ОДНАЖДЫ В БИШКЕКЕ (роман про любовь)

Асику, Носику, Дёмушу и Мишеньке посвящаю эту книгу

— Дорогой доктор, — сказал Грибоедов с удовлетворением, — мне скоро потребуются, может быть, люди, веселые, как вы. Согласны ехать со мною в одно несуществующее государство?

— Всюду, куда угодно, — ответил доктор. — Но я не веселый человек.

Юрий Тынянов.

«Смерть Вазир-Мухтара»

Пролог

С бутылкой водки в руке я стою на седьмой сверху ступеньке выхода из метро «Третьяковская» и прошу милостыню. Вернее, даже не прошу — требую. В былинном таком ключе: «Подайте на бухло, люди добрые! Подайте на бухло, люди русские! Люди добрые, люди русские! Подайте Христа ради ветерану ливанской войны на бухло!»

А одет я в черное роскошное пальто, которое было куплено за тысячу двести долларов в Нью-Йорке. Лет пятнадцать назад. На мне также льняные белые штаны, как у Ихтиандра, они полощутся на мартовском ветру. Обут я в разбитые армейские ботинки без шнурков. Волосатую грудь — под пальто ничего нет — украшает израильский армейский жетон.

В качестве попрошайки я пошел по пути агрессивного маркетинга и не ошибся: люди добрые, люди русские откликаются в общем и в целом неплохо. Приняв подаяние, я благодарю страстно, от сердца: «Спаси Бог, сынок! Бей жидов, сынок! Бей жидов, дочка!»

Бывает, что какой-нибудь русский интеллигент, пересилив страх и отвращение, взывает ко мне в том духе, что я махровый антисемит — как не стыдно! как не стыдно! Это моменты моего триумфа. Я хватаюсь за солдатский жетон Армии обороны Израиля: «Шибко грамотный? Читай! Что? Иврита не знаешь, жидофил? Ну так я тебе раскумекаю: „Мартин Зильбер. Личный номер 1358673“. Сайерет маткаль, слыхал о таком? Спецназ Генштаба! Понял, нет? Я за Израиль кровь проливал! Ну да Господь с тобой, ступай с миром, сынок! И бей жидов!»

Я делаю глоток из бутылки, занюхиваю рукавом американского пальто. Я не мылся, не брился и не ел уже десять дней. Жё не манж па ди жур.

Вниз по лестнице расположились другие завсегдатаи «Третьяковки». Человек-сэндвич баба Настя, натуральная Баба-яга. Промотирует секс-шоп. С непредсказуемыми интервалами издает дикий вопль: «В интим зашел — счастье нашел!» За ней — девочка-припевочка Марина, вся в вязаном, со своей ручной крысой Хельгой и рекламной картонкой «Мы хотим в Париж!» У нее псориаз какой-то, по-моему, у этой крысы, между ушей. Но подают им охотно, особенно пассажиры с детьми. Дальше идет безымянный бомж на коленях. Он истово кладет поклоны, но это не добавляет ему аттрактивности, и сборы его невелики. И в самом низу, но не низший — Вадик Флейтист. Он играет хорошо, только слишком тихо для выхода из метро.

Я делаю технический перерыв, чтобы заскочить в «Макдональдс» и там в сортире пересчитать бабло. Кажется, моя карьера совершила крутой вираж и выходит на новые рубежи: триста восемьдесят девять рублей! Притом что я до трехсот еще никогда не доходил.

Я возвращаюсь к метро и ору сверху:

— Флейтист! Эй, Флейтист! Поднимайся давай!

Вадик играет тихо, зато слышит хорошо. Он резко прерывает «Шутку» Баха, складывает флейту и бежит наверх, прыгая через две ступеньки.

Мы проходим по Климентовскому и спускаемся в «Апшу», демократический отстойник с умеренными ценами. Здесь мне разрешают распивать принесенное с собой. Разрешили, конечно, не сразу. Просто как-то раз попробовали не разрешить, и тогда их сраное кафе с менеджером-кореянкой услышало всю правду о жидах, которые спаивают русский народ, и теперь меня терпят здесь в не худшей из моих ипостасей. Это когда я рассказываю Флейтисту что-нибудь философическое, подливая в рюмки (первые две я честно покупаю у заведения) и не слишком форсируя голос. Шугаются только за соседними столиками.

— Не, а ты понимаешь суть теоремы Гёделя «О неполноте» в ее самой житейской, самой банальной и самой попсовой формулировке? — спрашиваю я и оглядываю окружающих, чтобы никого не упустить. Речь идет об очень важных для всего человечества материях.

— Не, в такой формулировке я, пожалуй, совершенно ее не понимаю, — признается Вадик.

— Слушай тогда внимательно, — говорю я и перехожу на шепот, склоняясь к уху Флейтиста (а на хера раскрывать тайну всем и каждому), — в любой достаточно богатой системе аксиом существует утверждение, которое внутри этой выбранной системы аксиом нельзя ни подтвердить, ни опровергнуть.

Я в теме и прекрасно отдаю себе отчет в том, какого рода информацию я сообщил сейчас Флейтисту. Эта фраза. Как вам объяснить? Вот если бы человечеству грозила гибель и нужно было передать потомкам весь человеческий опыт, его квинтэссенцию, то она — квинтэссенция — была бы в этой фразе.

— Понял? — я заглядываю Вадику в глаза.

— Понял, — говорит Вадик.

Я не верю ему ни разу. И вообще, он начинает меня раздражать. Но я должен смирить гордыню. Я ведь ангел, настоящий ангел, посланник Божий. И если Вадик Флейтист не понимает того, что понимаю я, это не вина его, а беда.

— Ладно, брат! — в предвкушении того, что собираюсь сказать, я пробиваюсь слезой восторга. — Только тебе и… только сейчас… здесь… сегодня… веришь?

— Верю, — отзывается Флейтист.

— Слушай и мотай на ус, — шепчу я ему прямо в ухо. — Правды нет, брат! Нет ее, правды! Как не было, так и нет! Какую ты, блядь, систему аксиом ни возьми! И отсюда какой следует вывод?

— Какой? — спрашивает Флейтист. Он заметно нервничает.

— А такой, что надо вовремя менять аксиоматическую систему. Побег из предлагаемых обстоятельств — вот единственная форма движения!

— Ну ты загрузил! — Вадик хватается за голову и начинает мотать ею из стороны в сторону. — Ну ты запарил, брат! Да как же теперь жить-то?!

— Не парься, брат! — говорю я ему. — Я сейчас схожу поссу, а потом объясню тебе, как надо жить.

Я запахиваю пальто и начинаю маневрировать между тесно расставленными столиками. За одним сидит компания молодых ребят, и, проходя мимо, я ловлю синхрон плачущей девушки, которая всхлипывает, размазывая тушь: «И вот я, домашняя, блядь, девочка, должна, как сука, вкалывать целый день в офисе!»

Я начинаю думать о том, что это крик нового поколения, да и моего в том числе, и что я должен быть счастлив, даже если жизнь моя трудна и безнравственна. Но ведь если бы я сидел каждый день в офисе, то такая жизнь показалась бы мне, конечно, совершенно невыносимой и я готов был бы сменить ее хоть на галеры — хотя на галерах я бы тоже долго не выдержал… Но там уже все, там бежать некуда. Настоящий и последний экстрим — так думаю я, выходя из туалета, и налетаю прямо на Сергея.

— Здрасьте, Мартын Александрович! — говорит Сергей и улыбается мне кинг-конговской улыбкой.

— Здравствуй, Сережа! — говорю я спокойно и пытаюсь разглядеть за тушей этого орангутанга моего друга Эйнштейна. Что-то не видать.

— А бежать вам некуда, Мартын Александрович, — ласково произносит Сергей.

— Знаю, Сережа, — признаю я смиренно и сразу делаю озабоченное лицо: — А что это за хуйня у тебя к жопе прилипла?

Радостно глядеть, как этот перекачанный амбал покупается и обеими руками хватает себя в панике за задницу. Я изо всех сил бью его ногой по яйцам. Но я пьян, слаб и неточен. Хорошо бы, проносится у меня в голове, сменить аксиомы прямо сейчас и перейти в другую систему координат.

Возможно, в будущем люди научатся менять систему мгновенно и побег из предлагаемых обстоятельств станет секундным делом. Но пока это еще трудоемкое и затяжное предприятие.

Сергей успевает нанести мне два чудовищных удара, прежде чем его останавливает голос Эйнштейна:

— Сергей! Я просил нейтрализовать, а не калечить!

— Альберт Исаакович, он первый начал! — оправдывается Сергей.

Я не могу дышать от удара под дых и ничего не вижу, потому что кровь из рассеченной брови заливает мне лицо. Где-то это уже было… Ах, да! Это когда в иерусалимском пабе «Пророки» много лет назад мне разбили голову бутылкой, вот так же кровь мешала зрению.

— Пакуйте, Сергей, пакуйте клиента! — приказывает Эйнштейн.

— Альберт! — молю я, задыхаясь. — Дозволь попрощаться с товарищем по нищете!

— Прощайся, — разрешает Эйнштейн. — Только быстро.

Я шагаю через три зала, капая кровью (или «искапывая кровью» по модели «истекая»?), и во весь голос пою, но не об этом. Я пою старый и прекрасный цыганский романс о женщине, которая едет домой. По пути к дому ей кажется, что все окружающие смотрят на нее с лаской и любовью. Душа ее полна. Душа ее то путается, то рвется. То рвется, то путается!

Я вдруг осознаю, что на полной громкости выкрикиваю песню прямо в лицо официантке, которую схватил за плечи и трясу так, что ее наполненные ужасом глаза то появляются передо мной, то снова исчезают.

— Слиха! — извиняюсь я почему-то на иврите.

Все, надо и вправду сваливать. Это место как-то себя уже изжило… Так, а кто же здесь Флейтист? А, вон он!

— Флейтист! — зову я.

Ко мне оборачиваются десятки лиц.

Ну раз так, тогда я обращусь уже ко всем:

— Люди! Наша интеллектуальная база покоится на чрезвычайно хлипком основании! Будьте бдительны!

И ухожу.

Тропою снежною к черному-пречерному лендроверу. А за рулем в нем Сережа-шкаф сидит.

В машине Эйнштейн начинает причитать:

— Нет, блядь, но почему я? Почему я? С каких дел? За какие такие грехи? Господи! За что? За что ты сделал меня женой алкоголика?!

— Take this cup away from me, for I don’t want to taste this poison![50] — отзываюсь я песней с заднего сиденья.

— Господи! Какой же ты противный, когда пьяный! Мартынуш! Не пей, а? Умоляю! Пожалуйста! — произносит Эйнштейн устало и горько.

Мне становится ужасно стыдно. Честное слово.

Но еще ужаснее мне хочется выпить.

Но теперь уже больше никто не даст.

Мне предстоят капельница, долгий сон на транках и две недели в психушке на амитриптилине.

А все не так плохо! ☺

Глава первая, в которой Мартын и Юппи летят в Бишкек и попадают на Солярис

Юппи не умолкал всю дорогу. В самолете он начал было читать какой-то триллер, но это ему быстро надоело, и он решил пересказать мне своими словами первые три страницы. А до того, когда стюардесса разносила кофе, он опрокинул на меня свою чашку, да еще ржал потом надо мной, пристегнутым. Смеется Юппи точно как Бивис.

Я, конечно, знаю пару волшебных слов, от которых он замолчит и часа два вообще не будет со мной разговаривать. Но я не стану их произносить. Зачем лишний раз травмировать друга? Несмотря на мокрые штаны, у меня редкое, прекрасное настроение. Я в своей стихии: лечу в неизведанную страну, где мне предстоит выполнить важную, скорее всего, историческую миссию.

— Ну и, короче, этот чувак мечтает, чтоб какая-нибудь спецслужба забросила его куда-нибудь там с каким-нибудь там заданием, — орет Юппи, перекрикивая турбину.

— Какой чувак? — не понимаю я. Количество неопределенных частей в Юппиной речи зашкаливает.

— Ну этот, главный герой. И, короче, он на скутере высаживается на пляже, а на нем только плавки и кредитка с неограниченным покрытием.

— Ну и?

— Что «ну и»? Дальше я не прочел еще.

— Так читай, милый, читай! Только не вслух.


Пока Юппи, не смертельно, а так, слегка обиженный, читает следующую порцию своего триллера (уж поверьте мне, что надолго при живом, имеющемся под рукой собеседнике его не хватит), я должен кое-что объяснить.

В этом романе вы вновь встречаетесь с полюбившимися вам героями. Это, собственно, Эйнштейн, Юппи и я — Мартын Зильбер. Позже я расскажу разные подробности. Пока же читателю достаточно знать, что мы с Юппи летим из Москвы в Бишкек с ответственным геополитическим заданием. И что поручил нам это задание наш друг и олигарх Альберт Эйнштейн. И что всем нам уже по сорок лет.


А сейчас мне нужно ознакомиться с секретной аналитической запиской по ситуации в Киргизии, которую составил для Эйнштейна один ужасно крутой технолог, вот только не припомню точно кто, я в них плохо разбираюсь. Глеб Бялковский? Стас Павловский?

Ну, в общем, какой-то башковитый еврей.

Главное, она настолько секретная, что Эйнштейн даже не доверил ее содержание электронной почте и распечатку в единственном экземпляре нам в Домодедово доставил специальный курьер. На словах Эйнштейн велел передать, чтобы мы уничтожили документ перед выходом из аэропорта в Бишкеке.


С первых же строк становилось очевидно, что докладная записка по сути была скорее дружеским отчетом, нежели официальным документом:

Во-первых, скажи своим ребятам, чтоб не вздумали произносить «Киргизия» и «киргиз». Только «кыргыз» и «Кыргызстан»!!! Назвать киргиза «киргизом» — это здесь примерно как в Гарлеме назвать негра черножопым. Еще одно подтверждение моего тезиса о том, что чем в большем говне живет народ, тем буквальнее становится его символическое мировосприятие. Палестинцам доставляет удовольствие сжигание израильского флага, целые толпы собираются. Но что-то не припомню, чтобы израильтяне жгли палестинский флаг и массово от этого перлись.

Но оставим тему «Вуду в политтехнологиях», хоть я и считаю ее стременной перспективой развития нашей отрасли, и поговорим за революцию. Поговорим о прекрасном ее начале и дурацком конце.

Страной 14 лет правил Аскар Акаев: просвещенный диктатор, ученый, физик, доктор наук, любовно прозванный народом Папа Док. Он вложился в один-единственный нацпроект, но зато всей душой. Папа направил все усилия на то, чтобы укоренить в пошатнувшемся сознании постсоветского общества объединяющую национальную идею. И денег на это не жалел. Социальную рекламу «Тызыл ак» (что-то вроде «Девяти мер красоты») снимал по его заказу автор «Героя», режиссер Чжан Имоу. Смотришь и веришь, что нет места на земле круче и краше Кыргызстана. «Тызыл ак» крутится по всем каналам каждый час.

Национальный эпос «Манас» насаждался так, что даже русская старушка-пенсионерка, до сих пор называющая «сомы» рублями, способна прокаркать по-киргизски какую-нибудь цитату, аналогичную русскому «мой дядя самых честных правил». (Надо ли упоминать о том, что русское население в подавляющем большинстве, как и в остальных бывших советских республиках, языком титульной нации практически не владеет.)

Но пока мудрый и добрый Папа трудился на благо нации, как и положено эпическому царю, его дети — мальчик и девочка — вместе со своей мамой разворовали страну с такой жадностью и наглостью, которые не в каждом эпосе встретишь. Недавно из музея искусств в Бишкеке унесли двух Фальков — царица-мать прислала людей забрать их для очень важной международной выставки.

Альберт, это сказочная страна! Новый король (и. о. короля, чтобы быть точнее) Марат Кургашинов. Он был простым бандитом, но народная молва сделала из него Робин Гуда. Пять лет Папа терпел ситуацию, при которой там, где появлялся Марат, кончалось государство. В конце концов Марат не оставил Папе выбора, и незлобивый диктатор скрепя сердце где-то с год назад посадил Марата в тюрьму. Со всем возможным комфортом, разумеется: отдельная камера, телевизор, компьютер (без Интернета, правда), мобильный телефон и неограниченная свобода свиданий. И Марат начал раздавать интервью направо и налево. А в Киргизии СМИ — свободнее не бывает: кто за девушку платит, тот ее и танцует. Та еще диктатура, — им бы у соседей-узбеков поучиться! В общем, целый год Марат пиарился как герой, узник совести и мудрый народный вождь. Не знаю, из эпоса «Манас» Страшновский надергал для него цитат или, может, выдумывал их сам, но заявления типа «если народу надо, чтобы я вскипятил воду в своих ладонях, я вскипячу ее!» входили людям в подкорку, а сладенькая совковая риторика Папы Акаева никого уже не торкала. Срулик Страшновский, как ты понимаешь, работает на Марата, но у меня есть подозрение, что имеется еще какой-то более серьезный интересант. Срулик любит покушать с двух рук.

Революционная ситуация назрела, как в школьном учебнике. Население стремительно беднело. Все только и кричали о том, что семья разворовывает страну, и за это, представь, никого не сажали. И все поголовно СМИ круглосуточно следили за судьбой брошенного за решетку народного героя. Который уже перерос рамки «Манаса» и окунулся в океан общечеловеческой мудрости. Могу поспорить, что народный герой целый год озвучивал какую-нибудь книжонку вроде «Цитата на каждый день», которую Срулик спиздил — ну не купил же! — у, например, блондинки-попутчицы на рейсе в Куршавель.

В знаменательный для Юлия Цезаря день 15 марта Марат надел костюм и галстук и, выдержав многозначительную паузу, сообщил собравшимся у его клетки журналистам: «Если уж право нарушить, то ради господства; а в остальном надлежит соблюдать справедливость». Это было сразу передано по всем каналам.

И мырки бросились крушить и грабить Бишкек.

Спасаясь от народного гнева, Папа бежал на частном самолете в Россию и попросил политического убежища. Его с радостью взяли профессором в МГУ. Марата толпа на плечах пронесла от узилища до самого Жогорку Кенеша, то бишь парламента.

И тут мы подходим к тонкой теме киргизского социума под названием «мырки».

Для русского ксенофоба киргизы, так же как и кавказцы, — чурки, а если быть точнее — урюки. Но штука в том, что ксенофобские различия существуют и внутри самого кыргызстанского общества: северные киргизы называют южных презрительным словом «мырки». Однако делить на мырок и не-мырок только по принципу юг-север тоже не корректно, — их уже достаточно и в самом Бишкеке, и на севере вообще.

Мырки являются супермобильным для любых манипуляций социальным образованием. Из них можно лепить шахидов и христианских проповедников, сайентологов и любителей пива.

Я, кстати, совершил важное социологическое открытие: доля мырок в обществе является константой: их всегда примерно половина. Управляются они пассионарно и идут вслед за лидером до конца. Конец же наступает тогда и только тогда, когда они решают отдаться какому-нибудь другому пассионарию.


Здорово я закрутил, Альберт? Как же тебе повезло, что у тебя есть такой аналитик, как я!


Выборы через три месяца, 21 августа. Претендентов фактически двое: и. о. президента Марат Кургашинов и побочный сын Папы Чингиз Акаев. О нем мало что известно. Его вообще мало кто знает. Я с кем только ни пил здесь все эти две недели, но так и не смог добраться до каких-нибудь его друзей хотя бы второго круга. Он почти не бывал в Киргизии и жил за границей, по-видимому, на то, что выдавала от щедрот семья. Семье некого больше выставить, потому что Папа потерял доверие, а хорошо известные народу отпрыски полностью себя скомпрометировали. Третий кандидат — тот и вовсе был дурак, клоун и городской сумасшедший, Женишбек Назаралиев, хозяин и главврач наркологической клиники. Обожает обэкранитъся по какому угодно поводу.


Да, чуть не забыл о главном. Шлюхи здесь водятся при саунах. Когда будешь заказывать, тебя спросят, каких предпочитаете: славянских или азиаток. Проси микс. Минут через пятнадцать привезут партию заспанных индифферентных тел; забракуешь — отправят водилу за следующей партией. Рекомендую «Терпсихору» — относительно чистое заведение с закрытым патио, бассейном и сносным кейтерингом. Мое имя послужит тебе хорошей рекомендацией. Для массажа требуй Фарида, этот татарин вдохнет в твое тело новую душу.

Удачи!

Разумеется, аналитики в этой записке было как дифференциальных уравнений в тетради у первоклассника. И кто бы ее ни писал, он был чудовищным пижоном. Зато эта записка еще больше способствовала распирающему меня настроению — тому самому, которое охватывало героя Мелвилла перед выходом в море: хотелось сбивать шляпы с прохожих.


Сверкнув парой золотых коронок, стюардесса сделала объявление на киргизском, столь же непрозрачном, как и последовавший за ним английский. Но было и так понятно, что мы снижаемся. Я потянул спину, расправляя затекшие члены, и услышал, как над ухом лязгнули зубы. Пока я читал, Юппи прикорнул у меня на плече и самым паскудным образом обслюнявил мою рубашку. От Роберто Кавалли. А ее, между прочим, подарил мне Генделев. Он первым ворвался на своей инвалидной тележке в помещение благотворительного склада для ветеранов, который находится под Машбиром и открывается всего раз в месяц и всего на один час. Рубашка от Кавалли была лучшей частью его поживы, но пришлось отдать мне, потому что Мише она не подходила по длине и смотрелась на нем как дорогая ночнушка.


Перед паспортным контролем я протянул Юппи аналитическую записку:

— На, жри!

— Чего это? — офигел Юппи.

— Эйнштейн велел уничтожить до выхода в город.

— А почему только я? А ты?

— Я уже съел свою половину, — соврал я. — В самолете. Пока ты дрых.

И добавил:

— Пока ты пускал на меня слюни. Впустую. А они тебе сейчас как раз о-о-очень бы пригодились.

Юппи боязливо откусил малюсенький кусочек и начал жевать. Ему стало противно. Он посмотрел на меня с нарастающим недоверием и завизжал:

— Врешь! Ты все врешь, урод! Ты не съел свою половину!

— Как это не съел? Конечно, съел! Я-то приказы выполняю. А ты даже не удосужился прочесть содержание секретного документа, который должен стать фундаментом нашей работы.

— Да какой работы нах! Какие нах секреты! — забрызгал Юппи регенерировавшей слюной. — В Чуркистане телебаченье налаживать?!


— Байке?[51] Простите, пожалуйста! Вы, случайно, не Мартын Александрович и Александр Виленович?

Это спросил, чуть поклонившись и приложив ладони к сердцу, молодой киргиз, стоявший во время нашей перепалки неподалеку с абсолютно непроницаемым лицом. Но теперь он улыбался и протягивал руку.

— Меня зовут Сергей. Я позабочусь, чтобы вас доставили в резиденцию.

— В какую такую резиденцию? — желчно обеспокоился Юппи, который минуту назад изверился в людях.

— Что значит — в какую? — удивился Сергей. — В президентскую. Какую же еще?

— А, ну тогда ладно, — снизошел Юппи и бесцеремонно зевнул во всю пасть. — В президентскую — это нам подходит.


Мы вышли в южную ночь, которая с каждым шагом превращалась в предрассветные сумерки. Сергей дотолкал тележку с нашим багажом до черной «Волги» и постучал водителю в окошко. Послышался полустон-полувопрос разбуженного человека, началось хлопанье дверьми, затаскивание в багажник чемоданов, заталкивание себя в салон.

— Сергей, а вы не едете с нами? — спросил я нашего нового знакомого.

— Я буду вас сопровождать, — улыбнулся Сергей. — Вон на той машине.

Сбоку ласково мигнул фарами симпатичный бумер.

— Я буду ехать за вами всю дорогу. Встретимся у ворот резиденции.

И, посмотрев на Юппи, он снова улыбнулся:

— Президентской, если повезет.

Юппи хмыкнул, а когда Сергей отошел достаточно далеко, выдавил:

— Я в шоке. У киргизов есть чувство юмора!

— Простите, пожалуйста… — робко подал голос наш водитель. — Можно сказать?

— Можно, — разрешил Юппи.

— Вы только не обижайтесь, ладно?

— Ладно.

— Он не кыргыз, он — кореец.

— Киргиз, кореец. Какая разница! Вот вы, товарищ. Вы же, к примеру, наш? Славянин?

— Я-то? Я-то русский, — сказал водитель. — Меня Максимкой зовут. А еще… вы только не обижайтесь, ладно?

— Без обиняков, Максимка, — подбодрил его Юппи, — выкладывай все как есть.

— Называйте их лучше не киргизами, а кыргызами. От греха подальше. А то за киргиза они даже убить могут. Мырки — они такие!

И, угодливо хохотнув, Максимка завел мотор.


Я люблю въезжать в чужие города на рассвете, когда жизнь в них только начинается. Любовь к новизне вечно подменяет мне глубокое изучение предмета. Я — дикий человек, верящий в тотемное перерождение: проснется новый город, я очнусь вместе с ним, и — опять incipit vita nova![52]


Бишкек молодой город: в нем нет ничего досоветского, кроме названия, заменившего исконно советское — Фрунзе.

Думаю, что даже самый закоренелый в прошлом диссидент не мог не испытывать здесь сегодня уколов ностальгии по Советской империи. Потому что у новоявленной республики совершенно не было денег на то, чтобы заштукатурить ушедшее имперское, не говоря уже о том, чтобы чем-то его заменить.

И поэтому город из окна нашей «Волги» с госномерами очень напоминал репортаж «Из братской республики» в каком-нибудь старом киножурнале.

Несмотря на наличие отеля «Хайят».

Подумаешь! В Катманду тоже есть отель «Хайят».


АТАКЕ, ИЧПЕЧИ! Эти слова прописью на гигантском листе из ученической тетради бросились мне в глаза с рекламного баннера.


— Максимка, а что такое «атаке́» и «ичпечи́»? — спросил я водителя.

— Ата́ке ичпе́чи? — переспросил Максим. — Это значит «папа, не пей». Это Женишбека реклама.

— Назаралиева? — проявил я осведомленность. — Хозяина наркоклиники?

— Ага.

— А чем он так знаменит, что даже в президенты баллотируется?

Максим задумался. Потом сказал:

— Его все знают. Он смешной. Недавно в Шамбалу ходил.


По пути к резиденции я успел выучить еще, как будет по-киргизски «Не тормози! Сникерсни!» — Тортонбой! Сникерсже! — и волшебное слово Иштебиз — «Мы работаем» — под портретом очень усталого и сурового киргизского пролетария в каске с печатью полной безнадежности на лице. «Оставь надежду всяк сюда входящий» ему, конечно, больше бы подошло.

Последним лексическим приобретением стало джабык — «закрыто» — с рукописного объявления на дверях разграбленного революционными толпами ЦУМа: «ЦУМ ДЖАБЫК ТОВАР ДЖОК».


Впереди показался бетонный забор, которому, сколько хватало глаза, не было ни конца ни края в обе стороны. Максимка остановил машину у ворот. За ним затормозил сопровождающий бумер, из него выпрыгнул Сергей, быстрыми шагами подошел к нам и протянул в окно руку:


— Здесь я с вами прощаюсь, но мы скоро увидимся. Устраивайтесь!


Раскрылись ворота, двое солдатиков отдали нам честь, и мы въехали в резиденцию.


— Ух ты, павлин! — обрадовался Юппи.


Я тоже порадовался павлину, но через несколько секунд нам открылось зрелище посильнее павлина. Справа по курсу высился Дворец бракосочетаний. Совершенно гигантский.


— Что это? — заорали мы.

— Это?.. Ну это… как его… дворец, — сказал Максимка.

— А живет в нем кто?!

— Как кто?.. Этот живет… президент. Марат Кургашинов.

— А нас тоже там поселят? — с надеждой спросил Юппи.

— Нет, — улыбнулся Максимка. — Вы будете это… в пансионате.

— Война дворцам, мир хижинам! — Юппи затряс кулачком.

— Вы не переживайте, — сказал Максимка. — Принц тоже не во дворце живет, а в своем личном замке. Но когда мы выиграем выборы, мы все переедем во дворец.


Пансионат оправдывал свое название. Это было печальное совковое чудовище с поблекшим гламуром, все истертое, одряхлевшее, но сохранившее масштабность. Архитектурно пансионат представлял собой два широких двухэтажных крыла, соединенные коридором. Мы вошли в вестибюль. Максимка принес вещи, привел откуда-то заспанную кастеляншу и пошел спать в машину.


Кастелянша молча открыла нам два соседних номера и так же молча исчезла.


— Йо! Какая койка! Йо! Какие диванчики! — орал из-за стенки Юппи. Звукоизоляция в этих хоромах была никакая. Я крикнул ему, что иду в душ, встретимся через двадцать минут в вестибюле.


Когда мы встретились, помытые и побритые, вокруг по-прежнему не было ни единой живой души.


— Слушай, а что нам вообще дальше делать? — задумался Юппи.

— Не знаю, — честно ответил я. — Тебе Эйнштейн что-нибудь говорил?

— Нет. Сказал — приедете, вас встретят, будете там заниматься телевидением… Вообще-то жрать уже хочется.

— Надо найти столовую, — догадался я.


Столовую мы нашли очень быстро. Она была такого же размера, как номера, и посередине в ней стоял круглый стол, сервированный на двенадцать персон. Мы сели за стол и принялись ждать, разумно полагая, что кто-нибудь когда-нибудь должен здесь появиться.

Мы сидели, курили и обсуждали, кто из нас двоих главнее в данной миссии, иначе говоря, чье слово будет последним в принятии будущих творческих решений. У Юппи был веский аргумент, что из нас двоих только он окончил курсы по специальности «кино-телевидение». Я взывал к остаткам его разума: чему можно научиться за два месяца в Израиле на курсах для безработных русских? Ясно, что это полная туфта, и, возможно, конечно, Юппи наблатыкался монтировать в «премьере», но на кнопки нажимать можно и обезьяну научить, а вот чувство ритма, необходимое для монтажа, есть только у меня. Юппи напомнил мне, как окончилась моя карьера телеведущего. Это был удар ниже пояса. Мы чуть не поссорились, но пришли к компромиссному решению: Юппи отправил Эйнштейну эсэмэску с вопросом: «кто главный я или мартын?» Как он ответит, так и будет.


«Катастрофа-катастрофа!» — послышался голос. У входа в столовую в проеме стоял тщедушный человек лет тридцати с небольшим, блондин с жидкой бородкой, которую он нервно почесывал, приговаривая: «Катастрофа-катастрофа!» На блондине была надета жилетка, открывающая цыплячью грудь, штанишки до колен и вьетнамки.


— Ты кто? — спросил Юппи.


Блондин посмотрел на него водянистым взглядом, повернулся и ушел прочь, почесывая подбородок и повторяя «катастрофа-катастрофа».


— Это что за фрик был, а, Мартынуш?

— Я почем знаю?


Мы не успели обсудить блондина, как появился еще один персонаж — ко входу в столовую пришла девочка в пижаме, с косичками.


— Девочка, ты чья? — дружелюбно спросил я.

— Мамы с папой! — дерзко ответила девочка и тоже ушла.


Я посмотрел на Юппи, а Юппи на меня.

— Слушай, это Солярис какой-то! — воскликнул Юппи. — Как думаешь, здесь есть кто-нибудь нормальный?

— Надо подождать, — сказал я.


Ждать пришлось недолго. В коридоре послышались шаркающие шаги. В столовую вошел, пошатываясь, человек в черном халате с эмблемой отеля «Риц» и домашних тапочках с помпончиками. К груди он прижимал бутылку водки и апельсин. Нисколько не удивившись нашему присутствию, он с тяжелым вздохом уселся за стол, очистил апельсин, разделил его на три части и так же аккуратно разлил водку в чайные чашки — себе и нам. Затем он поднял свою чашку: «Ну что, друзья? Первый тост — за Холокост!»

— Ну вот, Юппи, появился нормальный человек, а ты боялся, — сказал я бодро и чокнул свою чашку о чашку первого нормального человека.

— Не вздумай, Мартын! — зашипел Юппи.

— Да ладно, я же в порядке.

— Атаке, ичпечи!

— Ну, за Холокост же!

— Поставь на место, или я звоню Эйнштейну. Прямо сейчас!


Юппи был прав, к сожалению. Пить мне совсем нельзя. Даже за Холокост. Я поставил чашку на стол. Человек в халате подхватил ее, выпил залпом вслед за первой и сказал:


— А мы знакомы. По Израилю. Полицейский Аркаша, помните?


Я тут же вспомнил.


Полицейский Аркаша мелькнул в нашей жизни на заре 90-х. В те времена каждый день приносил новые впечатления и знакомства. Я шел на день рождения к одной бельгийской мымре в надежде на приемлемых подружек и, в раздумье о них, переходил на красный свет улицу Яффо. Раздался гадостный свисток. Я применил обычный в таких случаях прием и прикинулся свежеприбывшим репатриантом, не владеющим ивритом. Как правило, это срабатывало, и незлобливые менты отпускали без штрафа.


— Куда идем? — спросил полицейский на иврите.

— Телок снимать, — ответил я по-русски и смущенно пожал плечами.

— А! Тогда я с тобой! — сказал полицейский тоже по-русски. И мы пошли на день рождения. Подарка я не купил, потому что не было денег. Я отвел в сторону именинницу и нашептал ей, что стриптизер в полицейской форме — это и есть мой подарок, а при желании она может оставить его на ночь, — у него, кстати, наручники смотри какие настоящие! Бедная девушка весь вечер ходила, вцепившись в Аркашу, и никакие объяснения, что это шутка, воспринимать не хотела. В конце концов она его достала, и Аркаша согласился пойти с ней в ванную. Там он приковал ее наручниками к крану, погасил ей свет и побежал рассказывать мне. Ждать, когда кто-нибудь из гостей захочет писать, пришлось недолго. Насладившись зрелищем, мы воткнули ключ от наручников в именинный пирог и тихонько ушли. Остаток ночи провели у Юппи на Давидке. Под утро Аркаша сообщил, что уезжает в Ашдод. С тех пор мы его больше не видели.


— Где трава? — мрачно спросил Юппи.

— Трава? — удивился бывший мент.

— Двенадцать или даже тринадцать лет назад ты взял у меня двести пятьдесят шекелей на ашдодскую траву. Где она?

Аркаша понимающе вздохнул, хлопнул себя рукой по лбу — ах, какой я, дескать, забывчивый! — и, пошарив рукой в кармане халата, достал коробок:

— Вот она. Только это не ашдодская. Чуйская долина. Подойдет?

Глазки у Юппи вспыхнули, как новогодние лампочки.

— Ми-и-ракль! — заголосил он. — Факинг джуиш миракль! Ашдодская трава тлеет тринадцать лет и превращается в Чуйскую долину! Это же практически Ханука!

* * *

— Вот чего не могу понять, — разглагольствовал, развалясь на стуле, пыхнувший Юппи, — так это почему ассасины произошли от слова «хашиш» и почему, покурив, им хотелось убивать.

— Может быть, трава была другая, — предположил Аркаша. — Ядреная очень.

— Не думаю, — возразил я. — Скорее, это функция сознания. Адекватная реакция на наркотики требует определенной культуры восприятия и реагирования.

— Точно! — подхватил Юппи. — Люди войны накурятся и ну стрелять веером от живота. Мне рассказывал чел один, он в Чечне служил. Говорит, как будто мультик смотришь: так смешно людей на куски разносит и кровища хлещет. А мы, люди мира, покурим, и ноосфера делается добрее.

— Айн-цвай-драй!

Вбивая рукой в пол теннисный мячик, в столовую вошел давешний фрик в шлепанцах.

— Фиер!

Фрик поймал мячик, сел к столу, оглядел нас с Юппи сквозь водянистый прищур и отвернулся. Дальнейшая его речь была театральным внутренним монологом, который произносится вслух, но его как бы никто не слышит. Взгляд актера в таких сценах направлен в тревожное никуда.

— Катастрофа! Катастрофа!.. Мне не выиграть этой партии! Что же делать? Моя репутация… в гильдии не поймут… административный ресурс никакой… так нельзя… кампания под ударом… кавалерия против танков…

— Полная хуйня! — вдруг вставился Юппи.

— Что? — фрика выбило из прострации.

— Кавалерия против танков — полная хуйня! — уточнил Юппи. — Это выдумка немецкой пропаганды. И фильм немцы сняли сами, как бы документальный, а на самом деле это все постанова, что польская кавалерия в сентябре 39-го шла в атаку на немецкие танки. Это они так хотели унизить поляков и показать, какие они примитивные.

Фрик строго посмотрел на Аркашу:

— Кто эти люди? Я не ждал их. Я не нуждаюсь в них. Зачем они здесь?

— Все в порядке, Влад, — ответил Аркаша. — Это друзья Альберта Исааковича. За телевидение будут отвечать.

— А-а-а… — вяло отреагировал Влад, теряя интерес. — Телевидение… да-да… пусть… позже я дам директивы.

И вернулся к внутреннему монологу: «Но ведь катастрофа? Катастрофа! Впрочем… главное — ввязаться в драку. Ввязаться в драку, а там будет видно! Н-да… Катастрофа-катастрофа…»

— Влад — главный политтехнолог нашей предвыборной кампании, — пояснил Аркаша.

— Ну тогда все понятно, — отозвался Юппи. — А сам-то ты кто для нашей предвыборной кампании?

Аркаша улыбнулся и не спеша налил себе водки.

Послышался стук каблучков. В столовую вошла молодая женщина, одетая, накрашенная, благоухающая и несущая себя будто в дефиле. Доцокав до Аркаши, она обвила его сзади руками, которые Аркаша немедленно начал покрывать опереточными поцелуями. У меня радостно забилось сердце: я понял, что в Бишкеке водятся вполне пристойные шлюхи. Надо будет потом спросить у Аркаши, где брал. И почем.

— Я создаю необходимую для творческих людей атмосферу, — сообщил Аркаша и выпил. Мне очень захотелось поскорее узнать, какие еще ништяки, кроме блядей и легких наркотиков, составляют меню атмосферы творческой группы, но я сдержался.


Появились официанты с подносами и начали молча выставлять на стол тарелки с яичницей. Мы уже было собрались приступить к долгожданной трапезе, но тут Влад, которого, видимо, запах еды перекинул в новое сценическое пространство, постучал ложечкой по стакану.

— Господа! Попрошу вас ненадолго отвлечься и прослушать важную информацию. Тщательно проанализировав ситуацию, я пришел к выводу, что мы с вами — тонущий корабль. Перед нами стоит практически невыполнимая задача: привести к власти никому не известного кандидата, к тому же отпрыска свергнутой семьи. В то же время наш соперник пользуется поддержкой широких масс и имеет в своем распоряжении административный ресурс. Единственный шанс — убедить народ и международную общественность, что принц олицетворяет силы Света. Этим мы и займемся.

Телевизионщики! Завтра вы отправитесь на канал «Пирамида». Это наш единственный информационный ресурс. Он должен стать источником Света для всей страны. У меня все. Приятного аппетита!

— Банзай! — откликнулся Юппи. — А помните, ребята, как в тиронуте[53] нам сержант толкал перед обедом речь, а мы сидели с руками за спиной, а когда он кончал и говорил: «приятного аппетита!», мы должны были проорать: «спасибо, сержант!», и только потом можно было жрать?

— Помним, конечно, — закивали мы с Аркашей. Влад промолчал. Наверное, не служил в израильской армии.

— Слушайте, ребята! — не умолкал Юппи. — А тут девочка такая маленькая ходила в пижамке, это кто?

— Это я, — сказала проститутка.

Я понял, что Юппи прав: мы действительно попали на Солярис.

Глава вторая, в которой Мартын начинает писать роман, но, узрев Иуду, пускается в воспоминания

Я вошел в номер и с облегчением закрыл за собой дверь. Долгое пребывание на людях всегда меня утомляло. Эзотерики, а их сейчас — каждый второй, убеждают мысленно расставлять вокруг себя защиту из зеркал, чтобы не расходовать энергию на внешний мир. Но на какое общение с этим внешним миром ты можешь рассчитывать, если не будешь с ним делиться?


