Часть первая (Адажио)

Запахи, цвета и звуки перекликаются друг с другом.

Бодлер


1

Стояла холодная и ясная осенняя ночь, на небе светила полная луна. Ее лучи обтекали стволы пихт, серебрили вершины холмов, похожих на встревоженных случайным бродягой кабанов, и далее, обрамляя пейзаж, густую листву дубов Бросельянда, древнего прибежища друидов или волхвов. Игра света и тени превращала эту бледную картину в подобие обесцвеченных временем, но от этого ставших только еще более ценными гобеленов. Густой кустарник оплетал подножия пихт, папоротник сгибал стрелы своих побегов под их тяжелыми и низкими ветвями; поднимающийся от унизанной бисером дождя травы, от размягченной под дневным ливнем земли пар собирался клубами и образовывал стены тумана. Это дышали растения, и их дыхание растекалось по бороздившим лес лощинам. Блестящие длинные стрелы света пронизывали темную листву и играли на сероватых желваках скал, на пупыристых наростах, украшавших стволы деревьев, на свисающих длинными бородами плетях плюща. Все имело какую-то нематериальную прелесть, удивительную хрупкость и странную отчетливость сновидения, когда в момент пробуждения фантастические грезы идут на приступ реальности и, подобно высоким волнам океана, ударяющим в границу суши, теряют свою форму. На всем лежал серебристый отблеск паутины, которую можно увидеть в саду, когда, пропитавшись предрассветной утренней росой, она дрожит в первых лучах солнца. Все было напоено таинственной, тонкой тревогой: и темные кроны пихт, и особенно царящая повсюду тишина.

Крикливый ветер давно стих, унеся с собой последние остатки облаков, и мешавшее покою солнце позволило наконец ночи опуститься на лес и одурманить своим спокойствием лесной народец и сами деревья, которые возвышались, подобно огромным, опаленным пламенем небесных светил канделябрам! Тишина была чудесной, пленительной песней, составленной из тысячи мельчайших звуков: слабого шороха крыльев, сдержанного шелеста листьев, жалобного журчания струйки ручья, пробирающегося между камней, нескончаемого, монотонного и едва различимого шепота реки, извивающейся между шелковистыми берегами и морщинящейся от склонившихся в нее мертвых веток, пощелкивания ужинающих белок и полевых мышей, всплесков щуки под водой, шевеления множества червяков и царапанья тысячи других насекомых, забившихся в складки от причудливо переплетенных под пористым слоем перегноя корней до чуть покачивающихся крон лесных великанов. И над всем этим мерцали мириады светил! Как прекрасны симфония леса в этом соборе с круговой колоннадой вековых деревьев и эти испарения, эти воскурения неведомому богу! Уставший мир, отдыхавший в эти благословенные часы, являл нам свою первобытную правду! Смолкли любовные крики оленей — они спали, лежа на мокрых от пота боках в глухой чаще, и только лани настороженно вытягивали свои шеи. По-кошачьи визжали, взгромоздившись на вершины деревьев, совы, и повторяли их крик время от времени филины. И весь этот огромный, озаренный светом звезд мир дышал вечностью, день, казалось, уже никогда не наступит.

* * *

В море, когда его поверхность не беспокоят никакие ветры, глубины таят, возможно, миллионы трагедий. Вот так же и в лесу — сколько животных, лежащих мирно в густом кустарнике, не увидят восхода солнца? Две лисицы, ухмыляясь, пересекли прогалину леса. Охотились они вдвоем, одна загоняла, другая перегрызала преследуемому зверьку горло. Раздался чей-то гортанный крик и быстро погас, перейдя в стон. Совы, сорвавшись с ветвей, рассекли воздух тяжелыми крыльями. Множество ушей прислушалось, множество глаз уставилось в темноту и туман, множество сердец забилось в страхе или в надежде.

