После выяснилось, что у меня открылась рана в плече, еще добавилось много ссадин и синяков, но в тот момент я был просто в шоке. Я поднялся с кучи железа и бросился к открытой двери сарая. Куив-Смит уже распахнул окно столовой, и его длинные ноги стояли на внешней стороне подоконника. Моей единственной мыслью было, что он не должен знать, что я еще нахожусь в этих местах. Собаки подняли лай и рвались с цепей. Паташон с фонарем в руках застыл в распахнутых дверях дома.

Я отступил в глубь сарая и юркнул в груду корыт. Они стояли рядами, между ними было место просунуть тело, а сверху все было засыпано осколками шифера и камней с крыши. Тут же в сарай вошли Куив-Смит и фермер.

— Вот дьявол! — орал Паташон, осматривая разрушение, — это тот оборванец-убийца лазит за моим сыром. Через сарай и прямо в сыроварню! Я знаю, это он ворует. Через сарай — в сыроварню!

Не думаю, что у него украли хотя бы кусок сыра, но фермеры всегда кого-то подозревают в краже — у них столько всего, на что можно позариться. Куив-Смит услужливо высказался в мою пользу.

— О, я не думаю, что кто-то забрался на крышу, — сказал он. — Посмотрите-ка на это!

Я знал, на что он указывал, — на сломанную стропилину. Она даже не треснула, а просто рассыпалась, как пористая гнилушка.

— Жук-точильщик, — сказал майор. — Я видел такое в Йоркшире, ей-богу! Это был церковный амбар. Бедняга свернул там к черту свою шею.

— Сгнило! — согласился Паташон. — Сгнило, будь ты проклят.

— Рано или поздно это должно было случиться. Хорошо, что никто не пострадал.

— Сараю триста лет, — ворчал Паташон, — и это разорение падает на наши головы.

— Ну, ничего, — ободрил его майор. — Я утром вернусь и помогу вам. Сейчас тут ничего не сделаешь! И не придумаешь ничего.

Было слышно, как они выходили из сарая, и я напрягал слух, чтобы различит их шаги и быть совершенно уверенным, что никто из них не остался и не вернулся назад. Хлопнула дверь и щелкнул запор. Я еще подождал, пока опять не наступила полная ночная тишина, пока не притворились окна и не закрылись двери спален, пока в поисках пищи не забегали по сараю крысы. Только тогда я выполз к двери, миновал ее и, как ночная гусеница, стал пробираться за угол фермы по грязному двору вдоль стены сарая.

Мои последующие поступки непростительны. Мысли и поведение у меня стали как у животного; я был напуган — и даже немножко горд этим. Снова и снова меня предохранял инстинкт, инстинкт самосохранения. Я с услужливой готовностью принял его власть над собой, нимало не заботясь, что инстинкт может привести к фатальному исходу. Если бы дело обстояло иначе, добыча всегда уходила бы от охотника и все плотоядные животные просто вымерли бы, как доисторические ящеры.

Куда делось мое отвращение к моей берлоге, куда ушла решимость вырваться на волю, с каким бы трудом там ни добывались еда и приют. Я уже не мыслил, не оценивал свое положение. Исчез тот человеком, что восстал и уже было отринул прочь все лицемерие и конформизм власти высшего общества. Скотское существование превратило меня в зверя, не умеющего понять причину стресса, неспособного отделить опасность от ее истинного источника. Я могу спугнуть лисицу, бесшумно передвигаться и чутко спать, но цена за все это — утрата свойственной человеку разумной ловкости.

Испуг мой был велик. Я был поранен и потрясен. Без раздумий я поспешил в Покойное место, не туда, где было бы всего безопаснее в сложившейся ситуации, а именно в Покойное место вообще. А это были моя берлога, темень, уход от преследования. Мне и в голову не пришло, как нет такой мысли, скажем, у лисы, что земля может означать смерть. В паническом страхе, когда в меня стрелял Куив-Смит, я вел себя так же, но тогда это было объяснимо. Я не знал, что за дьявол стал против меня, и стремление к покою вообще было естественным, как всякое другое. Стремление к покойному убежищу сейчас было чисто рефлекторным.

Я избрал, конечно, самый чудной и хитроумный путь; только от животного можно было ожидать столь бессмысленного поведения. Я уходил по воде, потом — по истоптанному овцами лугу. Притаившись, долго прислушивался, нет ли за мной погони. Погони не было — это я знал точно и окончательно; на холме над своей расщелиной я был один. Лишь тогда последний отрезок пути я проделал с особой осторожностью и влез в свое логово с чутким вниманием к каждому сухому листику и каждой травинке.

Весь следующий день я оставался в норе, поздравляя себя с благополучным исходом. Вонь и грязь были наиотвратительнейшими, но я сносил их с мазохизмом святого мученика. Я убеждал себя, что дня через три-четыре я отворю свою дверцу, почищу и проветрю берлогу, вернется Асмодей, и мы спокойно дождемся дня, когда мне станет безопасно толкаться в портовых городах, и я смогу уехать из этой страны навсегда. Мои руки пришли в порядок, несколько утратив прежнюю форму пальцев. Левый глаз оставался необычного вида, но и правый выглядел таким нездоровым, мутным и заплывшим, что разница между ними была незаметна. Мне всего и требуется — это побриться и постричься, после чего отправлюсь куда глаза глядят, как преступник, отмечающий двухдневным разгулом свое освобождение из тюрьмы.

С наступления ночи на моей тропе послышалось какое-то движение, и я сел к своему вентиляционному ходу. Шум мне был непонятен. Он происходил от двух мужчин, но меж собой они не говорили. Возможно, они переговаривались шепотом, но изгиб узкого вентиляционного тоннеля столь слабых звуков не пропускал.

Там перемещалось что-то тяжелое, и один раз моя дверь издала глухой звук. В голове роились мысли об установке капкана для человека, что на мою голову уготовано свалиться бревну; на моей дорожке, по которой я некогда прошел, что-то определенно сооружалось. Но раз я этой тропой больше не пользовался, я чувствовал себя ловкачом и в полной безопасности. Я твердил себе, что сильно возбудился, просто переволновался; пусть они подождут неделю-другую со своей ловушкой, а я пока побуду в своем подземелье.

Как я теперь понимаю, все то время я переживал неописуемый ужас, и сердце мое колотилось, будто я мчался, спасая жизнь. Только усилием воли я сдерживался, чтобы не начать говорить все это вслух. Я очень умен, повторял я себе снова и снова. Если кто-то попадется к ним в ловушку, их схватят и посадят за убийство. И тут ужас перехватил мое дыхание: на тропе стояла тишина, а из моего запасного выхода в боковую камеру сыпались комья земли.

Я лег в промежутке между двумя камерами, наблюдая струйки сыпавшейся земли и слушая частые удары топора. На дно посыпались камни, и мне показалось, что в яму спрыгнул или провалился человек. Достал нож и стал ждать. Его жизнь в моих руках, сказал себе, могу выдвигать любые условия. Ни о каком убийстве не может быть и речи, все мои мысли были направлены на разговор. Он же разумный человек, говорил я себе, понимает, что к чему. Играет в шахматы.

И вот все стихло, нигде ни звука. Он застрял или умер. Я заполз на кучу земли, лег на спину и просунул в дымоход палку до самого ее изгиба. Никакого тела, как я ожидал, палка не нащупала; она уперлась во что-то твердое. Я отполз подальше, опасаясь какой-нибудь ловушки или взрывного устройства, стал тыкать пилкой сильнее. Предмет казался массивным, с гладкой нижней поверхностью. Я зажег свечу и осмотрел его. Это был ствол спиленного дерева, вколоченного в мою скважину.

Я переполз к двери и толкнул ее; дверь не поддавалась. Меня охватило чувство паники и одновременно — облегчения: теперь все кончено. Мне захотелось выскочить наружу, и пусть они стреляют. Быстрая, достойная смерть. Я взял топорик, которым долбил песчаник, и просунул его в щель между досками дверцы. С ее наружной стороны оказалась металлическая плита. За ней чувствовалась пустота, кроме самого центра. Они зажали дверцу деревянным брусом, другой конец которого упирался в противоположный склон расщелины.

Что тогда со мной стало, сказать не берусь. Когда услышал голос Куив-Смита, я лежал на своем мешке, положив голову на руки и убеждая себя, что все всесторонне обдумываю. Я держал себя в руках, но в ушах гудело, а тело покрылось холодным потом. Мне кажется, когда человек переживает длительную и тяжелую истерию, он может свихнуться. Что-то должно сдать: если не разум, то организм. Куив-Смит говорил:

— Вы слышите меня?

Я собрался с духом и плеснул на голову пригоршню воды. Отмалчиваться не было смысла; должно быть, он слышал, как я колотил по железу, прощупывая блокировку дверцы. Все, что оставалось делать, — это отвечать и выигрывать время.

— Да, вас слышу.

— Вы тяжело ранены?

Что он спрашивает, черт бы его побрал! После выяснилось: если бы я убедил их, что без должного лечения рана болит и я чувствую себя беспомощным, я бы много выиграл. Я же ответил ему все как было:

— Ничего особенного. Вы попали во фляжку с виски, под которой была кожаная куртка.

Он что-то пробормотал, мне неслышное. Говорил он, приблизив рот к вентиляционному отверстию. Стоило ему отклониться, голос пропадал.

Я спросил, как он обнаружил меня. Он объяснил, что из сарая он прямо направился к моей расщелине на тот случай, если крыша обрушилась из-за меня, и тогда он мог бы проследить, как я возвращаюсь в свое тайное убежище.

— Просто, — добавил он, — совсем просто, и я сильно опасался, что вы ожидали от меня именно таких действий.

Далее я сказал ему, что никогда не намеревался убивать его и что если бы захотел, то мог сделать это десятки раз.

— Я так и предполагал, — ответил он. — Но рассчитывал, что вы меня не тронете. Вам тогда было бы удобнее выдать меня полиции, а для этого нужно было показать мне, что вы ушли. В общем, вы так и поступили.

В его жестком голосе сквозила усталость. Должно быть, все время, живя на ферме, он опасался за свою жизнь. Человек более смелый и умнее меня, но чуждый правилам... морали, я был готов написать это слово. Но Бог ты мой, да мне ли претендовать на это! Думаю, мне чужды жестокость и амбиции Куив-Смита, вот и вся разница между нами.

— Не могли бы вы дать мне возможность умереть не в такой грязи? — спросил я.

— Мой милый друг, я вовсе не хочу, чтобы вы умирали именно сейчас. Как я порадовался, что вам хватило ума не вырываться, когда я вас замуровывал. Ситуация оказалась для меня столь же неожиданной, как и для вас. Ничего не могу вам обещать, но ваша смерть абсолютно не требуется.

— Остается одна альтернатива — зверинец.

Это его рассмешило, показав, как он нервирован и плохо держит себя в руках. Боже, каким облегчением для него стало узнать, где я нахожусь!

— Ничего подобного, — сказал он. — Боюсь, вам не выжить в неволе. Нет, если примут мои рекомендации, мне будет дан приказ вернуть вас в прежнее положение и к вашим друзьям.

— А какие условия?

— Пустяковые, но этим еще предстоит заняться. А сейчас, как у вас с едой, не голодаете?

— Вполне сносно. Спасибо.

— Ну, может быть, чего-то вкусного — я мог бы принести с фермы.

Меня это чуть не взорвало. В голосе его звучала совершенно естественная нотка заботы; но вместе с тем на ней был тончайший налет иронии, говоривший, какое наслаждение он испытывает от всего этого. Не сомневаюсь, он принесет мне, что бы я ни попросил. Игра в кошки-мышки, так, между прочим, вполне ему по вкусу, с истинной добротой она не имела ничего общего.

— Нет, не надо, — ответил я.

— Хорошо. Только вам совсем ни к чему и дальше терпеть лишения.

— Послушайте! Вам не добиться от меня больше того, чего добилась ваша полиция, а бесконечно вы тут оставаться не можете. Может, покончим с этим делом?

— Я могу тут стоять месяцами, — сказал он спокойно. — Месяцами, поймите. Мы собираемся тут изучать поведение и диету барсука. Бревно, которым подперта ваша дверь, — это нам чтобы сидеть. Куст напротив вашей двери — место для кинокамеры, и скоро она там будет установлена. Боюсь, что все это пустая трата времени и сил, потому что здесь никто не ходит. Но если кто и придет, то увидит, что я или мой друг заняты безобидным изучением жизни барсука. Мы можем даже привести сюда симпатичного молодого человека с микрофоном, чтобы рассказывать детям, что этот барсук Берти держит у себя под хвостом.