Недосып и возбужденность новыми впечатлениями держали меня в звенящем состоянии легкой эйфории, и я решил, что сейчас самый подходящий момент, чтобы начать писать роман. Все равно же придется — я ведь поклялся. На крови.

Первая фраза была у меня уже давно наготове:

В детский сад мою любовь приводил дедушка.


Что будет дальше, я не успел даже обдумать. В коридоре раздался дикий вопль: «Мартын! Мартын!» — и в мои апартаменты вломился, потрясая мобильником, ликующий Юппи.

— Я главный! На, смотри!

На экранчике телефона светилась эсэмэска: «yuppie rules».

— Сука!!! Гандон!!! Предатель!!! — заорал я.

Юппи попятился к двери. Несмотря на всю ажитацию, я с удовольствием отметил, с какой театральной быстротой выражение его лица сменилось с ликующего на испуганное. Талант! В смысле, это я талант. Режиссерский. Очень многого могу добиться при работе с актерами.

— Да не бойся! — успокоил я друга. — Это Эйнштейн гандон. А ты… Ты, впрочем, тоже.

Юппи засопел, взвешивая, не удариться ли ему в обидки, но, приняв во внимание перенесенное мною унижение, решил, что с меня и так хватит и надо просто тактично оставить меня наедине с моим горем.


Обида душила меня до слез. Значит, вот как? Значит, конец многолетней дружбе? О чем вообще можно говорить после такого предательства? Это ж надо было додуматься: поставить надо мной слабоумного Юппи!

Из любви и благодарности я дал ему клятву, а он взял и предал меня!


А с клятвой дело было так.


Но чтобы читатель понял, как с ней было дело, мне придется начать с того места, на котором мы расстались в предыдущем романе. То есть с конца:


Любовь моя! Я долго боролся со своим ангелом, но не победил его. С большим трудом мне удалось добиться ничьей. Ему полностью отошло содержание, а мне досталась лишь форма. Зато я могу менять ее по своему усмотрению.


Счастливого конца, как видишь, не получилось. Прости меня, если сможешь. Владение формой не приносит счастья, но оно оставляет надежду. Давай назначим свидание?


Пусть ты отправишься однажды с друзьями в путешествие по Востоку. Пусть вас застигнет в пустыне песчаная буря и вы найдете убежище в бедуинском лагере. Вам понадобится «далиль» — проводник, и старейшина выделит вам молчаливого спокойного мужчину в самом расцвете сил с лицом, закрытым куфией по глаза.

Вы будете долго бродить по пустынным горам. Выбившиеся из сил люди начнут роптать: «Куда он ведет нас? Он и сам не знает дороги!» В какое-то мгновенье покажется, что бунт неминуем. Тогда проводник обернется и на чистейшем русском языке скажет: «Вам не о чем беспокоиться, друзья. Я прекрасно знаю свое дело!» Ты вздрогнешь: «Мартын?..» Я сорву с головы платок: «Любовь моя! Вот я!»


Но как только я сорвал с головы платок, все закричали: «Джасус! Джасус!» И набросились на меня с тумаками и палками.


Вам когда-нибудь приходилось пробуждаться от удара? Мне — да, один раз. Я вернулся под утро домой мертвецки пьяный и, похваставшись подруге, что изменил ей с одной американкой в Центральном парке, сразу завалился спать. Центральным парком я, фанат Сэлинджера, назвал иерусалимскую помойку «Ган ацмаут», но это детали. Проснулся я от пощечины. В порыве бешенства я тут же порвал с этой сукой навсегда.

Можете вообразить, насколько ужаснее быть вырванным из сладкой грезы ударами сапог и прикладов четырех египетских пограничников! И они не бабы, от них не отмахнешься.

«Джасус! Джасус!» — орали они.


Я знал, что означает это слово. Из прессы знал. Так палестинцы называют тех, кто сотрудничает с израильскими службами. Джасус по-арабски значит «шпион».


Меня сначала вели, потом везли, потом опять вели. Сдали другим. Я получил несколько раз по морде. Но не очень сильно, скорее так, для острастки. Потом меня допрашивал майор через солдата-переводчика. Я сказал, что хотел найти бедуинов из племени Аль-Азазме, чтобы стать одним из них. Египетский майор ударил меня в ухо. Я показал ему визитку следопыта Мухаммеда с рекомендательными словами на обратной стороне. Майор прочитал их и начал ржать.


Египтяне заперли меня в темнице. Какой-то сарай без окон с земляным полом, на котором я тут же растянулся и предался раздумьям о своей судьбе, тем более горькой, что у меня отобрали сигареты. Иосиф, проданный в Египет, не мог сильнее тосковать. Разумеется, я нисколько не сомневался, что меня скоро выдадут Израилю. Это как раз и пугало. Объявят дезертиром, закроют в одиночке как Вануну, а имя покроют позором.

Человек устроен таким образом, что, попав в ситуацию, ищет из нее выход, а не найдя, начинает придумывать оправдание. Себе.


Взять, например, Эйби Натана, — думал я. — В 66-м году, еще до Шестидневной войны, он на легком самолете перелетел из Израиля в Египет и, приземлившись в Порт-Саиде, потребовал встречи с президентом Насером, чтобы побеседовать с ним о мире.

Эйби Натан был одним из тех людей, которыми я восхищаюсь. Он родился в Иране, учился в Индии, переехал в Палестину, был пионером израильских ВВС. Он имел небольшой бизнес, все доходы от которого в 70-е годы вложил, скинувшись с Джоном Ленноном, в старенький корабль. На этом корабле Эйби оборудовал радиостанцию «Коль а-шалом» — «Голос мира». Она вещала из нейтральных вод, потому что лицензию в Израиле ему бы никто не дал.

В конце 80-х к программе передач добавился русский час с хорошей музыкой, включая «Аквариум», и занятными телегами, которые гнал вездесущий Давид Маркиш.

В 89-м Эйби Натана присудили к четырем месяцам тюрьмы за контакты с представителями Организации Освобождения Палестины. К тому времени он был серьезно болен и передвигался на инвалидной коляске. Ему предложили заменить отсидку условным сроком, если он пообещает больше не встречаться с ООП. Эйби отказался и пошел в тюрьму. Через четыре года премьер-министр Израиля Ицхак Рабин пожал руку председателю ООП Ясиру Арафату на лужайке Белого дома и получил Нобелевскую премию мира.

Эйби Натан не входил ни в какие общественные организации и боролся за мир один, на собственный страх и риск.

Похож я на Эйби Натана?

Нет, не похож. Скорее я похож на Матиаса Руста, посадившего из хулиганства свой золотушный самолетик на Красной площади и заявившего потом от страха и отчаяния, что это была акция мира.

Да и к чему врать самому себе? Я ведь прекрасно осознаю лейтмотив своей жизни. Мое стремление к побегу из предлагаемых обстоятельств ни у кого не вызовет сочувствия.

Я вспомнил концовку романа «Посторонний». Я ее с детства обожаю:

«Для полного завершения моей судьбы, для того, чтобы я почувствовал себя менее одиноким, мне остается пожелать только одного: пусть в день моей казни соберется много зрителей и пусть они встретят меня криками ненависти».


В замке́ хрустнул ключ. Итль’а! — Выходи!

Египтяне довезли меня до границы и, придав ускоренья поджопником, отправили к своим.

А свои уже ждали. Майор Зах, мерзавец, сотоварищи.

Когда, глядя на шахматную доску, ты видишь, что мат неизбежен, доставь себе напоследок бессмысленное удовольствие: съешь, например, у противника ферзя!

Зах начал открывать рот, но я его опередил: «Шмулик, я давно мечтал тебе сказать: ты — конченый гандон!»


В военной тюрьме — «келе арба» — на базе в Црифине жилось неплохо. Кормили как на любой обычной базе и выдавали пачку «ноблеса» в день. Три месяца я маялся неизвестностью в ожидании суда и повышал квалификацию в нардах (коротких, в длинные играют только русские), пока, наконец, не услышал: «Зильбер! С вещами на выход!» И два здоровых охранника из военной полиции повели меня из Црифина в Црифин.


Поразмыслив три месяца, армия решила не делать из меня дезертира и предателя, а объявить сумасшедшим. «Как Чаадаева», — обрадовался я.

Усталый кабан[54] с русским акцентом и печальными признаками алкоголизма на лице вяло указал мне на стул и начал заполнять бумаги.

— Аль ма ата митлонэн? — спросил. — На что жалуетесь?

— Доктор, йеш ли заин катан. У меня маленький член. Нет, вы запишите, запишите!

* * *

Как все-таки хорошо, что в романе время идет не так занудно, как в жизни! Потому что мне сейчас ужасно неохота рассказывать про последние годы в Израиле. И не то чтобы нечего было рассказать. Дайте мне любые уши, желательно, конечно, женские, и я с радостью по ним поезжу, толкая впереди себя свои тележки. Но я не люблю бессюжетных романов, а события последней семилетки сами по себе, возможно, и заслуживают повествования, но друг за друга цепляются с трудом, и мне никак не удается выстроить из них убедительный вектор с оперением в прологе и стрелой в эпилоге, а внутри чтобы — греческая трагедия.


Армейскому психиатру я ничего говорить не стал, но вам признаюсь: больше всего на свете я боюсь потерять сюжет. Потому что сказка, в отличие от прочей литературы, обязательно требует сюжета. А я готов буду признать за этой жизнью смысл только в том случае, если под конец она окажется сказкой. Сказкой, рассказанной мне Богом. На ночь.

* * *

So bear with me[55]. Я перехожу прямо к концу израильской истории, чтобы поскорее вернуться в Бишкек.

Последний раз деньги мне платили за то, чтобы три раза в неделю я сидел в телевизионной студии и целый час беседовал с каким-нибудь поцем. Вы можете подумать, что для такого вертопраха и эрудита, как я, это была синекура. Она и была бы синекура, если бы не два обстоятельства.

Во-первых, я испытывал безумный страх перед прямым эфиром. Потому что мне приходилось невероятными усилиями удерживаться от соблазнов им воспользоваться. От каких соблазнов? Ну, от самых обыкновенных человеческих соблазнов: объявить войну Англии, призвать к борьбе за легализацию легких наркотиков или, на худой конец, просто сообщить зрителям, что La revolucion sigue![56] — и огласить список тех, кого я первыми повешу на фонарных столбах. Эти соблазны кружили мне голову в самом прямом смысле слова, накликивая приступ.

Во-вторых (которое во многом вытекает из «во-первых»), беседы в эфире, по замыслу редакции, должны были носить легкий, дружеский характер. Но далеко не со всеми гостями этому были предпосылки. Я бы мог привести много ярких примеров, и вы бы поняли, с какими мудаками приходилось общаться, но дурно отозваться о конкретных людях, с которыми я так мило вел себя на экране, было бы безвкусно.

Чтобы преодолеть все эти трудности, чтобы помочь ангелу-хранителю отогнать приступ, я начал квасить перед эфиром и во время эфира, а также после эфира — чтобы снять напряжение. Заметно по мне не было — я хорошо держу алкоголь. Держал… Пил я из чайной чашки, генпродюсер Гольцекер заставлял подкрашивать водку заваркой, но для зрителей все равно оставалось загадкой, почему ведущий, делая глоток чая, запрокидывает голову, предварительно выдохнув.


Как я завидую Черчиллю! Ему алкоголь дал гораздо больше, чем взял. А у меня все наоборот. Нельзя сказать, что алкоголь ничего мне не дал — дал, конечно. Но, Господи, сколько же он забрал!


В тот памятный день меня посадили беседовать с одним не просто неприятным, а прямо-таки отвратным пассажиром. Я не гомофоб, но, как из некоторых евреев лезет наружу что-то отвратительно жидовское, и необязательно быть антисемитом, чтобы тебя передернуло, так и среди гомосексуалистов встречаются настоящие пидоры. Вот такой мне достался. Мрачный, мерзкий. Здрасьте никому не сказал. Потребовал поставить перед собой монитор, чтобы любоваться на собственную рожу непосредственно во время эфира. А как только включились камеры, весь аж засветился нечеловеческой любовью к зрителям. Я очень старался, твердо решив продержаться до конца, но когда, мацая свой крашеный чуб, этот марципан произнес: «Пойми же, мой хороший, мой лысенький, что я — нежная, трогательная лань!» — мои баллоны не сдюжили. «Ты не лань, Боря. Ты пидор гнойный и кривляка!» С этими словами я отцепил микрофон и вышел из студии.


Послать все на и уйти в запой — это, конечно, классика русского жанра, и я, наконец, к ней всецело приобщился. Что вам сказать, поначалу алкоголь мне как раз много чего дал. Я впервые остался один на один со своей памятью, да так, чтобы вообще ничего не влияло — ни работа, ни книги, ни кино, ни мысли. Разве что музыка. Я ничем не занимался, только ходил раз в день в лавку за водкой. Но потом сообразил, что и это лишнее, и заказал по телефону в супермаркете сразу ящик.

Должен всех обрадовать: листать свою жизнь можно и без отвращения. Надо только пить при этом не просыхая. Вырабатываемый алкоголем пафос превращает ваши воспоминания из документальных в художественные и даже высокохудожественные. Катарсис поджидает на каждом углу.

Если правда, что, когда человек умирает, перед ним проходит вся его жизнь, то лично мне первые сорок лет прошу не показывать — я это кино уже отсмотрел.

Нет, русская культура, она — реально! — глубоко копнув в человеческой душе, обогатилась знанием, что если, умываясь пьяными слезами, повторять: «я — самый большой грешник на земле!», то душа ощутит прикосновение ангела. Эта просветленность обильно отразилась в русской литературе. Я говорю на полном серьезе. Нет, ну а почему, в самом деле, алкоголь должен был дать только этому жирному Черчиллю? Он и русским писателям не отказал. И они распорядились им по высшему разряду. Не все, правда. Например, один великий русский писатель не терпел ресторанов, водочки, закусочек и задушевных бесед, и что бы вы думали, с ним произошло? Он стал безукоризненным европейцем!

А я, так страстно желавший когда-то стать безукоризненным левантинцем, вообще никем не стал.

«Ну и что же, — твердил я себе в утешение. — Я ведь в точности как Россия: у меня тоже свой, особый, мессианский путь».


Этот путь привел меня из Иерусалима в Бишкек. Через Москву. А в Москву — через Арабские Эмираты, потому что у Эйнштейна были там срочные переговоры. Я, правда, даже не вылез из самолета, потому что в Эмиратах с израильским паспортом меня бы на кол посадили. А у Эйнштейна, кроме израильского, есть еще украинский, латышский и венесуэльский. Эйнштейн прилетел за мной из Нью-Йорка на своем личном самолете, прихватив врача-нарколога Швайбиша с Брайтон-Бич. Швайбиш за хорошие деньги согласился на турне, но на борту выяснилось, что он панически боится перелетов, а единственное средство, снимающее чувство тревоги, — это, разумеется, алкоголь. Но профессию не пропьешь. Поковырявшись с полчасика иголкой у меня в вене, доктор Швайбиш сумел-таки поставить капельницу со всеми необходимыми ингредиентами, так что, в отличие от него, в Москву я прибыл совершенно трезвым и еще в пути начал уламывать Эйнштейна не сдавать меня в больницу, потому что я не алкоголик и лечиться мне не от чего. Эйнштейн сказал, что это типичная анозогнозия, лишний раз подтверждающая диагноз.


Отсидев положенные три недели в наркологическом отделении Ганнушкина, я расположился у Эйнштейна, в его уютном двухэтажном особнячке на Пятницкой.

Сначала я чувствовал себя очень хорошо и комфортно. Казалось, что мои мучения закончились и начинается новая светлая жизнь. Вернее, уже началась. Я, во-первых, ни черта не делал, а во-вторых, меня обслуживали домработница и машина с шофером. Я всегда подозревал, что это именно то, чего мне не хватает для счастья.

Я читал книги, смотрел кино, слушал музыку или просто плевал в потолок, и только через месяц во мне проснулась совесть и появилось желание чем-нибудь заняться, ну хотя бы выучить что-нибудь новое. Я решил взяться за новогреческий, даже не помню, почему именно за него. Взявшись, я осознал ужасную вещь: мне было больше не интересно. Я понял, что не хочу больше знать новых обозначений для «кошечки», «собачки», «полового акта» и «как дела?». Десоссюровская условность означающего лопнула во мне своей фундаментальной пустотой. А ведь предупреждал поэт, и я знал эти строки: Не бумажные вести, а дести спасают людей.

А я заморозил свое время и не пролил ни капли горячей крови.

Я думал, что люблю женщин и языки, я думал, что живу любовью, но я обманывал себя. Я любил не их, а только их новизну.

Наверное, я вообще не умею любить.

Я начетчик. Я шел по экстенсивному пути развития.

Я перестал работать над собой. Перестал развиваться. И оказался инфантильным переростком.

Я думал, что собираю капитал, я знал, что он у меня есть — я же его регулярно щупал, — как вдруг, в одно мгновение, все банкноты превратились в фантики, и я банкрот.

Я боялся даже произнести, но в лживой глубине своей души верил: я — гений. Бывший, но гений. А я не гений. Я — неудачник.

Это самое страшное, что может случиться с человеком, который поздновато, но все же начал уже отличать пораженья от победы.


Облаченный в такие примерно незатейливые размышления, явился ко мне мой кризис сорока. Полагаю, что у всех людей, прошедших путь земной больше, чем до середины, какими бы разными они ни были, ощущение кризиса одно и то же. Тут все равны, и что эллину, что иудею — всем одинаково хреново. Только реакция у всех разная.


Однажды, когда Эйнштейн еще не был так основательно богат, как сегодня, партнеры по бизнесу предъявили ему долг на два миллиона долларов с требованием погасить в течение года. Юппи бегал, причитал: «Ой, Альбертик! Что же ты будешь делать?! Что же ты будешь делать!» «Как что?! — рявкнул Эйнштейн. — Заработаю! У меня же целый год впереди!» Я полюбопытствовал у Юппи, что бы предпринял в такой ситуации он. «Я?.. я бы постарался об этом забыть, — сказал Юппи. — Чего париться, если еще целый год впереди? А ты, Мартынуш, что бы делал ты?» Я, не раздумывая, ответил, что сменил бы город, страну и даже континент, а также имя и внешность. Я бы поселился, например, в Аргентине и вскоре уже говорил бы на аргентинском испанском как настоящий porteno. Я бы выучился танцевать танго и стал бы знаменитым маэстро…


Сослагательное наклонение, наверное, и есть мой настоящий диагноз.


Когда Эйнштейн в четвертый раз (или это был пятый?) отловил меня в районе Третьяковки, он уже обладал богатым опытом и знал, что сдавать в больницу бессмысленно, а просто прокапать и пустить жить дальше — тоже бессмысленно. И тогда в голове мастера нетривиальных комбинаций созрел адский план. Как бы я ни относился сейчас к его последствиям, именно благодаря этому плану моя жизнь вновь обрела сюжет. А роман… Роман был только малой частью Большой Игры.


В эйнштейновском особнячке я больше всего люблю кухню. Она воплотила в себе главную мечту нашей бедной юности: чтобы все было так же, только лучше. Например, так же, как раньше, есть возможность включить телевизор, не вставая с места. Но если раньше приходилось с трудом попадать палкой от швабры в кнопку черно-белого «Рекорда», то теперь пульт дистанционного управления зажигает плазму на стене. Больше не приходится варить в мятом ковшике жалкие, выстоянные в длинной очереди пельмени, а можно достать из холодильника и разогреть в микроволновке дары «Азбуки вкуса». А там, где от раковины до плиты пролегал дохлым крокодилом самогонный аппарат, выросли на мраморном постаменте бутылки марочного виски. К которым я как раз и подкрадывался. Методом «серой вуали». Это такой эзотерический метод, когда ты мысленно накидываешь на себя серую вуаль и становишься не то чтобы невидимым для окружающих, а таким, неприметным. На успех можно было рассчитывать тем более, что Эйнштейн как раз произносил аутодафе — страстно и самозабвенно, как он произносит все свои речи. Однажды мы поехали мочить одного фраера, который посмел скопировать эйнштейновский бизнес и наживался на нем в Яффо. Мы поехали к нему на рассвете. «И — в жопу паяльник!» — рычал Эйнштейн. На случай, если там окажутся дети, Антон Носик, принявший участие в планировании контрудара, рекомендовал захватить детские паяльники. Мы разбудили и действительно до смерти перепугали мирную семью бедных репатриантов. Но вместо того, чтобы воспользоваться преимуществом и заставить этого гада делиться, Эйнштейн начал читать ему лекцию на тему «бизнес и этика». Убедившись минут через сорок, что ему удалось заворожить всю коммуналку, даже тещу, Эйнштейн пришел в лучезарное настроение и, пообещав любую поддержку и консультацию, нежно распрощался с нарушителем конвенции и его близкими.


— Ты понимаешь, что такое алкоголик для общества? Алкоголик для общества — это все равно что еврей для нациста! Знаешь, в чем твоя главная ошибка?.. А она ведь, в конечном счете, и лежит в основе той цепи заблуждений — а если по-честному, то преступлений, да-да, преступлений, — которые низвергли тебя до статуса отщепенца. Твоя главная ошибка в том, что ты без должного уважения относишься к социуму. Нет, ради Бога! Хочешь — противопоставляй себя обществу, борись с ним, делай что-нибудь! Ну, пойди, я не знаю, к Лимонову, запишись в партию. Будь «за», будь «против», но делай же хоть что-нибудь! Слишком ты, братец, пассивен для нигилиста. Знаешь, в чем твоя главная ошибка? (В риторическом запале Эйнштейн способен насчитать штук десять главных ошибок и задать столько же последних вопросов.) Ты думаешь, что саморазрушение — не грех. Что это касается только тебя. И думаешь ты так в силу закоренелого эгоцентризма и нарциссизма. До тебя никак не дойдет, что любая твоя проявленность в этом мире всегда соотнесена с социумом, какой бы ты там ни был весь из себя утонченный и особенный. Куда ты, блядь, крадешься? Да пожалуйста! Да ради Бога! Пей, если хочешь, все равно тебе сейчас под капельницу. Мне тоже плесни. Лед не забудь. Да… И все это, конечно, от жалости к себе. А ты забудь про себя! Все! Нет тебя! Ты умер! Повесился! И вот теперь, когда ты свободен, начинай действовать. И пожестче, пожестче с самим собой!


Эйнштейн остановился рядом с фотографическим портретом своего дедушки в Берлине весной сорок пятого. Галифе, усы, красавец. Дедушка Эйнштейна, начав рядовым, прошел всю войну, дошел до Рейхстага капитаном и на его стенах выбил из табельного оружия слово ХУЙ. Эйнштейн черпнул вдохновения у дедушки и продолжил:


— Твоя главная ошибка — это страусово нежелание признать, что война — единственный способ существования человечества. Не имеет значения, нравится тебе это или нет, просто другого способа не изобрели. Тебе вот и Мишенька Генделев скажет, что все мы живем на три темы: война, любовь и смерть. А если ты оставляешь только любовь и смерть, то, конечно, у тебя будет депрессия. Нельзя отказываться от войны. Треугольник сохраняет равновесие, а дихотомия сжирает сама себя. Без войны ни любви у тебя не будет настоящей, ни смерти достойной. Тебе тяжело? Ты думаешь, тебе плохо? Давай-ка я тебя на экскурсию в хоспис свожу, чтобы ты увидел, что такое настоящее «плохо»!


Раздался звонок в дверь. Это прибыл чудо-доктор, который избавит меня от эйнштейновских инвектив и алкогольного отравления. Минут через пятнадцать после того, как мне поставят капельницу, я засну безмятежным сном мертвого младенца. Понимая, что времени остается немного, Эйнштейн начал рулежку к терминалу:


— Я пристально думал о твоей ситуации, и вот что. Есть одно занятие, от которого тебе не отвертеться. Ну, если ты и здесь скажешь, что тебе тяжело, противно и неохота, то будешь в моих глазах уже не больным, а просто подонком. Доктор, наберите полшприца крови у этого симулянта!


Когда почти через сутки я проснулся, то обнаружил на прикроватном столике листок со следующим текстом:

«Я, Мартын Зильбер, в здравом уме и твердой памяти беру на себя обязательство написать роман про любовь. А если я этого не сделаю, то сукой мне остаться!»


И ржавая, переходящая в подпись клякса уже окислившейся крови.

Глава третья, в которой Мартын начинает писать роман, знакомится с принцем и его свитой и принимает участие в отражении нашествия

В детский сад мою любовь приводил дедушка.

В тот первый раз ее тоже привел дедушка.

Я стоял возле своего шкафчика, сосредоточившись на трудновыполнимой задаче: пытался, не снимая штанишек, пристегнуть к застежке, идущей на резинке от пояса, отцепившийся и сползший уже ниже колена чулок. Колготки появятся только в следующем году, а тогда, шестисполовинолетний, я носил пояс с чулками.

— Ой! Ну что ты делаешь? — раздалось у меня над ухом.

Я поднял голову и увидел незнакомую девочку.

— Давай помогу!

Девочка подошла ко мне, присела на корточки, спустила с меня штанишки, подняла сползший чулок, разгладила его и пристегнула к поясу. Потом выпрямилась, поправила у себя на голове бантик:

— Меня зовут Джейн. Тебе нравится мое платье?

Мне было шесть с половиной лет, и я уже почти исключил из восприятия цвет, потому что он мешал моим занятиям, он был лишним, избыточным. Но это платье я увидел. Синие морские коньки плывут вверх по белому ситцу, уменьшаясь в размерах. А посмотришь иначе — вверх поднимаются белые бабочки. Волосы и веснушки у девочки были золотыми. Золото очень ценилось в мире детей. Особую ценность представляли золотце в составе конфетной обертки и золотая краска в акварельном наборе. Но я красками не пользовался. Мне хватало простого карандаша.

— Джейн, да ты никак нашла нового друга? Congratulations! Но что я вижу? Мои глаза не обманывают меня? Это же буква «алеф»! О, твой новый друг, должно быть, масон! Прекрасный выбор, Джейн! Прекрасный выбор!


Замечание про «алеф» относилось к моему шкафчику, на котором вместо обычных мишек, яблок, клубничек и других образов из флоры и фауны, которыми не знающие счета дети пользуются для нахождения своего гнезда, красовался знак (алеф ноль), выбранный Георгом Кантором для обозначения счетного множества. Я вырезал алеф ноль из статьи в энциклопедии, справедливо полагая вероятность того, что папа откроет этот акт вандализма, пренебрежительно малой. В моем тогдашнем понимании счетное множество было рыцарем, борющимся с драконом. С драконом о бесконечное множество голов: каждый отрезок размером в единицу обладал мощностью континуума, а эта дурная бесконечность в бесконечное число раз превосходила благую бесконечность счетного множества. Алеф ноль в конце концов конечно же победит. Но это будет нелегкая битва.


Все это я выпалил на едином дыхании, а потом попросил рассказать, кто такие масоны. Мне встречалось это слово у Тарле в книге о Наполеоне, но я не был уверен, что понимаю его смысл.


— Масоны! Ну, разумеется, масоны! Везде, где есть тайна, появляются масоны. Или, на худой конец, тамплиеры. А вы, молодой человек — только не отпирайтесь! — вы уже прознали о существовании тайны и мечтаете ее открыть, ведь так? Не отвечайте! Нам, масонам, достаточно любого знака. Медленно моргните левым глазом… Я так и думал! Вас когда обычно забирают? В полшестого? Мама или папа? Ну, кто бы ни был, мы сумеем договориться, и сегодня вечером вы мой гость.

— И мой! — сказала Джейн и взяла меня за руку. Она уже слишком долго терпела мужской разговор. Дедушка смутился:

— Ради Бога извини меня, дорогая! Конечно же, и твой!

Джейн наморщила носик.

— Ну, ладно, прощаю! Ну, иди уже, дедушка Илья! Нам играть надо!

— Отличная идея, принцесса! Homo ludens! [57] До встречи, друзья мои!


Дедушка исчез. Мы с Джейн вошли, взявшись за руки, в зал, наполненный детьми, этими несмышленышами, делающими мою жизнь кошмаром. Взрослые вокруг меня тоже были не слишком знающими, не шибко понятливыми. Но они, по крайней мере, не портили мои книги, не шумели так страшно, легко соглашались оставить меня в покое и, конечно же, не ныли, чтобы я почитал им вслух «Волшебника изумрудного города». Это был единственный способ загипнотизировать назойливых человечков, чтобы получить потом в благодарность полчаса невмешательства. Так что романы я тискаю с малолетства.

«Чем дальше шли путники, тем больше становилось в поле маков. Все другие цветы исчезли, заглушенные зарослями мака. И скоро путешественники оказались среди необозримого макового поля. Запах мака усыпляет, но Элли этого не знала и продолжала идти, беспечно вдыхая сладковатый усыпляющий аромат и любуясь огромными красными цветами. Веки ее отяжелели, и ей ужасно захотелось спать. Однако Железный Дровосек не позволил ей прилечь.

— Надо спешить, чтобы к ночи добраться до дороги, вымощенной желтым кирпичом, — сказал он, и Страшила поддержал его.

Они прошли еще несколько шагов, но Элли не могла больше бороться со сном — шатаясь, она опустилась среди маков, со вздохом закрыла глаза и заснула.

— Что же с ней делать? — спросил в недоумении Дровосек.

— Если Элли останется здесь, она будет спать, пока не умрет, — сказал лев, широко зевая. — Аромат этих цветов смертелен. У меня тоже слипаются глаза, а собачка уже готова».

Все двадцать пять тотошек старшей группы детсада № 127 были уже готовы. В те времена чтение вслух служило очень сильным детским наркотиком. Я закончил. Оставшись без подпитки, расколдованные тотошки издали разочарованное «у-у-у!» и стали нехотя расползаться к своим куклам, машинкам, ксилофонам. А меня ждали великие дела.

— Куда ты? — спросила Джейн.

— Мне надо побыть одному.

Джейн наморщила носик.

— Хорошо. Побудь. А я буду рядом.

И уселась на желтый линолеум.

— Не бойся! Я не буду мешать.

Я подумал.

— Ладно. Но тогда ты будешь Жозефиной. Согласна?

— Согласна, — кивнула Джейн.

Я выложил на пол Тарле и коробку с солдатиками. Сто дней назад, бежав с острова Эльба, я высадился во Франции и, с триумфом пройдя по стране, вернул себе власть. Европейские монархи, эти жалкие трусы, дрожащие от одного упоминания моего имени, объединились в коалицию. Два дня назад под Линьи я разбил пруссака Блюхера. Разбил, но не уничтожил. Маршал Ней задержал без нужды первый корпус, заставив его совершить прогулку между Катр-Бра и Линьи. Если бы не ошибка Нея, под Линьи я мог бы уничтожить всю прусскую армию.

А теперь происходило вот что.

Блюхер — это был пластмассовый буденовец в обгрызенной папахе — находился неизвестно где. На его поиски я отрядил Груши — партизана с ППШ. Утром 17 июня, дождавшись, когда высохнет промокшая от дождя земля, обойдя картонную коробку — замок Угумон, где Веллингтон сосредоточил свои главные силы, — я ударил по его левому флангу. Играть роль Веллингтона выпало пограничнику с собакой. На него наступала конница д’Эрлона — советский воин-освободитель в каске и развевающейся плащ-палатке. После того как д’Эрлон изрядно потрепал противника, я бросил в бой корпус Нея — железного белорусского партизана с бородой и берданкой.

Мы оба, Веллингтон и я, ждали подкрепления. Англичанин надеялся на приход Блюхера; я был уверен, что Груши уже разгромил его и вот-вот присоединится ко мне.

Вдруг в очень большом отдалении, на северо-востоке, у Сен-Ламбер, я увидел неясные очертания движущихся войск. Это, должно быть, Груши! Но вместо партизана к полю боя выскочил буденовец — Блюхер!

Все было кончено. Я проиграл битву при Ватерлоо.

— Зильбер! Зингер! Вам что, отдельное приглашение нужно? Ну-ка быстро построились вместе со всеми на прогулку!

Верные мне гвардейцы выстроились в каре. Преследуемые англичанами, мы начали отход. Жозефина шагала со мной плечо к плечу, пока мы не добрались до беседки.

— Мы будем жить долго и умрем в один день, — сказала она.

— Хорошо. Только я погибну в бою.

Джейн подарила меня восхищенным взглядом. И сделала предложение:

— Давай набедокурим!


Я провалился в сон так же мгновенно, как падает боец, сраженный пулей в сердце. Я парил над землей и пролетал над зелеными холмами. Я видел юрты, пасущийся скот, полуголых людей, борющихся ради забавы; как доят козу, я видел; детей в пестрых одеждах и цветы у самых моих глаз с белыми соцветиями и терпким запахом. Я скакал верхом, девушка догнала меня и ударила плетью по лицу. Я делил пищу с большой семьей, я ел баранину, запивал ее айраном, старуха склонилась ко мне и прошамкала: «KŸн мурун айтылган нерсе ишке ашып. Бардыгы Пишпекке чогулушат». И сразу же грянул бой. Бой шел прямо здесь, прямо здесь, где мы живем. И я метался с МАГом в руках и двумя закинутыми на плечо М-16 мэкуцар[58], но у меня не было ни единого патрона. Ни единого патрона. И откуда-то взявшаяся рожа: «А ты у мэня купы, а?» И смех, омерзительный смех.


Проснулся я, как заснул: одним рывком. Сквозь занавески светило солнце. Я чувствовал во всем теле удаль молодецкую. Дверь в мой номер приоткрылась без стука, и в нее просунулась Владова козлиная бородка: «Едем на встречу с принцем. Сбор через пятнадцать минут». И пошаркал дальше по коридору: «Едем на встречу с принцем. Сбор через пятнадцать минут».


Не прошло и часа, как наша дурацкая компания пустилась в путь. Для встречи на уровне принца я выбрал синий пиджак от Версачи, найденный Генделевым в одном из лондонских Thrifty shops за 15 фунтов; белую рубашку с отложным воротничком, на запонках, — ее я спер у Эйнштейна, запонки мне сто лет назад подарил Дёмуш; и рыжие брюки в стиле гангстерских 20-х — это была последняя попытка одной белошвейки из Ашдода, которая надеялась, что все еще будет хорошо.

На Юппи красовались парадные белые гольфики, обутые в простые сандалии, которые в Израиле еще называют библейскими. Плейбойскими же можно было назвать Юппины джинсовые шорты, которые как раз подпирали ему яички. Красная кожаная барсетка добавляла экипировке последний мужественный штрих.

Полицейский Аркаша имел вид мешковатый, не элегантный совсем. Я не возьму в толк, зачем сорокалетние пузатые мужики заправляют рубашку, когда изменчивая мода уже давно позволяет носить ее навыпуск.

Влад (все-таки он, вероятно, вампир, заподозрилось мне) все оставил, как было, и штанишки, и шлепанцы, но жилетку заменил историческим френчем. Поймав мой взгляд, он пояснил: «В общении с принцем уместны элементы military».

Наташку я узнал только по рукам. Ведь руки — это первое, что я запоминаю в женщине. У Наташки хорошие руки, живые, интересные. Но ее лицо — нос, брови, губы — режуще блестело предметами магазина «все для шитья». «А волосы у тебя разве были рыжие?» — спросил я довольно мирно. «Отвянь, урод!» — пропела Наташка с той пэтэушной интонацией, из которой вырос в восьмидесятые так называемый «ма-а-сковский а-акцент».


Ресторан «Четыре сезона», в который мы были приглашены, начинается с детской игровой площадки, к которой прилагается живая няня в футболочке с обозначением имени собственного. Юппи повел себя отвратительно, начал ныть и канючить, чтобы его запустили в загончик поиграться с няней Гюльсары, но его, конечно же, никто не запустил. «Прощай, Гюльсары!» — сказал с тихой грустью Юппи, и мы вошли в патио ресторана, где нас ожидали принц и его свита.


Если бы я был грузинским художником, княжеским сыном, умирающим от чахотки в Париже Золотого века, я изобразил бы последнее декадентское веселье с друзьями в точности той картиной, которая предстала нашему взору в патио ресторана «Четыре сезона» в Бишкеке.


Молодые люди в открытых белых рубахах держали каждый по бокалу красного вина, а свободной рукой обнимали сидящих у них на коленях очень юных, но не очень худых нимф в черных платьях с разрезом и с лентами в волосах. Время от времени, обреченные и бесстрашные, они опускали бокалы на стол, чтобы воспользоваться серебряной трубочкой и снюхать с ее помощью с серебряного же подноса линию ослепительно белого порошка. На сцене бесподобная Татьяна Кабанова пела Вертинского: «Что вы плачете здесь, одинокая глупая деточка! Кокаином распятая в мокрых бульварах Москвы!»


— Нехилый такой корпоративчик! — оценила обстановку Наташка.


А я… А мне… Уставшему от лжи и пудры, мне с этими людьми очень быстро стало классно и легко. Я опишу их вам такими, какими они открылись мне в первый день знакомства, и это будет оправдано, поскольку, хотя в дальнейшем — а повествование ведь только начинается — характер и судьбы этих людей раскроются во всей полноте, — главное я углядел в них сразу. Кокаин, замечу, в редких и умеренных дозах прекрасно прочищает чакры и дает удивительные инсайты. Спросите у старого шарлатана Зигмунда!


Корейцы Сергей и Алексей Ким — двоюродные братья, телохранители принца. Сергей — старший, он встречал нас в аэропорту. Сергей приветлив, немногословен и, в общем, закрыт. Это потому, что он воин. А Алексей — боец. С бесконечным терпением он объяснял мне разницу между воином и бойцом тоном немного извиняющимся и усталым. Извиняющимся, потому что понимал, что его богам не слишком угодно, когда профанам разбазаривают сакральное; а усталым — потому что говорил о вещах, с рождения известных каждому корейцу.


— Если ты одинаково уверенно попадаешь из лука с пятидесяти метров в яблоко на голове ребенка, находишься ли ты на равнине или навис над краем пропасти, ты — воин. Понятно?


— Значит, воин не боится смерти и не боится убить, да?


— Нет. В смысле, разумеется, воин не боится смерти и не боится убить. Но заострять на этом внимание — все равно что выделять в человеке главными качествами умение ходить и брать предметы руками. Если воин начнет задумываться, боится он смерти или только побаивается, он перестанет быть воином.


— Круто! О чем же он тогда думает?


— Мартын, — Алексей положил мне руку на плечо. — Давай не будем пытаться заглянуть в мысли человека, посвятившего себя служению.


Я согласился. Мы сделали по дорожке, запив божественным «Шато о’Сарп».


— Ну хорошо, — спросил я еще. — А кто же такой боец?


— Честно? — улыбнулся Алексей. — Это просто человек, который умеет и любит драться.


— Ага, — не унимался я. — Тогда ты меня, конечно, извини, вопрос слегка хамский, но мне дико интересно: зачем принцу держать воина и бойца, если он может держать двух воинов, что, как мы понимаем, гораздо эффективнее?


— Нет ничего хамского в твоем вопросе, друг Мартын. Сергей выбрал для себя служение принцу. А я с принцем просто дружу. Когда мы окончили школу, оба, заметь, с золотой медалью, папа Аскар решил отправить Чингиза за границу — учиться и путешествовать. Чингиз настаивал, чтобы я поехал с ним. Папа Аскар сказал: нет! Не потому, что у него не хватило бы денег или ему было жалко потратить их на то, чтобы его сын не разлучался со своим лучшим другом. Папа Аскар сказал: «Настоящая дружба выдержит два года разлуки. За это время, Алексей, ты должен научиться защищать Чингиза. Он не просто твой друг, он принц».


— И ты отправился в монастырь Шаолинь?


— Шаолинь?.. Да нет. В разных я бывал местах, в разных..


— Ну а потом, через два года вы встретились с принцем?


— Да. Чингиз уже объездил в основном всю Европу. По Северной и Южной Америке мы путешествовали вместе. Послушай, Мартын. Девушку, которая не сводит с тебя глаз, зовут Клара. Мне кажется, она сейчас более достойна твоего внимания, чем мои ветеранские россказни.


