарился. В сумерки я доел остаток своей провизии и снова напился у родника. К счастью, я не прикасался к ополовиненной фляжке виски. Ее эффекта — легкой, но достаточно наглядной самоуверенности — я опасался: сейчас, как никогда, мне нужно быть предельно осторожным, если я хочу без опасений вернуться в свое логово и спокойно там дожидаться наступления зимы.
Я поднялся вверх и двинулся дорогой, идущей по вершинам холмов, на юг до самого Эггардонского холма. Там я заблудился. На небе ни звездочки, и, зная, что я на Эггардоне, не мог понять, с какой же стороны света я на него выхожу; дороги, старые и новые, грунтовые и покрытые щебнем, пересекались и извивались, будто линии на товарной станции. Наконец, нашел ров, выходящий из моего лагеря, и чтобы удостовериться в правильности определения своего местоположения, я обошел половину огромного котлована, пока далеко внизу не показались огни города, который должен быть Бридпортом.
Пустота уходила в бесконечность, темнота простиралась вдаль, но была бесформенной. Юго-западный ветер завихрился над травяным покровом, тройная линия земляных бастионов нависла надо мной, и, словно морские волны, они бесшумно откатывались в ночной мрак. Как бы мне хотелось оказаться на восточных склонах Анд с безлюдным лесным континентом у моих ног! Вот где я почувствовал бы себя действительно одиноким, в полной безопасности за неприступными для человека кордонами.
На Эггардоне я чувствовал себя как в большом городе. Мой лагерь был перенаселен. Я не слышал присутствия строителей, этих неведомых хозяев империи, наставивших свои казармы на меловых горах, но меня стали вдруг пугать спящие города и деревни, что лежали подо мной и, выжидая, строились в колонны вокруг безлюдного Эггардона. Серая кобыла с жеребенком, словно чудище, выскочила изо рва и поскакала прочь. Различимый неподалеку от меня куст терна представлялся чем-то средним между реальностью и видением; он был круглым и черным, как вход в тоннель. Я был виновен. Я убил без намерения убивать, и все вокруг меня ждали, не убью ли я еще кого.
Я побрел в сторону долины, стараясь двигаться не спеша и глядя строго вперед. Если на Эггардоне есть хоть одно живое существо, я должен натолкнуться на него. Меня мучила мысль, что вся Южная Англия столпилась тут, на этой горе.
Пока я пробирался и перебегал с одной тропы на другую и от фермы к ферме, из головы не выходила коляска. Мне нужно было убедиться, на месте она или нет. Если полиция ее нашла и вытащила из речки для обследования, мое ложное обиталище в брошенном доме уже не сбивало преследователей со следа, и поиски могут начаться там, где я нахожусь.
Хотя коляску отделяло от большой дороги всего одно поле, спрятана она была хорошо; она покоилась в грязной и глубокой речке под большим кустом боярышника. Мне казалось, она останется незамеченной, пока какому-нибудь мужику не вздумается переходить в этом месте речку вброд или корова случайно не застрянет тут в кустах боярышника.
По истоптанному скотиной берегу я зашел по колено в трясину и стал пробираться под кусты боярышника. Коляски на месте не было. Место ее здесь, я не сомневался, но коляска исчезла. Я успокаивал себя, а студеная вода пронзала тело кинжальной болью. Я побрел вниз по течению, подумав, что ее могла снести быстрая вода, хотя наверняка знал, как теперь припоминаю этот момент, что такое могло случиться только во время зимнего паводка.
Наконец я увидел ее слабо белеющий в темноте корпус, она была прислонена к поросшему тростником берегу. Я был так рад увидеть ее, что не колебался, не прислушался к интуиции, взывавшей прислушаться к ней, и приписал ее сигналы волнению. Я уже не позволял воображению разгуляться так, как оно вело себя на Эггардоне.
Я наклонился над коляской, когда услышал, как меня кто-то тихо окликнул по имени. Изумленный и пораженный, я выпрямился и какое-то мгновение не мог шелохнуться. Тонкий луч фонарика осветил мое лицо и с грохотом ударом в сердце сшиб с ног. Меня швырнуло на детскую коляску, своим правым боком я упал в грязь, а головой наполовину погрузился в воду. Момента падения я не помнил, только свет и сразу удар взрывной волны. Какое-то время я лежал без сознания, но ровно столько, сколько понадобилось сердцу, чтобы начать снова биться.