Я обозвал его круглым дураком и сказал, что всю округу будет мучить любопытство, и вся их проделка в двадцать четыре часа станет широко известна.

— Сомневаюсь, — ответил он. — Никто на ферме не обращает ни малейшего внимания на мои невинные прогулки без определенной цели. Иногда я беру ружье, иногда не беру. Иногда хожу пешком, иногда езжу на машине. Как они узнают, что все время я провожу на этой глухой тропе? Вас они никогда не видели. Не увидят здесь и меня. Что касается моего помощника, ко мне он никакого отношения не имеет. Живет он в Чайдоке, а его хозяйка знает, что он работает ночным сторожем в Бридпорте. Он не так осторожен по пути сюда, как мне хотелось бы. Но нельзя требовать от платного агента нашей опытности, не так ли, мой друг?

Это его «мой друг» меня взбесило. Мне совестно вспоминать, что в ярости начал колотить топориком в дверцу.

— А это вам как? — спросил я.

— Стук оказался на удивления слабым, — ответил он холодно.

Верно, шум был слабым даже в моем закрытом пространстве. Он объяснил, что поверх железа наложен слой войлока и доска.

— А теперь подумайте, — добавил он, — что случится, если кто-нибудь услышит ваш стук. Например, этот сварливый мужик, чья земля над вашей головой? Вынудите меня убрать вас обоих, разместив тела, как бывает в случае убийства и самоубийства.

Он был в известной степени прав, в той степени, что не было особого смысла указывать, что без серьезного риска для себя самого ему до меня не добраться. Только у него был револьвер и все карты. Убив меня, он может рассчитывать на более или менее благоприятный исход; если его убью я, у меня впереди ничего, кроме убийства на совести, и впоследствии смерть или бесчестие от рук его службы. Психологически я был в его власти. Мой дух дрогнул.

— Наш разговор мы на это кончаем, — сказал он. — Теперь наше правило — никаких разговоров в течение дня. Я буду на дежурстве с 10 утра до 8 часов вечера, и будем разговаривать пару последних часов. Остальное время дежурство несет мой помощник. Теперь позвольте внести в наши дела полную ясность. Я, конечно, не могу помешать вам вырваться поверх вашей двери. Но если вы сделаете это, будете застрелены, прежде чем сможете выстрелить сами, и снова замурованы в вашем уютном домике. Ваш задний ход прочно закрыт, и если мы услышим, что вы там что-то предпринимаете, мы перекроем вам воздух. Так что будьте осторожны, дорогой друг, и не падайте духом! Полное спокойствие — вот наш пароль. Вы будете на свободе совершенно определенно.

Я часами просиживал, прижав ухо к вентиляционному каналу. Что-либо узнать надежды не было, но слух оставался единственным из моих органов чувств, дававшим контакт с моими пленителями. Пока я их слышал, у меня были иллюзии, что я не совсем беспомощен, что обдумываю план побега и для этого собираю нужные сведения.

На рассвете доносилось ко мне щебетание птиц. Слышал треск веток, когда Куив-Смит укреплял или поправлял сухие ветки терна на мой дверце. Потом послышались тихие голоса, которые я истолковал как разговор Куив-Смита с напарником, заступившим на свое дежурство. В первый день они, конечно, свой график не соблюдали. Майор, очевидно, должен был телеграфировать свой отчет.

Новый человек сидел совсем тихо и представлялся мне силуэтом на темной двери. Он как бы виделся мне издалека. Он рисовался мне темным и толстым в отличие от Куив-Смита, светлого и высокого. В этом я сильно ошибался.

Все время, что, скорчившись, я проводил у воздуховода, в голове роились самые невероятные схемы побега, которые развивались, отбрасывались и под конец сконцентрировались на двух самых простых. Первая состояла в том, что, как предположил Куив-Смит, я проделываю диагональный проход поверх двери. Взял длинный прут и проткнул им красную землю. Как мне показалось, прут вышел поверх наложенной на дверцу плиты: но этот факт был бесполезным. По его словам, как только я высуну голову, меня застрелят, а по его тону можно было понять, что убивать меня не станут, а сделают беспомощным калекой. На конечном этапе моего пробивания без шума не обойтись, и караулящий будет заблаговременно предупрежден.

Второй путь бегства, и значительно более вероятный, мог быть проложен через забитый выход. Они запечатали его не так плотно, как им казалось. Вколоченное ими бревно блокировало не весь тоннель, а только его вертикальный участок между поверхностью и петлей в песчанике, которая оставалась свободной. Все, что мне оставалось сделать, это прорыть выход в земле, и это можно было сделать так, что снаружи не будет слышно ни звука.

Я пробрался в закупоренную внутреннюю камеру и начал работать ножом. С топориком там было не развернуться; я стоял на коленях на куче земли и навоза, тело заполняло все пространство раструба. Тихо и осторожно, выбирая землю и камни руками, подолгу преодолевая корни, которые в другое время я мог убрать одним рывком, я начал прорывать тоннель, параллельный вбитому бревну. Шум дыхания, удары и глотание воздуха, напоминавшие шум дизелей, что везли меня в Англию, но казались мне куда более громкими. Воздух был тяжелым, а тяги между вентиляционным проходом и камерой запасного выхода уже не было. Выдыхаемый углекислый газ скапливался между плечами и рабочей поверхностью. Силы постепенно таяли. Углубившись на фут в глину и мелкий песчаник, я был вынужден вернуться к вентиляции — отдышаться. В следующий заход я пробил шесть дюймов, в следующий — три, в следующий — опять три. Здесь моя геометрическая прогрессия прервалась, и, не успев доползти до вентиляции, я потерял сознание.

Себе я твердил, что чувство полного изнеможения было чистой нерадивостью; но теперь стало очевидным, что организм мой не выдержит, сколько бы я его ни понукал, если я не подчинюсь закону, требующему вдыхания кислорода. Одному Богу известно, чем я дышал в той навозной куче! Будь у меня точные цифры работы и отдыха, химик, наверное, сможет вычислить его состав. Поскольку за тринадцать дней я выходил из своей берлоги всего на несколько часов, помимо двуокиси углерода здесь скопилось немало других газов.

Сколько прошло времени, прежде чем я пришел в себя, неизвестно. В передней части моего логова воздуха было достаточно, поскольку я тут работал не слишком много и не столь интенсивно. Вентиляционный ход был фута четыре длиной и шел, изгибаясь, от склона лощины к боковой стенке пещеры. Его диаметр был достаточен, чтобы Асмодей мог входить и выходить наружу, но все же настолько мал, что меня удивляло, как он ухитрялся в него проскальзывать.

В то время мне удавалось держать себя в руках довольно крепко. Я сосредоточенно вдыхал и выдыхал у вентиляционного прохода, стараясь ни о чем не думать и оставаться в таком положении, когда работа ума заторможена свалившей меня немощью, а голове позволено свободно витать среди всяких пустяков. Я чувствовал себя, если использовать греховные слова, капитаном своей души. Мне кажется, что только в те моменты, когда у человека нет ни малейшей потребности в этой его составляющей, он может чувствовать себя капитаном своей души.

Я продолжал работать в своем старом дымоходе краткими периодами между долгими интервалами для проветривания легких. В забое не было достаточно места, чтобы размахнуться и глубоко вонзить инструмент, некуда было убирать осыпающуюся землю. Это было все равно, что рыть нору в песке: нечем дышать, некуда девать грунт. Я мог бы получить дополнительный приток воздуха, проделав отверстие в сторону лощины (хотя это почти не принесло бы мне облегчения во время работы во внутренней камере), но я боялся указать им прямой путь в мое логово. Единственным моим преимуществом было то, что они не знали, что я делаю.

День прошел быстро. Время тащится, когда быстро бегут мысли, а процессы в моей голове шли заторможенно. Я лежал у вентиляции, когда наступил ночь, и Куив-Смит пожелал мне бодрого и доброго вечера.

— Все прошло прекрасно! — сказал он. — Прекрасно! Мы извлечем вас оттуда за час. Вы будете свободны отправиться домой, свободны проживать в своем очаровательном имении, свободны делать все, что вам захочется. Я очень рад, мой милый друг. Вы знаете, я вас глубоко чту.

Я ответил, что в его почтении сомневаюсь и что знаю его преданным своей партии.

— Да, это так, — согласился он. — Но я восхищаюсь таким индивидуалистом, как вы. Я уважаю вас за то, что вам не нужны никакие законы, кроме ваших собственных. Вы готовы управлять или сносить гнет, но повиноваться вас не заставишь. Вы способны договориться со своей собственной совестью.

— Нет, на это я не способен. Но понимаю, что вы имеете в виду.

— Способны, и еще как! Человек вашего положения совершает то, что в последовавших процедурах вы охарактеризовали как привычку охотника! А потом спокойно толкаете шпика на рельс под током на Альдвиче!

Я молчу. Куда он гнет, мне неясно. Он приписывает мне философию, которая мне противна: это пародия на правду.

— Я совершенно вас не виню, тогда вы защищались, — продолжал майор. — Тот человек ничего не значил и мешал вам. Чего другого можно было тогда от вас ожидать? Я был бы глубоко разочарован, говорю это вполне серьезно, открыть в таком аристократе-анархисте, как вы, глупо-сентиментальные угрызения совести.

— Это скорее ваша мораль, а не моя.

— Мой дорогой друг! — возражал он. — Тут же большая разница! Мы с вами на то, чтобы воспитывать и карать массы. Если отдельное лицо мешает, конечно, мы уничтожаем его, но делается это ради всех — может, лучше сказать на благо государства? Вы — другой, вам государство ни к черту не нужно. Вы подчиняетесь собственным вкусам и своим законам.

— Что ж, пожалуй верно, — согласился я. — Но я уважаю права другой личности.

— Разумеется. Но не государства. Признайтесь, дружище, вы могли прекрасно обходиться безо всякого государства.

— Да, черт вас побери, — ответил я сердито. Мне надоел этот псевдосократов перекрестный допрос. — Да, без этих бесстыдных политиков, правящих этой страной, без некомпетентных идиотов, желающих править, и без вашего проклятого лучезарного цезаря.

— Ну, зачем так грубо, — засмеялся майор. — Кумир на эмоциональную толпу производит такой же эффект, как Вестминстерское аббатство и королевский эскорт, притом намного дешевле. Но я рад, что вы переросли эту довольно ребячью лояльность, так нам будет легче прийти к соглашению.

Спросил его, о каком соглашении идет речь. Он на палке протолкнул в вентиляцию бумагу. Я палкой же достал ее.

— Только подпишите ее, и вы свободны, — сказал он. — Только одно серьезное условие. Вы не должны покидать Англию. В своей стране мы предоставляем вам полную свободу. Но если попытаетесь выехать на континент, начнется все сначала, и пощады вам не будет. Я думаю, после того, что вы сделали, такое условие оправдано.

Я сказал, что мне темно. Не хотелось зажигать свечу и переводить кислород. После некоторых колебаний он протолкнул мне фонарь. К тому времени майор знал, что он может заставить меня вернуть свою вещь.

Предложенная к подписи бумага была пространной, но простой. Это было признание того, что... августа я пытался убить великого человека, что намерение было предпринято с ведома (они не посмели написать «с одобрения») британского правительства и что я был отпущен без наказания на условиях, что не буду покидать Англию. Документ был подписан шефом их полиции, свидетелями и лондонским нотариусом, заверяющим мою подпись. Судя по адресу нотариальной конторы, это было весьма солидное учреждение.

Фонарь был очень хорошим, и следующие четверть часа я использовал его для наведения порядка в моем забое. Потом вместе с бумагой передал его обратно. Высказывать свое негодование было сейчас бесцельно.

— Я не стал бы вас убеждать, — сказал майор, — если бы вы разделяли обычный буржуазный национализм. Человек вашего типа скорее станет мучеником. Но поскольку вы никому не верите кроме себя, то почему бы не подписать?

Ответил ему, что мне небезразлично общественное мнение.

— Общественное мнение? Ну хорошо, мы не станем обнародовать этот документ, пока не будет непосредственной угрозы войны и ваше правительство не станет выступать в своей обычной роли моралиста. И насколько мне известно, каким становится характер английской общественности в период кризиса, из вас скорее сделают национального героя.

— Может быть, и сделают. Но подписывать ложь я не буду.

— Ну, ну, давайте без гонора, — он уговаривал меня в своей напыщенно покровительственной манере. — Вы добропорядочный англичанин и прекрасно знаете, что правда всегда относительна. Искренность — вот что имеет значение.

