Пауль Аугустович Куусберг
Одна ночь
Перевод Арнольда Тамма
Русский читатель хорошо знает творчество одного из ведущих эстонских прозаиков Пауля Куусберга. В издательстве "Советский писатель" выходили его романы "Два "я" Энна Кальма" и "Случай с Андресом Лапетеусом".
Романы "В разгаре лета", "Одна ночь" и "Капли дождя" составляют своеобразную трилогию о Великой Отечественной войне. В книге "В разгаре лета" повествуется о первых днях и месяцах войны. В романе "Одна ночь" писатель продолжает разрабатывать тему войны, тему мужества и героизма советских людей.
Действие романа "Капли дождя", завершающего эту книгу, происходит на протяжении двух-трех месяцев 1968 года, но и в ней П. Куусберг обращается к событиям Великой Отечественной войны. В центре произведения - образ коммуниста Андреаса Яллака, че ловека, который"через все жизненные испытания пронес страстную) убежденность борца за коммунистические идеалы.
ОДНА НОЧЬ
ВСТУПЛЕНИЕ
Однажды в 1970 году я обнаружил в своем почтовом ящике довольно увесистый пакет. Был уверен, что это книга, которую мне послал кто-то из моих коллег. Размеры, вес и внешний вид говорили об этом. Подучал еще. от кого бы она, - и решил, что от Сирге или Парве, у обоих вышли недавно новые книги. По обычаю добрых друзей, мы дарили друг другу свои произведения, только до сих пор никогда не пользовались услугами почты.
Я ошибся. В плотной коричневой обертке было несколько исписанных общих тетрадей и следующее письмо:
"Тов. Пауль Куусберг!
Прежде всего разрешите представиться. Меня зовут Маркус Кангаспуу, мне пятьдесят четыре года, следовательно, я Ваш ровесник. Работаю сейчас на электротехническом заводе наладчиком. Окончил Республиканскую партийную школу и заочно юридический факультет Тартуского университета. Почти двадцать лет состоял в партийном и советском аппарате, но пошатнувшееся здоровье вынудило меня перейти на работу, которая требовала меньшего нервного напряжения. Вернулся к специальности, которой обучался в молодости, хотя, к сожалению, характер работы совершенно изменился, но это уже другая проблема. Со школьной поры я веду дневник. Несколько тетрадей посылаю Вам. Так как в своих произведениях Вы чаще всего обращаетесь к общественным проблемам, или, как пишет о Вас критика, показываете людей в конфликтных общественных ситуациях, - я смею предположить, что в моем дневнике найдется кое-что способное Вас заинтересовать и что Вы сможете использовать.
Если Вы ничего достойного не обнаружите, выкиньте эти тетради. Мне они больше не понадобятся.
С приветом
М. Кангаспуу Таллин, Б, Вээрику, 78-1".
На Большой Вээрику почти сплошь собственные дома. Это было первое, что пришло мне в голову, когда я дочитал письмо. Что же касается дневника, то я им заинтересовался. И настолько, что положил его в основу этого романа. Закончив работу, я написал Маркусу Кангаспуу письмо, в котором поблагодарил за присланный дневник и сообщил, что, как только рукопись будет перепечатана, я пошлю ему экземпляр. И заодно пригласил его к себе в гости.
В гости он не пришел и вообще не откликнулся. Позже выяснилось, что его уже не было в живых.
Мне остается только сказать, что Маркус Кангаспуу - не настоящее имя автора дневника и что он не жил на улице Б. Вээрику, 78-1. Имя и адрес я изменил только потому, что не успел спросить Маркуса Кангаспуу, могу ли назвать в книге его подлинное имя. Добавлю еще, что по тем же соображениям изменил и все остальные встречающиеся в дневнике имена. И если кто-нибудь из читателей узнает себя, то прошу не обижаться - я старался писать так, чтобы никого не задеть.
П. Куусберг
ПРОЛОГ
(Выдержки из дневника Маркуса Кангаспуу)1
* Изложение подвергалось стилистической правке, порядок фраз менялся, сокращения приведены полностью. - П. Куусберг.
29 августа 1941. Ни малейшего сомнения в том, что фашисты в Таллине. Должны благодарить Магнуса, что мы не угодили к ним в лапы. Он быстро сориентировался и свернул в лес. Сначала мы решили, что впереди наша отступающая часть. После того как нам удалось добраться до Яльгимяэ, мы думали, что уже миновали линию фронта. Хорошо, что не помчались по Пяр-нускочу шоссе, а держались, на всякий случай, обходной дороги. Магнус хорошо знает окрестности Таллина.
Из города доносятся отдельные винтовочные выстрелы и случайные автоматные и пулеметные очереди.
Город окутан дымом, в нескольких местах краснеет небо. Очевидно, большие пожары.
Что делать?
Загнали развалюгу "форд" в частый ольшаник и замаскировали ветвями.
Темнеет.
Мы как слепые кутята.
30 августа 1941. Целый день прячемся в болоте. Магнус ходил в Пяяскюла и вернулся с вестью, что немцы действительно в Таллине. Вчера наши корабли покинули рейд. Над Копли и портом все еще густой дым. Магнус советует, не теряя времени, идти на восток. В город нам дорога заказана, там за нашим братом явно вовсю охотятся. Юхансон пожимает плечами - ретивость его исчезла. Когда я сказал, что все же наведаюсь в город, он пригрозил, что сам меня пристрелит. Посоветовал ему беречь нервы.
31 августа 1941. Слава богу, ребята ждали меня. Уходя в город, я допускал, что по возвращении уже не застану товарищей. Их могли обнаружить; вчера ночью на болоте слышались голоса, а рано утром мы видели трех немецких мотоциклистов, которые медленно ехали по дороге между торфяными выработками, направляясь К Палдискому шоссе. Юхансон сказал, что без меня он и шагу бы не ступил отсюда. Как хорошо, что я в городе заглянул к нему домой, и, хотя не попал в квартиру, я не сомневаюсь, что его жена эвакуировалась. Сказал об этом Юхансону. К нему-то я осмелился постучаться и позвонить, а к себе и носа не показал. Зашел, если бы не предупредили, мать, конечно, ждет. Извозчик Тимм, которого все звали Холостягой, увидел меня и сказал, что к нам приходили еще 29 августа вечером. Мать не взяли, только в квартире все перерыли. Тридцатого явились снова. Холостяга заверил, что стоит мне переступить порог своего дома, как тут же нашлют легавых. Он не сказал, кто это сделает, но дал понять, что кое-кому станет не по себе, если я уйду живым. Наверное, он имел в виду почтовика-кайтселийтчика или, может, скорее, кайтселийтчика-почтовика, который заспинно не раз угрожал мне. Никогда бы не подумал, что извозчик Тимм такой человек. Я считал, что ему ни до кого, кроме своего гнедого, дела нет. Тимм обещал известить мою мать, что со мной все в порядке.
В порядке ли?
Попасть в город и выйти из него оказалось куда проще, чем я предполагал. Охраняются только главные дороги.
Когда впереди показались четыре высокие сосны, откуда до места, где мы прятались, оставалось шагов двести, я рассмеялся про себя: ведь меня спасла влюбленность Холостяги. Тимм, который годился мне в отцы, уже лет двадцать навещает некую особу, которая живет в нижнем этаже нашего дома. Всегда по ночам и украдкой, раз в две недели - в четверг.
Магнусу моя вылазка в город не понравилась.
Юхансон ведет себя со мной, как с закадычным другом. Падение Таллина сильно подействовало на него, он, правда, по-прежнему бравирует, но уверенность его явно сникла.
1 сентября. Мы побрились - Магнус заверяет, что бородатый человек в нынешней обстановке привлечет больше внимания, чем бритый. Он стал сверхосмотрительным.
Машину оставили в болоте. Магнус хотел было вывести мотор из строя, забросить в болото патрубок, карбюратор, смеситель и стартер, но Юхансон махнул рукой. Мол, сейчас, когда в руки врага попало столько богатства подумайте о фабриках, складах, брошенных в городе машинах и прочем добре, было бы мальчишеством возиться с этим драндулетом. Я согласился с ним.
Под ложечкой сосет. Но никто из нас о еде не заговаривает. Долго ли будем так притворяться друг перед другом?
2 сентября. Больше всего думаем о еде. Волей-неволей приходится рисковать, идти выпрашивать у хуторян, У Магнуса острый нюх: он долго выбирал, но когда наконец зашел на хутор с домом под ветхой драночной крышей, то вернулся оттуда с целым хлебом, куском сала и полгоршком еще теплой картошки. Хозяйка предупредила, что повсюду разыскивают коммунистов и других сторонников советской власти.
Магнус жалеет о брошенном "форде".
Юхансон думает, что мы обольщаемся тем, что надеемся выбраться к своим. Во-первых, до фронта по меньшей мере триста километров. Рано или поздно попадем в руки какого-нибудь немецкого патруля или схватят доморощенные фашисты.
Перейти фронт - не игрушка. На востоке он куда организованнее, чем в Эстонии, где устойчивого фронта в общем-то и нет.
Давайте не создавать себе иллюзии, а посмотрим в лицо фактам. '
Положение наше, конечно, не веселое. Но что еще можно предпринять?
3 сентября. Мы в Каутласских лесах. Юхансон иронизирует, что убийца всегда возвращается на место преступления. Магнуса эта шутка разозлила. В июле мы тут вылавливали заброшенных из Финляндии диверсантов. Четырех застрелили, но и своих двух ребят лишились, Вооруженные автоматами парашютисты были эстонцами, видимо из тех, что в 1939 году отправились через Финский залив на войну с Советским Союзом. Юхансон узнал среди убитых известного тартуского корпоранта.
Хлеб, сало и картошка съедены.
Здешних лесных хуторов мы решили избегать. Во время тогдашней операции, в июле, по вине наших ребят загорелся сарай. А когда из огня стали раздаваться выстрелы, пошли взрывы, начался грохот и треск, ребята в ярости подпалили и другие хуторские постройки. В сене оказалось огромное количество боеприпасов и взрывчатки. А хуторянин с овечьей кротостью заверял, что ни одной чужой души в округе не видел. На самом же деле его усадьба служила базой парашютистам. Уж теперь-то хозяин, успевший тогда вовремя скрыться, сочиняет прр истребителей всякие страсти-мордасти. Здесь лучше никому на глаза не показываться, хуторяне ненавидят людей, которые осмеливаются посягать на собственность. Со многими новоземельцами серые бароны свели свои кровавые счеты, когда немцы еще только приближались, к Эстонии. Юхансон сказал, что мы сражаемся в войне, безнадежность которой предрешена.
4 сентября. Нас полдня преследовали кайтселийтчики, или как их там теперь называют. Поговаривают о каком-то Омакайтсе, - то ли это переименованный Кайтселийт или совершенно новая военная организация? Нас спасла темнота. Продолжали идти ночью. Магнус ранен в руку. Ему повезло, кость и крупные артерии не затронуты, пуля вошла в мякоть,
5 сентября. Не знаем, где находимся. Магнус предполагает, что скоро выйдем к железной дороге Тапа - Тарту. Юхансон присмирел. Целый день отдыхали. Из-за Магнуса, у которого поднялась температура. Я стащил на хуторе полхлеба и десять яиц. Яйца выпили сырыми. Гадали, что будет с нами дальше. Юхансон не верит, что переберемся через реку Нарву. Магнус говорит, что выбора у нас нет - только вперед. Я с ним согласен - где бы мы тут, в Эстонии, смогли укрыться? Ни в одной деревушке нет у меня друзей или родичей, которые дали бы убежище, 6 и 7 сентября. Никак не выйдем к железной дороге. Нашел фашистскую листовку, сброшенную с самолета месяца два назад. "Где ваши знаменитые военачальники? - переводит Магнус, держа в руках выцветшую листовку. - Где Тухачевский, Егоров, Якир, Блюхер, Уборевич, Корк, Эйдеман, Федько?" Рву листовку на клочки.
Во рту сегодня не было и маковой росинки,
8 сентября. Вышли к железной дороге - к сожалению, узкоколейке.
Угодили на богатый брусничник. Магнус предупреждает, чтобы не увлекались, ели только самые спелые ягоды.
Шел снег.
Он начался сразу, как только они тронулись в путь. Сперва падали редкие хрупкие снежинки, которые, прежде чем улечься на землю, долго кружились в воздухе. Потом снегопад усилился, повалили крупные, тяжелые хлопья. Хорошо, что ветер дул в спину, а не хлестал снегом в лицо, но дорога, змеившаяся между невысокими, поросшими лесом холмами, могла повернуть на восток - и тогда уже добра не жди. Они хоть и направлялись на восток, двигались между тем на северо-запад, порой даже на запад - старые дороги никогда не ведут прямо. Места незнакомые, никто из них раньше в этих краях не бывал, и никто не знал, что их ждет впереди. Но идти было нужно, и они радовались тому, что вообще сумели отправиться в дорогу.
Ночью в снегопад человеческие фигуры утрачивали четкие контуры и сливались с окружающим. И дорога теряла свои очертания, осо'бенно там, где лес отступал. Без лошади кто знает в каких сугробах бы они барахтались, кюветы занесло, все было одинаково ровным и белым. Лошадь, к счастью, в такую погоду умнее человека, да и возчик, видимо, знал дорогу. Впрочем, возчика и не было, а была возчица - древняя сморщенная старуха, которая не обрашала на них ни малейшего внимания. То ли против воли пустилась в ночной путь, или прожитые годы сделали ее равнодушной ко всему на свете? Едва ли ей доставляло радость то, что всю ночь придется горбиться в дровнях - и эту ночь, а может, еше и следующую. Ни слова она .не проронила, только время от времени понукала лошадь. На вопросы не отвечала, словно и не слышала. Сначала с ней пытались завести разговор, потом бросили - и коренастый, с огромным красным носом Адам, свободно говоривший по-русски, и сидевшая рядом со старухой Мария Тихник, не какая-нибудь болтушка, а женщина пожилая,
Тихник тоже немного говорила по-русски, не так, правда, бегло, как боцман Адам, но все же кое-что смыслила. Она училась в школе в царское время, да и в тюрьме иногда вспоминала русский. Старуха ни Адаму, ни Марии не ответила. А вдруг она глухая? Что вполне могло быть, Маркус все больше утверждался в этом. Он сказал Адаму, тот плечами только пожал. Разговорчивым он не слыл, а может, просто был человеком неторопливым Маркус не знал его настолько, чтобы судить. Вообще Маркус никого здесь близко не знал, за исключением Яннуса Таальберга, которого все звали просто по имени. Лишь к Валгепеа* и Койту обращались по фамилии. Сперва Маркус даже подумал, что Валгепеа, так же как и милиционер, - это прозвище. Милиционером и впрямь называли гориллоподобного Юлиуса Сярга, но по сути дела это было не прозвище, а обозначало его профессию мирного времени.