У Клары глаза чуть навыкате. Она слегка переигрывает свою заинтересованность, а фальшь от шлюхи расстраивает меня не меньше, чем от просто женщины. Но жопа у нее что надо, и она ощущается приятной и успокаивающей тяжестью.


К нам подошел полицейский Аркаша. Запыхавшийся, пятна под мышками. Чего ему не сидится?


— Все о’кей, Мартын? Все путем? Винцо на уровне? Кокс не разбодяженный? Кларусик! Понежнее, тварь! В конце за деньгами найди меня.


Кто бы сомневался, что продюсером всего этого ивента был полицейский Аркаша. Молодца!


Праздник входил в ту чудесную предпоследнюю стадию, когда печаль наиболее светла, а от Вертинского наворачиваются слезы, которых не стесняется уже никто: ни пиарщики, ни шлюхи, ни бойцы, ни воины, ни сам принц. Татьяна пела:

Такой беспомощный, как дикий одуванчик,

Такой изысканный, изящный и простой,

Как пуст без вас мой старый балаганчик,

Как бледен ваш Пьеро, как плачет он порой!


Принц обходил свой компактный пир, по очереди уделяя внимание всем гостям. В отличие от тщедушно-элегантных корейцев, русско-киргизский принц-полукровка был крупным мужчиной, под метр девяносто ростом. Его фигура позволяла предположить, что когда-то он много и успешно занимался спортом, но сегодня был уже слишком вальяжен и слишком уверен в себе, чтобы тратить время на подобные глупости. Крупные люди часто излучают природное юпитерианское обаяние. Чингиз бил все рекорды. Ходил он немного увальнем. Мне кажется, нарочно: ему шло. Принц направлялся ко мне, раскинув руки:


— Дружище Мартын! Дружище Мартын!.. Девка, исчезни!.. Дружище Мартын, я иду к тебе весь вечер и вот наконец дошел.


Принц крепко обнял меня, уселся на стул, обнаружил у себя под локтем на столе серебряный поднос, несколькими точными движениями создал на нем две дорожки и протянул поднос мне: «Une ligne, mon ami, si t’plait!»[59]


Вдыхая порошок, я подумал, что кокаинист — это пародия на бабочку, хоботком всасывающую нектар.


— Дружище Мартын, — произнес принц. — У меня есть все, чего можно пожелать: друзья, деньги, свобода и женщины. Но я желаю власти. Ты приехал помочь мне ее взять, поэтому должен верить, что власть принадлежит мне по праву. Она принадлежит мне по праву, Мартын. Я принц. Это потому, что мой отец — король. Не побоимся, однако, спросить себя, так ли это.

Мы происходим из очень древнего аристократического кочевого рода. Когда Советы посадили моего прадеда на землю, мы превратились в нищих крестьян. Мой отец рос в ужасающей бедности в беспросветной глуши. Съезди в поселок Кызыл-Байрак, и ты поймешь, что такое жопа мира. Я не стану пересказывать тебе его биографию, ты можешь прочесть ее где угодно и убедиться, что даже через самые официальные строки сквозит чудо. Каким образом мальчик из азиатского захолустья стал сначала ученым с мировым именем, а потом президентом своей страны? Заметь: отец никогда и ничего ни у кого не просил. Я нахожу только один ответ: он — помазанник Божий. Убедительно?


— Вполне! — искренне ответил я.


— Ну и слава Богу! Но это еще не все, Мартын. Папа не только король, изгнанный из королевства неблагодарной и подстрекаемой чернью. Он не только король, он еще и волшебник. Его работы по голографии намного опередили свое время. Я знаю, он рассказывал мне… Понимаешь, так в двух словах не опишешь, но лет через десять те информационные технологии, которые кажутся нам мегапередовыми, станут похожи на почтовую связь дилижансами по сравнению с тем, какие возможности откроет голография. Все станет другим. Мы будем иначе общаться, иначе обучаться, иначе мыслить. Мартын! Мой народ глубоко несчастен. В жопе у него паяльник, в глазах — телевизор. В этом телевизоре я владею одним-единственным каналом. Дружище, сделай этот канал лучшим! Очень прошу!


Чингиз снова обнял меня, развернулся и направился походкой пеликана в сторону Влада. В виду приближающегося принца Влад поднялся со стула, застегнул френч на верхнюю пуговицу, оперся одной рукой о стол, а другую заложил за спину, придав себе позу царского генерала.


Пришло время поискать Юппи, а то я что-то увлекся общением со двором и потерял его из виду. Я стал вертеть башкой, как перископом, но Юппи нигде не наблюдалось. Зато началось нашествие.


Если можете вообразить себе, как американские морпехи входят в безобидную деревушку в какой-нибудь банановой республике, а местные жители уже догадываются по их наглым похотливым улыбочкам, что они будут куражиться и насиловать, — если можете себе подобную сцену вообразить, получите довольно точное представление о том, что увидел я.


Метрдотель и Аркаша пытались протестовать, что-то бормотали про «прайвит парти», но шедший первым лось даже не толкнул — слегка подвинул их в сторону, и они попадали на задницы.


Пиндосы расселись за свободным столом, человек десять. Они разговаривали натужно громко и натужно громко ржали, избегая пока встречаться с нами глазами. В этой ситуации было понятно, что первый же визуальный контакт послужит сигналом к началу драки.


— Мартын, не надо. Без тебя справимся.


Я даже не заметил, как Алексей оказался рядом.


— Нет, я с вами.


После такого количества волшебного порошка и бесед о воинском достоинстве я просто не мог ответить иначе.


— Ладно, — понял Алексей. — Дёсны и рот кокосом натри. Смягчишь первую боль.


Я сделал, как он сказал, затем, выпрямив взгляд, посмотрел на интрудеров. Противник нашелся мгновенно. Раздался клич fuck you, две ноги в камуфляже перемахнули через стол, и вылетевший из зеленой майки загорелый бицепс хлестко вбил четыре кянтуса мне в зубы. Анестезия подменила болевой шок тупым бессмысленным ударом, только разозлившим. Издав боевой хрип, я заехал ему тоже куда-то в рожу, и удачно, потому что он отлетел назад, с трудом сохранив равновесие. Я почувствовал, как у меня в груди разворачивается Вселенная. В голове прозвучали два триумфальных аккорда. На третьем я увидел вспышку, и огненная боль рассекла левое плечо. Я удивился, почувствовал странную тяжесть в теле, опустился на пол и снизу наблюдал, как лакированный штиблет корейца прошелся тремя шестнадцатыми по частям тела американца.


Никакой драки, в сущности, не происходило. Корейцы неторопливо продвигались к выходу, только немного пританцовывали как-то жеманно, вертелись и всплескивали руками. Принц шел с ними безо всякого жеманства, его танец был типично боксерским. Через минуту все пиндосы были сметены за территорию «Четырех сезонов».


Полицейский Аркаша помогал собираться Татьяне Кабановой и ее аккомпаниатору. В белых рубахах, забрызганных чужой кровью, принц и его свита подошли к сцене.


— Татьяна Ивановна, — начал Чингиз и шмыгнул носом. — Татьяна Ивановна, мы преклоняемся перед вашим талантом. Извините, что так вышло!


— Да чего уж там, мальчики, — ответила певица. — Я ведь из шансона. И не такое видала… Хотя, пожалуй, нет. Такого я еще не видала. Славно деретесь, мой смуглый принц!


Я думал, что у меня разрублено плечо и я истек кровью. Но оказалось, что, хотя порез и вправду довольно глубокий, он не достал даже до кости, и кровью я тоже не истек. Наташка сделала мне тугую перевязку, я поднялся на ноги, походил — вроде ничего. Сдул еще две дорожки, запил «Шато о’Сарп» и отправился на поиски Юппи, а то ведь он так и не появился.


Искать пришлось недолго. Девушка приложила палец к губам и прошептала: «Ой, не надо, не будите!» Поджав на детской лавочке ножки в белых гольфиках, Юппи упокоил голову на коленях у няни Гюльсары. И дрых себе, родимый.

Глава четвертая, изобилующая сценами насилия и эротики, но трактующая также философию и математику

— Александр Виленович, прошу вас! Перестаньте трогать машину, вы оставляете на ней жирные пятна.


Сквозь вежливость корейца скользили уже визгливо-стальные нотки, но поделать Сергей ничего не мог, потому что к гостям не применяют насилия. Принц только весело смеялся. А Юппи, тот был в ударе. Лапая со всех сторон августейший серебристый «бентли», он фантазировал в визионерском трансе:


— Далекий, Богом забытый аул. Плюгавые юрты. Немощные старики. Слюнявые деревенские дурачки. Усталые женщины с чумазыми детьми на руках. Мальчик с соплей в носу в одной рубашонке катит вдоль пыльной дороги палочкой обруч. По аулу, навстречу заходящему солнцу, медленно проезжает серебристый «бентли». Жители провожают его взглядами, исполненными тоски и ненависти. Все снято в сепии. Слоган: «Долой бедность!»


«Долой бедных!» — поправил принц.


«Долой „бентли“!» — хихикнул я и заслужил от Сергея неприятный взгляд охранника.


Алексей отвел меня в сторону.


— Хочешь, научу драться?

— Конечно!

— Я заеду за тобой в одиннадцать. Ничего не ешь, не употребляй ни алкоголя, ни ганджибаса. Думай о своих врагах: прошлых, настоящих и будущих.


Принц со свитой отправились в замок, мы — в резиденцию.


По дороге я стал думать о врагах. Сначала о прошлых.


Моим злейшим врагом в детском саду был мальчик по фамилии Шувалов. А ведь вначале были нежная приязнь, взаимное влечение. Я упоминал в предыдущем романе, что в раннем детстве мне больше нравились мальчики. И только появление Джейн заставило меня изменить ориентацию.

Шувалов совершил по отношению ко мне тот худший вид предательства, когда, выведав все самое дорогое, что есть у товарища, ты отталкиваешь его от себя и начинаешь прилюдно глумиться над его ценностями. А ведь я уже почти научил его читать — несложные тексты, аршинными буквами, сбиваясь и по слогам, но все же! Я познакомил его с четырьмя арифметическими действиями, с этим было труднее, но на счетных палочках он уже соображал. Но все это мелочи. Главное, я приобщил его к шахматам. Да-да! Он выучил все фигуры и их ходы и мог бы, вероятно, развиваться дальше, но тогда-то и произошел разрыв. И, хотя в этом есть доля и моей вины, однако нельзя же требовать от ребенка, пусть и вундеркинда, оставаться 24 часа в сутки благородным принцем. Признаюсь, я редко позволял товарищу дойти до миттельшпиля, приканчивая его в дебюте. Моей кошке не хватало терпения играть с мышкой. Любой отвлекающий маневр, простая связка, комбинация на два хода становились для Шувалова фатальными. Я не пытался оставлять его в заблуждении и не продолжал игру понарошку (слово-извращение, возненавиденное в детстве). Я ставил мат и, хотя тут же принимался объяснять ему ошибку — показывал, как избегать подобных промахов в будущем, — Шувалова это нисколько не утешало. Ему хотелось меня убить. И не понарошку. Еще, я так понимаю, родители-антисемиты рассказали пятилетнему мальчику что-то про евреев, и наперсник и ученик превратился в ненавистника и гонителя. Он толкал, щипал меня и обзывался. Он высмеивал перед другими детьми мои занятия, вырывал страницы из моих книг. Он разметал мои шахматы, но теперь я научился воображать игру по нотации, и эта потеря не так меня страшила. А вот его отношения с Джейн приводили мое сердце в трепет. Не потому что я боялся за нее: Шувалов и пальцем не посмел бы ее тронуть. Но он все время втягивал ее в орбиту своей хаотической непоседливости, рожекорчения и придуривания. Три дня, с момента прихода в группу, Джейн проявляла к Шувалову благосклонность, обрекая меня на невидимые миру слезы. На четвертый день она пришла в садик с огромным блестящим леденцом, но лизнуть его не позволяла никому. Наконец на прогулке она приблизила к себе Шувалова. «Очень хочешь?» — спросила. Шувалов кивнул и сглотнул слюну. «Ладно, на! Только всем языком!» — Джейн протянула Шувалову райский леденец, к которому Шувалов с жадностью присосался всем, как ему велели, языком. Леденцом была блестящая металлическая трубка, которая на ядреном морозе живо прихватила язычок маленького говнюка. От воспоминаний о его воплях мне и сейчас делается тепло на душе даже в моменты самых тяжелых депрессий.


— Удалось подготовиться? — спросил Алексей.

Мы направлялись к рынку Дордой, который в ночные часы становится, как объяснил кореец, самой криминогенной зоной в городе.

— Прошлого врага я нашел: самого давнего и лютого, — ответил я. — В настоящем у меня врагов, кажется, нет. А про будущих я же не могу знать.

— Знать — нет, предполагать — обязан, — сказал Алексей и усмехнулся. — Ничего, когда умеешь драться, враги прибавляются легко. Скажи, тебя часто били?

— Чаще, чем хотелось бы.

— Привык быть битым?

— Нет, так и не привык.

— Это хорошо. А боль терпеть умеешь?

— Только этим и занимаюсь.

— Ну, это уже полдела. Паркуемся. Слушай внимательно. Момент перед боем — это момент твоего наивысшего расслабления и одновременно концентрации. Это уже и есть момент твоего триумфа, потому что ты уже победил. У тебя в душе нет больше ни одной сопли из тех, которые мешают некоторым отличать пораженье от победы. Ты лежишь весь в крови, и пятеро мутузят тебя ногами? Ты встанешь и победишь! Трус умирает тысячу раз, валиант — только однажды. Ухватил мысль?


Я кивнул, что ухватил, хотя мысль немного напомнила мне подслушанный когда-то разговор между двумя девочками, одна из которых учила другую кончать: «Это очень просто. Надо только одновременно расслабиться и сосредоточиться». Кроме того, перспектива быть отмутуженным пятью парами ног несколько обесценивала весь этот прекраснодушный дзен-буддизм и мешала как расслабиться, так и сосредоточиться. Но я вышел из машины.


— Да! Чуть не забыл, — произнес вслед Алексей, — лучшее начало: пыром под коленку — в пах ты все равно не попадешь — и прямой в нос. Старайся точно в нос!


Я и десяти шагов не успел пройти, как педагогическая ситуация назрела. Уверен, он был таджик. Я уже начинал различать. От него пахло мокрой шерстью. Это от свитера, надетого под пиджак. И с самого начала у него был нож. Я еще удивился: он что, так с этим ножом по Дордою и разгуливает? Деньги давай, байке, — сказал таджик тихо. И мне сразу стало весело. Просто от того, что в какой-то сраной Азии меня грабит ночью на рынке молодой таджик. Я улыбнулся. И он улыбнулся, хорошей такой открытой улыбкой. Я расслабился. Какой же ты красивый, таджик, — подумал я и — сосредоточился. Я попал точно под коленку, это ощущение ни с чем не спутать, это как мяч, точно принятый серединой ракетки. Камень, брошенный в тихий пруд, всхлипнет так, как тебя зовут. Прекрасный породистый таджикский нос плавно поплыл мимо меня, как утка в тире. Прямой в него удался. Хлынула кровища. Одного не могу себе простить: на хрена было наступать ему ногой на руку и прокручивать ботинком, пока он не выпустил нож! Ненавижу в себе это позерство!


Еще четыре этюда, сопровождаемые комментариями Алексея, и я стал бойцом. Я все понял, почему боец это не тот, кто любит и умеет, а тот, кто любит и не боится драться. Хотелось отметить этот праздник, но Алексей сказал, что ему пора возвращаться, компанию он составить не может, но мне, как солдату, полагается за проявленные мужество и стойкость женщина. Я попросил отвезти меня в «Терпсихору».


«Ему ломали руки, ноги, колотили его по спине. Рот, лицо были в пене.

Татарин бил его и мучил сосредоточенно, со старательным выражением лица, оскалив белые зубы, словно хотел из него сделать новую и редкостную вещь. Он быстро менял способы пытки: барабанил по спине кулаками, потом заворачивал руки за спину, тут же мимоходом толкал кулаком в бок.

Потом он вытягивал ему длинные ноги, и суставы трещали.

Грибоедов лежал обессиленный, ничего не понимающий.

Он глубоко дышал.

Его пугал только треск собственных костей, он его слышал как посторонний звук. Странно, боли никакой не было.

Татарин, согнувшись, вскочил вдруг ему на спину и засеменил по спине ногами, как булочник, месящий в деже хлеб.

Грибоедов дышал глубоко и редко, как в детстве, перед сном.

Тогда татарин напялил на кулак мокрый полотняный мешок, надул его, хлопнул по грибоедовской спине, прошелся по всему телу, от ног до шеи, и бросил Грибоедова с размаху со скамьи в бассейн».


Описание Тынянова, позаимствованное из пушкинского «Путешествия в Арзрум», совершенно точное. И, хотя дело происходило не в тифлисских банях, а в сауне бишкекского борделя «Терпсихора», татарин Фарид как будто читал «Смерть Вазир-Мухтара» и действовал по старинной инструкции. Профессия банщика, видать, очень консервативная, передается из поколения в поколение как есть.


Фарид покончил со мной, потом искупал себя, с непонятной стыдливостью прикрывая рукой свой обрезанный конец, оделся и ушел, обещав прислать мальчика с чаем. Пришел высокий скромный восточный мальчик, принес чаю с чабрецом. Я поинтересовался насчет девушек. На вопрос, каких желает байке, азиаток или славянских, ответил, памятуя секретную записку, что желаю разных. Минут двадцать-тридцать, пообещал мальчик.


Я разлегся на подушках, скрутил джойнт Чуйской долины и стал представлять себя легионером. Болели ссадины и синяки, полученные во время стычек, а порезанное плечо аж просто горело, но настоящего легионера такая боль только тешит.


За всю жизнь не видел более возбуждающей сцены, чем прибытие и экспозиция блядей в салоне «Терпсихора». Они вошли в дверь одна за другой и выстроились передо мной в шеренгу. Азиатки и русские; полные и худые; постарше и помоложе; смуглые и побелее; грустные и повеселее; яркие и так себе. Невольничий рынок! Сладчайшая фантазия школьника-дрочилы!


Я рассматривал их как завороженный, оторваться не мог. А они постояли-постояли и… ушли!

— Куда же они?! — воскликнул я.

— Ну вы же не выбрали никого, — объяснил мальчик. — Да вы не волнуйтесь, сейчас других привезут.


Селекцию я проводил тщательно и с величайшей осторожностью и все же совершил много промахов, пока нашел ту, которую искал.

Первая все время норовила поболтать по мобильному с бойфрендом в Германии; вторая застеснялась и даже разозлилась, когда я предложил ей разделить обязанности с еще одной девушкой; третья пыталась использовать меня для совершенствования в английском, потому что кто-то ей пообещал, что, если она выучит английский, ее возьмут в фирму и будут платить 600 долларов в месяц; четвертая была хроменькая, но умоляла оставить ее, потому что ей, видите ли, нечем платить за квартиру; пятая отвесила мне сомнительный комплимент: «Не знала, что у дедушек такие бывают!» Оторжавшись, я заказал еще одну партию, твердо решив, что эта — последняя. И в этой последней партии я нашел узбечку Залину.


Залина рождена для гарема. У нее длинные черные волосы, смуглая кожа, полные красивой формы груди, живот арабской танцовщицы и ноги исполнительницы фламенко. Она знает и верит, что должна ублажать мужчину. Она шепчет страстно: «Давай, джаным![60] Давай, дорогой!» Она вытирает мне простыней вспотевший лоб. Вытаскивает из пачки сигарету, подносит зажигалку. Я отправляю ее к мальчику, чтобы принесла двести грамм коньяка «Манас». Я укладываюсь головой у нее на лоне, себе на колени кладу ноутбук. Этот писательский комфорт обходится мне в восемьсот сомов[61] в час.


Дедушка Илья, в пижамных штанах и халате, утопал в своем кресле ровно настолько, чтобы еще суметь дотянуться правой рукой до бутылки с кальвадосом, а левой — до сигары. С первой же встречи он дал понять, что принадлежит к масонам. Заграничные напитки в ассортименте это подтверждали. Последующие события тоже.


Мне сдается, что из всех вольных каменщиков дедушка Илья был самым вольным. В советской стране он жил так, как не могли себе позволить ни царь-царевич, ни сапожник-портной. Он не работал, и у него все было. И он имел возможность всецело отдаваться двум любимым занятиям: читать и разглагольствовать. Во мне дедушка нашел внимательного и благодарного слушателя.


— Должны быть люди — хранители смысла, Мартын. Обыкновенного смысла обыкновенных слов. Потому что, когда слова теряют смысл, происходят ужасные вещи, происходят войны. И каждый раз, произнося «я люблю тебя», мы обязаны помнить, какую опасность таит в себе слово «любовь». Ведь в ненависть оно превращается самопроизвольно, энтропически. А на обратный процесс не хватит всей энергии Солнца.


Они жили с Джейн вдвоем в трехкомнатной хрущевской квартире, набитой старой мебелью и книгами. Про родителей Джейн мне было известно только, что они работают геологами в Якутске. Больше ничего. Они никогда не приезжали, а дедушка и внучка почти никогда о них не говорили.


Почему мы с Джейн полюбили друг друга? Этот вопрос интересен только на первый взгляд. На самом деле влюбленность — самое обычное дело. В ней нет абсолютно ничего интересного, она всегда одинакова, эйфорична, а влюбленные настолько глупы, что сочувствовать им можно не больше, чем морским свинкам. Нет, влюбленность не достойна описания. Интерес может представлять только дальнейшая судьба героев. Наша с Джейн оказалась трагической. Но время еще есть, грустить рано.


Во дворе мы играли в старинную русскую игру. Две шеренги наступают друг на друга: «Бояре, а мы к вам пришли!» Сходятся и начинают расходиться: «Молодые, а мы к вам пришли!» Мы — бояре — пришли за невестой, выбрали ее, но те — другие бояре — не торопятся ее отдавать, и после торговли в несколько куплетов, схождений и расхождений, мы требуем: «Бояре, открывайте ворота, отдавайте нам невесту навсегда!» И набрасываемся на упрямых бояр, чтобы отбить невесту. Джейн часто выбирали: волосы-то золотые!


Джейн вывела меня во двор, в свет. Она вообще стала медиумом между мной и миром реальности, который свел с ума не одного матерого математика, а меня, гения, но еще очень маленького и слабого, этот мир грозил просто раздавить. Так случилось, что я родился математиком. Так случилось.


Две фундаментальные области с рождения волновали меня: парадоксы теории множеств и парадокс брадобрея. Все начинается с бесконечности. Не имеет значения, насколько сознательно вы ощущаете бесконечность, ребенок вы или взрослый: бесконечность обжигает всех. Это моменты животного ужаса, агностической безысходности и полной потери смысла. Если всегда можно прибавить еще единицу, если все всегда было и все всегда будет, то для Бога (что бы это ни означало — пусть даже просто уверенность достойного человека действия) места не остается.


За стенкой на кухне мои глупенькие родители и их друзья пили дешевый портвейн и пели под гитару: «Мы изменим расписанье поездов и электричек, пароходов и раке-е-е-ет!» От их пения над моей кроваткой покачивался портрет Хемингуэя в свитере. Я не спал. Я искал, как спасти мир.


Постулировать финитность мира я ну никак не мог. От обратного: если мир конечен, то нам никогда не даст покоя вопрос: а что же там дальше, после того как он кончается? Ничего? Это худший ад из тех, которые мы можем придумать! Жуть во мраке!


Ночь за ночью, под бардовскую песню за стенкой, я искал выход. И однажды нашел. Бесконечность не создается бесконечным прибавлением единицы. Числовая ось меняется по мере продвижения по ней.


И если зайти достаточно далеко, там больше не будет чисел, там будет совсем другой пейзаж. Вернее, числа будут, но с совершенно другими свойствами, характером, отношениями между собой. Свободы, равенства и братства станет больше. Число х не будет цепляться за то, чтобы не быть x + 1. Напротив: x и x + 1 будут так близки и так дружны, что их и отличить-то уже нельзя. В этих краях продвигаться по числовой оси легко и приятно. Там другие законы движения. Там нет никакого + 1. Человечек шел-шел, ковылял-ковылял, потом надел коньки и заскользил по льду. А потом воспарил и полетел. Вышел в космос. А дальше? А дальше — нам всегда будет интересно. Не надо бояться бесконечности — она нестрашная.


Это был, допустим, еще не выход — то, к чему я пришел. Но это было направление поиска пути. На этом пути, похоже, можно было разобраться с другой страшилкой — теоремой Гёделя о неполноте, отнимающей у нас, человечков, категорию истины.


«Возьмемся за руки, друзья!» — пели на кухне.


Это было в январе 1971-го. Над созданием окончательной теории мне оставалось работать еще целый год.

Глава пятая, в которой друзья закладывают основы телевидения, а Мартыну приходится отдуваться за Паоло Коэльо

Обернув чресла пушистым полотенцем, Эйнштейн расхаживал по свите дорогого отеля. В одной руке он держал «Financial Times», другой прижимал к уху телефон. И с убедительным русским акцентом втолковывал в трубку: «Dear Tony, we are certainly not that simple as you could have imagined. All the shares are sold out. So, don’t piss your pants, as we, Russians, say. I plan to jump to London next week, so, why don’t we just meet for some booze and discuss it all in detail?.. Okay, see you around, old pal!»[62]


Юппи, Наташка, Влад, мент Аркаша и я наблюдали за Эйнштейном по скайпу. В восемь утра, затянутая в бизнес-сьют, Наташка прошлась по номерам и выволокла лично каждого из нас в столовую на видеоконференцию.


— Заебал Тони Блэр! — пожаловался Эйнштейн, закончив беседу. — И почему это власть всегда принадлежит троечникам? Ну да ладно. Рад вас видеть. У меня хорошие новости. Просто потрясающие! К вам на подмогу едет Паоло Коэльо.


— Паоло Коэльо!!! — выдохнули мы впятером.


— Да! — самодовольно подтвердил Эйнштейн, укладываясь пузом на массажный столик. Многопудовая тетка, виповская гестаповка, начала мять нежные телеса нашего друга. — Двадцать пять косарей запросил, графоман бразильский. Ну вы его там это, засветите по телеку. Пусть говорит, что Чингиз олицетворяет силы света. Все, ребята, обнимаю, у меня встречи.


И скайп отключился.


Влад не поехал с нами на канал «Пирамида». В машине у Максимки ему не хватило места. Устраиваясь на переднем сиденье, Наташка завещала Владу придумать до конца дня, как сделать так, чтобы убедить весь мир, что Кыргызстан — оплот европейской цивилизации в Азии. Главный политтехнолог успел втянуть носом падающую соплю, но ответить уже ничего не успел. Мы тронулись.


Из своего угла на заднем сиденье я разглядывал Наташку. Она же, глядясь в водительское зеркальце, поправляла макияж. Интересно, сколько у нее еще образов в запасе?


— Наташка, а ты сегодня кто? — развязно спросил Юппи.


— Для тебя — Наталья Викторовна. Я твой продюсер, глупыш!


— Во, деловая колбаса! — возмутился Юппи. — Клитор от важности не дрожит?


Наталья Викторовна с полоборота, не глядя, заехала ему в глаз офисной папкой. Юппи пискнул и затих.


С обретением профессии режиссера у моего друга появилась неофитская страсть привлекать весь арсенал имеющихся под рукой съемочных средств, не гнушаясь мобильниками. Поэтому в скромную и плохо, по телевизионным стандартам, освещенную студию канала «Пирамида» он загнал всех пятерых штатных операторов, заставил приволочь со двора кусок рельса вместе с проржавевшей тележкой и долго сетовал на отсутствие крана.


— «Летят журавли» собрался снимать? — сочувственно спросила Наталья Викторовна.


У Юппи явно имелся достойный ответ, но в глаз получать ему больше не хотелось, и, нацепив в этой и без того полумгле темные очки, он начал давать режиссера:


— Значит, парни, работаем так. Ты — Александр, кажется, да? — держишь только крупный план, о’кей? Серега пасет картинку с этого угла. Леха, ты берешь его отсюда. Алмаз держит тушот[63], ну, в смысле, картинку вдвоем с гостем. Лида, прошу в тележку!


Огромная и застенчивая, титульной нации, лесбиянка Лида в бейсбольной кепке покорно взгромоздилась вместе с камерой на тележку. Толкать ее по рельсам доверили счастливчику из числа дворовых мальчишек. Я уселся в кресле ведущего. Наталью Викторовну Юппи подчеркнуто вежливо попросил занять гостевое место с целью пилотной съемки. Нам нацепили петлички. И съемочный процесс пошел.


Я болтал с Наташкой о всякой чепухе, но мыслями был далеко. Я думал о том, что, хотя почему-то считается, что евреи изобрели линейное, историческое время, мы с друзьями явно остались в том старом, греческом — кольцевом. Куда бы мы ни двигались, мы всегда возвращаемся в родную Итаку. Неважно, где она располагается в пространстве и времени. Важно, что в этой нашей Итаке мы — двенадцатилетние мальчики, которым дали порулить «боингом». Поднять самолет в воздух, как известно, не представляет особого труда, управлять им в полете — проще пареной репы. А вот посадить машину и не разбиться способен только опытный пилот. То, что и на этот раз мы под конец страшно грохнемся, не вызывало сомнений — надо быть реалистами. Но зато полет обещал быть феерически увлекательным. Настолько увлекательным, что только трус и пораженец мог спрашивать себя: а не окажется ли он последним?

* * *

Президентскую резиденцию сотрясали истерические дебаты. Истерику запустил Влад, но все остальные моментально ею заразились. Наш главный политтехнолог потребовал объявить на канале конкурс на лучшую кыргызстанскую пару. Народ приглашается присылать нам описание своих любовных историй. Мы выбираем лучшую. Победители получают приз в размере 100 тысяч сомов, но обязуются сыграть свадьбу накануне дня выборов. Свадьбу посещает Чингиз. Все западные СМИ бросаются освещать это событие. Рейтинг Чингиза стремительно взлетает, и он становится президентом.


Объяснить этому полудурку, что никакая нормальная телекомпания не станет накануне выборов посвящать репортаж одному из кандидатов, было невозможно. Он визжал, теребил свою цыплячью грудь и гнал немыслимые турусы о том, как поднимал с Чубайсом энергетику России.


Я был бескомпромиссен и орал на Влада, что он не имеет понятия о самых азах журналистики и я вообще не догоняю, как нашему другу Эйнштейну пришло в голову поставить во главе кампейна психически больного. Дело шло к мордобою, который я оттягивал из врожденного милосердия. Однако бишвиль ма царих мефиким?[64] Скоро уже мент Аркаша нежно, как ребенка, подталкивал Влада, приобняв слегка за плечико, в сторону его номера. Дальше их отношения будут развиваться по психоаналитическому сценарию. Распластавшийся на кушетке Влад будет врать на уровне хорошенькой такой афазии — о родителях, о женщинах, о своих достижениях в геополитике. А мент Аркаша, золотое сердце мошенника, будет умело делать вид, что во все это верит. И от истерики Влада не останется и следа. За два часа расплескивания воды из корыта он столько раз искренне, от сердца пожалеет себя, что расстанется с Аркашей в полной уверенности, что ему отпустили все грехи, столь же искренне путая между священником, лицензированным шарлатаном и бывшим ментом.


А другой продюсер устроила нам уют в Юппином номере, притащив туда кальян, нарды, пиалушки и маленькие хорошенькие самсы[65]. Наташка была в национальном платье, в тюбетейке, с двумя косичками. Закончив хлопотать, она наехала:


— Мальчики, ну вы такие дураки, я прямо не знаю!


Сорокалетние мальчики, которых девушка назвала дураками, заметно напряглись.


— Это почему это мы дураки, а? — тихо, но страшно спросил Юппи.

— Потому что вам предлагают козырный формат, а вы лезете в бутылку и начинаете выяснять отношения с этим блаженным вместо того, чтобы радоваться. Вы прикиньте, какие письма будут приходить. Народные шедевры! Каждое письмо — история любви и отдельное кино.

— А ведь точно! — подхватил Юппи, потом замер на секунду и сломя голову выбежал вон из номера. Вернулся очень быстро, запыхавшись:

— Я узнал! У кастелянши! Махабат!

— Что «махабат»?

— Любовь! Любовь по-киргизски будет «махабат»!

— Значит, «Махабат-story»! — подвела итог продюсер.


Застолбив один формат, немолодые негодяи и их сообщница взялись за следующий. Дискуссию открыл я:


— Итак, нам поручено нести людям свет. Давайте спросим себя: а кто они, эти люди?

— Чурки! — хрюкнул Юппи.

— Мырки! — поправил я. — И то не все. Только половина, как утверждают аналитики. Это во-первых. А во-вторых, в Кыргызстане проживает миллион этнически довольно чистых русских. Но и это не главное. Главное, что с развалом империи люди потеряли ощущение принадлежности. А ведь ощущение принадлежности носит у человека эссенциальный характер…

— Не умничай! — скривился Юппи.

— Что такое «эссенциальный»? — спросила Наташка.

— «Эссенциальный» означает существенный, сущностный… нутряной — вот, кстати, отличное слово! — вспомнил я. — Короче. Нужен какой-нибудь формат про великий и могучий кыргызский язык. Мы должны донести его эпическую мощь и красоту до русских и поддержать гордость за родной язык у самих кыргызов. Вот.

— Может быть, кстати, и тема… — задумался Юппи.

— Тема и… комментарий, — вдруг сложилось у меня. — Тему нам задает колоритный абориген, а двуязычный ведущий дает комментарий. Костюмированный.

— Офигенно! — обрадовался Юппи. — Ты и будешь ведущим!

— По-кыргызски?

— Переводчика возьмем, не сипайся!


Я немножко посипался, но быстро дал себя уговорить, потому что, если честно, то выступить по телеку по-кыргызски было моей неизреченной мечтой, которую Кадош Барух Гу[66] («г» с тильдой) здесь и сейчас облек для меня в слова и дал им изречься устами Юппи.


— Мальчики, облом! — вернулась Наташка, которая все это время проговорила на балконе по телефону. — Власти не пустили Паоло Коэльо в страну.

— Какой неслыханный произвол! Возмутительно! Полицейское государство! — затрепыхался Юппи. — Ну, ничего. Когда мы придем к власти и я стану министром пропаганды, мы снимем, Мартынуш, охуебительный истерн «Воин Света» с Чингизом в главной роли. Кстати, ты-то сам какое-нибудь министерство себе уже присмотрел?

— Ага, — ответил я. — Министерство любви. Ты мне лучше скажи, чем эфир будем заполнять?

— Как чем? Тобой!


Шум затих. Я вышел на подмостки. Меня держат пять камер. Юппи в аппаратной иногда попадает в нужные кнопки. Предо мною телесуфлер. Я проникновенно читаю с листа:


— Сегодня власти Кыргызстана не пустили в страну Паоло Коэльо, бразильского пророка, мудрости которого алкают люди во всем мире, от слесаря-водопроводчика до космонавта, от бомжа до олигарха, от блудницы до целки-невидимки…


Юппи хихикает мне в ухо. Это он замазал типексом «праведника» и вписал «целку-невидимку». Но я же суперведущий. Даже глазом не моргнул:


— …от блудницы до целки-невидимки, от купели до могилы. Чего же испугались власти? Они испугались слова! Тираны всегда дрожали праведного слова, способного зажечь сердца. Паоло Коэльо собирался говорить о Воине Света. С огромным трудом и неимоверным риском мастер сумел передать нам свое послание. Мне выпала честь зачитать его вам:

«Дорогие кыргызстанцы! Вашему великому древнему народу, пришедшему с Алтая, чтобы поселиться в самом центре Азии, боги дали единственный в своем роде шанс: вы можете возвести на престол истинного Воина Света. Воин Света помнит добро. В битве ему помогают ангелы; силы небесные все расставляют по своим местам, давая ему возможность реализовать себя наилучшим образом. „Как ему везет!“ — говорят его товарищи. А воину порой удается такое, что превыше сил человеческих. И потому на восходе солнца он преклоняет колени и благодарит за Благодетельный Покров, осеняющий его. Но благодарность воина не ограничивается лишь духовной сферой; он никогда не забывает друзей, ибо они вместе проливали кровь на поле битвы. Воин Света внимательно вглядывается в детские глаза, ибо им дано видеть мир, лишенный горечи. Когда Воин Света хочет узнать, достоин ли доверия тот, кто рядом с ним, он старается увидеть его глазами ребенка…»

Кроме захода «дорогие кыргызстанцы», всю остальную мутотень я аккуратно выписал из самого Паоло Коэльо. Хватило на целый час. Эпилог я завернул такой: «Вы спросите: но кто же он, этот Воин Света, которому дано возродить наш древний народ и возвеличить его между другими народами? Я отвечу вам просто: он здесь, среди вас. Он принц. Он носит имя великого воина прошлого».


В студии раздались аплодисменты. Хлопали операторы, Юппи, Наташка и мент Аркаша. Лесбиянка Лида, не стесняясь, утирала слезы. Я тяжело опустился в кресло и закурил. Сеанс практической магии полностью меня измотал. Хотя на Западе принято называть это не магией, а риторикой, или public speaking, это, конечно же, магия в чистом виде, потому что без фокусированного луча энергии, идущего от сердца и от печени, никакие формальные правила вам не помогут. Впервые у меня получилось в Америке. Я ездил с лекциями от «Джойнта». Поначалу было прикольно, но скоро я возненавидел еврейскую Америку с ее высокомерием, апартеидом, лицемерием и снобизмом. Выступать стал вяло, стараясь поскорее отделаться. Но однажды в Бостоне, в реформистской синагоге, перед выступлением я увидел девушку необычайной красоты — той, которая светится. Свою речь я начал так: «Вот уже две недели я мотаюсь по городам и штатам Америки, выступая по шесть-семь раз в день. Я безмерно устал, чувства притупились, не осталось эмоций. Глядя на аудиторию, я уже не различаю лиц. Но сейчас, люди, когда я увидел вас, собравшихся здесь, сердце мое забилось и наполнилось радостью. Я сказал себе: „Wow! I really want to talk to these people!“[67]» Реформисты взвыли от восторга и долго аплодировали стоя, а необычайной красоты девушка после лекции подошла ко мне поболтать и все ждала, что я приглашу ее на кофе, но я уже тогда знал, что использование магии в корыстных целях аукается черным.

Глава шестая, в которой раздаются выстрелы, и первая жертва грядущей революции погибает смертью дураков

— Значит, овечка белая натуральная — одна штука; поводок с постромками — одна штука. Что-нибудь еще? — спросила Наташка.

— Переводчица. Одна-две или три штучки. Хорошенькие.

— Переводчица уже есть. Зовут Нурайим. Будет завтра в девять утра. Все. Я поехала договариваться насчет овечки.


Овечку доставили утром, втиснутую в багажник автомобиля, как несчастный Альдо Моро. Она разочаровала меня до слез. Все ночь я представлял ее прелестной и сексуальной, с кудряшками, как в фильме Вуди Аллена «Все, что вы хотели узнать о сексе, но боялись поднять руку». Однако в багажнике «Жигулей» лежало связанное по четырем ногам грязное, тупое, мерзко блеющее животное со свалявшейся шерстью.


— Как будет по-кыргызски «животное»? — спросил я переводчицу Нурайим.

— Животное по-кыргызски будет «джаныбар», — сказала Нурайим.

— А как будет: «В Бобруйск, животное»? — копнул я глубже.

— Бобруйске(г)е, джаныбар! — перевела Нурайим.


Переводчица Нурайим совсем не красавица, ее даже нельзя назвать хорошенькой. Ноги у нее чуть кривоваты и коротковаты, на лице оспинки. Да и вообще, меня никогда не привлекали азиатские женщины. Но эта источает феромоны, которые будят во мне яркие фантазии. Я представляю себя ханом, вернувшимся из похода. Вот я слезаю с коня, отдаю поводья своему нёкёру, захожу в юрту. Нурайим, одна из любимых жен, такая сдержанная на людях, но такая страстная в любви, бросается мне на шею.


