Про Горыныча

Вот что у нас в Почутове любят особенно, так это баниться. Бань у нас, считай, в каждом дворе. И все бы хорошо, но как-то нескладно получается: ведь после хорошей баньки да за самоваром с чем-нибудь крепче чая посидеть — оно ж сам Господь велел. Но по душам-то поговорить с кем? К примеру, Митрич со своей Митричихой шестьдесят годков вместе живут, потому он давно наперед знает, что она скажет, что подумает и о чем помыслит. Собрались мы, значит, однажды, мужики почутовские, на лавке у Митрича. Он и говорит:

— Неправильно живем. Нету у нас общности, все растянули по своим хатам одноособным, пустили ветром дух коллективизму!

Молчат мужики: прав Митрич, чего спорить понапрасну.

Тут Митрич шапку с головы снимает, хлоп о скамейку. Серьезное дело, знаем: просто так свою оппозиционную голову Митрич показывать никому не станет. У него на голове как: волосы седые, будто побеленные, а посреди — ровная полоска лысины, загоревшая. Как есть флаг бывший, национальный. И знаем: если Митрич при народе шапку снял — дело серьезное. Митрича, опять же, мы уважаем, пусть он сейчас, как вопросительный знак, согнувшись ходит по селу. (По секрету скажу — силу свою мужскую до сего дня имеет. Да еще и молодые обзавидуются).

— Будем строить баню. На берегу пруда, под вербами. На пять голов, — сказал Митрич.

— А почему на пять? — удивились.

— Хорошо две бутылки на пятерых идет, самая норма. Опять же, если голосовать, чтоб нечет был.

Сказано — не забыто. Картошки посадили, самая пора за баню взяться. Но чего ее строить, если у нас в Почутове уже три избы пустые стоят? За день разобрали, на другой собрали. Митрич командовал. Ну, делали на пять тазиков, а оно и семерым не тесно будет. Бабы-то наши поглядывали искоса, перешептывались, а потом пришли разом и всем нам ультиматум: они сейчас, значит, глины накопают, намесят, кирпичей на печку натаскают, тут все опосля вымоют, выскребут, а чтоб пятница — ихний день. Спор, конечно, нешутейный возник: кому суббота, кому пятница. И тот день, и другой — женского роду. Но наш Степан-книжник точку поставил:

— У Робинзона, который на острове тридцать лет и три года жил, друг был, мужик. И звали его Пятница!

— Тьфу, окаянные, — плюнула в сердцах Лизавета Косая. — И тут без педерастии не обошлось.

Ну, Лизавета пускай себе плюется ядом, змея она и есть змея, а аргумент у Степана серьезный. Так мы, мужики, пятницу себе отстояли.

Вот и стала у нас, почутовских мужиков, пятница не просто там помывочным днем, а, как это сейчас по телевизорам говорят, клубным. Возле бани, как полагается, скамейки со столиком соорудили, да и крышу какую-никакую приделали. Хорошо, я вам скажу… Когда выйдешь весь распаренный, чистый, сядешь под вербой, а солнышко последними лучами последние капельки на лице просушивает, да пивка холодного мужики в руки подадут… Вот истинно я вам говорю: в такие моменты точно знаешь, что душа у человека есть, и после бани она у него не внутри, а снаружи тела. И радуется, как дитя малое.

Возле бани дело это и случилось. Осень уже к нам пришла, картошку выкопали, огороды убрали. Дождались мы своего расписания, пришли в баню: я, Митрич, Семен, Степан. Попарились по первому разу, присели дух перевести. Тут и услышали: гудит. Ревет даже. Что-то реактивное идет на посадку и почти прямо на нашу баню. Подскочили, руками замахали, чтоб полосу, значит, посадочную обозначить. Тут он из-за старого сада и показался, Горыныч. Еле дотянул на повороте, самая малость — и в пруд бы ахнулся или баню снес.

Отдышался, крылья сложил, присел на скамейку. Голову обхватил, качается. (Вот, опять же замечу, одна голова у Горыныча, враки все это про Змеев трехголовых, это только телята, бывает, о двух головах рождаются.)

— Дайте, мужики, пива хлебнуть… Все, отлетался!

И столько горести в его словах было, что почуяли мы: неладное что-то с Горынычем. Ну, мы ж не бабы, чтоб сразу с расспросами в душу лезть, пусть та душа и Змеева. Попил он пива, молчим.

Митрич свою самокрутку свернул (ох и самосад у него, настоящий, ядерный), повернулся к Горынычу:

— Дыхни-ка…

Горыныч дыхнул осторожненько, Митрич прикурил. Это у них игра будто: нравится Митричу так прикуривать, словно от огнемета. Рисковый дед.

— А теперь рассказывай, — выдохнул Митрич свой дым, что сбивает с ног неподготовленного ничуть не хуже пламени изо рта Горыныча.

— А что тут сказки баять? — вздохнул Горыныч. — Антарктиду вот облетел. И там нету. Нету, мужики… Нигде нету, ни на одном этом континенте. Один я Змей на всей земле остался, нигде Змеяны не нашел. Все как есть вымерли. Ох, может найдете, мужики, чего нашенского, покрепче пива? Это ж как больно себя самым последним чувствовать!