* Дословно; белоголовый.
Погонять старого мерина не требовалось, он шел ровно и ходко, и, чтобы не отстать от него, приходилось подбавлять шагу. Яннус отстал, его длинная фигура маячила метрах в пятидесяти, - глядишь, еще потеряется из виду. Яннус был среди них самым высоким, даже выше милиционера, которого тоже ростом не обидели. И лицо у Яннуса было продолговатое, продолговатое и узкое, оно словно разрезалось пополам горбатым носом. Впрочем, и сам Маркус не выглядел коротышкой; если поставить их всех по росту, то он бы наверняка стоял третьим. В плечах шире Яннуса, и хотя лицо было тоже вытянутое, оно не казалось таким лошадиным, как у Яннуса: физиономию свою Яннус сам называл лошадиной мордой. На лице же Маркуса сросшиеся над переносицей густые брови и темные возле глаз окружья.
Маркуса раздражало, что Яннус отстает, раздражало и даже вроде бы злило. Он говорил себе, что это дело Яннуса - идет ли он со всеми рядом или отстает: тут не как в Эстонии, где нельзя было терять друг друга из виду, им уже нет надобности красться, как ворам по дебрям, их не подстерегает на каждом шагу опасность, И под ногами твердая и устойчивая почва, впереди дорога, знай шагай, не то что в Вирумааских болотах и трясинах, где порой земля неожиданно уходила из-под ног, а лежащие вповалку огромные трухлявые деревья делали лес непроходимым и вынуждали давать большие круги, где легко было заблудиться в высоких, укрывавших с головой зарослях папоротника. И все же Маркус время от времени оглядывался, не верилось ему, что такой верзила, как Яннус, может оказаться никудышным ходоком Прикидывается больше, чтоб в дровни усадили. Что до старухи, так Яннус мог бы уже давно там сидеть, это они сами попрекали его за то, что ленится двигать свои ходули. Маркус сказал достаточно желчно, его раздражали люди, которые пытались прожить полегче. Сейчас каждый должен нести свою ношу, хотя временами она может быть и очень тяжка. В конце концов, и лошадь незачем изводить, долгая дорога только еще началась Да и не пустые дровни тащил мерин, кроме старухи там сидели еще две женщины, Тихник и Дагмар. Чемоданы с узлами тоже кое-что ве- сили. Дагмар, в противоположность Яннусу, хотела идти пешком, первые километры она и шла, это Маркус посоветовал ей отдохнуть. Предложил сесть, хотя с радостью шел бы рядом с ней. Знай Маркус, кто ее муж, он вообще бы не пристал к группе Яннуса, хоть его и тянуло к этой молодой женщине. Пошел бы с кем угодно, даже с Весивяравом, который звал его с собой. С ним он вместе учился в техникуме, но длинный Феликс, как прозвали тогда Весивярава, разонравился Маркусу. Став директором фабрики, Весивярав заважничал и взялся корчить из себя барина Маркусу такое было не по душе. И он высказал это ему прямо в лицо Феликс в ответ лишь рассмеялся, сказал, что у него, у Маркуса, какие-то наивно-пролетарские представления. И все равно ему следовало идти с группой Весивярава, так как присутствие Дагмар вынуждало его поступаться своими принципами. Каждый день снова и снова. Когда Эдит знакомила его с Дагмар и сказала, что муж товарища Дагмар Пальм остался в Эстонии, Маркус лишь поинтересовался, остался ли муж товарища Дагмар Пальм по собственной воле или не смог выбраться. Верный себе, он спросил об этом напрямик и у самой Дагмар. Эдит вмешалась и объяснила, что муж Дагмар - коммунист, сражался в истребительном батальоне и выполнял другие ответственные задания. Никакого Пальма Маркус не знал, хотя сам состоял в истребительном батальоне, правда, батальонов этих было много, во всяком случае больше десятка шестнадцать или семнадцать. После Дагмар словно бы сторонилась Маркуса, ее, видимо, ранил его прямой вопрос. Маркус об этом не жалел. С мальчишеских лет он привык к открытому обхождению, вилять не любил, говорил все, что думал; одни за это его уважали, большинство же считало человеком невоспитанным или невежей. Из-за своего характера он оставался простым рабочим, хотя, будучи техником-электромехаником, мог стать по крайней мере мастером на предприятии, которое рекламировали как первый эстонский радиотехнический завод. Название, конечно, было звучное, на самом же деле ни одной существенной детали на этом заводе не изготовляли, все завозили из-за границы, завод был лишь сборочным цехом. При этом все другое оставалось в загоне, развитие радиотехники никого не интересовало. Маркус этого не одобрял и мнения своего перед директором не скрывал, потому и не продвигался по служебной Лестнице. После революции сорокового года Маркусу не просто было работать - и комиссаром на фабрике, и в горкоме партии, куда его взяли инструктором промышленного отдела, он по-прежнему с предельной резкостью высказывал свою точку зрения. Когда же Маркус узнал, кто муж Дагмар, было уже поздно менять решение. Он дал слово Яннусу молчать, а держать слово для Маркуса было делом само собой разумеющимся.
О муже Дагмар Маркус и говорить не желал, даже думать не хотел. От Бернхарда Юхансона - после замужества Дагмар и ее супруг сохранили свои прежние фамилии (дань времени, которая и подвела Маркуса) - мысли его обратились к Магнусу, к нелепой гибели своего настоящего друга, смерти особенно нелепой потому, что они были уже у цели. Но когда Маркус оказывался наедине с Дагмар, она тут же переводила разговор на Юхансона: Дагмар знала, что они действовали вместе - скрыть это Маркус не мог, а заведя речь о Юхансоне, он тут же вспоминал Магнуса и его смерть. В присутствии Эдит образ Магнуса куда-то удалялся, Дагмар же воскрешала обстоятельства и события, которые Маркусу хотелось забыть. Не будь Дагмар женой человека, которого Маркус презирал, она бы тоже могла отвести от него эти гнетущие воспоминания. И, возможно, даже сильнее, чем Эдит, к удивлению своему обнаружил Маркус.
Его властно влекло к жизнерадостной Эдит, которая никогда не унывала. Никого-то и ничего она не боялась, кроме самолетов, это Маркус понял, когда дрогнула кирпичная, в пять этажей громадина отеля. Под градом зажигалок по улице Третьего июля он еще этого не представлял, тогда Эдит казалась ему просто немного чудной. Потому что позволяла целовать себя, жалась к нему. Маркусу будто хмель в голову ударил. В "Асто-рии" он, правда, понял, что это страх перед самолетами и бомбами делает девушку такой странной. Но и это было уже после. А вначале он ничего не думал, просто ошалеЯ от ее близости.
Но и рядом с Дагмар его тоже внезапно обдало жаром. Это когда они сидели рядом в кузове грузовика и он держал в своей руке ее руку.
Маркусу было недосуг разбираться в своих чувствах. На это никогда не хватало времени. В школьные годы он по вечерам корпел в маленькой мастерской - ремонтировал примусы, швейные машины и электроутюги, вытачивал ключи для французских замков, чинил висячие замки - пьянчужка хозяин ни от какой работы не отказывался, от работы голова всегда гудела. Если бы хозяин не хлестал водку, он бы и сам справлялся, только редко у него выдавались трезвые дни, потому и вынужден был взять себе в подмастерья паренька, который с самого начала трудился за взрослого. После окончания электротехнического отделения в техникуме, уже работая на фабрике, Маркус продолжал вечерами изучать специальную литературу - он свободно читал по-немецки. Часть времени уходила на профсоюз - Маркус вступил в члены союза металлистов. Да и женщины отнимали время, знакомства возникали как бы сами собой, но долго не продолжались. Маркуса это не огорчало. Привязанности его постоянством не отличались, новые увлечения затушевывали прежние отношения.
В последний год перед войной он был поглощен организационной работой. Маркуса назначили комиссаром радиотехнического завода, потом директором, на этом посту он вступил в конфликт с главком, столкновение закончилось переводом его на партийную работу, В горкоме же редко выдавался свободный вечерок. А когда это случалось, он ходил с какой-нибудь приятельницей в театр или кино, провожал домой, а иногда и оставался у нее.
Дорога снова повернула в лес. В высокий ельник. Маковки деревьев будто упирались в небо. Это все снегопад - подумал Маркус, - верхушки елей уходят ввысь, а небо опускается; Маркус, хоть и родился и вырос в городе, чувствовал себя в лесу отлично; вот и сейчас эти заснеженные ели, казалось, очищали его душу от горестей - и сегодняшних, и тех, что предстояли. Лес утешал его и в те дни, когда он выбирался из Эстонии, словно придавал ему веру и силы. Он, наверно, был бы даже разочарован, если бы дорога вдруг кончилась, если бы старуха остановила лошадь и сказала: ну, все, сынки, вы на месте. Маркусу почему-то хотелось, чтобы старуха сказала "сынки". Ему нравилось, когда к ним так обращались. Слово это дышало какой-то особой теплотой, по крайней мере для него, Маркуса, хоть и знал он прекрасно, что русские частенько употребляют его просто по привычке,
Маркус оглянулся, в снегопаде он не увидел Яннуса, мысленно обозвал его растяпой и слабаком и решил сказать ему об этом. Дождался и без всяких предисловий выпалил:
- Ну и слабак ты.
- Сердца у тебя нет. Маркус усмехнулся.
- У тебя что - самое дорогое - ноги, что ты так бережешь их?
- Я интеллигент. Еще старый Уссисоо говорил, - когда-то я у него набирался ума-разума, - так вот этот старый Уссисоо сказал, что у меня лицо образованного человека. Для интеллигента самое важное голова. И беречь я должен голову, а не ноги.
Маркус вынужден был в который раз признать, что Яннус парень что надо. Он уважал его, иногда даже смотрел на него чуточку снизу вверх. Случалось, правда, и сверху вниз, по-разному относился он к своему другу. Снизу вверх Маркус смотрел на Яннуса, например, когда в концертном зале "Эстония" вдруг стал нарастать кашель. А Яннус не растерялся и довел речь до конца. Это было в минувший новогодний вечер. В театре "Эстония" собрались странные, чужие Маркусу люди, он надеялся встретить там совсем другую публику. Тех, кто всей душой за новую власть. Таких, как он сам или как Яннус. Ведь приглашение, которое он получил, было подписано Советом профсоюзов. Значит, и собраться здесь должны были рабочие люди, а не эти, бывшие. По крайней мере, так считал Маркус и решил участвовать в проводах старого и встрече Нового года, К сожалению, большинство присутствующих были людьми прежнего, господского толка, это он приметил еще в фойе и залах ресторана. Именно они, эти прежние, и не захотели выслушать Яннуса до конца. А говорил он, как всегда, спокойно и находчиво, ничем не умалив престиж Совета профсоюзов. Поначалу его слушали тихо, даже внимательно, но к концу, перед тем как ему произнести здравицу, устроили демонстрацию. Сперва раздались одиночные покашливания, затем кашель усилился, и вот уже половина зала кхекала и заходилась в кашле. Сидевший рядом с Маркусом тощий, адвокатского вида господинчик в пенсне так азартно кряхтел и надрывался, что из глаз его потекли слезы и щеки стали пунцовыми. Когда он кашлял, огромный кадык, будто поршень насоса, ходил вверх и вниз. Яннус продолжал говорить, только чуточку, пожалуй, громче. У него был сильный голос, при надобности он мог гаркнуть и по-фельдфебельски. Мог остроумным, язвительным словом осадить тех, кто мешал ему, но не сделал этого. То ли был ошарашен поведением публики, то ли в голову ничего подходящего не пришло. Или решил не подавать виду и закончить выступление. Наверно, так оно и было, и оттого, что Яннус сохранил выдержку, Маркус глядел на него снизу вверх. Будь он на его месте, наверняка вспылил бы и кто знает, что натворил. А Яннус не потерял самообладания. Кашель прекратился так же неожиданно, как и начался. Вернее - "демонстрантов" призвали к порядку. И призвал их Юлиус, тот самый Юлиус Сярг, который сейчас топал неотступно за дровнями и с которым Маркус только теперь познакомился ближе. Сярг ничего особенного не сделал, даже рта не раскрыл, только поднялся с места и медленно пошел по проходу поперек зала. Высокий, широкоплечий и порядком сутулый детина, с длинными, почти до колен, руками. В его облике, даже когда он хорошо настроен, было что-то угрожающее и вызывающее. В новом, с иголочки милицейском мундире он был виден из любого конца зала. Мундир этот так полюбился ему, что даже на новогодний вечер он явился в форме; идя по проходу, Юлиус смотрел по сторонам, поворачивая голову то направо, то налево. И этого оказалось достаточно, большего обструкционистам и не потребовалось: Сярг не дошел еще и до конца прохода, как все притихли. Адвокат, или тот, кого Маркус принял за адвоката, был одним из последних недоброжелателей - теперь лицо его уже побагровело, на лбу блестели капельки пота и взгляд, которым он провожал милиционера, пылал злобой. Заметив, что за ним наблюдают, господин этот на миг уставился на Маркуса, который не отвернулся, и стал вытирать шею и лоб носовым платком. Яннус кончил говорить, ему прилично поаплодировали, по всей вероятности, в зале было немало и тех, кому новая власть против шерсти не пришлась. Но когда на сцену вышел хор и запел "Широка страна моя родная" - солировал мощный оперный баритон, - часть публики демонстративно покинула зал. Бесцеремонно наступая Маркусу на ноги, стал выбираться к проходу и адвокатик. Озлобившийся господин рассмешил Маркуса, и он, скорее шутки ради, подставил ножку, тот чуть не упал. Смешно, конечно, было наблюдать за этим кипевшим злобой господином. Однако после, когда Маркус тщетно искал в Белом зале свободное место, он почувствовал себя оплеванным. И хотя показывал официантам приглашение и спрашивал: разве гостям не зарезервировали столики? - те высокомерно пожимали плечами, ему казалось, что высокомерно. Выросший в пригороде, Маркус не чувствовал себя уютно в роскошных ресторанах, среди вылощенной, нарядной публики. Другое дело среди гудящих станков, крутящихся маховиков, искрящихся сварочных аппаратов, там он никого не стеснялся, ни старых, ни новых начальников. Маркус не нашел ни Яннуса, которому хотел высказать восхищение, ни других знакомых и в сквернейшем настроении вышел из "Эстонии". С таким чувством, будто история повернулась вспять. Год назад он не стремился бы попасть на этот новогодний бал, теперь же вошел туда хозяином, а его выставили, будто все было по-старому. Пытался успокоить себя тем, что обструкция провалилась, что эти бывшие всемогущие господа - чертовски робкие душонки, если стоило подняться с места всего одному милиционеру, как они тут же примолкли, но все равно это не утешало. Вместо того чтобы весело встречать с друзьями Новый год и кружиться в танце, приходилось тащиться домой, как незваному гостю, которого вышвырнули с гулянки на улицу. Другого такого скверного новогоднего вечера он не помнил.
