У одного короля была дочь — красавица. Звали её Чиннё. И более всего на свете любила она ткать и вышивать. Картины, которые она ткала и вышивала, были прекрасны, как и она сама. Когда пришло время, король решил выдать свою дочь замуж за прекрасного принца из соседнего королевства. Звали его Гёну. И любил он пасти стада. И был он хороший пастух.
Чиннё и Гёну полюбили друг друга. И после свадьбы они проводили всё время вместе, они были так счастливы, что забыли про свои занятия. Страшно разгневался король, когда узнал об этом, и приказал разлучить молодожёнов. Он отправил Чиннё на восток королевства, чтобы она ткала и вышивала, а Гёну на запад, чтобы он пас стада. И позволено было им встречаться только раз в году — в седьмой день седьмого месяца. Прошёл год, и разлучённые влюблённые отправились в путь, чтобы встретиться, но оказалось, что страшное препятствие не позволяет им соединиться. Широкая река пролегла между ними, и не было сил у них переплыть её.
Зарыдали Чиннё и Гёну и плакали они так долго, что всё живое на Земле забеспокоилось: слёзы разлученных влюбленных превратились в бурные потоки и пролились на землю ужасными дождями. Тогда звери и птицы попросили короля построить мост через широкую реку, чтобы юноша и девушка наконец-то встретились.
Это было сделано, и Чиннё и Гёну провели счастливейшую ночь в объятиях друг друга. Но закричал петух, возвещая о наступлении утра, и им пришлось разлучиться. Так, целый год Чиннё и Гёну исполняют свои обязанности для королевства, а когда наступает седьмой день седьмого месяца, они встречаются и дарят друг другу всю страсть и любовь, что накопилась за год. Но как только кричит петух, влюблённые вновь разлучаются.
Когда я открываю окно, мой взгляд падает на то место, где с горы под углом примерно в шестьдесят градусов течёт речка. Если спуститься к ней и провести взглядом прямую линию от брёвен с чёрным наростом, переброшенных через речку, до оконной рамы, то получится неправильный треугольник, и внутри этого треугольника плавно кружатся многочисленные микрочастицы света. В речке довольно много воды, и она искрится на солнце, поэтому деревянный мостик, висящий над ней, видится настолько зыбким, что кажется, будто он качается. Старый мост либо унесло во время сезона дождей, либо его вообще не было; в общем, сейчас даже невозможно угадать, где он находился, если даже и был.
Если встать на этом мостике и развести в стороны руки, то можно будет сделать ещё не менее трёх шагов. Он сложен из брёвен, видимо, взятых со стройки, находящейся недалеко. Это деревянные брусья для строительства. Мост еле держится на берегах, и нет ничего, поддерживающего его снизу, от этого он кажется неустойчивым, и в то же время именно в этом заключена рукотворная прелесть, и из-за этого в нём чувствуется какая-то насмешка или даже издёвка.
Шаги мужчины, идущего по мосту, кажутся очень осторожными. Я точно не знаю, в какое время мужчина переходит через мост. Но утром, когда я встаю с постели и вытряхиваю одеяло и матрас, и на закате, когда открываю окно, чтобы увидеть тебя, возвращающегося домой, я всегда вижу ссутулившегося мужчину, осторожно ступающего по мосту.