Нурайим отводит от меня взгляд, отворачивается, и я вижу, что она злится. Есть на что: так откровенно на чужих женщин смотреть нельзя. Тем более в Азии. Но я не испытываю никакого неудобства. Во мне проснулся джаныбар, а джаныбары не рефлексируют.


Мы работаем над первой серией программы «Анчамынча кыргызча». Хорошее название, мне нравится. Хотя перевести его никто не может. Нурайим перевела: «Кое-как болтаем по-кыргызски», но я чувствую, что это не точно, в оригинале больше задора. Вчера мы снимали на выставке кыргызского ковра, шырдак называется. Сейчас Нурайим переводит, а Юппи режет на синхроны рассказ куратора выставки, пожилой тетеньки в цветастом платье. «Шырдак широк, как степь. Он празднично красив, как луг в пору цветения тюльпанов. Только искусство и кропотливый труд способны превратить светлое облако овечьей шерсти в рукотворное чудо».


Я слушаю и обмираю от удивления: тетенька чешет без шпаргалки как заправский оратор. Вот ведь на что способен язык, почти не испорченный письменностью, — он делает речь своих подданных беглой и богатой, «пестрой, как горы Ала-Too, окружающие Бишкек».


— Оошантип оокат кылабыз, — заканчивает тетенька.

— Вот так мы и ведем хозяйство, — переводит Нурайим.


Это была тема. А теперь — комментарий. По лужайке пятится Наташка, держа в руках ватманские листы с текстом, который наизусть я не запомню даже под пыткой. Рука об руку с Наташкой пятится Нурайим. Она следит за тем, чтобы мое произношение хотя бы отдаленно напоминало киргизское. Юппи с камерой принимает неестественные позы и постоянно орет. За нами плетется Влад и нудит, что овцу нужно сдать поварам на шашлык. Время от времени в кадр попадает лежащий на травке с бутылкой красненького мент Аркаша. Тогда Юппи вообще исходит на визг. И посреди всей этой команды шагаю я с овцой на поводке и произношу дидактические строки: Тулпар жŸгŸн оордобойт. «Своя ноша не тянет». Но лохматая дрянь не хочет идти рядом, она все время норовит вырваться из поводка. «Оошантип оокат кылабыз. Вот так мы и ведем хозяйство», — заканчиваю я мажорненько. И тут эта гадина делает прыжок, как будто она не овца из Бишкека, а кенгуру из Мельбурна, и, вырвавшись из постромков, устремляется прямо к дворцовой запретной зоне. Я за ней. И догнал было уже, и ухватил, но джаныбарихе удалось вырваться, расквасив мне при этом нос. Разгоряченный погоней, я размазал рукавом кровь по лицу и продолжил преследование. Раздались одиночные автоматные выстрелы, и запахло гарью — стреляли рядом. Я упал в траву. А овца, как последняя дура, припустила ко дворцу Кургашинова, прямо навстречу своей смерти. Такой нелепой! Впрочем, может ли быть у овцы другая?


Мне не хотелось оставлять ее там. Я поднялся на ноги и показал охранникам, что хочу ее забрать. Они махнули: валяй! Я дошел до овцы, взял ее и прижал к себе. Она была теплой. Шерсть, там, где ее не успела еще залить вязкая кровь, чувствовалась совсем живой, мягкой, пахучей.


Я донес ее до Максимкиной машины, завернул в свою рубаху, сказал Максу, чтобы похоронил где-нибудь, и пошел к себе в номер отмываться.


Юппи пришел топтаться рядом, чтобы сочувствовать. Из-за шума воды я слышал только обрывки: «…кровавое воскресенье, блин… аш-ка-ра… а если бы убили меня?.. придем к власти, публично казним…»


Я вышел из душа, Юппи торопливо протянул мне успокаивающий косяк и продолжил: «Мы поставим ей памятник на площади Ала-Too. Революционная овца, погибающая в прыжке».


— Нет, Юппи, — сказал я. — Эти люди не нуждаются в памятнике овце. В палитре их эмоций нет сочувствия к домашним животным. Для них домашние животные не питомцы, а пища. Я спрашивал у Нурайим, как будет «овечка», — так вот, никак не будет: «кой» — овца, и никаких нежностей. Кочевники, короче. Мы не можем их осуждать.


— Осуждать — нет, но расстреливать-то можем? — спросил Юппи с риторической надеждой.


За ужином, как только подали горячее, стало ясно, что Влад исполнил свои угрозы и, перехватив убиенную овечку у Макса, отдал ее поварам. Мы с Юппи, зажимая рты, одновременно выскочили из-за стола и бросились вон, но Юппи, выбегая из столовой, успел еще тоненько выкрикнуть: «Палач!» — и отвесить Владу звонкую пощечину.

* * *

Только что мир был теплым и уютным, но в одно мгновение стал жестким и колючим. Мгновение назад я любил так много, а сейчас не люблю ничего. Онтологический кризис наступает у меня моментально и всеобъемлюще. Но я умею с ним справляться. Достаточно побыть некоторое время без людей, в моем личном пространстве, наполненном воспоминаниями и фантазиями. Мое внутреннее зрение, мой нутряной слух, мое неликвидное богатство — к нему я сбегаю сейчас.


К весне мы были готовы. Под влиянием здравого смысла, которого так много было в Джейн и так мало во мне, первоначальный план сильно эволюционировал. Очень долго я упрямо держался за то, чтобы отравить воспитательницу Аллу Васильевну ядом цикуты. Этот яд прекрасно зарекомендовал себя на одном из величайших мыслителей человечества, и я был уверен, что приготовить его можно из какой-нибудь подножной травы типа подорожника. Я угадал. Яд цикуты — никакой не греческий изыск. Он изготавливается из корневища растения под названием вёх, которое в изобилии растет в заболоченной местности и вокруг водоемов. Я облазил, перемазавшись грязью, весь наш Зюзинский пруд и вёх нашел. Во всяком случае, точнее картинке из определителя лекарственных растений никакая другая флора не соответствовала. Сам яд — цикутоксин — был выделен Бэмом в 1875 году в виде светло-желтых маслянистых капель, однако я нигде не мог найти описание, каким методом Бэм его выделил. В справочнике говорилось, что 200 грамм вёха убивают корову. Но как, не вызывая подозрений, заставить Аллу Васильевну сжевать столько травы?


Джейн решила все вопросы. Беседка, внутри и вокруг которой гуляла наша группа, находилась недалеко от забора. Забор был белый, асбестовый, на железной арматуре. С дырками. Очень узкими — ребенок не пролезет. Джейн открыла, что в одном из асбестовых столбиков арматура сломана, и столбик можно отодвинуть. Тогда ребенок пролезет. А Алла Васильевна застрянет. Если, конечно, выберет по глупости прямое преследование, а не побежит в обратном направлении к воротам. В любом случае, нам была обеспечена большая фора по времени. Мы должны были успеть.


Почему мы решились на побег? Да все по той же, фундаментальной для человеческой натуры причине, которая безудержно толкает солдата в самоволку. Как и солдат, мы с Джейн не собирались дезертировать. План был успеть в кинотеатр «Одесса» на одиннадцатичасовой сеанс «Короны Российской империи» и вернуться в детский сад к тихому часу. О том, что мы вернемся к тихому часу, я известил Аллу Васильевну в записке, которую оставил в беседке на лавочке, придавленную камешком.


Джейн отодвинула столбик, и мы пролезли за ТЕРРИТОРИЮ! Взявшись за руки, мы побежали, не оглядываясь, вдоль Балаклавской улицы дворами к Севастопольскому проспекту, забирая вправо, в сторону Каховки. Мы бежали, сколько смогли, потом перешли на шаг, хватая ртами еще морозящий весенний воздух. Погони не было. Пройти две троллейбусные остановки до здания из темно-красного кирпича, и мы у цели. Касса кинотеатра «Одесса» роскошная, как зал в римских банях, огромная и мраморная. Я дотянулся рукой до выемки под стеклянным окошечком, чтобы положить туда пятьдесят копеек из джейновских карманных денег. Но меня опередили. Дедушка Илья сунул рубль: «Три билета, пожалуйста. В середине. Восьмой ряд. Знайте, дети, что с этих мест — самый лучший обзор! Вы, кстати, не против, что я с вами?»


Конечно же, обнаружив нашу пропажу и мою записку, воспитательница принялась обзванивать семьи беглецов. Мои родители были на работе, а дедушка Илья традиционно торчал дома. Нет смысла удивляться его проницательности, потому что, кроме как в кино, в те времена паре влюбленных просто некуда было больше бежать.


После кино дедушка Илья отвез нас в детский сад на такси и долго нашептывал на ухо воспитательнице Алле Васильевне, держа ее руки в своих, а эта злющая злыдня хихикала и извивалась. Но зато когда дедушка ушел, она нисколечко на нас не орала. Просто велела идти в спальню и даже улыбнулась.


В тихий час мне разрешалось не спать. Мой добрый папа договорился, что я могу читать в постели. И вот я лежал, укрытый одеялом, на раскладушке, держал перед глазами потрепанную 1949 года издания книгу М. М. Ботвинника «Избранные партии», и строчки расплывались в линзах слез: «Может показаться странным, но этот ход не оставляет белым никаких шансов на спасение».


«Корона Российской империи» потрясла меня. Ксения. В кого она превратилась! В «Неуловимых мстителях» и в «Новых приключениях неуловимых» она была девочкой, которую я любил как Джейн и вместе с Джейн. А теперь у нее выросла грудь, и вообще она стала теткой. Это было страшно. Но мысль еще страшнее этой терзала меня: ведь и Джейн скоро станет такой! У нее вырастет грудь, она станет взрослой и чужой, перестанет меня понимать и не будет больше моей опорой и спасением. Все кончится. Я потеряю ее.


А Джейн в это время играла в свою любимую игру. Она поджала коленки, натянула на них с головой одеяло и в образовавшемся пространстве воображала дворец, в котором мы будем жить. Она указывала грузчикам, куда поставить мебель. Примеряла кучу платьев. Принимала гостей. Музицировала на рояле. Отчитывала прислугу. Совершала вместе со мной верховые прогулки. Мы ужинали под мультики. Ссорились. Мирились только после того, как я признавал ее правоту. Мы целовались и шли спать.


У меня зазвонил телефон. Леша Ким. Передал приглашение от принца. Прямо сейчас. Один, без камарильи. Я оделся неформально: джинсы, легкие туфли, футболка с портретами Джона Леннона и Че Гевары, рубашка поверх.

Глава седьмая, в которой принц посвящает Мартына в свою политическую доктрину

На пятом ярусе семиэтажного замка принца находится диванная. Здесь гости возлежат на подушках разного размера и пухлости, в изобилии разбросанных по ковру, который — к бабке не ходи — персидский в подлиннике; а между подушек возвышаются вазы с орехами и фруктами. Ну и, разумеется, журчит небольшой фонтан с подсветкой, опадая струями в резервуар с пластмассовым подводным дворцом и доходягой-черепахой. Короче, это зала в ориентальном стиле. Я такие обожаю, они напоминают мне Синай.


Возлежали в диванной, покуривая кальян, Чингиз и Женишбек. Выбрав jaras vulgaris среди яблочного, вишневого, айвового и еще какого-то несчетного количества ароматических табаков, предложенных служанкой в белом передничке, я разлегся на подушках и начал улавливать нить беседы. Речь шла о будущем республики.


Женишбек пиарил вариант, при котором экономика государства опиралась бы на торговлю опиумом. Он ратовал за компактные, хорошо охраняемые опиумные поля, урожай с которых, поставляемый международным фармакологическим концернам, обеспечивал бы нашей маленькой стране достойный бюджет.

Принц слушал его внимательно, не перебивал. А Женишбек, наоборот, все больше заводился и кульминировал убийственным кадансом: да ведь он только что совершил паломничество в Шамбалу!

— Нашел?

Принц задал вопрос так тихо, что разгоряченный Женишбек даже не понял.

— Нашел что? — переспросил он.

— Шамбалу нашел?

Женишбек взял долгую паузу, такую долгую, что я успел подумать, как все же сильна восточная традиция, и принц, хоть он и принц, понижает голос и опускает глаза, подначивая человека старше себя по возрасту.


Но пауза, которую взял Женишбек, была гораздо шире этой мысли. Она была широка, как степь, как шырдак. Выдержав ее, Женишбек начал расстегивать на себе рубаху. Тоже очень медленно. В длину паузы примерно. Нам открылась татуировка инь и янь аккурат в полгруди бизнесмена и патриота.


Чингиз вынул мундштук изо рта и зашелся от смеха. Я тоже не удержался. Женишбек застегнул, уже без драматических эффектов, рубаху, встал и направился к выходу. Но потом, вспомнив, остановился и произнес обыденным голосом:

— Да, Чингиз. Хотел кое о чем попросить. Мне нужен бронированный джип с охраной. Дело в том, что меня заказали. За пять лимонов.

— За пять лимонов я тебя и сам замочу, — не переставая смеяться, ответил Чингиз. — Ступай с миром и никого не бойся!


Когда Женишбек ушел, принц повернулся ко мне и предложил:

— Мартын, давай поболтаем о некоторых фундаментальных сущностях, как это делали древние греки, доказав, что тайны вселенной можно постичь умозрительно. Здесь ведь нет ничего необычного: умозрительно значит «умом и зрением». Только и всего. Точно так же, как ясновидение это всего лишь «ясное видение». Ты не задумывался об этом?

— Конечно, задумывался. Это как с мышцами. Чтобы они у тебя появились, нужно их накачать. Но некоторые люди рождаются сильными от природы. А бывают люди, которым по рождению даны ум, зрение и ясное видение. Я не из таких. А ты?


Принц взял с подноса персик и острейшим маленьким ножиком начал снимать с него нежную кожицу. Улыбка у него на лице застыла в гримасу.


— Я хочу, чтобы мы стали друзьями, Мартын. Но даже когда мы ими станем, у тебя не будет права задавать мне подобные вопросы. Бог не создал людей равными. У тебя свои права, у меня — мои. Ты не обижен?

— Нисколько. Я считаю себя авантюристом. Ради стоящей авантюры мой кодекс позволяет мне присоединяться к свите принца. Разумеется, я готов соблюдать этикет.

— Ну и прекрасно. Так ты накачал?

— Прости?

— Ты накачал ум, зрение и ясное видение?

— Я старался. Но лукавый путал меня, сбивал с пути. Уму и зрению мешали беспонтовые фантазии, а ясному видению — гордыня и фанфаронство.

Принц опять улыбнулся юпитерианской улыбкой.

— Какой не восточный, европейский взгляд на себя. Кажется, Вамбери заметил, что на Востоке никто не говорит и слова правды. На самом деле я хотел побеседовать с тобой о демократии. Есть такой философ, Илья Абрамович Зингер. Не слыхал?

У меня сбилось дыхание, вспыхнуло лицо.

Что это? Случайность? Правило шести рукопожатий Стэнли Милграма? Или судьбосплетение?

— …Чингиз, извинишь меня на минуту? Мне надо выйти.

— Be my guest[68]. Просто я посещал его лекции в Оксфорде…


Я посещал школу только для того, чтобы быть рядом с Джейн. Приемная комиссия пришла от меня в оторопь и в заключении написала, что в ближайшие три года к школе меня лучше не подпускать. Хорошо, что в советской стране практически все права были одновременно обязанностями, и это касалось права на образование: не записать ребенка в школу было нельзя. Меня с моими книгами отсадили на самую заднюю парту, а Джейн, наоборот, отвели место за первой, и мы виделись только на переменках. Но учебный день в первом классе, к счастью, недолог.


В тот год мы много говорили о будущем. Джейн дебютировала в только что появившемся киножурнале «Ералаш». Она сыграла девочку, которая сидит одна дома перед маминым трюмо, мажется ее косметикой и примеряет ее гардероб. А в квартиру в это время проникают грабители. Увидев страшное чудовище, они в панике убегают. Джейн собиралась стать великой актрисой.


Мои успехи были неброскими, но глубокими. Я не собираюсь грузить читателя чистой математикой — знаю, что многие к этому не готовы. Но дело в том, что я и сам к этому не готов. С некоторых пор математика доступна мне только в изложении для чайников. Так что не бойтесь.


Теорема Гёделя начинается с простенького парадокса. Полковому брадобрею приказано брить тех, и только тех, кто не бреется сам. Тогда кто бреет брадобрея? Если предположить, что он бреется сам, возникает противоречие — ведь приказано брить только тех, кто не бреется сам. Если же он не будет бриться, то тоже нарушит приказ, предписывающий обязательно брить тех, кто не бреется сам.


Парадокс брадобрея оказался в двадцатом веке раковой клеткой, разросшейся в опухоль. Как это всегда бывает, перед тем, как занемочь от страшного недуга, математика пережила небывалый подъем. В 1913 году Рассел и Уайтхед опубликовали фундаментальный труд «Принципы математики». Они показали, что вся математика сводится к логике. Это как если бы сегодня физики объявили, что закончили создание «теории всего», то есть получили универсальные законы Вселенной. Такой понт бросили математики в 1913 году. Но раковая опухоль росла, фундаментальный труд обнаруживал трещину за трещиной, пока не был окончательно погребен теоремой Гёделя о неполноте. Эта теорема, которую можно интерпретировать и так, и этак, в конечном счете утверждает, что бывают ситуации, в которых невозможно отличить правду от кривды.


Теорема Гёделя беспощадна, как классическая бесконечность, в которой гипотетический несчастный обречен вечно прибавлять и прибавлять единицу. Теорема Гёделя настойчиво заставляет нас поверить в то, что истины не существует в принципе. Я рассказывал, как начал переосмысливать бесконечность еще в детском саду. За полгода я сильно продвинулся в формализации своих идей, и к осени семьдесят второго вновь косился на теорему Гёделя, потому что она, по-видимому, была верна только в условиях классической бесконечности, а вот в условиях моей новой бесконечности могла оказаться ложной.


Ботвинник однажды заметил, что шахматная ситуация — это просто бытовая ситуация, с которой нужно спокойно разобраться. Нечто подобное этой мысли крутилось у меня в голове по поводу теоремы Гёделя. Помню, как пришло озарение. Я шагал через наш двор, весь покрытый разноцветными осенними листьями. А в нашем дворе не только дети играли. В нем часто сходились старички и старушки, настоящие деревенские жители, которых их сыновья и дочери, первое городское поколение, перевезли в Москву. У них был свой гармонист, и жарили они в основном частушки. «Тракторист, тракторист! Положи меня под низ! А я встану, погляжу, хорошо ли я ляжу!» Я остановился, как вкопанный. Простоял несколько минут и побежал домой. Я придумал!


Теорема Гёделя берет свое начало в странных петлях — таких, как парадокс брадобрея. Он, конечно же, не единственный. Таких парадоксов много, они повсюду. Самый первый в моей собственной жизни я испытал еще совсем крохой, года в три, наверное. Перед сном я мучился: «Я — плохой. Но если я так думаю, то, значит, я не плохой. Я — хороший. Но если бы я был хорошим, я не стал бы думать, что я плохой». Самый солидный я нашел в книге Норберта Винера «Кибернетика»: может ли Бог создать камень, который сам не смог бы поднять? Здесь странная петля подвергает серьезному сомнению всесильность Господа: если Он не способен создать такой камень — Он не всесилен; если способен, то тоже не всесилен, раз не может поднять.


То, как ограничивает и путает нас простая логика, напоминает естественные бытовые ограничения. Мы же, например, не можем увидеть свое отражение в зеркале со стороны — наши позы ограничены тем, что глаза у нас есть только спереди, на голове. Модель, которую я начал строить, была похожа — хотя их, конечно, еще и в помине не было — на видеокамеру с монитором: разглядывай себя на здоровье в любом ракурсе, не меняя позы! Моя теория неизоморфной бесконечности позволяла встать и посмотреть на лежащего себя, не нарушая рамок выбранной аксиоматической системы.


На формализацию «частушечной теории» ушла вся осень. К Новому году я окончил свой труд. Дедушка Илья не был математиком, но ему хватило общефилософской подготовки, чтобы оценить мое открытие. «Пора вас показывать, Мартын, — сказал дедушка. — Вот только кому? Может быть, Андрею? Пожалуй, Андрею. Да, конечно, именно Андрею! Я договорюсь».


Через несколько дней у нас дома раздался телефонный звонок. Папа снял трубку: «Слушаю! От кого? Повторите, пожалуйста. Что?! Не может быть! Боже мой! Когда? Да-да, конечно, будем! Да-да, записываю. Восемнадцатое февраля, семнадцать тридцать. Ленинский проспект, четырнадцать. Двести третий кабинет. Спасибо! Огромное спасибо!»


Папа повесил трубку и посмотрел на меня долгим странным взглядом. «С тобой хочет увидеться академик Колмогоров».


Я вернулся в диванную. Чингиз продолжил:

— Лекции Зингера помогли мне многое расставить по местам в собственной башке. Про демократию он говорил примерно так: «Наше время страшно не ядерной бомбой и не международным терроризмом. Есть угроза пострашнее: наш язык расползается, как старый шотландский плед. Профанация значений и утеря смысла достигли таких масштабов, что, кто знает, может, человечеству стоило бы заткнуться и помолчать годик-другой — авось пронесет, Бог милостив. Но нет, мы продолжаем чесать языками, много, избыточно, безответственно! И вот все повторяют, будто заклинание какое из Гарри Поттера: „Демократия! Демократия!“ А этих демократий в мире десятки, больше сотни. И все разные. И ни про одну из них нельзя сказать, что она справедлива. Стремление к демократии, лишенной конкретного наполнения, так же глупо и преступно-легкомысленно, как благодушные разлюли о том, что любовь спасет мир. Благодушие! Этого добра западные демократии напихали нам в мозг — будьте любезны! А я вам так скажу, и пусть меня уволят после этого на хрен из Оксфорда: есть сегодня страны, которым не демократия нужна, а мудрый правитель! Потому что в этих странах нет электората, способного на ответственный выбор. Так пусть же будет у них хотя бы монарх, который возьмет на себя всю меру ответственности и убережет своих подданных от войны и голода, от безграмотности, от общественной дикости. И, предвосхищая вопросы о всяких там равных возможностях, скажу: общество равных возможностей столь же немыслимо, как общество одинаковых индивидуумов. В конце концов, главное, чего добилась европейская цивилизация, это умение проводить тонкие дистинкции. Так что не будем вести себя как дети и прикрываться означающим, за которым отсутствует означаемое. Забудем слово „демократия“! Сегодня для некоторых стран демократия — это упадок и потеря пассионарности, а просвещенный монарх — это как раз меритократия, власть лучших, в которую бездумно верят благодушные болваны от футурологии!» Примерно так говорил Зингер. Как тебе?


Даже в пересказе звучало весьма похоже на дедушку Илью. Я сказал:

— Но ведь ты рассчитываешь, что тебя изберут демократическим путем. Ты надеешься, что за тебя проголосует большинство. Ведь даже если ты и есть тот правитель, которого заслуживает киргизский народ, у тебя нет возможности узурпировать власть силой.


Чингиз усмехнулся.


— Во-первых, есть. Но об этом как-нибудь после. А во-вторых… Ты себе представляешь, что ждет страну, если к власти придет Кургашинов? Пендосов в кабаке видал? Это военнослужащие американской авиабазы «Манас». Чувствуют себя в городе хозяевами. А когда Кургашинов придет к власти, страна станет просто сырьевым придатком США. Мой папа противостоял этому как мог. Кургашинов сдаст все. Он беспринципный бандит.

— Ну а какой же план у тебя? — спросил я.

— Золото, — ответил Чингиз. — В моей стране реально много золота. Его воруют. Наши прииски отданы на откуп американцам. А мы и пикнуть не смеем. Потому что, как только мы пикнем, прекратится американская финансовая помощь. Мы ведь по уши в долгах. Но я национализирую золотые прииски, а американцев заставлю реструктурировать национальный долг. Это, Мартын, и называется цивилизация против варварства. В мое правление кыргызстанцы должны стать сытыми и образованными. Тогда и наступит время говорить о демократии. Ты хотел бы стать министром просвещения в моей стране?

— Было бы круто.

— Станешь.


Принц поднялся, показывая, что аудиенция подошла к концу.


— Еще два слова я хотел бы сказать тебе, дружище Мартын. Не слишком заморачивайся политикой, это не для тебя. Но помни, что наш естественный союзник — Россия. Просто имей это в виду в своем телетворчестве.

Глава восьмая, в которой повествуется о радостных творческих буднях и одном бесконечном дне

Конечно, из всех наших форматов наиважнейшим и козырным оказался «Махабат-story». Мы производили по одной фильме в неделю. В эфир давали в пятницу вечером — прайм-тайм, и город буквально вымирал. Не побоюсь сравнения: так вымирали по вечерам советские города в августе семьдесят третьего, когда народу впервые показали «Семнадцать мгновений весны».


Как только мы анонсировали конкурс на лучшую кыргызстанскую пару, письма от соискателей потекли нескончаемым потоком. Для премьеры я выбрал письмо Наденьки. Меня подкупило ее художественное ви́дение. Как и то, что она писала о себе в третьем лице.

«Эта история началась двадцать один год назад, когда в Бишкеке родилась светленькая девочка Наденька, а в далекой Индии родился смуглый мальчонка Шарбани. Но до их встречи было еще далеко. А сейчас Наденька стояла во дворе Славянского университета. Ярко светило солнышко, и другие студенты и студентки резвились и смеялись на перемене. А Наденька стояла в стороне, совсем одиноко. Ей было не до смеха. Ведь совсем недавно один негодяй разбил Наденькино сердце! Он воспользовался, что она такая наивная. После всего этого Наденька не могла больше верить в любовь. Теперь она знала, что уже никогда в жизни не полюбит. И от этого ей было очень грустно.


Но жизнь продолжается. Наденьке надо было срочно найти работу. Она увидела в газете объявление, что требуется секретарша на курсы иностранных языков. Наденька долго ехала на трех бусиках на другой конец города…»

Здесь я встряну в Наденькин рассказ. «Бусиками» в Бишкеке называют маршрутки, причем совершенно официально. В новостях: «забастовка водителей бусиков». На автобусы у городских властей нет денег, и общественный транспорт представлен исключительно этими чудовищными бусиками, в которые несчастные набиваются без ограничений, стоя буквой «Г» во все время поездки. Так что можете себе представить, как намучилась Наденька, добираючись. Но судьба, как в сказке, ставила перед ней новые препоны: теперь она никак не могла найти адрес. Следующая фраза — на пять:

«В отчаянии сломав в придачу каблук, рядом с Наденькой остановился какой-то добрый прохожий».

Добрый прохожий направил Наденьку по адресу, и она, наконец, дохромала до смуглого мальчонки из далекой Индии. Перипетии Наденькиной судьбы могут тронуть даже самое ржавое сердце, но лично меня еще больше торкнула предприимчивость юного индуса, непонятно с какого перепуга решившего открыть школу языков в Бишкеке. Короче, между ними вспыхнул махабат. «Какая у тебя самая большая мечта?» — спросила Наденька индуса.

«У меня самая большая мечта, что я выхожу из дома, сажусь в красную спортивную машину, а рядом со мной сидит моя любимая жена. И мы едем далеко-далеко…»

Дочитав до этой кульминации счастья, я схватил телефон, набрал номер и сообщил обалдевшей соискательнице, что кино про нее мы будем снимать прямо завтра.


Шарлатанская наука психология, допускающая бесконтрольный креатив по маоистскому принципу «пусть расцветут сто цветов», хороша тем, что в нее легко можно вводить новые человеческие психотипы. Я вот считаю, что существует отдельный психотип «режиссеры по жизни». Это люди, стремящиеся воплотить в жизнь свой собственный сценарий, иногда не совсем сообразуясь с реальностью, а чаще всего — вообще с ней мало считаясь. Живется им, сами понимаете, нелегко. Но порой их посещает удача.


Они делали у меня все — смуглый мальчонка и светлая девчушка, оказавшаяся довольно-таки бэушной блондинкой, спасаемой от вопиющей некрасивости лишь относительной молодостью и семафорящим окрасом. А мальчонка Шарбани был настоящей индийской сладенькой душкой, только вот, подлец, танцевать по-ихнему не умел. Зато ему пришлось делать многое другое. Он до изнеможения таскал на руках по парку далеко не легкую Наденьку, — я велел ему при этом еще счастливо смеяться. Затем, от избытка счастья, он бросился в фонтан; скупил у цветочницы все букеты; получил шариком от пинг-понга в лоб (11 дублей) и долго учился принимать ту галантную позу, которую я позаимствовал у старых дагерротипов: припав на одно колено, кавалер разворачивает торс и касается щекой щеки сидящей на лавочке барышни.


Наденькины испытания оказались короче. Самым потешным было выглядывание из-за дерева с одновременным отставлением по другую сторону дерева кокетливой ножки. Самым болезненным — спродюсированные во дворе Славянского университета, совершенно необходимые по законам драматургии, слезы: пришлось уколоть булавкой.


Я подумывал заставить их изобразить легкую эротику, но когда они начали только целоваться, меня затошнило, и от легкой эротики пришлось отказаться. Но Юппи добавил. Молодец! Отчаянный малый.


Нет, в самом деле, пришла пора сказать. А то я так его зачморил, что может создаться впечатление, будто Юппи — стареющий, истеричный, избалованный мальчик. Но это не так. То есть это, конечно, все так, но это далеко не весь Юппи. Прикинусь опять психологом, а то и философом и скажу: главное в человеке — это то, в чем он упорствует. А Юппи всю жизнь упорствует в своей эстетической неприкосновенности. И он, в принципе, гений. И только чудовищная лень мешает ему создать что-нибудь грандиозное. А в малом жанре ему иногда удается почти шедеврально, — если кто видел, например, мультфильм «Сало». Да, Юппи без дураков талантлив и, безусловно, предан искусству. Проблема, что у таких людей эстетика, как правило, превалирует над этикой.


Короче, смонтировал я с помощью кнопочника свою фильму. Сладеньким голосом зачитал за кадром Надюшино письмо. Подложил танго «Счастье мое я нашел в нашей дружбе с тобой». И понес показывать Юппи, заранее готовясь не дать себя спровоцировать хамским и обидным репликам типа: «Ох, сверкал бы ты лучше, Мартынуш, и дальше своим пьяным еблом по ящику, а в режиссуру — не лез!»


— Мартынуш, это охуенно! — сказал Юппи.

Я в смущении пожал плечами:

— Что, правда?

— Ты Моцарт, поц, и сам того не знаешь! Иди, отдохни, я тут только кое-что подправлю по мелочи, если не возражаешь.


Разумеется, я не возражал. Окрыленный, я пошел в ближайшее кафе и сел читать письма про другие махабаты, раскидываясь мечтами о том, что из них можно было бы сделать. В основном писали банальщину, хотя удивительным было то, насколько точно каждый махабат был подогнан под один и тот же мелодраматический шаблон: возникает любовь; трудности на пути; преодоление трудностей; счастливый конец. И мне, на счастливый конец, попалось письмо, писанное хоть и по тому же шаблону, что остальные, но трудности и пути их преодоления обещали фактуру. Речь шла о любви между казашкой Сауле из традиционной семьи и русским водителем бусика Сергеем. Казахские родители были настолько против, что бедным влюбленным приходилось встречаться тайком, и Сергей часами простаивал на холоде, ожидая, когда Сауле сможет вырваться из дома, тогда у них было несколько минут, чтобы подержаться за руки и посмотреть друг другу в глаза. Потом Сергея призвали в армию, и разлука стала еще длиннее и мучительнее. А потом грянули андижанские события.

Незадолго до нашего приезда в Бишкек, в середине мая, в узбекском городе Андижан, который находится на границе с Кыргызстаном, вспыхнуло антиправительственное восстание. Силовики президента Каримова жестоко его подавили и так увлеклись, что устроили настоящий геноцид местного населения. Тысячи беженцев, в том числе женщины и дети, бросились к границе с Кыргызстаном. Кыргызстанское правительство немедленно открыло для них границу. Мало того, пограничный батальон дал бой силовикам Каримова, которые продолжили преследование и отстрел беженцев. Бой был жестокий, но каримовцы в конце концов отступили. В этом бою пропал без вести Сергей.

Сауле не поверила в его смерть. Она добралась, сначала на попутках, потом пешком, до места боя — а это все в горах — и нашла его, раненого, но живого. Сауле дотащила его до базы. Сергея спасли. После того, как он демобилизовался, Сауле ушла из дома. Теперь они снимают крохотную квартирку и живут вместе. Сергей по-прежнему водит бусик. Сауле учит японский язык в Турецком университете в Бишкеке.

А что? Отличный боевик-мелодрама! Юппи приколется. Но я засиделся. Сколько он там может подправлять мелочи?


В монтажке я встал у него за спиной. Юппи был так увлечен работой, что не заметил меня или сделал вид, что не заметил. Минуты через три я понял, чем он занят. Я спросил:

— Юппи, ты совсем охуел?

— А что такого? Проверим магию двадцать пятого кадра! Как в «Бойцовском клубе», помнишь?

Я, разумеется, помнил, и очень хорошо, как протагонист Бреда Питта, работающий киномехаником, вставляет в кинопленку двадцать пятым кадром мерзкую порнуху, а потом дети в кинозале рыдают, сами не зная отчего.

— Юппи, это подло!

— Это не подло, это — эксперимент. Дзига Вертов смеялся бы от счастья. Ты понимаешь, что мы работаем на канале, на котором нету ОТК? Нас никто не проверит. И вообще, я главный! Эйнштейн сказал.


Спорить дальше было бесполезно, он закатит истерику, а потом еще пойдет и ляжет коронным номером где-нибудь на дороге, и не сдвинешь его. Я сдался. А что мне было делать?


В ближайшую пятницу мы убедились, что магия двадцать пятого кадра не работает никак. В эфире вставки производили впечатление досадной помехи и только. Вряд ли это могло кого-нибудь заставить рыдать от ужаса. Разве что… Но я отогнал от себя тревожную мысль.

* * *

Анча-мынча кыргызча. Если мы и внесли какой-то реальный вклад в сокровищницу кыргызской культуры, то это именно он: Анча. Мынча. Кыргызча.

Мы были молоды, красивы, богаты. Так начинается рассказ Ивана Бунина «Чистый понедельник». Школьный военрук, Фархад Асланов, потерявший руку в Афгане, начал не хуже: «Жаш элек. Жоокер элек. Коммунист элек». Мы были молоды. Мы были солдаты. Мы были коммунисты. Для комментария по «Крепкому орешку» — Брюс Уиллис с окровавленными ногами в сортире — Юппи купил мне недельный абонемент в качалку и держал в ней каждый день по два часа.


Или вот этот загадочный, совершенно потусторонний человек, рассказывавший о традиционных инструментах, таких длинных-предлинных дудках-пыжатках с космическим звуком. «Что имеем, не храним», — заключил он. Я восхищаюсь традицией. Сила, на самом деле, исключительно в традиции. А у меня ее нет. Только тонкие дистинкции у меня. Но для вступления к киргизским дудкам я двое суток долбил на ф-но «Девушку с волосами цвета льна» Дебюсси, на чем преподавательница местной консерватории заработала трехмесячный оклад и нервное расстройство, потому что нот я не знал совсем.


«Джол! Джол! Джол! С дороги! Я был знаком с одной семьей, всех их звали Пиноккио. Пиноккио папа, Пиноккио мама. И даже дети их тоже были Пиноккио. И жилось им совсем неплохо: самый богатый из них просил милостыню. Джол! Джол! Джол!»

Это преамбула. Комментарий к гадалке. Я рассекаю по рынку Дордой с тележкой и в тюбетейке. Уж не помню, какие смешные глупости наболтала там эта гадалка, но свой путь я обязательно найду, это я запомнил.

* * *

Акын-ньюс. Национальный азиатский новостной формат. Бездарные дикторы отчитывали зеленые бесцветные новости, а затем на сцену выходил Акын. Поверх европейского костюма на нем цветился расшитый халат, в руках он держал камуз. Закончив краткий обзор новостей, про всякие там ДТП — «красный свет помутил джигита разум», наш акын переходил к экспозиции различных добродетелей таинственного народного героя.

Что ж, захочешь —

споем вдвоем, —

Буду чести такой я рад,

Мне других не снилось

наград,

Чтоб с учителем вместе

спеть!

Ты сходи поскорее

с коня —

Люди жаждут услышать

тебя.

Ты входи поскорее

сюда —

Все мы слышать

хотим соловья.

Чтобы у публики не возникало сомнений про соловья, я частично перекрывал акына фотками Чингиза.


Некоторые дни своей жизни я помню наизусть. Пошагово, подетально. Тот день под знаком обезьяны был невыносимо длинным, безразмерным и безнравственным. Три девушки во дворе ансамбля «Таберик», обшитые всеми помпезными кожухами национального платья, но не подававшие на тридцатиградусной жаре никаких признаков потоотделения, исполняли, подыгрывая себе на камузах, балладу о славном хане Кёчё.


Однажды джигиты хана Кёчё ехали через лес. Вдруг они услыхали странный заунывный звук. Джигиты спешились. После недолгих поисков они обнаружили напоровшуюся на сук обезьяну. Вылезшие из ее брюха кишки растянулись между деревьями и раскачивались под порывами ветра. Когда, вернувшись, джигиты рассказали хану об увиденном, он немедленно изобрел инструмент со струнами из обезьяньих кишок. Так киргизы обрели камуз.


Следуя простой визуальной логике, для комментария Наташка зафрахтовала в местном цирке обезьяну. Чтобы я мацал ее в братских объятиях. Ласковую, ручную, домашнюю. Так поклялся дрессировщик. Может, даже и не врал. Может, она смотрела ему в рот и лизала мозолистые пятки. Мне же злая тварь искусала все руки по локоть; обежала, сколько позволял поводок, арену, обгадив ее по периметру, и вернулась, метя своими цыганскими зубами прямо мне в нос. С криком «В Бобруйск, животное!» я раскрутил гадину на поводке и метнул в пустые трибуны. Джаныбариха затихла.


Я не стал справляться о ее состоянии, к ней бросилось достаточно доброхотов. Я просто вышел покурить. Но не успел чиркнуть зажигалкой, как мне на голову набросили мешок и убедительно ткнули кулаком в печень.


От неожиданности я довольно громко пукнул, чем вызвал смех похитителей, и это принесло некоторое облегчение, потому что, раз смеются, значит, не убьют. Наверное. Их было трое, они затолкали меня на заднее сиденье машины. Я подумал: неужели за обезьяну? Это было совершенно бредовое предположение, но и другие версии, резвившиеся у меня в голове, отдавали шизой: Аксельрод с Третьяковки — я ему должен пятьдесят рублей; портниха из Ашдода — она ведь прокляла меня; американцы — решили добить. Точно, это американцы! Но только говорящие по-русски. Хотя и малограмотно.

— Куда со́дить-то его, хозяин?

— Усади в кресло и проваливай. Остальным скажи, чтобы телевизор пока смотрели и чтобы все сразу не напивались. Мне нужно постоянно двое трезвых. Ты — крайний. Да снимите вы с себя этот мешок, Мартын!

— Не сниму!

— Почему? — искренне удивился голос.

— Боюсь увидеть черта.

Голос засмеялся довольным смехом:

— А вы очень и очень светский человек, Мартын. В куртуазную эпоху вы далеко шагнули бы при каком-нибудь провинциальном дворе. Хотя в один прекрасный день вам неминуемо открылась бы некая сверкающая истина, вы бросились бы нести ее людям, и вам отрубили бы голову. Если бы вы, конечно, не зассали в последний момент, как Галилей, и не взяли бы свои слова обратно. Вы бы не зассали, Мартын?


Я сорвал с головы мешок. Одного взгляда на этого ублюдка было достаточно. Именно так должен выглядеть Срулик Страшновский.

— Хотите, расскажу вам про вас? Мы здесь вдвоем, чего вам стесняться? Если станет тошно до блева, велите своим вассалам отрубить мне голову.