Я корил себя, что втянулся в этот спор, но что мне оставалось делать? Был рад хоть тому, что после столь долгого одиночества слышу культурную речь, пусть даже этого майора. В известном смысле наш разговор мало отличался от препирательства в клубе со скучным собеседником крайне правого или крайне левого толка. Ничего с ним не поделаешь, и приходится выслушивать. Знаешь, что он заблуждается, но ты толкуешь с позиции индивидуалиста, а тот выступает от имени мифических народных масс, и общей основы не находится. Что-либо доказать собеседнику совершенно невозможно.

Я уж не говорю о своем физическом надрыве и своем ужасном положении в подземелье. Все это давало ему огромные преимущества в интеллектуальном плане, да они были у него в любом случае. Он сбивал меня с одной слабой позиции на еще более слабую. Его можно было принять за доброго доктора, обследующего психическое состояние преступника.

— Я думаю, — выговорил он наконец, — если бы вы объяснили мне, почему вы решились на убийство, нам обоим все это значительно облегчило бы.

— Давным-давно все объяснил вашим людям, — резко бросил ему в ответ. — Мне хотелось узнать, возможно ли это, и его смерть для мира не была бы большой потерей.

— Значит, вы действительно намеревались стрелять, — он воспринял мои слова совершенно прямолинейно. — Понимаете, я действительно не мог вам помочь, пока вы не сказали этого.

Я понял, что выдал себя ему и самому себе. Конечно, у меня было намерение стрелять.

Их методы допроса доводят человека до идиотизма — девяносто процентов всех нас, — к какому бы кругу он ни принадлежал. Нетрудно вынудить человека признаться во лжи, которую он сам придумает; много труднее добиться от него правды. И когда своими приемами они вытягивают из человека правду, он становится таким податливым и деморализованным, что принимает любое толкование своего признания, какое ведущий допрос сочтет подходящим. Прием этот всегда аморален и эффективен, как в кабинете психоаналитика, так и в полицейской камере пыток. Они заставляют вникать в наши побуждения, и в ужасе перед их обнажением мы готовы признаться в любом безумии.

Я прошел сквозь все это, конечно, ранее и в руках более жестких и менее умных следователей, чем Куив-Смит. Физические муки делали меня только упрямее. Мне было так важно доказать самому себе, что мой дух сильнее плоти, что вопроса, как сохранить рассудок и не поддаваться чувствам, даже не возникало у меня.

— Да, — твердо сказал я, — я намеревался его застрелить.

— Ну зачем? Политическое убийство ведь определенно ничего не решает?

— В истории это решает очень многое.

— Понятно. Значит, вопросы большой политики?

— Если вам угодно.

— Стало быть, вы это с кем-то обсуждали?

— Нет. Я пошел один, полагаясь только на самого себя.

— Ради блага своей страны?

— Своей и других.

— Тогда, даже если ваше правительство ничего не знало про вас, вы действовали как бы от его имени?

— Я этого не утверждаю. — Я видел, куда он клонит.

— Мой друг! — вздохнул майор. — Значит, так: вы говорите, что не подпишете ложь. Позвольте мне уточнить вашу мысль, и вы поймете: я не требую от вас этого. У вас есть друзья в Форин офисе, не так ли?

— Да.

— Порой вы неофициально сообщали им о своем возвращении из-за границы. Я не считаю вас агентом. Но когда вы приезжали с интересными впечатлениями, за ленчем вы могли бы поделиться ими с приятным для вас человеком.

— Я делал это.

— Тогда допустим, вы осуществили свое намерение, а мы замолчали факт убийства, вы сообщили бы своим друзьям, что он убит?

— Полагаю, что сказал бы.

— Как видите, вы считаете себя слугой своего государства, — сказал майор.

— В этом деле нет.

— Ах бедный, бедный! — терпеливо ворчал Куив-Смит. — Человеку с вашим знанием общества других стран просто не к лицу английская неприязнь к рассудительной беседе. Вы все же считаете себя слугой своего государства исключительно и только в данном деле, такой экстраординарной значимости. В обычной обстановке вы таковым себя не считаете. Вы таки признаете, что в данном деле вы действовали ради своего государства и что намеревались государство об этом поставить в известность.

Я повторяю, что не мог сбежать от него, что меня держали в пространстве восемь футов длиной, четыре — высотой и три — шириной. То, что он был совершенно свободен, а я заживо погребен, заставляло чувствовать в сравнении с ним свою неполноценность. Именно так. Это очевидно. Но что это ему давало? Я знал: что значимо для меня — ему совершенно чуждо, что у него нет ни малейшего представления о шкале моих ценностей. Поэтому, при твердой вере в свои ценности, наши обстоятельства физического порядка для меня ничего не значили.

Теперь я понимаю, что он хорошо очистил мою голову от всякого вздора. Вполне возможно, что именно это, как ничто другое, давало мне ощущение, что я у него на крючке.

— Но я не действовал по указке государства, — настаивал я.

— Я не просил вас ставить свое имя под этим. Может быть, скажем так: с ведома государства. Это не будет ложью. Даже нечего нам цепляться к этим словам. С ведома моих друзей — так не пойдет?

— Это неправда.

— Я не утверждаю, что вам платили. Вовсе нет, я думаю, вы предприняли это, как вы говорите, более или менее из спортивного интереса!

— Я так и говорил.

— Ах, да. Но спортивное убийство! Уж в такое вы и сами поверить не можете, это ясно.

— Почему бы нет? — спросил я, взбешенный.

— Потому что это невероятно. Мне хочется знать, отчего вы нас так ненавидите, что были готовы убить главу государства. Что вас побуждало?

— Политические соображения.

— Но вы сами говорите, что политика вас не интересует вовсе, и я верю вам безоговорочно. Наверное, мы говорим об одном и том же. Можем мы сказать, что ваши мотивы были патриотическими?

— Нет, не можем.

— Дорогой мой! — воскликнул он. — Но они не могли быть личного порядка.

Не личного! Да какими еще они могли быть? Он заставил меня внимательно посмотреть на самого себя. Никто другой не мог бы сделать, что сделал я, если бы его хладнокровно не толкали на это горе и ярость, освященные гневом, стремление добиться справедливости там, куда не может дотянуться ни одна другая рука.

Я отодвинулся от вентиляции и лег головой к внутренней камере; это было у меня самое уединенное место. Он что-то там бормотал, начал сердиться. Мне это было безразлично. Я вел навязанную им борьбу против своего самосознания. Наконец он замолчал, а я предался своим страданиям.

Постараюсь писать об этом спокойно. Думаю, теперь я способен на это. Я любил только однажды и не знал этого до ее смерти. Возможно, это не совсем верно. Я любил всем сердцем, но плохо сам это сознавал — по крайней мере, несравнимо с экстазом и блаженством, каким любовь была для нее. Я был слишком вышколен, слишком цивилизован. Я любил ее, как китайский мандарин может любить цветок, прекрасный сам по себе, остающийся прекрасным на всю жизнь.

Когда узнал о ее смерти, я не рыдал. Сказал себе сразу, что любовь была иллюзией. Я горевал по поводу гибели поразительного творения природы. В моем сознании была горькая печаль, какую вызвал бы пожар, уничтоживший мой дом, где жили пятнадцать поколений моего рода, — чувство безвозвратной тяжелой потери, несравнимое ни с каким несчастьем, а только с неизбывным человеческим горем.

Вот, говорил я себе, что я считал своим чувством. Кто умеет не навязывать свои чувства друзьям и близким, тот также умеет не обременять ими и себя.

Все же я сходил с ума от горя и ненависти. Я называю тогдашнее свое состояние сумасшествием, потому что не понимал его. Легкость моей печали не была безразличием; это была темная завеса, накрывавшая меня, когда я не смел углубляться в свои мысли. Я чувствовал, что гнев пожирает меня. Я припоминаю свои злобные мысли, однако тогда совершенно не брал их в расчет. Я гнал их от себя, как только они проникали в сознание. Они мне были ни к чему, я ничего не мог поделать ни с горем, ни с ненавистью, ни с желанием отомстить.

Отправившись в Польшу, я, как мне думалось, взял совершенно законный курс: поехать и убить нечто в диком месте, чтобы заботы эти оставили меня.

Я не признавался себе в том, что или кого я хотел убить. Не признавался, пока Куив-Смит не развеял весь этот мой самообман.

Она была такой подвижной и такой чувствительной. Благородное дело обязательно должно было стать ее делом, она не могла иначе. Импульсивная, одухотворенная, умная — все в ней воплощалось с такой энергией, что казалось, она испускала сияние. Один мальчик, наблюдавший ее такой, говорил мне как-то, что ее окружает ореол света. Мне видеть это было не дано. Но как мне помнится, она ощущалась за пределами своего тела; ни ощупью, ни взглядом нельзя было определить с уверенностью — вот здесь она есть, а здесь ее нет. Ее кожу трудно было считать поверхностью; это было неопределенное сияние чего-то бледно-розового и оранжевого, что и переходило в тот яркий ореол.

Она, кажется, понимала, что в нас одинаково соединены импульсивность и интеллект. Ее умом правили эмоции; она с потрясающей логикой отстаивала свои взгляды, но ее преданность своему делу была лишена всякой логики. В себе я такого никогда бы и не подозревал, но это было и у меня. Я никогда не принимаю ничью сторону, никогда с полной верой не перескакивал от одного измерения к другому; я не воспринимаю огорчения, если только они не задевают больное, пока горести эти не уходят в прошлое. И все же мной правят эмоции, хотя я искореняю их в зародыше.

Ее они схватили и убили. Ее расстреляли. Государственные интересы. Да, я знаю, знаю точно, что сохранение таких личностей есть причина, почему мы страдаем, боремся, почему выживаем в этой жизни. Великие дела? Политика? Вера? Да ведь цель всего этого — произвести такую женщину или такого мужчину, коли будет вам угодно. Поставить ее, эту женщину, к стенке — нет такого дела, которое оправдало бы акт такого сатанизма. Наоборот, это жизнь такого создания оправдывает любое дело, которое оно выбирает поддержать. Какие еще есть у нас стандарты? Стал ли хоть один человек за всю нашу историю христианином под влиянием веры Св. Афанасия? А теперь миллионы обретают веру через жизнь одного святого!

Я объявил войну людям, совершившим это кощунство, а прежде всего тому человеку, который дал им веру, позволившую сделать такое. Какая дичь: один человек объявляет войну нации! Это было другой причиной, почему я закрывал глаза на то, что я делал. Моя война была тщетным делом для меня, смешной для симпатизирующих мне, как и я некогда посмеивался над ее энтузиазмом. Но на деле моя война далеко не тщетна. Ее цена в человеческих жизнях и страданиях низка. Нужно-то всего отыскать и уничтожить главную фигуру врага — и я бы уничтожил ее, не изменись направление ветра.

Я осознал, что с момента моего задержания я терпел поражение только из-за своего одиночества и нерешительности. Как я мог признаться себе, что я, мандарин, объявлял войну, что я, бесчувственный любовник, был так потрясен смертью своей возлюбленной? Что я, цивилизованный и профессионально-щепетильный охотник, вел себя, как торговец мороженым с ножом?

Итак, все это, пока я безмолвно лежал в своей временной могиле, наконец было осознано. Тогда я перешел в моральное наступление.

Наступать! И опять, какая дичь: человек, не имеющий места, чтобы просто выпрямиться, предпринимает наступление! Но больше я не желаю оставаться пассивным страдальцем. Пока я не знал, за какое дело я страдаю, падение моего духа было ужасающим. Теперь, когда я это знаю, — мой Бог, я вспомнил, что на Ипре в 1915 году у солдат были окопы меньше и еще более сырые, чем у меня!

Сколько времени я так пролежал, не знаю. Через него прошли большие географические пространства, все этапы моего нападения и бегства, но никакой активности ни во мне самом, ни снаружи, по чему можно судить о ходе времени, не было. Меня подняла ощутимая прибыль воды.

Сначала я подумал, что, очевидно, прошел большой дождь, и сунул палку в два дренажных канала прочистить их. Палка наткнулась на препятствия. Они, конечно, обнаружили эти отверстия и заткнули их. Это еще прибавило мне неудобств, если такое еще возможно, но опасности для меня не представляло. Вода станет вытекать под дверцу, как только она достигнет ее порога.

Я приблизился к переговорной вентиляции почти с радостью. Меня взбодрило чувство легкости на душе, сильно напоминающее ощущение, какое испытывает глубоко верующий после причастия. Я знаю, зачем я в этой берлоге. Я чувствовал, что сделанное мною стоит того.