Солнце садится и становится насыщенно красным. Расстояние от диска до горизонта размером с ладонь. Это значит, наступило время, когда ты должен вернуться. Я торопливо привожу в порядок лицо, высовываясь из окна, и посматривая на дорогу. Мужчина уже перешёл речку. Левой ногой он ступает на землю, а правую ногу подгибает и прыгает с моста. Это его привычка. Этот мужчина всегда последний шаг с моста завершает таким прыжком на одной ноге. Может быть, он чувствует неловкость от того, что слишком робко шёл по мостику или ощущает пристальный взгляд, наблюдающий за каждым его движении, и, будто оправдываясь, позволяет себе такую детскую шалость. Переправившись на другую сторону, он всегда проверяет пакет с документами у себя в подмышке. У него очень длинные руки и ноги. Мужчина проходит большими шагами через обозначенный мной треугольник в бурлящем жёлтом свете и идёт к муниципальным домам, стоящим в ряд, как тесто, разложенное по формочкам для печенья. У этих домов одинаковые очертания, и на чуть покатых крышах красного или зелёного цвета сидят антенны телевизоров, как стаи белых стрекоз, Одинаковые балконы, окна и низенькие ограды этих домов на фоне постепенно разгорающейся зари кажутся очень симпатичными. Я проследила за мужчиной, поворачивающим в такой прямой переулок, будто его прочертили с помощью линейки, и, когда он совсем исчез, торопливо отвела взгляд.
Вода в речке отражает солнце и блестит ярко и свежо, будто рыбья чешуя. Я поднимаю глаза и смотрю на дорогу. По дороге проходит автобус, вздымая клубы песка. От неасфальтированной дороги всегда поднимается пыль, а автобусы проходят с равными интервалами в десять минут. Когда громыхающий старый автобус, открывая двери, показывает свои внутренности и выплёвывает нескольких пассажиров, его тотчас скрывает густая песчаная пыль. Людей, выходящих из автобуса, никогда не бывает больше трёх-четырёх.
Я не могу рассмотреть тебя среди только что вышедших людей. Мои глаза стали слабыми. Я прищуриваюсь, стараясь напрячь зрение. Мужчина невысокого роста и женщина с хозяйственной сумкой порознь проходят мимо меня и скрываются в переулке, где стоят государственные дома. Следующий автобус будет через десять минут. Я закрываю окно и отхожу.
Если присесть на высокую ограду, будет хорошо видна вся дорога. Я сразу увижу, как ты выйдешь из автобуса и зашагаешь к дому.
Автобус подошёл и остановился. Он высадил только одного человека и уехал.
Речка стала блестеть слабее, и мне кажется, что она твердеет, становясь чёрной. Мостик висит такой же тонкий и опасный. Я отвожу от него взгляд.
Летом солнце густое, а темнота наступает внезапно. Когда я хоть ненадолго отвлекаюсь, свет исчезает, будто это иллюзия глаз; тьма отключает мой кругозор и уводит меня в мрачную таинственную пещеру отшельника.
Останавливается автобус. Я тебя сразу узнаю по усталым шагам и расслабленно висящим рукам. Но тотчас тебя теряю. Раньше, когда ты выходил из автобуса и подходил к дому, мои глаза ни разу не упускали тебя. От дома до шоссе простиралось пустынное поле, густо заросшее сорняками. Всякий раз, когда я открывала окно в то время, когда ты должен был вернуться, я видела тебя выходящим из автобуса, и тотчас ты появлялся на дороге и переходил пустырь. Но теперь этот пустырь застроен домами, которые закрывают тебя, шагающего к дому. Они скупо, понемногу показывают мне тебя и тотчас прячут, надолго отнимая. Пока ты мелькаешь среди леса домов, то появляясь, то исчезая, земля становится всё темнее.
Ты больше не делаешь так, как когда-то, не поднимаешь руку и не закрываешь ею глаза, прячась от слепящего солнца. Ты просто идёшь, как тень, опустив голову. Когда ты проходишь через ворота, тебя, как твёрдый панцирь, окутывает непрозрачная тьма. Раньше я не замечала, что после заката солнца так внезапно наступает темнота. Ведь раньше я встречала тебя ещё засветло, после чего крепко запирала за тобой засов калитки.
Я сижу высоко на ограде и болтаю ногами, как девчонка. Ты тихо проходишь в ворота. Я резко спрыгиваю. Если бы ты меня спросил: «Что ты там делала?», я бы ответила: «Я за тобой наблюдала». Но ты даже не смотришь в мою сторону и проходишь в комнату. Я поднимаю руку, чтобы стряхнуть белую пыль, прилипшую к твоей спине, но так и не делаю этого, зато шумно с силой отряхиваю полы своего жакета. Белая одежда легко пачкается. Я снимаю белый жакет и юбку из китайского хлопка с верёвки, на которой развешено бельё, и прохожу в дом. Белая одежда кажется тёмно-синей в наступившей темноте. Видимо, приближается сезон дождей, ветер стал влажным и липким.