Я оставался недвижим с открытыми глазами, стараясь собрать то, что составляет продолжение жизни. Будь я в состоянии, меня бы разобрал дикий смех: произошло нечто чудовищное — лучом света пробило сердце, а человек остался жив. Я слышал, как мой убийца низким, напряженным голосом издал боевой клич своей партии, будто вознося хвалу Господу за истребление неверных. Потом тихо подъехала машина, и кто-то вышел, стукнув дверцей. Я лежал тихо, прислушиваясь, пошел стрелявший приехавшему навстречу или нет. Он отошел, потому что минуту спустя послышались их голоса: они спускались к реке, чтобы подобрать мое тело. Я отполз по траве и тростнику дальше по берегу и помчался к дому. Мне не совестно, когда вспоминаю, что был неосторожен, страшно напуган, сбит с ног. Всякое мужество теряешь, когда в тебя стреляют из засады.
Я прыгнул на свое дерево и — вниз в лощину, не обращая внимания на пронизывающую правую руку боль. Задвинул за собой дверь своего логова и стал собираться с мыслями. Когда совсем успокоился и совладал с нервами, зажег свечу и обследовал рану.
Пуля от револьвера 45-го калибра, угодив в металлическую фляжку в нагрудном кармане, изменила направление, рассекла борт кожаной куртки и застряла (самое главное, слава Богу) в мякоти правого плеча. Она оказалась так близко от поверхности кожи, что я выдавил ее пальцами. Рассекшая грудь рана воспалилась, было такое ощущение, что меня сбил паровоз, но травма была несерьезной.
Я понял, почему охотившийся за мной даже не подумал удостовериться, что сразил добычу наверняка. Он выстрелил по лучу фонарика, видел, что попал в меня, видел, как брызнуло виски и стало растекаться по груди пятном, которое в искусственном свете не отличить от кровавого. Осматривать меня ему не требовалось: моя шкура или печень ему были не нужны.
Перебинтовал плечо, закурил трубку и стал думать о стрелявшем в меня человеке. Он воспользовался револьвером, потому что в густых кустах ружье неудобно и стрелять нужно было почти вплотную, но манера стрельбы говорила об опытном охотнике за крупной дичью. Он занимал меня. Он знал, что рано или поздно, я приду посмотреть свою коляску. А мягкий оклик меня по имени, заставивший повернуться к нему лицом, был просто превосходен.
Они послали хорошо работающую миссию. В отличие от полиции он знал, кто я и что я за птица; значит, он был готов к тому, что я заметаю свои следы. Он принял во внимание факты: я сделал ошибку своей явкой в Лайм Реджис, и мой следующий трюк с «чертиком из коробочки» был просто знаком мучительного беспокойства. Поэтому у меня наверняка есть тайное укрытие неподалеку от Лайм Реджиса и почти наверняка в стороне Биминстера. Поиски коляски, на которые он мог потратить несколько недель, велись в правильном месте. То, что он обнаружил ее, был результат анализа, а не случая. Она должны быть неподалеку от дороги или тропы, спрятана под воду или в кустах.
Будь я на его месте, я бы скорее выбрал воду. Мое бегство имело свой сценарий: я прятался, переходил с места на место и уходил от преследования по воде. Вода, как говорят испанцы, — моя querencia (слабость, пристрастие).
Ну что ж, он промахнулся. Кажется, я где-то, а где — уже забыл, сказал, что Господь присматривает за одинокими волками. Но все же этот охотник (он заслуживает такого названия, потому что он ожидал меня две или три ночи и был готов ждать еще сколько надо) должен быть доволен. Он нашел район, где я прячусь, и может с долей уверенности сказать, где искать мою лежку. Мое паническое бегство по мокрому лугу имело направление на юг. Я не стал бы устраиваться в болотах; следовательно, единственное место для меня оставалось в пределах полукруга низких холмов или сразу за ними. Все, что ему было нужно, это пройти по следу, оставленному в густой траве раненым зверем. Охота по всей Англии переместилась в Дорсет, область Дорсета была сокращена до северо-восточного угла графства и далее — до четырех квадратных миль.
Я знал, что эта судьба, месяцем раньше — годом позже — меня не минует; безмятежность моей жизни в лощине притупила мой страх. Меня занимали размышления о мотивах моих поступков, я радовался своей изобретательности, больше оглядывался назад и не смотрел вперед. А собственно, впереди у меня ничего и не просматривалось — ни деятельности, ни целей; просто уцепился и продолжал держаться за то, что есть, — вот за эту расщелину. Мне суждено было бежать и жить на этой земле, но рано или поздно не одна свора, так другая должна была загнать меня в землю, а другой такой глубокой и хорошо укрывающей земли больше нигде нет.
Стало очевидным: если мне оставаться там, где я есть, надо решительно все перевернуть в моей тактике. Закрытая тропа в лощине должна стать открытой, заграждения из терновника надо убрать, и пока я в подполье, моя лощина должна быть полностью открыта для осмотра.
Сразу приступил к работе. С северо-запада на холмы налетел ураган, принесший грозовые тучи и проливной дождь с резкими порывами ветра; казалось, все небо пришло в движение и опустилось на землю. Дождь мне был на руку: он смыл все мои следы и помешает двум в машине начать разыскивать меня, пока не улучшится погода.
