Глава 1 Добровольчество в 1917 году 1.1. Начало конца: Русская Армия после февральской революции

Российская монархия, столкнувшись в начале XX в. с серьезными внешними и внутренними потрясениями, оказалась неспособной к трансформации в духе времени и рухнула под собственной тяжестью. Однако Февральская революция не разрешила комплекса политических и социальных, экономических и культурных проблем, а, напротив, обострила их. Естественно, перемены коснулись прежде всего армии — наиболее действенной силы реализации государственной политики. И военные начали склоняться к ее корректировке еще до февральских событий.

Во второй половине 1916 г., согласно сообщениям некоторых склонных к фактологической кокетливости мемуаристов, возникла группа А. И. Гучкова, М. И. Терещенко и Н. В. Некрасова. Они склонялись к мысли о необходимости дворцового переворота, в ходе которого заставить считавшегося бездарным правителем Николая II отречься от престола в пользу цесаревича Алексея и выслать его за границу. Некоторые иностранные государства выразили согласие содействовать этому и принять изгнанника, так как союзников беспокоило намерение российского императора заключить сепаратный мир с Германией. «Беспрерывная смена министров, непрекращающиеся конфликты между правительством и Думой… наконец, тревожные слухи о нравственном облике окружавших Государя лиц, — все это не могло не волновать тех, кому дороги были Россия и армия»,[17] то есть военных. Правда, весомых доказательств организованного «заговора» нет, да и не может быть в силу конфиденциальности предпринимавшихся шагов. Поэтому приходится искать лишь косвенные свидетельства.

Политическая оппозиция попыталась заручиться поддержкой военных, критически оценивавших действия правительства, — в частности, начальника Уссурийской конной дивизии генерал-майора А. И. Крымова. На фронте,в частных беседах с офицерами единомышленниками,он открыто ругал «подлеца Гришку» и подчеркивал, «что должны найтись люди, которые ныне же, не медля, устранили бы Государя «дворцовым переворотом».[18] В начале января 1917 г. Крымов прибыл в Петроград и на собрании думцев, членов Государственного Совета и Особого совещания (какого именно — не указано) на квартире M. B. Родзянко заявил: «Войне определенно мешают в тылу… Переворот неизбежен, и на фронте это чувствуют. Если вы решитесь на эту крайнюю меру, то мы вас поддержим».[19] (Курсив наш — Р. А.) Депутаты, особенно Терещенко, сразу же его поддержали. Однако Родзянко, суммируя общее мнение, настаивал на том, чтобы инициативу проявили военные: «Если армия может добиться отречения — пусть она это делает через своих начальников».[20] (Курсив наш — Р. А.) Заметно, как, при всем единодушии по основному вопросу, и генерал, и политики настойчиво уступали друг другу начало практических действий, обещая лишь поддержать их.

Гучков же, похоже, принял Крымова с распростертыми объятиями. По их плану, во время следования императора в столицу на перегоне Царское Село — Петроград, Крымов, Гучков и примкнувший к ним Терещенко предполагали проникнуть в литерный поезд и арестовать Николая.[21] Собственно, называть действия Крымова — Гучкова «заговором» было бы слишком громко, ибо тайны из своих настроений они не делали. Так, по возвращении генерала на фронт в Кишиневе местное общество устроило «в честь него ряд обедов и вечеров», где Крымов, «негодуя на Ставку и правительство, осуждая «безумную и преступную» политику, приводя целый ряд новых, один другого возмутительнее, примеров произвола и злоупотреблений и бездарности власти», встречал всеобщую восторженную поддержку.[22] Такое поведение означало скорее сообщение генералом свежих столичных сплетен провинциальным салонам, замешанное на интеллигентском перманентно-оппозиционном бурчании, чем какую бы то ни было «пропаганду»: данная публика не имела никакого значения и веса для действительного заговора.

В то же время обсуждения (не заходившие, видимо, дальше разговоров-консультаций) велись Крымовым и непосредственно в военной среде. Именно он прекрасно проинформировал своего непосредственного подчиненного, новоиспеченного генерал-майора П. Н. Врангеля о столичных планах: тот всячески подчеркивал в мемуарах, что его начальник «искренне заблуждался», когда в длительных спорах доказывал необходимость совершить решительный шаг, но убедить не смог.[23] Конечно же, Врангель лукавил: не сочувствуй он идее заговора, Крымов не стал бы неоднократно возвращаться к ней в доверительных беседах, а сам он — вновь и вновь обсуждать ее.

Тогда же стали налаживаться контакты с чинами Ставки Верховного Главнокомандующего, где ключевой фигурой был начальник штаба генерал от инфантерии М. В. Алексеев. Вследствие их конфиденциальности прямых указаний на его вовлечение в орбиту оппозиции нет, но последующее поведение генерала весьма красноречиво. Еще в ноябре Алексеев, высказывавшийся критически о правительственной политике, отбыл на отдых и лечение в Крым, откуда вернулся как раз 25 февраля. Показательна поспешность возвращения: генерал не долечился и часто отлеживался с температурой до 39°C.[24]

В результате офицеры в Могилеве при формировании «карательного отряда» генерала Н. И. Иванова подобрали в него «части, всем своим прошлым подготовленные к тому, чтобы немедленно перейти на сторону революции», а начальником его штаба сделали сторонника переворота Генерального Штаба подполковника Капустина.[25] Однако неожиданное отречение в пользу великого князя Михаила Александровича спутало карты, а вовлечение в политическую борьбу армии оказалось поистине роковым.