Облетая луну, летят дикие гуси. Картина на стене слишком узкая, чтобы вместить двенадцать гусей в ряд. Движения вожака, летящего впереди, кажутся неуверенными, и он похож на бантик, приколотый к луне.
В твоей комнате напротив моей, через коридор, очень светло. Если даже погасить свет в моей комнате, свет из твоей освещает и мою, поэтому я не упускаю ни малейшего движения диких гусей. В углу комнаты, где пол не обогревается, стоящий у стены каягым[17] бросает полосатую тень из двенадцати линий. Я беру каягым, кладу его голову к себе колени и провожу пальцами по струнам. Прежде чем упруго раздается «тынг…», поднимается пыль, как чёрно-белый рисунок китайской тушью. Я цепляю струны по очереди, начиная с первой. Звук от щипков разбивается и остаётся на пальцах. Твоя тень с ссутулившейся спиной и опущенными плечами застыла, словно вырезанный барельеф. Я цепляю самую высокую струну, левой рукой заставляю её вибрировать, держа и в то же время качая струну, потом извлекаю протяжный звук и внимательно к нему прислушиваюсь. Звук, вылетающий из резонансного ящика, что-то не очень стройный. Из твоей комнаты не раздаётся ни звука. Я кладу руку на струны, провожу с самой верхней струны до нижней, потом, с нижней до верхней, затем вытряхиваю пыль из инструмента, и слушаю пустой звук, растекающийся внутри. У меня не получается составить из звуков мелодию. В голове звучат ритмы Енсанхвэсан и Сэренсантарен[18], но руки меня совсем не слушаются, и я ничего не могу поделать. Все двенадцать струн слишком расстроены. Если настроить каягым, смогу ли я вспомнить мелодии? Я распускаю струны инструмента. Но меня начинает раздражать их вид, струны на полу похожи на распущенные взлохмаченные волосы, поэтому я собираю их как попало и ставлю каягым на прежнее место.
Я открываю окно. На улице слишком темно — не видно ни речки, ни моста, ни мужчины, переходящего через мост. С места, где должна быть речка, бурлит, как пена, лягушачье кваканье. На другой стороне дороги, по которой ходят автобусы, в новостройках, в каждом окне яркий свет, будто что-то празднуют на иностранных кораблях, стоящих в гавани; так великолепно и нереально они выглядят.
Я с шумом закрываю окна. В твоей комнате тихо. Резко нажимаю на выключатель, комната становится светлой. Я замечаю высохшее бельё, лежащее в холодной стороне комнаты. Тихо открываю дверь и выхожу на кухню. Наливаю до краёв воду в большой деревянный ковш и, стараясь ступать очень тихо, наблюдаю за твоей неподвижной тенью. Свет освещает только твой профиль.
Я кладу бельё, брызгаю на него воду, чтобы размягчить жёсткость крахмала, и аккуратно разглаживаю складки. Со двора приношу гладильный камень, кладу под него бельё и уже собираюсь бить по нему колотушкой, как вдруг, опомнившись, иду и втыкаю штепсель утюга в розетку.
