В среду утром комендант выдал нам паспорта, два листка бумаги, исписанные справа налево, сложенные и запечатанные на арабский манер: один — адресованный каиду Таджемута, другой — каиду Айн-Махди. Он разрешил, кроме того, взять в сопровождение двух всадников по нашему выбору.
— Возьмем Аумера, — предложил лейтенант, — он нас будет забавлять, и его друга, большого Бен Амера, который вечно спит, он не будет нам надоедать. А сейчас освежимся напитками, пока не спала жара.
Жара не спадала весь день. В четыре часа было еще 46° в тени и 66° на солнце. Мы выпили по оранжаду, растянувшись в темном дворе под навесом из шкуры черной козы. Оседланные лошади ожидали с полудня, а у нас еще не было ни проводника, чтобы указывать путь, ни мула, чтобы везти поклажу. С четырех до шести мы ждали, пока отыщется мул. Нам досталось небольшое, но резвое животное буланой масти, которому пришлось завязать глаза, чтобы оно позволило себя навьючить. Оно несло кроме наших сундуков бидоны, два бурдюка и солдатский котелок. Рослый Мулуд предложил управлять им, но с условием, что ему позволят ехать верхом; с этим предложением нельзя было согласиться, ведь седок раздавил бы мула. На площади, где проходили наши сборы, было много людей, наблюдавших за нашими приготовлениями к отъезду.
— Скажи, малыш, ты бывал в Айн-Махди? — спросил лейтенант оказавшегося рядом мальчугана лет двенадцати.
— Да, сиди, — ответил ребенок.
— Знаешь туда дорогу?
— Да.
— Тогда в путь, — сказал лейтенант.
И, взяв ребенка на руки, он поднял его, посадил поверх вьюков так, что ноги его нашли опору на сундуках, и подал ему поводья мула, затем сам проворно вскочил на большую желтую кобылу с турецким седлом, я сел на своего коня, двое наших охранников, уже целый час сдерживавшие лошадей, ускакали вперед.
— Ну, поезжай, — сказал лейтенант мальчику, который никак не ожидал, что ему придется участвовать в путешествии, — ты получишь яблоки и еще по франку за каждый день пути. Как тебя зовут?
— Али.
— Кто твой отец?
— Бен Абдаллах Бельхадж.
— Где ты живешь?
— В Баб-эш-Шет.
— Эй, Мулуд! — окликнул лейтенант своего рослого слугу, — отправляйся к Абдаллаху Бельхаджу в Баб-эш-Шет и предупреди его, что лейтенант Н. берет его сына в Айн-Махди.
— Какой срок я должен ему назвать? — спросил Мулуд.
— Ничего не говори, передай, что о мальчике позаботятся.
И наш маленький караван тронулся по торговой улице. Она уже опустела, как, впрочем, все улочки города. За приоткрытыми дверями угадывалось оживление и доносились непривычные запахи жареного мяса, показывающие, что пост заканчивается и все ждут лишь пушечного выстрела, чтобы предаться пиршеству радостного байрама, ид аль-кебира, праздника, который следует за рамаданом.
«А мы в такой момент увозим их с собой!» — подумал я, заметив расстроенный вид наших спаги и гримасу отчаяния маленького Али, которого, казалось, оставляют силы.
— Мы слишком задержались, — сказал лейтенант, — избавим их от этого зрелища.
И он подстегнул мула, который пошел рысью до Баб-эль-Гарби. Из-под свода ворот мы выехали в долину в следующем порядке: в авангарде Аумер и Бен Амер скакали бок о бок, в центре Али с поклажей, затем мы с лейтенантом, в арьергарде мой слуга М., но на значительном расстоянии от желтой кобылы лейтенанта, так как его беспокойная лошадь уже пришла в весьма заметное возбуждение.
Было семь часов, день клонился к закату. Над равниной поднимался слабый ветерок, медленно, как убар, который долго бьет крыльями, перед тем как начать свой тяжелый полет; все же дышать было можно. Мы двигались на запад, прямо на заходящее солнце, чуть уклоняясь в сторону, чтобы достичь холмов. В одном лье перед нами, между двумя фиолетовыми холмами, вырисовывался небольшой треугольный проход.
— Вижу дорогу, — сказал Али, указывая на дефиле как раз там, куда опускалось светило. Это на самом деле был северо-западный проход и дорога на Айн-Махди.
— Там скрывается солнце, — романтично заметил Аумер.
Еще несколько минут оно продолжало светить нам в лицо, и я ехал с закрытыми глазами, чтобы смягчить его неумолимый блеск. Ощущение жара на щеках постепенно исчезало, уменьшилось жжение под веками, и, открыв глаза, я увидел пунцовый диск с полукруглой выемкой внизу, который быстро опускался за горизонт; затем диск стал пурпурным, и, выражаясь словами Аумера, небесный путник исчез. Менее чем через минуту мы услышали пушечный выстрел в городе. Мул Али и обе лошади спаги одновременно ощутили подземный толчок.
— Мой лейтенант, я забыл флейту, — сказал Аумер и неожиданно повернул коня.
Не дожидаясь ответа, он пришпорил лошадь и помчался во весь опор к Баб-эль-Гарби. Мы обернулись, чтобы проводить его взглядом. Клок белого порохового дыма покачивался над старым бастионом Серрен. Ночь спускалась на город.
— Меня беспокоит, — сказал лейтенант, внимательно глядя на запад, — что нет и намека на появление луны.
Ты знаешь, что рамадан — пост арабов — продолжается между двумя лунами, то есть чуть меньше солнечного месяца. Ежедневное воздержание начинается в ту едва уловимую, условную минуту, когда «нельзя отличить черную нить от белой». Месяц поста истекает в не менее спорный момент, когда три Аду заявляют, что увидели молодую луну. Однако луна в первый день встает и заходит вместе с солнцем и едва заметна в очень короткий промежуток времени в сумерках. Но даже если она появляется, достаточно легкого облака тумана, чтобы скрыть ее и продлить рамадан еще на сутки. Итак, есть в чем сомневаться, но вопрос слишком серьезен, и арабы столь нетерпеливы, что на исходе 28-го дня все, в том числе и тольба*, придерживаются единого мнения.
Уже почти наступила ночь, когда мы достигли гребня, медленно пробираясь цепочкой по каменистой площадке, звенящей под копытами лошадей, как гранитная мостовая, и так гулко, что, казалось, под ней скрывается пустота. В темноте послышался конский топот, и мимо нас галопом проскакал Аумер, без труда взбираясь по скользкой тропинке; он был с флейтой и курил сигарету.
— Дай мне прикурить, — попросил лейтенант.
Аумер нагнулся к седлу, дал огня, а затем занял свое место впереди, рядом с Бен Амером.
Лейтенант повернулся ко мне и сказал:
— От него пахнет бараниной! Я уверен, что он вернулся, чтобы поесть. А как же рамадан? — крикнул он Аумеру.
— Закончен, мой лейтенант, — весело ответил тот.
— А луна?
— Ее видели.
— Кто же?
— Все.
— Ладно, тем лучше, — сказал я лейтенанту, — жители Айн-Махди успеют утолить голод до нашего приезда, и мы можем надеяться на хороший прием.
Некоторое время мы следовали за коричневыми силуэтами двух всадников, чьи головы в капюшонах вырисовывались в тридцати шагах перед нами на фоне еще освещенного красноватого неба; потом силуэты стали более расплывчатыми и растворились на потемневшем небе; еще несколько мгновений ориентиром нам служил серебристый круп белой лошади Бен Амера, наконец исчезла из виду и лошадь вместе с седоком, и нам оставалось определять путь по сухому стуку семенящих шагов мула и похожему на дорожные сигналы металлическому позвякиванию стремян.
Мы пересекали неровную, холмистую местность, предоставив себя инстинкту животных даже на самых сложных участках; они шли с отпущенными поводьями столь же уверенно, как и средь белого дня, не скользя и не высекая искр, так как ни одна из лошадей не была подкована. Мы догадывались по далеко разносящемуся стуку копыт и по неровному аллюру, что едем по каменистой дороге, и, наоборот, более мягкое движение, приятно убаюкивающее всадников, предупредило, что характер местности изменился и мы вступили в пески. И тогда справа от нас появились едва видимые длинные бледные дюны с темными пучками травы.
Ночь была чудесна, спокойна, тепла, небо все горело звездами, как бывает в конце июля. От горизонта до зенита мерцали мелкие звезды, от которых шло слабое свечение, среди них сверкали крупные белые звезды и проносились бесчисленные метеориты, некоторые столь ярко сверкавшие, что моя лошадь встряхивала головой, обеспокоенная их огненными шлейфами. Неподвижный воздух был пропитан тишиной, которая нарушалась неведомым и неописуемым шорохом, исходящим с небес, казалось, его производили трепещущие небесные светила.
Мы ехали в глубоком безмолвии. Лейтенант, кроткая кобыла которого шла в ногу с моей, скрестил стремена у нее под шеей и удобно устроился в широком седле, зажав ногами луку. Маленький Али спрятался среди багажа, вероятно мало беспокоясь о дороге. М. по-прежнему замыкал караван, старался утихомирить свою беспокойную лошадь. Аумер попробовал свою флейту, наигрывая некоторое время, затем умолк; что до Бен Амера, то он оставался невозмутимым всю ночь, он, вероятно, спал, верный своей привычке. У него был отсутствующий вид, словно он витал в облаках, но вдруг послышался звонкий голос Аумера: «Эй, Бен Амер, дай табаку», и глухой, безразличный голос всадника откликнулся, как сквозь сон: «Не задень абрикосы» — джебира Бен Амера на самом деле была набита фруктами. Я же думал о прелестях жизни и мысленно перебирал воспоминания, которые не давали мне заснуть.
В десять часов ночь была такой ясной, что различались стрелки на часах. Мы объехали серую скалу, по форме напоминающую пирамиду, на вершине которой виднелось темное пятно.
— Мы на полпути, — сказал Али.
— Может, остановимся на ночлег? — сказал уже давно дремавший лейтенант.
— А где? — спросил я.