А Яннус настоящий мужик, хоть и ленится шагать я норовит в сани. Какое-то мгновение Маркус думал О нем самым уважительным образом вспомнилось, как тот держал речь, и другие его поступки, например Как в тридцать третьем году перед "Глория Палас" Яннус в одиночку вел перепалку с вапсами*, а вапсов и их подпевал перед кинотеатром на площади Свободы было полным-полно. И тут же Маркус стал смотреть на Яннуса уже не снизу вверх, а сверху вниз. Потому что он вдруг снова показался ему слабаком, который и не пытается приложить усилия, при первой же усталости пасует и чересчур бережет себя. Под влиянием этого чувства собственного превосходства Маркус сказал:
- А не в том ли наша беда, что все вдруг стали невероятными интеллигентами, которые только и делают, что оберегают свои головы?
- Когда я слышу слово "культура", то рука невольно тянется к кобуре...
Маркус понимал, куда метит друг, эти слова какого-то фашистского вожака он тоже знал, - да, Яннус защищаться умеет. И Маркус расхохотался.
- Дорогуша Маркус, ты ведь тоже интеллигент, за какие бы там мозоли ни укрывался. Ты технократ, технический интеллигент, которого лишь обстоятельства вынудили заняться физическим трудом. И ты должен беречь свою голову. Я наперед скажу, что технократом ты не останешься, тебя переквалифицируют в общественного деятеля широкого профиля, а это все равно что аминь.
* Члены фашистской партии в буржуазной Эстонии.
Впоследствии, спустя годы, когда Яннуса уже давно не было в живых, его предсказание и впрямь сбылось. Из Маркуса, правда, не вышло широкоизвестного общественного-деятеля, но и по специальности, которую получил в техникуме, он тоже не работал, и инструмента долгие годы в руки не брал. А если и брал, то не затем, чтобы заработать себе кусок хлеба, а чтобы развлечься и - еще больше. - для разрядки, чтобы не нарастить животика и не преставиться от раннего склероза. Но кто из них знал, какая кому выдастся судьба?
Маркуса это тогда не интересовало, в такую даль он не заглядывал, да и не мог заглянуть.
Ни лошадей, ни дровней в ночном снегопаде Маркус уже не различал. Впереди маячили лишь темные людские фигуры. Яннус и вправду здорово отстал, А вдруг он не шутит и не прикидывается? Может, и не в силах идти быстрее? Шагает чудно, длинные ноги как-то странно разъезжаются, руки машут словно мотовила, будто вовсе и не слушаются хозяина. До сих пор приходилось заботиться только о женщинах, а что, если и Яннуса, каланчу в метр девяносто, придется взять под опеку? Много ли их, всего восемь человек, а растянулись чуть ли не на километр. Так можно друг друга и потерять из виду: надо бы кучнее держаться. Маркусу вспомнился Магнус и то, как они разошлись по пути между реками Нарвой и Лугой и по счастливой случайности снова сошлись; нет - не по случайности, а потому, что были друг в друге уверены.
Идти еще кто знает сколько, по совести, так дорога только начинается. Никто не смеет отстать, все обязаны дойти до места. Все. Много уже погибло товарищей, даже очень. Опять вспомнился Магнус. Вернее, его гаснувшие глаза и шепот, в котором Маркус ничего уже разобрать не мог.
- Ты где расстался с Бенно? Так спросил Яннус.
Дагмар сидела в дровнях, которые Маркус уже не различал впереди.
Ему показалось странным, что Яннус спросил это именно сейчас. Он и раньше допытывался, словно сомневался в его словах.
- Я говорил тебе уже несколько раз, - ответил Маркус резче, чем хотел. Никакого желания распространяться о Юхансоне у него не было.
В свою очередь, ответ Маркуса Яннусу показался странным. Он считал Маркуса откровенным и прямым человеком. Знал его давно, со школьных лет. Друзьями же они стали только после июньской революции. Война еще больше сблизила их. Горком партии сразу же мобилизовал обоих в свое распоряжение. Им вручили по большущему, девятимиллиметрового калибра, револьверу "ФН", которыми в свое время были вооружены кайтсе-лийтчики и к которым при надобности можно приладить деревянный приклад для стрельбы с плеча, "Идеальное оружие для уличных боев", - объявлял Яннус каждому - всерьез или в шутку, понять было трудно. Огромные револьверы ощутимо прибавляли им воинственности, они потешались над своим вооружением и вполу-шутку учились попадать в цель. С двадцати пяти шагов Маркус поражал банку из-под килек, Яннус мазал, не мог даже понять, куда летят его пули. Они дурачились, как большие дети; казались с виду легкомысленными, хотя прекрасно сознавали серьезность обстановки. Вместе обзавелись они хромовыми сапогами, ибо если уж тебя наделяют оружием смерти и предстоят спецзадания, то и сапоги пригодятся. Купили их прямо на фабрике, старом "Унионе", в магазинах нужного Яннусу богатырского размера не было. Сорок шестого - ни больше ни меньше. Купили и тут же натянули, хотя сапоги и не шли к обычным брюкам. Первый в них поход предприняли в кафе, Маркус, правда, отнекивался, кафе его не привлекали, в подобных заведениях, как уже говорилось, он чувствовал себя неловко, однако сдался. В тот день Яннус вел себя явно по-мальчишески - всю степенность заведующего отделом культуры с него как ветром сдуло, это настроение передалось и Маркусу.
Кафе было полупустым, они могли бы выбрать столик у стены, Маркус уже и собирался пройти туда, но Яннус предпочел середину зала. Новые сапоги пахли свежедубленой кожей, из-под пиджаков выглядывали деревянные приклады "фенов"; присутствующие оглядывали вошедших кто с любопытством, кто с осуждением, а кто и с презрением. Яниуса знали, он был завсегдатаем кафе и до и после переворота. В последний год он выступал почти на всех крупных заводах и предприятиях. Никакая аудитория его не пугала. Как не пугало никогда пойти и наперекор общепринятым нормам. Высокий довоенный пост заведующий отделом Центрального совета профсоюзов - несколько сдерживал его, но порой "культурный слой" (пользуясь определением самого Яннуса) слетал с него, и тогда, свободный от всех условностей, он принимался бедокурить. Как и в тот раз, когда увлек Маркуса в "Глорию".
- Обывателя надо стращать, - втолковывал он Маркусу. - Если мы переймем обычаи, привычки и нравы обывателя, то и сами станем такими же. У нас все слои общества привечают мещанство, в том числе и рабочие, стоит им стать хоть чуть зажиточнее, И не пытайся возражать, рабочая аристократия это устойчивый носитель мещанского мышления. Да и наша доморощенная буржуазия была не способна ни на что другое, кроме как подражать прежним господам - немцам; лавочник остается лавочником, даже если он начинает торговать с заграницей. Собственно, кем был этот балтийско-немецкий помещик или купец, как не провинциальным обывателем? Мещанское отношение к жизни для революции самое опасное.
По мнению Маркуса, Яннус нес чепуху, и он сказал ему об этом. Лет двадцать спустя Маркус вспомнил слова друга и стал пользоваться ими, как своими собственными.
Покупка сапог и посещение кафе скрепили их дружбу. Они понимали и ценили друг друга. А теперь Яннус не понимал Маркуса, как и раньше, когда разговор заходил о муже Дагмар.
- У реки Нарвы вы были еще вместе?
- Да, мы дошли туда.
- И там разминулись?
- Я уже говорил тебе об этом.
Снег все шел и шел. В лесу стояла тишина, и они отчетливо слышали свои шаги. Временами налетал ветер, и лес тогда, казалось, охал. Донеслось лошадиное фырканье.
- Ты хорошо знал Бенно?
- Только в войну познакомился.
- Мы были друзьями. Даже большими.
- Твой друг подлец.
- По-моему, ты к нему пристрастен.
- Быть может. Ты говорил с Дагмар? Она должна знать правду.
- Не выдалось подходящего случая. Ты не представляешь, что для нее значит Бенно.
- Жили хорошо?
- Не успели еще, на третий день войны и поженились-то. Она так по нему страдает.
- Узнает правду - выкинет негодяя из сердца,
- Ты ее не знаешь. Маркус молчал.
Яннус воспринял его молчание по-своему, ему показалось, что друг рассердился. Но Маркус не обиделся, он просто не желал говорить о Бенно. Чтобы перевести разговор на другое, сказал:
- Прибавим шагу, а то потеряем своих из виду.
Какое-то время они брели молча. Никто не пытался завести разговор. Яннус зашагал быстрее, ноги его завихляли еще сильней. Маркус заметил это и подумал, что глупо было бы сейчас догонять друга, который явно не в ладах со своими ногами. Но Яннус никакого неудобства не испытывал, он шел как мог и уже давно свыкся со своими непослушными ходулями.
Впереди, за снежной пеленой, показались темные фигуры. Трое шли рядом - не иначе Хельмут, боцман и Альберт, предположил Маркус. Милиционер, тот не отстает от дровней, вообще он какой-то неясный - то человек самый настоящий, и тут же затрещит, как вспыхнувший можжевельник. Трудно понять его.
Маркус не ошибся, это были действительно боцман Адам, Хельмут и Альберт.
Они шли молча, боцман вообще был немногословен, но именно ему приходилось вести все самые важные разговоры. Так как он единственный, кто свободно владел русским, то ему и доводилось больше всех заниматься делами: искать ночлег, заботиться о еде, расспрашивать о дальнейшей дороге. И Яннус пытался говорить, но обычно заходил в тупик. Адам спрашивал то, что ему велели спрашивать, но дела вел на свой лад. Человек он был практичный, в этом смысле на него походил Хельмут, только он мог и пустое молоть. Боцман же лишних слов не употреблял. Без Адама они были бы как без рук, все это понимали, и авторитет боцмана рос буквально с каждым днем. Даже в глазах милиционера Сярга - человека упрямого и строптивого, который ничьего авторитета признавать не желал.
- Ну и сыплет, может все дороги завалить, - заметил Альберт Койт. Однокашники нарекли его Койдулой* - за любовь к поэзии и за попытки самому сочинять стихи. Из них всех он был, пожалуй, самым оторванным от реальности человеком, хотя, будучи сыном рано овдовевшей школьной уборщицы, вроде бы должен был с детских лет шагать с жизнью рука об руку.
* Койдула Лидия (Лидия Эмилис Флорентине Янзен, 1843-1886) выдающаяся поэтесса и драматург, классик эстонской литературы.
Однако Альберт настолько ушел в книги, что они словно отделили его от реальной действительности, - и чем старше он становился, тем больше ширился этот разрыв. Посылать его на фабрики с выступлениями было невозможно, хотя он и слыл самым образованным среди своих коллег. С трибуны Койт говорил витиевато, употребляя длинные замысловатые обороты; его не понимали, и он не находил общего языка с людьми. Зато всевозможные отчеты, итоги, планы и проекты решений составлял лучше других-. Поэтому в любом центральном ведомстве он был бы незаменим, ибо проекты отчетов и решений там альфа и омега, и еще потому, что Койт был поистине одержимый. Он помнил наизусть целые страницы из произведений Маркса и мог безошибочно цитировать по памяти "Краткий курс" '
- Если не завьюжит, тогда не беда, - сказал боцман Адам.
И опять зашагали молча.
Альберт Койт с удовольствием поговорил бы о чем-нибудь, но он знал боцмана: с тем особо не разговоришься. Хельмут тоже предпочитал сегодня молчать, по крайней мере так показалось Койту, и он решил не докучать своим спутникам. Подумал об Эдит, о ней и о Маркусе; почему-то он был даже доволен, что Эдит оставили в Ленинграде. Ее, конечно, пошлют в Эстонию, а этого бы Койту не хотелось. И все же он представил себе, что Эдит действует на родине, но не одна, а вместе с ним, Альбертом Койтом. И они вдвоем шагают по такому же сосновому лесу, и так же идет снег, и они радуются ему, потому что снег засыпает их следы. Койт улыбнулся этим наивным мыслям, приходившим порой ему в голову. Когда они стали особенно навязчивыми, он заставил себя вспомнить русские слова, которые сегодня заучил; ежедневно он заучивал по тридцать слов. Авиаразведка, антракт, безбоязненный, бить, взвинтить, дальнобойный, заводить, застлать, корж, кровоточить, крысоловка, лить, лифчик, лихва, лобковая кость, молодцеватый, повинность, покладистый, совестливость, совладелец, совокупность, соизмеримый, сократимый, сомкнутый, спайка, спаривать, спаянность, ссылка, щуплый, ярость - все тридцать слов и их значения были в памяти. Слова он выписывал в алфавитном порядке из маленького карманного словаря.
- Да положи ты свой мешок на дровни, чего напрасно утруждаешь себя, обратился к Хельмуту Койт. - Кобыла брыкаться не станет,
- Мерин, - заметил Хельмут.
- Что мерин? - не понял Альберт.
- В оглоблях не кобыла, а мерин. Тщедушный Койт залился краской, в темноте и при
снегопаде этого никто не увидел.
- Лошадь, она и есть лошадь. И твой рюкзак свободно уместился бы на дровнях.
- Лошадь не есть лошадь, - возразил Хельмут. - Мерин по своей природе вовсе не лошадь, мерин - создание рук человеческих. А что касается котомки, то мне с ней теплее. Во-первых, быстрей согреваешься, а во-вторых, не продувает. Тем более что я старый мукомол и с кулем свыкся - вроде бы даже приятнее, когда что-то есть на горбу.