В том году, когда мы поженились, летом, когда ты без всякой причины вдруг рассердился и швырнул спички, я подумала, что просто ты не можешь зажечь сигарету из-за ветра. Но даже после того, как ты прикурил её, ты сжёг еще с десяток спичек. Я смотрела то на валяющиеся на полу спички, то на тебя, потом вынула вилку вентилятора из розетки и тихо сказала: «Что ж ты так нервничаешь, лучше выключить его, не правда ли?» — ты вынул изо рта сигарету и бросил на пол. Я ничего не могла сказать и не могла посмотреть тебе в лицо. Руки, сгребающие разбросанные спички, заметно дрожали. Прошло довольно много времени, и ты сказал, что терпеть не можешь неживое жужжание вентилятора и липкую теплоту, исходящую от него. В то лето было особенно жарко, но после этого я спрятала вентилятор далеко на чердаке. Ты обмахивался всё лето бумажным веером с бамбуковыми спицами, а я щипала каягым. Наши старомодные занятия более или менее подходили друг другу, и по ночам мы с тобой предавались любви как в девятнадцатом веке или ещё раньше, поставив широкую ширму с восемью секциями, на которых были нарисованы горы с лежащими на них облаками, и домик, в котором живут небожитель и маленький мальчик-монах. Но с тех пор как дорога, по которой ты возвращаешься домой, всегда погружена во тьму, я перестала совершать паломничество по тем далёким местам и забыла ту мягкую мелодию Енсанхвэсан.
Я закладываю складки и пришиваю пояс. А потом снимаю свою одежду. Сначала жакет, потом расстёгиваю пояс юбки. Юбка расслабленно опадает. Зеркало отражает обнажённое тело маленькой женщины. Грудь круглая и крепкая, как зрелое яблоко.
Я смотрю в твои глаза, глядящие на меня из каждой щели двери, и медленно-медленно надеваю новую, только сшитую, юбку. У женщины в зеркале красные щёки. «Говорят, если у девушки румяные щеки, то жизнь её не будет счастливой», — сказала только что овдовевшая мама, подкладывая подушку под мою голову и, когда я тихо засыпала, она, усталая, тяжело вздохнув, ложилась рядом.
Покачав головой, я стягиваю юбку через ноги, грубо отрываю пояс и воротник жакета, скатываю всё вместе, бросаю в угол комнаты и надеваю старый костюм. В зеркале отражается женщина в белой одежде.
Я глажу по юбке в нижней части живота. Живот плоский и гладкий. Женщина в зеркале улыбается. Я рожу тебе ребёнка. Тихо открываю дверь комнаты и выхожу. За комнатной дверью светло, как в полдень; твоя ссутулившаяся тень неподвижна.
На ручке двери, на задвижке, висящей горизонтально на воротах, в каждой пустой дырочке ограды из блоков, в уединённом переулке сгустились тени, как увлажняющий крем.
Ночь всегда слишком черна и густа. Предметы, прятавшиеся в дневном свете, выходят на поверхность, смутные явления становятся ясными, каждое из них несёт свой цвет и смысл. Узкая дорожка усыпана камешками, мешающими шагать, и я из-за ухудшавшегося по вечерам зрения часто спотыкаюсь.
Железная калитка на детскую площадку заперта. Но через неё совсем не трудно перепрыгнуть. Я поднимаю юбку и прыгаю через низкую железную ограду. К счастью, качели свободно висят. Охранник, видимо, забыл накрепко привязать их к столбам, когда все дети разошлись. Мне было бы трудно развязать их самой.
Я сажусь на качели. Небо тёмное. Сырой воздух тяжёл, он давит на меня, и я с трудом забираюсь на них. Я раскачиваюсь, напрягая ноги и борясь с сопротивлением воздуха. Когда качели поднимаются достаточно высоко, я вижу красный свет в твоей комнате, в окне твою согнутую фигуру и чёрные волосы над опущенным лбом.
Я с силой раскачиваюсь. Качели поднимаются настолько высоко, что могут перевернуться; ветер мягко и нежно овевает обнажённые ноги.
Юбка раздувается. Грудь плещется, как волны, а сердце под поясом сильно бьётся. Подол становится круглым, как купол парашюта, и вскоре твоё окно переворачивается и взлетает выше крыши.
Ты всё так же сидишь, не поднимая головы.