Внезапно два красноватых огня прорезали темноту. Стебли, согнутые с силой, сломались. Время замерло — животное колебалось — как действовать дальше… Но вот оно на что-то решилось и молча легло в залитую лунным светом траву. У этого животного была толстая шея, широкие, размером с ладонь, лапы, густой, но чуть обвислый хвост. Волнистая шерсть на его спине топорщилась дыбом. Навострив уши и подняв морду, зверь замер, и только глухой рокот вырывался из его горла. Все больше раздражаясь, он попытался найти источник этого света. Кося зрачками, изучал разветвления крон деревьев, и шкура его топорщилась, все более и более становясь подобной побитому градом полю, и вот наконец его взгляд встретился с этим светом. Волк, а этот зверь был волком, конвульсивно вздрогнул. Его продолговатая пасть раскрылась, сверкнули клыки, из мощного горла раздался оглушительный вой, и эхо усилило его, продолжило, подняло к звездам так, что, казалось, будто это завывание спускается с неба и одновременно исходит из глубины земли, доносится из тех времен, когда мир только создавался! Этот вой соединил в себе и самое большое отчаяние, и чувство полной безнадежности, но также и предельную жестокость и неудержимый гнев. Он проникал в мозг и был, как обнаженная шпага, красив и опасен одновременно. И сразу все, что было живого в лесу, встрепенулось. Воздух наполнился хлопаньем крыльев, земля — безумной беготней, другие завывания, смешиваясь с хохотом лисиц, донеслись откуда-то издалека. Старый волк замолчал. Его короткие, но невероятно подвижные и чувствительные уши ловили каждый звук, безошибочно определяя его происхождение и расстояние, с которого он исходит, полной грудью вдыхал он запахи животных, правда, значительно ослабленные резким и очень близким запахом смолы и затхлым, пресным ароматом лесных грибов. Постепенно взъерошенная на спине шерсть волка улеглась. Он облизал губы, прислушиваясь к биению собственного сердца, чувствуя, как бежит под его кожей жгучая кровь. Мелкой, неслышной рысью он вышел из своего укрытия и, пренебрегая защитой покрова чащи, пошел вдоль опушки леса. Темнота покорно расступалась перед ним. Кабаны уходили в густой орешник. Одна самка кабана быстро заталкивала рылом своих полосатых детенышей в укрытие; лисицы умолкали и удирали со всех ног, панически вытянув свои хвосты, в темный терновник, в непроходимые заросли кустарника. На вершине одной скалы он заметил трех оленей; их громадные рога четко вырисовывались на фоне неба и напоминали остовы каких-то кораблей. Они искали поединка. Но старый хозяин леса не был голоден. Он обходил свои ночные владения. Откуда пришел он? Из другого леса, возможно, издалека, выгнанный травившей его, завывающей сворой собак, бегущих впереди лошадей с наездниками, которые трубили в рожок всякий раз, когда полагали, что он пойман. Но он экономил свои силы, прибегая к множеству хитростей. Пересекал деревни, перескакивал мосты, пока, наконец, после двух дней преследования не достиг этого леса. И здесь, в лабиринте поросших зеленью ущелий и ложбин, злобные собаки потеряли его след…

Но он все еще бежал, и волнами ходили его мускулы на спине. И по-прежнему повсюду маячили, прыгая, эти горящие огоньки, подобно блуждающим огням, мерцающим летней ночью то на одной ветке, то на другой и усыпающим гниющие деревья и растения. Стволы пихт задевали его жесткую шкуру, и тяжелые, неровные их ветви проносились над его головой. Зайцы спасались бегством, сложив уши, сведенные судорогой от страха пушистые шарики, подскакивающие в воздухе с необычайной резвостью. Широкие лапы старого волка то вдавливались в пористый мох, то сминали нежный ковер молодой травы, то взрывали облитые лунным светом кучи опавшей листвы. Крупная голова расталкивала пелену тумана, плотно окружавшего кустарники. Временами он принюхивался к чему-то, и тогда рычание сотрясало его грудь; губы поджимались, глаза начинали сверкать. Он побежал по тропинке, вьющейся между скал, которые, ударяя его своими выступами, подгоняли, как шпоры. Накануне, где-то в этих местах, наверное, возле вот этих могучих стволов сосен, собаки обложили волчицу. Наиболее горячие из них уже поплатились за это своим незащищенным горлом, но подоспели два всадника, и человек, приблизившись, всадил клинок в ее раскрытую пасть, а другой, его спутник, рогатину в ее темный бок. Стоя на скале, старый волк видел всю эту сцену, сопровождаемую улюлюканьем охотников, обреченно думая о том, что повсюду можно натолкнуться на людей и их остервенелых помощников, эту собачью нечисть!..

Сверлящий взгляд его пронизывал бескрайнюю темноту, шарил по разделенным ручьями и унизанным белесыми цветами полянам. Чуть ниже скалы нависали над самым прудом, тянувшимся в даль между бесформенными зарослями. Темные холмы, обступившие это место со всех сторон, высились в какой-то мертвенной застылости. Но луна осыпала пруд капельками ртути, мелкой, мерцающей в темноте серебряной монетой. Напротив, почти в один уровень с рекой, окопался небольшой дом, и бесформенный хаос гигантских скал, от которого падающий с неба свет оставлял только абрис, нависал над ним. Дом с очень низкой и продолговатой крышей имел два этажа. Рядом виднелось несколько крытых соломой пристроек.