— Тут есть кто-нибудь? — спросил я.

Откликнулся Куив-Смит. Прошла ночь, и другой человек уже приходил, а теперь ушел.

— Все, чего вы добились, это наградили меня пневмонией, — сказал я.

— Это бред, — отвечает он. — На почерк влияния не оказывает.

Это был первый раз, когда я ему стал надоедать; он дал мне это понять грубостью тона.

Я с новой силой возобновил свое рытье, надеясь выбраться наружу глубокой ночью. Но не смелости мне требовалось прибавить: мне не хватало кислорода. Мне приходилось все чаще и чаще прерывать работу и в целях безопасности дольше, чем ранее, делать передышки. Если опять упаду без сознания лицом в грязь, это будет конец.

Когда силы иссякли, я свернул ненужный уже спальный мешок и поставил сверху узла ряд консервных банок. Уселся на них, согнувшись, локти — на коленях, а затылком упираясь в потолок выемки. Сидеть было неудобно, иначе оставалось только растянуться в луже воды и грязи. Вымок бы я не больше, но стало бы еще холоднее. Меня постоянно била дрожь. Тем не менее температура внутри логова была значительно выше наружной. Ошибаются поэты, говоря о холоде могилы.

Вечером третьего дня моего заключения Куив-Смит решил возобновить со мной разговор, но я ему не ответил. Наконец послышалось, как его сменил другой человек. Майор пожелал мне покойной ночи и выразил сожаление, что я вынуждаю его причинить мне новые неудобства. Что он имел в виду, я не понял. После этого наступила полнейшая тишина, тишина такая, какой еще никогда не было. Даже ночью в этой могиле мой слух улавливал слабые звуки птиц и зверюшек.

А ночь все тянулась и тянулась. У меня начались галлюцинации. Припоминается мое удивление, как она смогла проникнуть ко мне, как я умолял ее быть осторожнее. Я боялся, что, когда она будет выходить, ее могут принять за меня и застрелить. Даже будучи в бреду, я не мог вообразить, что ей самой кто-то может причинить зло.

Они прошли, эти сновидения. Прогнало их удушье, мне становилось все труднее дышать. Мне отчаянно не хватало воздуха. Я не мог докричаться до человека снаружи и тихо постучал в дверь. Появилась полоска света в вентиляционном канале. Куив-Смит заткнул его перед уходом.

— Прекрати это, — проговорил низкий голос.

— Я думал, еще ночь, — ответил я по-идиотски.

Хотел сказать, что не стал бы колотить в дверь, если бы знал, что наступило утро. Сводить счеты с человеком, который тут ни при чем, не хотелось.

— У меня приказ: если будешь шуметь, ворваться и стрелять, — прозвучал бесстрастный ответ.

У человека был флегматичный голос полицейского на скамейке свидетелей. Из этого и из описания его майором у меня сложилось довольно определенное мнение об этом типе. На эту службу его привели не амбиции и не любовь к охоте за людьми, он был просто наемник. Я сказал ему, что я человек богатый и если окажусь на свободе, то могу создать ему беззаботную жизнь.

— Прекратите! — отвечал он снова.

Подумал было протолкнуть ему через вентиляцию денежную купюру, но показать ему, что при мне есть деньги, было опасно; он мог спокойно отобрать у меня сколько угодно и ничего не дать взамен.

— Хорошо, — сказал я, — больше говорить не буду. Но хочу сказать, что когда меня выпустят, я не забуду даже самой малой вашей услуги.

Он ничего не ответил, но вентиляцию больше не перекрывал.

Я подтащил скатанный мешок к вентиляции и уселся лицом в ее проход. Снаружи светило солнце. Его я не видел, но в изгибе имитации кроличьего лаза оранжевым блеском светились крошки песчаника. Это создавало впечатлению тепла и пространства. Двадцать четыре дюйма песка сразу перед глазами скрадывали перспективу. Мельчайшие неровности казались песчаными холмами, тоннель казался пустыней на закате прячущегося за горизонт солнца, и знойный ветер хамсин собирал над головой темные облака.

Мои наблюдения прервал приход Куив-Смита, когда, как мне казалось, уже был почти полдень. Первое, что я услышал, был выстрел, раздавшийся так близко, будто стрелял он прямо на тропе, и сразу оба рассмеялись.

С наступлением сумерек он в четвертый раз начал меня искушать. Его подход был душевным и изобретательным. Сообщил мне вкратце, новости утренних газет, поговорил о футболе, потом заговорил о своем детстве; сказал, что учился он в Англии.

Свои воспоминания он излагал откровенно, но смысл их был куда глубже простых слов. Его мать была английской гувернанткой. В социальном плане она была ниже отца, зато в нравственном отношении — много выше (комбинация препротивная) и пыталась сделать из сына хорошего маленького британца, размахивая английским флагом и вбивая в его голову патриотизм деревянной стороной щетки для волос; естественно, что любовь к материнскому отчеству выше точки непосредственного контакта не выросла. Об отце не проронил ни слова, из чего сложилось мнение, что тот мог быть мелким бароном. Когда много позднее я узнал настоящее имя майора, припомнилось, что в его беспокойном семействе было обычаем жениться на эксцентричных иностранках, поэтому родня их третировала. Бабушка его была сирийкой. Своей субтильностью он обязан ей.

Потом завел разговор о моем детстве, но я почувствовал, что начинаю поддаваться влиянию его доверительного тона, отвечал ему сухо. К тому времени его приемы я уже изучил. Никаких шансов заставить меня подписать свою бумагу у него не было, но он ухитрялся, и делал это удивительно изобретательно, внушать мне мысль, не слишком ли я донкихотствую, отказываясь сделать это.

Он пригрозил заткнуть вентиляцию, если я не буду поддерживать с ним разговор. Я возразил, что если он закупорит вентиляцию, я тут умру; если такой исход ему кажется благоприятным, то и для меня удушье будет смертью, приятнее которой мне не придумать.

Теперь же, осознав цель своей жизни, ни о какой смерти для себя я и не помышлял. Даже в первые дни полной растерянности и безнадежности самоубийство было одной из гипотез, которую я обдумывал наряду с дюжиной других планов. Человек, по-моему, не может убить себя без твердого желания уйти из жизни. Едва ли самоубийство может служить средством, за которое человек должен хвататься как за соломинку надежды; это скорее соблазн, с которым следует бороться. Мне случалось пережить множество душевных кризисов, но черной депрессии самоубийства среди них не было.

Смеясь он сказал, что пустит мне воздуха, сколько я пожелаю, и воздух пойдет через фильтр, который мне подойдет лучше всего. Английские манеры слетели с него, будто их и не было. Знать, что я действую ему на нервы, мне было страшно приятно.

Послышалось, как он засовывает в проход какой-то большой предмет и протолкнул его палкой до поворота тоннеля. Меня это не сильно обеспокоило. Знал по опыту, что в логове достаточно воздуха, и он поступает в щель под дверью, что позволит мне продержаться много часов.

Я сидел неподвижно, думая, стоит этот предмет втаскивать внутрь или не стоит. Сделать это я мог. Проход имел форму моей руки, согнутой в локте, к тому же вдвое короче. Но тут был большой риск. Если он схватит и зацепит мою левую руку, когда я протяну ее ощупать предмет, свои перекрестные допросы он станет проводить уже не столь деликатно.

Потрогал предмет палкой и почувствовал, что он мягкий и упругий. Осторожно потянулся к нему пальцами, коснулся и сразу отдернул руку. Мои пальцы нащупали что-то, состоящее из тонких проволочек и зубов. Рука еще частью оставалась в проходе, я понял, что это было. От смешанных чувств ужаса, облегчения и гнева меня тут же вырвало.

Захватив рукой голову Асмодея, я втащил его останки в логово. Бедный старина, его застрелили почти в упор прямо в грудь. Это моя вина. Человека, тихо сидящего в лощине, он по опыту считал другом, а у того еще была тушенка. Его застрелили, когда он совершенно спокойно сидел и наблюдал за ними.

Меня душили слезы и ярость. Ну да, я знаю, или одна половина моя знает, что это — дурацкая, неоправданная любовь англосаксов к животным. Но привязанность ко мне Асмодея была несравнимо ценней той, что бывает у животины, что вскармливается и выращивается человеком со дня рождения. Наша дружба была крепкого качества, близкая глубокой любви двух людей, встретившихся посредине своей жизни, которые не забыли ее часть, прожитую совершенно неразделенными и одинокими.

Куив-Смит гоготал и говорил мне, что это я сам виноват и что я не буду таким заносчивым на следующий вечер. Он, конечно, не знал, что Асмодей мой кот, но совершенно верно рассчитал, что я должен был втащить это препятствие вентиляции в свою нору, но выбросить его уже не могу. Мой Бог, да знай он, в какой атмосфере я живу, он понял бы, что никакой дохлый кот уже не способен ее испортить!

Когда на смену пришел другой человек, я стал разминать затекшие суставы и конечности. Когда перекатывал свой мешок, я понял, что не смогу стать во весь рост, даже если в логове хватит высоты. Стал на колени пред дверью, уперся в нее руками и попытался вытянуть ноги назад. Мои опасения оправдались: колени не распрямлялись и застыли в двух футах от подбородка.

Во сне я не нуждался, потому что часто по нескольку часов пребывал в полудремоте или полусознании. Всю ночь я работал со своим телом и когда наконец смог распрямиться, опершись на руки и носки ног, стал делать упражнения, какие делают конторские служащие перед обеденным перерывом. Трястись я перестал, хорошо поел овсянки, сдобренной виски. Мне бы подумать начать постепенно делать упражнения, но грязь моего жилья была просто деморализующей. Да и не к чему было приложить силы.

Звучит нелепо, но Куив-Смит, застрелив Асмодея, вынес себе смертный приговор; нелепо в том смысле, что преступление не столь уж и велико. Не колеблясь мог застрелить старого браконьера Паташон. Я бы горевал по коту не меньше, но признаю за Паташоном такое право. Точно так же признаю право Куив-Смита застрелить меня на речке. Действие, какое произвело на меня убийство моего кота, не могу ни объяснить, ни оправдать. Оно развязало мне руки. Я хотел бежать через подкоп из дымохода без кровопролития. С этого момента моим планом стал мгновенный и смертоносный прорыв на тропу. Наконец я был вынужден признать, что все мои планы побега без применения насилия невозможны. Единственным способом осуществления этого плана было убийство человека на вахте прежде, а не после рытья прохода.

Единственным средством физического контакта с ними был вентиляционный проход. Я перебрал множество хитроумных планов убедить майора засунуть в проход руку. Мысль, что там его ждет ловушка, возможно, ему бы и не пришла в голову, так что план мог сработать. Потом решил, что если даже я схвачу руку Куив-Смита, я ничего не добьюсь. Воздействуя на одну руку человека, его быстро не убьешь. Он может позвать на помощь.

Убить его через вентилятор? Тут был только один путь: спрямить изгиб его хода, чтобы можно было послать снаряд через тоннель. Поразить его самодельным копьем было нереально; нанести смертельный удар я мог только тяжелым предметом, придав ему большую скорость.

На ум сразу пришел железный вертел. Он прямо полетит на короткое расстояние трех с половиной футов до его головы; но его не выстрелишь из моей рогатки, никакое другое устройство из резины тоже не годится. Мне нужно что-то наподобие лука.

Ни один кусок дерева у меня для этого не годился. Сделать лук из ясеня нужной длины, чтобы он обладал нужной силой, не позволяла теснота подземелья. Обычный лук или другое устройство, с использованием упругости дерева, исключалось. Стальная пружина или скрученная веревка могли бы решить дело, но их не было.

В поисках другого источника силы смотрел я на пустые и полные банки консервов. Некоторые лежали на моем мешке, другие были под Асмодеем. Я положил его труп на платформу из банок. Последняя дань сентиментальности. Он не переносил грязи. Положил на него руку и почувствовал в его теле силу. Он мог сам стать орудием мщения.

Я снял с него шкуру и нарезал из нее ремней. Меня всегда интересовала механика старинного оружия, и каюсь, что надоедал своим друзьям, объясняя превосходство римской артиллерии над всеми другими вплоть до наполеоновских войн. Механизм, который я задумал изготовить, грубо напоминал модель ручной баллисты. Я уже подумывал о таком оружии для охоты на кроликов, но поскольку они мне больше нравятся живые, нежели мертвые, я не стал ее делать.