Хельмут Валгепеа - фамилия, впрочем, подходила ему: густые, светлые, почти белесые вьющиеся волосы, - этакий истинно эстонский и арийский тип, как он сам говорил, - не очень-то и привирал. Хотя настоящим мукомолом он не был, все же мешков на отцовской водяной мельнице натаскался вдоволь. Еще больше надрывался с ними в городе, когда был учеником в пекарне, в его обязанности входило ворочать мешки с мукой. С этим он благодаря своему крепкому телосложению легко справлялся, в шестнадцать лет уже обрел мужицкую силу. Помогло, конечно, то, что таскать пяти-шести-пудовые мешки привык еще на отцовской мельнице. К мешкам привык, а вот с отцом не ужился. Не пожелал оставаться даровым работником ни у отца, ни у старшего брата, потому и подался в город. Хотя и там пришлось первые три года гнуть спину считай что задаром. По характеру Хельмут Валгепеа был прямой противоположностью Койту, ни книги, ни абстрактные размышления его не занимали. Хотя на работе и требовали, чтобы он основательно проштудировал "Краткий курс", дома он ни разу не взял книгу в руки, ему хватало того, что говорили на семинарах. Но и там он большей частью оставался во власти собственных мыслей, которые были связаны с реальными делами и проблемами. Однако стоило застопориться работе какого-нибудь производственного комитета или же рабочие вступали а конфликт с администрацией, Хельмут Валгепеа оказывался самым подходящим человеком, чтобы уладить дело. Он не поддавался широковещательным фразам, словно бы интуитивно чувствовал, имеет ли дело с откровенным человеком или притворщиком. С рабочими быстро находил контакт, крючкотворство администрации видел насквозь, комиссарам и директорам заговорить его было трудно. С 1933 года Хельмут был членом профсоюза, 20 июня принимал участие в собрании, состоявшемся в зале Рабочего спортклуба, а 21 июня шел вместе с демонстрантами. Даже Яннус завидовал его классовому сознанию и не мог понять, откуда оно. Обычно люди, пришедшие в город из деревни, приносили с собой и мелкособственнические настроения, мечтали о том, чтобы встать на ноги, отмахивались от организованного рабочего движения и верили только тому, что можно пощупать рукой и увидеть глазами. Кое-что из этого, может, и было присуще Хельмуту Валгепеа, иначе с чего бы он недооценивал теорию, но Валгепеа понимал также и то, что, надеясь лишь на себя, далеко не уедешь. Хотя Хельмут, применяя современную терминологию, был сыном кулака - Яннус твердо знал, что социальное происхождение само по себе еще не определяет мировоззрения человека. Но то, почему Валгепеа стал именно таким, какой он есть, объяснить до конца Яннус не мог.
Альберт Койт понимал, что Валгепеа напускает туману. Но ведь он упомянул о рюкзаке не подковырки ради, ему просто показалось, что Валгепеа зря себя утруждает, и дал совет от чистого сердца У всех у них вещи лежали на дровнях. Пожитки эти были невелики: по чемодану у Тихник и Дагмар, у Маркуса и у него по рюкзаку, у Яннуса - вещмешок и набитый портфель, у боцмана - все равно что ничего. Самый нагруженный был Сярг, который вернулся из Шлиссельбурга обладателем вместительного, из добротной кожи, чемодана. Так что теперь у него два чемодана и большущий, с кожаными краями и медными пряжками, рюкзак. В Ленинград же Сярг пришел без ничего, более того, в одной рубашке. Все уложили свои вещи на дровни, все, кроме Хельмута.
- У тебя там, должно быть, великие ценности, раз так боишься снять мешок, - не унимался Альберт Койт.
Настроение у Валгепеа вроде поднялось, а в хорошем расположении он за словом в карман не лез.
- Да уж дерьмо я бы не тащил, - спокойно отозвался он.
На это Койт не нашелся что ответить - друг, что называется, заставил его прикусить язык. Когда грубо шутили, Койт всегда терялся, особенно приводили его в замешательство соленые словечки, но стоило дойти до серьезного разговора, как ему уже надо было поискать противника.
Боцман не вслушивался, слова пролетали у него мимо ушей. Он думал о том, что коня им дали без охоты, вовсе даже неохотно. Они стояли на своем говорили, что с места не тронутся, пока им не дадут какой-нибудь транспорт. Да и не могут они пойти, даже если бы хотели, потому что с ними старая революционерка с больными ногами, которая не в силах двигаться. Что они не случайные люди, а ответственные работники из Эстонии, и не помочь им преступление. То была самая длинная речь, которую Адам произнес в поисках пристанища и средств передвижения, и произнес он ее исключительно ради женщин. Отчасти, может, и потому, что перед этим, в другом райцентре, к ним отнеслись душевно, они попали к первому секретарю райкома, который приветливо выслушал его и Яннуса, распорядился выдать продовольственные талоны в столовую актива и снабдить в магазине сахаром, маслом, шоколадом и копченым салом. По мнению боцмана Адама, душа у секретаря распахнулась оттого именно, что он, Адам, рассказал о старой революционерке, которая четырнадцать лет томилась в буржуазной тюрьме. Он и на этот раз повел тот же разговор, но, во-первых, не попал на прием к секретарю райкома. Из райисполкома его направили на эвакопункт, а там его слова ни малейшего впечатления не произвели. Боцман Адам был умудренным человеком и понимал, что на эвакопункте работали не бездушные люди, просто большим они не располагали. Через районный центр каждый день проходили и проезжали тысячи людей; после того как немцы перерезали железнодорожную ветку возле Тихвина, здешнее шоссе стало главной артерией, по которой двигались беженцы из Ленинграда. Адам понимал это, но делал вид, что не понимает, потому что жалко было женщин. Обеих. И старую Тихник и несчастную Дагмар.
По совету боцмана задержались еще на день, спали на полу в приемной райисполкома, Желая от них избавиться, в райисполкоме наконец пошли навстречу - так вот они и обзавелись дровнями. Сярг, правда, ругал их, и его и Яннуса, за то, что не выторговали машину, но боцмана это не трогало. Хорошо хоть, лошадь дали, потом наверняка придется только пешком топать. С пятки на носок и снова с пятки, километр за километром, десять, двадцать, двадцать пять километров каждый день. Идти ночью в дальнейшем будет неразумно, так уж получилось на этот раз, слишком поздно дали лошадь. До железной дороги путь неблизкий, несколько сот километров. А попрет немец прежним ходом и с прежней силой, глядишь, и всю тысячу отшагаешь.
Боцман хорошо знал причалы на Балтийском море и на Средиземном, но незнакомо было ему все, что лежало от Ленинграда на восток. В Мурманске он бывал, но Мурманск далеко на севере, там им делать нечего. Еще вопрос, могли бы они попасть в Мурманск, Маннергейм явно силится отрезать этот город от остальной России. Аппетит у него отменный, наверняка надеется промаршировать со своим войском в Ленинград. Во время гражданской войны устроил финским рабочим такую бойню. И что только людей с ума сводит? Власть и корысть да еще кровожадность подгоняют. Оставь Лайдонера* в Эстонии, и он, глядишь, сколотил бы по меньшей мере дивизию и тоже ринулся на Ленинград. В свое время с Юденичем не вышло, с ним он даже рассорился, а на запятках у Гитлера могло и повезти. Или, как знать, возможно, Гитлер и не потерпит рядом никакого другого властолюбца? И вообще станет ли он возиться со всякими старыми деятелями?
* Лайдонер - военный министр в буржуазной Эстонии.
Адама больше всего беспокоил их маршрут. Он выбирал его на свой страх и риск и теперь сомневался в своем решении. Думал целый день и полночи в придачу и все больше убеждался, что по шоссе им дальше идти нельзя. И само шоссе и все придорожные деревни были забиты эвакуированными, они идут на восток, через Ладогу из Ленинграда и уходят из Карелии от финнов. А где скопилось много потерпевших, там трудно найти ночлег и еду, да всем, по совести, и не поможешь. Конечно, он мог бы и с товарищами посоветоваться, но не успел, - пока добивался лошади и талонов в столовую, время и ушло. Думал потолковать вечером, но перед самыми сумерками нежданно подали дровни, и было не до рассуждений. Вот и велел старухе свернуть на окольную дорогу, а теперь на душе скребло. Затянувшийся снегопад может в самом деле завалить дорогу, а кто знает, остаются ли в здешних краях все дороги проезжими. И возчицу тоже дали полуглухую или чокнутую, ни слова не вымолвила. Да и знает ли старуха что-нибудь, кроме того, что своими глазами видела? Такие живут в себе - дальше того, что за порогом, им и дела нет.
Боцман прикидывал, стоит ли потолковать о своем решении с кем-нибудь. Если бы остаться с глазу на глаз с Валгепеа, можно бы и обсудить. Койт, тот чересчур книжник, вряд ли что разумное скажет. А милиционер, опять же, запальчив и от саней ни на шаг, оставшаяся без мужа женщина притягивает его, как магнит. Вот Яннус, этот понятливый, с ним и надо будет завтра все еще раз взвесить, сейчас он намаялся со своими ногами, не до разума ему. Маркуса Адам знал еще мало, хотя предполагал, что тот потребует созвать собрание - а до него ли сейчас, - не место и не время! Все за одного и один за всех - присказка красивая, конечно, но только на корабле должен быть один капитан. Чести этой боцман Адам не домогался, ношу сию он пронесет только сегодняшнюю ночь, а потом пусть решают всем миром.
Против собраний и митингов, в принципе, боцман Адам ничего не имел. Он был давним членом Союза моряков и на своей шкуре изведал, что в одиночку матрос перед капитаном и судовладельцами - нуль, но под одной шапкой команда уже сила, с которой нельзя не считаться. Только вот собрать всех под одну шапку никогда не было просто, судовладельцы умели вбивать клинья: кого похвалят, кому надежду подадут на повышение, кого вином приманят, а кому что-нибудь и в руки сунут. В какие только перепалки не вступали между собой кочегары и матросы, какую только власть не выказывали боцман и штурманы! У каждого свои интересы и свои планы. Было время, когда Адам Пяртель - человек, у которого, как он сам шутил, два имени и ни одной достойной фамилии, - тайком привозил в Эстонию запрещенную литературу из Ленинграда и Копенгагена. Не проваливался, был осторожен, язык держал за зубами и не напивался. Капитаны ему доверяли, он не наушничал, но требовал порядка, и матросы на него не косились. В сроковом году боцман Адам возвысился, если можно так сказать, до боцмана пароходства всей республики. Теперь он уже должен был заботиться о десятках судов, хотя сам в море больше не ходил. О славе своей громкой должности не пекся, чиновником был неважным, но взятые обязательства выполнял. К сожалению, увязал в канцелярских дебрях и рвался навад в море, боцманом на один-единственный пароход. Мечту свою он, может, и осуществил бы, но началась война.
Мысли боцмана прервал Койт, который спросил:
- Ты представляешь себе, в каком направлении мы движемся - на восток или на запад, на север или на юг?
- Не заплутаемся, - уклончиво ответил Адам.
- Шоссе вроде бы сузилось, Вмешался Валгепеа:
- По Невскому, конечно, куда приятней прогуливаться.
Боцман думал, что дальнейший маршрут следует завтра обсудить сообща. А сейчас надо идти дальше, пусть сугробы хоть по пояс будут, И еще подумал он, что им досталась хорошая лошадь, идет ровно и шустро, только поспевай следом. Такая свезет воз и погрузнее, и если Яннус впрямь будет отставать уж больно странно он ковыляет, в городе это как-то не бросалось в глаза, можно пристроить и его на дровни. Вряд ли старуха заропщет, до лошади ей вроде бы и дела нет.
Тут боцман ошибался. Старуха берегла коня. Ей хотели всучить другую лошаденку, но она потребовала Серка. Серко был жеребенком их Русалки. С ним она еще никогда не застревала в пути, Серко не упрямился и не мчал сломя голову, на него всегда можно было положиться. Когда она попросила Серка, то обо всем этом не думала, просто Серко был ей ближе. Конюх поскреб в затылке - он обещал Серка на следующее утро Ефиму, да только Глафира Феоктистовна бабка строптивая, лучше с ней от греха подальше. У Глафиры сын и два внука в армии, другой сын служит в Вологде милиционером, ее сам председатель остерегается, потому как знает Глафира Феоктистовна всю его подноготную - так думал про себя конюх и решил в конце концов отдать Серка в извоз. Поди, с Ефимом как-нибудь поладит, к тому же нет у Ефима никого за спиной. И еще подумал конюх, что, должно быть, важны будут шишки эти, кому коня требуют, простые смертные идут себе как придется, разве колхозу под силу перевезти полсвета? Ну, может, и не самые важные, самые важные в автомобилях едут или на самолетах летают: Теперь тут много всякого люда проносит, разве раньше заглядывал кто в ихние края? Так он сказал и Глафире Феоктистовне, не напрашиваясь на ответ, потому что она никому не отвечала, даже председателю, такая уж была супротивная и чудаковатая старуха. Сколько же это ей годков - поди, полных семьдесят пять будет, хотя нет, уже все восемьдесят пять за горбом. Когда Архип, благоверный ее, умер, тогда уже пятьдесят стукнуло, а с той поры, если оглянуться, целая человеческая жизнь прошла.
Глафира Феоктистовна получила Серка и подъехала к исполкому. Она могла бы и отказаться, кто ее, старую, посмел бы неволить! Это помоложе кто слушаться не могут, а она будет делать, что душа велит. Сам председатель пришел и попросил, честь по чести. Вначале она, по своему обыкновению, и виду не подала, что расслышала, - и в молодости никому так сразу не шла навстречу, - но когда председатель сказал, что везти надо эстонцев, Глафира Феоктистовна согласилась. Из-за внука, который по солдатскому долгу попал в Эстонию, служил где-то на острове с чудным названием и писал бабушке про эстонцев. Что очень чистоплотные "и аккуратные люди, хорошо одеваются, что в Эстонии, как за границей, все выглядят по-господски, и кулаков там много, а колхоза ни одного. Так писал внук Константин, и Глафира Феоктистовна согласилась везти этих чужестранцев и "кулаков". Если бы Константин написал худое, Глафира Феоктистовна ни за что не дала бы себя уговорить. Матерь божья может засвидетельствовать это. И не любопытство сделало старуху уступчивой, а больше чувство, что угождает внуку, который уже целых два месяца не подавал вестей. Святая богородица, убереги ты моего Константинушку от вражьей пули, сделай так, чтобы вернулся он домой, мне, старухе, на радость и подмогу.
Беженцы не показались Глафире Феоктистовне господами. Одежка, правда, на них была другая, но ни шуб, ни прочих дорогих мехов и украшений ни на ком нет. На одном ватник и брюки стеганые, какие каждый второй-третий в деревне на Руси носит, у другого под легким пальтишком - простые солдатские галифе, пальто, верно, чудного покроя и, видать, из хорошего сукна, но легкое, на холоду защита неважная. Нешто в Эстонии теплынь такая, что поплотнее и одежонки не требуется? И бабы тоже налегке, лишь у той, что помоложе, шубенка на плечах - так что на всех одна шуба все же приходилась. Но и то не заграничная, а своя, русская, выворотная козичина, какие и в Вологде продавались, А уж у старшей-то пальтишко - слезы одни; правда, поддевка есть, только какая - в темноте не разобрать. На ногах - да, обувка не нашенская, вот тебе и вся заграница эта.