Дети ушли, горка, по которой они целый день карабкались, как муравьи, опустела, качели, на которые днём всегда стояла очередь, одиноко висят, доска с перекладиной покинута. Когда солнце заходит, дети расходятся по домам, не оглядываясь на своё дневное царство, где резвились целый день. Дома они густо намыливают лица, ручонки, ножки и уши, смывают пену упругой струёй воды, становятся тихими и послушными, и садятся ужинать. А здесь нигде не видно следов их игр, и это выглядит странным.
Днём я часто сюда прихожу и наблюдаю за детьми.
Они не шумят. Чтобы различить тихо играющих, как тени под солнцем, мальчиков и девочек, надо прищуриться и долго их рассматривать. Они все милы, и у мальчишек такие же чистые светлые лбы и длинные волосы.
Лягушки громко квакают. В сплетениях многочисленных сорняков летают насекомые. Метеор мгновенно проносится, разделяя небо. Загадаю желание. Я чуть не упустила верёвку качелей, засмотревшись на небо. Цепочки качелей, как лестница в небо, и высоко-высоко плавают семь смутных звёзд ковша. Я вдруг вспоминаю семь цветов в твоих длинных пальцах.
В день нашей свадьбы ты, снимая с моей головы фагу и семь белых цветов, украшавших мою причёску, сказал: «Это цветы Ясудары». Когда я переспросила тебя: «Что значит „цветы Ясудары?“» — ты надолго о чём-то задумался, а потом ответил: «Они символизируют судьбу супругов». А потом, держа семь белых цветов и крутя их в своих пальцах, начал тихо рассказывать.
— Ясудара — это жена Будды. В прошлой жизни она принесла Будде семь цветов в качестве пожертвования, а в следующей жизни стала его женой.
Склонив голову, я слушала твой тихий голос, и на следующий день решила посадить на клумбе цветы.
Постепенно качаться становится всё тяжелее. Звёзды светят не так ярко, а небо опускается ниже. Я прислушиваюсь к тому, как переплетаются железные цепочки, и жду, пока не остановятся качели. Юбка стала мягкой и бессильно обматывает ноги, прилипая к ним. Положив голову на верёвку качелей, я опираюсь на неё и смотрю на твоё окно. Вместе с качелями раскачивается и оно.
Окна квартир, плававшие в свете, как подводный город, мгновенно темнеют. Отдалённые огни исчезают, как во сне. Видимо, отключили электроэнергию. Дома темнеют и мрачно съёживаются, как корабли-призраки. Я смотрю на твоё окно. В окне мне видны твои чёрные волосы и половина лба.
В густой темноте твоё окно одиноко светит ярко, как солнце. Я смотрю на него и забываю о низкой ограде между качелями и твоей комнатой. Я спрыгиваю с чувством, что могу взлететь, как птица, падаю и ощущаю резкую боль внизу живота.
Под моим плоским животом твой сын застучит — «бум-бум-бум», как в барабан.
У изголовья шум. Это значит, что наступил рассвет. Утро никогда не приходит в тишине, оно, сдерживаясь, проходит через таинственную пещеру, потом, наконец, вырывается на свободу и тяжело и шумно вздыхает. Свет в твоей комнате становится бледным в лучах рассвета; твоя согнутая тень на двери исчезла. Лёжа с закрытыми глазами, я прислушиваюсь к звукам в твоей комнате.
На рассвете я всегда слышу, как в разделяющем нас пространстве кричит петух. Лёжа на спине, я натягиваю одеяло до подбородка. Каждый раз, когда наступает рассвет, я слышу крик петуха и мучительный стон из твоей комнаты.
Я подтягиваю ноги и глажу по плоской гладкой поверхности живота. Я рожу тебе сына.
Протянув руку поверх подушки, я переключаю каналы радио. Непонятно о чём толкующий приветливый, чуть гнусавый голос женщины-диктора льется, как ручеёк. Я прислушиваюсь к совершенно непонятному иностранному языку, ласково шепчущему в уши.