Соорудил квадратную раму: вертикальными стойками служили два кирпича, а горизонтальными элементами — две толстых палки ясеня, вставленные в грубо вытесанные желобки на верхних и нижних поверхностях кирпичей. Параллельно кирпичам внутри образовавшейся рамы натянул две связки сырых ремней. В центр каждой связки вставил длинный колышек, выходящий на три-четыре дюйма за края кирпича. К концам колышков привязал широкий ремень, как тетиву на луке. Скрученные ремни жестко скрепили всю раму, а клинья сильно давили на кирпичи.

На внешней стороне кирпичей я привязал и закрепил крест-накрест дощечку от упаковочного ящика, в которой прорезал полукруглое отверстие. Метод стрельбы заключался в следующем. Я ложусь на спину и приставляю ноги к выступающим концам деревянной дощечки. Вертел вставляется в отверстие дощечки и удерживается в нем; кольцо вертела закладывается в центре широкого ремня между большим и указательным пальцами. Натяжением между рукой и ногами колышки оттягиваются к моей груди, преодолевая сопротивление скрученных ремней. Когда вертел отпускается, колышки с силой бьют по кирпичам, хлестко выпрямляя натянутый ремень. В места их соприкосновения подложена подкладка из тряпок, гасящая звук удара.

Когда механизм был готов, наступило дежурство Куив-Смита. При нем я не стал опробовать свою машину, боясь производимого ею шума, и решил как следует выспаться, а испытание провести вечером. Желая узнать побольше о его помощнике, держал себя с майором вежливо. У меня не было никаких мыслей, что с ним делать: захватывать его в плен в моем положении я не мог, и у меня было чувство, что он может мне скорее пригодиться живой, чем мертвый.

В час, когда Пат и Паташон со своими работниками собрались каждый у своего очага, Куив-Смит начал беседу. После осторожного обмена общими фразами, он сказал:

— Вы поступаете неразумно, действительно неразумно. Меня удивляет, что человек вашего ума вынуждает себя пребывать в таких условиях!

В его голосе улавливалась нотка нетерпения. Он стал понимать, что наблюдение за барсуками в сырой лощине ноябрьскими ночами совсем не то развлечение, которым можно заниматься до бесконечности. Ему стоило бы пожалеть, что он сделал такое бесценное для меня признание.

— Ничего, могу потерпеть, — отвечал я ему. — Это вы страдаете из-за ничего. Я пришел к заключению, что если подпишу вашу бумагу, у вас не будет повода ее опубликовать. Война пока не предвидится. Так что подпишу я ее или нет, разницы никакой.

Мне казалось, он воспримет это как пример британской казуистики — отрицать испытываемые неудобства и ханжески притворяться удовлетворенным. Это — азбучная истина, годная, чтобы одурачить иностранца.

И сказать по правде, я не знаю англичанина, который бы подписал его паршивую бумагу, частью из гордости, но прежде всего из-за простого упрямства. Современный Джон Буль — это неврастеник по сравнению со вскормленным на говядине и эле иоменом столетней давности; но он так и не расстался с глупым упрямством своих прадедов.

— Вы абсолютно правы, мой друг, — сказал Куив-Смит. — Ваша подпись — пустая формальность. Бумага скорее пролежит на дальней полке архива до скончания мира.

— Да, но вот что скажите. Я верю, что вы не будете говорить. Я не знаю, кто вы, но, должно быть, занимаете довольно высокое положение у себя на службе, и у вас есть чувство ответственности. А ваш компаньон? Ведь я могу подвергнуться шантажу, или он перебежит на другую сторону.

— Он не знает, кто вы.

— Как это проверишь?

— О, ну подумайте сами, человече! — Он говорил несколько презрительно, а мне доставило удовольствие, что в его голосе не звучало обычной иронии; говорил он серьезно. — Как это возможно? Он даже не знает, кто я, не говоря уж о вас. Сегодня утром он всячески старался разузнать про вас. Вы, кажется, хотели его подкупить.

— Он англичанин?

— Нет, швейцарец. Этот народ, мой друг, исключительно глуп и безнравственен. Очень редкая комбинация, какую могут произвести лишь долгие опыты демократического правления. Агент-швейцарец — великолепный типаж шекспировского Второго убийцы.

Я воздержался от напрашивавшейся насмешки. Никто бы не взял Куив-Смита на роль Первого убийцы[11]. Он определенно относился к нанимателям.

Мне хотелось заставить его продолжить разговор, чтобы он не настаивал снова на подписании бумаги. Спросил, чем виновата демократия.

Он прочел мне длинную лекцию, вылившуюся в обличение Британской империи. Я время от времени задавал провокационные вопросы, чтобы он продолжал изливать свое негодование. Он ненавидел нас всей душой, относился к нам (сам это сказал), как готы относились к римлянам — продажной кучке морализирующих любителей роскоши, которые охраняли свои границы ценой, причем в высшей степени неэффективно, огромных расходов и страданий миллионов людей за пределами этих границ. В сущности, его речь могла прозвучать из уст босса того же ранга другого, соседнего с Польшей государства.

У него даже хватило наглости предложить мне перейти на сторону победителя. Он сказал, что им нужны лидеры моего типа во всех странах; стоит мне подписаться, все прошлое забудется, и мне будут открыты все возможности реализовать свое желание стать руководителем. Я не сказал ему, что у прирожденных руководителей не бывает желания править. Он не понял бы, что я имею в виду.

Можно сказать, что он был искренен. Окажись полностью в их руках, я был бы очень нужным человеком. Когда вам попадается возмутитель спокойствия, не знающий, что такое нищета, уместно спросить его, оказывался ли он когда в моем положении и что он такого сделал, чего наша полиция не знает, а иностранная знает.

— Утром подпишу, — сказал я.

— Почему не сейчас? Зачем страдать еще ночь?

Спросил его, куда, к черту, я могу деться. Еще сказал, что прежде чем мне будет позволено выйти в люди, он должен принести мне одежду, и когда я буду прилично одет, отвести меня на ферму помыться. Все это нельзя сделать в один миг и не вызвать большого любопытства.

— Понял вас. Конечно, утром я принесу вам одежду.

— И чтоб вашего швейцарца, пока мы будем говорить, тут не было! Он меня больше всего беспокоит. У меня нет к нему никакого доверия.

— Дорогой мой, — запротестовал он, — мне хотелось бы, чтобы вы все-таки полагались на меня в соблюдении каких-то мер предосторожности.

Когда пришел на дежурство «Второй убийца» и устроился провести ночь, я стал практиковаться в обращении с баллистой, заткнув пиджаком свой конец вентиляционного хода, чтобы не были слышны удары колышков. Кожа ремней свернулась еще туже. Оружие оказалось даже более мощным, чем я рассчитывал, и чтоб натянуть его, нужно было быть чертом; мне пришлось делать это обеими руками: левой рукой я тянул за вертел, а правой за кольцо в ремне, стараясь держать его горизонтально, чтобы он при вылете не цеплялся в направляющей прорези. На расстоянии четырех футов вертел насквозь пробивал две банки помидоров и еще на шесть дюймов вонзался в землю. Я не выстрелил из него и десяти раз, потому что конструкция баллисты была не слишком прочной.

Потом открыл вентиляцию и целый час махал подручным веером, чтобы освежить воздух. Бог его знает, действительно ли это освежало, но усилий стоило, потому что моим следующим шагом было заставить швейцарца заткнуть отдушину снаружи и не убирать заглушку, пока я буду спрямлять вентиляционный ход.

Я начал стонать и бормотать, действуя ему на нервы. Когда он приказал мне прекратит шуметь, я обещал это, если он скажет, сколько сейчас времени.

— Половина третьего, — угрюмо сказал он.

Час я просидел тихо, а потом снова разошелся: плакал, хохотал как сумасшедший, умолял его выпустить меня. Он сносил мои стоны с раздражающим терпением (очевидно, рассчитывая на возможное вознаграждение) и, прежде чем заткнуть отверстие, принудил меня разыграть такую истерику, что я и свои нервы распустил в придачу. Мое представление оказалось действительно хорошим средством дать волю чувствам.

Выпрямление вентиляционного канала шло легко и бесшумно. Рыл я своим ножом, землю отбрасывал пригоршнями. Временами я испускал стоны, чтобы ему не пришло в голову вынуть заглушку. Изгиба не стало, на его месте образовалась просторная выемка, как кроличья нора с двумя выходами. Затычка была куском мешковины. Я развернул ее складки с моей стороны, не потревожив ее положения. Так я мог без труда дышать, и мне был слышен каждый звук на тропе. Я лег, подложив мешок под спину, приладил свой механизм и вставил вертел упором в ремень. Мне нужно быть готовым, как только чья-то голова появится в отверстии. Удаление мешочной затычки даст сигнал натянуть ремень баллисты; если кто-то заметит, что форма отверстия изменилась и заглянет внутрь, это будет последнее, что он успеет увидеть.

Вся надежда была на то, что швейцарец трогать затычку не станет. У меня не было угрызения совести убить швейцарца, но если он уберет затычку непосредственно перед приходом Куив-Смита, у меня не будет времени вылезти наружу, чтобы застать майора врасплох. Я продолжал свое ворчание, указывавшее, что я жив и веду себя по-прежнему назойливо, но не до такой степень, чтобы ему захотелось вытащить затычку и отругать меня.

Утренний свет пробивался сквозь складки мешковины. Я ждал. Ждал бесконечно долго, мне казалось, уже было после полудня, когда наконец пришел Куив-Смит. На самом деле он пришел даже раньше своего времени, обычно он приходил в десять.

Впервые услышал, как они разговаривают между собой. В этот ранний час они говорят тихо и как можно меньше.

— Он сошел там с ума, — флегматично сообщил швейцарец.

— Ну, не думаю, — отвечал Куив-Смит. — Это он просто старается оттянуть решительный момент. Скоро он успокоится.

— Вечером как обычно, сэр?

— Будут изменения — я извещу. Ваша хозяйка знает, что вы можете съехать?

— Да, сэр.

Послышалось, как он тяжело зашагал, шлепая по грязи. Все это время я лежал на спине, не отрывая глаз от затычки.

Не помню, чтобы испытывал хоть какое-то напряжение при натягивании баллисты. Когда он вынул затычку, в отверстии вспыхнул ослепительный свет. Я вздрогнул, и этого легкого толчка мышц, казалось, хватило натянуть ремень. Сразу в отверстии появилась его голова. В его глазах я заметил удивление, но в этот миг он уже был мертв. Вертел попал ему прямо над переносицей. Когда он затих, у него был вид, будто в лоб ему ввинтили кольцо.

Я расширил топориком свою сторону вентиляционного отверстия, так чтобы мог в него пролезть. Потом отполз назад и рванул со всей силой наружу, работая головой и плечами. Куив-Смит лежал на спине и смотрел на меня. Не успев опомниться, я схватил его за горло. Часть вертела длиной с фут торчала у него сзади из черепа и держала голову в естественном положении просто лежащего человека. Сменной одежды он не принес. Вероятно, он не намеревался оставить меня живым, получив мою подпись; возможно, он не верил, что я подпишусь. В этом случае он был более снисходительным. У него в кармане лежал заряженный револьвер, но он не служил подтверждением ни первого исхода, ни второго.

Я сжег этот скандальный документ, затем подтянулся к изгороди и глянул сквозь нее на такое знакомое мне поле. Пата не было видно, его коровы мирно паслись. Паташон на холме разговаривал со своим пастухом. Был серый ноябрьский день, тихий, без ветра и солнца, такой мягкой неопределенности, что, оказавшись в нем эксгумированным из могилы, я не мог определить, было ли сейчас десять градусов тепла или тридцать. Часы Куив-Смита показывали одиннадцать. Я съел его ленч. И вот Сисара лежит мертвый и кол в виске его[12].

Я разбросал ветки, скрывавшие кинокамеру, разбил ее (хотя, насколько успел узнать майора, был удивлен, что он действительно инсценировал научное наблюдение за жизнью барсуков) свернул тяжелый дорожный плед, которым он накрывался для тепла. Потом я сдвинул бревно, вбитое между стенками лощины, открыл дверцу своей норы. Оттуда потянуло ужасной вонью. Я пробыл на воздухе всего полчаса, но мне уже казалось, что атмосферу, в которой я жил, создал другой человек.

Вскипятил на примусе грязной воды и обтер все тело — не столько мытье, сколько просто махание руками. Переоделся в сухую и теплую одежду майора и будто сразу попал в рай. Она состояла из габардиновых бриджей и подбитой мехом спортивной куртки (скорее центрально-европейского покроя, а не английского — идеальный костюм для его работы), еще твидовых брюк и полушинели на шерстяной подкладке поверх всего.