Перед отречением Николай II назначил Верховным Главнокомандующим великого князя Николая Николаевича, который признал Временное правительство и отдал приказ о скорейшей присяге и повиновении новой власти «через своих прямых начальников».[26] Реакция фронтовых частей на смену формы правления сначала проявлялась довольно пассивно, хотя почти всюду чувствовалась невозможность возврата к старому, да и не стремились к нему. В то же время армия не выказывала и особого энтузиазма; однако признание Временного правительства всеми командующими фронтами свидетельствовало о лояльности (единственными исключениями стали командиры 3-го конного и гвардейского конного корпусов).[27]

Совершенно иная картина сложилась в тыловых войсках, и в первую очередь в Петроградском военном округе, состоявшем из запасных батальонов, где призывники проходили подготовку перед отправкой на фронт. Эти контингенты явно затронуло моральное разложение. Почти поголовно стремившиеся избежать позиций, запасные отличались повышенной восприимчивостью к любой антивоенной, пораженческой, враждебной режиму агитации. Многие прилагали все усилия, вплоть до взяток, и добивались оставления в тылу; вследствие этого отдельные батальоны достигали чудовищных размеров — от 12 тыс. до 19 тыс. человек[28] — превосходя по численности дивизию боевого штата. В результате количество солдат в Петрограде возросло до 210 тыс. — 225 тыс. «малодисциплинированных и развращенных орд»,[29] активно поддержавших свержение монархии, так как в ближайшем будущем планировалось резкое сокращение столичного гарнизона за счет отправки на фронт. С учетом окрестностей общая численность достигала «800 тыс. (половина — всякие нестроевые и технические войска)».[30]

Не последнюю роль играл и офицерский состав запасных подразделений, куда «посылали людей, которые не могли выполнять командные функции на фронте. Большей частью это были совершенно выдохшиеся и больные старики»[31] либо офицеры запаса. Последние, не будучи профессиональными военными, в большинстве своем почти с самого начала войны всеми силами старались избежать боевых действий[32] и были близки по настроениям к подчиненным. Такие командиры не умели и не желали ни воспитывать боевой дух, ни удерживать солдат в повиновении во время революции и в дальнейшем.

Войска быстро теряли управляемость, ибо в первые дни революции офицеры вообще бездействовали. При этом, как вспоминал А. Ф. Керенский, почти каждая часть считала чуть ли не обязательным ритуалом появление возле Таврического дворца. Выразив ликование и верность революции, войска и министры расставались,[33] но Временное правительство быстро почувствовало неустойчивость и непредсказуемость поддержки со стороны столичного гарнизона и свою полную зависимость от него.

В первые же мартовские дни, когда власть еще опасалась похода на столицу войск с фронта, был сделан шаг, предопределивший дальнейшее развитие ситуации. Публикуя «Основания» своей деятельности, кабинет министров включил в них пункт: «Неразоружение и невывод из Петрограда воинских частей, принимавших участие в революционном движении».[34] Кроме того, закреплялась и недопустимость введения в столицу новых частей. Тем самым заключалось форменное соглашение с гарнизоном, в результате чего политики надеялись обеспечить себе более прочную опору, а солдаты получали гарантии реализации стремления остаться в тылу. Военный министр Гучков, не участвовавший в обсуждении этого документа, оценил его крайне негативно, заявив, что теперь гарнизон «будет держать нас в плену».[35]

Бессилие Временного правительства оказалось изначальным: с одной стороны, оно понимало опасность, заложенную в «пакте» с солдатскими массами, с другой, — находясь под их контролем, не могло не исполнять выдвигавшихся требований.

Вдобавок в борьбу за власть и прежде всего за влияние на вооруженную силу вступил Совет рабочих и солдатских депутатов, не успевший принять участия в революции. 1 марта им был издан знаменитый Приказ № 1 «для немедленного и точного исполнения» по Петроградскому военному округу. По нему в войсках вводились комитеты нижних чинов для руководства политическими и военными выступлениями; происходила отмена титулования офицеров и, главное, дисциплины вне строя.[36] На практике это вылилось в разрушение воинского порядка и самочинные отстранения офицеров от командования. Действия Совета оказались незаконными относительно и старого, и нового режима: во-первых, приказ отдали до отречения императора; во-вторых, он противоречил приведенному выше приказу Верховного Главнокомандующего, и, в-третьих, Совет не представлял ни правительства, ни командования.

Затем по единодушной инициативе Совета приказ, предназначенный только для столицы, был в обход военного министерства разослан по всем фронтам. Преследуемую цель отчетливо сформулировал член Исполкома Совета, редактор «Новой жизни» И. П. Гольденберг: «Мы поняли, что, если не развалить старую армию, она раздавит революцию».[37] Учитывая отсутствие у солдат элементарной правовой грамотности и политической культуры, которое не давало понять смысл приказа, следует уверенно расценивать действия Совета как идеологическую диверсию.