— Здесь.
— Мой лейтенант, — сказал проводник, — едем дальше, Уэд-Мзи совсем рядом.
И мы продолжили путь.
— Лошадь совершенно измучила меня, — снова заговорил лейтенант после часового молчания.
Он прочел мне лекцию о неудобствах ночных переходов и выстроил теорию, доказывавшую, что форсированный марш — самое эффективное средство от сна.
В половине первого ночи местность, которая вот уже час заметно поднималась, начала выравниваться. От мощных порывов ветра, приходящих из-за горизонта, на губах ощущался влажный привкус. Перед нами расстилалась огромная страна с редкими лесистыми участками; вдали, прямо перед нами, слабо слышалось кваканье лягушек.
— Едем, в Уэд-Мзи еще осталась вода, — сказал лейтенант, которого голоса лягушек привели в хорошее расположение духа.
Через полчаса мы спешились и, ступив на теплый песок широкого речного русла, раньше ощутили, чем увидели, близость воды. По обе стороны ручейка тянулись густые заросли тростника; за ним проглядывали невысокие темные деревья, цвет и форму которых можно было различить, несмотря на ночное время, — это была тамарисковая роща Решег. Впервые скупая река Уэд-Мзи одарила нас своей водой.
— Поставим палатку? — спросил лейтенант.
— Не стоит.
— Ковер тоже не будем стелить?
— Зачем?
Мой слуга М. спутал наших лошадей, обе лошади спаги вместе с желтой кобылой и мулом были отпущены в рощицу. Мы уселись вокруг зажженной свечи, воткнутой в песок. Бен Амер открыл свою джебиру и, ни слова не говоря, принялся за абрикосы. Аумер воздержался от еды, так как уже пообедал. Ночь была так безветренна, что пламя свечи даже не подрагивало.
— Кто последним соберётся спать, задует ее, — сказал лейтенант.
Все вытянулись на песке, завернувшись в бурнусы.
— А кто будет нести дозор? — спросил я.
— Господь бог, — сказал по-французски Аумер с прелестной улыбкой.
Трудно сказать, кто проснулся первым; я увидел, что все мои спутники смотрят на солнце, мирно встающее над страной, залитой розовым светом. Каждый острый листочек тамарисков был окружен золотым ореолом. Почти иссякшая речушка цвета лаванды вилась, словно песчаная дорога, между рядами зеленеющего тростника, за которым густо росли деревья. Воды едва хватало, чтобы оправдать присутствие лягушек, которых мы слышали накануне. В четверти лье к северу речка делала поворот, и над берегами, поросшими камышом, открывалась тонкая линия очень далеких розовых и нежно-лиловых гор. Небольшие стайки пиренейских рябчиков и пары светло-синих голубей беспокойно носились над рекой, скорее удивленные, нежели испуганные, нашим появлением. Среди деревьев раздавался голос маленького Али, который собирал лошадей. Хотя все вокруг было красиво и жизнерадостно, мы чувствовали себя одиноко.
— Только в деревне так хорошо, — сказал мне лейтенант, которому Уэд-Мзи, очевидно, напомнила ручейки на его родине. — Жаль, что вода такая соленая.
Действительно, она была похожа на морскую или, скорее, на насыщенный раствор квасцов.
Менее чем через четверть часа мы оставили берег реки и увидели на западе Таджемут, до которого было еще три часа пути. По отделявшей нас от него пустынной одноцветной равнине вилась длинная зеленая лента Уэд-Мзи. Примерно в двух лье на востоке виднелось несколько пальм, разбросанных среди жалкой растительности, — остатки умершего от жажды или уничтоженного войной оазиса. Маленький Али не мог ничего рассказать мне, кроме того, что здесь раньше были сады. Мы оставили позади последние холмы Джебель-Мила; справа — цепь высоких, могучих, совершенно голубых гор Джебель-Лазраг, а впереди, на краю огромной бесплодной равнины, вырисовывался на необыкновенно прозрачном небе подернутый дымкой гребень Джебель-Амура.
Уже целый час мы ехали молча, утомленные обжигающим солнцем. Вдруг порыв ветра, прилетевшего из пустынных просторов, принес слабые звуки арабской музыки. Спаги натянули поводья, как бы показывая, что тоже услышали столь неожиданный в стране безмолвия звук; маленький Али привстал на своем муле, всматриваясь в том направлении, откуда дул ветер. Пыльное облачко кружилось над равниной между нами и Таджемутом.
— Это племя кочует, — сказал Али, — переселяется.
Действительно, шум приближался, и вскоре можно было различить пронзительные трубные звуки волынки, выводящей один из причудливых мотивов, которые с равным успехом служат танцевальной и маршевой музыкой; такт отбивался ритмичными ударами тамбуринов. Иногда доносился собачий лай. Затем пыль, казалось, обрела форму, и мы увидели длинную цепь всадников и вьючных верблюдов, которые приближались к нам, собираясь пересечь Уэд-Мзи там же, где и мы.
Наконец можно было разглядеть походный порядок и состав каравана. Караван вытянулся длинной вереницей на добрую четверть лье. Во главе ехала группа всадников, эскортировавших трехцветное знамя — красно-зелено-желтое — с тремя медными шарами и полумесяцем на конце древка. За ними на спинах белых и светло-рыжих верблюдов покачивались четыре или пять ататишей яркого цвета. Затем следовала коричневая масса вьючных верблюдов, понукаемых пешими погонщиками. Замыкало шествие огромное стадо овец и черных коз, вынужденных бежать, чтобы поспевать за широким шагом верблюдов. Разделенное на маленькие группки стадо погоняли женщины и негры под присмотром верхового в сопровождении своры собак.
— Это племя ларба, — сказал Али.
— Мне все равно, — сказал лейтенант, — раз это не шериф.
Большое племя ларба, которое кочует вблизи от Лагуата, — одно из самых значительных на юге наших владений; вместе со знаменитым благородным племенем улед сиди шейх они считаются самыми сильными, смелыми и воинственными, да и самыми богатыми, владеющими, пожалуй, лучшими верховыми лошадьми во всей Сахаре. «Ларба, — говорит генерал Дома в своем путевом дневнике „Алжирская Сахара”, — очень храбры и не боятся вооруженных столкновений. Они прекрасно вооружены. Жизнь их полна приключений, к тому же из-за жестокого грабительского инстинкта, сталкивающего их слишком часто с другими племенами, они нажили многочисленных врагов…» Добавлю, что это племя считается вместе с племенем сайдов наименее гостеприимным. Оно участвовало во всех сражениях, потрясших пустыню; особенно последние пятнадцать лет ларба вмешиваются во все военные конфликты: они стояли против нас за стенами Лагуата; многие из них разделяли вплоть до Уарглы изменчивое счастье шерифа; именно среди ларба этот вождь партизан до сих пор набирает своих лучших всадников.
Когда мы подошли к реке, конный авангард кочевников уже пересек ее русло, а первый белый верблюд, несущий ататиш, величественно выходил на противоположный берег.
Всадники в боевом снаряжении были разодеты, как для конных состязаний; все с длинными, украшенными серебряным орнаментом ружьями, которые у одних висели на ремне через плечо, у других лежали на седле, а третьи держали в правой руке, упираясь прикладом в колено. На некоторых были конические соломенные шляпы с султаном из черных перьев; другие надвинули на глаза свои бурнусы, подняв хаик до носа; и те, борода которых была закрыта, походили на худых смуглых женщин; иные в странных высоких колпаках из перьев страуса, обнаженные по пояс, со свернутым хаиком через плечо, с пистолетами и ножами за поясным ремнем, в широких турецких штанах из красной, оранжевой, зеленой или синей материи, обшитых золотым и серебряным сутажом, гордо выезжали на крупных лошадях, покрытых, как в средние века, шелковыми попонами и длинными шелилями*, украшенными медными бубенчиками, позвякивающими в такт движению их развевающихся хвостов. Лошади были прекрасны, но более, чем их красота, меня поразила неожиданная смелость причудливого смешения мастей. Я обнаруживал изысканные оттенки, так точно подмеченные арабами и воспетые в тонких сравнениях поэтами этого народа.
Я видел лошадей черных с синим отливом, которых они сравнивают с голубем в тени; лошадей цвета тростника, ярко-рыжих, будто сочащаяся из раны кровь. Были среди них снежно-белые и огненно-золотистые. Одни, темно-серые от рождения, становились фиолетовыми, лоснящимися от струящегося пота, другие, необычно светлой серой масти, с кожей, просвечивающей сквозь влажную короткую шерсть и придающей телесную мягкость тонам, заслуживали дерзновенного названия розовых коней. Созерцая эту приближавшуюся столь великолепную кавалькаду, я размышлял о знаменитых конных статуях и полотнах и осознавал разницу между языком живописи и жаргоном перекупщиков лошадей.
Среди блистательной свиты чуть впереди знамени ехали рядом два скромно одетых всадника — старик с седоватой бородой и совсем молодой, безбородый юноша. Старик, облаченный в одежды из грубой шерсти, выделялся скромностью и безупречной чистотой одежд, высоким ростом, крепким сложением, необычайно широким бурнусом и особенно размером головы, прикрытой тремя или четырьмя капюшонами, наброшенными один на другой. Он утопал в широком седле, обитом малиновым бархатом с золотой вышивкой. Его широкие ступни в туфлях без задника и каблука опирались на стремена с золотой насечкой, а руки покоились на передней луке седла, сверкающей от соли. Его серая кобыла с темным хвостом бежала мелкой рысью, раздувая ноздри. Ее бездонные мягкие глаза, обрамленные черными волосками, казалось, были подведены кохелем, которым пользуются мусульманские красавицы. Негр в зеленой ливрее вел в поводу боевого коня — великолепное животное белой масти с гладкой, как атлас, кожей, в парче и золоте; конь пританцовывал под звуки музыки, что вызывало веселый перезвон погремушек шелиля, амулетов, висящих на его груди, и роскошной золотой узды. Оруженосец вез саблю и роскошное ружье старца.