Одевшись, стал смотреть его бумаги. У него был партийный билет и личные документы своей страны с его настоящим именем и фамилией. Был также английский паспорт на имя Куив-Смита. Это имя и типаж он взял для данной работы. В графе род занятий было поставлено «Член совета директоров компании» — столь же уклончиво, как «писатель». В любой полицейской регистратуре знают, что под тем и другим родом занятий может выступать любой, зато вполне солидно.

В специальном поясе на теле обнаружились 200 фунтов золотыми монетами и еще один паспорт. Он дважды продлевался неведомым консульством, но штампов и виз на нем не было, значит, ни разу для поездок не использовался. Что этот паспорт предназначался для сугубо личных целей, не было никаких сомнений. На фотографии он был крашеным брюнетом со смуглым лицом и без усов. Будь я на месте Куив-Смита, я бы позаботился о приобретении такого документа; случись размолвка с начальством, он имел возможность бесследно исчезнуть и устроиться на жительство в очень приятной маленькой романской стране.

Решать, что делать дальше, не стал: сначала следовало расспросить швейцарца. Когда обстриг волосы и побрился, оставив усы точно как у майора и на его манер гладко зачесал волосы назад, мне пришло в голову, что имя и должность члена совета директоров мне могут прекрасно подойти.

Извлек останки Асмодея и захоронил их на тропе, где он жил и охотился, положив рядом банку тушенки — перебиться, пока не освоит повадки своей добычи в ином мире.

Бесформенную дыру, проделанную спешным рывком из норы, заполнил своей старой одеждой, постелью и землей; вынул из норы свои деньги и тетрадь с двумя частями своего повествования. Водворил на место дверцу и приставил металлическую плиту к стенке расщелины, засыпав все землей и закидав ветками. Когда весной здесь вырастут свежая крапива и папоротник, а они хорошо растут на перекопанной земле, никаких следов ни от кого из нас здесь не останется.

Тело Куив-Смита я прислонил к кусту в стороне, чтобы не мешал проходу. Дело не из приятных, но его осада лишила меня всякой чувствительности. Испытываемое огромное облегчение не оставляло места для других чувств. С наступлением сумерек, чтобы размять ноги, я прошелся по выгону Пата. Чувствовал себя очень слабым и слегка не в себе. Поскольку предстоящее связано с огромным риском, легкое безумие помехой не было.

Отпечатки ног в грязи говорили, что швейцарец всегда приходил и уходил верхом лощины. Спутать со следами необычайно маленьких ног Куив-Смита было невозможно. Обувь мне пришлось надеть свою, пятка его носков осталась комом под моей ступней.

Присел на корточки в темном углу лощины и стал ждать. Заслышал шаги парня за четверть мили. Где на тропе было сухо, он шел довольно осторожно, но на грязных участках выдержки ему не хватало.

Когда он был в нескольких шагах, я направил луч фонаря Куив-Смита ему в лицо и приказал поднять руки верх. Никогда не видел такого напуганного мужчину. С его точки зрения, он внезапно оказался в руках маньяка, немало на него обозленного, и в полной неопределенности.

Заставил его стать лицом к изгороди, извлек из карманов документы, пистолет и оторвал с брюк пуговицы. О таком приеме я читал, но никогда не видел его в действии. Прием оказался весьма эффективным. Мужчина с брюками на щиколотках не только обездвижен, он морально подавлен.

У него имелся паспорт. Типы такого рода всегда при документах. Взгляд на первую страницу документа мне рассказал, что зовут его Мюллер, принял английское подданство, а по профессии — гостиничный швейцар. Это был рослый малый, блондин с пышными усами, закрученными в стрелку. Он выглядел так, будто подделался под отставного унтер-офицера из объединения бывших военнослужащих, которое содействует ветеранам в устройстве на работу в отелях и магазинах.

— Он мертв? — спросил меня, заикаясь.

Я велел ему повернуться, держа под прицелом, и осветил фонарем голое тело Куив-Смита. Потом опять поставил лицом к ограде. Парень трясся от страха и холода. Ноги у него дрожали. С ним произошли все другие невольные реакции, сопутствующие панике. Я дал полную волю его воображению.

Он только твердил: «Что... что... что...» Вероятно, хотел спросить, что я намерен с ним сделать.

— Кто я, заешь?

— Нет, не знаю.

— Хорошо подумай, Мюллер!

Я прижал к его ягодицам холодный нож. Бог его знает, что подумал он о холодном предмете, коснувшемся его тела, и что я намерен с этим делать! Воя, он свалился на землю. Перепачканным он был мне не нужен, поэтому я поднял его на ноги за одно ухо и толкнул на куст боярышника рядом с телом Куив-Смита.

— Говори, кто я, — спросил его снова.

— Альдвич... п-п... п-полиция вас разыскивает.

— Кто тот человек, одежда которого на мне!

— Номер 43. До этого я никогда его не видел. Знаю его как майора Куив-Смита.

— Почему майор Куив-Смит не сдал меня полиции?

— Он говорил, что вы его агент и знаете слишком много.

Это звучало подлинным изобретением Куив-Смита; оно объясняло неискушенному лицу необходимость меня уничтожить и почему они делали это самостоятельно, без ве-дома полиции; такая версия обеспечивала также безоговорочное послушание «Второго убийцы».

— Как вы собирались поступить с моим телом той ночью?

— Не знаю, — он плакал, — клянусь вам, не знаю. Мне было приказано сидеть в машине, дожидаться выстрела и потом подойти к нему.

— Где взяли металлическую пластину?

— Я вырезал ее в Бридпорте в то утро, когда он узнал, что вы находитесь здесь. Для получения указаний я обычно встречался с ним около той фермы.

— Как долго работаешь в гостиницах?

— Десять лет. Два последних года — ночным привратником.

— Семья есть?

— Жена и двое малышей, сэр, — сказал он жалобно.

Голос у него стал плаксивым; почувствовал, что лжет. Его хозяева располагают самым разношерстным человеческим материалом, и для работы с неопределенным режимом они едва ли наймут семейного человека.

— Что жена знает о том, где ты находишься?

— На подмене в... в Токвее.

— Она верит?

— Да.

— Писем от тебя не ждет?

— Нет.

— Ей может показаться, что ты с другой женщиной?

— Нет.

— Хорошо подумай, Мюллер.

Я просто поднял револьвер на уровень его глаз. Он закричал, что сказал неправду. Стал махать правой рукой, будто пытаясь перехватить летящую в него пулю. Несчастный малый боялся смерти, будто привидения. Я согласен, смерть — явление страшное, но можно ли ее образно представить? Но даже идущему на виселицу хочется попытаться сделать встречу с ней более или менее достойной.

— От кого получал распоряжения? — продолжал я допрашивать.

— От управляющего гостиницы.

— Больше ни от кого?

— Ни от кого, клянусь вам.

— Какая гостиница?

Он сказал название отеля и его управляющего. Здесь их упоминать не стану. Подозревать это заведение не стоит, но по тем или иным признакам наши люди опознают это место. Если не опознают, достаточно спросить, в какой из них в последних числах октября исчез ночной привратник и больше не появлялся.

— Какое совершил преступление? — спросил я.

Мне было ясно, что у них в руках было средство держать его как абсолютно послушное орудие. Ночные привратники, по моим наблюдениям, отличаются хамской бесцеремонностью.

— Изнасилование, — пробормотал он, с трудом выдавливая постыдное признание.

— Как это было?

— Она пригласила в свой номер... так мне показалось. Я не должен был это делать! Я знаю. Но я кончал дежурство. Потом... потом я пошел к ней и поступил немножко грубо. Я думал, она сама меня подбивает, понимаете. А она стала кричать, управляющий и ее отец прибежали. Она выглядела ребенком. Я думал, что сойду с ума. Она смеялась со мной по-дружески, сэр, когда приходила вечерами, и я подумал... Могу поклясться, что...

— Я знаю, что ты подумал. Почему они не подали на тебя в суд?

— Репутация отеля, сэр. Управляющий замял это дело.

— И тебя не уволили?

— Нет. Управляющий заставил написать объяснение, и все они подписали его как свидетели.

— Значит, с тех пор ты делал все, что тебе говорили?

— Да.

— Почему не ушел на другое место?

— Они бы не дали мне рекомендации, сэр, и я не виню их.

Он неподдельно стыдился себя. Когда ему вспомнилась реальная беда его жизни, он вышел из плена панического страха, навязанного разыгравшимся воображением. Бедолагу держали на двойной привязи. Они не только добились его полного повиновения, они отняли у него самоуважение.

— Понимаешь, что тебя же подловили?

Мне это было совершенно ясно. Любая опытная семнадцатилетняя стервоза умеет строить глазки, а потом привести в замешательство резкой переменой из соблазнительницы в напуганного ребенка.

— Пожалуй, что так, сэр, — сказал он, качая головой.

Неудивительно, что он раздражал Куив-Смита.

Я же снова становился человеком. По всем данным, Мюллер мог оказаться гангстером самого свирепого и потому трусливого типа. Мне нужно было его сломить. Не только разыгрывая расправу: мне следовало без колебаний его пристрелить, если он окажется для меня бесполезным. Когда же я отказался от крови, мое облегчение было не меньшим, чем у него. Сказал ему, чтобы он натянул штаны, дал ему шнурок их подвязать и предложил сигарету. Револьвер, разумеется, я держал на виду, пусть знает, что у розочки есть острые шипы.

— На ферме тебя знают?

— Да. Я отвез туда майора.

— Как кто? Его слуга?

— Да. Он им говорил, что я свой отпуск провожу на взморье.

— С того раза еще был на ферме?

— Один раз. Мы ели там ленч в тот день, когда ... когда ...

— Когда меня заживо похоронили?

— О, сэр! Если бы я знал! — Он заплакал. — Я думал, вы один из них — честное слово! Да пусть они поубивали бы друг друга, мне-то что. Это случай, когда чем больше бьют, тем лучше — не знаю, поймете ли меня.

— Кажется, теперь ты понимаешь, что я не один из них.

— Нет, я знаю. Джентльмен, как вы, не пойдет против своей страны.

А может, пойдет? Не знаю. В патриотизм я не верю; для разумного человека сейчас мало чего найдется, ради чего стоит умереть. А вот умирать против — в Европе предостаточно пороков, чтобы позвать на бой самых благородных или самых отпетых.

Между тем мне было ясно, чем еще был полезен Мюллер своим хозяевам. Ночной привратник мог организовать из своих клиентов славную команду «ничего не видевших», прежде всего из тех, что приезжают без багажа. Он должен, к примеру, уметь отличить герцога от торговца наркотиками, хотя они говорят с одинаковым произношением, а второй может быть одет лучше первого.

Объяснил привратнику, что может не опасаться, если не подведут нервы; сейчас он отправляется на ферму сообщить Паташону, что Куив-Смит отозван в Лондон, собрать его вещи и уложить в машину.

Куив-Смит наверняка предупредил своих хозяев, что может внезапно уехать в любой момент, так что план был не очень рискованным. У Мюллера был вполне солидная внешность; с пледом, переброшенным через руку, он выглядел вышколенным и респектабельным человеком в услужении, хотя и слегка перепачканным. Одет он был так, что мог сойти за ночного сторожа в Чайдоуке, а также и слугу в отпуске: свободный костюм из твида, старый замшевый пуловер и жесткий белый воротник.

Главный риск состоял в том, что, оказавшись на ферме, Мюллер мог решить, что его старые хозяева для него опаснее меня. Тут я все объяснил ему с предельной ясностью. Я сказал: если он не выйдет из дома через четверть часа, я зайду туда, представлюсь братом майора и вытащу его. Сказал также, что он мне полезен, пока никто не знает, что майора нет в живых, как только его услуги кончатся, десять ли минут или две недели будут для него последними.

— Если же ты останешься мне верен несколько дней, — добавил я, — сможешь позабыть историю с попыткой изнасилования. Я дам тебе денег уехать за границу, и ты больше никогда не увидишь своих хозяев. Они оставят тебя в покое. Нужды в тебе больше нет, и ты знаешь не так много, чтобы тебя разыскивать. Вот так! Выдашь меня — убью. Поведешь игру честно, перед тобой открывается новая жизнь, и живи спокойно, где хочешь!

В моих доводах было полно изъянов, но в его положении анализировать их он был не в состоянии. Это на него сильно подействовало, и он с облегчением прослезился. Куив-Смит оценил его совершенно правильно: это был хороший «Второй убийца». Он шел на службу по-собачьи, без обиняков и просил только одного — разрешения повиноваться.