Первые результаты проявились в Петрограде, где началось хаотическое насаждение выборного командования. Свобода воспринималась в виде вседозволенности, исчезновения всех прежних ограничений, что усилилось после подтверждения «демократизации» армии приказом военного министра от 5 марта. Последующие разъяснения содержания Приказа № 1, разумеется, не имели эффекта. Столица буквально оказалась во власти неуправляемых солдат, и министры — чаще всего социалист и прекрасный оратор Керенский — были вынуждены выступать перед ними и, играя революционной фразеологией, отговаривать от самых опасных выходок.[38]

Резкий переход от традиционного монархического режима к республиканско-демократическому и идеалистическому как всякое обновление состояния лишил новых политиков возможности управлять событиями: провозглашенная свобода, неизвестная и неожиданная, убила власть. Временное правительство, оказавшись заложником номинально возглавленных им масс и собственной иллюзии быстрого и безболезненного реформаторства, осторожно и непоследовательно маневрировало, стремительно теряя популярность. В многочисленных неорганизованных низах, увидевших в революции слабость незыблемого ранее государственного механизма и принявших в ней непосредственное участие, возникало понимание и желание возможности менять любую неугодную власть. Неустойчивая политика Временного правительства только усиливала данные тенденции, приводя к хаосу, особенно грозному в условиях ведения тяжелой и затяжной войны. Неспособность новых политиков к подлинно государственным решениям из-за нежелания изменить методы управления с «революционных» на действенные постепенно лишала его и поддержки со стороны более организованных сил, прежде всего офицерства. Лишь одиночки, вознесенные февральской волной, оставались приверженцами правительства до конца.

Следовательно, фактическое двоевластие могло складываться только между двумя организованными и мощными, а потому реальными претендентами: леворадикальными политическими партиями и армейским руководством всех рангов. Немного позже именно это высказал самый талантливый политик тех лет — лидер большевиков В. И. Ленин: либо диктатура генерала-«кавеньяка», либо «диктатура пролетариата» (в лице партии), и третьего — в виде демократии — при стремительном развитии и крутых поворотах страны просто не дано.[39] Забегая вперед, все же отметим, что, став главным противником большевизма в ходе Гражданской войны, военная контрреволюция так и не стала, как верно отметил В. П. Булдаков, реальной «конструктивной альтернативой коммунистическому режиму».[40]

Очень быстро даже среди довольно лояльно встретивших революцию юнкеров под впечатлением «грабежей, избиений и всеобщего хамства», не осталось и капли запала: «Ничего красивого и героического… Какая прекрасная вещь — порядок. Его начинаешь ценить, когда его нет»,[41] — лейтмотив их воспоминаний. Подспудно зарождались настроения, ориентированные на сильную власть.

Стремясь взять гарнизон в свои руки, Временное правительство уже 2 марта назначило командира 25-го армейского корпуса генерал-лейтенанта Л. Г. Корнилова — почти игнорируя мнение Ставки — командующим Петроградским военным округом. Произошло это явно с подачи Гучкова, с которым Корнилова связывали достаточно доверительные отношения. Однако разница в психологии фронта и тыла учтена не была, и ставка на доблестного генерала, окруженного всячески рекламировавшимся ореолом героизма, побега из плена и революционности, себя не оправдала. Популярный в боевой обстановке, он не получил авторитета у тыловиков-пораженцев. В этих условиях Корнилов несколько демонстративно проявил себя как республиканец и революционер: приветствовал падение монархии как самодискредитировавшейся и 7 марта лично арестовал императорскую семью, ясно сознавая невозможность ее политической реанимации. Но, несмотря на это, Корнилов сразу понял «отсутствие государственной власти и неизбежность жестокой расчистки Петрограда».[42] Параллельно правительство заявило о нежелательности Николая Николаевича в роли Верховного; великий князь сдал должность начальнику штаба генералу от инфантерии Алексееву.

Первым шагом Корнилова стали события 13–14 марта. Генерал провел совещание с начальниками всех военных училищ в Константиновском артиллерийском училище, а на следующий день юнкера, усиленные орудиями, вышли на Дворцовую площадь. «Нас было 14 тыс. лучших в то время войск в России: дисциплинированных, молодых, храбрых и не рассуждающих», — вспоминал С. И. Мамонтов, отмечая: никто не сомневался, что предстоит переворот, и все были в восторге.[43] Это признание весьма показательно,в самом начале послереволюционной жизни появилась сила правого толка, стремившаяся к коррекции нового режима: «Мы были настроены решительно… Всем уже осточертели речи».[44] Но выступления не произошло, так как Керенский уговорил Корнилова не допускать кровопролития.

Возможно, в пике энтузиазма масс,попытка переворота была обречена,ввиду малочисленности (хотя и лучшей подготовки) юнкеров. Возражением служит то, что на том этапе разложение еще не коснулось фронта, и победа Корнилова ликвидировала бы саму возможность его распространения туда. К тому же вскоре, летом-осенью 1917 г., военные считали, что и «800 юнкеров, вооруженных пулеметами и ручными гранатами, представляют в условиях непрерывно нарастающей деморализации войск Петроградского военного округа большую военную силу»,[45] — то есть в марте сил было более чем достаточно. Вообще же акция 14 марта напоминает лишь неопределенную демонстрацию силы и одновременно преждевременное обнаружение замыслов.