Юноша в белом одеянии восседал на совершенно черной лошади с мощной шеей, с волочащимся по земле хвостом и гривой, наполовину закрывающей голову. Было странно видеть такое могучее животное под изящным подростком, поражающим своей хрупкостью и бледностью. У него был женственный, хитрый и одновременно властный и дерзкий вид. Он щурился, разглядывая нас издалека; и подведенные сурьмой глаза на бесцветном лице увеличивали его сходство с хорошенькой девушкой. На нем не было никаких знаков различия, вышивка отсутствовала на его одежде. Он тщательно завернулся в бурнус из тонкой шерсти, из-под которого виднелись лишь носок его сапога без шпор и кисть руки, держащая повод, — маленькая худая рука с большим бриллиантом на пальце. Юноша откинулся на спинку седла из фиолетового бархата, расшитого серебром. Его сопровождали две великолепные поджарые борзые, весело резвившиеся под ногами его лошади.
Едва заметив старого господина и его сына, маленький Али сделал движение, чтобы соскочить на землю и пасть ниц перед ними. Но лейтенант положил ему руку на плечо. Удивленный ребенок понял этот жест и не двинулся с места. Я неотрывно следил за властным выражением лица молодого наездника, находившегося в гуще этого причудливого кортежа, которому прислуживали воины, а седобородые старцы заменяли пажей; затем перевел взгляд на очаровательного Аумера, который сейчас показался мне шутом, печально оценил осанку лейтенанта и, посмотрев на себя глазами строгого ценителя, не мог удержаться от вопроса:
— Лейтенант, достойно ли мы представляем Францию?
Проезжая мимо, старик холодно приветствовал нас движением руки; мы ответили ему с таким видом превосходства, на который только были способны. Юноша, приблизившись к нам на расстояние двух шагов, поднял своего коня на дыбы; послушный его воле конь совершил чудесный прыжок — маневр, в совершенстве освоенный арабскими наездниками, — и, чуть не задев нас гривой, опустился на землю двумя шагами дальше, так что юный принц ловко избежал необходимости поздороваться, а его свита невозмутимо продефилировала мимо нас.
Далее колонной по два следовали музыканты: одни, отбивая воинственную дробь на инструменте, представляющем собой квадратную раму с натянутой на ней кожей; другие били деревянными палочками в литавры диаметром с небольшой барабан; третьи дули в длинные трубы вроде гобоя. Во главе группы верблюдов, несущих ататиши, шествовали два богато украшенных гиганта — крупные сухопарые животные, мускулистые, лоснящиеся от пота, почти такие же белые, как настоящие магара, шагающие «благородной поступью страуса». Их шеи украшали платки из черного атласа, на передних ногах были серебряные браслеты. Ататиш — это что-то вроде закрытой тканью корзины с плоским дном, устланной подушками и коврами, ниспадающими на дромадера. Это сооружение производит впечатление балдахина во время торжественной процессии, а не походного паланкина. Вообрази набор дорогих тканей, сочетание самых неожиданных цветов; дамаст лимонного цвета с полосами из черного атласа с золотыми арабесками на черном и серебряными цветами на лимонном фоне; целый ататиш из алого шелка, пересеченный двумя лентами оливкового цвета; оранжевый цвет соседствует с фиолетовым, розовый растворяется в голубом, нежно-голубой переходит в холодный зеленый; подушки вишневого и изумрудного цветов, шерстяные ковры более густых тонов: малиновые, пурпурные и гранатовые — все краски палитры переплетаются со свойственной жителям Востока фантазией, присущей лучшим художникам. Эти блестящие шатры образовали яркий центр каравана. Издали высокие сооружения сверкали, словно митра, над почтенными головами белых верблюдов, дополняя общее впечатление священнодействия. К сожалению, путешественниц не было видно, только пешие негры у каждого паланкина время от времени поднимали голову и переговаривались с кем-то, спрятанным за коврами.
Великолепие роскошных тканей и красок кончилось; появились вьючные верблюды, несущие палатки, домашнюю утварь каждой семьи, в сопровождении женщин, детей, нескольких пеших слуг и самых бедных членов племени. Пузатые сундуки, телли с желтыми и коричневыми полосами, блюда для кускуса, медные тазы, оружие — самая разнообразная поклажа, позвякивающая в такт движению; с боков верблюдов болтались черные бурдюки вперемежку с десятками связанных за лапки кур, которые били крыльями с отчаянным кудахтаньем, а поверх всего — палатка, свернутая вокруг опорных стоек, как парус на рее, и еще жердь, удерживаемая растяжками в вертикальном положении, будто оснащенная мачта, — таков однообразный груз, отягчавший горбатые спины верблюдов. Сотни полторы или две их везли имущество и «шерстяные дома» маленького, кочующего по пустыне городка. За поклажей, уже над хвостами верблюдов, сидели мальчики, издававшие пронзительные крики, когда животные мешали в спешке друг другу; крошечные совершенно голые дети лежали в покачивающихся, словно люльки, кухонных блюдах, подвешенных к грузу. Только гарем перевозился в закрытых носилках, остальные женщины с открытыми лицами шли пешком, на ходу навивая пряжу на веретено, закрепленное на поясе. Девочки тащили за руку или несли за спиной в покрывале самых маленьких и наименее расторопных детей. Изнуренные старухи плелись, опершись на длинные палки, а старцы ехали на низкорослых осликах, волоча ноги по земле. Негры несли на своих эбеновых руках симпатичных младенцев в красных фесках, вели в поводу кобыл, покрытых от груди до хвоста джелали с цветными узорами, за ними семенили жеребята. Некоторые тащили за рога, словно на жертвоприношение, свирепых баранов — зрелище столь же красивое, как на античных барельефах. Среди толпы сновали всадники, издали отдавая приказы пастухам, гнавшим позади стадо верблюдов и овец. Рычащая и лающая свора неотступно преследовала отстающих животных. Наше приближение еще усилило ярость собак и ужас, которым были охвачены овцы. Мы перешли на рысь и скоро разъехались с арьергардом каравана.
Еще целый час слышались звуки волынок и виднелись клубы пыли, которые ветер уносил в направлении восточных гор.
— Признайтесь, — сказал я лейтенанту, — что этот способ переселения имеет преимущество перед принятым у нас.
И я напомнил давно забытый им ритуал смены места жительства, принятый у приобщенного к ценностям культуры и духовного богатства народа.
Я не знаю другого арабского городка, который столь же счастливо и правильно вписывался бы в панораму горизонта, как Таджемут, когда приближаешься к нему со стороны Лагуата. Он стоит на небольшом каменистом плато, чуть возвышающемся над равниной и имеющем форму вытянутого треугольника, основание которого очерчивается зеленой защитной полосой фруктовых деревьев и пальм, а вершина — угловатыми выступами разрушенного памятника.
Крепостная стена, вплотную прижимаясь к строениям, спускается по крутому склону холма и у его подножия примыкает своей квадратной башней к внешней ограде садов. Одинаковые башни, словно маленькие форты, наподобие пирамид с бойницами, располагаются через равные интервалы. Изящный силуэт зубчатых стен четко вырисовывается на фоне резко очерченных гор. В цветовой гамме преобладают густые серые тона, чуть позолоченные ярким утренним солнцем. Причудливое переплетение света и тени выявило детали внутреннего устройства городка и придало ему вид серо-голубой шахматной доски неправильной формы. Две небольшие мечети — красная и белая — справа, на вершине холма, лишь подчеркивали двумя ослепительными мазками строгую однотонность картины.
В полулье от города мы отправили вперед Аумера с письмом к каиду и поручили ему проследить, чтобы диффа была очень скромной, ведь мы имели дело с бедным народом. Лейтенант подошел к Али и предупредил его:
— Где бы мы ни были, помни, кто твой господин. Никому не обнимай колени. Надеюсь, ты меня понял?
Маленький Али поднес правую руку к груди и ответил:
— Да, сидна.
Это очень редко употребляемая формула уважения, с которой обращаются лишь к сильным мира сего.
Чтобы войти в город с восточной стороны, нам пришлось объехать сады. По мере приближения облик Таджемута менялся: горы на заднем плане заметно понижались; то восточное полотно, которым мы любовались издали, распадалось само собой на составные части, и, наконец, перед нами не осталось ничего, кроме самого города, разрушенного осадой, выжженного, лишенного воды, заброшенного, поглощенного безмолвием пустыни. Было девять часов; солнце стояло уже высоко и нещадно палило. Мы проехали через кладбище, за которым виднелись квадратные ворота, обычные в стране арабов, устроенные в башне, соединяющей укрепления со стенами садов.
Араб со свирепым лицом, в запыленной обуви, с длинным ружьем за спиной шел с нами по дороге, ощетинившейся надгробными камнями, толкая перед собой хромого осла, везущего два пустых бурдюка. Чуть правее, ближе к вершине холма, пересеченного длинными грядами красноватых скал, видны были две клячи с опущенными головами, на тонких, словно палки, ногах. Больше ни живой души за стенами. Полное безмолвие. Зато слева, среди абрикосовых деревьев, слышалось воркование горлиц.
После довольно длительного пути по улицам, куда не проникали солнечные лучи, более узким, чем в Лагуате, вымощенным еще более скользкими плитами, мы попали на маленькую улочку, в конце которой несколько человек расседлывали лошадь Аумера. Подъехав к ним, мы спешились, и нас ввели в очень темную переднюю с традиционной каменной скамьей, возвышающейся на четыре фута над землей. Там молча толпились люди. Все суетились вокруг человека, который лежал на спине посреди скамьи. Когда мы подошли, один араб в довольно чистом бурнусе цвета трута протягивал ему миску с молоком и одновременно предлагал выбрать яблоко из кучи наваленных на ковре мелких зеленых плодов. Это каид Таджемута прислуживал Аумеру. Завидев нас, Аумер расплылся в улыбке и сказал по-французски самым звонким голосом, на какой был способен:
— Здравствуйте, мой лейтенант, — словно встретил старых друзей, которых не видел уже целый месяц.