Он взял майора за голову, я — за ноги, и мы осторожно вынесли тело на нижнюю дорогу вокруг холма. Там незамедлительно с душевным облегчением мы сбросили свое белое бремя в канаву. Я заметил, как на толстой шее Мюллера, знавшего, что за ним не наблюдают, выступил обильный пот.

У ворот ограды выгула для скота, от которых шла внутренняя дорога к ферме Паташона, мы остановились. Я сказал Мюллеру, что жду его здесь и сяду в машину, когда он выйдет из нее открыть ворота. Передал ему ключи от машины и легенду, какую он там должен рассказать: майор обедает с друзьями в Бридпорте. Он слышал, что ему надо срочно выехать за границу. Его адрес для писем — Каир, Барклейз банк. Из письма в кармане майора я знал, что счет он держит в филиале этого банка, а Каир — город, через который трудно проследить путь следования человека.

— А что мне делать, если они не поверят мне?

— Да поверят, не бойся, какого черта им сомневаться!

Сам я не очень был в этом уверен, но хороший шанс на успех давал его уверенный вид. Дал ему фунтовую ассигнацию для служанки, стелившей майору постель, если таковая была, и еще одну — миссис Паташон положить на банковский счет ее дочери.

— Дочку их знаешь?

— Да, Марджори.

— Передай Марджори привет от майора Куив-Смита и скажи, что она не должна слишком поспешно ходить своей королевой.

— Я не понимаю.

— Тем лучше. Скажи ей, что ты не понимаешь, что это значит. Но она поймет и рассмеется. Повтори ей: не двигать королеву раньше времени.

Это хороший совет для начинающего игрока в шахматы и подтверждение добросовестности Мюллера.

Я проводил его взглядом, когда он проходил выгон и, зайдя за сарай, вошел во двор; там я следил, сколько было возможно, за разрешением своей судьбы. Сейчас не было особой нужды прятаться изо всех сил, — у собак были все основания лаять. Я присел за деревом, откуда видна входная дверь.

Миссис Паташон встретила визитера с удивлением, но без колебаний. Она затворила дверь, и ничего не происходило минут пять, когда мне хотелось перерезать телефонные провода. Затем в верхней комнате зажглась керосиновая лампа, и я видел, как Мюллер ходил взад-вперед мимо окна. Он вышел с чемоданом в руке, за ним шел Паташон с ружьем в чехле, Марджори с пледом и миссис Паташон с пакетом сэндвичей. Вся группа весело переговаривалась, просили передавать майору привет, и только Мюллер был сверх меры угрюм. Они все вошли в конюшню посмотреть, как Мюллер загружает и заводит машину, а я побежал к воротам.

— Теперь куда, сэр? — спросил Мюллер.

Хотя он уцепился за руль, его локти ходили ходуном, как жабры у рыбы, отчасти из-за пережитого, отчасти из боязни, что пользе от него пришел конец. Я сожалел, что снова приходится выступать безжалостным убийцей, но была опасность того, что он может пойти напролом.

Сказал ему ехать в Ливерпуль, и поосторожнее, соблюдая все правила дорожного движения. Саутгемптон был слишком близко, а в Лондоне слишком много глаз. Мы подобрали тело Куив-Смита и спрятали его в багажник под коврик.

Мои планы начали обретать форму. Было ясно, что на ферму никто не явится, пока неделю или даже дольше все письма и телеграммы будут лежать без ответа; боязнь дерзнуть вмешиваться в скрытные передвижения майора явно будет сильным фактором для подчиненных майора или его начальников, коли они у него имеются. Когда же они пойдут на этот шаг и явятся на нашу тропу, им придется выбирать из трех версий: я сбежал, а Куив-Смит и Мюллер гонятся за мной; я подкупил их обоих, и мне было позволено уйти; они меня убили и каким-то образом привлекли внимание полиции.

В Бристоле и Шрусбери мы останавливались заправиться. По пути я прицепил к телу Куив-Смита железный груз и бросил тело в реку Северн. Сожаления у меня не было. Неохотно, с запозданием, но окончательно я ступил на тропу войны; мне самому угрожает смерть, не менее жуткая и мучительная, чем та адская, что он уготавливал для меня.

В Ливерпуль мы приехали в час раннего завтрака. Город нас встретил отвратительнейшей погодой, и меня порадовало, что майор был одет по-зимнему. Морозный северо-восточный ветер гнал по пустынным улицам сажу, пыль, обрывки бумаги и швырял все в бухту Мерси. Неподвижная желтая вода казалась ледянее голубых вод Арктики. С несчастным Мюллером я стал чувствовать себя увереннее. В такое утро было бы немыслимым предать человека, обещавшего в течение дня вывезти тебя из Англии.

Подобрав себе гостиницу, мы позавтракали прямо в номере. Пока Мюллер отключился и крепко спал перед камином, я пару часов практиковался воспроизводить подпись Куив-Смита на его паспорте. Для удобства я продолжаю писать и думать о нем, как о Куив-Смите, хотя, кроме меня, Сола и нескольких человек на окраине графства Дорсетшир, больше ни одна живая душа не знала его под этим именем. Его личная подпись, воспроизводимая мной, а также перенятая мною индивидуальность принадлежали его образу обычного англичанина — члена безвестного совета директоров.

Его английское имя писалось тонким, ровным почерком, хорошим пером, и воспроизвести его подпись было нетрудно. У банковского клерка моя подделка не прошла бы, но для пассажирской анкеты и таможенной декларации, заполняемым на скверной бумаге и казенным пером, она вполне годилась.

Фото на паспорте было не совсем мое, но довольно близкое. К таким вещам служащие пароходных компаний не придираются. В Куив-Смите и во мне явно просматривался один и тот же тип добропорядочного и достойного доверия человека.

Разбудил Мюллера и предложил ему выпить. Он оказался трезвенником — еще, полагаю, одно достоинство для его нанимателей. Отправившись в ванну отмывать накопленную неделями грязь, я взял его с собой (револьвер держал под рукой на полочке для мыла) и посадил на унитаз читать мне расписание движения судов.

В тот день отправлялись рейсы в Нью-Йорк, в Вест-Индию, Гибралтар и порты Средиземноморья, на Мадейру, в Южную Африку, в Танжер и на Восток. Все страны, куда требовалась въездная виза и проезд дольше одной недели, для меня исключались. Годились Гибралтар, Мадейра и Танжер; Мадейра, как конечный пункт назначения, была менее желательна.

Еще стояла нелегкая проблема потерять по пути Мюллера. Я обещал ему жизнь и свободу, но сдержать обещание было делом непростым. Документы у него были только одни; чтобы уехать зайцем и не попасться, он был слишком глуп; ему недоставало ума и внушительной внешности, чтобы добиться чего-то обманом. В любом порту прибытия или убытия его хорошо бы запомнили. Меня не сильно беспокоило, пойдут по его следам или нет; уверен, что его бывшие хозяева, получив от него ответы на свои вопросы, потеряют к нему всякий интерес. Мне было важно как можно дольше оттянуть возможность задавать ему всякие вопросы.

Интересно, что бы делал Куив-Смит, окажись он в одной упряжке с Мюллером — единственным свидетелем убийства или подкупа. Ответ напрашивается сам собой. Он столкнул бы ночью Мюллера за борт перед заходом в порт и скрыл бы его исчезновение. Прекрасный выход. Это бы окончательно убедило их, что я настоящий Куив-Смит, если бы у них зародилось сомнение, и положило бы конец всяким попыткам разыскивать исчезнувшего гостиничного привратника.

Это и стало моим планом; но вместо того, чтобы в удобный момент просто столкнуть его за борт, я спущу его вблизи берега и со средством добраться до него. Для этого подходящими были два места: вблизи устья реки Тахо, где горы Синтра подходят к самому морю, и мыс Сан-Висенти.

Послал за парикмахером сделать мне приличную стрижку, а когда вышли из отеля, купил себе монокль, который прикрыл, а скорее подчеркивал и объяснял стеклянное выражение моего левого глаза. Затем повел Мюллера по конторам судоходных компаний — эксцентричный отдыхающий со своим камердинером-секретарем. Подобно туристу компании Кука, я задавал массу глупых вопросов; я хотел бы помахать рукой живущему в Португалии старому другу. Судоходные клерки мне терпеливо объясняли, что это зависит от места жительства моего друга, что у Португалии длинное побережье и что даже самый большой платок за пару миль от берега виден все равно не будет. Служащие были поразительно вежливыми; им приходилось тратить уйму времени не столько на оформление билетов, сколько на то, чтобы растолковывать клиентам элементарные сведения по географии.

Что мне было нужно, я выяснил. Рейс на Гибралтар не подходит; он проходит Тахо утром, а мыс Сан-Висенти — после захода солнца. Пароход на Танжер — тихоходное старое корыто с одним пассажирским классом — был более подходящим. Он проходил Тахо в период между 9 часами вечера и 12 ночи.

Посмотрел план парохода. Рубка рулевого находилась в задней части верхней палубы, а между ее кабиной и кормой была, как обычно, небольшая площадка, где влюбленные парочки ставят свои стулья, если в состоянии переносить чрезмерную качку. В этом рейсе места для влюбленных не найдется. Директор компании с компаньоном намерены разлечься там на своих шезлонгах и грубо одергивать всякого, кто посмеет нарушить их уединение.

Мы заказали две смежные отдельные каюты с ванной между ними и отправились за покупками. Для своего путешествия я снабдил себя и Мюллера баулами и несессерами, купил складную резиновую лодку с велосипедным насосом, чтобы ее накачивать, пару байдарочных весел и сотню ярдов прочной бечевы — все это мы упаковали в большой чемодан. Мюллер, естественно, думал, что лодка предназначена для моего бегства. Затем я поставил машину на хранение сроком на год, и мы поднялись на судно.

Когда шли Ливерпульским заливом и каналом Св. Георгия, состояние и поведение Мюллера меня не беспокоили. Он никогда не плавал по морям. Судно наше было всего 8000 тонн, а море штормило. Я устроился у неудобного, качающегося поручня на корме так, чтобы застолбить за собой это место, и после мучительного утра обрел способность ходить по качающейся палубе. Моя обычная раздражительность исчезла, и я испытывал блаженство, свободно расходуя свое время на еду, питье и купанье, именно те три удовольствия, что пароход мог мне предоставить.

Третьей ночью после отплытия из Ливерпуля мы прошли мыс Финистерре и проснулись в бледно-голубом мире с частой и злой зыбью; на восточном горизонте виднелись серо-зеленые горы Португалии. Я поднял с постели камердинера-секретаря и накормил его завтраком. После этого мы заняли два шезлонга на корме. Я накрыл свои ноги пледом, протянул их как можно неудобнее и враждебно озирал через свой монокль всякого, кто пытался через них перешагнуть.

Ближе к вечеру, чтобы придать Мюллеру храбрости, дал ему пару бокалов лимонада и спросил, что он намерен делать. Хочет ли он вернуться в Лондон и явиться в полицию или исчезнуть с лица земли? Мысль, что ему надо вернуться и рассказать все, что знает о смерти Куив-Смита, привела его в смятение.

— Тебе еще придется объяснять, почему ты так много лгал на ферме, — напомнил я ему еще. — Та семья будет свидетельствовать, что ты был один. Ничто тебе не мешало позвонить в Лондон.

Он тут же стал меня упрашивать взять с собой куда угодно. Он был совершенно неспособен к самостоятельным действиям. Лишившись одной опоры, он тут же судорожно стал нащупывать другую.

Я объяснил ему, что взять с собой его не могу, он должен исчезнуть самостоятельным путем.

— Они будут преследовать меня, сэр, — всхлипывал он, — мне нигде не будет покоя, сэр.

— Никто тебя не будет преследовать, если будут думать, что тебя нет в живых.

Объяснил ему свой план: он с резиновой лодкой будет спущен за борт, когда мы будем в двух милях от берега, а я дам ему 500 фунтов начать новую жизнь. При мысли о деньгах он оживился, но потом стал говорить о трудностях, которые ждут его на берегу.

Но на Мюллера можно было положиться в одной вещи: он слушался приказа. Этот приказ он от меня получил.

— Твоя одежда будет в лодке, — сказал я. — Когда ты пристанешь к берегу, оденешься.