Получив от правительства неограниченные полномочия в кадровых вопросах, Корнилов начал «незаметно инфильтровать здоровый элемент командного состава».[46] Он понял непригодность для действий местных офицеров, которых счел если не прямо виновными, то ответственными за дезорганизацию, и провел назначения вызванных с фронта боевых, опытных и надежных командиров «в более устойчивые части, казачьи части, части артиллерии, [военные] училища».[47] Таким образом, генерал пытался не подтягивать запасные батальоны в целом, сознавая эфемерность этого, но создать и укрепить среди них отдельные надежные подразделения, расколов солдат гарнизона в преддверии считавшегося неизбежным вооруженного столкновения. Меняя тактику, Корнилов сохранил цель.

Действуя пока в интересах и Временного правительства, он получал, по свидетельству Гучкова, «неограниченные кредиты, чтобы организовать пропаганду»,[48] иначе говоря — вести борьбу идеологическую, приспосабливаясь к духу времени. Кроме того, зная о притоке в столицу отпускных солдат с позиций, не спешивших по окончании отпусков отбывать обратно, Корнилов обратился с просьбой об их отзыве «ввиду чрезмерного скопления» к соответствующим штабам.[49] Тем самым осуществлялась попытка косвенным путем сократить число солдат округа.

В конце марта Крымов, произведенный в генерал-лейтенанты и получивший 3-й конный корпус, посетил Петроград и предложил расчистить город всего одной дивизией «не без кровопролития».[50]

К сожалению, до сего дня личность Александра Ильича Крымова едва ли не игнорировалась, а его роль в событиях тех дней сводилась к участию в августовском походе на Петроград. Между тем, это была очень заметная, можно сказать, знаковая фигура российской смуты 1917 г., ни в коем случае не уступавшая ни Корнилову, ни тем более Алексееву. Хорошо знавший его современник оставил весьма восторженную характеристику, портрет буйного, но безусловно яркого, богато одаренного личными качествами генерала: «Умный и образованный, он нес в себе громадный запас энергии, воли к действию… В нем чувствовался темперамент бойца. Глядя на него, вспоминались кондотьеры эпохи Ренессанса, предприимчивые люди, способные к авантюре, к дерзкой, самозабвенной выходке, когда человек мог или сложить голову, или завоевать государство».[51]

Естественно, что действительно смелая инициатива Крымова натолкнулась на трусоватое сопротивление министров, боявшихся потрясений, а вернее — ответственности и падения своей и так нестабильной популярности. Немного позже и Алексеев заявил, что «кровопролитие в Петрограде неизбежно, и только оно может разрядить тяжелую обстановку» столицы[52] — пока лишь ее. Итак, демагогическое политиканство правительства и прямолинейное упование генералитета на силовое решение вступили в противоречие. Особо подчеркнем факт осведомленности гражданского руководства о планах военных.

Корнилов был абсолютно согласен с необходимостью «расчистки», но расходился с Крымовым относительно ее способов, — видимо, не желая вмешательства того в сферу собственной компетенции. Г. З. Иоффе считает, что он еще не решался «уйти из гучковской упряжки»; более объективным представляется несколько необычный взгляд на Корнилова как на личность политически более логичную, чем его обычно изображают. Действительно, репрессии при наведении порядка, даже увенчавшиеся успехом, автоматически вели к сплочению и активизации всех леворадикальных сил и позволяли обвинить власть в нарушении соглашения, насилии над революционными солдатами и, следовательно, в контрреволюции. Корнилов же расчитывал на отмену исключительности столичного округа путем создания нового, Петроградского фронта. Запасные батальоны развертывались в полки, а в права командующего фронтом входило изменение дислокации и перемещение частей, включая и тыловые.[53] Конечно, сопротивление не устранялось и при этом, но в новом положении могло квалифицироваться как мятеж против революционной власти, и уже гарнизон оказывался с ярлыком контрреволюционеров.

Для таких изменений требовалось время. Однако Апрельский кризис вынудил Корнилова пытаться применить верные войска. Но после встречи с Н. С. Чхеидзе генерал отменил решение;[54]причиной стало не столько заявление председателя Совета об осложнении внутриполитического положения действиями военных, сколько вновь резко отрицательное отношение министров к решительному применению силы.[55] 22 апреля Исполком Петросовета заявил о своем приоритетном праве на передвижения войск гарнизона. Корнилов, ранее готовый к компромиссу — приему его постоянных представителей в штаб округа — расценил это как узурпацию власти командующего и ушел со своего поста; через неделю он получил назначение командующим 8-й армией и отбыл на Юго-Западный фронт.

Столь подробное изучение состояния запасных частей проведено потому, что именно под воздействием тыла начались шатания на позициях. После приказа № 1 в мае появилась «Декларация прав солдата и гражданина», разрешившая «свободно и открыто высказывать… свои политические, религиозные, социальные и прочие взгляды».[56] Отныне армия переставала существовать вне политики, более того, по смыслу документа не исключалась антивоенная, антиправительственная и иная враждебная агитация. Это способствовало взаимоотдалению солдат и офицеров не меньше, чем комитетское руководство, ставившее командиров в подчиненное, ущербное и деморализованное положение. Буйно расцветшая политическая литература и периодика хлынула на фронт, причем наиболее целенаправленно и массово поставлялись скрыто или откровенно пораженческие издания.[57] Под их влиянием у солдат, почувствовавших слабость власти и безнаказанность, произошел сильнейший всплеск антивоенных настроений.