Он пропустил мои слова мимо ушей, сосредоточенно оглядел столик, вынул из шкафчика бутылку виски, бокалы и принес лед из холодильника.

— Ну, теперь можем беседовать, как джентльмены. Лехаим! Нет, Мартын, мне совершенно неинтересно, что вы обо мне расскажете. Я про себя все знаю. Это ваше романтическое «познай самого себя», которым вы тешитесь до седых яиц, не более чем инфантильное самокопание, совершенно бесплодное. Человек познает себя до определенного возраста, а затем переходит к действию. Мужчина — это то, что он делает, а не то, что он о себе познает. Вы видите во мне антипатического, прямо-таки даже отталкивающего еврея, готового, судя по всему, продать родную мать; вы обращаете внимание на мою редкую неблагородную бородку, на фурункулы, ибо я с детства страдал плохой кожей; вам отвратительны мое жирное пузо и сопящая одышка; только одним не могу вас порадовать — чесноком не пахну. Просто не люблю чеснок. А то бы, конечно, пах.

Но ведь не это вызывает в вас осуждение, Мартын. Вы же гуманист и даже в душе не станете относиться плохо к человеку за его физические качества.

Вы ненавидите меня за то, что я — рулю. Вы не рулите, а я рулю. Я умный, коварный, беспринципный, успешный, неленивый. Я задаю правила игры, в которой вы — пеон, пустышка, глупый солдат с хохмочками вместо патронов. Да, вам не откажешь в некоторой отчаянной храбрости и даже, я бы сказал, некоем веселом стоицизме. Однако комичность вашего положения в том, что, покуда вы развлекаетесь своими приключениями, миром правлю я. Вы — обезьянка, прыгающая на потеху публике. А поощрение и наказание — в моей власти. Я директор этого цирка!

— Прекрасную вы сделали карьеру, Срулик. А мешок на голову — это чтобы я форму не терял?

Страшновский усмехнулся:

— Мешок на голову — это чтобы вас напугать. Хотя бы чуть-чуть. Потому что дальше все может оказаться по-настоящему страшно. Вы не представляете себе, Мартын, во что ввязались.


Мне начинало становиться по-настоящему страшно. И я действительно понятия не имел, во что ввязался.

— Но вы же мне расскажете?

— Конечно, расскажу! Я здесь ваш единственный друг. Все остальные вас используют без зазрения совести и не принимая никаких мер к вашей безопасности. И, если вы думаете, что Чингиз или даже Эйнштейн хоть пальцем пошевелят, когда вас будут распинать на воротах Жогорку Кенеша, вы глубоко заблуждаетесь.

— Так во что же я все-таки ввязался?

— О! Ваша бесшабашность прямо пропорциональна вашей неосведомленности. Позвольте краткий экскурс в геополитику. Киргизия — на хрен никому не сдавшаяся страна, за исключением нескольких обстоятельств. Через нее идет наркотрафик. На ее территории расположена американская авиабаза «Манас». Здесь есть золото. И, наконец, здесь находится российская авиабаза. И если стратегическое назначение американской базы очевидно — плацдарм для ударов по Афганистану, то российская база имеет чисто представительские функции. Но все это только на первый взгляд. Главное назначение американской базы — контрабанда южноафриканских алмазов. А через российскую базу поставляют охотничьих соколов в Эмираты. Это Чингиза бизнес, он делится с русскими. Что вам еще не ясно? Кургашинов — американский ставленник. Никто не позволит его не выбрать. Москва, как вы понимаете, третью мировую из-за банановой республики затевать не станет. Ваш игрушечный кампейн, на который Эйнштейн не пожалел аж пять лимонов, — и все это, чтобы вывести вас, малохольных, из депрессии, — ваш кампейн обречен, его и не заметит никто… Не должен был заметить. Однако приходится отдать должное вашему таланту. Этот доморощенный артхаус, который вы замутили на «Пирамиде», задел какую-то потайную струнку в душе у автохтонного населения. В Киргизии нет пипл-метров, даже статистику толком не составишь, но эта ваша размуссированная легенда о Воине Света, вкупе со слезливыми историями любви и виньетками из степной речи, бередит, понимаешь, народ! Мырки зашевелились, это не к добру. Мессианство кандидата — сильный ход, жаль я первым не догадался, у моего-то скромная версия Робин Гуда. И это мессианство пахнет очередной революцией. Конечно, мы задушим ее на корню, но зачем мне эти лишние хлопоты? Я лучше договорюсь с вами. Сколько вам положил Эйнштейн: пятерку в месяц? Возьмите сто и собирайте вещи.

— А если я пожалуюсь Эйнштейну?

— Не советую. Подставите друга. Я в курсе, что ваши отношения не пошли дальше иерусалимской песочницы, un pour tous et tous pour un[69], но поймите: и Эйнштейн, и я живем в мире таких обязательств, за невыполнение которых жизни лишают не задумываясь. Вам дали поиграться. Вы насладились творчеством. Вы получили достойные отступные. Ваша миссия окончена, и никто вас не осудит. Удалитесь в комфортный уголок и дописывайте себе свой роман. Кстати, мои комплименты! Давно не читал такой рафинированной прозы.


Я опешил: «Вы это о чем?»

— Ну, тот романчик про маленького гения и девочку с золотыми волосами. Вы, кстати, действительно были вундеркиндом? Похоже на то, очень уж правдоподобно описан ход мыслей…

— Откуда у вас, черт возьми, мой текст?

— Мне Эйнштейн дал. А что? Сказал: смотри, если у меня так пишет простой пиарщик, то что же напишет топ-менеджер! Нет, но, Мартын, это и в самом деле прекрасный текст. Я с нетерпением жду продолжения.

— Нет!

— Не дадите продолжение?

— Продолжение дам. Но от принца не отступлюсь.

Страшновский усмехнулся и, закинув голову, ехидно продекламировал: «Он был не самый честный и не самый милосердный человек на свете. А вот потягаться с ним в отваге смогли бы немногие».

— Страшновский, чтоб вы знали: мне лестно сравнение с капитаном Алатристе. И если вам в самом деле понравилась моя проза, то последняя воля обреченного: распространяйте про меня эту шнягу, ну, про не самого милосердного, но отважного, буде то после моей смерти или на фоне все еще бьющей фонтаном жизни.

— Это будет точно после вашей смерти.

— Но не раньше, чем через неделю.

— Это еще почему?

— Потому что через неделю у нас назначен бал, — соврал я наобум. — Съедутся все элиты, председательствует Воланд. Эйнштейн тоже будет. Вы же не захотите его так сильно огорчить? Тем более что вы наверняка будете в списке приглашенных.

Страшновский сделал рукой неопределенный жест. Он был безумно недоволен, что не сумел со мной договориться. Хлопотное его ожидает дело. Я же старался не подавать виду, что с этого момента все мои мысли — о смерти. Правда, если я соберусь с мужеством, то мысли будут не о смерти, а в преддверии смерти. Это разные вещи. Двадцатитрехлетний Эварист Галуа в ночь перед роковой дуэлью набросал теорию алгебраических уравнений. У меня еще есть время закончить роман. Но сначала я должен, конечно, выпить.


Отыгравший свою педагогическую роль мешок на голову больше не надевали, и Максимка заехал за мной прямо в «Хайят», в котором Страшновский снимал свиту. Тот еще шифровальщик.

Я опустился на сиденье нашей черненькой «Волги-Волги». «Жрать, Максимка! Скорее куда-нибудь жрать!»


Нигде я не питался так роскошно, как в Киргизии. Нигде я не получал такого удовольствия от еды. Здесь, в Бишкеке, мне постоянно было вкусно. И я совершенно не растолстел. И, кстати, я ничуточки не спился, хотя бухал каждый день. Это потому, что я был все время деятелен и пробужден. Хорошая была жизнь. После третьей рюмки я начал с ней прощаться.


Бога, конечно, никакого нет. И загробного существования тоже нет. Есть только кураж. Восстание против дурной бесконечности. Вера в то, что счетное множество победит континуум. На земле шесть миллиардов человек. А всего жило вообще до чертиков. И это еще неясно, считать австралопитеков или нет. Все они умерли. Поэтому ясный разум — а у меня давно не было такого ясного и веселого разума — должен смеяться над страхом собственной смерти. И над бессмертием тоже. Я достал ноутбук. Какой к черту Страшновский! У меня дело есть. Незаконченное.


Тридцать первое декабря 1972 года. Утро. Мы с Джейн лежим на ковре и рассматриваем огромный альбом Эшера, сумевшего мастерски продемонстрировать странные петли в рисунке. Он сделал парадоксы видимыми и очевидными для всех. Джейн больше всего любила гравюру, на которой ящерицы из декоративного узора оживают, вылезают и начинают ползти. А я мог битый час медитировать над рисующими самих себя руками. Они были совершенным художественным воплощением моей идеи, работавшей по той же модели открытого для обозрения рефлексивного парадокса. Переход в другую аксиоматическую систему был честным фокусом.


Моя мама купила у себя на работе через профсоюз детский театральный абонемент, и нас с Джейн ожидали на зимних каникулах почти ежедневные походы в ТЮЗ. Джейн обожала театр, причем буквально, начиная с вешалки и выдачи напрокат уже тогда казавшегося антикварным театрального бинокля. Меня детские спектакли обескураживали гендерным сбоем — там тетеньки играли мальчиков, и сопереживать действию было непросто. Но мне нравились в театре сцена, праздничность и то, что мы пришли туда вместе с Джейн.


Дедушка Илья уже начал провожать Старый год кальвадосом и сигарой. Утонув в своем кресле, он углубился в книгу. Переход в режим вещания произошел неожиданно.


— Этот ваш доктор Фауст идиот! — рявкнул дедушка, захлопывая книгу. — Вместе со своим Гете! Уж к девятнадцатому веку можно было осознать, что в начале было не слово или, не приведи Господь, дело, а — музыка! Вы-то хоть понимаете, дети, что мир был создан не словом, а интонацией?


Мы с Джейн активно закивали головами.


— Потому что в начале вообще ни черта, кроме музыки, не было. Это же очевидно! Физика демонстрирует нам все меньше и меньше материи. От прочных греческих атомов остался резерфордовский бублик, а квантовая механика скоро оставит от этого бублика только дырку. Какие-то частицы, некоторые без массы даже, летают, а приглядишься — они, вообще-то, волны. А откуда волны? Видно, кто-то ударил по струнам…


Дедушка задумался, потом повернулся ко мне:


— Печальные новости, юный друг. Заболела моя сестра. Завтра мы с Джейн уезжаем в Чернобыль.


И Джейн, знавшая про отъезд, но, видимо, давшая слово не говорить мне об этом до того, как дедушка объявит сам, бросилась мне на шею и обвила ее руками:


— Мы вернемся через две недели! Правда, дедушка Илья? Мартын, я напишу тебе письмо!


Она не написала мне письма. И они не вернулись через две недели. Я звонил каждый день. По телефону и в дверь. Целый месяц. Семнадцатого февраля, когда я пришел, дверь была открыта настежь. Я вбежал в квартиру. Она была почти совсем пустой, вся мебель исчезла. Два дюжих мужика со страшным матом поднимали на ремнях пианино. Возле окна стояла тетка в сером платке. «Где Женя? Где дедушка Илья?» — хотел крикнуть я, но голоса не было, рот кривило. Тетка в сером платке выпроводила меня на лестницу:


— Они уехали. Навсегда.


Навсегда означало вечность. Бесконечную вечность. Я дошел до нашего пруда, ступил на лед и увидел вмерзшую в него рыбу. Лед был толстый. Я двинулся дальше, к середине, и через несколько шагов провалился. Там было не глубоко, мне по горло. Ломая края полыньи, я выкарабкался и, в чавкающих водой валенках, побежал домой. Висевшим у меня на груди ключом я отпер дверь, вошел, скинул валенки, пальто, штаны, нашел в ящике кухонного стола ножницы, вернулся в комнату, вынул из розетки идущий к торшеру провод и отрезал его. Теми же ножницами я зачистил свободный конец и намотал его себе на левую руку. Мой папа, радиоинженер, рассказывал, что работать левой рукой опаснее, чем правой, потому что, если ударит током, заряд быстрее достигнет сердца.


От собственных воспоминаний у меня индуцировался такой электрический заряд, что пришлось накатить еще двести, чтобы его нейтрализовать. Уравновесив психику, я принял решение поехать в «Терпсихору». Я попросил счет и вытащил телефон, чтобы заказать Фарида и страсть моих чресел, Залину. Но не успел: на меня набросились сзади. Я схватил вцепившуюся в меня кисть двумя руками, соскользнул со стула, нашел коленом опору на полу и рывком перебросил нападавшего через себя. Он растянулся на моем столе, порушив посуду и закуски. Я приставил ему локоть к адамову яблоку и увидел его лицо. Господи Иисусе! Какой ужас! Какая чудовищная неловкость! Распластанный на ресторанном столике, передо мной конвульсивно дрыгался преподаватель Славянского университета Ефим Моисеевич Карцев. Мы познакомились лет сколько-то назад в Иерусалиме. Он был на моей лекции о поколении израильских поэтов-«кнаанистов», которые считали себя не просто какими-то там евреями, а культурными потомками древнего Ханаана. Судя по всему, моя лекция Карцеву запомнилась, потому что, как только, расшибаясь в извинениях, я помог ему подняться на ноги, и мы начали вместе очищать его пиджак от айрана и сацебели, Ефим Моисеевич ершисто заявил: «Все-таки этот ваш Ратош — не более чем эпигон Александра Блока! Мартын, вы знакомы с моей женой? Познакомьтесь!»


Ефиму Моисеевичу Карцеву лет шестьдесят, его жене Кате слегка за двадцать. Неравный брак профессора и студентки. У этого брака извращенный вкус вот этого соленого арбуза, которым мы закусываем водку, сидя в тесной гостиной их убогой квартирки. Такой несчастной, унылой советской квартирки, вырваться из которой можно, только развив первую космическую скорость.

— О, если бы я только мог хотя отчасти… — тестирует Карцев.

— Я написал бы восемь строк о свойствах страсти, — отвечаю я.

— Это тост! — радуется Карцев. Мы опрокидываем рюмки и отправляем вслед алкоголю сладко-соленую мякоть арбуза. За тостом — новый тест:

— Пора вам знать, я тоже современник…

— Я человек эпохи Москвошвея!

И снова тост. И снова тест:

— Если душа родилась крылатой…

— Что ей хоромы и что ей хаты!

Мы опять пьем, опять развратный вкус этого соленого арбуза. Ефим Моисеевич не ведает, что успешная верификация общего культурного пространства не удержит меня от безнравственного поступка, а его не защитит от супружеской измены. Иногда мне дается заглянуть в недалекое будущее. Сейчас я знаю наверняка: скоро профессор извинится и пойдет вон в ту комнату прилечь ненадолго. А мы с Катей уже обо всем договорились. Глазами. И больше стараемся ими не встречаться, потому что, едва коснувшись, волны наших желаний резонируют. У нее вспыхивает лицо; у меня начинает предательски громко колотиться сердце.

Карцев все никак не угомонится:

— Измучась всем, я умереть хочу!

— As to behold desert a beggar born![70] — подло продолжаю я по-английски.

— Да-да, — мямлит Карцев, тускнея. — Английский язык… Жаль мне, жаль, что не овладел… Завидую вам, молодым…

И вдруг ни с того ни с сего — хрясть кулаком по столу: «За русскую литературу!»


Не успела последняя пантуфля профессора скрыться за дверью спальни, как горячая, влажная ладошка прожгла меня сквозь джинсы. «Прямо здесь?» — спросил я глазами. «Нет, вон там», — тоже глазами показала Катя.


Ефим Моисеевич Карцев возникнет передо мной снова в тот момент, когда, перебрав на застекленном рабочем балкончике всю дозволенную сопроматом геометрию, мы с Катей предпочтем для финишного крещендо такую позицию, что вползшему на кухню профессору откроется в окне только мое лицо. Жопу своей жены он увидит предположительно через один-два шага.


Одна женщина в Америке сумела поднять двухсоттонный грузовик, когда ее жизни угрожала опасность. В экстремальных ситуациях человеческий организм обнаруживает сверхъестественные способности. Локтем я выбиваю стекло и выпрыгиваю наружу. С пятого этажа.

Нет — разобьюсь!


— А я вот что подумал, Мартын, дорогой!

Карцев стоит, где стоял. Выспавшийся, бодренький, но все еще пьяненький.

— А не прочесть ли вам лекцию моим студентам? Тему выберите сами. Вы же талантливый журналист, человек интересной судьбы. Эрудит. Поделитесь с ребятишками знаниями. Согласны?

Я осторожно наклоняю голову.

— Ну и прекрасно, голубчик! Вот и славно! Очень, очень рад!

Сейчас он бросится меня обнимать.

Но Карцев топчется, топчется на месте. Мой ангел-хранитель аккуратно разворачивает его и выпроваживает с кухни.

— Мартын! — кричит Карцев уже из комнаты. — От черного хлеба и верной жены…

— Мы бледною немочью за-ра-же-ны-ы-ы-ы! — кричу я в ответ, рукой зажимая Кате рот. Ее крика профессор не услышит.


А день все равно не кончался. Даже сумерки не хотели наступать. По дороге в резиденцию я попросил Максимку притормозить. На обочине стояла девочка с венком на голове и предлагала проезжающим полевые цветы. Я купил у нее букет, сам не зная для чего. Девочка произнесла совсем по-взрослому: «Большое спасибо! Приезжайте еще!» И меня коснулась благодать. Второй раз в жизни.


Первый раз это случилось, когда мне было четырнадцать лет, между нашим домом и универсамом, из которого я шел, неся в руке авоську с батоном за тринадцать копеек и трехкилограммовым бумажным пакетом полугнилой картошки. Я думал о чем-то совершенно обыденном, как вдруг мои шаги сделались легче — один, два, три, кончилось движение, кончились мысли, и на целое крохотное мгновение я постиг Бытие в его Единстве.


Это просто смешно, но я опять ее не узнал. Пьяная бабища, губа оттопырена, горькими слезами размазана по опухшему лицу тушь. Наташка бухала в одиночестве на нашей кухне-столовой. Мне она обрадовалась, приглушила всхлипывания, вытерлась салфеткой, разлила по рюмкам. Потребовала:

— Выпей!

— Не, Наташка, не хочу. Да и тебе, пожалуй, уже хватит.

— Я сказала: пей! Ты должен! За упокой души Мики.

— Какого Мики?

— Обезьянки, которую ты сегодня в цирке ухайдакал.

— Она умерла?

— Мгновенно. Без мучений. Наверное, была праведницей. Дрессировщик плакал, но мы дали ему сто долларов, и он обрадовался.

Я накатил. И сразу еще накатил. Скверно. Господи, как скверно! Сначала овца, теперь обезьяна. Я несу смерть киргизским животным. Мыркам — свет, а джаныбарам — смерть. Я налил опять.


— Наташка, ты это из-за Мики так горюешь?


Наташка выпила, подумала, потом сказала:

— Если честно, настоящая причина не в этом.

И опять начала шмыгать носом. Я подсел к ней ближе, обнял, погладил по волосам, поцеловал в мокрую щеку. И спросил как можно деликатнее:

— Боишься, что кончатся образы? Что проснешься однажды, а ты такая же, как вчера?

Наташка посмотрела на меня оторопело:

— Ты-то откуда знаешь?

— Знаю. У людей общего гораздо больше, чем индивидуального. Поэтому они всегда могут друг друга понять. Если захотят, конечно.

— Слушай, — Наташка прижалась ко мне и впилась ногтями в бедро. — А ты не мог бы сегодня… Я хочу сказать, только сегодня…

Я поцеловал ее в макушку:

— Нет, радость моя, не могу. А по поводу образов не бойся. Очень скоро ты почувствуешь, что твоя работа была незряшной. Все сольется в один-единственный образ. Он будет гибким и сильным. И полностью твоим. Не знаю, принесет ли он тебе счастье, но чувство удовлетворения — точно. А это не так мало.

Наташка отодвинулась и посмотрела на меня с подозрением:

— Чего-то ты гонишь, как Паоло Коэльо долбаный!

— Да ладно тебе…

— Ага. Какая-то муть сладенькая. Короче, ты со мной сегодня останешься?

— Извини…

— Ну и пошел в жопу, проповедник!


Прижав к груди одной рукой бутылку, другой — букет полевых цветов, Наташка неверной походкой покинула помещение, и на этом бесконечный день закончился.

Глава девятая, в которой сначала появляется клад, а потом вдруг начинает переть пацанская тема, вплоть до стихов Михаила Генделева

Утром Влад вышел к завтраку в приподнятом настроении и со снисходительной улыбкой сообщил, что дело в шляпе: он придумал!

Он долго размышлял и, наконец, додумался, как сделать так, чтобы весь мир считал Кыргызстан оплотом цивилизации в Средней Азии.


Вообще-то последнее время мы начали серьезно тревожиться за Влада. Кореец Сергей подарил ему какой-то кусок говна кристаллической природы и сказал, что этот волшебный наркотик круче героина. С тех пор все свое время наш главный политтехнолог изводил на попытки трансмутации. Он часами собирал сведения по интернет-форумам, потом мчался в аптеку за химикатами. И хотя в наркофилософский камень, а вернее жидкость, кристаллическое говно превращаться не желало, Влад с первобытной научной самоотверженностью испытывал на себе все промежуточные формы. Это заметно сказалось на его и без того шаткой психике.


— Все очень просто, — усмехнулся Влад ухмылкой хворого вампира. — Во всех цивилизованных столицах на улицах расставляют сотню-две фигур каких-нибудь животных. В Амстердаме — коров, в Париже — пингвинов, в Иерусалиме — львов. Если мы расставим в Бишкеке какие-нибудь фигуры, то автоматически попадем в клуб привилегированных наций.


Влад торжествующе оглядел стол. Мы потупили взгляды.


— Видишь ли, дорогой Влад, — осторожно начал я. — Дело в том, что во всех этих городах не просто расставляют фигуры. Это благотворительные акции. Фигуры покупаются у разных художников по тендеру. Некоторое время они радуют горожан, но потом их продают на аукционе, а выручка идет на помощь нуждающимся.

— Это все лишнее, — сказал Влад сердито. — Тендер нам не сдался, благотворительность тоже. И вообще я с вами ничего не обсуждаю. Я ставлю в известность и отдаю распоряжения.

— А чьи фигуры-то хоть? — робко спросила Наташка.

— Ха! — оживился Влад. — В этом вся фишка! Конные фигуры Воина Света!


Надо было ловить момент.


— Влад, — обратился я, открывая мобильник. — Тут вот от Эйнштейна поступила некая просьба. Зачитать?

— Зачитай, — разрешил Влад.

— «Для консолидации прогрессивных сил страны и влиятельного зарубежья вокруг фигуры Чингиза предлагаю в недельный срок организовать масштабный бал. Всем перечитать „Мастера и Маргариту“. На роль Воланда назначаю Мишеньку Генделева. В остальном полагаюсь на вашу креативность».

— Катастрофа! Катастрофа! — закудахтал Влад.

— Влад, миленький, но почему же опять катастрофа? — ласково спросила Наташка.

— Потому что без ножа режут! Я же не могу все сам: общее руководство, телевидение, фигуры воина и теперь еще бал этот на голову свалился! Ребята, я так надорвусь. Вы меня потеряете!


Мент Аркаша с Наташкой очень долго упрашивали Влада разрешить им в порядке эксперимента попробовать один только разочек организовать событие без неусыпного мудрого надзора и блестящих креативных находок их гениального кормчего. Влад, со стонами, уступил, но статуса Катастрофы с события не снял. Я пошел к себе в номер. Надо торопиться.


              18.10.90, Лондон.
            

Мой дорогой, мой милый Мартын!

Как сказочно было в Иерусалиме и в Синае, пока мы занимались любовью, а разговаривали прикосновениями и взглядами. И каким безысходным кошмаром обернулся Эйлат, стоило нам провести три часа в ресторане за разговорами. Какого черта русские так гордятся своим исключительным словом «общение»? Тот же relationship talk и та же непроходимая скука! Помнишь, в детстве ты объяснял мне, что если стало скучно, это значит появилась Дурная Бесконечность? Кажется, я начала понимать в математике…

Не подумай только, любимый, что я тебя обвиняю. Даже в самых потайных кармашках моей души нет ни капли обиды. Но если честно и как другу, то наша встреча принесла мне такую боль, которая сама еще не знаю, когда и утихнет. Вот уже месяц прошел, а легче не стало.

Вернувшись в Лондон, я узнала, что получила Марию Шотландскую. Сколько я мечтала о ней! Сколько репетировала тайком! Теперь я сыграю самую прекрасную из королев. В одном из малюсеньких театриков, которых в Лондоне больше, чем пабов. В подвале на тридцать посадочных мест. А зрителями будут родственники и друзья актеров. Я сыграю волшебно, — ты уж будь уверен, любимый! И мою волшебную игру с большой теплотой отметит критик районной газетенки, которая бесплатно раздается в супермаркетах. Такая вот звездная карьера. Но я на все это готова, Мартын, — на это и даже на худшее, лишь бы играть.

Там, в Эйлате, ты ни разу не сказал прямо, но ясно дал понять, что считаешь меня предательницей, потому что я не жила все эти восемнадцать лет ожиданием дня, когда мы встретимся и поженимся. А когда ты бросил мне в лицо, что я не иду за тебя замуж, потому что ты больше не гений, это было так несправедливо, так глупо, что я даже не смогла тебе толком ответить.

Понимаешь, любимый, я ведь все эти годы помнила тебя и думала о тебе. Так же, как и ты, я мечтала и верила, что однажды случится чудо. Ну, вот оно и случилось. Что же ты делаешь, любимый?!

Мартын! Я ужасно надеюсь, что ты найдешь в себе силы посмотреть на все здраво и по-взрослому. Что сможешь преодолеть в себе эту проклятую русскую тотальность. Вы, русские, уверены, что слово understatement означает «недоговоренность», хотя на самом деле правильный перевод — «хороший вкус». Ты грешишь против него, Мартын!

Как тебе взбрело в голову придумать, что ты никогда больше со мной не встретишься только из-за того, что я не хочу с тобой под венец? Или как там у вас — под хупу? Разве не лучше, если мы сможем иногда быть счастливы вместе? Или ты считаешь, что залог счастья — быть вместе всегда? Если ты в самом деле меня любишь, то не станешь цепляться за дурацкий принцип «все или ничего». Господи! Да у нас еще целая жизнь впереди! Мартын, мы будем любить друг друга в Лондоне, Афинах, Стамбуле, Мадриде — где захотим. Или ты все же предпочтешь пестовать свою личную сказку с печальным концом? Не будь таким! Прошу!


Да, и имей, пожалуйста, в виду, что я не возьму из этого проклятого клада ни фунта, если ты и вправду решишь больше со мной не встречаться. Это был наш секретик. Я готова разделить его только вместе с тобой.

Люблю тебя!

Твоя Джейн

«Твоя Джейн…» Я поднял руки от клавиш и задумался. Не слишком ли я забегаю вперед? Я ведь еще даже не рассказал, что случилось после того, как я покончил с собой. Но это самая трудная часть истории, я отложу ее на потом. Можно ведь писать отдельными фрагментами, а потом скомпоновать. А можно даже не компоновать, а предоставить это читателю. Какой там был подзаголовок у триллера, который Юппи пытался пересказать мне в самолете? Какой-то музыкально-кулинарный… А, вспомнил! «Роман-фьюжн». Тогда у меня будет «роман-пазл». Гениально! Продолжаем.


Мы увидели друг друга одновременно, и каждому хватило этого первого взгляда, чтобы развеялись опасения разочароваться и сердце наполнила радость: мы не изменились! Друг для друга мы совсем не изменились.


Со второго взгляда оказалось, что все-таки изменились. Детский кошмар стал явью: у Джейн выросла небольшая, но — грудь! Однако в тетку она не превратилась. Время сделало свое дело и со мной, подготовив к новому восприятию. Поэтому Джейн превратилась не в тетку, а в ту неописуемую красавицу, которую я долгие годы рисовал свинцовым карандашом, стирал и снова рисовал в своем воображении.


Затем я понял, что — не в ту. Настоящая Джейн превосходила все, что я мог нарисовать.


Ну, а когда мы сжали друг друга в объятиях, я окончательно поверил, что она настоящая.


В такси из аэропорта мы держались за руки. Целоваться не решались, потому что было понятно, что, начав целоваться, мы можем недотерпеть до Иерусалима.


Дикие и голые мы провели два дня в моей съемной комнатке на улице Арарат в Армянском квартале Старого города. Видимость закрыли занавесками на окнах, но слышимость побороть было нельзя. Мой скворечник венчал четвертым, последним уровнем кривую средневековую башенку, набитую тремя поколениями добропорядочных армян. Старейшина клана, горбатый Ваан, регулярно поднимался к нашей двери, чтобы поколошматить в нее худыми кулаками. Он грозился вызвать полицию, но, в условиях израильского апартеида, эта угроза была просто смехотворной. Не для того наши десантники брали в 67-м Восточный Иерусалим, чтобы местные запрещали победителям заниматься в нем любовью.


Когда на утро третьего дня нас разбудил стук в дверь, я надел халат и пошел открывать с твердым намерением послать Ваана подальше в Турцию. На пороге стоял Эйнштейн. Вообще-то он жил у меня последние полгода, с зимы, после того, как его выгнали из кибуца Яд-Мордехай. За мошенничество. Глотнув иерусалимского воздуха, он тут же несчастно влюбился. Юппи прозвал ее Фурфочка. Она пила эйнштейновскую кровь большими донорскими порциями. До тела долго не допускала, потом стала допускать, хоть и редко, но в эти редкие разы Эйнштейн выставлял меня из дома. Потом сам же горько жаловался: «Мартынуш! Она не шевелится! Представляешь?! Нарочно, сука, не шевелится!»


Незадолго до приезда Джейн Альбертик, которому жизнь, во всех ее проявлениях, виделась военно-стратегической игрой, сломил последнюю линию вражеской обороны: Фурфочка зашевелилась. Сначала лениво и неохотно, затем активнее и, наконец, так резво, что они с Эйнштейном съехались с матримониальным прицелом.


— Эта тварь в конце концов будет моей! — сообщил Эйнштейн, входя в дверь. — Или убью ее на хер!

— Привет! — Джейн помахала ему выпростанной из-под одеяла ладошкой.

— Здорово, рыжая! — ответил Эйнштейн, не удивившись ни разу. Потом повернулся ко мне: — Я написал несколько стихотворений. Любовная лирика. Ща зачитаю.

И начал вытаскивать из карманов мятые, исписанные убористым почерком салфетки. Оставлять его одного в таком состоянии было немыслимо, жить у армян втроем — тем более, и я постановил, что мы все отправляемся в Синай.


В своем письме Джейн создает идиллическое впечатление, будто на протяжении нескольких дней мы молча (лишь сопя и стеная) предавались ласкам и не вымолвили ни слова, пока на обратном пути из Синая я не выпил водки в эйлатском ресторане. У девочек свои фантазии. На самом деле мы начали болтать без умолку еще в аэропорту.

И напрасно она пытается обидеть русское слово «общаться». С ее стороны это чистейшее лондонское пижонство, потому что в плане пообщаться она оказалась просто чемпионка, и рот ей можно было закрыть только поцелуем.

Влюбленным, которые не виделись восемнадцать лет, нужно многое рассказать друг другу.

Свой главный шлягер Джейн терпеливо берегла, чтобы добиться наилучшего эффекта, исполнив его, когда казалось, что все самые красивые песни мы оба уже спели.

Рабочая версия их загадочного исчезновения, как Джейн мне ее поначалу изложила, заключалась в том, что над дедушкой Ильей нависла угроза посадки за принадлежность к масонам после того, как прикрывавший его крупный чин КГБ был уволен со своего поста. В новой, сенсационной версии событий угроза посадки осталась, но причина оказалась совершенно иной.


— Мартын, ты ведь никогда не видел моих родителей, правда?

— Правда.

— Я тоже.

— Как это?

— Ну, я немного преувеличиваю, видела. Но всего несколько раз и недолго. Я не успевала к ним даже привыкнуть. Они были веселые и чужие. Последний раз мы с ними виделись, когда мне было шесть лет, незадолго до того, как мы с тобой познакомились. А только с этого момента и начинается моя взрослая память — когда там, в садике, ты сказал, что я буду Жозефиной. Я понятия не имела, кто такая Жозефина, но все равно считаю ее своей первой ролью. Я тебе уже рассказывала, помнишь?

— Помню, любовь моя. Так что же с родителями?

— В том-то и дело, что ничего. Их у меня, можно сказать, никогда не было. Дедушка Илья мой единственный родитель. Но я все это к чему: я тебе сказала, что дедушку должны были посадить из-за масонства?

— Да.

— Я соврала.

— Зачем?

— Как зачем? Чтобы оставить самое интересное на потом! Послушай, Мартын: у нас есть клад!

— Насчет тебя не знаю, а у меня точно есть.

Я потянулся, чтобы поцеловать Джейн, но она отвернулась и наморщила носик:

— Дурак! Я же серьезно! Послушай! Я сама все узнала лет в четырнадцать, когда дедушка уже не мог больше скрывать от меня правду.


Правда о родителях Джейн заключалась в том, что в 1972 году им дали по двадцать пять лет за хищение в особо крупных размерах. Веселые геологи шарились по Якутии в поисках алмазов и честно работали на родную страну, пока не нарыли камень на пятьдесят с лишним каратов, и лукавый их попутал. Ничего лучше, как спрятать алмаз в своей московской квартире, они не придумали. Отец приехал ночью. Прокравшись на цыпочках в детскую, он спрятал коробку с алмазом в потайном ящичке старинного бюро, осторожно поцеловал спящую дочь и пошел на кухню пить с дедушкой Ильей, который ни о чем даже не подозревал.

Наш детский сад в то время сотрясала золотая лихорадка. Все помешались на секретиках. В отличие от других детей, которые закапывали кусочки зеркала, пуговки и золотце где придется, я для каждого секретика определял точные координаты. Меня до сих пор гложет совесть за тот металлический рубль с Лениным, который я выкрал из семьи, чтобы, завернутым в золотую бумагу, закопать его на расстоянии трех метров четырнадцати сантиметров от южного угла беседки средней группы, взяв азимут 49°.

Папа был не в курсе, что в потайном ящичке бюро его дочь хранила собственное богатство: календарики с почти стереоскопическими картинками, монетку в двадцать крон с изображением датского короля, цветные бусинки, деревянное бильбоке и многое другое, в том числе маленькую серебряную заколку для волос в форме, разумеется, бабочки и — больше таких ни у кого не было — заграничные блестки. Так что за утренним туалетом папин секретик Джейн обнаружила сразу. Если бы не золотая лихорадка, она непременно бросилась бы показывать красивый камешек дедушке Илье. Но мы все были тогда помешанными, как североамериканские старатели, и Джейн предпочла не делиться с дедушкой радостью находки. Она засунула алмаз в сумку с игрушками и отправилась в садик. Я назначил координаты, проявив, ввиду повышенной ценности секретика, особую изощренность, и якутский алмаз упокоился на территории детского сада № 127.


Несчастных геологов взяли через полгода — они кому-то проболтались, и на них стукнули. Тридцатого декабря, пока мы с Джейн наслаждались пьесой «Мой брат играет на кларнете», в квартиру Зингеров пришли с обыском. Алмаза, понятное дело, не нашли, но дедушке Илье пригрозили статьей за соучастие, и он испугался основательно. Не столько за себя, сколько за Джейн, которую, отправься он в тюрьму вслед за родителями, сдали бы в детдом.


За пятнадцать минут до наступления нового, 1972 года в купе поезда Москва — Берлин, стоящего в Бресте, вошли пограничники. Дедушка Илья протянул паспорт на имя британского подданного Уильяма Мэйсона, путешествующего со своей дочерью Джейн. Заподозрить в них беглецов у пограничников не было никаких оснований. В паспорте была проставлена советская виза, имелся штамп о въезде на территорию СССР неделей раньше, а также регистрация в гостинице «Пекин». По-английски отец и дочь говорили без малейшего акцента.


— Ты рад, что мы богаты? — спросила Джейн.

— Во всяком случае, не расстроен, — ответил я.

— А координаты помнишь?


— А не совершить ли нам променад? Эй, писменник!

Парадно одетый Юппи стоял в дверях, скрестив ножки в белых гольфиках.

— Конечно, совершить! — Я потянулся, хрустя суставами. — Как ты вовремя, мой маленький и нежный джаныбарчик! Сейчас, только мэйл отправлю. Жди в машине.

Пока я отправлял мэйл, я еще и сепаратно пыхнул маленькую трубочку, и родной Бишкек особенно весело побежал навстречу нашей черной «Волге-Волге». Два месяца мы уже здесь. Я неплохо знаю город, да только из-за своей пространственной дисфункции представляю его себе, как на средневековой карте: все объекты нарисованы, но расстояния и направления между ними носят произвольный характер. Вот ЦУМ. Уже не джабык, открылся. И товар в нем бар. Трудяга с плаката сообщает, что мы работаем — иштебиз. И про сникерс я знаю: тортонбой, сникерсже! Я не чувствую, что погибну в Бишкеке. Всякое, конечно, может случиться, но силовые линии смертельной опасности проходят через меня, не убивая. Такое уже было. Тряханет прилично — я помню. Но без страха, потому что один раз я уже это перенес. Во мне цементируется уверенность, что Страшновский не всесилен. Вон как прогнулся перед нашим балом! Потому что конъюнктурщик. Масштабный бал с серьезными людьми ему нужен. И он слишком любит деньги. Мне кажется, я на правильном пути.


В кафе «Навигатор» Юппи шавар ли эт а-сутуль[71], сообщив, что влюбился. В Наташку.

Черт! Хреновый я друг! Как я мог не заметить?

— А тебе самому она разве нет? — Юппи блеснул глазками на блюдечках, и стало ясно, что ставки сделаны. Исходов может быть два: либо Наташка ему даст, и дело обойдется, либо она ему не даст, и тогда мало не покажется. Юппи будет развлекать, ублажать, умасливать, затаскивать, умирать, психовать, приставать, доставать, докапываться, дознаваться, уговаривать, умолять, угрожать, раскаиваться, плакать и врать, что покончит с собой. И лучше бы, конечно, Наташке дать ему сразу, потому что все равно ведь придется.

— Не, Мартынуш, серьезно! Я только голос ее слышу, и у меня встает. Согласись, это любовь!

Юппи пребывал в тонизирующем предвкушении счастья. Я сказал:

— Ну, раз встает, то это, конечно, точно любовь.

Однако мои всадники в кольчугах из молекул каннабиса уже взгромоздились на ретивых коней и были готовы, обнажив мечи, броситься полевым галопом на разведку того, что дедушка Илья, не признающий философии, называет философствованием. Юппино признание послужило ярким стартовым флажком.

— Слушай, — спросил я Юппи, — а школьная форма для тебя фетиш?

— Аск!

— Ужас!

— Почему?

— Мы все под колпаком у Дарвина.

— У Чарльза?

— У него!

— А чего он такого сделал?

— Он прокатился по миру на кораблике «Бигл» и пришел к выводу, что эволюция вкладывалась и будет вкладываться по полной, хитроумно, подло и агрессивно только в одно: чтобы сперматозоид смог впилиться в яйцеклетку. Мы совершенно беспомощны перед лицом секса. Взять, например, меня. В свое время я страшно запал на школьную форму. Ну, ясно почему: хотелось выебать всех одноклассниц, ну или хотя бы почти всех. Даже первая в жизни фраза, которую я реально подумал по-английски, была про форму: «School uniform fuck will bring me luck»[72]. И долбаная эволюция распорядилась так, чтобы моей главной сексуальной фантазией стала девочка в школьной форме.

— Так это «Лолита»!