И слезы у него из глаз самые настоящие. А вот когда мужик плачет, да еще такой, как Горыныч, это уже беда настоящая. И мы это враз все поняли: помрет Горыныч один — и все, не будет больше у нас Змеев. Никаких.

— Дело серьезное, — говорит Степан-книжник, — а вот решать его надо на трезвую голову.

Тут мы все переглянулись: это ж Степан намекает, что дело решить можно? И как?

— А так… — бахнул Степан кружку с пивом на столик. — Перво-наперво, давайте Горыныча в баню. На нем песок с Сахары, грязь из нигерийских болот, лишай из тундры. Отмыть его, как полагается. Да и попарить надо, душу на место посадить — она ж у него где-то в хвосте сидит. Одежка вся истрепалась. Ну, штаны у меня дома есть, ненадеванные, на смерть жена купила, враз будут.

— А у меня пиджак есть, армейский, с погонами ефрейтера. В шкафу с тех времен еще висит, крепкий, — поддержал Семен.

— Погоны убрать немедленно, — категорично высказался Митрич. — Хватит, отмаялись под погонниками, продразверстку с вами вспомнишь. Значит, все быстро ополоснулись, а пока я Горыныча попарю, вы ему одежку свежую принесете. А дальше Степан пусть распоряжается…

Через полчаса Горыныч наш сидел под вербой, как только из яйца вылупленный: свежий, блестящий. И во всем чистом. Китель Семенов ему особенно подошел: ну, настоящий Змей-лесник.

Горыныч бутылку на стол поставил — заморское что-то, красивое. Я ее, как это заведено, открыть взял, а Степан в крик:

— Не трогать! Это для дела.

Вот же вредный: как о деле думать, когда бутылка на столе?

— Это для дела, — повторил Степан и другую ставит: нашу, скромную. — Вот из этой по рюмашке, чтоб думалось охотнее…

Выпили, прикусили яблочками.

— Ученые открыли, что всякое существо из одного кусочка, из одной капли сделать можно! — важно начал Степан.

— Удивил, — хмыкнул Семен. — У меня шестеро детей, и все из капелек получились…

— Молчи пока, — отмахнулся Степан и дальше говорит: — В той капле есть гены, маленькие такие, а все про существо в них записано. Значит, чтоб наш Горыныч сохранился… — и замолчал многозначительно.

— Хвост ему отрезать, что ли, и в холодильник упрятать? — спрашиваю я.

— Не дам хвост! — испугался Горыныч. — Чем в полете управлять?

— Тебе все одно не летать, сам говорил — отлетался.

— Мало ли чего я говорил… Полечу в Тибет, технику медитации освою, усну на тыщу лет…

— А потом?

— Да тихо вы! — закричал на нас Степан. — Чтоб гены сохранились, надо Горыныча женить!

Точно! Голова Степан!

— А на ком? — испуганно спрашивает Горыныч. — Нету ж Змеян на земле…

— На Лизавете Косой женим, — ударил рукой по столу Степан.

Тут мы все испугались.

— Да ты что? Да она такая змея — всех Змеян змеиней!

— Так это ж то, что и надо, — улыбается Степан.

— Это ж какая смесь атомная будет, если Горыныча да на Лизавете женить… — приуныл Семен.

— Степан дело говорит, — подумал и сказал Митрич. — Лизавета, конечно, змеюка еще та, а вот я думаю, что весь яд ее от того, что мужика у ней нету. Оттого и вся вредность ее.

— И вся ее жизненная энергия поэтому расходуется на всяческие гадости, — как точку поставил Степан.

Тут мы все на Горыныча посмотрели: что он думает?

— Да я че ж… Мне б детишек… Лизавета вредная баба, конечно, я у нее на трубу присел было, уставши, так она керосина в печку плеснула… Но, может, шутила она так. А, в общем, она мне по душе: нашей, змеиной породы.

— Внимание на себя обращала, непонятливый ты, — догадался Семен. — Чего ты на трубу садился, если б мог и в дом зайти?

— Так вот и хотел поближе ее рассмотреть…

— Все, значит, решено, — подвел итог собрания Степан. — Митрич у нас за свата, мы — в дружках.

Собрались мы быстренько, полотенца банные льняные Митричу как свату накрест повязали, Горынычу — бутылку красивую, я с яблоками, Семен цветов из своего палисадника рванул охапку, и пошли к Лизавете.

— Если сбоку смотреть, то никакая Лизавета и не косая, — рассуждал по дороге Горыныч.

— А с лица воду не пить, — поддержал его Митрич. — Не волнуйся ты так, хвост дрожит.

Подошли к дому Лизаветы, а боязно заходить-то. Митрича потихоньку вперед толкаем: ему что, он свое почти прожил, если чего вдруг да как…

Только на двор ступили, тут Лизавета из сарая:

— Что надобно, пьянтосы?