Уже в марте-апреле нередкими были случаи обсуждения боевых задач на митингах, братаний с противником, что резко снижало боеспособность, если не уничтожало полностью. На отдельных участках происходил товарообмен с неприятелем. В начале мая Корнилов, обходя позиции 8-й армии, был издевательски-вежливо встречен в одной из траншей неприятельским военным оркестром, заранее оповещенным русскими солдатами о прибытии нового командующего.[58]

Не последнюю роль сыграли и кадровые перестановки в высшем звене комсостава, когда в отставку отправили до 150 генералов. Безусловно, в армии был силен дух бездарности, консерватизма и протекционизма, но массовое увольнение военачальников, отчасти вполне своевременное, подрывало, по вескому мнению А. Н. Деникина, веру солдат в командиров. А это способствовало ослаблению дисциплины и в совокупности с прочими факторами исчезновению армии как боевой единицы при одновременном ее рождении в качестве силы политической, и притом враждебной как войне, так и вообще властному началу государства. Тот же Деникин, выражая мнение многих офицеров, утверждал: солдат охватило «животное чувство самосохранения. Раньше оно сдерживалось примером исполнения долга, стыдом, страхом и принуждением»; когда же данные функции ослабли, «это чувство опрокинуло все усилия командного состава, все нравственные начала и весь военный строй».[59] Постоянные нарушения и упрощения даже бывших ранее незыблемыми военной атрибутики и идеалов. Еще в июле некоторые части, в том числе 123-й и 127-й пехотных дивизий, не получили полковые знамена.[60] Еще показательнее отказы от собственного знамени, даже от Георгиевского штандарта, как от «тряпки, пропитанной народной кровью», и замене его на новый, революционный (17-й драгунский Нижегородский полк).[61] Символ доблести — наградные знаки из драгоценных металлов — зачастую сдавались в казну и заменялись изготовленными из неблагородных сплавов.[62] Крайне профанировалась присяга, сведенная к следующей процедуре: «… дневальные кричат: «Желающие расписываться в присяге — выходи!» Часть идет расписываться, часть продолжает спать, а писари, по-видимому, заполняют пробелы».[63] Конечно, приведенные примеры — частные, но они весьма характерны и симптоматичны.

Разумеется, огульное обвинение офицерами солдат в полной нравственной деградации и едва ли не в поголовной измене неверно. Обычно отмечаются усталость от боев, жертв, лишений и самой окопной жизни. Но помимо этого, присутствовавшего всегда и не главного по влиянию явления, усиливалось стремление вчерашних крестьян к миру для ожидаемого в результате революции раздела земли и, как необходимости для него, — к сохранению жизни. Впрочем, оно было более свойственно для новичков на фронте — бывших запасных,[64] приобретших примитивный политический опыт — что наносит сильный удар по тезису об усталости.

Генералитет, сообразуясь с условиями военного времени, проявил серьезную обеспокоенность создавшимся положением. На созванном 1 мая в Ставке совещании командующих фронтами рефреном всех выступлений стало энергичное предостережение «без дисциплины армия не может существовать», а для ее восстановления «нужна твердая сильная власть».[65] Впервые военные открыто и внятно критиковали пресловутую «демократизацию» и объявили о вредоносности замены единоначалия комитетами. Но их голос не был услышан правительством. Верховный Главнокомандующий Алексеев настаивал на жесткой позиции против «Декларации прав солдата» и вообще против военной политики Временного правительства, понимая, что время работает против командования: «Если давать бой, то сейчас и сразу».[66] Однако остальные участники, ощущая свои реальные силы, лишь самолюбовались ими и к разрыву с министрами готовы не были. Последующие попытки самостоятельных действий в рамках урезанных полномочий плодов не дали. В частности, 12 мая для борьбы с братаниями Верховный Главнокомандующий отдал приказ «всех вражеских офицеров и солдат, являющихся к нам под видом парламентеров для шпионажа, — брать в плен».[67] Подобные приказы, не имея уже реальной возможности исполнения, повисали в воздухе.

Другой проблемой, глубоко затронутой на совещании, стало состояние офицерской среды. В ходе Первой мировой войны русский офицерский корпус существенно изменился количественно и качественно. Его численность возросла в шесть-восемь раз, доля же кадрового состава вследствие крупных потерь и нерационального использования сократилась до 20–25 %, а в пехоте и до 4 %.[68] Восполнять нехватку офицеров приходилось в основном путем ускоренной подготовки новых кадров. Анализируя статистические данные ряда военный училищ и школ прапорщиков за 1915–1917 гг. (см. приложение 2, таблица 3), получаем следующую картину. Среди обучавшихся дворяне составили лишь 7,6 %, а вкупе с чиновно-офицерскими детьми — чуть более 19 %; купцы как капиталистический элемент оказывались в рекордном меньшинстве — 2,5 %. Вместе с тем крестьян насчитывалось 38,0 %, а мещан вместе с относившимися к ним квалифицированными рабочими — 24,7 %,[69] то есть процент выходцев из «податного населения» среди офицеров военного времени превысил половину, а ориентировочно — и две трети.