Наш приезд привлек толпу любопытных к дому каида. Мгновенно прихожая была заполнена, и дверь, закупоренная людьми, не давала возможности зевакам, желающим все видеть, удовлетворить их любопытство: большая часть посетителей осталась на улице в бессмысленном ожидании. Уже через минуту стало нечем дышать, и я потерял всякую надежду на отдых. Находиться в доме бедных ксуров Юга не слишком приятно. Надо признать, что здесь спасаешься от солнечного удара во время палящего летнего зноя, но зато приходится переносить все мыслимые неудобства. С первого взгляда я понял, что жилище каида станет для нас местом мучений, наименьшее из которых, несомненно, ужасающая жара, как в сухой парилке. По жестокому зуду, охватившему все тело, я догадался, что здешние мухи имеют целую армию гнусных пособников, скрывающихся в коврах.
Под потолком, прямо над скамьей, свила гнездо ласточка. Птенцы уже вылупились, и каждые пять минут ласточка возвращалась, неся что-то в клюве. Дверь была низкой; между притолокой и головами людей, столпившихся на пороге, едва хватало места для птицы. Она проскальзывала с легким писком. Подняв глаза, я увидел шесть покрытых черным пушком круглых головок, шесть раскрытых клювов над краем гнезда; желтые подушечки вокруг клювов делали их похожими на губы. Птица старательно делила пищу между птенцами, и головки одна за другой исчезали в гнезде. Мать, немного удивленная присутствием множества людей, колебалась в выборе между дверью, ведущей во двор, и дверью на улицу; у нее, вероятно, было основание предпочесть вторую, и она выпорхнула на улицу, хотя выход во двор был почти свободен. Эта сценка повторялась вновь и вновь, и каждый раз кто-то из арабов произносил строгим голосом: «Балек!» («Осторожно!») Многие сразу же сгибались вдвое, чтобы освободить место, иные, еще более любезные, вовсе отходили в сторону. Птица взлетала и уносилась, издавая новый крик.
За столь трогательную черту характера я охотно простил этим славным людям то, что они заставляли нас задыхаться из-за своей неуместной вежливости. Хотя я привык безропотно переносить лишения, но нахожу этот способ отдыха столь изнурительным, что предпочел бы ему длительный переход. Диффа, конечно, не могла начаться вовремя. Эта церемония всегда требует определенных приготовлений, и ее торжественность в большой степени зависит от медлительности, с которой она протекает. Лица присутствующих залиты потом, бурнусы промокли, как банные простыни. К тому же невыносимые укусы жгли мне тело. Я обратился к лейтенанту, который, как мне казалось, не испытывал ничего подобного:
— Вы чувствуете?
— Нет, мой друг, — ответил мне лейтенант, — но я их вижу. А вам я советую прогуляться.
Направляясь к выходу, я очутился лицом к лицу с каидом, который нес черного барашка, дрожащего и блеющего от страха. Здоровый детина, одетый, как и каид, в необычный желтоватый бурнус и немного похожий на него, следовал за ним с веселым лицом, поигрывая ножом. Каид, полагая, что доставляет мне удовольствие, приоткрыл «шерстяное одеяло», чтобы показать, как бела и жирна его бедная жертва. Из приличия я был вынужден пощупать трепещущую плоть животного, которое собирались нанизать на вертел и через час подать к столу. Я сам себе показался дикарем, и диффа Таджемута больше не вызывала у меня ни малейшего аппетита.
Улицы были тихи, почти пустынны; тень уменьшалась на глазах, и мне попадались лишь отдельные жители, лежавшие под темными портиками домов. Заметил я и прячущихся детей. Проходя по улице, я слышал мерное постукивание станков, как во дворах Лагуата. Я обошел восточную часть города и направился, несмотря на жару, к белой гробнице, которая выделялась сверкающим пятном на бесцветном полотне. Это место погребения Сиди Аталлаха, одного из патронов Таджемута, предка Улед Сиди Аталлах, маленького племени в сотню палаток, которое кочует в окрестностях Таджемута и хранит в городе свое зерно. Мечеть возвышается над восточной частью города, почти как мечеть Сиди-эль-Хадж-Айка над одним из кварталов Лагуата. Она окружена маленькой каменной стеной, вход завален так, чтобы внутрь нельзя было проникнуть. Верующие увешали стену множеством лоскутков. Отсюда по хребту холма я вернулся в город с северной стороны.
Таджемут так и не оправился от осады, которой подвергся одновременно со своим соседом — Айн-Махди. Чернеющие обломки, словно зазубрины на вершине холма, разрушенная почти до основания крепостная стена, обожженная при пожаре, — вот все, что осталось от старой крепости, уничтоженной во время войны. Дома лепятся друг к другу и издали кажутся живописной группой, на самом деле они находятся в самом жалком состоянии и постепенно разрушаются. Правда, все башни надстроены и ограды садов отремонтированы, чтобы сохранить посадки. Сады подступают к городу с трех сторон. Уэд-Мзи огибает три четверти территории Таджемута, вдоль ее широкого русла со стороны садов тянется высокий земляной берег красноватого оттенка, а с другой стороны русло захватывает значительную часть равнины в период половодья, но в сезон засухи река бесполезна: она не орошает сады и не может служить защитным рвом. Не остается даже следов того, что почва была влажной. Как в Лагуате, ручеек исчезает в песке, чтобы показаться вновь лишь в период дождей.
Солнце почти достигло зенита, когда я остановился среди обломков старой крепости, любуясь панорамой равнины. Я словно опять оказался в Лагуате: город, изнуренный жарой, оцепенел. Тишина была полнейшей. Все замерло. За зеленым островком садов открывалась голая, каменистая, выжженная местность, заключенная в кольцо буро-красных и пепельных гор очаровательного оттенка, но за невыразимой мягкостью тонов угадывалась жестокая бесплодность камня. Единственное облачко плыло над голубоватым пиком Джебель-Амура. Опаленный солнцем город, расположившийся на серых склонах, лишенных тени, не подавал никаких признаков жизни. Две лошади, замеченные мной при въезде в город, оставались на прежнем месте, но улеглись головами на север. Среди руин стояла черная палатка, в которой женщина в лохмотьях взбивала молоко в бурдюке. Самая глубокая ночь покажется оживленной рядом с этой унылой картиной. Во Франции трудно понять ощущение пустынного безмолвия под великолепным солнцем, заливающим землю своими лучами. В умеренном климате полуденное солнце пробуждает землю, вызывая к жизни все радостное и прекрасное, усиливает пылкое веселье, царящее в природе. В пустыне полуденное солнце ошеломляет, подавляет, умерщвляет, а полуночная тень восстанавливает силы и возвращает к жизни.
Лишь зеленый цвет листвы благодаря невероятным запасам животворных соков противостоит воздействию ужасного лета, которое иссушает реки, делает непригодной для питья воду уцелевших источников и лишь немногим людям дает время состариться. Зеленый цвет необыкновенен, его невозможно передать смешением красок обычной палитры художника. Я вспомнил зеленую поросль дубрав, нормандские огороды после полива в лучшее время года, после того как распускаются почки, но так и не нашел достойного сравнения с ровной, вызывающе яркой, изумрудно-зеленой краской, которая придает кронам деревьев вид игрушек из зеленой бумаги, развешанных на желтых стволах. Деревья стоят на почти голой земле цвета соломы, лишь изредка встречаются квадратики измученных жаждой огородов с едва взошедшими и увядшими на корню фасолью и бобами; все это усиливает дисгармонию и делает сравнение более точным.
Сады — все состояние и вся радость Таджемута. Говорят, они плодоносят. Я видел только яблоки и абрикосы. Мелкие, блеклые яблоки по величине и по вкусу напоминают те, что у нас идут на приготовление сидра. Абрикосовое дерево очень красиво: высокое, изящное, с густой кроной изысканной формы, будто сошедшее с полотна пейзажиста, вот почему я обращаю на него внимание. Плотная круглая крона или свисающие длинные гроздья листьев «написаны» плотными круглыми мазками, располагающимися, как предусмотрено канонами жанра, в строгой симметрии, словно стежки вышивки. Это в точности напоминает спокойное и мастерское исполнение «Диогена» и «Винограда Ханаана». Осенью, когда дерево становится коричневым, сходство достигает полного совершенства. Абрикосовое дерево, как и апельсиновое и как нормандские яблони, приносит такое количество плодов, что каждый листочек соседствует с золотым фруктом. После финиковой пальмы это мифологическое дерево — самое ценное во фруктовых садах Юга. Сушеные абрикосы составляют, ты знаешь, основу арабской кухни; их сушат на плетенках, а затем весь год готовят из них различные виды рагу, в том числе хамис, добавляя к плодам немного мяса и соус фель-фель.
Гранатовые кусты, на которых цветы уже уступали место плодам; грушевые деревья; карликовые смоковницы с более мелкими и темными листьями, чем у европейской смоковницы; несколько персиковых деревьев с тонкими, чуть золотящимися листочками; виноградные лозы, причудливо разросшиеся во все стороны, незрелые ягоды которых уже накапливают в себе кислейший сок; надо всем этим султаны пальм холодного, зеленого цвета, чуть желтые или красноватые в местах соединения со стволом, — вот сады Таджемута, такие же, как в любом из ксуров Юга.
Птицы в этой стране счастливее людей, ведь они питаются так же, а живут с большими удобствами. Им принадлежат толика свежести, которую растительность высасывает из почвы, и легчайший ветерок, беспокоящий застывший воздух знойного полдня; они хранят драгоценные дары природы в своем хрупком жилье среди листвы. Самих птиц не видно, едва слышен их шорох, когда проходишь рядом. Иногда красно-бурая горлица с лиловым ожерельем на шее вспархивает над пальмой и снова прячется, она прогибает податливый джерид, усаживаясь на него; одно мгновение покачивается на фоне голубого неба, потом скрывается в глубине кроны, раскачивая пальмовые ветви, откуда доносится ее тихое воркование, а затем вновь воцаряется тишина.
Когда я вернулся в переднюю, куда запах еды, казалось, привлек всех мух и всех проголодавшихся жителей квартала, каид, который только и ждал моего возвращения, подал знак, и в комнату внесли из кухни дымящуюся тушу подрумяненного на вертеле маленького черного ягненка.