— Ни фига! Для Гумберта существенными были другие критерии, а я залип на форме. Но мне сорок лет, и что мне теперь — блядей школьницами наряжать? Подчиниться безмозглому эросу? Отупеть? Перестать расти над собой? Мое сознание и мой сексуальный стимул находятся в глубочайшем конфликте. Но попсовая эволюция навязывает мне выход: не можешь ебать девчонку своей мечты, так еби абы какую — это ведь тоже удовольствие! Для рабов, конечно, но удовольствие. То есть эволюция, вместо божественного слияния душ, предлагает мне буржуазный суррогат для продолжение рода. Вова Путин какой-то!

— Так ты чего, решил совсем больше не ебаться? — с надеждой на сенсацию спросил Юппи.

— Не знаю, старик, не уверен. Святость не ищет простых путей. Когда ангелы божьи сопровождают движения тел звоном своих колокольчиков, хотя прекрасно ведают, подлецы, что я сейчас, закрыв глаза, представляю себе во всех деталях, как снимаю предмет за предметом школьную форму с Сашки Юхвец из 7-Б, а в качестве перебивочки — как она голая прыгает через «коня» на уроке физкультуры, — такое соитие совершается во благо. Ангелы прикрывают на мою подлость свои длинноресничные глазки ради короткого, но оздоровляющего счастья отдельно взятой женщины. Безнадежно несчастной частью человечества являются мужчины, а женщины, если их хорошо ебут, могут быть и счастливыми.

— Почему ты такая сволочь? — спросил Юппи.

— По отношению к женщинам?

— По отношению ко мне! Фигли было пыхать одному?! Сиди тут, никуда не уходи, а я сейчас схожу в тубзик и тоже дуну!


Когда Юппи вернулся, меня спас Фархад. Помните, тот военрук, который потерял руку в Афгане и рассказывал, что они были молоды, солдаты и коммунисты. Если бы не он, мне пришлось бы увязнуть в одном из тех отвратительных разговоров, в которых обсуждается, кто же такие на самом деле женщины; есть ли у них душа; что же они, суки, творят; и почему так получается, что с ними нельзя и без них тоже нельзя.

Фархад долго смущался и оправдывался, прежде чем дал себя уговорить подсесть к нашему столику. Он заказал на всех виски и, сколько я ни возмущался, не захотел отозвать слишком щедрое и для бишкекского военрука не по средствам приглашение. Когда мы выпили, Фархад сказал: «Хорошо, что вы приехали к нам. Все знают, что вы работаете на Чингиза, и я очень рад, потому что только вы можете сделать его царем. Народ уже верит, что он Воин Света и избранник. Пусть будет царь. Нам не нужна демократия. Пока была советская власть, я знал, кто я. Пусть даже я был для урусов чурка, но государство меня уважало и ценило. А теперь государства больше нет. Я был советским человеком, а теперь мною помыкают средневековые баи. Куда мы идем? К светлому будущему, феодальному строю? Какой хоть один блядь из Жогорку Кенеша защитит меня и мою семью? Значит, к бандитам? Нет, нам сегодня надо начинать, как русские при Петре. Только Петра у нас нет, шваль одна, индюки и бараны. Если Чингиз станет царем, мы выкарабкаемся. У кыргызов много хорошего. Все, например, знают про кыргызское кинематографическое чудо. Каждый кыргыз помнит свой род до пятнадцатого колена. Другие нас не любят, потому что мы слишком добродушные. Но разве это плохо? Добрые души — редкость. Ладно. Удачи вам, парни!»

Фархад уже собрался уходить, но вдруг обернулся и спросил с улыбкой: «Да, а можно узнать: про что будет следующий „Махабат“?»

— Про любовь на фоне драматических андижанских событий, — ответил я.

Фархад уважительно присвистнул: «Будем с нетерпением ждать. Жена тоже ни одну пятницу не пропускает».


Под развратным влиянием дури и народной славы Юппи вознамерился продолжить банкет. Он подозвал официантку и углубился с нею в меню, въедливо обсуждая и скрупулезно отбирая алкогольные напитки, закусочки и основное блюдо. Сердце перекрутило от жалости, но пришлось сообщить ему, что никакая Наташка, огонь, блядь, его чресел, сюда сейчас не приедет; банкета не будет, а пожрем мы после того, как сделаем дело, а время ограничено, потому что через три часа наступит «режим». Не посвящая Юппи во все тонкости своего напряженного графика объявленной смерти, я объяснил ему только, что мы должны сегодня же прислать Генделеву подтверждение истинно народной любви к нему в Кыргызстане. Иначе существует опасность, что он не согласится быть Воландом. А если Генделев не будет Воландом, то бал провалится. А это будет фактически означать дискредитацию политической состоятельности принца. Но против истинно народной любви даже наш поэт-гипнотизер устоять не способен. Все понятно?


Нам повезло почти сразу. Мы обнаружили его в парке, где он пел под гитару для уток в пруду. Парень был огромен, но не бычился, а вел себя так, будто столь крупная оболочка обязывает его к повышенной скромности. Причем именно в голосе. Он был способен перехрипеть пятерых Высоцких, но даже не пытался этого делать. Он пел, конечно, в жанре шансона, но очищенного от дешевых приемчиков, без явных и скрытых надрывов. Зато там, где считал нужным, давал со сдержанной силой хороший такой блатняк. Звали его Олег Шмаков.


Я позвонил Наташке и попросил приготовить нам все для съемки очень-очень срочно. Через три часа Юппи, высунув язычок, приступил к монтажу. Еще через два часа он принес мне трехминутный клип. В целом этот сюжет, снятый между хрущевскими четырехэтажками в шестом микрорайоне Бишкека, напоминал концерт какого-нибудь немецкого вандерзенгера в одном из берлинских хёфе — и по-соседски, и с публикой, и с восторженными аплодисментами. Но я был счастлив еще раз убедиться, что генделевская утонченная, интровертная, с перекрученным синтаксисом, набитая культурой, как Александрийская библиотека, поэзия — прекрасная дворовая песня! Поэзия должна быть по-пацански глуповата.

Жизнь счастливая сорочка

мальчуко-о-ового покроя.

На здоровье, что в цветочек,

кроме с красной строчки, кроме.

Из смирительной фланели,

ни кармана, чтоб для денег.

Надуши на черном теле

из другого сновиденья.

Где командуют как дети фрицы,

в раздевалке будто.

Жил всю жизнь легко одетым

в жизнь, в нее же и обутым.

В оболочке дыма полой

выйти голым, опасаясь,

Душу кутая по голос,

застегнувши как красавец.

Жизнь — счастливая рубаха,

распахни — была свобода.

Вся от паха и до паха —

нам с любовью на обоих.

Вон любимая бедняжка,

руки вместе, ноги врозь.

Эй, отдай мою рубашку

а на плеча-а-а ея набросить…


Я послал клип Генделеву («Мишенька, в Бишкеке пацаны поют только тебя!»), Эйнштейна — в копию, и тут мне выскочило письмо от Страшновского: «По-прежнему восхищен и заинтригован вашим головокружительным сюжетом. С нетерпением жду продолжения. Поторопитесь: жить вам осталось недолго».

Глава десятая, в которой Мартын играет в старинную игру Кыз Кумай и узнает о древнем пророчестве

В нашем пансионате сладко пахнет дворцовым бытом. Хорошенькая Ведьмочка приносит мне кофе в постель. За ней шаркает влюбленный в нее Шут. Мимо открытой двери номера проходит Колдун. Он оглядывает нас, сообщает с инфернальной усмешкой: «Семнадцатый воин — узор „огурцы“» — и проходит дальше. К нам заходит бывший Страж Закона: «Договорился!»

Последним лохом, который узнал, о чем договорился мент Аркаша, был я, так что вы тоже не расстраивайтесь. В нашем дворце я уж точно не Король. Хорошо еще, если Трикстер.

— Знаешь, что такое Кыз Кумай? — спрашивает Юппи.

Слава Богу, всю киргизскую попсу, вернее, фольклор я за отчетный период времени уже изучил.

— Животными больше рисковать не будем, — говорит Юппи. — Будем рисковать людьми. Снимаем комментарий к хану Кёчё через игру Кыз Кумай.


Игра Кыз Кумай, этот пережиток бесстыдного и жестокого язычества, представляет собой противостояние между парнем и девушкой. Оба верхом. В руках девушка держит камчу — киргизскую плетку. Девушка хлещет парня камчой и пускается вскачь. Задача парня — догнать ее. Догонит — поцелует. Но вряд ли он ее догонит. Потому что по степной традиции девушка получает заведомо более сильное животное. Если моей партнершей окажется настоящая кыргызка, которая села в седло раньше, чем начала ходить, меня ждут позор и иссеченная плетью рожа. Оно мне надо?


Очень даже надо! — наперебой объясняли дворцовые, подталкивая меня к ванной: правила никто соблюдать не собирается, девчонка симпотная, но еле держится в седле, и только мои поцелуи будут ее стимулировать. Мы снимем немереную красоту. Я стану вообще народным кумиром. Революция победит. Пришлось согласиться. Мы уже слишком далеко зашли, чтобы я мог свободно выбирать себе роли.


Раввины талмудического периода сравнивали Бога со всадником: он отчасти зависит от животного, но все же разумнее коня и властен над ним. Эти раввины, видимо, умели ездить верхом, потому что знали, о чем говорят: в седле чувствуешь себя богом. За рулем машины — нет, если это не «феррари», а в седле — да. В седле приобретаешь надчеловеческую природную силу. Летать меня, например, совершенно не тянет, но иметь на земле в четырех копытах удесятеренную силу мне кажется волшебным. Ее алхимическое происхождение несомненно: живое сливается с живым, образуя новое живое. На самом деле лошади — дуры. Все эти истории, в которых они умные типа дельфинов, это все выдумки. Лошадь может быть умна только в одном: в подчинении воле всадника. Это совершенно не влечет за собой вывод о необходимости жестокого обращения с животным. Наоборот, лошадь очень хочет скакать, она прется от этого, и задача всадника — ей помочь. Скорость, которую может развить хороший наездник, зависит от того контакта, который он способен создать со своим партнером. Если наездник болтается в седле, конь далеко не ускачет. Ощущение полного слияния с конем, это и есть ощущение мажора за рулем «феррари».


Хозяйка конюшни Тамара, женщина эффектная, с серебряными браслетами на предплечьях, вызвалась меня сопровождать. Я сразу сказал, что выберу и поседлаю лошадь себе сам. Мы с Тамарой медленно шли мимо вольеров, она давала какие-то характеристики лошадям, но я почти не слушал ее. Я искал и наконец нашел ту, которая была нужна мне сегодня: Сауле.

— «Сауле» по-казахски значит «любовь», — улыбнулась Тамара.

— В курсе, — ответил я.

— Я сама казашка, — пояснила Тамара.

А то я сразу не увидел! «За что вы не любите киргизов?» — спросил я вдруг. «У них нет своей культуры, — сказала Тамара, — они все взяли у нас». «А эпос „Манас“?» — спросил я. Тамара промолчала. Конюх принес потник, попону, седло и уздечку, и я начал седлать Сауле. Нет, я не ошибся — это была моя лошадь! Мы не будем с ней сегодня самыми быстрыми, но мы будем самыми элегантными. Мне не терпелось испытать Сауле. Мы выехали в открытый манеж. Я дал ей погарцевать, слегка натягивая поводья, сжимая шенкеля. Затем я отпустил повод и дал шенкеля. Сауле зашагала. Я прижал шенкель и отпустил уздечку. Сауле пошла рысью и почти сразу перешла на великолепный широкий галоп. Я расслабился и припал к ее гриве. Мы сделали по манежу несколько кругов. Волшебно! Я думаю, мне даже удастся поцеловать девушку прямо на ходу. Если она, конечно, подыграет. Да, но где же эта девушка, так называемая кыз?


Вначале я увидел черного ахалтекинца и только потом обратил внимание на наездницу. Надо понимать, что ахалтекинец — это гепард среди лошадей. Выставить против меня ахалтекинца, кем бы ни была наездница, это все равно как поставить «БМВ» против «Запорожца». Я начал искать глазами Юппи, чтобы подъехать к нему и объясниться. Но повелительница черного дьявола сама направилась ко мне и подвела своего коня вплотную. Она была одета, как с картинки. Золотое полуплатье стягивала голубая жилетка. На покрытой белым платком голове красовалась сапфировая шапочка. Руки украшали серебряные монисто. Узкие глаза ее лучились. Она улыбнулась, обнажив жемчужные зубы с двумя лисьими резцами по бокам. Я открыл рот, чтобы сказать слова приветствия, и в этот момент красавица точным ударом рассекла мне лицо плетью ровно по диагонали. Затем она не спеша отвернулась и поскакала прочь. Я рванул за ней.


Сауле шла с хорошей крейсерской скоростью, но черный бес шел ровно в два раза быстрее. Мы уже давно скакали лугами, все киношники отстали, и я подумывал о том, чтобы повернуть обратно, как вдруг — показалось? — нет, не показалось: незнакомка замедлила бег, расстояние между нами стало сокращаться, вскоре мы поравнялись и пошли голова в голову. Мы с Сауле тяжело дышали, а черный дьявол и его хозяйка выглядели так, будто только что выехали из конюшни. Незнакомка опять принялась одаривать меня обворожительными улыбками. Я же глядел, все больше, на ее правую руку, сжимавшую камчу. Но недоглядел. Она успела хлестнуть меня по левому уху прежде, чем я схватил и сжал ее кисть так, что камча упала на землю. Незнакомка вырвалась и пустилась от меня быстрым галопом. Я усмехнулся и вынул из седельной сумки шпоры. Хрен с ней, с элегантностью. Мы будем быстрыми.


Я нагнал ее минут через двадцать, грубо схватил за жилетку и притянул к себе. Вот чего я не ожидал, так это того, что она ответит на поцелуй залитого кровью, соплями и слезами, потного вонючего джигита. Но она ответила, ответила страстно, показывая, что готова на все. Все ее тело было готово. Хочется добавить: «как будто ждало меня всю жизнь», но ощущение было и вправду близкое к этому.


Нам понадобилось очень много времени, чтобы прийти в себя. Мы лежали в высокой траве. Смешно: загар у нее от бикини. Я хотел сказать ей кое-что вполне определенное, от чего даже у самого сентиментального шансона покраснели бы уши. Но я не сказал этого. Я только спросил:

— Как тебя зовут?

— I speak no Russian[73], — ответила она.


Мы долго, не торопясь, шли шагом в сторону дыма, поднимавшегося от далекой юрты. Джумагюль рассказала мне свою историю. Ее родители были крутые советские дипломаты в Вашингтоне. Когда Союз развалился, они не стали возвращаться обратно; они не стали политконсультантами жалкой средней руки. Они стали брокерами на нью-йоркской бирже. И в одночасье немерено разбогатели. Но не спустили все, как можно было бы предположить, а открыли сеть финансовых компаний. Моя новая любовь, уже успевшая доставить мне земную боль и неземное наслаждение, выросла в феерическом богатстве. Ее очень смешило, что большинство американцев считали ее папу индейцем, сделавшим удивительную карьеру, хотя носил он типично татарское имя Айрат. Джумагюль была смесью татарина и кыргызки. Это, в свою очередь, почему-то рассмешило меня, а это, непонятно почему, разозлило Джумагюль, и у нас начался новый раунд Кыз Кумай, на этот раз носивший, я бы сказал, характер дурашливого забега. Да и камчи у моей кыз больше не было.


Возле юрты, до которой мы доскакали, сидела и чистила овощи старуха. Она улыбнулась нам тремя прекрасными зубами. На жаровне доходил разделанный барашек.

— Салам! — поздоровался я.

— Салам! — отозвалась старуха.

Мы спешились, я стреножил лошадей.

Ничего не спрашивая, старуха принесла нам по миске свежайшей баранины. Мы вдруг поняли, что страшно, не по-человечески голодны. Мы поедали угощение, а старуха без умолку болтала. Ей было совершенно все равно, понимаем мы ее или нет.

Потом к юрте подогнали табун таких же кыргызских лошадок, как моя Сауле. Появились мужчины, женщины, дети. К нам они проявляли спокойное доброжелательство. По-русски никто из них не говорил. Поняв, что и мы по-кыргызски ни бельмеса, они даже не стали пытаться наладить какое-нибудь знаковое общение. Пришли гости, едят баранину, что здесь такого?


Поодаль от юрты двое полуголых мужчин затеяли борьбу. От их вида меня резанул проблеск дежавю, и тут старуха ясно и четко произнесла фразу, которую я точно уже слышал однажды: «КŸн мурун айтылган нерсе ишке ашып. Бардыгы Пишпекке чогулушат». Это были слова, которые приснились мне в мой первый день в Бишкеке. И старуху я тоже вспомнил. Но главное, что непостижимым образом я теперь понимал смысл этих слов: «Сбудется древнее пророчество. Все соберутся в Бишкеке». В отличие от меня, старуха не испытывала никакого мистического трепета и была так же спокойна, как и вначале. Она что-то спросила, мы не поняли, она улыбнулась и сказала: «Махабат?» Мы закивали головами. Она махнула рукой в сторону соседней юрты. Мы как-то застеснялись, но она поднялась на ноги и отвела нас к ней. Это была самая обыкновенная юрта, небольшая, с двустворчатой деревянной дверью — эшик, и открытым тундуком — окном на самом верху. Убранство скромное: разбросанные по полу шырдаки, вот и все. Старуха подтолкнула нас внутрь и закрыла за нами эшик.


Ни я, ни Джумагюль даже не подумали отстраниться, когда закончились последние конвульсии. Мы оставались вместе и о расстыковке не помышляли. Мы шептались. Начала Джумагюль.

— Знаешь ли ты, как самец семелы — это бабочка такая — соблазняет самку?

— Понятия не имею, — прошептал я в ответ.

— Он ищет порхающий прямоугольник, желательно черного цвета. Часто бедняга ошибается, принимая за самку всего лишь лист дерева или обрывок бумаги. Но, когда ему везет и он действительно находит девчонку, он начинает преследование. Самка приземлится, только если она готова к спариванию.

— А если нет?

— Улетит.

— А отчего это зависит?

— Этого науке о бабочках пока не известно. Так же, как и науке о человеке.

— Ну, ладно, допустим, она приземлилась. Что дальше?

— Дальше самец обильно посыпает усики самки феромоном, который он для нее долго копил. Это сильнейший афродизиак.

— Ну, и тогда она дает?

— Не всегда.

— Вот сука!

— Но знаешь, что самое удивительное?

— Что?

— Половой акт продолжается всего несколько секунд, но еще целый час они остаются, слившиеся вместе.

Мы начали тихо смеяться, захотелось шалить и любиться.


Мы скакали встречь заходящему солнцу, уже не слепящему глаза расплавленным металлом, а ласкающему взгляд последним мягким светом. Когда мы добрались до конюшни, хозяйка Тамара, оглядев нас, сказала:

— Вижу, игра была долгой и упорной.

Потом спросила с ноткой иронии и сдержанной ревности:

— Поцеловать ты ее хотя бы сумел?


В резиденции Юппи закатил истерику, но мне от нее было ни холодно ни жарко.

— Нет, но позвонить, позвонить хотя бы ты мог?

— Там не было покрытия, — соврал я наобум.

— Послушай, а откуда она вообще взялась, эта девица? — спросил Юппи.

— Что значит «откуда»? Я думал, вы ее спродюсировали.

— Нет, Мартынуш, — едко произнес Юппи. — Мы ее не продюсировали. Наша была на подходе. Утром ее пробрал понос по причине мандража, но она взяла себя в руки и направлялась к нам. Чтобы ты, гад, целовал ее верхом, а не предавался мазохизму с принцессой на черном коне. Ты свою рожу видел?

— Юппи, если ты мне правда друг, сделай, пожалуйста, одну вещь: выясни, как будет по-кыргызски don’t fucking disturb![74] — и повесь эту табличку на дверь моего номера.

Глава одиннадцатая, в которой переплетаются старый роман и новая любовь, а принц открывает свою тайну

Как прекрасно позволить себе, отпустив все тормоза, быть в полной мере влюбленным! Разрешить себе быть счастливым, чтобы она видела, что ты счастлив только потому, что она — та единственная женщина, которая способна сделать тебя счастливым. Стараться предупреждать каждое ее желание. Любоваться ею бесконечно. Развлекать ее, чтобы ей не было скучно. Между прочим, дать понять, что ты готов ради нее на все.


Как правило, сорокалетний мужчина такого себе позволить не может. Разве что если знает, что жить ему осталось несколько дней.


— Джумагюль, — спросил я, а она как раз надевала мою рубашку. (Почему нам так нравится, когда они надевают наши рубашки? У науки нет ответа. Похоже, сексология — такая же туфта, как и фрейдизм.)

Так вот, я спросил: «Джумагюль, а что такое, по-твоему, любовь?»

Она улыбнулась — о, эти лисьи зубки! — она улыбнулась и сказала: «Любовь? Это когда весело!»


Что бы ни говорила Джумагюль, все мне слышалось правдивым и остроумным, — еще один признак ослепляющей влюбленности.


— Ты знаешь, — сказала она, прижимаясь ко мне, — так надоело рассказывать о себе каждому новому мужчине. Они всё узнают, всё выведывают, а потом сваливают. А я чувствую себя обкраденной.


От этого признания мои глаза наполнились слезами умиления.


Я не стал докучать Джумагюль лишними вопросами, тем более что нам и без того было чем заняться. Но все равно, как-то само собой узналось, что учится она в Гарварде на энтомолога, а в Киргизию приехала, во-первых, по известному зову поиска корней, а заодно для поиска редкой бабочки, — я так и не запомнил точного названия, какая-то Аурелия Офигения, типа того. Я тут же засмотрел Офигению в Интернете. Действительно, очень красивая, хотя я совершенно равнодушен к бабочкам, к этим «ожившим цветам». Одна вещь показалась мне странной, но не существовало на тот момент несуразности, которая не потонула бы в объятиях татаро-кыргызского нашествия.


Голая, только в моей рубашке, наброшенной на смуглые плечи, она подошла к компьютеру и прочла по слогам: «В дет-ский сад мо-ю лю-бовь при-во-дил де-душ-ка. Видишь, я знаю кириллицу. Хотя ничего не понимаю. А что это такое?»

— Начало моего романа.

— Ты написал роман?

— Почти. Осталось только закончить.

— Ух ты! А почитай мне.

— По-английски? С листа?

— А что тут такого? У тебя прекрасный английский. Ну, пожалуйста! Мне же интересно.

— Well, it may be a challenge, let’s try… Hmm… Ok. So… It was her grandpa who was bringing her to the kindergarten…[75]


Я продирался сквозь собственный текст, испытывая растущую досаду от того, насколько далеким и покореженным звучал он в моем английском переводе. Но Джумагюль слушала очень внимательно и с явным интересом, только изредка деликатно предлагая поправки, всегда по делу. И тут какая-то сволочь начала ломиться в дверь.


— Сто воинов света готовы к инсталляции! — гордо проорал плохо стоящий на ногах Влад. И перешел на заговорщицкий шепот: — А эликсир — о, эликсир! — он тоже практически готов и станет главным напитком на балу!


Я выставил политтехнолога за дверь и продолжил. С перерывами на любовь к вечеру мы дошли до конца.

— Are you glad we are rich?

— At least I’m not upset.

— Do you remember the coordinates?[76]


— А дальше? Что было дальше? — спросила Джумагюль. — Вы встретились?

— Нет. Больше мы никогда не видели друг друга, — соврал я на всякий случай.

— Значит, алмаз до сих пор там, в секретике?

— Ну, скорее всего, да. Мы довольно глубоко зарыли. А детский сад с тех пор не перестраивался. Я проверял.

— И ты не хочешь его отрыть?

— Хей, Джумагюль! Это больная тема. Давай в другой раз.

— Извини, милый, я все время причиняю тебе боль. То плеткой, то болтовней.

— Да, боли я от тебя, конечно, натерпелся. Но зато сколько счастья!


В этом месте я хотел бы процитировать Эриха Марию Ремарка, фразу, которую я лелею с юности: «Мы были так близки, как только могут быть близки люди». Умри — лучше не скажешь!


Ночью мы проснулись, чтобы пересказать друг другу каждый свой сон. Потом, забыв его, снова заснули.


Утром пришел Алексей и сказал, что Принц приглашает на прогулку. Взять с собой даму, к сожалению, не представляется возможным.

Так по-детски не хотелось отрываться от Джумагюль. А может, и есть что-то в этой шняге под названием «назад в утробу»? Но об этом и без Зигмунда можно было бы догадаться.


Все, что мне оставалось, это завещать Джумагюль нашу «Волгу-Волгу» с Максимкой и надеяться на то, что прогулка будет недолгой.


Первый раз за все это время я приблизился к горам Ала-Too. Они называются пестрыми, потому что покрыты заплатками белого сияющего снега, который на самой верхушке не истаивает даже в разгар летнего зноя. Два месяца я просыпался и засыпал с видом на эти чудесные горы, но вблизи, с потерей перспективы, они показались мне уже не такими красивыми. Мы обогнули их с севера и взяли курс на восток, двигаясь вдоль горной гряды. Впереди ехал джип с Чингизом и Сергеем; Алексей, Юппи, Наташка и я двигались следом. Часа через полтора головной джип взял к югу и начал подниматься по узкой горной дороге. Еще минут через пятнадцать мы остановились. Все вышли из машин. Оглядываясь вокруг, я все никак не мог определить цель нашего путешествия: ну, горы какие-то. Однако Чингиз со свитой уверенно продолжил путь пешком и, дойдя до определенной точки, помахал нам рукой, чтобы мы подходили.


Чингиз стоял на краю глубокой лощины, на дне которой — я глазам своим не поверил — раскинулся военный лагерь. И, хотя нас разделяло расстояние не меньше километра, я безошибочно определил, какое именно формирование расквартировалось в киргизских горах. Я повернулся к Чингизу:

— Дружишь с Эвиком?

Чингиз довольно засмеялся:

— Дружу. Ровный пацан!

Я выразил солидарность с такой оценкой.


С Эвиком, официально Эветом, а по израильскому протоколу — Авигдором Либерманом, я познакомился в 1989 году, как только приехал в Израиль. Это был чрезвычайно хитрожопый и целеустремленный кишиневский крепыш без шеи, только что окончивший факультет общественных наук Иерусалимского университета. Эвик был беден и никому не известен. Но он был прирожденный политик. Он пошел к Биньямину Нетаньяху, рядовому депутату кнессета от Ликуда, и сказал ему: «Биби, давай работать вместе!» Через семь лет Эвик привел Ликуд к власти, а Биби — в премьер-министры. Себя он сделал заведующим рейхсканцелярией. В принципе, у Эвика есть потенциал и самому когда-нибудь стать премьером. Вообще же он истинный ариец. Поэтому, когда два года назад к нему обратилась инициативная группа из бывших афганцев, чеченцев и других братишек с предложением создать добровольческое военное формирование под названием «Алия», Эвик этот безумный проект через все инстанции пробил. Официально батальон должен патрулировать еврейские поселения — те, что на оккупированных территориях, — а также помогать полиции в проведении каких-то спецопераций. В общем, мутноватые функции. Но реально батальон «Алия» занимается в основном тем, что выезжает на природу, играет в футбол, жарит шашлыки, пьет водку и с удовольствием дает тем, кто просит, интервью, в которых незатейливыми эвфемизмами обыгрывает с вариациями одну и ту же тему: «Смерть арабам!»


Мы дошли уже почти до самого низа. Израильские махновцы были в штанах хаки и тельняшках русской десантуры. Большинству хорошо за сорок, многие внешне приближаются к идеалу Розенбаума. Жизнь в лагере наемников, спрятанном в горах, мало чем отличалась от обычного пикника батальона «Алия», в лесу Бен-Шемен, например. Одни квасили, другие играли в футбол, третьи жарили стейки, четвертые пели под гитару «лыжи у печки стоят», пятые сгужевались на урок Торы, который давал старый поэт, религиозный мракобес и пьяница Барух Камянов; шестые обсуждали последнюю книгу Стивена Хокинга; седьмые рассказывали бородатые похабные анекдоты и громко ржали, а подъем переворотом на турнике делал один только Додик Цукерман.


Додик Цукерман был в батальоне, пожалуй, самым реальным пацаном. Ему было тридцать два года, он до сих пор ходил в реальные милуим, потому что служил в одной из частей спецназа, «Духифат», и месяц в году занимался реальными зачистками в каком-нибудь там Шхеме. В остальное время года Додик был художником, но, поскольку за это не платили, он работал штатным графиком в русской газете «Вести». Однажды я выразил удивление нашему общему другу Амиту, который служил вместе с Додиком, как такой добродушный и веселый парень, как Додик, может стрелять в людей. Амит посмотрел на меня дико, потом брызнул: «Добродушный?! Да он женщин и детей убил больше, чем я террористов!»


Не успев еще отдышаться после того, как соскочил с турника, Додик хлопнул меня по плечу и рассказал анекдот: Если бы физкультура была полезна для здоровья, на каждом турнике висело бы по четыре еврея! Мы посмеялись, и я спросил Додика, как так получилось, что Эвик отдал Чингизу своих чернорубашечников.


— Мартын, не смеши меня! Эвик ничего не отдает. Эвик так, понемножечку, по-кишиневски приторговывает. Ты не поверишь, какая у меня здесь зарплата! А сколько получил лично Эвик, я, врать не буду, сам не знаю.


— Слушай, — я огляделся вокруг, — а как вас сюда доставили? Вместе со всем циюдом[77]. Вон, даже джипы.

— Очень просто доставили. На российскую авиабазу. «Геркулесами». А сюда мы добирались под российским флагом.

— И чего теперь?

— Да ничего. Скажут — выдвинемся.

— Будешь брать Бишкек?

— А какие проблемы? Яшу видишь? Кабул брал!

Я посмотрел на Яшу с изрытым лицом старого мексиканского бандита и задал еще один вопрос:

— А командир у вас кто?

— Да, фраер какой-то. Капитан от инфантерии. Шмулик Зах зовут.


Древнее пророчество сбывалось на глазах. Бардыгы Пишпекке чогулушат. Все собирались в Бишкеке. Кстати, а кто эти «все»? — спросил я себя и сам же себе ответил, что «все» — это, по-видимому, все те, кто нужен, чтобы было весело. Батальон «Алия» под командованием капитана Шмуэля Заха Бишкеку совершенно определенно для веселья был необходим.


Тынц! Тынц! Тынц! Тынц!

Юппи прискакал на одной ножке. Он светился от счастья: «Уговорил!»

— Кого? Наташку?! — искренне обрадовался я.

Юппи перестал скакать и несколько потускнел.

— Нет. Наташку пока нет. Чингиза уговорил! Все! Мы снимаем! Сегодня же! Тот махабат — помнишь? — про русского водителя бусика и казашку, которая его спасла. Короче, андижанский бой снимаем здесь. Израильтяне играют плохих парней…

— А то кого же! — хохотнул Додик.

— Нет, кстати, не все, — радостно сообщил Юппи. — Некоторые будут играть наших хороших кыргызстанских парней. Еще Чингиз обещал подогнать штук десять мырок в форме, так что расовый вопрос, в принципе, решен. Мартын, поедешь с Наташкой в Бишкек, одна она не справится. Надо организовывать массовку под беженцев, чувака этого найти и казашку — у тебя телефоны записаны? — и, короче, все оборудование. То есть просто всё! Мартын, если ты настоящий друг, ты включишься! Это мой шанс! Я об этом всю жизнь мечтал!

— Юппи, ну о чем речь? Конечно, я с тобой! Мне только одна вещь не понятна…

— Чего тебе не понятно?

— Как Чингиз согласился рассекретить лагерь?

— А он вначале и не соглашался. Я стал его уговаривать, что мы снимем суперпатриотический боевик и что в смысле пропаганды это бесценный материал. Тогда Чингиз подумал и сказал: «А, черт с ним! Все равно лагерь этот — секрет Полишинеля и, вообще, час зеро близок!»


Новость о том, что Принц собирается в скором времени привести в действие батальон «Алия», безусловно, заслуживала внимания. Но меня в тот момент интересовало другое. Я спросил:


— Значит, я теперь могу свободно брать с собой Джумагюль?

— Да бери свою бабу куда хочешь! Слушай, а у вас как? Она тебя плеточкой, да? Плеточкой?.. Ой! Нет, не надо! Пожалуйста! Ой, больно! Отпусти, гад! Ты мне руку сломаешь!.. Хрен тебе! Не скажу! Ай! Ай! Ладно, сволочь! Дядя, прости засранца! Ну, все, отпустил уже, садюга!.. Хорош фигней страдать! Пошли писать сценарий! Вон за тот стол.


Додик Цукерман напросился с нами, потому что до сих пор ему никогда не доводилось участвовать в кинопроцессе, если не считать, что его нелегкую военную работу все время норовили снять на видео израильские и зарубежные репортеры, перед которыми светиться не рекомендовалось.


Сергей:
Завтра я призываюсь. Отец предлагал отмазать, но я отказался. Кто-то ведь должен…

Сауле:
Я горжусь тобой! Нет цветка краше сакуры и мужчины лучше солдата!

Юппи:
Мартынуш, а это не перебор?

Мартын:
Не, нормально. Она же японский учит.

Додик:
Надо, чтобы «Калашниковых» подвезли, а то неправдоподобно — у нас только М-16 и «узи».

Юппи:
Учтем.

Сергей:
Сауле! Я вернусь! Если ты будешь ждать меня, я обязательно вернусь!

Юппи:
Слишком пафосно. Он в мирное время призывается. Откуда ему знать, что будут андижанские события?

Мартын:
Прав. Упростим:

Сергей:
Жди меня, и я вернусь!

Юппи:
Уже лучше. И дальше пусть добавит шепотом:

Сергей:
Только очень жди!


Мелодрама — важнейшее из искусств. Добро побеждает зло, любовь попирает смерть. Зло будет наказано, добродетель вознаграждена. Люди ждут этого, мелодрама нужна им, как воздух. Они должны сопереживать, плакать и смеяться. Если эта мистерия прекратится, люди изверятся и сойдут с ума. Мир рухнет под натиском злобной реальности. Так что мы с Юппи, считай, целители душ, и покруче, чем все мозговеды вместе взятые.


Сауле
(глотая слезы): Я должна тебе кое-что сказать, джаным. Когда ты вернешься из армии, я уйду от родителей, даже если они за это проклянут меня…

Сергей
(взволнованно): Сауле!

Сауле:
Мы снимем квартиру и будем жить вместе. Я выучусь и тоже стану зарабатывать, и тогда у нас родится…

Сергей:
Мальчик!

Сауле
(смущенно): Вообще-то я хотела девочку…


— Эт ми ани роэ![78] — раздался чей-то наглый голос и разорвал творческий процесс. Мы подняли три недовольных взгляда. Шмулик Зах несильно изменился с тех пор, как я видел его последний раз семь лет назад. Та же амикошонская улыбочка слуги царю, отца солдатам; тот же прищур театральной мужественности. Да и вообще, ладно, наши русские отморозки, а этот идеальный гражданин и офицер как в наемники запродался? Такой вопрос выдвинул я для дискуссии. Подхохатывая, Шмулик принялся меня наставлять:

— Да уж, Зильбер, вижу я, что не дал ты себе труда ознакомиться ни с историей Израиля, ни с его традициями. Ха-ха! Ты что ж это, не знал, что израильские военные советники востребованы во всем мире? Ха-ха! Может, ты и газет не читаешь? Ха-ха-ха!

Из печени моей рванулась наружу застарелая ненависть.

— Газеты я, Шмулик, пишу! А ты здесь ни хрена не советник и не военспец, а наемник и солдат удачи. И готов за деньги убивать людей, которые ничего плохого ни тебе, ни Израилю не сделали.

— Послушай, парень! — Шмулик тоже начал заводиться. — Ты не будешь меня учить! Ты! Самый никчемный солдат за всю историю ЦАХАЛа, к тому же предатель родины!

На этом месте дискуссия мне надоела, и я ее закончил, выложив ему, как и семь лет назад, в одной дерзкой и местами калькированной с русского языка фразе все, что я о нем думаю. Шмулик загарцевал, раздул ноздри, заскрипел зубами, как тогда, на вышке, застукав меня пьяным, обдолбанным и спящим. Его бешенство польстило моей ненависти, которая настойчиво требовала конфронтации.

— Ты мне за это еще заплатишь, Зильбер! Ох, дорогую цену! — пообещал страшным голосом капитан и, развернувшись, зашагал прочь пуленепробиваемой походкой.

Глава двенадцатая, в которой Юппи рассказывает из своей жизни, а потом появляется Генделев, и Мартын рассказывает из его

Мы совершили подвиг. Я был, конечно, все время на подхвате, но Юппи с Наташкой заслуживают высшей кыргызстанской награды за режиссуру и продюсирование, и пусть это будет орден «Манас» первой степени. За три дня мы сняли фичер. Последние восемь часов работы пришлись на монтаж. Выказывая невиданное мужество, Юппи отказался от посторонней помощи. «Я должен сам. Вот этими руками». Джумагюль и Наташка готовили чай, кофе, бутерброды. Я просто сидел рядом и наблюдал за его работой. Нос у Юппи заострился, глаза сузились. Движения стали уверенными и точными. На него было любо-дорого глядеть — как на огонь или на воду. И на монитор интересно было смотреть: как рождаются картинки в движении, самая притягательная из иллюзий, когда-либо созданная человеком.


— Ну вот, еще полчаса любви и войны наваяли, — Юппи откинулся в кресле. — Титры без меня доделают.

Мы позвали девчонок, которые утекли на улицу и зацепились языками, обсуждая туфельки, и вчетвером отсмотрели «Сергей и Сауле» от начала до конца.

— What do you say, guys?[79] — спросил Юппи тревожно и засопел, уставившись в пространство поверх наших голов.

— Мне кажется, получилось, — сказал я.

— Ты правда так думаешь? — воодушевился Юппи.

— Конечно! В нем есть всё, что нужно: несчастные влюбленные; конфликт детей и родителей; чувство долга, подчиняющего страсть; ужасная, но красивая война; напряженное ожидание: жив или мертв, любовь, побеждающая смерть, и — хэппи-энд.

— They should have died![80] — произнесла Джумагюль замогильным голосом, и мы все нервно рассмеялись.

— Прощание перед армией потрясно получилось, — вздохнула Наташка. — Я прямо сама чуть не заплакала. А они ведь даже не актеры.

— But the camera loves them[81], — заметила Джумагюль.

— На Юге камера любит всех, — объяснил я.

— It’s a shame it will never get an «Oscar» because it’s too short[82], — посетовала Джумагюль.

У каждого демиурга есть две стороны души: мелочная и широкая. Упоенный комплиментами Юппи продемонстрировал себя с широкой:

— Да черт с ним, с «Оскаром»! Мне лишь бы людям понравилось.


Дома, то есть в резиденции, Юппи поплыл. Борясь на протяжении трех дней с усталостью, мы все так себя понакручивали, что едва ли смогли бы уснуть, и Наташка предложила собраться в ее номере, чтобы выпить и поболтать. Выпив виски, Юппи притих, и мы не сразу заметили, что он сотрясается от беззвучных рыданий. Мы испугались, бросились утешать и успокаивать, гладить и подбадривать, веселить и развлекать, пока он, наконец, не улыбнулся. Юппи отер слезы и сказал: «Я хочу рассказать вам свою жизнь. Не бойтесь, не всю. Так, пару историй».


Бывают моменты, когда человеку совершенно необходимо рассказать кому-нибудь свою жизнь. Не выплакать, не излить и не выговориться, но именно рассказать. Это абсолютно не похоже на то, что рождается на кушетке психоаналитика. Там пациенту разрешают нести бессюжетную ахинею. Но я не стану сейчас отвлекаться на критику лженауки, придуманной венским евреем, который был начисто лишен чувства юмора и колбасился на кокаине, вследствие чего и наука у него вышла похожей на русский Серебряный век — разгульной и фантастической.