В доме были закрыты все окна, за исключением одного, которое, несмотря на позднее время, светилось. Этот небольшой светящийся оранжевый прямоугольник, этот свет человека завораживал волка, и он ничего не мог с этим поделать. И вновь вой вырвался из его горла, но на этот раз он был более резким и требовательным. Другое завывание раздалось ему в ответ. Потом еще одно, и все смолкло. Он взвыл сильнее, словно исторгая из самой глубины своей плоти какую-то горькую жалобу или зов. Другое завывание донеслось до него, но оно было таким далеким, слабым и робким! Да! Стая поредела, она была уже почти сведена на нет! Что-то подобное воспоминанию пронеслось в его сумрачном мозгу… Еще совсем недавно такая перекличка была подобна многоголосому хору из радостных, бесстрашных завываний, которые в ночи, подобной этой, раздавались в ответ на его призыв. Он видел, вернее, верил, что видит крупных самцов, послушных его командам, ласковых и боязливых волчиц, малых волчат, впервые обретших опыт выхода из кустарника. Их глаза сияли, как угольки, раздуваемые ветром, а крепкие клыки сверкали, как ножи. И он, самый сильный, самый быстрый, самый способный из них, вел стаю на пиршество. Но вот дичь обнаружена, и, по короткому тявканью-сигналу, они разворачивались полумесяцем, загоняли ее, и тогда именно ему предоставлялось право напасть первым и первым перекусить жертве горло. Потом, лапы на мертвой лани, он заставлял их ждать, пока он разрешит им приблизиться. Челюсти лязгали над этим мясом, еще подрагивающим, таким теплым и вкусным, молодежь яростно боролась за остающиеся огрызки… Все или почти все они погибли, один за другим. Но сюда, в самую непроходимую часть этого леса-убежища, он все же пришел. Тяжелый запах волчицы, запах пота ее агонии плыл между стволов сосен, вдоль острых скал…

Все несчастья пришли оттуда, от этого низкого дома, от этого оранжевого света! Человек выходил из него на рассвете, еще до того, как просыпались первые птицы. Поднималась и свора собак, но собаки — старый волк никогда не видел подобного — собаки не начинали лаять. По крайней мере, не сразу! Только когда раздавался первый звук рожка! Свора состояла из неутомимых иноземных собак. Все это он разумел своим инстинктом, чувствовал глубоко и отчетливо. Стая мертва, и, чтобы восстановить ее, нужно ждать зимы, когда волки, изгнанные стужей из снежных краев, в поисках пропитания и более мягких природных условий, придут сюда. Но наступит ли зима?

Легкое рычание прорывалось сквозь зубы, и неспособный более сопротивляться силе, с которой этот свет притягивал его, подталкиваемый своими волчьими басами, он начал спускаться к дому. Прыгая с камня на камень, он мелькал быстрой тенью, подобно тем облакам, что в ветреную ночь скользят по лику луны. Следуя изгибу песчаного берега, обрамляющего пруд, он поднялся на насыпь, и там, прогибая позвоночник, подполз к пучку тростника, который возвышался в том самом месте, где исчезала дорога на мельницу.

Все здесь было неподвижным и мрачным. Все казалось погруженным в тот же мертвый сон, каким спали окружающие скалы. Оставались живыми лишь искрящаяся, плещущая вода около подземного затвора плотины, полная луна, медленно дрейфующая над холмами, да эта настырная лампа за оконным стеклом. Соломенная крыша выгибалась, подобно спине лежащего животного, голубоватый дымок, который поднимался над ней, казался паром от его мирного дыхания. Еще ничто не шевелилось, но запахи лошади, собак и еще чего-то, более едкого, достигли ноздрей волка. Его лапы инстинктивно задрожали. Проснувшийся в нем гнев постепенно стал заполнять и наконец переполнил его. Он различил звук отодвигаемого стула, скрип кожаной обуви. Его глаза, золотистые от падающего на них отблеска света, увидели появившийся в проеме окна силуэт: крупную, с длинной бородой голову, широкие плечи — силуэт Врага! Забыв всякую осторожность, он взвыл, выплеснув на Врага всю свою ненависть. Его вой ударил по стеклам, по белому фасаду, прошел под перекрытиями риги, конюшни и псарни, перелетел через крышу и растаял в небе. И холмы, сомкнувшие свои объятия вокруг этой ослепительной водной глади, и каменный хаос, остаток какой-то давно минувшей вселенской катастрофы, и этот стоящий в глубоком одиночестве дом — все внезапно проснулось.

2

Сан-Шагрен, доезжачий, откинул попону, служившую ему одеялом. Ноготь царапнул по дереву полки. Искра от огнива прочертила линию в темноте конюшни в то время как доносившийся снаружи угрожающий вой приобрел тоскливые ноты, а эхо исказило его в соответствии с окружающим рельефом. Маленькое пламя в клетке фонаря округлялось и дрожало на уровне глаз доезжачего. Лицо постепенно выступало из темноты, и все отчетливее проявлялись его грубые черты, словно вырубленные каким-нибудь сельским плотником из цельного куска дерева. Под пухом бровей блестели прозрачные, как агат, глаза. Вьющиеся, пушистые волосы неопределенного цвета прикрывали низкий лоб с беловатым неровным шрамом, тянущимся от одного виска к другому. Над его мясистыми и насмешливыми, вечно влажными губами нависал приплюснутый нос, а нижняя часть лица своими размерами напоминала челюсть хищных животных. Округлые мышцы шеи выпирали подобно шарам. Неправдоподобно длинные и острые, как у лисицы, уши с огромными раковинами доходили почти до макушки. Тень от них, падая на боковую перегородку конюшни, походила на рога.