Лодку разрежь на куски и спрячь в камнях. Отправляйся пешком до Каскаеса и оттуда электричкой в Лиссабон. В гостиницы не заходи, ночуй там, где не требуется предъявлять документы. Если сядешь выпить чашку кофе в любом баре в центре города, я думаю, у тебя появится возможность благоразумно провести приятную ночь. Утром отправляйся в порт встретить воображаемого друга с прибывающим кораблем. Обратно выходи через таможню, как прибывший с пароходом пассажир и получи в своем паспорте штамп. Затем покупаешь себе визу и билет в любую страну, какая тебе придется по душе, и уезжай с первым же пароходом.

— А вдруг они меня будут искать в Лиссабоне? Они узнают, что я там был и уехал.

Я объяснил, что сделаю так, что все будут считать его погибшим; раз он не появится в Танжере, куда пароход идет без заходов в другие порты, никто не будет искать его ни в Лиссабоне и ни где-либо еще.

Казалось, он считал себя важной персоной, и ради его поиска будут готовы перерыть весь мир. Повторил ему, что пока Куив-Смит будет считаться живым, никто не потратит ни часа времени, ни пятерки фунтов на розыски агента, которого будут считать умершим.

— Но я знаю слишком много, — протестовал он.

— Ты не знаешь ровным счетом ни черта, не думаю, что знаешь даже, на какую страну ты работал.

— Я знаю, сэр, — сказал Мюллер и назвал ее.

Боже! Он назвал совсем другую страну! Полагаю, должно быть нормой, чтобы мелкая сошка секретных служб и не знала даже национальности своих работодателей, мне представляется это совершенно разумным.

Я сказал, что он ошибается, и показал документы майора. После этого у меня не было с ним никаких затруднений, кроме того, что он боялся моря. Мы шли с некоторым опережением расписания, и горы Синтра показались на закате. Это меня вполне устраивало; мы могли управиться с нашими делами, когда остальные пассажиры были на обеде. Чтобы никто нас не разыскивал с приглашением обедать, я предупредил главного стюарда, что чувствую себя неважно и камердинер будет вечером возле меня.

Мюллер разделся в каюте, на шею ему я привязал деньги, завернутые в тонкую клеенку. Как только коридоры опустели, мы вытащили чемодан на палубу, устроились на своем месте за рубкой, развернули и надули там лодку. Мы видели на берегу огни, так что, в каком направлении надо грести, он знал. Я заставил Мюллера повторить мои указания. Он заучил их назубок и повторил твердо. Я привязал его вещи и весла бечевой ко дну лодки, другой ее конец обвязал вокруг его пояса.

Кильватерный след судна выглядит так, что нырять в него едва ли кому захочется. Бедолага сидел на поручне, трясясь от холода и страха. Долго раздумывать я ему не дал: сбросил лодку и резко скомандовал прыгать, потому что он утонет, если бечева натянется. Я видел лодку, темным пятнышком прыгавшую в белой пене следа за кормой, увидел и его, вынырнувшего на поверхность. Мгновение спустя единственным знаком его существования на этом свете для меня был его халат на палубе. Удачи ему! При хорошем деле и порядочном боссе квалификация «второго убийцы» обеспечит ему спокойную и безбедную жизнь.

С чемоданом и халатом я вернулся к себе в каюту и лег в постель: сначала в его — до полуночи, потом — в свою, до утра. Когда пришел коридорный стюард, он, конечно, увидел, что секретарь уже встал и куда-то вышел.

День тянулся отвратительно долго. Наше прибытие в Танжер в расчетное время, которое позволило бы пассажирам сойти на берег этим же вечером, казалось, уходило; если мы задержимся, надежды сохранить исчезновение Мюллера в тайне у меня не оставалось. Я пропустил завтрак и сидел запершись, исходя из правила, что, не видя нас, никто о нас не подумает, но если увидят только одного, может возникнуть вопрос, где второй. К ленчу я спустился в салон, дал чаевые стюарду, но от еды отказался. Сказал, что у нас с секретарем от корабельной еды расстройство желудка и что мне предписано краткое голодание. Никакого голодания я не проводил. Чтобы привести желудок в порядок, я обильно его загружал; в Индии мы всегда поступали именно так.

Когда с двух до четырех у коридорного стюарда был перерыв, я упаковал баулы и вынес их на палубу. Стал виден мыс Спартель. Боцман подтвердил, что мы наверняка сможем покинуть корабль до закрытия таможни. Я взял две карточки учета пассажиров и снова не покидал каюты, пока не бросили якоря.

Как только подошло посыльное судно и на него сгрузили багаж с корабля, я забежал к коридорному стюарду, быстро дал ему чаевые. Он не очень удивился, но счел своим долгом спросить:

— Мистер Мюллер поправился, сэр?

— Слава Богу, да! Он упаковал все вещи, вынес их на палубу и уже — на посыльном судне с нашим багажом.

— Я его не видел целый день, сэр, и решил, что лучше справиться.

— Я сам его почти не видел, — ответил я брюзгливо. — Мне кажется, он встретил старого приятеля в машинном отделении.

Это ему все объяснило. Мюллер мой слуга. Я же был сама респектабельность. Если для меня все в порядке, значит, нечего беспокоиться.

Теперь наибольшая опасность грозила мне лично. Чтобы число пассажиров сошлось с данными регистрации, я должен сдать две карточки, тогда как каждый пассажир сдает одну, свою личную. Фокусник я плохой; простейший карточный трюк мне не дается, если требуется ловкость рук. Эти проклятые карточки беспокоили меня больше, чем сбрасывание Мюллера за борт. Я долго слонялся возле трапа в надежде, что там может создаться толчея. Но все сходили спокойно. Большинство пассажиров уже покинули судно, остальные тянулись поодиночке.

Я кинулся в курительную комнату и склеил две карточки при помощи клея с грошовой марки; они были из тонкого картона, и я надеялся, что помощник боцмана, собиравший карточки учета пассажиров, не заметит, что я суну ему в руку сразу две. Если он заметит, я предполагал сказать, что Мюллер уже на посыльном судне и, видно, спустился по трапу, не сдав свою карточку. Если же кто-то посмотрит, там ли он и его не обнаружит, мне остается только выразить удивление и молиться, чтобы не попасть на скамью подсудимых по обвинению в убийстве.

Пока я скреплял эти карточки, я пережил весь кошмар такого судилища — ужасное и неопровержимое свидетельство сокрытия исчезновения Мюллера, выяснение моей личности и так далее. Когда я спускался по трапу, мое воображение уже рисовало картину, как я, отстреливаясь, удираю из городского суда, в то время как помощник боцмана не глядя взял у меня обе карточки. Через десять минут я был на танжерском молу в окружении крикливых носильщиков с шоколадной кожей и в бурнусах из мешковины.

В таможне я аккуратно заполнил декларацию. Проследил, чтобы французский иммиграционный чиновник точно записал фамилию директора компании. С этого момента не было тени сомнения, что майор Куив-Смит законно прибыл в Танжер и один.

Что касается Мюллера, осторожный запрос его последнего нанимателя в судоходные конторы своим путем был бы направлен на судно. Стюарды бы вспомнили, что Мюллера никто не видел целые сутки. Помощник боцмана мог бы вспомнить, что, проверяя регистрационные карточки пассажиров он заметил, что две оказались странно склеенными. В машинном отделении, если стюард припомнит мое замечание, сказали бы, что ни о каком Мюллере даже не слыхали. И обратно в Ливерпуль пошел бы ответ, что действительно есть серьезные основания полагать, что с мистером Мюллером что-то случилось. Кто бы ни дал этому делу ход, собрав все нужные сведения, стал бы смеяться над серьезными минами разных начальников, уверяя, что мистер Мюллер жив и здоров, что... тут всякая байка будет уместна. Например, мистер Мюллер опасался, что на него будут ссылаться как на советчика в делах о расторжении брака, и он принял меры, чтобы о его переездах ничего не было известно.

Я поехал в один из отелей, сдал на хранение свой багаж, снял на недельный срок номер, сказав владельцу гостиницы, что в Танжере у меня маленькая подружка, и если я не вернусь через две или три ночи, то чтобы он не беспокоился. В прекрасном ресторане я съел огромный обед. Затем сунул в карман бритву, пузырек краски для волос, другой — с красителем для кожи и отправился в пустыню. Единственное, что я захватил из своей прошлой жизни, кроме денег, — вот эта тетрадь моей исповеди, ибо у меня появился план ее дальнейшего использования.

Я думаю, что за всю жизнь, я не испытывал большего покоя и беспечности, какие пережил на той глухой тропе среди иссушенных солнцем холмов Дорсета, где вода тихо струилась с одного вырубленного моими руками и так любовно устроенного желобка в другой, а весь свет исходил от одних сияющих в небе звезд. Мое избавление завершилось. Моя цель определена. Я в полном и ясном сознании. Я прошел войну — и никто так не чувствует мирную безмятежность природы, как солдат, отдыхающий в перерыве между прошедшим боем и следующим.

Я зарыл в землю паспорта директора компании и свой собственный, с которым я, по-видимому, распростился навсегда. Сбрил свои усы, пропитал красителем кожу лица и тела, покрасил волосы. Потом я уснул до рассвета, уткнув лицо в траву на берегу водоема. Мое тело набирало сил от этой теплой и древней земли.

Утром я отправился в верхний город, где я не показывался накануне вечером, и завершил перемену своей личности. Купил себе костюм, какой носят только в романских странах: короткие гетры и туфли с невероятно острым носком, — а старую одежду посылкой отослал в Рангун, в Комитет помощи неимущим. Уверен, что такой комитет там имеется. Зашел в парикмахерскую, где меня обильно смочили одеколоном и гладко зачесали назад пропитанные ароматом черные волосы. Когда с этим было покончено, мое сходство с фото на романском паспорте Куив-Смита было куда большим, чем с директором компании.

В тот же день в Марсель отходило небольшое судно регулярного сообщения. Я получил в свой паспорт французскую визу (мое отечество, как все страны Америки, тем неудобно, что никуда не могу поехать без получения визы) и купил билет на свое новое имя. Поскольку никакого багажа со мной не было, мне ничего не стоило нахалом пробраться на судно, минуя паспортный контроль. Таким образом, для слишком пытливых глаз осталось неясным, уехал этот любезный и благоухающий господин из Танжера или приехал туда, как ничто теперь его не связывало и с Куив-Смитом. Наверное, они разыскивают своего исчезнувшего агента между Атласскими горами и Нигером.

Выдержка из письма, сопровождавшего эту рукопись

Мой дорогой Сол,

Я пишу это, находясь в приятной гостинице, где привыкаю к своему новому воплощению. Конечно, я не могу дать ключа к разгадке ее местонахождения, как не могу провести по пути джентльмена, кого называю романцем: далее предположение может навести на след и привести туда, где я нахожусь, и к тому, кем я стал.

Я хочу опубликовать эти записи. Если нужно, пусть их обработает толковый писака и пустит под своим именем. Ему, разумеется, не надо называть моего настоящего имени и страны, куда я уехал после Польши и куда я скоро вернусь. Пусть читатели придумают ее сами!

Соображение, почему я решил опубликовать это, двоякого свойства. Во-первых, я совершил два убийства, и этот факт должен стать известным на тот случаи, если полиция схватит невинного человека. Во-вторых, если схватят меня, нужно исключить всякую возможность новой постановки вопроса о соучастии Правительства Е.В. Любое мое сообщение в случае необходимости может быть проверено, дополнено и подтверждено документами. Три части этой тетради (из которых две первых писались между прочим, а третья обдуманно) дают исчерпывающий ответ на всякий вопрос из любой сферы, куда вовлекли мои поступки нашу страну.

Прости мне, что утаил от тебя свою любовную историю и счастливые недели, проведенные в Дорсете. Мы с ней познакомились в Испании пару лет назад. Мы не успели довести свои отношения до извещения в «Таймс» и вообще не думали об этой чепухе.

Назвать это законом мести? Закон тот же, что закон войны, старина! Ты не должен меня осуждать, если не придерживаешься строго противной позиции. Скажешь недостойно настоящего охотника? Вовсе нет. Это был труднейший выстрел, каких во всем мире выполнялось два-три не больше.

Я начинаю понимать, в чем причина моего первого промаха. Я применил навык охотника той земли, какую я умею читать, в этом состояла ошибка. Охотиться на зверя надо в среде его обитания, а в наше время природная среда обитания человека город. Укрытием должны служить печные трубы, а метод меткий выстрел с двухсот ярдов. Свои планы я составил намного вперед. Живым мне из этого не выйти, но я не промахнусь; и это действительно все, что теперь имеет для меня хоть какое-то значение.

Загрузка...