На улице идёт дождь. Я лишь теперь это замечаю. Сквозь шум дождя, так аккуратно и ровно стучащего по земле, откуда-то неподалёку слышен прерывистый лай собаки. Длинный гулкий вой, трудно поверить, что это естественный, натуральный собачий лай, идущий из-под рёбер; он вызывает чувство сухости и жажду.
Рассвет наполнен шумом, состоящим из множества звуков.
Через некоторое время начинают звонить церковные колокола. Каждый из них имеет свой тембр и тон и, кажется, что они ссорятся между собой, угрожая спящему под холмом району. Среди звона колоколов, ударов часов, чётче всего звучит человеческий голос, исполняющий христианский гимн: «Господь, дай мне покой, укажи мне путь…» Это, видимо, старый диск; на месте «укажи мне путь» голос спотыкается. От скребущей пластинку иглы идут какие-то вибрации, от этого пение звучит настоящей мольбой.
Шум дождя и прерывистый лай собаки, завывание ветра, несущего тучи, всё это как крик петуха на рассвете. Я помню, как ночью ты уходил в лёгкой льняной рубашке торопливыми быстрыми шагами, смеясь над каменной маткой женщины, неспособной к зачатию, и как на рассвете ты возвращался откуда-то из нашего района, и каждый раз я слышала собаку, воющую в половом томлении, и моя кожа покрывалась мурашками.
Я встаю и открываю окно. Дождь шёл всю ночь, но по-прежнему льёт. Земля выставила своё красное тело, в его морщинах течёт вода с песком. Речка раздулась, и вода поднялась почти до дамбы.
Мужчина в высоких резиновых сапогах идёт по мосту, раскрыв виниловый зонт, будто надел бамбуковую шляпу, Он шагает осторожнее, чем обычно, левой ногой он ступает на землю, а правую ногу подгибает и прыгает. Это его привычка. Не замечая ветра и дождя, бьющих мне в лицо через открытое окно, я слежу за движениями мужчины. Когда тот окончательно исчезает из поля моего зрения, я вытираю мокрое лицо и закрываю окно.
Хотя наступил полдень, детей на площадке нет. Железные цепочки качелей мокрые и блестящие. А сиденья гладкие и скользкие. Я смотрю на зелёные крыши муниципальных домов, что выглядят как мох, пробившийся после дождя, смотрю на плоские крыши редких двухэтажных домиков, на то, как мокнут стоящие там резервуары для воды. На террасе под остроконечной крышей во французском стиле развешена детская одежда размером с ладонь. Видимо, её забыли снять. Под дождём одежда ярких — красного и синего цветов — развевается, как французский флаг.
Летит самолёт. Я смотрю на него, запрокинув голову. Даже в дождливую погоду летают самолёты.
На дороге, как облака, колышут ся зонты. Каждый раз, когда останавливается автобус, люди выходят оттуда, быстро раскрывают свои зонты и прячутся под ними.
Из-за дождя и тумана я не могу различить тебя. Хотя я беспрерывно вытираю окно, стёкла тотчас становятся мутными.
Женщины стоят на остановке с зонтами в ожидании своих мужей. Я возьму твой дождевик и высокие резиновые сапоги и так же встану на остановке. Ты выйдешь из автобуса, закатаешь брюки до колен, переобуешься в сапоги и бросишься к моему зонту, который я буду держать в руках. Зонт слишком мал для нас, и мы вымокнем до нитки, как две бедные мыши.
Я перестала вытирать мокрое стекло, настежь распахнула окно и смотрю на улицу. Вода в речке поднялась до дамбы. Узкий деревянный мостик, что висел там, видимо, унесло водой, и от него не осталось даже следов. Поскольку моста нет, то и мужчины, который переходил через него, тоже не видно.
А ты всё не возвращаешься. В сгустившейся темноте окна муниципальных домов кажутся ещё светлее, но тебя всё нет. Я бы покрепче затянула пояс юбки и отправилась на поиски тебя. Но не ночь за окном останавливает меня, а жёсткие струи дождя, встающие передо мной, как колонны старинных монастырей. Сквозь них поблёскивают в усмешке, как тупое лезвие ножа, твои ровные зубы.