Какое-то время, словно прилипнув задницей к кровати, доезжачий прислушивался. Его кадык, размером с хороший каштан, равномерно поднимался и опускался внутри обветренной и загорелой шеи. Внизу, за темным проемом, над которым он наклонился, неистовство достигло своего предела. Лошади дергались на привязи, молотили копытами настил, стукались о перегородки, отделяющие одно стойло от другого, толкали лбами решетки кормушек. Собаки, крепко запертые на псарне и мгновенно разбуженные воем волка, царапали деревянную дверь и яростно лаяли. Волчонок, которого держали в неволе, сотрясал прутья своей клетки. Наклонившись над пустотой, вцепившись одной рукой в спинку кровати и держа в другой фонарь, Сан-Шагрен вглядывался в выступающие из глубокой тени блестящие крупы своей конницы. Он крикнул, стараясь, насколько возможно, смягчить свой голос:

— Ойля! Мои хорошие… Ойля! Ля!

Но этот успокаивающий возглас только увеличил волнение. Доезжачий спрыгнул с кровати, заправил в охотничьи штаны свою несуразно длиннополую рубашку, набросил на плечи куртку.

— Ну что, мои красивые?

Лестница, ведущая в проем, уходила далеко вниз. И он, спускаясь по ступенькам и ворча выругался, приземлившись наконец на влажную солому. Вначале он покачал своим фонарем над железной клеткой, в которой буянил молодой волк. Злобный свет блеснул в золотых миндалинах его глаз, четыре чистых клыка вцепились в прут решетки, взъерошенная шерсть дрожала. Из уже окровавленной пасти вырывалось с трудом подавляемое рычание. Сан-Шагрен снял висевший на перегородке кнут, ловко и сильно стеганул им животное. Волчонок выпустил прут, попятился в глубину своей клетки, все более и более унижаясь, превращаясь в кучу бурого тряпья. Но его золотистые глаза, однако, следили за кончиком кнута и сохраняли выражение раздраженного недовольства. «Как-нибудь в одну из таких же вот ночей, — подумал доезжачий, — он сломает прутья и загрызет меня в два счета. Нужно убирать лестницу, предосторожность не помешает. Какая безумная затея — оставить в доме волка, чтобы скрестить его с суками своры! Да еще среди лошадей, чтобы приучить их к такому дьявольскому соседству! Хорошенький получился результат — они помирают от страха при первой же тревоге!»

Он похлопал Жемчужину по мощному черному крупу и, едва уклонившись от «дружеского» удара копытом, воскликнул:

— Ну что, Жемчужинка, узнаешь своего Сан-Шагрена?

Однако сейчас не время для любовных игр! Ойля! Душенька… Повежливей!

Кобыла потянулась к нему мордой, не сводя с него бархатных глаз, и словно волна прошла от ее гривы по всему телу, хвост ее радостно захлопал по бокам.

— И ты, Персэн, папаша, мой товарищ… И ты, чудик… Ну-ну, это же неправда, ты не боишься их, мой преданный друг, так ведь?

Он шел по конюшне, продолжая ласково с ними разговаривать. Это были его друзья. Он предпочитал ночевать рядом с ними, а не в доме хозяина, где для него была отведена отдельная комната. Ни плохо, ни хорошо, но все же скорее плохо, он соорудил себе на чердаке солдатскую кровать. По своей закоренелой причуде, для только ему ведомого удовольствия, спал он среди затхлого запаха животных, смягченного лишь отчасти ароматом вороха сухих трав, тюков овса, мешков с зерном. Его, как и Эспри де Катрелиса, одинаково бесили и одиночество, и охотничий двор, но, несмотря на совпадение причин их ярости, манера поведения хозяина и слуги все же была различной. Один подчеркивал свой оптимизм, другому казалось, что он искупает какой-то неизвестный ему самому, но тяжкий грех, один смеялся, другой, кажется, страдал. Но на рассвете, когда они вместе отправлялись в лес, один и тот же необыкновенной силы порыв — непостижимый, страстный, радостный — охватывал их, овладевал ими, наполнял их счастьем.

Успокоив лошадей, Сан-Шагрен осторожно открыл дверь псарни. Черно-огненный дьявол, встав на задние лапы, кинулся на него, но и тут же рухнул, подсеченный ударом кнута. Доезжачий уверенно вошел в центр этой брызжущей слюной и воющей своры собак. Их взгляды, в которых отражался свет фонаря, были устремлены на него.

— Спокойно, мои хорошие… Жалуйтесь, жалуйтесь, если хотите, приятели, но он будет ваш, это я вам говорю. Вы его поймаете через несколько дней… Да, да!.. Он не уйдет далеко. Он в тростнике… Гордость его погубит. И схватите его вы… А!.. Старый Фламбо, иди, старичок, иди сюда…

Его толстые пальцы погладили шею собаки. Фламбо завилял своим белым хвостом и этим сказал все. Он был вожаком своры, знаменитым на всю округу своим исключительным нюхом, пронырливостью и хитростью старого лесного охотника, а также выдержкой и упорством. Его трижды зашивали, но ни раны, ни возраст нисколько не погасили его пыл. Он терся своей костлявой головой о ногу Сан-Шагрена, но взгляд его выражал твердую решимость.