Восточная полоса изгороди, под которую уходила моя нора, была широка, как дом, и пройти ее было нельзя ни летом, ни зимой. Западная изгородь, служившая границей вспаханного поля, не могла поглотить такую площадь земли и служила лишь тонкой завесой. Я укрепил местами плетень, избавившись таким образом от палок моей платформы и кучи лишнего хвороста. Ветки остролиста и сучья терна, спрятав срубленные концы, я рассовал по восточной изгороди. Сильно утоптал землю над ямой своей свалки, а потоки воды, стекавшей по дну лощины, покрыли пол и ямку ровным слоем сухого папоротника и красного песка. Затем я закрылся в своей берлоге, предоставив дождю смыть мои следы. Мокрую одежду, в которой я работал, высушить уже было невозможно.
Всех следов уничтожить не удалось. Крапива и папоротник были истоптаны, но вся лощина была наполнена осенними обломками, следы моих топтаний и перетаскиваний были не столь явны. Еще оставался, правда, некий слабый запах. Хуже всего было то, что на внутренней стороне ели были вырублены ступеньки, замаскировать которые было невозможно. Если у того человека, что был готов прийти за мной в укрытие, был наметанный глаз, а он был наблюдательным, моя лощина не могла не показаться ему подозрительной; но, надеялся я, свои подозрения он сочтет пустыми и подумает: неважно, жил я тут между изгородями или не жил, я ушел на пустоши и умер там от раны.
Дверца была замаскирована безупречно; вокруг нее я насажал те же травы, что были прикреплены на ней, и никто не мог сказать, какие растения засохли в родной земле, а какие — в клее на дверце. Несколько длинных стеблей плюша свисали на дверцу с живой изгороди.
Впредь моим выходом оставался один дымоход. Его диаметр на участке крепкого песчаника был достаточным, чтобы мне протиснуться; оставалось расширить последние десять футов земли и раздробленного корнями растений камня. Эту работу я выполнил в тот же день — работу кошмарную, при болях в руке, при этом я сокращал и сокращал минуты отдыха. Мне стали сниться корни, камни и вода, которые меня заваливали и заливали; я просыпался и снова брался за работу, полуголый, перепачканный землей, потерявший облик и разум человека. Думается, что временами я работал не просыпаясь. Тогда я впервые впал в полубредовый и вместе с тем обычный сон, потом это стало моим обычным состоянием.
Когда после ночного сна я проверил свой тоннель, он показался мне довольно странным. Я не пытался перерубать корни толще большого пальца руки, а обходил их. В одном месте мне пришлось прокапывать тоннель в сторону от дымохода, а потом снова выводить его назад. И все это шло мне на пользу, хотя кривизна лаза требовала извиваться при выходе и входе, зато корни служили как бы ступенями лестницы, а углубления выемки — отстойником для воды. Выход из тоннеля был по-прежнему надежно спрятан под кустом ежевики. Одна была беда: нижняя камера оказалась заполнена мокрой землей, которую мне некуда было девать.
Боже! Когда вспоминаю эти часы копания в кромешной темноте, я испытываю счастье, несмотря на всю эту грязную и будто совсем не продвигавшуюся работу. Мне нужно было что-то делать, хоть что-то. Когда работа даже снится, тебя не мучают кошмары. А вот когда кошмары снятся один за другим, человек теряет ощущение реальности, он не в состоянии различить свои представления и представления, какими живет остальной мир.
Сегодня я посмотрел на себя в зеркало, ожидая увидеть на нем отпечаток переживаний, какие поразили меня, когда я впервые взглянул в зеркальце рыбака. Мне хотелось найти в лице утешение, хотелось надеяться, что мучения минувших дней его облагородили. Я увидел глаза, забитые грязью, с волос и бороды сыплется эта кроваво-красная земля, кожа поблекла и раздулась, как у раздавленного дождевого червя. Увидел маску зверя в своей берлоге, испуганного, настороженного.
Но я не должен предвосхищать события. Чтобы сохранить здравомыслие, надо все расставить по своим местам. В этом цель моей исповеди: рассказать все по порядку, соблюдая смысл и точность событий, — восстановить характер того человека, с его дерзостью, с его ироничностью, с его изобретательностью. Описывая того человека, я становлюсь им.
Стрелял в меня на речке Куив-Смит. Я уверен в этом по его последующему поведению и характеру, которые свойственны человеку (это я знаю, как старая, пережившая всех лиса знает особенности и повадки выслеживавшего ее охотника), терпеливо поджидавшему меня у коляски, окликнувшего меня по имени и заставившего повернуться.