В продолжение всего застолья Аумер безумно веселился, а Бен Амер попытался убедить нас, что жители Таджемута были бы счастливы, если бы мы задержались до следующего дня, но наши бедные лошади задыхались от жары на дворе, и отправиться в путь значило принести облегчение людям и животным. Не прошло и трех часов, как мы покинули каида и выехали через Баб-Сфайн — ворота, выходящие на Айн-Махди.
Начинала сбываться самая давняя мечта путешественника, скорее, греза, ведь в то время, когда она возникла при изучении карты Сахары, было весьма сомнительно, что она когда-нибудь исполнится. Не отдаленность и не новизна сделали для меня эту страну привлекательнее, чем другие, столь же способные вызвать душевное волнение уголки земли. Причинами моего интереса были что-то необъяснимо пленительное в ее названии, дошедшие до меня события ее истории, молва о великом религиозном деятеле, борющемся за стенами укреплений против первого полководца современной Африки — неотчетливые на расстоянии события и пейзажи, окруженные ореолом таинственности, и, наконец, чутье, которое позволило мне вообразить некий монастырский город, суровый и надменно благочестивый, подчиненный, как Авиньон, возвышающемуся над ним папскому дворцу. По пути я вспоминал времена, когда Лагуат был еще далеким, таинственным даже для жителей Алжира, и думал о многих событиях, незначительных или великих, которыми распорядился случай, чтобы сделать занимательным мое путешествие. Самым поразительным было то, что я воспринимал как должное утренний завтрак в Таджемуте, а теперь без малейшего удивления направлялся обедать в Айн-Махди.
Перед нами расстилалась однообразная каменистая равнина. Справа и слева параллельно тянулись чудесно расцвеченные горы, по которым ползли тени, словно стекающие голубые капли воды. На краю равнины линия горизонта очерчивала небольшую возвышенность, именно за этой складкой местности должен появиться Айн-Махди. Горы по мере захода солнца окрашивались в голубые тона. Узкие серые тропки, ведущие от Таджемута к Айн-Махди, уходили вдаль прямо, без малейших отклонений. Большего и не требовалось, чтобы указать на близкое соседство другого города.
Две-три параллельные тропы, расположенные на небольшом расстоянии друг от друга, хорошо утоптанные и расчищенные от камней, и образуют большую караванную дорогу. Вьючные верблюды тянутся вереницей по средней тропе, самой пыльной, единственной, которая не прерывается; всадники охраны и погонщики верблюдов движутся параллельным курсом по маленьким боковым дорожкам, тоже цепочкой, так как просто не существует дорог, по которым могло бы пройти рядом более двух лошадей. Таким образом, дорога прокладывается по самому короткому маршруту. Если встречается кустик альфы, ши или ктафа, его обходят, трава остается нетронутой, а дорога в том месте делает небольшой крюк благодаря непреклонному постоянству путников. Я развлекался, различая в пыли широкие следы верблюдов, отпечатки копыт лошадей, следы людей. Время от времени мы находили колесные колеи, почти стертые зимними дождями. Не по этому ли пути провезли пушки, прибывшие из Эль-Абиода, чтобы расстреливать крепостные стены Лагуата?
Редкие ганга, которых мы так и не увидели, издавали над нашими головами слабые крики, растворяющиеся в полной тишине. Слева, ближе к холмам, время от времени появлялись буро-красные пятнышки с белыми крапинками. Эти подвижные точки находились от нас на довольно большом расстоянии, но были отчетливо различимы. Это газели, пасущиеся среди желтеющей альфы. Дорога, которой мы следовали, была испещрена их следами; можно было сказать, что «земля испускала мускусный запах».
Пройдя около половины пути, мы увидели двух пеших путешественников. Они шли нам навстречу, ведя под уздцы трех осликов. Два осла были навьючены, третий, лохматый, как медведь, величиной с крупного барана, весело рысил впереди собратьев и часто останавливался, чтобы отщипнуть на ходу веточку ктафа. Путники оказались чистокровными, черными, как смоль, неграми с морщинистыми лицами, которые дыхание пустыни покрыло серым налетом, словно коростой. Они были в тюрбанах, куртках, широких штанах — все это белого, розового и светло-желтого цветов — и в странных башмаках, напоминающих туфли акробатов. Меня чрезвычайно поразил контраст веселых костюмов, производивших необыкновенное впечатление нежностью тонов, и внешности стариков, чьи иссушенные тела походили на мумии. У одного на шее болталось ожерелье из тростниковых флейт, как у безумца из Джельфы; в руке он держал волынку из резного дерева, инкрустированную перламутром и украшенную раковинами. Другой нес на перевязи гитару, сделанную из панциря черепахи, насаженного на палку. Я долго гадал, что за странный груз везли ослы. Кроме нескольких тамбуринов, увешанных погремушками, других музыкальных инструментов, узнаваемых по их длинным грифам, и кучи выцветшего тряпья я видел над грузом множество пушистых комочков, перекатывающихся по спинам ослов и даже взметающихся между их ушами. Приблизившись, я увидел фигурки причудливо-уродливой формы всех цветов радуги в птичьем оперении, причем самым поразительным оказалось то, что каждый из этих уродцев действительно обладал клювом и двумя лапками. Их было множество — различных размеров и форм, способных поразить воображение и потрясти ум: одни — маленькие, вооруженные страшным клювом, с длинными ногами фламинго, другие — тяжелые, как дрофы, с едва различимыми головками и тоненькими ножками, а третьи — дикого, хищного вида, которым не хватало лишь истошного крика, чтобы внушить ужас.
Представь, любезный друг, до чего может дойти фантазия негра, когда он забавляется созданием чучел, сшивая шкурки, пересаживая лапки и головы. Итак, это были балаганные фигляры со своими марионетками. Они шли из Айн-Махди, где вряд ли что-нибудь заработали, и направлялись через Таджемут к племенам улед наиль и далее в дуары Телля попытать счастья в своем невинном промысле. Я поручил Аумеру расспросить их, но они очень плохо говорили по-арабски и не могли объяснить, откуда держат путь. Уаргла — единственное название, которое я мог разобрать в рассказе негров об их одиссее. «Это город, в котором очень любят смеяться», — сказал Аумер. На всякий случай я произнес: «Кука, Кано» — и перечислил все известные мне названия, относящиеся к Берну. Они залились веселым смехом, чистосердечным и приятным, свойственным самому смешливому на земле народу, затем повторили: «Кука, Кано» с видом полного понимания, что позволило мне сделать вывод, впрочем, может быть, ложный, что они могли иметь отношение к озеру Чад или к народу хауса. Путники попросили у нас воды. К счастью, бурдюк был еще полон. Мы пожелали друг другу счастливого пути, и, обернувшись, я мог видеть, как они удаляются в направлении Таджемута, который виднелся в глубине позолоченной равнины, словно серое пятно под зеленой линией.
Когда я впервые пересекал равнину Митиджа, чтобы попасть из Алжира в Блиду, то был сначала удивлен (ведь я жил представлениями вчерашнего дня), что могу проделать весь путь в дилижансе, почти как по дорогам Франции; еще более я был поражен, встретив посреди той равнины овернца в бархатной куртке оливкового цвета и в каскетке из выдры, который нес перед собой шарманку, наигрывая на ходу. Это случилось недалеко от места, которое называют «Четыре дороги», на зеленой равнине, поросшей карликовыми пальмами; между дорогой и горой кое-где виднелись развернувшиеся веером султаны одиноко стоявших больших пальм; великолепные горы Атласа с голубыми прожилками, увенчанные вечными снегами, обрамляли пейзаж — это был замечательный пролог к путешествию. Я успел заметить шакала, перебежавшего дорогу, словно европейская лиса, и увидел вдали двух аистов, стоящих среди тростника, причем один из них, будто египетский ибис, держал в клюве нечто, что можно было принять за змею. Овернец играл на своей шарманке «Милость господню». Это показалось мне невероятно неуместным.
Когда я прощался с музыкантами-неграми, меня вновь посетило давно забытое воспоминание, но я не испытал прежней досады. Мне показалось, что новая встреча открыла мне философский смысл первой. Я сравнивал этих бедных эмигрантов, прибывших один из Берну, другой из Канталя или Савойи, и не мог не восхититься чудесной игрой случая; я представил, как в один прекрасный день они, может быть, встретятся, первый — со своей гитарой из панциря черепахи, второй — со своим музыкальным ящиком, и вместе сыграют негритянские напевы и парижские мелодии посреди арабского города, ставшего французским.
В шесть часов мы потеряли из вида Таджемут, и почти тотчас же перед нами открылся массивный, вытянутый, чуть расширенный в средней части коричневый силуэт одинокого города с двумя светлыми точками почти в центре — это был Айн-Махди. Солнце, склонившееся к горному массиву, зашло городу в тыл, вычерчивая ажурные контуры, и залило отроги Джебель-Амура смешанным фиолетовым и зеленовато-голубым сиянием. День клонился к закату; время вступления в долго хранивший свои тайны святой город было выбрано как нельзя лучше: вечерний полусвет, лишь приоткрывающий завесу над святилищем, тень, обволакивающая его на наших глазах, — все чудесным образом вызывало благоговейное чувство смешанного любопытства и почтения, которое всегда внушал мне Айн-Махди.
В семь часов мы достигли подножия укреплений. Стены солидной кладки с частыми зубцами увенчаны маленькими пирамидальными куполами. Аумер поспешил вперед, чтобы предупредить каида о нашем прибытии, и мы въехали в город с весьма скромным эскортом из одного всадника. За укреплениями менее высокая стена образует внутреннюю ограду садов. Между стенами проходит узкая и извилистая дозорная дорога. Именно по ней заставил нас кружить проводник, чтобы выйти к главным воротам — Баб-эль-Кебир. Ворота напоминают вход в крепость. Они расположены в высокой стене между двумя массивными квадратными башнями и гораздо выше, чем обычные ворота арабских городов; солидные створы обиты железом; их контур, почти столь же широкий, как и высокий, обведен известью; к внешней стороне стены примыкает скамья из серого камня, отполированного временем. Крытый вход просторен и вместе с углублениями в толще боковых башен образует настоящий учебный плац.