— Да, да, — нежно говорил ему доезжачий своим грубоватым голосом, — да, мой мальчик, ты прав. Этот проклятый большой старый волк вновь в наших краях. Он вернулся показать, что ему начхать на нас… Ты не схватил его, но это была для него только отсрочка. Мы вдвоем живо выгоним его из леса. Ты увидишь настоящую охоту! О ней еще долго будут говорить потом в округе… Мы вместе, Фламбо, сделаем то, что я тебе говорю… будь уверен… Пускай поблеет пока еще немного этот дьявольский козел…

* * *

Под легким дуновением ветра тростник заскрипел. Тонкая музыка этого скрипа стянула легкими морщинами сероватые края пруда. Среди этих потрескивающих под ветром и раскачивающихся из стороны в сторону пустотелых пик ярко блистали звезды. Их отражения попеременно расцветали вокруг отражения луны в воде, как раскрываются венчики застенчивой робкой фиалки, растущей у потаенных источников. Среди этих зарослей разметавшаяся жесткая грива волка казалась большим репьем, случайно застрявшим здесь. Злобное, прерывистое рычание вырывалось из его горла. Он смотрел на дом, на его длинный, белый от извести, но теперь голубеющий от причудливой игры теней фасад. Внезапно уши его поднялись. Дверь время от времени распахивалась, и тогда из её проема вырывался золотистый мягкий свет. На этом фоне обрисовались два силуэта: один женский, в нижней юбке, с крестьянским чепчиком на голове, обутый в деревянные башмаки, другой — мужской, худой и высокий, с заостренной и топорщащейся кверху козлиной бородкой. Вдруг силуэт с бородой отошел от света, но другой продолжал стоять на пороге и кричать. Фонарь пересек двор. Затем двое мужчин пошли вперед, почти касаясь друг друга и разговаривая так тихо, словно это шумел дуб, с которого падала листва, или тополь, согнувшийся под порывом ветра, а женщина, оставшаяся сзади, продолжала свой монолог. Волк узнал их, это были вестники смерти, убийцы волков, хозяева собак и кнутов со свинцовыми шариками на конце. Но самым опасным из двух был тот, более крупный и совсем седой, несмотря на свою неуверенную походку. Волк всем своим существом безошибочно чувствовал, что этот старик обладает железной волей и огромной выносливостью, не говоря уже о богатом опыте, я способен ездить верхом круглые сутки. И он отступил в заросли тростника, опустив нос к их покрытым тиной и гнилью корневищам. Волны облизывали его лапы. Ему захотелось повыть, но он сдержался, чтобы лучше расслышать голоса людей.

— Уверен, он сейчас от нас не далее, чем на ружейный выстрел!

— Убежал, я тебе говорю, и давным-давно!

— Его вой раздавался совсем близко, откуда-то напротив мельницы.

— Скажи еще, с плотины! Ты с ума сошел, Сан-Шагрен?

Господин де Катрелис произнес эти слова, чтобы успокоить или обмануть доезжачего. Его собственный инстинкт, инстинкт ловчего, говорил ему, что никакой ошибки тут нет. Он был убежден, что волк подстерегает их в зарослях тростника и что это — необыкновенное животное. Охота на него будет, вложи в него каждый свою долю азарта, приключением, каких еще не бывало.

— Если бы мне удалось вылечить Фламбо, — подсказал ему продолжение мысли слуга, — было бы намного спокойней.

— Отваливай сразу, если ты трусишь.

— О! Нет, хозяин, я не трус!

— Извини меня. После случившегося я несколько не в себе.

Они были от него не дальше, чем на расстоянии броска камня. Но волк вовремя заметил свешивающийся с руки одного из них блестящий ствол карабина. Он скорчился, лежа на задних лапах между стеблей тростника. Его сердце превратилось в маленькое обезумевшее животное, растерявшееся и трепещущее от холода. Люди остановились. Их силуэты, окаймленные лунным светом, возвышались над прудом, над бахромой тростника, над мощным телом крупного волка, парализованного ужасом и ожидавшего с секунды на секунду, что ударит грохочущая молния из ружья. Он столько раз видел, как из-за нее умирали ему подобные, и так близко от него? Раны от этих языков огня он знал, и знал также, что они могут быть смертельны, знал также и то, каким образом получившие их начинают барахтаться, если бок продырявлен, знал, с какой скоростью затем агония настигает волка, и как от крови намокает трава, и как, наконец, на последнем издыхании падает волк, не имея даже сил укусить приближающуюся собаку. Сводящий с ума, гипнотизирующий страх пригвоздил его к земле, и матерое животное оставалось там, словно принесенное кем-то в жертву…

— Я скоро вылечу Фламбо, — настаивал доезжачий. — Эта скотина волк подозрителен и коварен. Я готов спорить, что сейчас он практически дышит нам в затылок.

— Ты проиграешь пари.