Два дня я поправлялся после ранения, легкого само по себе, но осложненного спешным и тяжким трудом. На третий день я вылез из дымохода и пополз от куста к кусту вдоль края изгороди восточного пастбища и добрался до заросшего плющом дуба внизу лощины. Дуб почти весь засох и служил райским местом для диких голубей. С вершины дерева долина Маршвуда раскрывалась передо мной как на карте, и просматривался двор фермы Паташона.
Пат и Паташон — так я называл своих двух соседей. Я, как злой дух, незримо витал между ними, был подробно осведомлен об их жизни и характерах, но их истинных имен не знал. Пат, владелец стада коров, пасшихся на выгоне за восточной оградой, — высокий и тощий молодой человек, с изборожденным морщинами загорелым лицом, с привычкой что-то бормотать про себя и разумом, озлобленным скверным домашним сидром. Его маленькое стадо толком и прокормить его не могло; но у него была деятельная жена, державшая много отличной домашней птицы, которая, судя по всему, и служила главным источником дохода их фермы. С другой стороны, она и плодовита была, точно курица-несушка. У них было шестеро детей с запросами не по карману. Я сужу по тому, что, собирая ежевику, они одновременно сосали конфеты.
Паташон, владевший западной изгородью и большой серой фермой, — коренастый, краснолицый старый негодяй, всегда ходивший или с ружьем, или с дубиной из ясеня. Его гладкая речь на дорсетском наречии нравится его работникам и, как думаю, часто звучит на разных местных собраниях. Земля Паташона проходит за краем моей лощины и вокруг всего холма, так что пастбище Пата — это анклав внутри владений Паташона. Теплыми вечерами он ходит вдоль своей изгороди в надежде подстрелить кролика или дикого голубя, но все его выстрелы были нацелены только на Асмодея. Старый браконьер был слишком быстр: все, что Паташону удавалось, это пулять туда, где кот должен быть, но где его никогда не было.
Просидев на дереве все утро, ничего интересного не увидел, но во второй половине дня во двор Паташона приехали на машине два человека. Они оставили рюкзак и зачехленное ружье и направились, прыгая по стерне, как на стиральной доске, к полевой дороге, подходящей к нижнему концу моей тропы, откуда проселки расходились в разные стороны. Похоже, они ехали к ферме Пата; если им нужно было куда-то еще, то для этого были дороги получше. Проследить их путь дальше я не мог, потому что южный склон был в дневное время очень для меня опасным. Там шли частые, сильно заглубленные тропы, проходя которыми было невозможно разминуться с другим пешеходом.
Через полчаса они снова были у Паташона. Один из них вылез из машины и вошел в дом. Другой на машине уехал. Значит, кто-то намеревался остаться тут. Это все мне не нравилось, и я остался следить со своего дерева.
Вечером Паташон и его гость вышли из дома, оба с ружьями в руках, готовые к обходу владений фермера. Они двинулись к нижним зарослям на западном участке фермы, и час я их не видел. Паташон владел большими пустошами в той стороне, куда я никогда не хаживал. Послышалось несколько выстрелов.
Выпорхнула тройка уток, полетела на север и исчезла в сумерках. Прилетел дикий голубь с намерением пристроиться на ночь на моем дубе, увидел меня, сделал вираж против ветра и виртуозно спикировал куда-то в сторону. Когда я снова заметил двух стрелков, они тихо пробирались вдоль ограды, и нас теперь разделяла лишь толща двух живых изгородей. Гостем Паташона был Куив-Смит.
Фермер поднял камень и запустил им прямо в мое дерево, едва не угодив мне в ногу. Нет надобности говорить, что ни один голубь не вылетел.
— Тута их прорва была, — огорченно сказал Паташон, — видать, слетели.
— Наверное, так, — согласился майор Куив-Смит. — Побей меня гром! Что за человек тот парень, что не позволил немного пострелять!
Это объясняло, зачем они ездили к Пату. И Пат, можно не сомневаться, отказал ему в просьбе грубо и наотрез.
— Э-э, дрянной он, — сказал фермер. — Дрянь человек!
— А сам он не охотится?
— Не-е. Он из тех, кому все не так. Вы, майор, к нему и не ходите лучше, все равно в его кустах ничего нынче нет.
— Почему же?
Я увидел быстрый и подозрительный поворот головы, а вопрос прозвучал вызывающе.
— Дикий кот тут ходит. Его ни поймать, ни подстрелить!
— Видно, боится людей?
— Хорошо знает, не хуже нас с вами, что будет, если попадется, — согласился Паташон.