Улица, на которую попадаешь, выйдя из-под свода, соответствует монументальным воротам. Она слишком широка для арабской улицы, проходит между высокими глухими стенами, выложенными из камня, без оконных и дверных проемов и такая чистая, что кажется выметенной. Через сотню шагов она поворачивает под прямым углом у белого дома мавританского стиля, необычная форма которого напоминает одновременно дворец и мечеть. Это высокое белое здание со стрельчатыми окнами в верхнем этаже, украшенными вычурной резьбой, — одно из нескольких принадлежавших мусульманскому священнику Теджини. Оно стало местом его погребения и мечетью Айн-Махди. Имя Теджини, которое вряд ли вызовет у тебя большой интерес, когда ты прочтешь о нем, мой любезный друг, заставило меня, когда оно сорвалось с губ маленького Али, испытать искреннее волнение. Оно наложило на все вокруг благородный отпечаток героизма и святости. Я чувствовал, что воинственный дух великого человека все еще витает над этим гордым, строгим городом. Воображение не обмануло меня: Айн-Махди был отличен от виденных мной городов и отвечал своим обликом моим давним представлениям.
Никем не охраняемое стадо верблюдов запрудило всю улицу. Кроме безмолвных животных, вокруг не было ни души. Пустынная, безмятежная улица заволакивалась пыльными тенями рыжеватого цвета; осязаемая тень, отягченная зноем, приносила смутные запахи, возникающие с наступлением темноты только в южных арабских селениях. Несколько человек стояли на террасе дома Теджини; их взгляды были устремлены в сторону гор. Они заметили, как мы вошли в город и повернули за угол, но не отвлеклись от наблюдения предмета, который привлек их внимание далеко на западе.
Каид, заранее извещенный о визите, ждал нас у входа в красивый дом, разновидность дар-дияфа*, который мы заняли. К дому прилегает большой двор с просторными конюшнями, где стояли наши лошади; прочная, добротная лестница ведет на второй этаж; на галерее находятся предоставленная нам комната для дневного отдыха и красивая, выстланная коврами терраса для ночного сна.
Нынешний каид Айн-Махди не поражает ни своим внешним видом, ни манерами, зато надлежащим образом представляет гражданскую власть в мещанском и благочестивом муниципалитете. Это простой и достойный человек, лицо которого с тонкими, но мягкими чертами, одежда из толстой белой шерсти, четки из черного дерева и короткие волосы вызывают скорее мысли о представителе административной власти и священнослужителе, чем о военачальнике. Прием, оказанный нам, был строгим и холодным, как сам каид, и я сразу приметил свойственную ему рассеянную обходительность, которая не была выражением бестактности, но не отличалась предупредительностью. Едва мы изложили ему цель нашего визита — он уже знал о ней из рекомендательного письма, — как он нас оставил, что было против обычая. Это меня весьма удивило. Через несколько минут началась диффа. Два спаги подняли голубые простыни, которыми по обыкновению накрывали блюда, и я увидел по их лицам, что произошло что-то ужасное. На столе стоял кускус из ячменной муки и кушанья самого худшего качества. Аумер поднялся со значительным видом, взял одно блюдо и приказал слуге: «Унеси и скажи каиду, что произошла ошибка». Ошибкой ли можно было объяснить подобное отношение к гостям? Мы так этого и не узнали, но через мгновение принесли ужин и появился сам каид с извинениями, на сей раз в окружении достаточно многочисленной свиты из прислуги и друзей. Все они теснились в углу террасы, смотрели на заходящее солнце и что-то оживленно обсуждали между собой.
— Вы понимаете, что происходит? — вдруг спросил меня лейтенант. — Они еще ждут луну, у них рамадан еще не кончился.
Аумер ехидно усмехнулся, заявив, что в Лагуате видели ночное светило еще накануне вечером, в 7 часов 35 минут.
— Бесспорно лишь то, что мы досаждаем хозяевам, — сказал я лейтенанту, — это очевидно, и я считаю, нам надлежит объясниться.
Мы объяснили, что рассчитали время отъезда таким образом, чтобы не стеснять хозяев; что мы отбыли из Лагуата в 7 часов 35 минут вечера по орудийному выстрелу, который возвестил об окончании поста, чтобы прибыть в Айн-Махди в первый день байрама. Я описал приготовления, которые совершались в тот момент у их соседей: все кухни дымились, город был полон запахами мяса — и призвал в свидетели двух спаги и маленького Али. Нам возразили, что, если лагуатцы видели новую луну, значит, они не слишком требовательны, а в Айн-Махди более точно соблюдают обычай и пост еще продолжается.
В этот момент каид простер руки к горизонту, и все увидели на бледном западном небе тонкий и длинный рог нарождающегося месяца. Он выделялся с четкостью серебряной нити на совершенно чистом небосклоне цвета золота с зеленым налетом. Под ним мерцала маленькая звезда, блестящая, как глаз улыбающегося человека. Мы несколько минут любовались чудесным знамением окончания длительного поста. Дневное светило висело низко над горами, через мгновение тонкий нижний край диска скрылся, и постепенно солнце закатилось.
Каид, более озабоченный увиденным, чем нашим присутствием, покинул галерею со своими слугами, чтобы объявить о завершении рамадана в 1269 году хиджры. Его сын — подросток с нежным лицом, но уже с манерами взрослого человека — лег, не говоря ни слова, на ковер, чтобы провести ночь рядом с нами. Меня клонило ко сну; я слышал неясное пение, похожее на чтение печальных псалмов, которое доносилось из усыпальницы Теджини, наслаждался некоторое время блеском звезд над головой и, не дождавшись конца трапезы, заснул среди деревянных блюд и марджелей с молоком прямо за столом, который служил нам и постелью.
Первое впечатление сохранилось: Айн-Махди напоминает мне Авиньон. Мне трудно объяснить это, ведь вряд ли существует что-либо более различное, чем любое арабское селение и французский город; сходство, которое тем не менее я находил во внешнем облике двух городов, заключалось в линии ажурных укреплений, одинаково теплом, коричневом цвете, видных издалека памятниках, величественно возвышающихся над строениями. Я говорю о духовном родстве двух молчаливых характеров, о властности, готовой постоять за себя, о суровой святости. Сочетание особенностей крепости и аббатства вызывает в памяти образ средневекового феодального замка. Города эти производят сходное впечатление, и, возможно, сравнение, порожденное моей фантазией, даст тебе точное представление о реальности.
Айн-Махди расположен на небольшой возвышенности среди равнины и имеет форму эллипса. Некоторые находят, что он имеет форму «яйца страуса, разрезанного пополам вдоль». Фортификационные сооружения возведены замечательными мастерами и содержатся в прекрасном состоянии. Общая картина не поражает хаотическим нагромождением деталей и путаницей линий, пересекающихся под любым углом, что свойственно городам Сахары, а сохраняет правильность линий и вычерчивается прямыми углами, радующими глаз.
Сады во время осады вырубили, и зеленая шапка молодой поросли едва поднимается над оградой. Единственное уцелевшее дерево печально возвышается на пустынном огороженном участке. Руины и отсутствие зелени бедного ксура Эль-Утая, затерянного на бесплодной равнине между Эль-Кантарой и Бискрой, свидетельствуют о том, что здесь прокатилась война. Захватчики пощадили одну пальму, чтобы каждый знал, что на этом месте был оазис. В Айн-Махди сохранились два дерева — одно в северной, другое в южной части садов.
В Айн-Махди нет реки, но вдали, между городом и горой, еле видно белое каменное строение у местного источника. У ворот Баб-эс-Сакия ручей впадает в бассейн, откуда через два шлюза вода поступает в сады. Здесь, как и в Лагуате, есть распределитель вод со своими песочными часами, по которым весь город сверяет время.
Армия Абд аль-Кадира стояла лагерем приблизительно в километре от садов. До сих пор показывают место рядом с Айн-Махди, где стояла палатка эмира. Оно отмечено круглой каменной кладкой, применяемой для установки шатров в дуарах оседлых племен, этот фундамент свидетельствует о намерении эмира стоять до победного конца. Как ты знаешь, осада длилась девять месяцев. Город был прекрасно вооружен, снабжен всем необходимым и имел несколько колодцев; по приказу Теджини в крепости не осталось ни одного лишнего рта, ее защищали 350 лучших стрелков пустыни — все это сделало штурм невозможным. Утомленный орудийной пальбой, удрученный печальным зрелищем опустошенных садов и сухого русла перекрытого неприятелем ручья, Теджини предложил своему врагу положить конец распрям, встретившись в поединке. «Он увешан амулетами», — заявили тольба из лагеря Абд аль-Кадира, считая условия неравными, и дуэль не состоялась. Это была настоящая илиада; все закончилось грабительским договором, столь же вероломным, как троянский конь.
Эмир поклялся — было записано в договоре — совершить молитву в мечети Айн-Махди. Это тронуло мусульманского священника. После заключения соглашения и обмена клятвами на Коране о его исполнении Теджини удалился в Лагуат со своими женами и свитой. Абд аль-Кадир вошел в город, приказал разрушить его стены и отдал дома на разграбление, но отнесся с почтением к жилищу священнослужителя. Затем под давлением событий он удалился и почти сразу обратил свой меч, обесчещенный святотатственной войной, против нас. Все изложенные выше факты с исторической точки зрения незначительны, но не кажутся ли они тебе способными породить легенду?
Теджини умер четыре месяца назад, оставив сына-юношу и двенадцать дочерей; у него было пятнадцать лет мира, чтобы заново отстроить город и возвести укрепления.
После краткого и славного периода воинственности он мирно продолжил жизнь затворника и хотел посвятить ее только добрым деяниям, не занимаясь чужими делами. Но в то же время он не желал, чтобы вмешивались в его собственные, и требовал предоставления ему полной свободы в вопросах управления его маленьким государством, я чуть было не сказал епархией. «Я не принадлежу больше этому миру», — писал он за много лет до того, как его покинул. Однажды, когда он молился в одиночестве в своей часовне, раздался крик. Его верный слуга, который дежурил у дверей, вбежал и нашел своего господина распростертым на полу.