Рассказывать свою жизнь люди начинают, когда их шибает сомнением: а есть ли в этой жизни смысл? И поскольку никакого особого смысла в жизни, конечно же, нет, люди сочиняют по ее мотивам историю, чтобы, когда прозвучит: «Время истекло, сдавайте ваши сочинения!» — было что предъявить. Потому что даже самые закоренелые монотеисты не могут избежать антропоморфного внутривиденья, и даже им Вседержитель часто представляется в образе строгого дедушки-учителя. Уж он-то спросит домашнее задание по полной. Но за хорошее сочинение может многое скостить. А от некоторых сочинений — правда-правда — у Старика навернется слеза. Ведь человеческое ему не чуждо.


— Я родился в бедной еврейской семье, — начал Юппи. — Все точно как в анекдоте: мы были так бедны, что не родись я мальчиком, мне в детстве нечем было бы играться. Чтобы мне все-таки было чем играться, моя мама мастерила мне трактор — из кусочка мыла, пустой катушки из-под ниток и бельевой резинки. На катушке она вырезала ножом зазубринки, и получался протектор. Трактор был ломкий, его хватало на один день, и по утрам мама делала мне новый. Свое раннее детство я запомнил таким: утро, солнце, мама и трактор из катушки ковыляет по паркету.


Папу без бороды я не помню. Помню только, какой ужас охватил меня и как безутешно я рыдал, когда увидел его с бородой. Они с мамой вернулись из какого-то похода, они все время ходили в какие-то походы, меня, кажется, даже зачали в палатке…


— Мои родители — тоже! — воскликнул я. Юппи посмотрел на меня, как сестра на брата с картины Решетникова «Опять двойка!». На ресницах у него блеснула еще не высохшая слеза. Мне стало совестно, что я влез в чужую историю. — Прости, Юппи!


— Ладно. В общем, когда я потом читал Гайдара, то не мог понять, зачем отец, который прощается с сыном, потому что уходит в поход, берет с собой в поход не гитару, а саблю.


Примерно до шести лет я рос счастливым ребенком. Родители меня очень любили, все время ласкали и целовали. Они еще были молодые и очень веселые. Перед сном мама мне говорила: «Засыпай и не думай, что у макаки красный зад». А папа меня так любил, что, хотя денег у них вообще не было, потому что они оба еще учились в техникуме, он каждый месяц водил меня в детское кафе «Буратино» на Краснопресненской, но сам ничего не ел, а я, маленькая сволочь, даже не замечал. А после «Буратино» папа брал меня в зоопарк или в кино. Благодаря этой традиции я рано овладел числами до двадцати трех — номер дня, когда папа получал стипендию, — и с помощью отрывного календаря отслеживал, сколько еще осталось до «Буратино». Однажды, когда время пришло, папа сказал: «Знаешь, лапка, в этом месяце не получится, потерпи, хорошо?» Я сказал «хорошо», но впал в такую грусть, что папа не выдержал. Он повел себя в точности как папа Карло, продавший свою куртку, чтобы купить деревянному сыночку азбуку с картинками. Только мой папа продал не куртку, а фотоаппарат «Зенит». После этого моя любовь к нему и жалость из огромных стали вообще безграничными. Больше всего на свете мне хотелось порадовать папу, и больше всего на свете я боялся его огорчить. Поэтому я безропотно начал ходить в бассейн «Чайка». Пять дней в неделю. В мое счастливое детство пробрался кошмар. Я воду просто ненавижу! Морскую, речную — всякую. Но бассейн… Чтобы попасть в него из душевой, надо было подныривать через специальный отсек. Я не мог, я боялся, я знал, что захлебнусь. А в душевой тоже нельзя было оставаться: там прыгал дядька без ноги со страшной культяпкой. Наш тренер заходил в душевую, топил меня в поднырке и проталкивал вперед, я всегда захлебывался, но тут начиналась тренировка, и нас всех заставляли полчаса плавать кролем. Только кролем — это была спортивная группа. А кроль это такой стиль, что ты все время под водой, ты просто, блядь, утопленник! Фамилия тренера была Оболенский. Папа хотел, чтобы я вырос не еврейским задротом, а русским богатырем. Кончилось тем, что от перенапряжения я серьезно заболел и провалялся целый месяц в постели. Но папа от своих фантазий не отступился. Я думаю, будь в те времена в Москве гладиаторские школы, он бы меня и туда пристроил. Поскольку гладиаторских школ в Москве не было, папа, дождавшись, когда мне исполнится десять, сдал меня в самбо. Перед этим он поговорил со мной, как со взрослым. Он открыл мне безрадостную перспективу: евреев в этой стране били и будут бить. Поэтому надо быть очень сильным. Сам папа не смог стать очень сильным, потому что в юности у него подозревали порок сердца. Зато он укрепил свой дух. Я же должен вырасти сильным не только духом, но и телом. Мне очень хотелось попросить папу, чтобы он разрешил мне тоже укреплять только дух, но я побоялся его расстроить.


Школа «Самбо-70», придуманная чемпионом мира Давидом Львовичем Рудманом, который, собственно, изобрел само самбо, которое чем-то там отличается от дзюдо, — эта школа была больше чем школа: для своих питомцев она была настоящим клубом. Здесь стоял самовар и устраивались чаепития, здесь царили дружба и взаимовыручка. И только меня здесь нещадно пиздили. На каждой тренировке, три раза в неделю. По той причине, что я еврей. Тело мое, измученное непосильными упражнениями и унизительными побоями, никак не хотело крепнуть, а только хирело. Зато дух через пару месяцев забурел настолько, что у меня его хватило сказать папе, что я больше не могу. Папа задышал часто-часто, потом произнес почти шепотом: «Бросишь самбо — я тебе больше не отец!» И вышел из комнаты. И я даже сейчас прямо физически помню, как переполнила меня лютая ненависть. Я ненавидел евреев! Но на практическом уровне меня мучил вопрос о том, что я отвечу своим собственным детям, когда они подрастут и спросят: а где же дедушка? Все это я выплакал маме, ощущая себя последним предателем, но выбора не было: мама была единственной дружественной мне инстанцией, способной противостоять папе. Последние несколько месяцев ее позиции стали особенно сильны. Папа все время старался ей угодить и делал все, как она скажет. Ну, а вскоре у меня родилась сестра, и началась совсем другая жизнь.


Она вращалась теперь не вокруг меня, а вокруг красного орущего человечка. Но я нисколько не ревновал. Человечка я мог разглядывать часами. Никаких особенных чувств, кроме любопытства, я к нему не испытывал: я только мечтал засечь, как он подрастает. Это было трудно, но я старался. Тренировался я не только на сестре, меня манила всякая метаморфоза, сиюминутный ход которой не заметен для глаза. Я наблюдал, как всходит у мамы на кухне дрожжевое тесто, как темнеет вечером небо, как исписывается в ничто кусочек мела, как умирает зима, а однажды мне довелось наблюдать, как рожает на нашем обеденном столе большая муха.


Созерцание было моим главным и любимым занятием, пока не наступил проклятый пубертатный период. Это случилось, когда мне едва исполнилось двенадцать. Собственная ужасная метаморфоза повергла меня в отчаяние. Я все время чувствовал себя каким-то нечистым и по нескольку раз в день принимал душ, но это не помогало. Запах собственного пота преследовал меня. Из хорошенького мальчика я необратимо превращался в урода. Страшный черный волос выбивался на лобке, под мышками, на ногах и даже на руках. В сердце поселилось ноющее беспокойство. Я терял свое созерцательное счастье. Мне хотелось чего-то, меня тянуло куда-то, но я не понимал, чего и куда. Помощи от взрослых было немного. Ни помощи, ни толку от них.


Ведь взрослые только и делают, что лажаются. Они проваливают экзамен за экзаменом с детскими вопросами. Те, что поумнее, честно говорят: не знаю; те, что поглупее, отвечают: вырастешь — сам поймешь. Мой папа относился к третьей категории, к тем, которые все знают. На вопрос, умру ли я, он, не отрываясь от газеты, ответил, что конечно; а на уточняющий вопрос, что будет после смерти, он, взглянув на меня поверх газетной страницы, сказал, что после смерти не будет ничего, поэтому надо изо всех сил стараться прожить достойную жизнь.


Папин ответ вселил в меня смертельную тоску, и она органично переплелась с другими подростковыми страданиями. Больше всего меня мучили мысли о сексе, которого я жаждал и боялся. Мой страх был воплощен в ужасной картине. Однажды зимним днем я пошел гулять с нашей собакой Кристиной. Я вел ее на коротком поводке, отгоняя кобелей, которые бежали по бокам, окружая нас, как волки корову, потому что у Кристины была течка. Сама же Кристина, портативная дворняжка в каштановых кудрях, отличалась фригидностью и до сих пор хранила, при полной поддержке хозяев, девственность. На четвертом году безгрешной жизни ее внезапно охватила похоть. И на этой прогулке она сорвалась с поводка. Я бежал за ней с кобелями наперегонки, но когда добежал, было уже поздно. Если бы собаки совокуплялись поэстетичнее, может, у меня и не случилось бы детской травмы. Но это оказалось совершенно непотребным, отвратительным зрелищем. Самым невыносимым было то, что бедная Кристина визжала так, будто ее режут на куски. Я попытался оторвать насильника от моей собачки, но у меня ничего не получилось — их будто приклеили друг к другу. Я просто стоял в бессилии, смотрел и плакал. И тут ко мне подошел этот прохожий — я его на всю жизнь запомнил — в дубленке, в очках, с белым шрамом на подбородке, слегка поддатый. Увидев, что у мальчика горе, он решил посочувствовать. Прохожий положил мне руку на плечо и сказал: «Старик, не стоит так убиваться! Твою суку всего-навсего выебали!»


Несколько дней я находился в таком подавленном состоянии, что папа решил ответить на незаданные вопросы. На кухне он уселся напротив меня, зажатого в углу с чашкой чая, и строго произнес: «Главное, сын, не рукоблудствуй! Если будешь заниматься онанизмом, это разрушит всю твою будущую жизнь!» У меня закружилась голова, и я потерял сознание.


Юппи взял бутылку, плеснул себе еще виски.


Да, это был необыкновенно мрачный год в моей жизни. Пока я не влюбился. В девушку намного старше меня: ей было четырнадцать, и она перешла в восьмой класс; а мне было только тринадцать, и я перешел в седьмой.


Стоял май — самое подходящее время для юных страдальцев, а во дворе появилась девушка не из нашего дома и не из нашей школы. Мы играли в «вышибалу». Новая девушка попала в команду тех, кого вышибают, и я вдруг понял, что просто не способен кинуть в нее мячом — такая меня переполняла трепетная нежность. Которая становилась все трепетней, потому что я видел, что я ей нравлюсь. Раньше я никогда не нравился девочкам. Только однажды в школе воображала из параллельного класса спросила меня, как мне ее новые очки. Но даже этот незначительный случай я бережно хранил в своем сердце.


Темнота опустилась на двор и рассеяла ряды играющих. Одних загнали домой родители, другие отправились спать сами, остались только мы с ней. Я сунул руки в карманы и уставился в сторону, потому что не знал, что теперь нужно делать. Я молился на свой подростковый манер, чтобы она не ушла. Но она и не думала уходить. Она осторожно вытащила из кармана мою руку, взяла в свою и спросила: «Ты ведь проводишь меня домой, правда?»


Юппи потянул носом воздух, потом выпил залпом оставшийся в стакане виски и с треском разгрыз льдинки. Он уже сильно перевыполнил свою обычно сдержанную норму. Потупив с минуту наедине с собой, Юппи вернулся и пошел дальше.


За те семь минут, что я провожал ее до дома, я понял самое главное: только вызвав в женщине чувство, ты можешь сам почувствовать, что ты есть. Меня любят, значит, я существую! Это было великим открытием.


Долгие годы я не вспоминал о той девушке, даже имя ее испарилось, но недавно мне приснился сон. Я один в нашей квартире, ни родителей, ни сестры, и квартира обставлена по-другому. Все красивое, мягкое, в Рубенсовых тонах. А вокруг такая грустная торжественность, как у Левитана «Над вечным покоем». Мы с ней звоним друг другу по телефону, я не оговорился, именно так — звоним друг другу. Она сейчас зайдет, только сначала должна переодеть школьную форму. Меня это не удивляет. Ведь во сне не чувствуешь возраста. Но страхи и желания ощущаются иногда даже сильнее, чем наяву. Кошмары мне раньше снились, а эротический сон — впервые. Ничего визуального больше вам описать не могу, потому что все стерлось, как я ни старался удержать. Я думаю, сон строится не из предметов и живых существ, а из их родовых признаков, которые спящее сознание способно видеть, а бодрствующее требует конкретности, поэтому образы так быстро рассыпаются. У меня осталась только память о бесконечной благодати, какой в жизни я никогда не испытывал.


Я проснулся весь в горячих слезах, сотрясаясь от катарсиса, попытался пробраться обратно, но ничего не вышло, двери рая плотно закрылись, не оставив ни единой лазейки. Дивный сон выхолостился, а вместо него воскресли и поперли на меня живые картинки из детства, уж не знаю, где они прятались столько времени.


Юппи опять потянулся за бутылкой и налил себе. Он был уже здорово пьян, но я его не останавливал, — пускай, если это поможет ему закончить историю.


Не стану пересказывать мои картинки, думаю, вам хватает своих. Дело не в картинках. И не в том, что страх пересиливал во мне желание и я не то что спать с ней, я даже поцеловать ее так и не решился за все те две недели, которые мы встречались, пока не разъехались на каникулы. Все время боялся, что получится, как у собак, что я все испорчу. Да и она была, в сущности, еще маленькой, хотя девочка четырнадцати лет, безусловно, намного старше мальчика, которому тринадцать. Короче, дело в том, что я знать не знал, а в подвалах моей памяти все бережно сохранилось: образ, голос, прикосновения, запахи.


И все они через четверть века вдруг взяли и явились мне во сне, усиленные в разы силой моего могучего воображения. Но с какой целью? На чем меня крутят?! Я долго и сосредоточенно думал над этим, пока меня не осенило, что мне приснился эротико-благовестный сон и меня ждет великая любовь. А вся моя история — это немного затянувшийся тост. Локти выше эполет! За присутствующих здесь дам!


— Ну?! — дернула меня за рукав Джумагюль, как только мы вышли из номера. — Сейчас умру от любопытства. О чем рассказывал твой друг так проникновенно, что Наташа оставила его у себя на ночь?

— Он рассказывал о сначала счастливом, а потом несчастном детстве и о первой любви, тоже несчастной.

— В точности как в твоем романе.

— Ничего не поделаешь, my lovely[83], проклятые архетипы. Разницу дает только фактура. Но, в принципе, все мы работаем старый шекспировский номер: She loved him for the dangers he had passed, and he loved her for she was pity them[84].

— А чем закончится твой роман, ты уже знаешь?

— Знаю.

— Скажи!

— Он закончится тем же, с чего и начался: любовью.

— Oh, couldn’t you be just a bit more specific?[85]

— Конкретным бывает только то, что уже написано. А то, что еще не написано, всегда останется не более чем обобщением. Таковы законы новеллы, my lovely.

— Fuck novels![86] — произнесла Джумагюль с чувством.

— Согласен: на фиг! — согласился я. — Тем более что завтра к нам прилетает наш Поэт.

* * *

В дальнем конце коридора, тянувшегося от трапа самолета до VIP-зала аэропорта «Манас», показался Аль Пачино. Он уверенно вел с помощью джойстика электроприводную инвалидную коляску. Ежик пробитых сединой жестких, как проволока, волос прекрасно гармонировал с костюмом в тонкую полоску, белым шарфом и черным бархатом жилета, пересеченного цепочкой карманных золотых часов. Крестный отец обогнал стайку стюардесс «Таджикских авиалиний» и, резко переложив румпель, объехал вокруг них на одном колесе. Девушки рассыпались смехом и аплодисментами.

— А наш-то, а наш! — умильно пробормотал Юппи.

Тележка распахнула салунные дверцы зала для важных персон, вздрогнула и замерла. Генделев вскочил на ноги и с торжественной церемониальностью расцеловал своих консильери, каждого в обе щеки, как это принято у нас на Сицилии.

— Ну, здравствуйте, мальчики, — произнес он, запыхавшись. Эмфизема сократила его легкие до объема легких кошки. Но прыгучесть сохранилась почти нетронутой. Генделев показал рукой «минуточку!» и погрузил лицо в притороченную к коляске кислородную маску. Надышавшись, он повеселел.

— Значит, скажите-ка мне, мальчики, пожалуйста, такую вещь. Вы шлюх для дяди Мишеньки приготовили?

В отличие от Державина, который, посетив Царскосельский лицей, первым делом поинтересовался у швейцара: «Где тут у вас, братец, нужник?», чем привел в оторопь юного Пушкина, наш Поэт был еще не стар. А когда мы познакомились пятнадцать лет назад, он был моложе меня сегодняшнего, он был нищим и бешеным, а в его мансарде диваном служила уложенная на две табуретки доска. Сидя на этой занозливой доске, я декламировал наизусть его стихи и признался, что приехал в Израиль по двум мотивам — чтобы смыться от родителей и чтобы подружиться с величайшим из ныне живущих русским поэтом. «После Бродского!» — воскликнул Генделев. Он записал меня в любимцы и сразу же удостоил чести быть его секундантом. Какой-то обманутый муж вылил на Поэта ведро словесных помоев, не оставив другого выхода, как только предложить рогоносцу выбрать оружие. Но время для поединка Генделев назначил сам. В пять утра мы спустились к площади Сиона. Над безлюдным городом парил тонкий романтический туман, сливаясь с белой рубахой дуэлянта. В пять тридцать Генделев объявил, что, согласно дуэльному кодексу, считает не явившегося противника трусом, а себе записывает победу, и мы на радостях пошли пить кофе в кафе «Ата́ра». Это была не первая и не последняя из многочисленных дуэлей. Генделев разбрасывал картели направо и налево, как Пушкин — при малейшем намеке на задетую честь, и так же, как у Пушкина, все его дуэли оканчивались бескровно. Но, если Александр Сергеевич иногда все же вставал к барьеру, а уж там, после того как противник промахивался, стрелял в воздух и с криком: «Кончай дурить, чучело ты этакое!» бежал обниматься, то поединки Михаила Самуэлевича расстраивались без единого выстрела. Потому что в наше подлое время утеряны понятия о чести, и никто из тех, кому он бросал вызов, не воспринимал этого всерьез. А до того, как мы познакомились, Мишенька был совсем молодой. Не пытаясь реконструировать его жизнь в тот период, когда я еще не служил ее очевидцем, скажу только, что в ней всегда царили две страсти: война и тоска по большой и белой русской женщине — значительно более крупной, более белой и более русской, чем сам Генделев. Имейте в виду все, особенно дамы: романтический выбор ни в коей мере не отражает изощренности нашей умственной жизни.


Войны в те времена случались в Израиле чаще, чем большие русские женщины, и Генделеву подфартило с Ливанской. Он большой выдумщик, наш Поэт, но на войне действительно побывал. Военврачом. Есть фотографии и свидетельства очевидцев, не говоря уже о свидетельствах поэтических:

Сириец

внутри красен, темен и сыр

потроха голубы — видно — кость бела

он был жив

пока наши не взяли Тир

и сириец стал мертв

— инш’алла —


В следующей главе, когда Генделев будет выступать при большом стечении народа, вы сможете услышать его стихи и убедиться, какое гипнотическое воздействие оказывают они на публику в авторском прочтении. Это всегда так было. Но понадобились долгие годы, прежде чем Дар принес Поэту славу и достаток.

* * *

— Что ж, мальчик мой, даже не знаю, как мне теперь к тебе относиться. Да, это уже литература! Это, безусловно, литература. А ты у меня, значит, теперь писатель? Я должен к этому привыкнуть, мой мальчик, я должен к этому привыкнуть.

Длинными сухощавыми пальцами Генделев теребил воздух. У меня по животу разливалось тепло. Говори, Мишенька, говори! И делай так пальчиками.

— Но! — отпечатал Генделев и взял паузу.

Какое еще «но»?

— Это, конечно, не роман.

Не роман? А что же?!

— Это — заявка на роман.

Моя расширявшаяся вселенная съежилась в точку.

— Значит, я предлагаю следующее: мы с тобой вдвоем садимся и начинаем работать. Да. Не откладывая, прямо сейчас. Давай-ка, мой мальчик, за клавиатуру!


Мне захотелось убежать и надраться в одиночестве, но я покорно сел за клавиши. Отказать мэтру было немыслимо, он бы на полном серьезе смертельно обиделся, а я скорее сожгу свою рукопись кнопкой «delete», чем обижу Мишеньку.

В детский сад мою любовь приводил дедушка.

— Здесь нужна инверсия, мальчик. Здесь необходима инверсия. В детский сад любовь мою приводил дедушка. Ну! Совсем другое дело! Сам-то чувствуешь?


Поглумившись таким образом надо мною с полчасика и наскучившись ролью наставника, Мишенька обратил свой никогда не остывающий пыл на общение с Джумагюль, а я с облегчением закрыл файл, велев компьютеру ничего не сохранять.


— Ай воз ин Нью-Йорк, — начал Генделев светское наступление.

— Oh, really?[87] — дипломатично отозвалась Джумагюль.

— Йес, файв йеарз эгоу, — уточнил Генделев и с важностью географа-первопроходца сообщил: — Нью-Йорк из э вери биг сити!

— Do you think so?[88]

У Джумагюль появился почему-то английский акцент.

— Ай ноу Нью-Йорк! — усмехнулся Генделев и добавил: — Нью-Йорк ноуз ми ту!

В этом ключе он уверенно прощебетал еще двадцать минут, пока не пришел водитель Максимка, чтобы везти его в бордель «Терпсихора» на встречу с продюсерами Наташей и Аркашей. Джумагюль захлопала в ладоши: «Какой он милый, этот uncle Michael![89] Какой смешной!»

«А чего это у тебя глазки так горят, сука узкоглазая?!» Вопрос повис у меня на языке, цепляясь из последних сил худенькими ручками приличий, чтобы не сорваться. Когда же я научусь, наконец, сдерживать самцовую ревность?

— Когда разучишься влюбляться! — ответил внутренний голос.

— Расскажи про дядю Мишу! — потребовала Джумагюль.

— Легко, my lovely.

Я ведь обещал Генделеву, что, когда он умрет, я буду водить в Иерусалиме экскурсии по его конвертированной в дом-музей Мансарде. И я уже начал репетировать.


Здравствуй, милая Аглая! Принимай гостей: зубной врач из Мельбурна и его бесстыжая девчонка, которую я бы и сам не прочь. Австралийский зубной издает там у себя литературный журнал «Антиподы». Откуда в еврейских дантистах эта трогательная тяга к культуре? Я пока затрудняюсь с ответом.

Гости заплатили за экскурсию триста евро, а под конец наверняка пожелают приобрести пару рецептов богатой кухни небогатого джентльмена и, не извольте сомневаться, отдадут дань сувенирному ларьку. Так что, Аглая, мечи на стол изобилие, да поживее!

Зачем вы на меня так смотрите, друзья? А, понимаю: вы фраппированы тем, что я хлопнул Аглаю по заднице. Знаю, в Австралии за это срок. Но не в Мансарде. Поэт сам частенько шлепал свою Музу, и ей это, представьте, ужасно нравилось. Посмотрите, какая она у нас веселая хохотушка. Немножко хроменькая и слегонца горбатенькая, но знали б вы, какая зажигалка!

Пока хранительница очага готовит блюда фирменной кухни, мы с вами бегло ознакомимся с экспозицией.


Все, что вы видите перед собой и вокруг, было нажито долгим и непосильным собирательством. По блошиным рынкам, по свалкам и комиссионкам, по квартирам подруг. Яркие предметы гардероба: котелки, фуляры, пенсне. Жалкие элементы роскоши: бранзулетки, лепнина, пепельницы. Ну и Педро, конечно, — железный рыцарь размером со взрослого пингвина. Похищен в Лондоне и доставлен в Израиль поклонниками. Это что касается гостиной. Перейдем в спальню.


Как нетрудно заметить, она напоминает каюту корабля. Здесь тесно, сумрачно и много книг. Хозяин их читал, курил через длинный мундштук сигареты, наслаждался сериалами. Корабль плыл, гости не переводились. Но однажды приходило вдохновение. Тогда он наглухо запирал двери Мансарды, отключал, если он еще не был отключен за неуплату, телефон и порывно брался за перо. Ни компьютера, ни машинки Поэт не признавал. Он был умней своего народа, но печатать не умел совсем. Зато как готовил! Вернемся в гостиную, друзья, и скорее к столу.

Его авторская стряпня была дитя брутальной бедности. «Из качественных продуктов чего-нибудь приготовит даже невеста», — горько усмехался он и, добавляя щепотками снадобья, варил суп из топора. Дом Генделева никто не покидал голодным.


Только вот этого не надо! Страшно ты начитанный, зубоврач. «В прекрасной бедности, в роскошной нищете» — крик отчаяния, а не восторга. Нужда способствует поэзии до известного предела, а потом начинает злить и тяготить. Генделев на нищету злился ужасно, спортивной такой злостью: «Того, кто произнес „поэт должен страдать“, найду в аду! — чтобы по рылу дать».


Помню хмурый зимний день. Мы сидели вон там, у окна, пили кофе. Под окном, на улице щипал арфу одетый царем Давидом рыжий американец. Желтый иерусалимский камень зданий плакал вместе с погодой. Генделев щелкнул суставами своих паганиньевских пальцев и пробормотал: «Пора становиться чистеньким старичком».


Знаю, кабинетные исследователи жизни и творчества со мной не согласятся, но я-то абсолютно убежден: новый Дар открылся после того, как Генделева хватил инсульт и его перекосило. Если до удара у кого-то еще были сомнения, похож или не похож, то после ни у кого вопросов уже не возникало. И вместе с подтвержденным обличьем иностранного консультанта пришла гипнотическая сила. Раньше перед Поэтом были не способны устоять только женщины, теперь наступил черед банкиров и олигархов. Они искали его общения, млели от звуков его речи, таяли в лучах его ауры и были счастливы платить за сопричастность любые деньги. В образе полюбившегося всем нам Воланда началось триумфальное шествие Михаила Самуэлевича к бессмертию.


Кстати, жилплощадь заценили? Метров сорок ведь, не больше. А вмещала до пятисот человек. Научного объяснения не предложено. Выводы делайте сами. И пройдите, пожалуйста, к кассе.

Аглая, рассчитай клиентов!

Глава тринадцатая, в которой все, кто был нужен Бишкеку для веселья, встречаются на балу в борделе «Терпсихора»

Я опять ошибся в своем суждении о человеке. Влад не просто задротный политтехнолог с цыплячьей грудью, он гениальный алхимик.

— Мамаша Кураж! — вопил Юппи. — Я как хочу, так и ворочу! Хочу дальним фокусом, а хочу — крупняком. Я — кинокамера! Я — Гойя! Я, блядь, преступный репортаж! Альбертик, ты тоже видишь?

Эйнштейн хмыкнул:

— Еще как! Третий, сука, глаз открылся. Вообще все ясно стало теперь.

— Что стало ясно?

— Искусство войны. Я его теперь полностью осознал. Мартын, ты с нами?

— Угу.

— А чего такой тихий?

— Роман вижу офигенный. «Алиса в борделе Терпсихора». С картинками.


Мы стояли вчетвером на балконе, а внизу, в патио, толпились гости. И каждый наблюдал свое собственное интересное кино. Влад особенно гордился тем, что сумел добиться дифференциального воздействия эликсира в соответствии с индивидуальными особенностями личности. Он начал было клянчить у Эйнштейна, чтобы тот купил у него патент, но Альберт остановил его: «Голубчик, дождемся окончания трипа».


Аэропорт «Манас» лихорадило с самого утра. Борт за бортом заходил на посадку, доставляя на бал богатых и знаменитых. Я, кроме некоторых актеров, в лицо вообще никого не знал. Только Уго Чавеса. Он был к тому же единственным, кто не надел смокинг и расхаживал в красной рубахе навыпуск.


Я сошел вниз и отыскал Джумагюль.

— Ну, наконец-то, — сказала она. — Еще немного и по рукам бы пошла. Ты обратил внимание, что среди гостей нет ни одной женщины?

— Как это? — опешил я. — Вон их тут сколько!

— Дурак, что ли? Это же проститутки. Просто одеты прилично. Из честных девушек здесь только мы с Наташей.

Не успела Джумагюль закончить фразу, как погас свет и замолкла музыка. По толпе рябью прошел удивленный ропот. Но свет тотчас вспыхнул вновь. Теперь он исходил от огромного экрана, нависшего над двором. На экране появился увеличенный в разы Генделев. Все было при нем, как обычно, — жилет, фуляр, гвоздика, только вместо котелка на голове красовался пробковый шлем. Генделев начал читать сразу. Голос человека стареет медленнее тела.

Голос поэта не стареет никогда.

Я младшей родины моей

глотал холодный дым

и нелюбимым в дом входил

в котором был любим

где нежная моя жена

смотрела на луну

и снег на блюде принесла

поставила к вину

она крошила снег в кувшин

и ногтем все больней

мне обводила букву «шин»

в сведении бровей

узор ли злой ее смешил

дразнила ли судьбу

но все три когтя буквы «шин»

горели в белом лбу.


Джумагюль впилась мне ногтями в ладонь и прошептала: «Не понимаю ни слова, но заводит!»

Я встал запомнить этот сон

и понял где я сам

с ресниц соленый снял песок

и ветошь разбросал

шлем поднял прицепил ремни

и ряд свой отыскал

при пламени прочли: они

сошли уже со скал

но я не слушал а ловил

я взгляд каким из тьмы

смотрело небо свысока

на низкие холмы

и в переносии лица

полнебосводу в рост

трезубец темноты мерцал

меж крепко сжатых звезд.


Джумагюль притянула меня к себе и стала целовать в губы. Я закрыл глаза, а когда открыл, увидел одним, левым глазом Страшновского. Джумагюль изменила диагональ поцелуя, и Страшновский скрылся за ее лицом.

А нам читали: прорвались

они за Иордан

а сколько их а кто они

а кто же их видал

огни горели на дымы

как должные сгорать

а мы — а несравненны мы

в искусстве умирать

в котором нам еще вчера

победа отдана

играй военная игра

игорная война

где мертвые встают а там

и ты встаешь сейчас

мы хорошо умрем потом

и в следующий раз!


Джумагюль добралась губами до моего уха. «Я должна тебе кое-что рассказать». Я ответил: «Знаю. Не сейчас. Позже».

И я пройду среди своих

и скарб свой уроню

в колонне панцирных телег

на рыжую броню

уже совсем немолодой

и лекарь полковой

я взял луну над головой

звездою кочевой

луну звездою путевой

луну луну луну!

крошила белый снег жена

и ставила к вину

и головой в пыли ночной

я тряс и замирал

и мотыльки с лица текли

а я не утирал.

Как медленно провозят нас

чрез рукотворный лес

а темнота еще темней

с луной из-под небес

и холм на холм менял себя

не узнавая сам

в огромной пляске поднося

нас ближе к небесам

чтоб нас рассматривала тьма

луной своих глазниц

чтоб синий порох мотыльков

сошел с воздетых лиц

чтоб отпустили нас домой

назад на память прочь

где гладколобый череп мой

катает в детской ночь.


Голос умолк, двор вновь окунулся в темноту. Никто из гостей не смел пошевелиться. Даже Уго Чавес. Вдруг хлопнула одна, другая пробка из бутылок с шампанским, небо осветилось фейерверком, зажглись гирлянды, проворные официантки возникли меж гостей с бухлом и тарталетками, а Генделев вернулся на экран. Он был теперь в домашнем халате, в руке держал граненую рюмку. В кадр влезли чьи-то сиськи, Генделев на них цыкнул, они убежали. Генделев поднял рюмку, улыбнулся дьявольской улыбкой: «За радость общения!»

И грянул бал.


Я вполне догадывался, о чем мне хочет рассказать Джумагюль. То, что она решила открыть свою тайну, волновало и радовало меня, как будто мы опять узнали друг друга в лугах Ала-Too. Но там были игра и страсть, а теперь я убедился в подлинности ее чувств.

— Пойдем, — я взял ее за руку. — Пойдем наверх, там нам никто не помешает.


На втором ярусе «Терпсихоры» заботливые продюсеры расположили двухместные юрты размером с те зеленые бардовские палатки, в которых родители-туристы зачали половину моего поколения.

— Знаешь, Джумагюль, я где-то прочел, что первые сорок лет жизни человек строит свой храм, а следующие двадцать — его купол. Я вот подумал, что у моего храма купол если и будет, то прямо на земле. Значит, мой храм — это юрта.

— Послушай, Мартын…

— Не надо, my lovely, не говори, я все знаю.

— Откуда?

— Догадался.

— Но как?

— Бабочка.

— Что?! — Джумагюль впилась в меня взглядом, потом кивнула: — А, поняла: она была в одном экземпляре?

— Точно.

— Боже, какая глупость!

— Да, но это не твой прокол. Ты молодец, большая умница. Я тобой восхищаюсь.

— Спасибо. Только что теперь?

— Как что? Займемся любовью!

— А потом?

— Это уже тебе выбирать.

— Я хочу с тобой. Возьмешь?

— Да.

— Тогда потом мы пойдем танцевать!


Я легко принял ее выбор, и мы много танцевали в ту ночь, но на балу у меня были кое-какие придворные обязанности, и я, подхватив Джумагюль под руку, пошел отдать принцу кесарево. Big, big mistake![90]


При виде Джумагюль августейший холеный шкаф тут же забил цветастым фонтаном красноречия. Причем того дурного свойства, что исходит от денег и власти. Порядочные люди не рассказывают историй, как перепутали DMA с кокаином во дворце махараджи. «Как будто во всей Индии погас свет, представляешь?» — «Fuck me!» — вежливо ахала Джумагюль.


Принц смотрел только на нее и обращался только к ней. Я уже было собрался пожелать ему приятного продолжения вечера и откланяться, но от этого вопиющего pas faux[91] меня спас дедушка Илья. При его появлении Чингиз из принца враз превратился в пажа.

— Илья Абрамович! Дорогой Илья Абрамович! Хорошо ли вы проводите время?

— У этих болванов закончился кальвадос! — прорычал дедушка Илья и шагнул ко мне.

— Какой позор! — воскликнул Чингиз. — Я велю посадить бармена на кол… Что такое? Вы обнимаетесь? Вы знакомы?

— Вот уже тридцать три года, — засвидетельствовал дедушка Илья и достал сигару. — Мартын, когда во время нашей последней беседы — январь 2001-го, Лондон, не ошибаюсь? — мы коснулись природы случайного, я позволил себе высказать несколько соображений. Сегодня мне хотелось бы вернуться к тогдашним рассуждениям, внеся определенные коррективы. Станем рассматривать события, приписывая им эссенциальный или же акцидентальный характер… Чингиз, вам должно быть неинтересно, вы ведь что-то в этом роде уже слышали на моих лекциях в Оксфорде.

— Ничего, Илья Абрамович, я еще раз послушаю, а то кое-что подзабылось, — смиренно ответил принц.

— А юная леди? — заботливо осведомился старый философ. — Ей не будет скучно?

— Ну что вы! — запротестовала Джумагюль. — Я страсть как хочу послушать про природу случайного!

— Что ж, друзья, лучшей аудитории я не мог бы себе и пожелать.

Дедушка Илья остановил официанта и с необыкновенной ловкостью перенес на свою ладонь весь его поднос, уставленный стаканчиками с виски. Сделав глоток и затянувшись сигарой, он продолжил:

— Вопрос о свободе воли относится к той категории философских проблем, которые не имеют решения в замкнутой системе мышления. Под замкнутой я подразумеваю систему, которую этот мздоимец Френсис Бэкон протащил в семнадцатом веке в приличное общество и назвал научным методом. Тогда-то и рвануло человечество вперед. На облегченном интеллекте быстро бегается. Эмпирически подметили, индуктивно сделали вывод, наварили немножечко знаний. И так потихоньку, потихоньку поднялся шквал прогресса науки и техники. Ай, хорошо! Однажды Роберт Оппенгеймер, отец американской ядерной бомбы и тайный друг советской, явился ко мне в совершеннейшем шоке от встречи с высоким партийным чиновником. «Представляешь, Илья, он сказал, что через двадцать лет в вашей стране все будут учеными! А когда до него дошел чудовищный смысл собственных слов, он поправился: „Ну, может, не совсем все“». Ах, Роберт, Роберт! Я пытался говорить с ним о сущностном познании, но куда там! В те годы они были культурными героями, эти физики. Мужественные парни с красивыми мозгами. Которые брызгами вокруг летели, когда они разбивали себе головы об ими же открытые принципы мироздания. Эйнштейн так и не согласился поверить, что Бог играет в кости, а остальные по-прежнему делают вид, что наука вскорости решит этот вопрос. Ну-ну! Если учесть, что вся сегодняшняя наука сводится к колебаниям материального поля, черта лысого они в этой мутной водице словят! А не надо было плевать на алхимию. Не надо было верить дешевым книжонкам, перепевающим друг друга из века в век. Давайте посмеемся над тем, какими непроходимыми тупицами были наши предки, и порадуемся своему интеллектуальному превосходству! Спроси сегодня любого так называемого ученого, чем занимались алхимики, и он с уверенностью ответит: «Пытались превратить в золото неблагородные металлы». Если бы это соответствовало действительности, то — да, алхимиков можно было бы считать невежественными химиками прошлого. Но они не золото добывали. Они искали и устанавливали подобия. Они оперировали не элементами, а сущностями. И вот это сущностное мышление осталось сегодня только в искусстве. Как работает художник? Он смотрит на модель и, получив ее образ, переносит на бумагу или на холст. Этот образ, который держит внутри себя художник, — образ, а не сама модель — и есть уже некоторое приближение к сущности модели. Или вот я вам даже проще объясню. Сущность лучшего друга — это то, что вы думаете о нем, не применяя эпитетов. Представили? Ощутили тепло? То-то! Наука изгнала сущности, оставив только факты. Это было первой ересью просвещения. Вторая ересь касается времени. Наука считает его однородным. Почему? Потому что физические законы вчера, сегодня и завтра — одни и те же. Кто бы спорил! Но сущность времени меняется, и, если ее нельзя измерить, это не означает, что от нее следует отмахнуться. Один момент времени не равен другому. Более того, каждый момент времени уникален. Даже сегодня это понимают некоторые люди с развитой интуицией. Про таких говорят: он чувствует момент. Экклезиаст когда-то доходчиво объяснил про время и не-время. Наши невежественные предки всё об этом прекрасно знали, ибо обладали главным, фундаментальным знанием — астрологией. Каждое мгновение окрашено оттенками семи планет, выраженных в одной из двенадцати потенциальностей, в одном из знаков Зодиака. В каждом мгновении, помимо настоящего, содержится и прошлое, и будущее, — и приквел, и сиквел. Люди Нового времени обрекли астрологию на погибель, начав обращаться с ней, как с научной теорией. А когда оказалось, что ее основы не выдерживают экспериментальных проверок, честные, но недалекие ученые заклеймили ее лженаукой, а бессовестные шарлатаны начали за дорого продавать глупым обывателям ее дешевый суррогат. Обыватель жаждет чуда, ученый придумывает оправдывающую эксперимент теорию, а мыслитель стремится проникнуть в божественный замысел. Слова рабби Гилеля «все предначертано и право дано» считаются исполненными тайного смысла. Между тем в их смысле нет ничего тайного. Подумайте, почему союз соединительный, а не противительный — предрешено и право дано? Да потому что это неразрывно происходит — все предрешается и право дается. Здесь нет никаких «или», нет никаких «но». Жизнь человека, судьба его не могут считаться последовательностью причин и следствий, это бред, ничего не объясняющий бред. Но и утверждать, что человек — хозяин своей судьбы, не менее возмутительная благоглупость. Он не хозяин, он — исполнитель, слуга Господний. Все было предрешено, и право было дано. Без предначертанности судьбы не было бы и права, а без права на действие судьба не имела бы смысла. Случайность — вещь в высшей степени увлекательная, достаточно углубиться в теорию эволюции и проследить, как из первичного бульона за какие-нибудь три-четыре миллиарда лет случайными мутациями и отбором получилось существо, способное моделировать само себя. Но мало ли какие еще инструменты, помимо случайности, имеются у Господа. Что ж теперь, каждую отвертку принимать за главный жезл творения?