Они направились на ферму ужинать. Я заметил, что у майора тяжелое немецкое ружье с третьим нарезным стволом под обычными гладкими. Как винтовка оно не годится для стрельбы за 200 ярдов, для охотничьего ружья — слишком тяжелое. Но три ствола как нельзя лучше подходят для мнимого отстрела кроликов, когда охота идет на зверя покрупнее. Я так и не знаю ни настоящего имени Куив-Смита, ни его национальности. Солу он показался бывшим военным, но уверенности в этом у него тоже не было. Сейчас он — просто джентльмен ниоткуда, устроил себе небольшой отдых на глухой ферме с дешевой охотой на что попало, и ничего плохого в том не было. Высокий, светлый, сухощавый и хороший артист, он мог сойти за представителя любого из нескольких народов, если судить по его стрижке и усам. Для англичанина у него слишком высокие скулы, но такие же скулы и у меня. По носу англо-романского типа с небольшим отклонением, опять же как у меня, его можно отнести к выходцам из Сандберста на юге Англии, где кстати, находится лучшая в стране военная академия. Он мог быть с равным успехом венгром и шведом, такие лица и фигуры мне попадались даже среди светловолосых арабов. Наверное, он не чисто европейского происхождения: руки, ноги и кость у него слишком благородные.
План организовать охоту на трех четвертях площади моего местонахождения был задуман великолепно. Он мог смело и беспрепятственно бродить, где ему вздумается, стрелять во что попало. Если он убьет меня, шанс, что преступление будет когда-нибудь раскрыто, был бы один против тысячи. Через год или два Сол поймет, что меня нет в живых. Но где погиб? В любом месте между Польшей и Лайм Реджисом. И где искать мое тело? Может, на дне морском, а может, в яме с негашеной известью, если Куив-Смит и его безвестный друг на машине хорошо знают свое дело.
Я порадовался двум своим ничего не подозревающим защитникам: Асмодею, чье присутствие в лощине делает мое нахождение там маловероятным, и Пату, который не позволит никому из посторонних даже немного поохотиться на своей земле. Мне знаком этот желчный тип Джона Буля. Коль он запретит кому ступать на свою землю, то бросит самое спешно дело, чтобы охранять свой пограничный забор. Куив-Смиту никто не помешает обследовать живую ограду со стороны Пата, но сделать это он может только скрытно и скорее всего ночью.
Я вернулся в свою берлогу, в ней не стало просторнее против первых недель, зато прибавилось сырости. Я проклинал себя, что не сообразил сделать шире дымоход, когда расчищал свою лощину; тогда всю землю я выбросил бы наружу и дожди смыли бы ее. Внутренняя камера была непригодной для жилья, такой она и осталась.
Два отвратительных дня я не вылезал из спального мешка. Куив-Смит вызывал во мне зависть. Он проявлял незаурядную храбрость, в одиночку охотясь за беглецом, способным на отчаянный шаг. Дважды Асмодей стремительно влетал через вентиляционное отверстие и забивался в дальний угол логова, злой и взъерошенный, — верный признак чьего-то присутствия в расщелине. Я тихо лежу глубоко под землей. Меня охватило отчаяние и не покидает, но прибегать к насилию я не хочу.
На третий день неподвижное лежание и грязь стали просто непереносимы, и я решил выйти на разведку. Асмодей был вне дома, так что в непосредственной близости ни одной живой души не было. Куив-Смит, надеялся я, может вести поиск в другом месте или где-то на другой ферме, но тут же я сказал себе, что он чертовски терпелив. Я высунул свою запаршивевшую голову и плечи в середину куста ежевики и стал прислушиваться. Выход из-под куста был процессом сложным и длительным: для этого мне нужно пластом лечь на землю, раздвигать свисающие стебли руками в перчатках и толкать тело вперед, упираясь носками ботинок.
Уселся посреди своих зеленых укреплений, наслаждаясь чистым воздухом и наблюдая за пасущимися невдалеке овцами Пата. Особо интересного для наблюдения ничего не было. Сзади меня была моя лощина, в пятидесяти ярдах налево — поперечная ограда с глубокой тропой за ней, ведущей вверх на холм; в обеих могло находиться по взводу солдат, не видя меня, как я не видел бы их. Напротив протянулась еще одна ограда, отделявшая пастбище Пата от овец Паташона. Направо — верхний контур выгона и чистое небо.
Часов около пяти на выгоне появился Пат загонять коров домой, что раньше поручалось делать сыну, и некоторое время стоял с воинственным видом, оглядываясь вокруг и помахивая палкой. Когда солнце зашло, на кроличьем лугу, покрытом рыжей травой и камнями, вырисовалась фигура майора Куив-Смита, прятавшего свой полевой бинокль в футляр. У меня даже мысли не было, что он там сидит, но поскольку я исходил из того, что он есть повсюду, то он меня не видел. Самому видеть его я считал обязательным.
Он стал спускаться вниз на тропу, ведущую к ферме Паташона. Как только он оказался в мертвом пространстве, я выполз на угол, чтобы глянуть на него, когда он будет проходить подо мной. Купа можжевельника прикрывала меня со стороны выгона, когда я залег в углу изгороди.