Другим путем проникновения в офицерские ряды данного элемента было производство из нижних чинов за боевые отличия — вообще без всякой подготовки. Имеющийся материал 126-го пехотного Рыльского полка показывает, что только одним приказом в 1915 г. в офицеры вышли сразу 18 человек, в том числе восемь из подпрапорщиков и десять из унтер-офицеров.[70]

В мирное время эти люди и не помышляли о столь «высоком» в их понимании взлете; быстрая примитивная подготовка (тем более ее отсутствие) не давала морально-психологической преемственности. Покинув одну социальную группу, они чувствовали себя неуверенно в новой и, самоутверждаясь, ориентировались чаще на внешние признаки. «Офицерство, даже военного времени, твердо соблюдало кадровые традиции»,[71]55 — с недоумением вспоминали солдаты. Гораздо более резко высказался на совещании в Ставке генерал В. И. Гурко: "Новое офицерство, вышедшее из среды банщиков и приказчиков, восприяло от старого самые нехорошие стороны… В пехоте, где много офицеров, вышедших из солдатской среды и далее всего стоящих от солдат, хуже всего обстоит дело".[72] (курсив наш — Р.А.)

Генерал A. M. Драгомиров отмечал опасность возникшей и усиливавшейся в ходе революции розни в офицерском мире, чреватой разобщением его прежней монолитности. Политиканство некоторых начальников он объяснял никак не сословными корнями, а карьеризмом — «каждый офицер имеет желание быть командиром корпуса».[73] Действительно, вскоре пагубная политизация распространилась широко и вполне легально, проникнув и в юнкерскую среду. Например, при выборах комитета в столичном Владимирском военном училище каждого опрашивали о его убеждениях, и от них зависело отношение к юнкеру и офицеров, и однокашников.[74] Разрушение единства офицерства, отличавшегося политическим невежеством из-за традиционной аполитичности, постепенно ослабляло его.

Тыловое разложение тем временем шло семимильными шагами. Крайний, но далеко не единичный пример, — грабежи солдатами Мценского гарнизона окрестных имений, происходившие под предводительством трех офицеров.[75] Среди же фронтовиков довольно часто параллельно собственным кризисным явлениям усиливалось отрицательное отношение к «окопавшимся» запасным частям. Отсутствие пополнений вело к увеличению боевой нагрузки на позициях в силу естественной убыли. Поэтому 7 мая Алексеев телеграфировал новоиспеченному военному министру Керенскому о вреде состояния «двоеармия»: одна на фронте, другая в тылу — «не для пополнения первой, а для обеспечения от контрреволюции», и ее надо направить «на пополнение жидких рядов фронта».[76] Ответ военного министра следует привести дословно: «Надо отдать приказ о недопустимости превращать запасные полки в полки, обеспечивающие Россию от контрреволюции. Это боязнь пули».[77] Цитата позволяет отметить явный перелом в отношении к тыловикам в сторону сближения с генеральским; в то же время Керенский не горел желанием принимать ответственность на себя, предлагая Ставке издать соответствующий приказ от своего имени.

Однако требовалось не писать приказы, а действовать. 22 мая Верховный Главнокомандующий остро обратился к правительству, почти требуя свободу рук для удержания армии в повиновении, отмечая, что «войско стало грозным не врагу, а своему Отечеству».[78]В ответ Алексеев был отстранен от должности, так как министры опасались его активности и роста популярности в офицерских кругах, чем только подстегнули оппозиционность генерала. Верховным Главнокомандующим назначили генерала от кавалерии А. А. Брусилова, который обладал и военным талантом, и политической гибкостью. «Он умел говорить с солдатами и внушать к себе доверие», — отмечал Гучков и описывал его участие в демонстрации в Бердичеве, где восторженная толпа носила сидящего в кресле под балдахином и окруженного красными флагами генерала по улицам.[79] Керенский надеялся на популярность Брусилова в низах и единодушие с руководством страны.

Зеркалом, в котором совершенно очевидно и объективно отразилось падение боеспособности армии, стало июньское наступление. Накануне настроение войск было в целом нейтрально-пассивным; имелись и полностью готовые к сражениям полки, даже ходатайствовавшие об ускорении начала операции, «не ручаясь, что многочисленные примеры неповиновения… не отразятся на тех солдатах, кои готовы наступать».[80] Это сообщение комиссара Юго-Западного фронта от 13 июня весьма красноречиво. Сам факт опроса фронтов о «настроении» на позициях уже свидетельствовал о слабом влиянии на армию: ни одно предыдущее наступление не нуждалось в подобных выяснениях. Достигнув 18–19 июня некоторых успехов, операция остановилась, потому что солдаты сочли свой долг выполненным, либо открыто высказывали пораженческие взгляды, особенно в 5-й и 11-й армиях. «Огромное воодушевление», о котором поспешил затрубить Керенский, оказалось далеко не массовым и очень быстротечным. Тем не менее, за неимением лучшего, эти частные случаи небольшого масштаба чествовались подобно подвигу: перешедшим в наступление полкам присваивались почетные наименования «полк 18 июня» и вручались специальные красные знамена.[81]

В срыве наступления Брусилов верно увидел предвестника катастрофы и дважды, 24 и 26 июня, телеграфировал военному министру: «Оздоровление в армии может последовать только после оздоровления тыла, признания пропаганды большевиков и ленинцев преступной, караемой как за государственную измену, причем эта последняя мера должна быть проведена не только в районе действующей армии, но должна касаться и тыла».[82] В сущности, Верховный Главнокомандующий высказывался решительнее Алексеева и предварял Корнилова, что значительно корректирует его хрестоматийно-демократический облик. Действительно, если армия, обычно воодушевлявшаяся успехами, на этот раз выходила из повиновения, то при малейшей неудаче без принятия жестких дисциплинарных мер она угрожала перейти от пассивного к открытому сопротивлению.