В достоверности описанного события все же возникли сомнения, и, чтобы разоблачить возможное мошенничество, из Лагуата в Айн-Махди направили офицера с заданием заставить местные власти вскрыть гроб и лично удостовериться в смерти великого человека. После опознания личности умершего было публично заявлено о смерти Теджини, что не помешало бы, как говорят, его воскресению, если бы события предоставили для этого благоприятную возможность.
Доброе имя Теджини пользуется уважением во всех уголках пустыни; религиозное влияние его личности будет живо, пока арабы не утратят память о своих святых. Судя по всему, это вечная привилегия. Теджини уже не человек, известный своей святостью, а святой, и его дом стал часовней. По обычаю мусульманских священников, он завершил жизненный путь рядом со своей могилой, и ему не понадобилось, уходя в мир иной, менять крышу над головой. Мавзолей, который служил местом погребения его предкам, окружен роскошной балюстрадой, раскрашенной и позолоченной; он был сделан в Тунисе и частями доставлен в Айн-Махди.
Вчера, в день религиозного праздника арабов, все утро к мечети тянулась торжественная процессия женщин и мужчин. Французы идут в церковь, как дети в школу: они входят поодиночке, а выходят из нее по окончании службы толпой. У дверей же арабской мечети видишь два непрерывных встречных потока верующих, идущих молиться и возвращающихся; все происходит в полной тишине и без излишней торопливости. Все эти очень красивые люди, степенные и полные сознания собственной значительности, одеты слишком чисто для бедняков и слишком скромно для богачей. Все в одинаковых грубошерстных одеяниях, в плотных хаиках, подвязанных простым серым шнуром, с одинаковыми четками на шее; у всех одно и то же выражение спокойной суровости и безразличия к чужестранцам, словно у старцев, направляющихся на самую торжественную церемонию.
Ничто здесь не напоминает палаточную жизнь святош или солдат или жизнь в бордже феодалов и воинов. Я мог изучать в различных местах эти стороны арабского быта и повсюду находил порох, лошадей, боевое или охотничье оружие, так или иначе вплетавшиеся в обычные житейские сцены. В Айн-Махди нет никакой арабской джигитовки, особенно если речь идет о религиозных обрядах и проявлениях набожности. С момента приезда я ни разу не слышал стука копыт; можно подумать, что находишься в святилище, по вымощенному полу которого ходят только священнослужители. Я не видел ни поясов с оружием, ни сапог со шпорами; все горожане носят сандалии, а за городской стеной — дорожные башмаки со шнурками. Невозмутимые лица выражают уверенность в себе. Жители с улыбкой, в которой сквозит гордость за родной город, говорят о ветхих стенах Лагуата, рухнувших под ядрами наших пушек, и тем самым подчеркивают достоинства крепостной стены Айн-Махди. Они ведут себя с уверенностью людей, которые желают продемонстрировать свое миролюбие и в то же время дают понять, что при необходимости способны оказать сопротивление.
Женщины тоже посещают мечеть, чего я нигде больше не видел. Они толпой идут к месту поклонения, с той же торжественностью, что и мужчины, даже в их походке чувствуется необыкновенная набожность. Наряд их ничем не отличается от одежды жительниц Лагуата, но добавляется одна деталь — все носят мехлафу, и лицо закрыто так, что почти не видно глаз.
Я уселся в глубине улицы и стал наблюдать, как они спускаются из внутренней части города; женщины проходили мимо меня к улочке, ведущей к святилищу. Большая тень, отбрасываемая домом Теджини, скрывала широкую в этом месте дорогу, взбиралась по опорам фундука, стоящего напротив, оставляя в золотом солнечном свете лишь верхнюю часть фундука и домов за ним. Тень изгибалась вместе с улицей, поднимаясь по ней, вытягивалась или сжималась соответственно неровностям местности. Ярко-голубое небо венчало картину таинственных улиц. На теневой стороне, у подножия стены, сидели, лежали, сжавшись в комочек или же на боку, арабы в позах величественного отдыха, которые становятся вычурными в академическом исполнении, но просты и правдивы у мастеров.
Женщины появлялись с солнечной стороны и шли вдоль стен, ускоряя шаг, проходя мимо меня, чтобы как можно быстрее ускользнуть от взгляда неверного: то по двое, прижавшись друг к другу, таща за собой маленькую девочку в ветхом платье, уцепившуюся за развевающиеся концы хаика, то большими группами, так что их просторные одежды с обилием складок наполняли улицу легким таинственным шорохом. Иногда проходила группа из трех женщин: среднюю, возможно самую молодую, казалось, поддерживали две другие; они обнимали ее за талию и укрывали полой своих покрывал. Такая гармоничная группа двигалась как единое целое, не было заметно ни жестов, ни скрытых одеждой ног, она словно плыла, приводимая в движение общими усилиями, три покрывала слились в одно, под свободной одеждой лишь смутно угадывались формы тел.
Возможно, мне разрешили бы войти в мечеть, но я даже не пытался. Проникновение в жизнь арабов далее дозволенного предела представляется мне проявлением нескромного любопытства. Следует наблюдать этот народ на том расстоянии, на каком он согласен показать себя: мужчин — вблизи, женщин — издали, но никогда не пытаться проникнуть в спальню и мечеть. Описывать женские жилища или ритуалы арабского религиозного культа, по моему мнению, значит не просто поступать нечестно, а еще и встать на ложную точку зрения в отношении назначения искусства.
Баб-эль-Кебир, начало главной улицы, подступы к дому Теджини — вот и все достопримечательности Айн-Махди. Во всем остальном ощущаются обычная небрежность и нерадение; верхний квартал застроен так же беспорядочно, как Лагуат. Здесь, как повсюду, двери с просветами, грязные улочки и глинобитные дома, потрескавшиеся от солнца; дети, прячущиеся, словно в засаде, и убегающие, завидя нас; женщины еще более дикие, чем в других местах, скрывающиеся при нашем приближении под темными портиками домов; безразличные мужчины, которые тяжело приподнимаются с ложа, где отдыхают, и приветствуют нас с слишком высокомерным для простых горожан видом.
Наш дом примыкает к садам с юго-западной стороны. С моей террасы, облокотившись на зубчатую стену укреплений, я охватываю взглядом большую половину оазиса и всю равнину: с юга, где воспламененное небо вибрирует от далеких испарений пустыни, до северо-запада, где безводная, выжженная местность цвета теплой золы незаметно переходит в горы. Мне всегда нравились виды, открывающиеся с высоты, и я всегда мечтал, что увижу на фоне неба и безграничных просторов гигантские фигуры великих героев в простых сценах их жизни. Елена и Приам на вершине башни назначают командующих греческой армией; воспитатель увлекает Антигону на террасу дворца Эдипа, а она пытается отыскать глазами брата в лагере семерых героев — вот картины, которые меня волнуют и, мне кажется, заключают в себе торжество человеческой природы и трагедию жизни. «— Кто этот воин с белым плюмажем на шлеме, идущий во главе армии?.. — Принцесса, это вождь. — Но где же мой любимый брат? — Он стоит рядом с Адрастом у могилы семи дочерей Ниобеи. — Ты его видишь? — Вижу, но не слишком отчетливо».
Я думаю сейчас, что подобные сцены, а возможно, с теми же чувствами разыгрывались на этой самой террасе, где я пишу свои заметки. Я смотрю на пустую площадь, где находился лагерь, и вижу белый квадратный блок Айн-Махди, похожий на могилу Зетоса, одного из сыновей Зевса.
Я позабыл сказать тебе, что утром, во время прогулки, нашел у садовой ограды осколок снаряда, попавшего туда во время осады в 1838 году, а в городе — французскую перчатку, бог весть кем принесенную и брошенную на кучу навоза, где копошились три серых гуся, птицы более редкие здесь, чем страусы.
Сегодня вечером мы вернулись в Таджемут. Чтобы избежать гостеприимства каида, мы решили разбить лагерь вне города, рядом с ручьем, у садовой стены. Здесь мы увидели араба, который сидел на земле в центре круга, образованного пятью дромадерами. В его бурнусе была охапка травы, и он распределял ее по травинке; пять животных лежали с вытянутыми вперед шеями, а их причудливые головы почти покоились на коленях хозяина. Они глухо ворчали друг на друга из-за жалкого корма, который, должно быть, вызывал у них воспоминания о плодородном сезоне. Погонщик верблюдов уступил нам свое место — утрамбованный склон, очищенный от камней, где удобно было расстелить ковер.
На этот раз я спросил лейтенанта:
— Поставим палатку?
Лейтенант поспешил ответить:
— Не стоит.
И я сказал, смеясь, маленькому Али:
— Хорошо, не снимай ничего, не будем развязывать тюки до следующего перехода.
Нам можно было не брать с собой столько багажа и обойтись без проводника и без мула.
Но лейтенант считает, что они подходят друг другу, а без них мы имели бы вид жалких бедняков.
Мягкая и спокойная ночь опускается на печальную мирную страну, которая становится чуть оживленнее, чем днем. Вместе со светом исчезают и тени; серый туман, собирающийся над городом, создает иллюзию свежести. Безмолвные силуэты проходят по вершине бесплодного холма, вырисовывающегося на оранжевом небе, и исчезают на уже потемневшей дороге, которая ведет в Баб-Сфайн. Пальмы раскачиваются, будто желая стряхнуть дневную пыль; на соседней улочке слышен плеск воды, набираемой мисками и стекающей с полных бурдюков.
Нам будет нелегко уклониться от приглашения на диффу: уже сейчас заметна суета людей, снующих между городом и нашим бивуаком. Каид, появившийся рядом с нами, отдает приказы. На нем все тот же некрасивый бурнус желтого цвета; он смеется, и его безбородое розовое лицо со светло-голубыми глазами выражает удовольствие от встречи с нами. Слева, на высоком холме, собираются любопытные, которые, возможно, привлечены приготовлением пищи.