Я ждал, а тот все не появлялся. Мне подумалось, что, должно быть, он так же не любит ходить по этим щелям-тропам, как и я сам: идущий там человек оказывается в полной зависимости от милости того, кто стоит сверху. Значит, он мог идти позади противоположной ограды, направляясь к ферме прямо через поле. Но это было нелогично, когда можно было без труда вернуться домой по долине, избегая всяких неожиданностей; и это мне показалось настолько странным, что меня озарила мысль: он просто перехитрил меня. Он проявил обдуманную предосторожность. Если бы я обитал в расщелине, которая казалась ему подозрительной, и хотел бы на него напасть, в чем он мог быть уверен, тогда я должен был караулить его именно в том углу, где я залег.
Я обернулся и посмотрел сквозь заросль можжевельника. Он тихо бежал вниз прямо на меня. Я оказался в ловушке в углу двух изгородей — отступать было некуда.
Меня он не видел. Он не знал, что я именно тут, мог только предполагать застать меня здесь. Я пошел на отчаянные блеф:
— Убирайся с моей земли! — закричал я — Вон отсель, говорю тебе, или подам на тя в суд!
Мой голос довольно удачно имитировал визгливые интонации Пата, но это было не совсем по-дорсетски. Однако я неплохо говорил на диалекте своего края, хорошо помня говор моей няни, а мы с ней жили неподалеку от Бристольского залива, где картавят, как на всем западе Англии. Куив-Смит же едва ли мог отличить наш диалект от других.
Майор сдержал свой бег. Вполне возможно, Пат стоял на тропе и смотрел на него сквозь изгородь, а майору излишняя ссора была ни к чему.
— Вертайся через ворота и пшел с моей земли! — продолжал я кричать.
— Виноват, прошу извинить меня! — сказал расстроенный Куив-Смит громко по-военному: оставался верен своей роли.
Он повернул назад и зашагал с видом обиженного достоинства. Я даже не стал ждать, когда он появится на гребне холма, потому что он вполне мог спуститься на тропу и продолжать наблюдение оттуда. Короткой перебежкой я проскочил двадцать ярдов прямого прясла ограды между можжевельником и моим участком ежевики, заполз под свой куст и спрыгнул в свою нору. Высунув голову, я простоял в ней до глубокой ночи, но больше его не слышал.
Я резонно мог полагать, что Куив-Смит обмана не откроет. Пат, конечно, будет груб в любом разговоре и станет отмалчиваться. Если майор, встретившись еще раз, принесет свои извинения, Пат их выслушает с ворчанием, а на прямой вопрос, требовал ли от майора в такой-то день и в такой-то час уйти со своей земли, позволит считать, что так все и было. Мое присутствие в расщелине осталось недоказанным. Подозрение же оставалось. По пути домой к ужину Куив-Смит наверняка клянет себя за то, что сразу не вышел к углу оград.
Итак, что ему было известно? Вероятно, он понял, что ранен я несерьезно; с речки ушел я своим ходом и скрыл следы, следов крови нигде не оставил. Куда я мог деться? Охотясь, он наверняка обшарил всю землю Паташона и двух-трех других фермеров. Нигде моих следов не было, кроме моей расщелины, и он знал, что там была моя штаб-квартира. Там ли я сейчас? Очевидно, нет, но могу туда вернуться; за расщелиной стоило продолжать следить, пока полиция или кто-то из людей не сообщит о моем появлении в другом месте.
Его дальнейшие шаги в общих чертах были предсказуемы. Если он начнет бродить вокруг пастбища Пата в дневное время, то рискует подвергнуться наскокам или даже судебному преследованию, а привлекать к себе внимание большим скандалом он ни за что не станет. Стало быть, днем он будет сидеть где-нибудь на горке или в самой лощине, или за изгородью Паташона. К ночи он станет действовать активнее или заляжет прямо на пастбище Пата.
Мне стало ясно, что такими методами вход в мое подземелье ему не найти, но при единственном условии: если я приведу его в порядок и не буду им пользоваться. Ни кустика, ни ветки не должно быть смещено со своего места, не сломано ни единой травинки, не должно упасть ни крошки земли с моей одежды.
Как ни тяжко, я примирился с необходимостью замереть в своем логове и терпеть. Под землей я оставался девять дней.
Я не позволял себе ни курить, ни готовить пищу; ее у меня было достаточно: много орехов и большая часть консервов, принесенных во время последнего выхода в Биминстер, оставались целы. Воды у меня было с избытком. Она собиралась в желобках песчаника, пробитых по стенам наподобие разделки обшивки, и стекала на пол. Чтобы она не подмыла дверцу, я проделал для нее два выхода в полдюйма диаметром, просверлив их надетым на палку консервным ножом. Днем я эти выходы затыкал, чтобы Куив-Смит не заметил странных ручейков.