Долго чужаков Глафира Феоктистовна не разглядывала, стегнула Серка кнутом и скоро задремала. В полудреме этой и разматывала она свои думы. Одним была довольна, что начальник этих чужаков велел ехать в Прутовск. Серко туда частенько хаживал, в Прутов-ске были маслобойня и заготпункт. За дорогу она не тревожилась, могла со спокойной совестью дремать и раздумывать. Глафира Феоктистовна запахнулась поплотнее в длинный тулуп, привалилась боком к чемоданам - хоть всю ночь сиди.
Вот так они и идут, приходят и уходят, весь свет подняли на ноги, - не давали ей покоя мысли. Какой страх погнал этих, на что надеются, зачем бросили дома свои и вдаль пустились новый кров искать? Страшные деяния у антихриста, и есть ли вообще от него спасение? Сегодня он в Эстонии, завтра под Питером, послезавтра в Вологде, куда ты, душа, от напасти денешься? Уж если мужики не выдюживают, какой толк бежать. Что на роду написано, от того не убежишь. Не иначе, грехи человеческие до того возросли, что послана людям кара за них тяжкая. Страшная, как потоп. И господь во гневе своем не разбирает, правый ты или виноватый, равно сгинут все по его хотению. Антихрист - меч в руках господних, и придется людям терпеть, покуда всемогущий не смилостивится.
Скрючилась тут она, старая и одинокая, будто дерево сохлое. Где сыны ее и дочки? На том свете или еще в живых ходят, а если сгинули, зачем сама спасается? Чего ей ждать остается, нигде она больше счастья не сыщет. Легче в сырой земле, чем до последнего часу боль и кручину в себе носить. Не молодая уже, чтобы новое счастье найти, могла бы и дома остаться, дожидаться конца своего, если уж так судьбе угодно.
Та, что помоложе, глядишь, и найдет еще свое счастье, если только глаза не выплачет и умом не рехнется. Видать, потеряла самого дорогого, мужа или милого, по родителям так не изводятся. Чего доброго, сына своего? Нет, в солдатских летах сыночка у нее быть не может. Да и то верно, бомбы не спрашивают годов, убивают и малых детей, в Питере разорвали в клочья сотни младенцев, и почему только матерь божья допускает такое? Карала бы стариков, карала бы мужиков и баб, дите же малое не успело еще согрешить. Только за грехи-то родительские детям после не одно колено терпеть муки велено. Так уж оно положено. Может, богородица и внемлет мольбе, если бы весь люд от чистого сердца, как на духу, попросил ее. Только где уж там, разве кто нынче молит, теперь все упрямые да ученые. Из-за гордыни и терпеть приходится
Увидит ли она еще Василия? Василия и Константина с Никифором?
Старуха осенила себя крестом.
Тихник заметила это и подумала, что среди пожилых в России верующих куда больше, чем ей казалось. Бывает, что и по привычке крестятся, трудно сказать, кто верит всерьез, а кто нет. Вдруг возница староверка и видит в них кару небесную, что ниспослана на головы православных? Не все ведь, кому большевики кажутся исчадием ада, сгинули со света. В чужую душу не заглянешь. Старуха даже разговаривать с ними не захотела . Кто знает, с чего насупилась и нахохлилась? Старый человек, - может, у нее тело огнем горит, а ее послали в дорогу. От радости никто не побежит из тепла под открытое небо, на снег и холод.
У Марии Тихник у самой болели суставы, ей бы дома сидеть, обложить колени мешочками с горячим овсом. Правда, она обернула их разодранной надвое шерстяной шалью, но разве поможет, если сидишь на морозе на дровнях? Если бы колени не так задубели и ныли, можно было согреться ходьбой, а сейчас приходится терпеть,
Терпеть Мария Тихник привыкла. Четырнадцать проведенных в тюрьме лет закалили ее, она научилась держать свои боли при себе и со всем справляться собственными силами. Тюрьма лишила Марию мужа и возможности стать матерью, на это она никому никогда не жаловалась. Арестовали ее перед самой свадьбой, во время предварительного следствия она плакала ночами, но на допросы шла с сухими глазами. Жалела, что слишком мало сделала для революции, только и всего, что квартира ее служила местом встречи подпольщиков, да еще сама выполняла роль связной. На суде все отрицала, признала только то, что коммунистка. Приговор был суров - пожизненная каторга; из тюрьмы вышла в тридцать восьмом году по общей амнистии. Сырые тюремные казематы наделили ее воспалением суставов, в тридцать девятом году Мария несколько месяцев не могла подняться с постели. На счастье, выручала сестра, а то бы прямо беда. Сестра политикой не интересовалась, но и злорадствовать не стала. Дня за два до начала войны еще упрекала: почему не лечишься, не едешь в Пярну или Хаапсалу на грязи, - мол, теперь-то уж такое должно быть доступно. Конечно, доступно было, только после революции Мария почувствовала себя лет на десять моложе, - казалось, и суставы налились свежими соками, вроде и болеть перестали, а если и ныли порой, то у Марии были тысячи дел, которые отодвигали на второй план собственные недуги. Теперь, когда каждый коммунист с головой был завален работой, она не могла беречь и нежить себя. Мария Тихник не стала крупным деятелем, ни в депутаты Верховного Совета ее не выдвинули, ни в члены руководящих комитетов не избрали, однако работы на ее долю хватало. Ей поручили заняться детскими учреждениями, и она так рьяно пеклась о приютах и садиках, будто все они были забиты ее кровными ребятишками. На каждом шагу ощущала скудость своих знаний- шесть классов всего успела закончить, теперь старалась, как могла, наверстать упущенное, но простое чтение и случайные лекции не могли заменить систематического образования. Временами Мария пыталась представить себе, что сейчас в Эстонии и как там сестра, что стало с приютами и детскими садами. Прежние господа, которых они турнули, теперь, наверное, снова на коне. В сороковом советская власть оставила старых заведующих и воспитателей, которые честно работали на своих местах, а как теперь поступят фашисты, Мария не могла себе представить. В одном была твердо уверена - что сейчас в Эстонии резня пострашнее, чем в двадцать четвертом году*. Всякого мало-мальски красного ставят к стенке или отправляют в концентрационный лагерь. Бывшие разные деятели, серые бароны, вожаки Кайтселийта и констебли не утерпели, пока немцы вступят в Эстонию, - с первых же дней войны, едва только выяснилось, что Красная Армия отступает, сразу начали из-за угла убивать советских активистов. Пока сила была за рабочей властью, они лишь зубами скрежетали; приближавшийся орудийный гром придал им смелости, чувство безнаказанности подогревало лютость. Никому теперь нет там пощады: ни старикам, ни молодым, ни женщинам, ни детям. Паула была уверена, что ее никто не тронет. Ужасно, если она ошиблась и ей припомнят сестру-коммунистку, У Паулы трое детей, что будет, останься они без матери!
* 1 декабря 1924 года произошло восстание таллинского пролетариата. Буржуазия жестоко расправилась с его участниками.
Мария Тихник не осенила себя крестом, хоть в мыслях и она дошла до детей - не своих, а сестриных, до чужих детей, оставшихся без отцов и матерей. Миллионы их осиротит война, страшные беды и горести принесет она людям. Боль в суставах казалась Марии мелочью рядом с бедами, которые с каждым часом все больше раздирали мир и против которых человек в отдельности бессилен.
Сколько сейчас таких бездомных, как они, которые не знают утром, где найдут крышу вечером и чем утолят голод. Люди должны быть теперь настолько сильными, чтобы улыбаться, когда больно, и не склонить в горе голову.
Тихник растирала колени, хотя и знала, что это не поможет. Помогает только горячий овес, и то не сразу, а лишь на третий или четвертый день, а иногда и вообще не приносит облегчения. Хорошо бы также натереться оподельдоком, втирать до тех пор, пока жечь не станет, - бывает, что это быстро действует. Полезны и муравьиные ванны, но их "принимают" летом, а тогда уже шла война. Много хорошего говорят про грязи, что в Пярну и Хаапсалу, стоило все-таки попробовать, - может, теперь было бы легче на холоде и при ходьбе. На этот раз им дали лошадь, Адам молодец, но что будет потом? Многие идут пешком, а выдержит ли она, если придется в день отмахивать верст по двадцать?
Тело охватило холодом, просто счастье, что надоумило захватить толстую шерстяную кофту. Сама она вряд ли догадалась бы, это Паула сунула в чемодан, надо будет когда-нибудь поблагодарить ее. Достать бы еще шерстяные чулки, толстые, теплые чулки, тогда не так бы мерзли колени. Отдала бы даже кольцо: Но мысль эта ужаснула, и она тут же оставила ее. Понимала, что смешно цепляться за кольцо, но ведь что-то нужно оставить для души. Не то застынет она вместе с жизнью, а это куда страшнее, чем боли в суставах.
Марии Тихник показалось, что Дагмар всхлипнула. Она быстро глянула на соседку, но ничего особого не заметила. Да и что там разглядишь в темноте и снегопаде? Тем более что видела только согнутую спину. Дагмар сидела почти недвижно. Неужто ей не холодно? Хорошо, что хоть вначале немного прошлась. То ли кровь молодая грела сильнее, или Дагмар все так безразлично, что уже ни о чем не думает? Мария до сих пор не могла отыскать дорожки к сердцу Дагмар, все слова ее будто отскакивали. Временами она даже сердилась на нее, на эту молодую женщину, с которой их свела судьба. Даже при самом большом горе человек не должен уходить в себя. В такие моменты Дагмар казалась Марии самолюбивой и скрытной, чья гордость одинаково доставляет горе как ей самой, так и тем, кто вынужден находиться с ней вместе. И тут же досада сменилась сочувствием. Должно быть, Дагмар очень любила своего мужа, если, потеряв его, так изводится. По словам Яннуса, раньше она была веселой и общительной, изредка бывает и сейчас такой, но быстро замыкается. Человека могут изменить лишь две вещи: большая любовь или большая боль и великое горе. Дагмар сгорает сразу на двух кострах. Как безжалостна судьба! Только что было счастье, была любовь - и тут же смерть и горе. Сердце не сталь, которую можно без конца накалять и остужать, в беде человек способен и руки на себя наложить.
Тихник обняла Дагмар за плечи,
- Тебе надо бы опять пройтись,, Застынешь,
Впервые Тихник обратилась к Дагмар на "ты". До сих пор они были на "вы". "Тебе" сорвалось само собой, в их положении Мария просто не могла сейчас сказать иначе. Да и как обращаться на "вы" к человеку, с которым спишь бок о бок на полу и делишься тем малым, что есть в котомке! К человеку, который, как и ты, оставил из-за врага родину и ищет место, чтобы переждать невзгоды. Кто, как и ты, не знает, в каком углу найдет еще приют. Но больше всего произнести "тебе" понуждали ее заставшие их вдали от родины тьма и снегопад, которые невольно бередили сердце.
Обращение это не ускользнуло от Дагмар. Она немного побаивалась Марии, которая, казалось, иногда осуждающе смотрела на нее. Правда, Тихник пыталась и утешать, но и в утешении ее Дагмар чувствовала упрек в том, что не может взять себя в руки. Только разве одна Тихник говорила ей "вы"? Все, кроме Яннуса, обращались к ней так же. И еще Эдит, с которой они жили в одном номере в "Астории". Эдит сразу же перешла на "ты". Вначале Дагмар раздражал ее жизнерадостный щебет, а потом он успокаивал, и даже больше, чем слова, которыми ее старались утешить. Эдит выложила все, что было у нее на душе, кроме одного, почему она остается в Ленинграде. Говорила О Маркусе, которого боится, потому что у него сильные руки и еще потому, что он ей нравится. "Разве боятся того, кто нравится?" - допытывалась Эдит, и Дагмар не знала, что ответить. И она иногда боялась, а иногда нет - так она и сказала Эдит. Бенно она не боялась, разве что самую малость. Но о Бенно Дагмар не говорила, стоило завести о нем разговор, как в горле застревал комок. Теперь она уже могла говорить о нем без слез, но не было большеЭдит, которая расспрашивала бы и слушала.
От дружеского "ты" у Дагмар словно потеплело на душе, она стала послушнее и подвинулась к боковине, чтобы спрыгнуть, Тихник попросила возчицу остановить лошадь. Но старуха, которая только что задремала, не поняла, чего от нее хотят, тогда Мария сама остановила коня. Дагмар соскочила. Тихник вернула вожжи старухе, и та опять перекрестилась.
- Мы - антихристы.
Дагмар услышала эти слова и даже испугалась. Они будто шли из самой ночи и снегопада.
- Мы для нее антихристы.
Теперь Дагмар поняла, что это сказал Юлиус Сярг, которого все звали милиционером.
- Нет, - затрясла головой Дагмар. - Антихрист
Hitler!
- Gitler, - поправил Юлиус Сярг и засмеялся.
Шутки его почти всегда казались Дагмар странными На этот раз - тоже.
От долгого сидения ноги у Дагмар затекли. Холодно ей не было, по совету Яннуса она после Шлиссельбурга купила полушубок, нечто подобное грубой волосатой кофте, которая хорошо согревала. На настоящую меховую шубу и денег бы не хватило, да она и не хотела. Ей было абсолютно безразлично, что у нее на плечах, - не будь Яннуса, так бы и ходила в летнем пальтишке. Ботики подарил ей Валгепеа, с которым она до сих пор ладила лучше, чем с другими, кроме Яннуса, конечно. Ботики Валгепеа подобрал в Шлиссельбурге возле железной дороги во время паники. На пароход Дагмар пришла, прихватив с собой лишь пару-другую белья, чулки да всякую еще мелочь, какая подвернулась под руку, даже платье и туфли на смену не взяла. Вместо того, чтобы подумать, что взять с собой в долгую дорогу, Дагмар писала Бенно письмо, которое оставила на столе. На длинное письмо ушло все время, и, когда Яннус явился, Дагмар сунула в чемодан первое попавшееся: маникюрный набор, книгу, которая оставалась недочитанной с той самой поры, когда Дагмар стала думать, что с Бенно случилось самое худшее, берет, две комбинации, альбом с фотографиями Бенно и ее собственными и еще свитер Бенно. Она была в полном замешательстве, не понимала многого из того, что ей говорил и советовал Яннус, а что понимала, тому не верила. Мысли и чувства ее не желали мириться с тем, что Бенно погиб, не верила она и тому, что он может нежданно объявиться и отплыть из Таллина на каком-нибудь другом пароходе.