— Нет, хозяин, я хорошо знаю, что вы не очень любите стрелять, ну, может быть, разок и выпалите из ружья, но только раз! Четырежды дьявол, разве не он сам ищет с вами ссоры? Если ему простить его смелость, он вернется.

— Я сам вполне отдаю себе отчет в этом.

Эспри де Катрелис развернулся на месте и, не слушая доезжачего, вернулся в дом.

— Ну и ну! — повторил Сан-Шагрен. — Этого только не хватало! Взял, да и отказался. Но что он надумал? Я никогда не видел ничего подобного. В доме шум и, честное слово, непорядок!

Но, заметив, что остался на улице один, он поспешил присоединиться к хозяину, стуча при этом своими сабо со всей силой, на которую был способен, «на случай, если этот скот задумает пойти за мной», волки, хотя и неустрашимы, но должны испугаться этого стука каблуков.

— Вам нехорошо, хозяин?

— О чем ты, Сан-Шагрен?

— Но это невозможно, вы, видимо, больны?

— Давай разворачивай свои полозья, и спокойной тебе ночи!

Доезжачий повесил нос. Странные чувства или, скорее, предчувствия наполняли его простоватую голову: ощущение неизбежной, неумолимой катастрофы, одной из тех непредсказуемых, стремительных драм, которые иногда происходят в сельской глубинке. Он смутно чувствовал, что именно в этот момент произошло нечто для его судьбы очень значительное, но он не догадывался, что именно. Он уже открыл было рот, чтобы порассуждать об этом, но вой волка оборвал его намерение. Этот вой, короткий, но злой, раздался откуда-то с середины дороги.

— Стреляйте, хозяин! Вон он! — выкрикнул доезжачий.

Господин де Катрелис в ответ на это только пожал плечами и протянул левую руку к доезжачему.

— Иди же к лошадям, завтра еще будет день…

— Неужели вы позволите ему уйти?

— Я… приберегу его для себя. Не беспокойся.

Сан-Шагрен, раскачиваясь на своих кривых ногах и при этом еще балансируя всем телом, ушел, в то время как де Катрелис задержался, рассматривая насыпь, гребень которой тянулся вправо и скрывался за поворотом. Мысленно он проследил путь молчаливого бегства волка к стенам глухого кустарника и дальше, дальше — в крепость из листвы, в лабиринт ночных запутанных тропинок.

3

Еле волоча ноги в сапогах, словно его тело сгибалось под тяжестью заплечной корзины или вся его жизненная энергия была уже на исходе, господин де Катрелис наконец добрался до дома. Издав привычный, заунывный скрип, дверь отворилась.

— Ты была на страже, Валери?

— А как же? Мне было, чем ответить! — сказала служанка, потрясая ружьем.

— Чего ты боялась? Он такой же, как и другие волки, ничуть не страшнее.

Валери в упор и без стеснения уставилась на него. Отвислая губа, непокорная прядь волос, выбивавшаяся из-под гофрированного чепчика, крупный нос делали ее похожей на взъерошенную курицу, это впечатление усиливала раздувавшаяся монгольфьером широкая юбка.

— Нет, не такой, как другие! Дьявол послал его к нам, ручаюсь вам, а может, просто влез в его шкуру и разгуливает тут.

— Брось глупости говорить, лучше пропусти-ка меня в дом.

— Вы говорите так потому, что не стали стрелять в него, позволили ему спокойно уйти. Он, хозяин, был в ваших руках, и то, что вы не стали стрелять, меня, честно сказать, очень удивляет.

— Довольно! Мы еще свидимся с ним.

— Возможно, но, поджидая этого дьявола, приходившего обнюхать ваши сапоги, вы не пошевелили и пальцем, вы, трижды охотник, имеющий все права человека знатного… И вот двадцать лет и даже больше, как я служу вам, следую за вами повсюду, и вы никогда — вы меня слушаете? — никогда еще, хозяин, не оставляли волка в покое просто так, без всякой причины! Грех это! Что с вами происходит? Что-то же происходит!

— Ты меня оставишь, наконец, в покое?

— Мне не дает покоя какое-то странное чувство, я возмущена до глубины души. Вы выглядите кривлякой, хуже какого-нибудь горожанина! Но все же скажите, что это случилось с вами?

— Ничего, бедняжка. Я неважно себя чувствую. Разве с тобой такого никогда не случается?

Он отодвинул все, что громоздилось на столе: шпоры, узорчатые коробки, охотничий нож, бутылки, блюдо с заплесневелыми остатками сала — и положил свой карабин рядом со свечой, пламя которой чуть подрагивало. В камине, который своей монументальностью напоминал надгробие, еще розовели угли, а котелок продолжал тянуть свой незатейливый напев. Странные предметы, казалось, выходили прямо из известковой побелки стены: рога оленя (сложные разветвления рогов давали возможность представить, что какое-то дерево в шутку проросло сквозь стены и раскинуло свои ветви внутри дома), головы кабанов, жующие кинжалы своих клыков, запыленные чучела птиц, крылья которых какие-то колдовские чары сделали неподвижными, медные охотничьи рожки, плохо начищенные раструбы которых слабо поблескивали, подобно свернувшимся змеям, свесившим свои зияющие молчанием пасти. В глубине дома виднелись неясные очертания лестницы. Меблировку его составляли угловатые громоздкие предметы.