Речная вода с шумом переливается через дамбу.
Твоя комната темна. В темноте видна размокшая белая бумага на окнах.
Вдоль дороги на холме, куда ты с остановками поднимаешься, растут деревья. Листья на тополе блестят, когда на них попадают солнечные лучи, они звенят, как кастаньеты. Дорога на холме размягчается, как вата. Мне становится тяжело дышать. Холм не очень крутой, и ты поднимаешься по нему не спеша, но мне тяжело поспевать за тобой. Может быть, так же трудно ходить по облакам; мои ноги стали тяжёлыми, и каждый шаг даётся с трудом. Я громко кричу тебе: «Оглянись, посмотри на меня! Подожди!» А ты не оглядываешься и продолжаешь подниматься. Я вижу лишь твой заросший затылок. Листья качаются, шумят. Чем дальше, тем больше становится расстояние между нами.
«Оглянись на меня!» — я складываю ладони трубочкой и кричу, а потом закрываю глаза, потому что чувствую резь от яркого солнца. Закрыв ладонями лицо, я продолжаю наблюдать за тобой в щель между пальцами. Солнечные лучи повсюду. На деревьях — платанах и тополях — так много листьев, что кажется, они вот-вот согнутся под их тяжестью. Они звенят от падающих на них солнечных лучей и скрывают какие-то плоды. Я делаю щель между пальцами шире и через них смотрю на деревья, и вдруг вскрикиваю и закрываю глаза — среди многочисленных листьев висит множество мужских членов, как плоды богатого урожая.
Через открытое окно падает солнце и проникает глубоко в комнату. Оно топчется по моему лежащему телу и собирается потихоньку подняться по стене напротив. Видимо, наступает вечер. Я заставляю себя встать. Голова раскалывается от боли. Я слышу, как это было во сне, звон листьев. Приподнимаюсь, опираясь на подушку, и сажусь, привалившись к стене. Головная боль настолько сильна, что я не могу даже отвернуться от кипящих солнечных лучей, и не стараюсь пересесть. Ползком я добираюсь до низкого зеркала. Лицо, отражающееся там, рыхлое и отёкшее, веки распухли и почти закрыли глаза, от этого лицо кажется маской.
Я поднимаюсь, отступаю от зеркала и подхожу к открытому окну. Дождь, ливший, как из ведра, несколько дней подряд, прекратился, и за окном, кажется, ясно и тепло.
Волны, переливавшиеся через край дамбы, теперь притихли. Маленький мостик исчез без следа, без него речка стала как будто шире. Мост пропал, и не видно мужчины, каждый день ходившего по нему, от этого речка кажется незнакомой.
По дороге время от времени проходят автобусы, поднимая пыль, ненадолго останавливаются и тотчас исчезают. Я не обращаю внимания на людей, входящих и выходящих из автобуса.
Угол ограды, разделяющей мой и соседний дома, рухнул. Наверное, от затяжных дождей. Через щель виден сад соседнего дома. Там валяется без присмотра трёхколесный велосипед. Сквозь обломки рухнувшего блока ограды пробились ветки персикового дерева. Ветки покрыты множеством тёмно-розовых цветов. Я отхожу от окна, открываю дверь и выхожу в сад. Я подхожу близко к обвалившемуся углу, протягиваю руку и глажу цветки, все до одного. Будто кровь на ладони. Боль распространяется пятнами. От ослепительных лучей тяжело открыть глаза. Ограда, освещённая солнцем, выглядит огромным блестящим зеркалом. Знаете, какими отвратительными могут быть распустившиеся цветы?
Я просыпаюсь днём после глубокого сна с опухшим лицом и крашу набухшие веки синими тенями, а губы — красной помадой, затем выхожу из дома, держа в руках семь цветков, и вижу тебя, осторожно переходящего через речку. Жестокое чудовище!