В берлоге моей было очень тесно. Внутренняя камера заполнена месивом сырой земли, и я пользовался ею как уборной. Отрытое первым жилое пространство имело объем трех собачьих будок, и я там лежал на своем мешке или внутри мешка. Расширить логово я не мог. Шум работы был слышен в лощине.
Часть каждого дня я проводил стиснутый в расширенном дымоходе, высунув голову наружу. Это я скорее делал не ради свежего воздуха, а чтобы поменять позу. Прикрывавший меня круглый густой куст был настолько плотным и так затенен соседними кустами и живой изгородью, что свет дня я видел, только когда солнце было на востоке. В лишенной листвы середине куста была такая жидкая атмосфера, что она старалась дополнить себя падающей сверху пылью и всяким мусором, а также копотью моего очага, оседающей на нижней стороне листвы.
Как всегда, меня утешает Асмодей. Редко так бывает, чтобы животное столь долго получало и возвращало чуткое, тихое и неизменное внимание. Мы жили с ним в одном месте, наш образ жизни был одинаков, и мы ели одну пищу, исключая овсянку для него и полевых мышей — для меня. В те часы, когда он чистил свою шерстку, а я недвижно лежал в грязи, мне казалось, между нами происходил обмен мыслями. Я не мог «приказывать» ему, даже «пожелать», чтобы он осуществил некое действие, но от меня к нему и обратно передавались мысли об опасности и бессвязные думы о действиях. Эти думы я назвал бы сумасшествием, если бы не знал, что исходят они от него, а его думы, по нашим людским понятиям, безумны.
Наступает конец всякой предприимчивости. Всякой удаче приходит конец. Вся наша жизнь состоит из случаев, хороших и плохих. Я думаю о совместной жизни мужчин и женщин, что несколько напоминает мою жизнь с котом, делящих одну комнату, скромно ужинающих и ложащихся в постель, поскольку у них нет средств для иных интересных дел. Не будь у них надежды на лучшее и опасений худшего, их жизнь была бы нестерпимой. Вообще-то у них есть и того и другого понемногу, а иллюзии все это многократно увеличивают.
У меня же не было даже того, что могло бы породить иллюзию. Удача достигла состояния равновесия и замерла. Со мной приключилось одно невезение, когда заброшенный трейлер привлек внимание полиции, и выпала колоссальная удача, когда пуля Куив-Смита попала в металлическую фляжку. В большинстве остальных случаев определение хода событий я могу отнести на счет сознательного планирования, своих инстинктов и животной реакции под стрессом.
Теперь удача, выбор хода, мудрость и глупость — все кончились. Остановилось даже время, потому что у меня не было пространства. В этом, я думаю, заключена причина попытки найти убежище в исповеди. Этим я возвращаю ощущение времени, ощущение чередования фактов. Я напоминаю себе, что существовал во времени и, возможно, еще продолжу свое существование во времени внешнего мира. Пока я существую в своем собственном времени, как это бывает в кошмарном сне; с фанатичным терпением держу себя в нем насильно. Без Бога, без любви, без ненависти — и все же фанатик! Воплощение мифического представления иностранцев — английский джентльмен, благовоспитанный англичанин. Никого убивать я не буду; мне стыдно прятаться. Значит, терпение мое бесцельно.
Моему дневнику нашлось применение, и потому я довожу его до конца. Боже милостивый! Хорошо, когда пишешь с целью приятно и поворчать, что приходится тратить на него время, вместо того, чтобы плакаться себе в жилетку! Конечно, задача не из легких, и бесстрастным здесь не останешься. Но закончить его я хочу и обязан, оставаясь честным.
Я пролежал в своей берлоге одиннадцать дней — целую неделю, которая и тянулась неделей, плюс еще два дня, чтобы доказать себе, что есть еще силы терпеть, и для большей надежности расчета. Одиннадцати дней, казалось, достаточно, чтобы убедить Куив-Смита, что я либо умер, прячась, либо ушел отсюда; мне нужно было удостовериться, что он ушел сам. На это указывало поведение Асмодея. Днем кот, полный достоинства, приходил и уходил, когда ему хотелось; его уши стояли, а шерсть на спине лежала гладко. Последние дня три я его вообще не видел. Деликатное поведение кота совершенно определенно говорило, что находиться в этой грязи он больше не желает. Выследить Куив-Смита днем, не влезая на дерево и не выходя на открытое место, чего я делать не мог, было невозможно; поэтому я решил поискать его с наступлением сумерек прямо на ферме. Потихоньку, помаленьку я вылез из-под куста ежевики и по-пластунски прокрался к верхней изгороди на выгоне Пата; сквозь изгородь и через луг за ней вышел примерно на то место, откуда сам майор вел наблюдение. Было темно и очень холодно, на землю ложился туман; медленно передвигаясь и не ступая на тропы, я чувствовал себя в безопасности. Идти по траве и дышать чистым воздухом было райским наслаждением. Большего удовольствия, чем эта холодная ноябрьская ночь, не доставил бы мне и яркий солнечный день.