Но и на палубе Дагмар еще не представляла ясно, что значит оставить Таллин. Она стояла у поручней и всматривалась в берег, перед глазами мерцал лишь силуэт города, которым она еще школьницей любовалась со стороны Меривялья. Все говорили, что с моря Таллин - один из красивейших городов на свете, и она хотела ощутить его красоту. Возвращаясь однажды на пароходе из Финляндии, она увидела Таллин издали, и он показался ей еще прекрасней, во всяком случае куда красивее Хельсинки, где было тоже много великолепных зданий, но который с моря выглядел каким-то плоским и менее впечатляющим. И хотя сейчас перед глазами было все знакомое и родное, она не понимала всего значения происходящего. Не замечала и того, что орудия обстреливали с берега крейсер "Киров", об этом говорили все на борту, в том числе и Яннус. Когда же дым стал все больше заволакивать город, Дагмар встревожилась, сжалось сердце: ей показалось, что в огне и дыму мечется Бенно и гибнет вместе с городом. Она требовала, чтобы Яннус отправил ее назад, ему с трудом удалось успокоить ее. Позднее, когда ледокол "Су-ур Тылль" снялся с якоря, Дагмар впала в какое-то безразличие. Только с палубы не уходила, хотя Яннус и уговаривал ее спуститься вниз. Ночью, когда караван судов остановился среди минного поля, Дагмар была одной из немногих, кто даже понятия не имел о степени подстерегавшей их опасности. Ни на минуту не сомкнула она глаз, стояла у поручней и впивалась в темноту. Яннус не отходил от -нее, он сердился, что Дагмар упрямо не хочет спуститься вниз и отдохнуть. А она не понимала, зачем это нужно, в душе ее было такое отчаяние, что все потеряло значение.
В Ленинграде, где она каждое утро спешила в порт, даже когда все уверяли ее, что больше из Таллина уже ни одно судно не придет, Дагмар стала опять упрекать Яннуса за то, что он чуть ли не силком привел ее на пароход. Ее совершенно не интересовало, что с ней будет дальше и что могло быть, останься она в Эстонии; потом Дагмар уже и не попрекала его. У нее словно бы не было больше никаких желаний, ни на что не сетовала, не жаловалась. Не будь Эдит, с которой ее поселили в "Астории", Дагмар могла бы часами сидеть одна. Думать и решать за нее должны были другие.
После Шлиссельбурга, после того как их вернули с Ладоги обратно в Ленинград, она сказала Яннусу: какой смысл метаться с места на место, разве жизнь так дорога, что ее надо беречь в бесконечных скитаниях. От того, что их ждет, все равно не убежишь.
Постепенно она вроде бы смирилась. Уже не выпытывала у каждого вновь прибывшего эстонца вестей о своем муже. Стала больше интересоваться тем, что происходило вокруг. И Яннус не опасался уже оставлять ее одну. Случалось, что Дагмар целый день бродила по ленинградским улицам, чаще всего по набережной Невы. "Какой же Ленинград красивый", - сказала она однажды Эдит, та согласилась, и они весь вечер проговорили о Зимнем, о Марсовом поле, о Смольном, о Петропавловской крепости, Неве и ее мостах, о Невском проспекте и Исаакиевском соборе, Адмиралтейской игле и многом другом. После Эдит сказала Яннусу, что Дагмар вроде переменилась.
В Сясьстрое, где всех потрясло сообщение о падении Тихвина, вернее, уже покидая Сясьстрой, Дагмар почувствовала себя оторванным от дерева листочком, который ветер швыряет с места на место. Пока листок прочно держится на ветке, а ветка на стволе и корни не в силах вырвать из земли даже шторм, до тех пор он шелестит вместе с другими листьями, поворачивается к солнцу и питается живительными соками. Оторванный от ветки, листок теряет все - и соки, и солнце, - любой может наступить на него, а ветер - унести неведомо куда. Даже больше того: не одна она, а все, кто вместе с нею отправлялись в тыл, казались Дагмар такими оторванными от веток листочками.
За несколько последних дней чувство это усилилось. Дагмар вдруг показалось, что не только она, не только Яннус, Маркус, Тихник и все, кто сейчас идет сквозь ночной снегопад по незнакомой дороге, - весь эстонский народ в этой буре стал оторванным листком. Порывы ветра швырнули в грязь Бенно, вихри раскидают всех, весь маленький эстонский народ. Затем она представила себя, Бенно и тысячи других листвой, а народ - деревом, с которого шторм безжалостно рвет и сдирает листья. Что будет с деревом, на котором все меньше и меньше листков, которые затоптаны или разбросаны по белу свету?
- В Ташкенте сейчас еще тепло, - услышала Дагмар голос шагавшего рядом Сярга. - Хотя как знать. Все-таки вторая половина ноября. Как вы думаете, товарищ Пальм?
Сярг все еще обращался к ней с какой-то учтивой официальностью. Дагмар подумала, что милиционер должен был сказать: "Гражданка Пальм!" Потому что милицейский лексикон не знает другого обращения. Это показалось ей комичным, и она даже усмехнулась. Но за снегом усмешки ее никто не видел.
Даже тащась под снегопадом, Юлиус Сярг мечтал о Ташкенте. Средняя Азия многим чудилась землей обетованной, с молочными реками и кисельными берегами. Поговаривали, что там все осталось, как было до войны: вино, виноград, жирная баранина. Разговорам этим Сярг не верил. Полегче, быть может, но задарма и там ничего не поднесут. Наверное, и в Узбекистане уже продовольственные карточки и нормы введены, и там, поди, каждый килограмм зерна и мяса на учете. Разве что в какой-нибудь горной деревушке по-старому, только не в городах. Теперь, когда исконная житница России Украина в руках немцев, нигде не покутишь. Ни в Сибири, ни в Ташкенте, нигде. Потеря Белоруссии, нескольких областей Российской Федерации и Прибалтики - тоже кое-что значит. Тысячи и миллионы рук оторваны от работы. Одни, подобно им, бегут от врага, другие на войне - и это все очень сказывается. Лишь у спекулянтов и комбинаторов разных брюхо пустым не останется, уж они-то нехватки знать не будут, а кое-кто и жирком обрастет, в то время как честному человеку придется ремень потуже затягивать. И "подприлавочная" торговля распустится пышным цветом, "поднимутся в цене" снабженцы, продавцы, повара и официанты. Человек остается человеком - все норовит себе урвать. Едва стало чуть хуже с товарами, как и в Эстонии началась спекуляция. Подобные Койту книжники могут болтать о новом человеке - всяк верит тому, чему хочет верить. Всегда были хорошие и плохие люди, смелые и заячьи души, честные и воры, бережливые и моты, те, кто слово держит, и вруны, те, кто до седьмого пота вкалывает, и лентяи, эгоисты и те, кто о других думает, те, кто жертвует собой и кто шкуру бережет. Смешно доброту, храбрость, честность, умение держать слово, трудолюбие, бескорыстие и самопожертвование ставить, по примеру этого тщедушного очкарика, в заслугу новому человеку. Да эти доблести существуют давно, с незапамятных времен, когда еще и понятия-то о коммунизме не было, за тысячи лет до революцги. Когда-нибудь, возможно, человек и впрямь обновится, только на это понадобится десять или десять раз по десять человеческих поколений социализма и коммунизма.
Хотя Юлиус Сярг и не считал Ташкент земным раем, далекий южный город пленял и привлекал его: Маняще звучали названия таких городов, как Алма-Ата, Фрунзе, Сталинабад, Чита, однако Ташкент превосходил все. Некогда, в мальчишечью пору, он мечтал о далеких путешествиях: Мадагаскар, Амазонка, Андалузия, Цейлон и Гонолулу услаждали его слух, как песнь сирен. Но Юлиусу не требовалось заливать воском уши, и без того он был прикован буром, полупудовой кувалдой и ломом к каменным плитам на Ласнамяэ. И как это ни удивительно, но впервые в жизни Юлиус чувствовал себя свободным сейчас. Он мог идти куда хотел, делать что хотел, никто не интересовался его особой. Война сделала его вольной птицей и в то же время отняла свободу: вместо Ташкента приходилось торчать в Колтушах, в брошенных помещениях Павловского института, есть дурно пахнувшие картофелины, подтягивать живот на берегу Ладоги или толочься черт те где в снегу. Как только доберутся до железной дороги, тут же подастся на юг, ибо нежданная свобода долго не продлится. Кто позволит бесконечно болтаться без дела мужчинам, которые могут держать рабочий инструмент или носить винтовку, уж где-нибудь да захомутают. Если и останешься неучтенным - в сумятице войны всякое может быть, - желудок и грешное тело все равно потребуют прокорма, а с пустым карманом никакой земной рай раем не будет. Юлиус Сярг был готов делать что угодно, вкалывать на какой-нибудь каменоломне или на милицейском посту бороться со спекулянтами, но до этого он хотел побывать на юге. Он даже во сне видел верблюдов и пальмы, минареты и мечети, бескрайние виноградники и овечьи стада, такие несметные, что никто им и счету не знал. Очень любил он баранину, но редко удавалось ему поесть ее досыта.
Юлиус Сярг отдавал себе отчет и в том, что его могут мобилизовать и отправить на фронт. Потому и следовало торопиться. Пока где-нибудь не застрял, он не ограничен в передвижении. Человека, у которого есть на эвакуационном свидетельстве гербовая печать, никто не задержит. А какую силу имеет документ, Юлиус Сярг знал из своей милицейской практики. Без бумаги ты никто - сомнительный элемент, которого на всякий случай следует задержать и, если выдастся время, проверить. Поэтому-то он и добыл себе в Ленинграде новое свидетельство, ибо его таллинские документы покоились на дне морском. Милицейский мундир словно губка пропитался водой и отяжелел; чтобы не уйти вместе с ним в пучину, он должен был как можно скорее освободиться от одежды. С сапогами пришлось повозиться, раза три хлебнул соленой воды, прежде чем стянул их. Не привыкни он с молодости в каменоломных яминах к воде, так бы и пошел топором на дно. Жаль было сапог и денег. Но, бултыхаясь в, волнах, он о сапогах и о деньгах не думал, а только о том, сколько еще сможет продержаться и когда от холодной морской воды закоченеет тело. Он даже бога молил, чтобы тот послал какой-нибудь катеришко, который подобрал бы его. Но больше чертыхался. Клял не только немцев, но и своих, которые не дали судам воздушного прикрытия. Юлиус Сярг ни одного нашего самолета не видел, все они появлялись с чужой стороны, со зловещим гудом и завыванием. Он ругался тихо и в полный голос, чтобы не потерять сознания. Видел, как рядом у матроса глаза словно бы подернулись пеленой, Юлиус закричал на своем плохом русском языке, поплыл к нему, но тот ничего не понимал. Уже закоченел. Юлиус попробовал втащить парня на доски, но они вывернулись, матрос скользнул под воду и на поверхности больше не появлялся. Юлиус нырнул, но море будто поглотило несчастного, второй раз Юлиус уже был не в состоянии нырять, обессилел, и его тело, казалось, налилось свинцом. Тогда он попытался петь, но ничего из этого не вышло, хотя глотка у него мощная и не одну сотню песен он знал. Скоро уже и чертыхаться вслух не было сил. Голова словно бы опустела, и ему вдруг стало безразлично, что с ним будет. Почти механически он держался за доски. Почудились ли ему силуэты больших кораблей, или он увидел их наяву - Юлиус Сярг после сказать не мог. Наверное, привиделось, потому что кругом была кромешная темнота, а он видел пароход, шедший при всех огнях, на пароходе светились все каюты и иллюминаторы, пароход сверкал огнями и весь сиял. Слышал Юлиус и звуки - вой самолетов и тяжелый рокот судовых двигателей, он то приближался и тут же удалялся, вначале Юлиус пытался кричать, подавать знаки руками, потом ничего уже не мог делать.
И только на острове Тютарсааре, когда пришел в себя, он пожалел о документах и деньгах. В Ленинграде сразу же, как человек, который привык иметь дело с официальными учреждениями, обратился к представителям республиканских властей. Раздобыл эвакуационную справку, официальный документ с гербовой печатью. Дали ему и денежное содержание, даже больше, чем он предполагал, позднее выписали еще по какому-то милицейскому списку, отказываться было грех. Нового форменного кителя не получил, да он и не думал о нем, обзавелся пиджаком, полупальто и сапогами, а галифе после лросушки годились вполне. Купил кепку, но вскоре сбыл и приобрел ушанку, в сентябре, правда, ходить в ней было странновато, зато в ноябре все завидовали ему. Казахи, узбеки, туркмены и киргизы, те даже летом носят меховые шапки, так что он мог ехать в Среднюю Азию, то есть на юг, не задумываясь. Это - что касается шапки, и документов, и прочего всего, если раньше его не возьмут на учет в каком-нибудь государственном учреждении или военкомате.
Фронта Юлиус Сярг не боялся, он уже успел на эстонской земле повоевать с немцами и прекрасно сознавал, что рано или поздно ему снова дадут в руки винтовку, и увиливать от этого он не собирался. И все же раньше хотел побывать в Ташкенте, должен был увидеть верблюдов и пальмы. Было наивностью и мальчишеством думать так, но он думал. Сейчас на восток направлялись тысячи людей, на железных дорогах был не слишком строгий контроль. Сейчас ни один милиционер не отнесется к нему с подозрением, а через полгода все может измениться. Поэтому его раздражало то, что он теряет время, каждый проведенный в Ленинграде день считал прожитым впустую. Почем зря чертыхался в "Астории", и про себя и на весь свет, как тогда, когда под ним чернело несколько десятков саженей воды и вставали перед глазами сверкавшие огнями пароходы.
В Колтушах, в Павловском институте, где они после неудавшейся попытки перебраться через Ладогу, бесцельно, будто чуда какого дожидаясь, проводили время, Юлиус Сярг решил подобрать компанию из двух-трех человек, чтобы отколоться от большой группы активистов и попытаться преодолеть озеро на свой страх и риск. Сперва он обратился к боцману Адаму, считая его дельным и умудренным жизнью человеком:
- Как ты думаешь, если вернуться к Ладоге и попытаться самим перебраться на другой берег? Для ста человек нужно целое судно, а четверо или пятеро уместятся на любой посудине.
Боцман не обмолвился далее полусловом.
- Не принимаешь же ты всерьез то, что нам долдонят? Что мы актив, что нам эвакуация гарантирована. Неважно - через Ладогу или по воздуху. Или ты еще не слышал про эти воздушные рейсы? Я слышал, нарком говорил. Если уж ответственные товарищи начинают пыль в глаза пускать, то ждать никакого расчета нет.
Тогда боцман спросил: - С кем еще говорил?