— Никогда, — задиристо ответила ему Валери, — и не только со мной, такого еще ни разу не случалось на памяти человеческой, и я знаю, что говорю — мой отец и я — а мы оба родились в Гурнаве! — не встречали никогда таких дерзких волков, даже когда их гнал голод, в самый разгар зимы! Вода их останавливала. Плотина наводила на них страх.

— Или мельничное колесо. Твой отец работал, наверное, ночи напролет?

— Будьте уверены, он работал день и ночь — святой был человек! До седьмого пота работал!

— Достаточно было шума мельницы. Волки, ты знаешь, существа непостоянные и противоречивые, сегодня они безумно смелы, а завтра пугливей жеребенка.

— Но только не этот! Вы слышали его вой?

— Это большой старый волк.

— Да, это большой старый волк. А как вы отправились на него? Задрав нос, без собаки, с этим взбалмошным Сан-Шагреном, который не стоит и понюшки табака… А если бы этот большой старый волк прыгнул вам на шею? Скажите же что-нибудь в свое оправдание!

— Попридержи свой язык! Он нагоняет на меня тоску. И обрежь фитиль на свече, он коптит.

Служанка повиновалась. Он следил за ее действиями.

— Я сообщу об этом госпоже. В вашем возрасте это несерьезно, по меньшей мере. Вы меня сердите.

В свое время подобная фамильярность умилила бы его, но сейчас он не был расположен шутить:

— Посвети же мне, а то никакого от тебя толку! И убери на столе.

— Это уж слишком! Вам нужно, чтобы все было в порядке, но чтобы при этом я не трогала ваши вещи!

Он пересек комнату из конца в конец. Вымощенный кирпичом пол отзывался гулом под его сапогами. Его тень сплелась с рогами оленя и погасила отсветы на духовых инструментах. Ступеньки заскрипели под его весом.

— Вас очень мучает официальное письмо?

— Спокойной ночи, голубушка, и до завтра.

Она не смогла ничего сказать в ответ и, за неимением других средств воздействия на хозяина, положила поверх своего бумазейного жабо крестное знамение.

— Господи, Господи, ты один знаешь, как изменить ход вещей, помоги же моему хозяину. Он испытывает адские муки из-за этого казенного письма. Пожалей же бедного человека!..

* * *

Комната господина де Катрелиса выглядела столь же оригинально, как и комната первого этажа, которая служила одновременно гостиной, столовой, мастерской, кухней и складом охотничьего снаряжения. Свеча, освещавшая комнату, была вставлена в оловянный подсвечник, который, в свою очередь, располагался на маленьком, вишневого дерева и по-крестьянски скромном столике. Стены, как и внизу, были побелены все той же голубоватой известью. Те же квадратные плитки покрывали пол. Железная походная кровать, заправленная знававшей времена попоной в клеточку, составляла своего рода альков, над которым висели занавески неопределенного цвета. Рога оленя возвышались над резным деревянным шкафом. Еще здесь было много замечательных вещей: седло с золочеными стременами, туалетный столик великолепного красного дерева, распятие из слоновой кости старинной работы, янсенистское, стояло перед лубочной картинкой, изображающей охоту. Самое удивительное, что вещи большой ценности соседствовали здесь с дешевкой, купленной у торговцев вразнос, бродивших в те времена по деревням. Перед маленьким, с двускатной крышкой, бюро, легкие, изогнутые ножки которого заканчивались резными копытами лани, располагалось, необъятное кресло; из правой части которого, срезанной грубо сделанной перекладиной, выбивалась солома. У изголовья кровати висел разлинованный красными полосами календарь с наивной цветной гравюрой, изображавшей оленя при последнем издыхании: красная куртка одного из охотников кричаще пылала на фоне зелени, несмотря на то, что слабое освещение должно было бы сгладить этот эффект.

Эспри де Катрелис раздевался и как попало бросал свою одежду на стул. Кряхтя и ворча, сбрасывал он с себя сапоги яростными ударами ноги, пока они вновь не очутились на полу, где и остались, расположившись на холодных плитках кирпича, обдуваемые сквозняком, тянувшим из всех щелей, которые, по выражению Валери, «вели к нищете». Комфорт, вообще всякого рода роскошь, как и другие излишества тщеславных горожан, были ему глубоко безразличны, он любил лошадей, свежий воздух, уважал силу в разных ее проявлениях. Как только в гостях он садился в мягкое кресло, ему сразу же приходилось начинать борьбу со сном. Итак, он погрузился в свои мысли, беспрестанно бормоча сквозь зубы слова, иногда перемежая их восклицаниями, и смотрел, как он привык делать каждый вечер, на скалы, пихты и воду. Не только из возвышенной любви и нежности к этому уединенному месту, из лицезрения без конца обновляющейся декорации пруда и неба, необузданной растительности и туманов извлекал он самые трепетные переживания своей жизни. Сияние луны или туман, покрывающий ее вуалью, оттенки воды и цвет горизонта, полет и крики птиц, удаленность небесных светил или их близость, сила и направление ветра, запахи, теплый или холодный воздух — все это так или иначе касалось его жизни, влияло на чувства и ощущения. Природа стала для этого отшельника открытой книгой, неистощимым кладезем знаний, завораживавшим его своей глубиной. Его восхищали, например, приметы, предсказывающие погоду на следующий день. Чтобы пользоваться ими, нужны были лишь память, опыт и хорошая реакция. И всем этим он обладал.