Дул легкий ветер. Царила мертвая тишина, слышалось только падение капель с деревьев. Ферма Паташона была хорошо видна, от нее шел вкусный запах печного дыма. Я сошел в кювет дороги, ведущей к северным задворкам усадьбы через фруктовый сад, и двинулся к дому. Сюда выходила высокая стена одной из построек с покатой крышей. С конька крыши можно наблюдать весь двор и фасад дома.
Войти во двор я не посмел. Даже если собаки меня не увидели и не услышали, юго-западный ветер донес бы до них мой запах. Стена сложена из дикого камня, и забраться на нее было нетрудно. Препятствием стал просвет в два фута между стеной и краем покрытой шифером крыши. По краю крыши шел гнилой железный желоб, и без опоры на это ржавое железо взобраться на крышу было трудно. В конце концов мне удалось преодолеть препятствие, держась за прочную железную скобу крепления желоба.
Я лежу на шифере, моя голова поверх его гребня. Передо мной как на ладони столовая — мирный и наводящий тоску вид. Куив-Смит играет в шахматы с маленькой дочерью Паташона. Меня удивило, что он так беззаботно сидит у освещенного окна с поднятыми шторами, когда на дворе темная дорсетская ночь; но тут же я понял, что, как всегда, недооценил его. Этот хитрый дьявол знал, что он в безопасности, когда его голова почти касается головы ребенка над шахматной доской. Он учил ее правилам игры. При этом смеялся, качал головой и показывал, как двигать фигуры.
Увидеть его на прежнем месте было для меня горьким разочарованием.
Одиннадцать дней мне показались бесконечностью. Для него же это были всего одиннадцать дней; наверное, он проводил их даже в свое удовольствие. Я не просто расстроился, а пришел в ярость. Впервые за все время этой затянувшейся истории я вышел из себя. Я лежал на той крыше, держась за скользкий от мха конек, и с клокотавшей внутри бешеной яростью проклинал Куив-Смита, его страну, его партию и босса. Я костерил его, его друзей, Паташона, их слуг и служанок. Если бы мои мысли пронзили стены этого дома, то свершилось бы побоище, делающее честь самому Иегове, низвергнувшемуся из вечности и призванному анафемой тысячи разъяренных священников.
Тихая ослепляющая вспышка ярости, стряхнула с меня уныние. Я не переставал думать, что это сам навлек на себя, но что попади я в эту комнату, уж там я не церемонился бы со всеми. Я не припомню такого переживания с того момента, когда я наслаждался, именно наслаждался, тихим бешенством в семь лет.
К действительности меня вернул приступ озноба. От злости я вспотел, а пот остудил меня в ночном воздухе. Даже странно, что я заметил все это, потому что моя одежда была постоянно влажной, как у матроса во время плаванья. Потение, должно быть, имеет свое достоинство, оно успокаивает морально и физически.
Куив-Смит мог здесь находится неделями. А мне было невыносимо возвращаться в свое логово. Пришло решение снова уйти на открытое место. Я не обдумывал это решение. Просто хотел бежать, несмотря на отчаянность этого шага. При моем нынешнем виде оказаться среди людей и куда-то передвигаться было бы в тысячу раз труднее, чем в начале моего бегства.
Тогда меня считали мертвым, и никто меня не разыскивал; теперь же полиция погонится за мной, как только пройдет слух о моем появлении. Но в берлогу я не вернусь. Буду скитаться по меловым холмам, прятаться в сараях и можжевельнике, кормиться, если не будет ничего другого, сырым мясом овец. Стану держать Куив-Смита под наблюдением, пока он не уберется в Лондон или куда еще, куда только могут позвать его несомненные способности делать этот гнусный мир еще более паршивым.
Я следил за происходящим в комнате, пока девочка не отправилась спать. Тогда майор присоединился к Паташону перед камином, а жена Паташона вошла с двумя огромными чайными кружками сидра, и все трое взялись за газеты. Ничего нового произойти уже не могло.
Я стал осторожно спускаться по крыше, распределив свой вес на спину и ягодицы, левой рукой держась за конек крыши, а правой проверяя прочность шифера. Все внимание, помоги мне боже, было сосредоточено на том, чтобы не стукнула о желоб сорвавшаяся плитка шифера! За несколько футов до края крыши кровля подо мной прогнулась. Шифер осел. Было впечатление, что я плыву в тяжелой массе, принимающей форму моего тела; внезапно шифер хрустнул и грохнулся на пол сарая. Мгновения я еще держался за верх кровли, но она тоже не удержалась, и большой участок шиферной крыши со мной вместе рухнул на груду металлических корыт для корма скотины. Гром был как от упавшей домны.