Не желая уступить хозяевам в проявлении гостеприимства, мы предлагаем каиду свечу, хлеб, который мы везем еще из Лагуата, два лимона и полный котелок кофе. Вновь прибывшие многочисленные гости образуют круг. Я спрашиваю себя, как все эти люди обойдутся двумя лимонами и тремя чашами.
Каид берет один из лимонов, проделывает в нем маленькую дырочку, приникает к ней губами, осторожно высасывает немного сока, затем передает плод соседу. Лимон обходит весь круг и возвращается жалкой, съежившейся шкуркой в руки каида, который осторожно прячет ее в капюшон своего бурнуса, будто желая сохранить до следующего пиршества. Затем по кругу пускают три наполненные до краев чаши, и каждый отпивает, дождавшись своей очереди. Пустые чаши поставили в центре круга.
после чего один из наиболее разодетых гостей, самый упитанный на вид, облизал их и вытер пальцем, как бы удостоверясь, что в них ничего не осталось, кроме запаха кофе.
Праздник набирает силу; появляются музыканты и певцы. Мы зажигаем еще одну свечу. Я узнаю, что Аумер и Бен Амер заказали музыку и оплачивают эту часть развлечений. В десяти шагах от нас разжигают большой костер. Со своего места я неясно различаю тушу жирного барашка, которая вращается на вертеле над огнем; вокруг склонились внимательные повара с таким жадным выражением на лицах, что я не знаю, находятся они здесь, чтобы жарить барана или есть его.
Одиннадцать часов. Я отдал бы все диффа мира за час сна. На сей раз я оставляю свой обед нетронутым, и надо сказать, никто не обижается за нарушение обычая.
Если что-нибудь может сравниться с воздержанностью и умеренностью арабов, то только их прожорливость. У этих людей замечательные желудки, они то удовлетворяются кусочком, который не насытит и ребенка, то поглощают невероятное количество пищи, способное уморить сказочного обжору. Трудно даже описать проворство челюстей, быстрые движения пальцев, рвущих мясо на куски или скатывающих тесто кускуса, и волчий аппетит, угадывающийся по лицам этих чревоугодников. Наш любитель кофе творит чудеса: он уже не жует пищу, зубы ему ни к чему, обеими руками, как жонглер шарики, он бросает кусок за куском в широко открытый рот, кажется, что он не ест, а пьет. Каид не уступает его никому.
Накрыты три стола. За первым сидят важные особы, они обладают привилегией выбирать лучшие куски и сдирать подрумяненную кожу барашка. Люди, сидящие за вторым столом, в свою очередь, могут рвать жареное мясо зубами в течение определенного времени; интересно, что останется третьему столу, за которым сидят слуги, совсем молодые люди и четыре музыканта, когда блюда выйдут из рук почетных и знатных гостей.
У всех очень сытый вид; раздаются звуки, выражающие удовлетворение. Человек, издавший неприличный звук, невозмутимо произносит: «Хамдуллах!» («Слава Аллаху!»); ему отвечают: «Аллах иатиксаха!» («Пусть Аллах даст тебе здоровья!»). С новым пылом возобновляются прерванные песни. Нам оставляют охрану из восьми человек, которые будут бодрствовать рядом, но опасаюсь, что нам тоже не удастся сомкнуть глаз.
Таджемут скрылся из вида, как раньше исчез таинственный силуэт Айн-Махди. У меня сжалось сердце от уверенности, что я никогда больше не увижу эти места. Долгая передышка в течение дня посреди Уэд-Мзи, под беспощадным солнцем, в удручающем одиночестве не принесла облегчения. У нас осталось немного воды, заснуть мы не смогли из-за чрезмерной жары. Наверное, это единственное место, которое я покинул без сожаления. На последнем участке пути не произошло никаких происшествий. Наши всадники забавлялись погоней за газелями, а Аумер, большой ребенок, охваченный весельем, словно лошадь, почуявшая конюшню, приподнялся в стременах, обнажив саблю, и с громкими криками пустил своего скакуна во весь опор на бедных зайцев, которые к вечеру собрались среди зарослей альфы, чтобы подышать свежим воздухом.
Песчаные дюны, которые мы заметили ночью, оказались подвижными; на них видны правильные и аккуратные небольшие складки, как на спокойном море, по глади которого пробегает легкая зыбь. Поразительной чистоты песчаная поверхность была нетронутой, будто никто не проходил по ней со времени последнего самума.
Когда мы вновь перешли перевал и показался напряженный таинственный пустынный пейзаж, температура вдруг резко поднялась, и стало трудно дышать. Солнце скрылось за облаками. Темная туча, которая угрожала нам весь день, медленно проплыла от Джебель-Амура до лесов Решега и исчезла без дождя, грома и молний, а пылающее небо вновь прояснилось. На расстоянии одного лье за оазисом, на склоне беловатых скал, показался Лагуат.
Этот большой грустный город, пропитанный запахом смерти, был окутан фиолетовыми тенями, словно траурной вуалью. Приближаясь к садам, мы заметили рядом со свежевырытыми ямами три бесформенных предмета, лежащие на земле. Собаки разрыли могилу и вытащили из нее три женских трупа. Раненные при захвате города или настигнутые при бегстве, они, видимо, пали на этом самом месте, а набожные и милосердные прохожие забросали их землей. Я спешился, чтобы поближе взглянуть на тела, превратившиеся в мумии, иссохшие до костей, но еще полностью сохранившие одежду — серые хлопчатобумажные хаики. Земля не оставила на сухих скелетах ничего, что можно было бы обглодать, поэтому собаки, вытащив их, даже не пытались содрать с них одежду. От одного из трупов отделилась кисть, едва державшаяся на полоске кожи, сухой, заскорузлой и черной, как шагреневая кожа. Кисть была сжата, будто сведена судорогой в последнее мгновение борьбы со смертью. Я поднял ее и прицепил к луке своего седла; это был подходящий сувенир, который можно было увезти из печального оссуария — Лагуата. Я вспомнил тело зуава, обнаруженное в день приезда, и подумал, что в этой стране встречи со смертью неизбежны. Отнюдь не здесь будут написаны буколические рассказы о жизни арабов! Мертвая кисть покачивалась рядом с моей; это была маленькая узкая кисть с белыми ногтями, которая принадлежала юному существу, возможно не лишенному грации; было еще нечто живое в ужасном изгибе скрюченных пальцев. Во мне проснулся необъяснимый страх, я отцепил ее и положил на камень, проезжая через арабское кладбище у подножия исторической гробницы Сиди-эль-Хадж-Айка.
За время нашего отсутствия жара усилилась на шесть градусов. Термометр показывает +49,5° в тени, как в Сенегале. Воздух по-прежнему прозрачен, еще четче вырисовываются контуры гор на севере, окраска воспламененной поверхности пустыни угрюма как никогда. Когда пересекаешь площадь в полдень, отвесные солнечные лучи пронизывают череп, будто раскаленные буравчики. Город в течение шести часов в день принимает огненный душ. Один мой друг, мзабит, только что уехал в свою страну; я видел, как он тщательно запасается водой и спиртом вместо дров. Продовольствие составляло, так сказать, наименее ценную часть его снаряжения. Он отправился в путь на рассвете: ведь под таким солнцем днем менее мучительно перемещаться, чем останавливаться, даже под защитой палатки. Он рассказывал мне, что в такую же жару, три года назад, караван из двадцати человек был захвачен ветром пустыни на полпути от Лагуата в Гардаю. Бурдюки лопнули под действием испарения; восемь путников и три четверти животных погибли. Я проводил мзабита на лье за сады. Он сидел на большом, почти белом верблюде, увешанном бурдюками, надутыми, как спасательные круги. Кожа страуса служила ему седлом. Я видел, как он повернул на юг. Мной овладели чувство сожаления, что я не мог отправиться с ним, и опасения за него. Я галопом вернулся в город. Пока я карабкался на дюны, маленький караван исчез в песках необъятной равнины.
Лица горожан гораздо бледнее, чем обычно; изнуренные удушающим зноем, люди едва передвигаются.
Кофейни пустуют даже по вечерам. Каждый прячется, где может, от вездесущих лучей солнца; ночью все обеспокоены выбором места для ночлега; одни устраиваются в садах, другие — на террасах, третьи — на скамьях у домов. Мулуд расстилает нам циновку из альфы в укромном уголке площади, мы с лейтенантом лежим здесь с восьми часов вечера до полуночи. Мулуд сбивает пыль, разбрызгивая вокруг воду; сон все больше овладевает нами.
Рассвет бросает на город чудесные отблески, слышно пение птиц, небо окрашено в аметистовый цвет. Когда я открываю глаза, предчувствуя красоту нежного утра, то вижу легкую дрожь блаженства, пробегающую по верхушкам пальм.
Я ощущаю, как лень охватывает меня, и постепенно мой мозг превращается в пар. Чувство здешней жажды нельзя сравнить ни с чем, что было бы тебе знакомо; оно бесконечно и никогда не ослабевает, что бы ты ни пил, лишь возбуждает жажду, вместо того чтобы утолять. Мысль о стакане чистой и холодной воды становится навязчивой, граничит с кошмаром. Я представляю, какое наслаждение ожидает меня, когда я сойду с лошади в Медеа, представляю себе кубок, наполненный до краев чистой ледяной горной водой, и в моем горле возникают страшной силы спазмы. Я не могу отогнать от себя эту навязчивую мысль. Мною овладевает необоримое желание, которому подчинены все мои чувства, ничто не может сравниться с единственной мечтой — утолить жажду. Все равно! В этой несравненной стране есть нечто неуловимое, не поддающееся объяснению, что заставляет меня ее нежно любить.
Я с ужасом думаю, что вскоре придется вернуться на Север. В тот день, когда я выйду через восточные ворота, чтобы больше никогда не вернуться сюда, я встану лицом к странному городу и с печалью и глубоким сожалением попрощаюсь с грозной и унылой землей, которую так верно назвали — Страна жажды.