Полным подтверждением стал июльский контрудар немцев. Прорыв фронта 11-й армии вызвал панику, рост самострелов (до трети всех ранений) и в итоге форменное бегство. Уговоры не помогали, а для применения силы у генералов были связаны руки.

Сильные укрепления на реке Серет войска бросили без боя; в итоге 7-я и 8-я армии, удержавшие собственные рубежи, оказались под угрозой окружения, и поэтому командование вынуждено было форсированными маршами выводить их из-под удара. Таким образом, совершенно неожиданно даже для германских стратегов местная контратака силами всего трех дивизий превратилась в целую операцию.[83]

Трагизм ситуации состоял в подавляющем, пятикратном превосходстве русских сил над немецкими. Более точные цифры известны по одному из корпусов: по данным его командира, приведенным Деникиным, «на 19-верстном фронте… было 184 батальона против 29 вражеских, 900 орудий против 300 немецких; 138 батальонов введены были в бой против перволинейных 17 немецких».[84] И при этом военачальники отмечали фактическое «отсутствие пехоты», то есть невозможность ее использования. Утверждение традиционной историографии о материально-технической слабости России во время июньского наступления часто сталкивается с воспоминаниями очевидцев о достаточном оснащении вооружением. Отметим в скобках, что падение военного производства вследствие повышения политической активности рабочих стало особо сказываться лишь в августе (по орудиям и снарядам на 60 %, по авиатехнике на 80 % и т. д.[85]: одной из причин потери Риги стало как раз отсутствие снарядов.[86]

К военному поражению добавлялись и явно преступные явления. Части, оставившие позиции при отступлении, начинали погромы, мародерство и насилия в попутных населенных пунктах. Правда, командиры, решавшиеся их пресекать, мгновенно добивались успеха;[87] ввиду того, что такое происходило редко, неповиновение быстро перерастало в бунты, когда целые части, выйдя в резерв, окапывались и выставляли пулеметы. Против них приходилось применять артиллерию, казаков и регулярную кавалерию, не столь подверженные разложению: «В тылу разыгрывались, таким образом, междоусобные маневры и даже маленькие бои с боевыми патронами».[88] Иной раз укрепившихся в лесу мятежников удавалось сломить лишь шрапнельными очередями (однако, направленными не на поражение).[89] Чаще же для приведения в повиновение соседние части пугались применением их друг против друга, приписывая это решению комитета, но в исполнение угрозы не приводились.[90] Тем самым лишь подчеркивалась беспомощность власти, и эффект достигался прямо противоположный.

Попытки суда над зачинщиками, среди которых попадались и офицеры, наталкивались на терроризирующее давление солдат и завершались оправданием. Даже в случае назначения наказания «осужденные до окончания войны возвращались в строй».[91] Измененная после Февраля военно-судебная система переставала действовать. Так сбывалось пророчество Алексеева; общественное мнение качнулось вправо: если раньше звучали только слова о моральном и дисциплинарном разложении, то теперь страна увидела их воочию и испытала на себе.

Стереотипное утверждение зависимости событий 3–5 июля в Петрограде (так называемого Июльского кризиса) от германского контрудара и возмущения поражением русской армии более чем странно. Произойдя непосредственно перед контрнаступлением, они не могли быть его следствием и небезосновательно расценивались частью современников как способствующие ему. Дестабилизация положения в столице в случае удачи антиправительственного выступления могла нарушить координацию военных действий и стратегическое руководство в целом. Поэтому правительство спешно ввело в город фронтовую 45-ю пехотную дивизию, отлично справившуюся с беспорядками[92] и подтвердившую весенние расчеты Крымова.

Восьмого июля командующий 8-й армией Корнилов заявил о необходимости применения «исключительных мер вплоть до введения смертной казни на театре военных действий»; в противном случае всю ответственность он возлагал «на тех, которые словами думают править на полях, где царит смерть и позор предательства, малодушия и себялюбия».[93] Составленное в резких и патетических тонах обращение содержало прозрачное и, по сути, незаконное давление на кабинет. Брусилов, ссылаясь на перспективу гибели «свободы, завоеванной народом», полностью поддержал Корнилова.[94] Причинами явились как чисто стратегические соображения, так и намек на вызревшее активное недовольство правительством со стороны патриотического генералитета, способное толкнуть к самостоятельным шагам.