- Ты первый. Адам рассмеялся:
- Я в Ташкент не рвусь, у меня времени вроде побольше.
- А я считал тебя разумнее.
- Один понимает так, другой наоборот. Потом Юлиус попытал счастья с Валгепеа. Начал издалека:
- Вот так, значит, мы и живем, вонючую картошку жуем и палец сосем. Уж лучше бы сидели на берегу Ладоги.
- А там и картошки нет.
- Три-четыре человека без еды не останутся. Это сотню накормить не шутка. Теперь бы мы уже топали по железке.
- Бы да кабы.
- Или сметку мы потеряли, не можем ничего предпринять?
- Куда ты тут подашься, где чего знаешь...
- Да хотя бы в Ташкент прямым ходом.
- Кто там нас ждет!
- Дружки обещали махнуть туда.
- У меня там друзей нет.
- В теперешнее время каждый эстонец другом станет. Много ли нас уцелело.
- Эстонец в беде запросто другом не станет. Всяк прежде всего о себе печется. Называет другом - обдирает кругом.
- Ну, так мрачно тоже не стоит смотреть.
- Не вижу ничего такого, чтобы веселиться. ,
- И мне эта псиная вонь душу вывернула. Чего тут киснуть?
- Был бы самолет - улетел бы.
- Дураки мы, что позволили увезти себя с озера. - По тому, что сделано, плакаться нечего. Да и что
тут могут придумать наши наркомы, если с суши город осажден, а судов на озере кот наплакал. Думаешь, сами ленинградцы не хотят эвакуироваться?
- Ясно, хотят, оттого и загораем. Уж три-четыре человека как-нибудь вклинились бы. Документы в кармане.
- И кто же эти клинья?
- Мы с тобой, и еще можно поговорить.
- Я веры не потерял.
- А далеко ли мы ушли от верующих? Только и верим, все надеемся и ждем.
Третьим человеком, кого Юлиус Сярг хотел бы уговорить, была Дагмар, но с ней он не осмеливался начать разговора. Вместо этого повел речь с Эдит, просто так, не надеясь, что согласится. И оказался прав - она тоже отвергла его предложение. Видимо, Эдит боялась его. А он боялся Дагмар настолько, что на язык наворачивались всякие глупости, когда пытался завести разговор с ней. О жене, оставшейся в Таллине, Юлиус Сярг вспоминал редко, они были чужими друг другу. Жене не нравилось, что Юлиус сует нос в политику и стал милиционером. Когда же он заговорил об эвакуации, она высмеяла его, разговоры о немецких концлагерях Маргарита назвала пропагандистской болтовней и была убеждена, что с ее головы волоска не упадет. "Это тебе надо смазывать пятки, - напоследок сказала она с полной беззаботностью, ты сажал людей и таскал их к прокурору. А меня никто не тронет. Все знают, что жили мы с тобой как кошка с собакой". Они и впрямь так жили, особенно в последний год, да и раньше свары в доме не переводились. Пусть и жили они хуже некуда, все же Маргарите не следовало так явно показывать, что ее радует его отъезд. Она не скрывала этого ни от Юлиуса, ни от чужих ушей. Он знал, что у Маргариты есть ухажер, бывший военный оркестрант, который после того, как старые армейские части влились в Красную Армию, перешел в симфонический оркестр "Эстония" кларнетистом. В начале войны трубач будто в воду канул, не иначе пустился в бега, чтобы укрыться от мобилизации. Юлиус, конечно, ни одного человека не засадил, хотя прокурору представлял, ибо выслеживал спекулянтов, но "дуделыцика", который вскружил Маргарите голову, не задумываясь отправил бы за решетку. Контра такая и юбочник! По Маргарите Юлиус не томился, баб на свете хоть пруд пруди, чего там изводиться по одной, привязанность его к жене довольно скоро прошла. В управлении милиции Юлиус увивался возле паспортистки, женщины одних с ним лет, которая дома пичкала его лучшими кусками, в постели же чрезмерно требовательной не была. С ней Юлиусу было куда уютнее и спокойней. "Чувства держатся на единстве мировоззрениям, - щебетала паспортистка, знавшая, что семейной жизни у Юлиуса все равно что и нет. Хотя такие ее слова казались Юлиусу глупостью, он не останавливал ее, было приятно лежать с ней на диване и нежиться.
Но и паспортистку свою Юлиус вспоминал не часто. Сента вспоминалась ему лишь в Павловском институте, и то не столько она, сколько котлеты, которыми она его потчевала, свиные ножки и семга.
Сердце Юлиуса ныло по Дагмар. Он не испытывал ничего подобного ни к жене, ни к Сенте. Если бы Дагмар поехала с ним, не пришлось бы ей ни о чем думать, он, Юлиус, заботился бы о ней, добывал пропитание и проездные билеты, стерег бы ее сон и услаждал душу, чтобы среди чужих людей не чувствовала себя одинокой и бездомной. Но Юлиус хорошо представлял себе, что Дагмар не будет ему попутчицей. Сердцем ее полностью завладел муж и останется, наверное, там навсегда. Редко встречаются такие верные жены, и счастлив мужчина, которого судьба свела с подобной женщиной. И хотя Сярг сознавал, что ни он и никто другой не заменит Дагмар Бернхарда Юхансона, не потому, что Юхан-сон - которого, к слову сказать, он знал - такой уж исключительный человек, а потому, что исключительной была сама Дагмар, все равно какая-то сила влекла его к ней.
Разговаривая с Эдит, Юлиус думал о Дагмар.
- В детстве я проехал по всем странам, - говорил он Дагмар, то есть Эдит. - В мыслях, конечно, А на деле дальше горы Мунамяги и Курессааре нигде не бывал.
- Я ездила в Крым, - похвалилась Эдит. - В мае, как раз накануне войны. Боже мой, какие там высокие и синие горы! На солнечных склонах виноградники, как в сказке. А с вершимы Ай-Петри чудесный вид на море, на скалы у берега и на Ялту. Никогда в жизни я не видела такого синего моря. А сколько цветов и растений разных! И повсюду розы. Весной там красивее всего, все цветет и благоухает.
- По слухам, в Ташкенте красоты больше, чем в
Крыму, - наобум сказал Юлиус- Кругом горы, а вершин и не видно, потому что подпирают облака. Город - точно сад сплошной, и на каждом шагу фонтаны извергаются. Пальмы высоченные, все равно что в Египте. И теплынь, сейчас там самое малое тридцать градусов жары.
- Что красивее Крыма, не верю.
- Все, кто бывал, в один голос уверяют.
- Там нет моря. А как может быть красивее, если нет моря?
Юлиус, как обычно перед прекрасным полом, тушевался и рад был, что вместо Дагмар говорил с Эдит.
- Моря мы нагляделись досыта, - нащупывал он нить разговора. - А вот пустыню и не представишь себе. На этом свете надо все увидеть, и море, и пустыню, и джунгли.
Тогда Эдит сказала:
- Ничего нет красивее Эстонии.
Юлиус отнюдь не был человеком беспонятным и спорить не стал. Если бы ему предложили выбирать, ехать в Ташкент или возвращаться в Таллин, то и он выбрал бы Таллин. Разумеется, без этого немецкого "нового порядка". Но так как в Эстонию таким, как он, теперь путь заказан, то вряд ли могло сыскаться где на свете место лучше Ташкента.
На том и кончился у Юлиуса разговор со спутниками. Ташкент продолжал жужжать в голове, как назойливая муха.
Дагмар ошибалась, думая, что никто ее усмешки в темноте не видел, Юлиус Сярг уловил. Ему показалось, что она смеется над его рассказом о Ташкенте, и ушел в себя. Не произнес больше ни слова, ни про Ташкент, ни про что другое, хотя сам ждал подходящего случая, чтобы поговорить об этом с Дагмар.
Он шел молча, и вдруг его осенило: а почему ни одна машина не проехала мимо? В конце концов, он не был романтиком, а оставался в этом реально существующем мире человеком трезвого рассудка.
Хельмут Валгепеа уже который раз поправлял лямки рюкзака, ноша не была тяжелой, на почему-то неловко сидела на спине. То ли подтянуть ремни или, наоборот, опустить их, прикидывал он. Если подтянуть, рюкзак поднимется слишком высоко, и лямки, чего доброго, начнут резать. Другое дело мешок с зерном: чем выше он лежит, тем легче, пусть там хоть на плечах и затылке, а рюкзак должен где-то возле лопаток болтаться или и того ниже. Подумав, Хельмут решил опустить ремни. Он ничего, даже самого пустячного, очертя голову не предпринимал.
Ходьба разогрела. Усталости он не чувствовал. Десять километров - не такой большой путь, чтобы язык высунуть. Видного роста, с крепкой атлетической шеей, он был плотно сбит, ноги не подкашивались у него, даже когда разом нес два мешка с мукой; в шутку он и это пробовал. Однажды попросил закинуть и третий мешок, чтобы испытать, на что способен. К земле они его не пригнули, ноги выдержали, яо не смог сделать ни шагу, третий мешок не держался наверху, сразу начал сползать, хотя однолеток - хозяйский сын вместе с пекарем и старались удержать его. Хельмут был уверен, что снес бы все три мешка, - правда, от груза этого загудело в ушах и в голову ударила кровь. Хозяйский сынок звал его с собой в общество "Калев", убеждал, что из него может выйти новый Лурих, однако Хельму-та спорт не притягивал. В свободное время он любил побродить С удочкой вдоль реки. Слава и почет, которые предрекал ему хозяйский сынок - боксер в весе мухи, выбывший из состязаний еще в предварительном круге, - его не привлекали.
Снег шел уже третий час, но передвигаться пока еще можно было. Вот к утру явно придется барахтаться. Разве что снегопад раньше кончится.
- Сказать по совести, нам до сих пор крепко везло, - возразил Хельмут Койту, который только что сетовал, что дела у них все время идут вкривь и вкось. - Из Таллина выбрались целыми, это во-первых. Во-вторых, "Суур Тылль" честь по чести доставил нас в Ленинград, многим, взять того же милиционера, пришлось пять-шесть часов мокнуть в воде, иные вообще утонули. Подумай о Маркусе и о том, что ему пришлось пережить.
Мы только боялись, что ледокол наскочит на мину или сверху упадет бомба.
- Да, мурашки по коже бегали, - признался Койт.
- У вас рай был святой, - вмешался Юлиус Сярг, который до этого порядочное время молчком прошагал рядом с Дагмар. Ее усмешка занозой сидела у него в сердце, и теперь он улучил момент, чтобы облегчить душу. - Вы плыли, как великие господа: два минных тральщика впереди, "Киров" сзади, зенитки "Кирова" прикрывали вас с воздуха, палубы на "Кирове" были утыканы пушками, что твой еж иголками. Нас ни один крейсер и ни один миноносец не защищал, не говоря уж о самолетах. Караван растянулся бог знает на сколько, не у всех же судов такой быстрый ход, как у вашего "Тылля". Вы перли вперед на всех парах, до других вам и дела не было.
Койту показалось, что милиционер снова передергивает, - мнения их редко сходились. Он сказал:
- На наших глазах за две-три минуты ушел на дно "Яков Свердлов", миноносцы, как известно, военные корабли. Не имело значения, военный корабль или торговый пароход, - и те и другие одинаково гибли от мин, от торпед и бомб. Лаурстин, Бочкарев и Мурро утонули вместе с миноносцем, на котором плыли.
Юлиус Сярг пренебрежительно усмехнулся:
- "Яков Свердлов" - единственный крупный военный корабль, который пошел на дно. Другие суда десят-ками становились добычей бомбардировщиков.
- И мины с торпедами сделали свое дело, - отметил Валгепеа, "Свердлова" потопили именно торпедой.
Койт быстро добавил:
- Торпеда предназначалась для "Кирова", миноносец прикрыл его своим корпусом, так говорят. Просто невероятное самопожертвование.
Сярг ехидно усмехнулся.
- Чепуха. Трогательная история для газетной полосы, - иронизировал он. - Миноносец напоролся на мину. Это рассказывал матрос, который служил на "Свердлове". Крепкий малый, девять часов продержался на йоде.
На это Валгепеа и Койту ответить было нечего. Откуда они могли знать, что Юлиус Сярг врал? Он и впрямь только сейчас выдумал матроса. Чтобы прибавить весу своим словам. Его раздражали спутники, которые не испытали, что это такое, когда из-под ног уходит палуба, а вели себя теперь так, будто пережили невероятную опасность. Другое дело, если бы говорил Маркус, его путь в Ленинград гладким и легким не был, в любой момент мог получить пулю. Юлиуса Сярга такие речи выводили из себя, но еще больше раздражало то, что его спутникам действительно повезло. Они попа-ли на ледокол, а он на ржавое корыто "Синиранд". Нет, они не попали, они загодя явились на пристань, когда ему подобные еще вели сражение на Ласнамяэ. Загодя без опаздания, чтобы сберечь свою дорогую шкуру. Это он попал, он, майор милиции Юлиус Сярг, вырвался с Пальясааре, когда немцы были уже в Вышгороде и в порту. Благодарение богу, что нашли лодку; многие стоящие ребята гак там и остались. Такой, как Койт, счастливчик, никогда не сможет представить себе, что значит метаться в отчаянии по берегу, искать лодку и что такое вообще война. Чтобы вправить мозги подобным умникам, позволительна любая выдумка, можно что угодно навертеть.
Альберт Койт сдаваться не собирался.
- Торпеда, мина или авиабомба - спорить тут не о чем. Если подходить принципиально - это одно и то же.
Сярг снова высокомерно усмехнулся:
- "Подходить принципиально"!.. Оставь ты наконец свои книжные слова. Если бы пронесло тебя по воздуху метров пятьдесят и шлепнуло в море, не умничал бы здесь. Все важно. Мина, торпеда или авиабомба. Истину нужно уважать! А истина в том, что нас ни торпеды, ни мины и ни бомбы не защищали. Это вас оберегали, а не нас, не наш плавучий гроб "Синиранд", который вез защитников Таллина, раненых, простой люд. Что тебе до народа, ты загодя забрался на ледокол и сидел там, обвязавшись пробковым поясом или автомобильной камерой.
Сярг плюнул, он уже взвинтил себя. Койт вспылил:
- Согласен, истину надо уважать. Истина в том, что на Таллинском рейде находился только один "Киров". Истина в том, что военных кораблей не хватало для защиты всего каравана. А кто на какой пароход угодил - разве в этом истина? На ледоколе я очутился не по своему хотению, я выполнял распоряжение. И еще меньше к категории истины относится, обвязался кто автомобильной камерой или нет.