Стоит вся, как обычно: злющая! В старой длинной фуфайке, в шароварах цвета непонятного, через которые уже почти светятся ее колени. Босые ноги в глубоких калошах, а те калоши в навозе. Должно быть, у поросят чистила. Вся растрепанная, платок на затылок сбился, паутина старая к волосам прилипла. На крыльцо свое взошла, галошами шлепая, руки в бока наставила.

Митрич для порядка откашлялся и говорит:

— Ходили мы, значит, ходили… У вас — товар, у нас — купец!

— Чего-о-о-о?

Тут мы все впервые увидели, что оба глаза Лизаветы очень даже могут и в одну точку свестись. Так она двумя глазами на Горыныча, который посреди нас стоял, посмотрела — дырку чуть не прожгла.

— Вы чего? — переспрашивает строго Лизавета, а голос, голос у нее, не поверите, дрогнул.

— Да вот, — осмелел Митрич от такого Лизаветиного дрожания. — Нашему молодцу ищем красну девицу. Подсказали люди добрые, что дальше этого двора и ходить не надо. Он, болезный, сто тыщ верст отлетал, а ничего краше трубы на этом доме, где б присесть можно было, не нашел. Так пустишь ли в дом сватов?

— Так это вы меня сватать пришли? За Горыныча? — тихо спрашивает Лизавета, а мы на шажок попятились: знамо дело, если Лизавета голос приглушила, жди чернобыльского взрыва.

Митричу отступать некуда, набрал воздуха побольше и рубанул:

— Выходи, Лизавета, за нашего Горыныча замуж!

Лизавета глазищами (а они у нее большие, ерунда, что косые) хлоп-хлоп — и в сени дверь закрыла.

Стоим, как паром обданные.

— Кипяток из печи тащит, — думает вслух Митрич. — Это ж, зараза, сейчас плеснет, обварит всего… Митричиха меня вареного в дом не пустит.

— Или ухват побольше выбирает.

— Может, пойдем, а? Чего мы здесь будем стоять посреди двора, как пять тамбовских сирот? — спрашиваю я.

— Вот сейчас до нуля от десяти посчитаю, и пойдем, — говорит Горыныч.

— А почему от десяти, а не от пяти? — переступает с ноги на ногу Семен. — От десяти можем и не успеть…

— От десяти потому, как важно все очень. Тут, можно сказать, судьба всего вида Змеиного решается, а тебе — от пяти считай.

И тут дверь отворяется.

Если б Лизавета с большим чугунком кипятка на пороге появилась, мы бы ничуть не удивились. Да не было в руках у Лизаветы чугунка.

И Лизаветы не было.

В смысле, той Лизаветы, злой растрепы не было.

Стоит на пороге женщина.

Платье на ней ситцевое, белое в черный горошек, коленки высоко открывает (ах ты, Господи…). А под тем платьем томятся, лезут в вырез такие белые, упругие груди, такая меж ними ложбинка, что у меня слюноотделение приключилось. А ниже, а ниже то! Это ж кто видел, что у нашей Косой Лизаветы такая талия тонкая, а живот круглявый такой и ровненький? А эта… эти… бедра, вот! Бедра такие, что руки аж зазудели, вот подошел бы и обнял, прижался… Эх! А ноги! Матерь Божья, это ж как на станке кто их выточил! Загорели ровно, аж светятся, и кожа словно бархатная, так и поблескивает. И ноги те в лаковых черных туфлях на каблуках. Стоит Лизавета на этих каблуках так уверенно, как будто в них и родилась. Волосы причесаны, по плечам рассыпаны.

Улыбается смущенно Лизавета, порозовела вся. И ямочки у ней на щеках откуда-то взялись. Озорные такие.

И никакая она не косая, смотрит на нас своими большущими глазами, а в глазах тех блестит то ли слезинка, то ли лучики заходящего солнца.

В руках Лизаветы на вышитом ручнике круглый хлеб.

— Добро пожаловать, гости дорогие!

И нам поклонилась. И через тот вырез та самая ложбинка меж грудей — прямо по нам, как пулеметной очередью.

Степан из нас самый слабый оказался, как стоял, так и сел и стал вровень с Митричем.

У Семена рот раскрылся, аж страшно стало, как заклинило его. У меня яблоки из рук выпали, прямиком к сеням, к Лизавете покатились. Митрич вдруг встрепенулся, штаны одним рывком подтянул, распрямился весь, грудь вперед, подбородок поднял и стал, как некогда говорили, во фрунт.

А у Горыныча хвост отпал. Враз. И морда втянулась, клыки спрятались, кожа побелела…

Вот такой конфуз нам Лизавета устроила.

Дело, конечно, свадебкой закончилось. Скромной, но душевной. Горынычу Лизавета одного за другим родила двух мальцов и две девчонки. Нормальные дети получились, без хвостов, шебутные только очень. А старший у деда Митрича иной раз за зажигалку работает. С младшенькой самой, правда, проблем хватает: крылышки у ней прорезались. Не уследить стало, как на крыло встала. Но не озорничает девчушечка, наоборот: тихая да участливая, не отлетает далеко от деревни. Мы ее Мотыльком прозвали.

Ну и пусть себе будет у нас в Почутове девочка летающая. Мало ли у нас всего было…

Сохранились гены-то, прав был Степан…

Загрузка...