О том, насколько Временное правительство было далеко от реальности, можно судить по хлопотам Керенского, желавшего добиться от I съезда Советов выражения его отношения к наступлению, 8 июля,[95] через день после контрудара противника. Отрезвляюще подействовала секретная — «только военмину» — телеграмма комиссара Юго-Западного фронта Б. В. Савинкова от того же числа:«… дисциплину следует ввести, не останавливаясь ни перед какими мерами».[96] После колебаний, недопустимо долгих при учете обстановки, 11 июля Керенский приказал Корнилову «остановить отступление во что бы то ни стало всеми мерами, которые Вы признаете нужными».[97] Снова военный министр, фактически разрешая введение смертной казни, избегал прямой формулировки, перекладывая ответственность на генерала, что позже дало основания даже заинтересованной стороне — Деникину — утверждать «самочинность» решения Корнилова.

Новое совещание в Ставке 16 июля, когда эмоционально и обвиняюще выступал Деникин, поддержанный остальными генералами, показало взаимное непонимание правительства и военачальников. Деятельность последних ниже рассматривается специально; корниловское выступление не затрагивается намеренно.

В августе-сентябре начался перевод на фронт ряда запасных частей. После первых же поступлений командование, ранее стремившееся к их получению, стало раскаиваться. Тыловые войска уже характеризовались; приходя на позиции, они быстро и разлагающе влияли на окружающие части. Командир 14-го армейского корпуса (Северный фронт) генерал-лейтенант барон А. П. Будберг отмечал: все «во власти пришедших из запасных полков пополнений. Как будто нарочно держали в тылу орды самой отборной хулиганщины, распустили их морально и служебно до последних пределов, научили не исполнять никаких приказаний, грабить, насиловать и убивать».[98] Некоторые части, сохранившие определенный порядок, оказались буквально погубленными новоприбывшими.

Теряющие «подобие не только воинское, но и человеческое» солдаты порой даже при движении не на фронт, а в резерв разоряли и громили от одного до одиннадцати уездов. Как вспоминал очевидец, «солдаты ловили кур, разбирали на дрова заборы и форменным образом уничтожали встречавшиеся на пути фруктовые сады. При этом совершенно не принималось во внимание, кому этот сад принадлежал: ненавистному буржую, помещику, или бедному крестьянину»[99] — классовой направленности в безобразиях не прослеживалось. Обрисовывая положение, председатель Союза казачьих войск войсковой старшина А. И. Дутов упоминал продажу воинскими чинами обмундирования и оружия в количествах, достаточных для оснащения номерной армии; общее число дезертиров превысило 2 млн. человек.[100] Вопиющим и достаточно распространенным явлением стала продажа оружия противнику: «за орудийную батарею немцы платили 2–3 тыс. руб., за пулемет — 100 руб, но потом цены быстро сбили [курсив наш — Р.А.] до 25 р. за орудие и 20 р. за пулемет; двуколка с лошадью стоила 15 р. Этот оригинальный способ пополнения немецкого вооружения очень нравился и нашим, и немцам, хотя и по разным причинам»,[101]- с горечью вспоминал один из офицеров, верно оценивший это как агонию армии и государства. О выполнении боевых задач не было и речи; впрочем иной раз целая дивизия атаковала «в составе только 70 офицеров, без единого солдата, наступающих под огнем на окопы хохотавших австрийцев».[102] И здесь виден отчетливый прообраз отчаянных атак офицерских рот в недалеком будущем.

Довольно неуклюжей оказалась попытка последнего комиссара при Верховном Главнокомандующем В. Б. Станкевича стимулировать активность войск крупными денежными наградами: «тысячу рублей за одного пленного, пятьсот рублей за винтовку противника, тысячу рублей за пулемет».[103] (И для сравнения: среднее офицерское жалованье обер-офицера 200 руб., товарища министра 1250 руб. в месяц.) Ее появление само по себе очень красноречиво и комментариев не требует; к тому же реализована она не была.

Надо отметить прямую зависимость масштабов падения дисциплины от территориального расположения того или иного фронта относительно эпицентра революции — Петрограда. Наиболее удаленный Румынский фронт дольше других находился в относительном порядке и боеспособности. Этому помогала дальновидность генералов, прежде всего — Д. Г. Щербачева и Крымова (до его отъезда в августе). У маршевых рот в ближайшем тылу отбирались знамена и оружие, и солдаты отправлялись на передовую походным маршем (а не транспортом) под конвоем «диких сотен» 3-го конного корпуса. По прибытии в полки они раскассировались по восемь человек в уже имеющиеся роты.[104] Оказываясь разобщенными и деморализованные суровым приемом, солдаты пополнений чувствовали слабость и волей-неволей подтягивались. По их воспоминаниям, «в полках с большевиками не церемонились: против них находили какое-нибудь обвинение «уголовного характера» и изымали из обращения»,[105] — то есть оснований для таких обвинений было достаточно. На июльском совещании в Ставке Савинков выступил с предложением усовершенствовать и распространить этот метод всюду: во избежание разлагающего влияния тыловиков на фронтовые части, он хотел не рассредоточивать их, а сводить в отдельные «роты изменников».[106]

Только 25 октября был издан приказ, со множеством оговорок возвращавший дисциплинарную власть командованию. Оцененный офицерами как «невероятная глупость»,[107] он появился после полной утраты ими надежных сил и не мог остановить агонию армии. Отмена большевиками чинов и прекращение де-факто военных действий стало логическим завершением начатых в марте преобразований.


Загрузка...