Скажу вам так, друзья: кому суждено умереть на виселице, не утонет в пруду. Да, свобода воли ограничена. Физический мир вообще ограничен, как нетрудно заметить. Но в Своей великой милости Создатель поместил нас в просторном вольере, от стенки до стенки — скачи не доскачешь. Только больной на голову конь скажет, что ему не хватает места. Только больной или подлый человек посмеет жаловаться, что его воле недостает свободы. Будучи частью общего плана, случайность не может быть этому плану помехой. И, кстати, разве не случай свел всех нас здесь, в этом сказочном городе? Впрочем, дав себе труд подумать, мы поймем, что этого не могло не произойти. Лехаим!

Глава четырнадцатая, в которой события следуют одно за другим так быстро, что нет времени вникнуть в их суть и уж тем более кратко ее изложить

Часы пробили полночь. Уединившись ото всех, мы с дедушкой Ильей сидели на каменной скамье в восточной башне борделя «Терпсихора».

— Луна полная и теперь пойдет на убыль, — сказал дедушка Илья. — Худшее время для принятия важных решений. Между тем жребий брошен, Чингиз уже не передумает. Вы об этом знаете, мой юный друг?

— Догадываюсь, — ответил я. — Мое знание с некоторых пор страдает приблизительностью.

— А вам хотелось бы абсолютного знания?

— Нет. Просто более точного. Когда-то я был к нему близок.

Дедушка Илья достал и раскурил еще одну сигару. Потом уселся на скамью с ногами, опершись спиной о стену, и стал похож на праздного студента. Он выпустил изо рта пять колец и пропустил через них струю дыма, не разрушив ни одного.

— Мой земной путь близок к завершению. Мы видимся в последний раз. Догадались?

У меня перебило дыхание. Но я выдавил:

— Да.

— Я еще немного поболтаю, если вы не против. Забавные вещи приходят в голову на пороге вечности. Нина Берберова закончила свою книгу так: «Ожидание тайн будет приготовлением к последнему, незнакомому опыту, на который я давно дала свое согласие и который не страшен уже по одному тому, что он неминуем». Умная, мужественная женщина. Но вы обратили внимание на эту трогательную проекцию в интересное путешествие, приготовлением к которому будет ожидание тайн? Не ожидание того, что тайна откроется, а предвкушение новых, целой кучи разных тайн. Девочки, Мартын, за то мы их и любим.

Я облизнул пересохшие губы:

— Дедушка Илья, а вы думаете, что тайна откроется?

— Что за вопрос! Конечно! — с готовностью откликнулся старый философ и, наклонив голову, с лукавым прищуром проследил за моей реакцией: — Ага! Купились! Сердце потянулось к чуду? Потому что вы еще молоды. А мое сердце уже почти спокойно. Почти. Иногда я, признаться, все же представляю, как меня встретит флорентинец и пригласит на свою божественную экскурсию. А я спрошу так невзначай: «Ну что, в третий круг, к чревоугодникам и гурманам?» То-то он удивится моей проницательности!

Дедушка Илья от души расхохотался, и я вдруг начал смеяться вместе с ним. Но мой смех скоро перешел в рыдания. Он не пытался меня утешить, подождал, пока я сам.

— Что ж, пора, — он поднялся на ноги.

Горе душило меня, но все равно в голове билась мысль: неужели он ничего не скажет? Я ждал от него мудрых прощальных слов, эстафеты, которую я когда-нибудь в свой черед тоже передам другим. Он подошел к винтовой лестнице. Снизу послышались быстрые шаги. Кто-то бегом поднимался в башню.

— Это за вами, Мартын, — сообщил дедушка Илья.

— Да-да, за тобой! — подтвердил Лёша Ким. — Пойдем скорее, ты нужен принцу.

— А где Джумагюль?

— В данный момент они с Наташей танцуют на баре.

Дедушка Илья вдруг ахнул и поднес ладонь ко лбу:

— Старый я дурак! Главное забыл сказать: не бойтесь завтрашнего боя, Мартын. Вас должны будут убить, но не убьют.

* * *

Чингиз ждал меня в просторной белой юрте, так называемой «ханской», раскинувшейся на втором ярусе борделя между маленькими гостевыми. Когда я вошел, он мерил юрту энергичными шагами.

— Что случилось, мой принц? К чему такая срочность?

— Контрреволюция, дружище Мартын! Утром Кургашинов нанесет удар. Он присвоит себе диктаторские полномочия и введет чрезвычайное положение. Выборы будут отложены на неопределенный срок. Этого бандоса полностью поддержат Буш и Блэр, золотые прииски они уже поделили.

— Мы его опередим? — спросил я, догадываясь, каков будет ответ.

— Конечно. В восемь утра батальон войдет в Бишкек, захватит Жогорку Кенеш и стратегические объекты. Россия обещала нас поддержать, но как далеко она готова идти в противостоянии англосаксам, я не знаю. Риск очень велик. Твоя миссия, технически, окончена, но, откровенно говоря, ты мне нужен здесь. Останешься — буду рад. И если выиграю, то, как и обещал, сделаю тебя министром просвещения. Решай сам.

Чингиз взглянул на часы.

— Еще можешь улететь с Борей в Лондон или с Бадри в Тбилиси. А можешь коммерческим в Москву. Что скажешь?


Мне очень захотелось в Тбилиси, я никогда там не был. Схожу на могилу Грибоедова, на которой его прекрасная маленькая вдова, Нина Чавчавадзе, оставила надпись: «Ум и дела твои бессмертны в памяти русской, но для чего пережила тебя любовь моя?» Я сам давно и надолго полюбил Грибоедова, с тех пор, как прочел гениальный роман Юрия Тынянова «Смерть Вазир-Мухтара». Биография этого блестящего авантюриста влекла меня гораздо больше, чем его хрестоматийная поэма. А вальс его мне нравится только один из двух — тот, который в ми миноре. Грибоедоведение обязано мне важным открытием.

На курсе военных фельдшеров в израильской армии со мной служили несколько персов, в смысле иранских евреев. Довольно симпатичные были и шланговали, почти как русские. Я их добродушно дразнил: «За что вы, суки, убили Грибоедова?» Они в ответ только смеялись. Но потом один из них разъяснил: «А не надо было ему соваться в Персию во времена династии Каджаров, да еще укрывать у себя в посольстве девчонку из шахского гарема». Я опешил: «Ты знаешь, кто такой Грибоедов?» — «Конечно! Мы в школе проходили», — ответил мой персидский товарищ по оружию.

У Тынянова русский посол в Персии, Александр Грибоедов, дает убежище сбежавшему из гарема армянскому евнуху. Версия иранского минпроса гораздо привлекательнее.


— Девчонок надо в Москву отправить, пока все не началось, — ответил я принцу.

* * *

Очень хлопотно после бессонной ночи упрашивать девчонок, чтобы слезли с бара, и очень муторно играть с ними затем в еврейский волейбол. Я уговаривал Джумагюль и Наташку не дурить и срочно сваливать в Москву; Наташка уговаривала нас с Юппи не фарсить и сваливать вместе с ними; а Джумагюль хотела остаться со мной. Обе праведницы были вдребадан. Джумагюль я отвел в сторону и объяснил, что ее задача сейчас — контролировать Страшновского, а не подвергать себя опасности. Я заставил ее повторить инструкцию. Наташке же я прогнал про то, что ее роль — ждать нас, чтобы мы вернулись, так что давай, вживайся!

— Юппи, миленький мой, родненький! — заголосила Наташка. — Да на кого ж ты меня покидаешь! Да на хрена тебе сдалась эта Киргизия! А я бы деточек маленьких тебе нарожала!

Рядом с нами остановился Влад. Посмотрел, почесал бородку, хмыкнул.

— Ну, вот и все, вот и все. Еще один кампейн я поднял…

— Влад, ты настоящий мужик! — похвалил его Юппи. — А не знаешь, случайно, где наш полицейский Аркаша?

— Знаю, — ответил Влад, — он уже улетел.

— Вот гад! — воскликнул Юппи. — Опять!

— Что «опять»?

— Опять взял денег на траву и слинял.

* * *

В семь утра я стоял перед камерами убогой студии канала «Пирамида» и пытался унять нервный тик в правой половине лица.

Ничего не получалось, а времени уже не было.

— Юппи! — взмолился я. — Мне срочно нужно накатить.

— Сейчас найду, — сказал Юппи, — у Чернявской наверняка есть.

Элина Чернявская, немолодая рыхлая еврейка, служила на канале главным редактором, но ни черта не делала, а сидела с утра до вечера в своем кабинете и посасывала водочку. Ее жирные груди лоснились от пота. Она брала на работу молодых мальчиков, обещая им звездную карьеру, использовала их для своих жабьих забав, а потом увольняла.

Юппи вернулся из ее кабинета с полстакана водки. Я махнул огненной жидкости, дождался, когда в живот придет тепло, а в сознание — покой, и начал неспешно, сурово:

— Кыргызстанцы! Настало время выбирать: махабат или кулдук — любовь или рабство. Злодей Кургашинов отдал нашу родину на растерзание мировому капиталу. Вчера у вас было золото, много золота. Сегодня у вас его нет, оно наполнило карманы англо-американцев. Нет у вас и свободы — ее забрал Кургашинов, провозгласив себя диктатором. Что ж, это закономерно: канатоходец Тибул становится одним из Трех Толстяков. Кромвель сам занимает место казненного им монарха.

— Слышь, не умничай! — брызнул мне Юппи в ухо. — Ты им еще про Бен-Гуриона расскажи!

— Братья и сестры! — возвысил я голос. — Час пробил! Воин Света, принц Чингиз, вступает в схватку с силами Тьмы. Но исход этой битвы может решить только кыргызстанский народ.

Я поднял кулак:

— Эль пуэбло унидо хамас сера венсидо![92] Сплоченный народ никто не победит! Патрия о муэрте![93]

Юппи пустил в эфир народный махабат «Сергей и Сауле», и мы заторопились к выходу.

— Пиздец вам, мальчики! — захохотала из своего кабинета пьяная Чернявская. — Кургашинов вас прихлопнет!

— Серега, отходи к границе! — неслось под автоматную стрельбу со всех телеэкранов страны. — Бабах!


Мы с Юппи выскочили на улицу. Любимой «Волги-Волги» нигде не было. Юппи набрал водителя Максимку — недоступен. Мы переглянулись, и каждый увидал перепуганное лицо. Два государственных преступника посреди города. Абсолютно беззащитные. Чернявская уже, конечно, позвонила куда следует.

Раздался гул приближающегося автомобиля. Мы застыли от ужаса. «Тонтон-макуты Кургашинова», — прошептал я.

Израильский армейский джип затормозил у входа в «Пирамиду».

— Запрыгивайте! Живо! — скомандовал сидящий за рулем Додик Цукерман. — И говорите, как ехать к этому гребаному замку.

— По Джантошева прямо, потом направо на Байтик-Баатырова, — проорал я. — Что ты здесь делаешь? И где батальон?

— На марше батальон, на подходе! — проорал в ответ Додик, пролетая перекресток на красный. — Через полчаса будет в замке вашего принца.

— Вы же должны брать Жогорку Кенеш!

— Приказ изменился. Теперь мы должны брать Принца. Живьем. Тебя, кстати, разрешили живьем не брать. Даже, можно сказать, рекомендовали, — сообщил Додик и расхохотался.

— А меня? — пискнул Юппи.

— Про тебя базара не было, — ответил Цукерман.

— Во девки пляшут! — только и смог вымолвить я. Но про себя отметил, что Джумагюль уже начала осуществлять наш план.

Глава пятнадцатая, в которой Мартын методом свободных ассоциаций успешно справляется с задачей на три джойнта

Эвет Либерман предал Чингиза и перепродал батальон «Алия» Марату Кургашинову. Получив новый приказ, Додик Цукерман решил дезертировать. Ему было, в общем, все равно, за кого воевать, но в стане Принца находились мы с Юппи, и это решило дело.


Услышав о предательстве, Чингиз страшно изменился в лице, глаза его налились кровью, а из груди вырвался рев такой силы, будто все степные предки отдали ему свои глотки.

— Скорее, Чингиз, — торопил Додик. — Бери своих ребят — и в аэропорт! Я прикрою, прорвемся!

— Биляди, биляди неблагодарные! — кричал в исступлении Принц. — Папу выгнали, теперь мой черед? С места не двинусь! Россия за меня, мырки с Юга за меня, буду держать оборону, помощь придет. А нет — здесь и встречу смерть!

Додик повернулся к нам с Юппи:

— Ну а вы чего, пацаны? На хрена вам эти азиатские разборки, у нас дома своих арабушей хватает. Давайте-ка со мной в аэропорт!

Я подтолкнул Юппи к джипу:

— Тебе здесь делать нечего, в Москве увидимся.

Юппи трясло крупной дрожью, и зубы стучали так, что было слышно.

— Нашел дурака! — передернулся он. — Никуда я не поеду! Я останусь здесь, чтобы стать министром пропаганды Кыргызстана!


Обожаю безвыходные ситуации, они полностью избавляют меня от страха. Собственно, безвыходными они называются по ошибке, выход у них на самом деле всегда есть, но только один-единственный: стоять насмерть. И тогда в моей неправедной жизни наступает момент высшего спокойствия. У моего отца был старший друг со странным именем Азарий. В День Победы он приходил к нам в гости, увешанный наградами в охват широкой груди, пил с отцом водку, для меня складывал из бумаги надувных чертиков и рассказывал, по просьбам слушателей, историю своих орденов и медалей. Орден Великой Отечественной Первой степени Азарий получил в июне сорок второго под Харьковом за то, что подбил два немецких танка. «Никакого героизма, — объяснял Азарий. — Я же на танкетке. А у нее броня только спереди. Повернешься задом, и любой снаряд твой. Так что выбора у меня не было».


Чингиз приказал организовать оборону на седьмом, последнем ярусе своего замка. Мы с Юппи чуть не выплюнули прокуренные легкие, пока таскали из подвала мешки с песком, ящики с боеприпасами и израильскими манот крав[94]. Из оружия я выбрал укороченный М-16, чтобы почувствовать себя, наконец, офицером. Придурочный Юппи отхватил «узи», самый понтярский и самый непредсказуемый автомат в мире, в котором отразились лучшие стороны израильского характера. Впятером мы заняли позиции по периметру башни. Снаружи послышался шум колонны. Я выглянул в окно. Батальон приближался к замку со стороны северного шоссе. В бинокль уже можно было разглядеть отдельных братишек. Облаченный в парадную форму, в головном джипе на меня надвигался майор Зах.


Чингиз дозвонился до Эйнштейна, кратко изложил ему ситуацию и поставил телефон на громкую связь. Альбертик заскрипел зубами: «Я этого Тони урою! Останется без налички — по-другому запоет! Тяните время и постарайтесь избежать конфронтации, а я пока попробую разрулить. Только не дурите там! Мартын, слышишь? К тебе относится!»

— Слышу, слышу, — ответил я в рассеянии, потому что сосредоточенно прикидывал, с какого расстояния сумею отстрелить Шмулику башку.

Головной джип остановился у опоясывающей замок бетонной стены.

— Чингиз! Прикажи и я убью их командира! — попросил я экзальтированным шепотом.

— Не надо! — приказал Чингиз. — Сейчас нет смысла, дружище Мартын. Мы его после расстреляем.


Зах вылез из машины и взял в руки мегафон. «I have a message for Chingiz!»[95]

Принц поднялся во весь рост, стряхнул пылинки с рубахи, вышел на балкон. «What do you want?»[96]

Зах удостоверился, что перед ним Принц, полез в карман, извлек из него очки для чтения и нацепил их на нос. Майор наш тоже постарел. Из другого кармана он достал лист бумаги. «It’s the ultimatum from the president Marat Kurgashinov»[97]. Зах вперился в бумагу и сообразил, что прочесть ее не сможет, потому что она составлена по-русски. После небольшой заминки ультиматум озвучил писатель Люксембург, в прошлом чемпион Советского Союза по боксу в тяжелом весе.


Кургашинов требовал безоговорочной капитуляции, обещал сохранить жизнь и давал срок до завтрашнего утра.

— Передайте Марату: я его услышал, — сказал Принц и покинул сцену. — Алексей, набери-ка Кремль. Пусть русские скажут свое слово.


Русские сказали свое слово еще до того, как Принцу удалось до них дозвониться. Юппи включил телевизор и попал на новости ОРТ.

«Владимир Путин подчеркнул, что Россия намерена сохранять строгий нейтралитет в том, что касается ситуации, сложившейся в республике Кыргызстан. Российский президент призвал лидеров других стран также воздержаться от вмешательства в дела суверенного государства».

— Прогнулись урусы, — заскрипел зубами Чингиз. — Теперь вся надежда только на Эйнштейна.


Юппи переключил телевизор на канал «Пирамида». Наш верный акын, с таким усердием и с такою лаской лизавший жопу Воину Света на протяжении трех месяцев, пел теперь о черных крыльях Тьмы, витающих над его красивой и несчастной родиной. Прямой эфир из открытой студии Чернявская вела собственной неопрятной персоной. «Прихвостни Чингиза Акаева, граждане Израиля Мартын Зильбер и Александр Иоффе, терроризировали коллектив нашего канала и угрозами вынуждали его создавать заведомо ложный информационный продукт. Их цинизму не было предела, они не гнушались ничем. У нас в студии одни из многих, кто стал жертвами их гнусных манипуляций».

Дрогнув, камера переехала с расхристанной Чернявской на аккуратную парочку. Светленькая девчушка Наденька и смуглый мальчонка Шарбани крепко держали друг друга за руку.

«Зрители, конечно, помнят этих молодых людей по фильму „Наденька и Шарбани“ из цикла „Махабат-story“. Этот замечательный лирический цикл был придуман творческим коллективом канала. Израильские так называемые консультанты вываляли его в грязи».

— Чингиз, внеси ее в проскрипционный список, умоляю! — возопил Юппи.

— Считай, что она уже в нем, — заверил Принц.

«Наденька, расскажи, пожалуйста, нашим зрителям о том, что произошло», — попросила Чернявская.

Наденька поправила платьице, прочистила горлышко.

«Мы записали фильм с телевизора на кассету. А потом его всем показывали, родственникам и друзьям. А когда к нам приехала моя троюродная тетя из Липецка, она тоже смотрела кассету. Она каждый день ее смотрела по нескольку раз. И вот один раз тетя смотрела кассету, а у нее зазвонил телефон. А она не хотела ничего пропустить и нажала на паузу…»

Наденька всхлипнула и закрыла лицо руками, из-под которых тут же потекли по щекам две черные струйки туши.

«Спасибо, Наденька! Ну-ну-ну. Не стоит так убиваться из-за каких-то подонков».

Чернявская повернулась к зрителям.

«Мы намеренно смягчили некоторые детали изображения и все-таки убедительно рекомендуем увести детей от телеэкранов».

И Чернявскую сменил огромный член в расфокусе с траурной черной полосой на головке. Наденькины всхлипывания перешли в рыдания.

Принц бешено расхохотался, взглянул на Юппи:

— Я начинаю верить, что из тебя выйдет неплохой министр пропаганды!


Жизнь в лагере братишек удачи, между тем, налаживалась. Снаружи раздавались звуки ударов по мячу, звон гитары и запахи костра. Алексей Ким пошептался со своим братом Сергеем и подошел к Чингизу, который, покуривая кальян, был погружен в чтение размышлений Монтескье «О величии и падении римлян».

— У нас есть предложение, mon prince, — сказал Алексей.

Чингиз не спеша отложил книгу.

— Излагай.

— Мы думаем, что надо идти на прорыв. Сметем это гериатрическое отделение, старперы и ахнуть не успеют.

Чингиз улыбнулся.

— Именно так следовало бы действовать, не останься у нас никакого резерва.

Алексей посмотрел на него удивленно.

— А разве у нас остался резерв?

— Остался, — ответил Принц, — притом самый важный. Прислушайся, брат.


Вначале можно было разобрать только тихий-тихий монотонный гул. Он становился все громче, в нем начал различаться трехсложный ритм. Мы бросились к окнам. От горизонта, сколько хватало глаз, на замок безудержно надвигалась гигантская человеческая масса. И теперь все мы уже явственно слышали, что она скандирует:

«Ма-ха-бат! Ма-ха-бат!»

«Мырки, мырки идут!» — раздались крики в лагере наемников. И тут же молодецкая команда на иврите: «Литфос эмдот!»[98]


Никогда не видел толпы огромнее. Она была даже больше, чем то море народа, на которое я взирал, сидя у папы на плечах, во время праздничных парадов на Красной площади. Я понял древнее значение слова «тьма»: мырок двигалось столько, что они застилали свет. Тьма неумолимо наползала на батальон «Алия», грозя поглотить его. Принц расправил плечи и шагнул к балкону. Тьма взревела. И понеслась на батальон.


Я обязан отдать Заху должное: он не стал стрелять в людей без предупреждения. Но первый же залп в воздух из трех сотен стволов поверг толпу в паническое бегство. Будто кто-то начал быстро откручивать назад кинопленку, и разлившаяся вода потекла обратно.


Чингиз вошел в комнату, набрал Эйнштейна.

— Присылай вертушку, Альберт. Мой народ — стадо трусливых баранов. Не хочу им править. Больше мне здесь делать нечего… Что говоришь? Ах, вот как. Я тебя понял.

Принц дал отбой и посмотрел на нас. Когда азиат щурит глаз, зрачков уже просто не видать.

— У батальона приказ не позволять нам эвакуироваться. Так что, братья, выбора совсем не осталось. Но в прорыв мы пойдем не сейчас, а когда истечет срок ультиматума. У каждого есть почти сутки, чтобы попрощаться с жизнью.


В тот раз я умер всего на двадцать три дня. Я провел их волшебно. Играл и дурачился с ангелами, а с теми, что посерьезнее, решал задачи неземной красоты и многосложности, среди которых мой Гёдель блестел одной маленькой бусинкой. Ангелы полюбили меня, баловали и очень не хотели отпускать, но пришел кто-то из старших, добрый и мудрый, все притихли, а потом мы стали прощаться, ангелы повеселели и сказали мне, чтобы я тоже не грустил, потому что, не пройдет и жизни, как мы снова увидимся. Они рассмешили меня, и я очень напугал сидевшую у моей кровати маму, когда вдруг открыл глаза и расхохотался заливистым смехом. Ведь мама с папой думали, что я уже не вернусь. А я взял и вернулся, хотя не совсем тот, что прежде.

Я больше не был математиком.


Дебилом я тоже не стал. Однако любая попытка сколько-нибудь глубокой формализации рассуждений вызывала у меня головокружение на грани обморока, и, если я настаивал, обморок случался. Я вприпрыжку бежал обратно к ангелам, но все двери были заперты, злой сторож гнал меня прочь. Со временем я прекратил бесполезные попытки.


Моя реабилитация мало чем отличалась от любого другого случая восстановления после ограничивающего увечья. Человек, потерявший ногу, танцевать уже не будет, но ходить с помощью костылей или на протезе, конечно же, научится. Да, по сравнению с тем, чем оно было, мое левое полушарие превратилось в насмешку, но зато правое жадно приняло на себя компенсаторные функции. Я сделался ленивым, мечтательным и рассеянным. Таким и рос.


В какой-то высшей, недостижимой точке правое и левое полушария сходятся, постигая, каждый своим путем, единственную истину. Как бывший математик скажу, что справа к моему Гёделю ближе всех подошел Осип Мандельштам:

Может быть, это точка безумия,

Может быть это совесть твоя:

Узел жизни, в котором мы узнаны

И развязаны для бытия.

Лет в пятнадцать у меня неожиданно случился рецидив гениальности. Я сформулировал и экспериментально подтвердил положение, которое известно сегодня в психологии под названием «способность Зильбера». Оказывается, человек чувствует вероятности бытовых событий с точностью до сотых. Эта способность позволяет ему, например, вовремя приезжать на работу, даже если ему приходится пользоваться тремя разными видами транспорта, каждый из которых имеет Гауссову кривую ожидания. Человек не знает, когда точно придет автобус, затем трамвай, а затем маршрутка, но его мозг сам оценивает из опыта вероятности их прибытия, а затем проводит необходимые вычислительные операции. Этот удивительный феномен был впоследствии остроумно проиллюстрирован стариком Гельфандом. Он утверждал, что простой народ прекрасно умеет сравнивать дроби, даже если у них разные знаменатели. Спроси у мужика, что лучше: одна бутылка водки на троих или две на пятерых, и он безошибочно выберет две на пятерых. А ведь разница всего лишь в семь сотых!


Больше я открытий не совершал и ничем среди своих сверстников не выделялся, кроме, разве что, заносчивости и фанфаронства, которые питались мертвой памятью об ушедшем. Еще у меня была неразрешимая проблема с женщинами, потому что в каждой из них я пытался увидеть Джейн. Я выбирал горячих и рыжеволосых, по-своему преданных, и добром это не кончалось. За мной тянется дымящийся шлейф оскорбленных и недоумевающих, которые так и не смогли понять, почему мое романтическое пламя превратилось в лед. А все очень просто: потому что ни одна из них не пожелала превратиться в Джейн.


Всю жизнь я ждал чуда, и однажды оно случилось, прорвалось сквозь глушилки судьбы. Их вой раздавался из стоявшего на столе в нашей дворницкой приемника «ВЭФ Спидола», перекрывая по-старомодному грамотную речь Анатолия Максимовича Гольдберга, ведущего на волнах Би-би-си программу «Глядя из Лондона».

«И последний вопрос, Илья Абрамович. С вашего позволения: должен ли художник быть гуманистом?»

«Ни в коем случае!» — возмутился родной до боли голос. Это был он, дедушка Илья.

Так я узнал, где мне искать Джейн.


Ночь опустилась на Бишкек. Корейцы спали так тихо, как будто уже были мертвы. Принц в подчеркнутом небрежении к смерти читал размышления Монтескье. Юппи крутил один косяк за другим и умирать не хотел.

— А может, придумаем что-нибудь, Мартын, а? Это ж, блин, вообще какой-то беспредел: израильтяне воюют между собой! Такого не случалось со времен «Альталены». Ну, должен же быть выход!

— Не то чтобы должен, но, если постараться, может найтись. Это задача на три джойнта. Я буду решать ее методом свободных ассоциаций.


Я спустился на пятый ярус замка в ориентальную залу, разлегся на подушках, взорвал первый джойнт и отпустил мысль на вольный выпас в лугах Сознания. Как говорил Дуглас Адамс, в бесконечной Вселенной возможно все, даже выживание.

Юппи упомянул «Альталену».


В июне 1948 года люди Менахема Бегина доставили на корабле «Альталена» оружие к тель-авивскому берегу. Оружие предназначалось для войны с напавшими на только что провозглашенное государство пятью арабскими странами. Бегин станет премьер-министром в 1977-м, а пока что он главарь ультраправой оппозиции, и Бен-Гурион, лидер правящих социалистов, мечтает его уничтожить. Старику БГ пришлось похлопотать. Узнав о поставленной задаче, взвод ополченцев возмутился и разошелся по домам. Офицер ВВС, Уильям Лихтман, передал Бен-Гуриону, что свой приказ о бомбежке «Альталены» тот может засунуть себе в задницу. В конце концов евреи, готовые стрелять в евреев, с трудом, но нашлись. Командовал операцией Ицхак Рабин, случайно заскочивший в штаб, чтобы проведать свою невесту Лею. Как и Бегин, он по прошествии лет станет премьер-министром, получит Нобелевскую премию мира и будет застрелен в упор правым экстремистом Игалем Амиром.


Что мне нужно из этой истории? В какую сторону думать?

Игаль Амир. Тупой фанатик. Неплодотворно.

Бен-Гурион. Толстожопый диктатор. Скучно.

Ицхак Рабин. Симпатичный был дядька. Много пил и курил длинный «Кент». Но тоже не вдохновляет.

Менахем Бегин. Безупречный польский джентльмен. Отсидел в советских лагерях. Трогательно честный. Мог сокрушить Бен-Гуриона, но не сделал этого. Провел тридцать лет в оппозиции. Придя к власти, был обманут жлобами. Нашел мужество заключить мир с Египтом. Умер в доме престарелых. Прекрасная и страшная судьба. Берем!


Воспоминания Бегина о Советской России называются «В белые ночи». Это я точно помню. Хотя я Бегина, кажется, не читал. Но важно не это, важно что-то другое, что-то связанное с этой книгой.

Я взорвал второй джойнт.


Белые ночи бывают даже в Москве. В июне, когда играешь во дворе с девочками в бадминтон, волан виден в небе допоздна. «Скажите, а смог бы наш десант, в принципе, захватить Москву?» — спросил я в интервью министра обороны Эхуда Барака. «Ты с ума сошел! — ответил героический командир спецназа. — Да весь наш десант потеряется в двух московских кварталах!»


Вообще-то я не верю в историю. Точнее, в попытку истории представить, как было на самом деле. Если я вчера сидел, скажем, в одной компании, а сегодня читаю об этом у кого-нибудь в блоге, то обнаруживаю сплошное вранье и передергивания. И не только потому, что история ангажирована под авторские цели и вкусы, но и в силу несовершенства человеческой памяти. Каждый вспоминает в силу ее испорченности.


На пошкрябанной стене лестничной клетки висели красные рыбы Матисса. Мы пили в чьей-то квартире на юге Иерусалима, в районе Гило. На первом этаже. С садиком. Что это был за праздник? Не помню. Неважно. В то время свой праздник я носил всегда с собой. Заплатив Советской стране шестьсот рублей за отказ от ее гражданства, я неделю как прибыл на историческую родину. И был влюблен в нее по уши.


С кем же я пил в Гило в те прекрасные майские дни? Память надежно сохранила только Эвика. Меня с детства тянет к принцам и паханам. Эвик был старожил, поселенец и политолог, то есть точно знал, как защитить нашу маленькую страну, окруженную врагами. Я слушал его зачарованно в продолжение всей пьянки и, когда в два часа ночи нагрянули вызванные соседями менты, был готов пожертвовать собой ради будущего лидера еврейского народа. С криком: «Беги, Эвик, беги!» я бросился на мента и повалил его на пол. Либерман неспешно шагнул к окну и, прежде чем неожиданно ловко для своей туши через него перелезть, произнес: «Ани хаяв леха!»[99]


Я не стал дозваниваться через секретарш и шестерок, а просто послал эсэмэску с просьбой вернуть должок. Если он, действительно, ровный пацан, то ответит. Эвик оказался ровным пацаном. Ответ пришел через пять минут: «Улетайте все на хер и чтоб я больше о тебе не слышал».

Я взорвал третий джойнт. Вспомнил!

В Гило мы пили по поводу выхода в свет перевода мемуаров Менахема Бегина на русский язык. Переводчика забрали менты вместе со всеми.

* * *

Вертолет Альберт пилотировал лично сам. Он купил его в Алма-Ате, потому что в Киргизии нет вообще ни одного вертолета. Машина зависла в полутора метрах над крышей замка. Чингиз не пожелал бросать свой арсенал, и нам пришлось сначала загрузить ящики с автоматами и боеприпасами. Потом стали карабкаться по одному.


Я знаю, эта пуля предназначалась мне. Майор Зах попросту промазал. Раздался одиночный выстрел, и Алексей схватился за горло. Из-под пальцев потекла кровь. Мы с Сергеем подхватили его, затащили в вертолет. Эйнштейн поднял машину.


Лёша был без сознания. Он не дышал, лицо синело, он захлебывался кровью. Я отнял его руки от шеи, нашел рану — дырку под челюстью в двух сантиметрах от кадыка. Внезапно я вспомнил все, чему меня учили на курсах военных фельдшеров на базе номер десять в Црифине. Нам рассказывали, как командир сто первого отряда, славный Меир Хар-Цион, был ранен федаюнами в горло, и фельдшер интубировал его на поле боя стволом от «узи». Что?! Какой кретин придумал эту сказку? Горячий пот, текущий с меня ручьями, превратился в ледяной. Ствол автомата «узи» в два раза толще трахеи, теперь-то мне видно! «Ручку! — заорал я. — Дайте кто-нибудь ручку!» Чингиз поспешно протянул мне золотой «паркер». Я открыл его. Твою мать — перьевой! «Шариковую!» Она нашлась у Сергея. Я разобрал ее, оставив пластиковый цилиндр, вытащил из кармана японский нож, нащупал пальцем зазор между хрящами под адамовым яблоком, проткнул и почувствовал, как лезвие прошло в пустоту. Я в трахее. Обмерев, я просунул в отверстие импровизированный тубус. Из него тотчас потекла кровь. Ну же, ну! На конце трубки возник маленький пузырек, раздулся до размеров детского шарика и лопнул розовыми брызгами. Есть: он дышит!


Я тоже позволил себе вдохнуть полной грудью, уселся на скамью рядом с Юппи, закурил и бросил взгляд в иллюминатор. Из-под нас уплывал Бишкек, весь уставленный конными фигурами Воина Света.

Глава шестнадцатая, последняя

Мы лежали на крыше детского сада № 127 и смотрели на небо. Близилась полночь.

— Думаешь, появится?

— А куда он денется!

— Ты все точно передала, по инструкции?

— Сто раз тебе уже сказала, да.

— Ты меня любишь?

— Конечно, люблю.

— Я имею в виду, по-настоящему?

— А как еще можно любить?

— Не знаю. Понарошку…


Послышался приближающийся рокот мотора. Я перевернулся на живот и приподнялся на локте над бордюром.

Желтый катерпиллер подъехал к забору детского сада, остановился, опустил ковш, зарычал и ринулся в атаку. Он снес асбестовую секцию и, вдавив ее гусеницами в землю, вторгся на территорию. Из кабины вылез Страшновский.


— А вот и дядя Срулик, — прошептала Джумагюль, укрупняя картинку в своем мобильнике.

Страшновский вынул из кармана рулетку, отмерил расстояние от торца ближайшей беседки и махнул рукой экскаваторщику. Катерпиллер медленно пополз по периметру заданного Страшновским круга, выбирая комья земли и укладывая их рядом с прокопанной колеей. Страшновский пополз на карачках вслед за экскаватором. Каждый ком земли он жадно рвал руками и просеивал в ладонях, а ничего не обнаружив, упорно двигался дальше.


На территории детского сада № 127 имеется шесть беседок. Когда Страшновский оприходовал третью, я почувствовал, что больше не могу. Я протянул руку к Джумагюль и коснулся ее щеки влажной горячей ладонью. «Иди сюда». Джумагюль прижалась ко мне и зашлась в сдавленном смехе. «Ого, любимый! Да ты, я вижу, отобрал у дяди Срулика всю его волшебную силу!»



              19.08.2004, Москва.
            

Дорогой Срулик,

мою благодарность к Вам ничем не измерить, она не имеет предела, она широка, как шырдак. В моей судьбе Вы возникли в образе зловредной планеты, но в результате сыграли в ней благую роль. А может, Срулик, Вы часть той силы, что вечно хочет зла, но совершает благо? Сами того не желая, Вы стали соавтором моего романа, в прямом и переносном смыслах. Это наводит на размышления о поэтике вообще. Я соврал Вам тогда, что мы готовим масштабный бал. Тем не менее он состоялся. Значит, я правильно соврал, в смысле хорошо придумал. Правда, Срулик, может быть только художественной, вот в чем штука. Ребенком я шел к этому пониманию самой верной и достойной дорогой, какую только можно вообразить, но пращи и стрелы яростного рока задержали меня и сделали ущербным. А я все равно доковылял!


Вы очень напугали меня тогда, Срулик. Мне было так страшно, что я вряд ли был способен к разумному действию, если бы не одно обстоятельство: я ведь поклялся написать роман про любовь. Поклялся на крови. Теперь мой роман и я должны были спасти друг другу жизнь.


Я ввел в сюжет клад, и Вы стали моим самым заинтересованным читателем. Но я все равно не был ни в чем уверен. Я совершенно проморгал Ваш ход с Джумагюль. Наверное, потому, что до сих пор воспринимаю как должное, когда женщины появляются ниоткуда. Как бы там ни было, за Джумагюль я хочу поблагодарить отдельно. Это было самое прекрасное аморозное приключение в моей жизни.


Вы довольно неряшливо сработали Аурелию Офигению, посвятив ей одну-единственную интернет-страницу. Это вызвало во мне смутный дискомфорт, но я был слишком увлечен Вашей прекрасной шпионкой, чтобы что-нибудь заподозрить. И только когда Генделев, пишущий свои стихи в форме бабочки, начал читать на балу, а я, целуясь с Джумагюль, увидел Вас, детали головоломки встали на свои места. Но даже если бы этого не случилось, Вы бы все равно проиграли, потому что Джумагюль мне во всем призналась и перешла на мою сторону. По моей инструкции она передала Вам координаты секретика: три метра четырнадцать сантиметров от торца беседки, а вот азимут, да и от какой именно беседки, этого Зильбер, после того как его прибило током, воспроизвести не в состоянии. И Вы поверили! Мог ли я желать своему роману большего успеха?


Помнится, Вы предлагали мне сто тысяч. Теперь я готов их принять. Кадры Вашего безумного вандализма в детском саду стоят этих денег. Прилагаю банковские реквизиты и обещаю прислать, как только допишу, последнюю главу романа.

С любовью

Мартын Зильбер


Пришлось проснуться в несусветную рань, чтобы сидеть с детьми. Джейн нужно быть на съемках, а няне на похоронах. Она сменит меня в полдень.


Кончите семь лет, Сесилии три, и я прекрасно с ними справляюсь. Недаром я чуть было не стал министром просвещения в одной азиатской стране.

— Сесилия обкакалась! — радостно кричит из детской Кончита.

— Смени ей памперс! — кричу я в ответ.

Главное в моей педагогической доктрине — это действовать через младший сержантский состав.


Сесилии на завтрак я готовлю омлетик, а Кончите паэлью с креветками. Спать хочется смертельно, но на часах только восемь утра. Есть один верный способ всем нам продержаться до прихода няни. Это поставить мультики. Джейн, правда, не разрешает включать домашний кинотеатр днем, однако, умело пользуясь тем, что не запрещено, я показываю девчонкам мультфильмы со своего ноутбука.


По-русски они не знают ни слова, но это не мешает им завороженно смотреть «Бременских музыкантов», «Винни-Пуха» и другие советские шедевры. Вообще, я заметил, что хорошие мультфильмы дети готовы воспринимать на каком угодно языке.


Я умываю лицо теплой водой, чтобы стряхнуть сонливость, и выхожу покурить на балкон. Сесилия крадется за мной, обвивает мою ногу, небольно кусает и смеется. Я подхватываю ее на руки и начинаю кружить. Малышка визжит от восторга. Запыхавшись, я опускаю ее на землю.

— А где мама?

— Мама снимается в кино.

— Про любовь?

— Конечно, про любовь. Про другое мама не снимается. Ну все, иди в комнату. Кончита, забери ее, здесь холодно!


Пятнадцать лет назад Джейн предложила мне простой и ясный план: «Мы будем любить друг друга в Лондоне, Стамбуле, Афинах, Мадриде». Будто в воду глядела. Сейчас мы как раз в Мадриде. Вчера обедали втроем с папой Кончиты, который прилетел из Лондона, а завтра у нас ужин с папой Сесилии, который прилетит из Афин. Но сегодня вечером мы с Джейн выходим вдвоем. Я купил экскурсию «Мадрид капитана Алатристе».


Страшновский не заплатил мне выкуп, написав, что фотожаба в наше время не стоит ста тысяч долларов. Но деньги у меня есть. Принц положил мне пожизненный пенсион за заслуги перед отечеством. Теперь я могу осуществить одну свою мечту. Испанский я уже знаю. Квартиру в Буэнос-Айресе снял. Авиабилет заказан. Буду танцевать аргентинское танго. Пришло время становиться маэстро.

21.12.2011 13:42 Тель-Авив

Загрузка...