Юлиус Сярг задел Койта за живое. Об этом его больном месте ни одна душа не знала. Никто и подумать не мог, что Койт прихватил с собой две велосипедные камеры. Только вот приспособить их не смог, не было под рукой насоса. Камеры он снял со своего велосипеда, а насос позабыл. В гальюне на ледоколе он, правда, пытался сам надуть камеры, но силы не хватило. Попросить же насос у пассажиров из кормового отсека постыдился. Потому что над этими вдруг потолстевшими людьми все потешались. Койт уверял себя, что смеются завистники, те, кто не догадался запастись камерами, но где-то в глубине души чувствовал, что дело все же в другом. То ли в излишней предусмотрительности, которая сродни трусости, то ли в непомерном стремлении цепляться за свою жизнишку, что в конечном счете означает переоценку собственной личности и эгоизм. Ни трусом, ни эгоистом Койт быть не хотел, он старался побороть себя и поэтому не пошел выпрашивать насос. После, когда у него выдалось время трезво оценить свое поведение - поступки свои Койт анализировал систематически, - никакого снисхождения себе он не сделал. Да, он не смог встать выше себя, он просто боялся оказаться объектом насмешек. Тех, кто обвязывался камерами или надевал пробковый пояс, высмеивали. Владельцы камер и пробковых поясов стыдились друг друга и тех, у кого ничего не было, оттого-то и прятали под одежку эти свои камеры и пояса. Стыдились, но все равно страх за жизнь перевешивал. Была ли у него, Койта, жажда жизни меньше или он сильнее других стыдился? К ясности он так и не пришел.
Сярг продолжал:
- Весь Ленинград издевался над вашими барами, которые ночь напролет дежурили на палубе, напялили пробковые пояса и автомобильные камеры, сидели толстые и надутые как жабы.
Койт промолчал. Он заставил себя сдержаться, защита растолстевших деятелей означала бы самооправдание, а это непозволительно. Слабости свои требуется признать, иначе никогда не освободишься от пережитков.
Валгепеа заметил:
- Над разумными людьми грех смеяться. И я бы обмотался камерой, если бы надоумило запастись.
Альберт Койт чуть не признался в своем грехе, но все-таки удержался. Как бы между прочим сказал:
- Каждому своя жизнишка дорога.
Но тут же подумал: столь дорогой эта жизнь все же быть не должна, чтобы только о ней и думать. По крайней мере для человека, который стоит за социализм.
- Жизнишка, - презрительно бросил Юлиус Сярг.
- Забота о своей жизнишке погнала одного резиной обвязаться, а другого, чертовка, в Ташкент гонит, - смиренно прикинувшись невинной овечкой, произнес Хельмут Валгепеа. И чтобы не дать милиционеру опомниться, продолжил разговор, который тот прервал: - Нам действительно повезло. Да и тебе, Сярг, тоже. Между прочим, дорогой постовой, теперь я знаю, почему ты шесть часов продержался на воде, ты же сярг*. Рыба.
* Игра слов: сярг - дословно плотва.
Альберт Койт усмехнулся про себя, что могло быть тоже пережитком, идущим от злорадства. Так думал он после. А сейчас лишь хихикал, хмуря от удовольствия глаза за толстыми стеклами очков.
- Как ты сказал, - расхохотался и Юлиус. - Что я - п л о т в а... Рыба... Хорошо сказано! Сам бы не догадался. Красноглазым Сяргом меня обзывали, это верно, но чтобы из-за своей рыбьей фамилии я не утонул... Здорово сказано!
- Да, нам повезло, - упрямо повторил Валгепеа. Юлиус Сярг снова перебил его:
- Из Шлиссельбурга драпанули, в институте Павлова псиную картошку уминали - еще как повезло! Через Ладогу перебрались только после того, как немцы перерезали у Тихвина железную дорогу, - снова страшно повезло! Я бы тоже назвал это везением, только - боком.
Альберт Койт подумал о том, что, прежде чем выбраться из Ленинграда, им пришлось трижды выходить к Ладоге. О первой неудавшейся попытке вспоминал с досадой, но именно она стояла перед глазами с такой ясностью, будто и не шагал он сейчас рядом с Валгепеа и Сяргом по лесной дороге в снегопад, а метался у поезда, который почему-то остановился перед самым Шлиссельбургом. Со скоростью молнии из уст в уста передавалась весть, что немцы на другом берегу Невы, что несколько часов тому назад они подошли с востока к Шлиссельбургу. Сам Койт ни реки, ни фашистов не видел, слышал только стрекот пулеметов, автоматные очереди и взрывы мин, которые, казалось, раздаются рядом: вначале он так и думал, но вскоре понял, что бой идет где-то дальше. Он ободрял себя мыслью, что немцы на противоположном берегу Невы, по ту сторону леса и широкой реки, однако тревога все больше захватывала его. Отдельные снаряды или мины рвались уже поблизости от поезда, что-то вжикало над головой и вагоном, и вдруг его охватил жуткий страх, желание бежать, но он заставил себя остаться на месте. Не знал, что предпринять, обращался к мечущимся в тревоге, беспомощно шарахающимся людям, которые сами спрашивали, кричали. И снова рядом рвется то ли снаряд, то ли мина, различить их он был не в состоянии, раньше никогда не приходилось быть под обстрелом, лишь однажды пытался наблюдать бой с крыши семиэтажного профсоюзного дома, вернее, выяснил, как близко от города противник. С крыши тогда он ничего не увидел, хотя, по слухам, немцы уже захватили аэродром. Зато ясно видел орудийные вспышки военных кораблей, слышал выстрелы и завывание снарядов, словно они пролетали над самым профсоюзным домом. И со стороны Ласнамяэ и озера Юлемисте доносились взрывы и глухие раскаты, слышались пулеметные очереди и треск винтовочных выстрелов, но глаза, кроме темной полоски леса, серого корпуса целлюлозной фабр'ики, высоких труб и верхушек деревьев, ничего не различали. Временами будто что-то поблескивало, но это могло ему просто казаться. Когда он уже хотел было слезть с крыши, со стороны Юлемисте донесся свист, он слышался так явственно и нарастал с такой быстротой, что Койт даже пригнулся, и тут же где-то в районе Оленьего парка или Шнеллевского пруда грохнул взрыв. Так что до сих пор Альберт Койт только слышал, как идет бой, но не видел его.
Не увидел он и сражения у Шлиссельбурга.
Сразу же за разрывами мин или снарядов объявился новый слух. Будто немцы засекли поезд и сосредоточивают на нем огонь, чтобы уничтожить эстонский актив. Валгепеа, правда, назвал эти слухи идиотскими, сказав, что немцы, конечно, могут бомбить и станцию и железную дорогу, но уж никак не охотиться за эвакуирующимися эстонцами. Ему возражали, кричали, что немцы ничего наобум не делают. Не помогли и доводы, что вряд ли немцы вообще видят их поезд, лес скрывает его, - Хельмута Валгепеа попросту не слушали. Койт же немного успокоился; позднее, анализируя свое тогдашнее поведение, он остался доволен собой. Все старались как можно скорее отбежать от поезда, большинство бросилось вдоль железной дороги назад к Ленинграду. Конечно, вместе с узлами и свертками. Перебивая друг друга, объявляли, что поезд назад не пойдет, почему - этого никто не спрашивал. "Почему?" допытывался Койт у Хельмута Валгепеа; тот пожал плечами и махнул рукой видимо, и его захватила общая паника. Тут выяснилось, что отнюдь не все могли унести свое добро. И далеко ли уйдешь, если в каждой руке по чемодану, на загорбке битком набитый рюкзак и на запястье висит или через плечо перекинуто еще что-то. Сперва освобождались от одной, потом от другой, третьей ноши, пока на руках не оставалось самое ненужное и пустяковое. И чем быстрее люди уходили, тем больше им казалось, что раздававшиеся за спиной выстрелы не удаляются, а, наоборот, приближаются, и это именно и заставляло бросать вещи. Потом приходили в себя, и те, кто побойчее и посмелее, а может, просто более привязанные к своему добру, отваживались возвращаться вдоль железной дороги, чтобы выручить то, что еще можно было выручить. Боцман Адам и Валгепеа, которые уходили от поезда последними, говорили, что железнодорожные обочины были полны узлов и свертков. Даже развалившийся пакет масла в плотной упаковке, в которой в свое время его экспортировали в Англию, видели они между рельсов. Масло было перемешано с гравием, глядеть тошно. Койт и Валгепеа с удивлением наблюдали за шестидесятилетним примерно старичком, который упорно тащил три огромных чемодана и еще какой-то брезентовый куль. Унести разом все эти вещи он не мог, для двух рук их было многовато, поэтому перетаскивал вначале метров на сто два чемодана, затем возвращался за третьим и брезентовым кулем. При этом у него, казалось, на затылке были глаза, ибо стоило кому-нибудь задержаться взглядом на оставленных вещах, как любопытного тут же предупреждали на одинаково понятном эстонском и безупречном русском. Валгепеа утверждал, что это важный чин, то ли начальник какого-то управления, то ли директор или ученый муж, точно Валгепеа его должности не знал, но сталкиваться приходилось, на разных крупных совещаниях тот всегда рвался выступать. Они решили было помочь старику, но отказались от такой затеи, потому что старик закричал на них, когда они остановились возле его чемоданов. Вместо этого помогли какой-то женщине; Койт не стал бы тащить и ее чемодан, особа эта представлялась ему воплощением алчности, но Валгепеа сказал, что женщинам они все же должны помочь, кто бы там они ни были: прикованные к своим вещам эгоистки или просто предусмотрительные люди. Женщине этой было около тридцати, со вкусом одетая и умело подкрашенная, она пустила в ход все чары, чтобы Койт и Валгепеа не прошли мимо. Чемодан у нее был словно свинцом набит. Койт всю дорогу клял себя за то, что у него не хватило твердости. В этот момент Валгепеа казался ему закоренелым юбочником, который лишь случайно оказался среди строителей советской власти. У настоящего коммуниста даже в мелочах должно быть классовое чутье, ни крашеные брови, ни округлые бедра не должны его притуплять. По правде сказать, и Койт впоследствии вспоминал о прелестях этой дамочки и всякий раз упрекал себя за это.
Юлиус Сярг хвалился, что он в шлиссельбургской баталии, как они после в насмешку называли это паническое бегство, разжился замечательным кожаным чемоданом. Чемодан будто валялся в кустах возле железной дороги, Юлиус отправился туда но малой нужде и обнаружил его. Крышка была открыта, содержимое полупустого чемодана переворошено, - видимо, хозяин лучшие вещи забрал, а барахло разное бросил. Юлиус прихватил чемодан в надежде отыскать владельца; мол, разве оставишь такую хорошую вещь, - поди, все одинаковые горемыки. Показывал потом чемодан десяткам людей, но никто его не признал. То ли стыдились признаться, то ли не попался хозяин. Некоторое время раздумывал, что делать с чемоданом, затем решил оставить себе. Вины своей он не чувствует, вещь была брошена. Так Юлиус объяснил сам. Во время шлиссельбургского похода Койт еще его не знал, Сярг присоединился к ним позже.
Да и не у всех были с собой узлы я чемоданы. Большинство эвакуировавшихся оставили свои рабочие места и дома в самый последний момент, а некоторые не успели даже забежать домой, многие прибыли в порт прямо с передовой - что там у них могло быть. В лучшем случае вещмешок с бельем и обиходной мелочью или чемодан. Как и у самого Койта. Он, правда, успел забежать домой, но, кроме шерстяного свитера, пары белья, теплой рубашки, двух пар носков и полуботинок, ничего не взял. Бритвенный прибор был положен заранее, прибор и мыло вместе с русско-эстонским словарем и русской грамматикой. Все время ушло на то, чтобы снять с велосипеда камеры, в ящики шкафа заглянуть не успел, даже носовые платки забыл взять. Но даже если бы у него и было вдосталь времени, он бы все равно не стал навьючиваться, как верблюд. Во-первых, и брать особо было нечего, и оставлять тоже, новый костюм мать увезла в эвакуацию, книги же слишком тяжелы, хотя именно книги он бы взял с удовольствием, с ними-то и было ему труднее всего расставаться. Все его добро свободно умещалось сейчас в рюкзаке, и даже место оставалось, велосипедные камеры он в Ленинграде выбросил. У Альберта Койта имелось моральное право смотреть свысока на тех, у кого тяжелые и громоздкие вещи, кто прихватил с собой из Таллина даже масло и сахар. Именно сахар придавал свинцовую тяжесть чемодану, который принадлежал строившей глазки дамочке; после, рассыпаясь в благодарностях, она призналась в этом.
Но больше всего Альберта Койта потрясла печать, которую Адам нашел у железной дороги. Печать не потерялась, печать была выброшена. Если бы Адам поднял ее на полотне или на дорожке рядом с линией, можно было предположить, что кто-то потерял ее. Но она лежала среди кочек, где ни одна дорога, ни одна тропка не проходила. И ни одного следа человеческого поблизодти не оказалось, явно закинули ее сюда с насыпи. Адаму бросилась в глаза блестящая металлическая головка, и он заинтересовался, что же это там сверкает в траве. То была гербовая печать. Важного государственного учреждения. Альберт Койт даже не поверил себе. И тем не менее должен был поверить, потому что от факта никуда не уйдешь, а факт в виде печати красовался на его ладони. Однако в его власти было, думая о печати, не задумываться об учреждении, которому она принадлежала. Так Альберт Койт и сделал. Он сознательно обманывал себя, хотя и понимал, что поступать так глупо, и все же поступал так. Как уже говорилось, он вел себя порой с детской фанатичностью. И потом, после войны, он игнорировал факты, которые не сходились с теорией, в этом он остался неизменным. Нелегко было Койту думать и о том, почему кинули печать и кто это сделал. Немногословный Адам в сердцах сказал тогда, что не иначе как деятель, которому была доверена печать, испугался плена и выбросил вещественное доказательство. Адам иронизировал, иначе с чего бы он употребил такое понятие, как вещественное доказательство, но он был вправе это делать. Кому была доверена эта печать? О мелкой сошке думать не приходилось, явно или первый человек в учреждении, заместитель этого первого человека либо секретарь. Но все они недоуменно пожимали плечами, когда боцман вернул им эту печать. Никто из них троих не мог сказать ничего разумного о том, каким образом такая важная вещь очутилась среди кочек. Однако Адаму дали ясно понять, что во имя общих целей и сохранения авторитета руководящих органов было бы нецелесообразно распространяться об этой истории. Адам и без того держал бы язык за зубами. Да и Койт не болтал лишнего, он и не мог говорить о вещах, которые с величайшей радостью представил бы несуществующими.