Но этой ночью его не волновало, какой будет погода, которую принесет рассвет, не трогало даже то, возьмет ли завтра собака след и не потеряет ли его. «К чему все это?» — говорил он себе, глядя на горящую свечу. И рубашка, упавшая и лежащая длинными, несминаемыми складками на его худых, волосатых ногах, и его борода, и широкий, испещренный морщинами лоб, у каждого, кто увидел бы его сейчас, непременно вызывали бы в памяти образ Дон Кихота, когда он, жертва собственных грез, без конца мерил шагами комнату на постоялом дворе. Пружины кровати заскрипели под тяжестью его тела. Он бросился на кровать, как прыгают в воду, то ли подкошенный усталостью, то ли испытывающий отвращение к самому себе оттого, что ему приходилось изображать себе подобных, согласившихся на несколько часов отдыха. Скрепя сердце покорялся он необходимости покоиться между двумя простынями, пересчитывая глазами потолочные балки — такова была одна из его странностей. Но в этот октябрьский вечер 1880 года ему было особенно, на редкость скверно. Он очень боялся, нет, даже был уверен, что не заснет. То, что его мучило, душило и жгло, было родственно отчаянию волка: в этом смутном ощущении была та же смесь тоски и гнева. Но если волк мог излить свою боль в завываниях, то Эспри де Катрелису оставалось только пережевывать ядовитую траву своих мыслей, все больше и больше заражаясь унынием, к которому этот человек действия был приговорен обстоятельствами. Когда он впадал в это состояние, перемежавшееся охами, ворчанием и вздохами, то всякий раз не мог отвести блестящих глаз от запястьев рук, высовывающихся из слишком коротких рукавов и лежащих поверх клетчатого пледа. Вены на его запястьях переплетались подобно искривленным корням и напоминали сухие и когтистые плети плюща. Кожа, испещренная этими древовидными разветвлениями, была глянцевой, с прожилками, как на пергаментной бумаге. В прежние времена это были руки знатного, светского человека, руки военачальника, но как же быстротечны оказались эти времена! Возраст обезобразил фаланги пальцев. Ногти, обломанные и с изрядным количеством грязи под ними, продолжали испорченные домашней работой и бурые от табака пальцы, которые в этот момент то сжимались, то разжимались, то снова начинали блуждать, увеличивая дыры в материи или расщипывая нитки бахромы, и без того уже изрядно потертой. Совсем близко от окна раздался прерывистый крик совы. И вот уже птица, привлеченная светом, взгромоздилась на подоконник и ударила клювом в стекло.

— Это ты, моя подружка? По крайней мере, ты мне верна!

«И более счастлива, чем я! — добавил он про себя. — Ты свободна, ты можешь делать то, что тебе хочется! И нет такого закона, чтобы запретить тебе охотиться на свой лад… Хозяйка леса!.. Ты пришла меня навестить, как и старый волк, вы — мои гости, да, да! Баста! Животные лучше людей со всей их жестокостью и вероломством. Что бы мне родиться в твоем оперении и питаться мышами или родиться в шкуре сторожевого пса!»

Там, вплотную к стеклу, как посланец далеких холодных звезд, сидел маленький пестрый, неподвижный, но живой и теплый комочек; два зеленоватых глаза, огромных, окруженных белыми пушистыми венчиками, неотрывно смотрели, зачарованные, на точку света перед старым мыслителем.

Господин де Катрелис нашел в ящике ночного столика четыре книги, некогда пронзившие чье-то сердце. Они составляли всю «библиотеку» Гурнавы. Он без конца перечитывал их, находя все новые и новые темы для размышлений, новые направления, для мечтаний, скрашивая этим свои бессонные ночи. Это были «Мысли» Паскаля, Библия, «Трактат об охоте» Гастона Фебюса и «Судьбы» Альфреда де Виньи. Рассеянно он перелистывал Паскаля. На многих страницах были пометки: поля, усыпанные восклицательными или вопросительными знаками, крестиками, подчеркнутыми одной или несколькими чертами. Что в гениальной тоске Паскаля нашла эта душа? Нет, не недостаток изящества или глубины мысли, лишь удивительную, совершенную цельность. Как она проникла в это закрытое на три замка сердце? И почему все же душа его не могла обрести покоя? Почему он прикидывался странным, рядился сильным, прятался в суровость?

Господин де Катрелис прочитал: «Величие человека столь очевидно, что оно проявляется даже в его недостатках. Ибо то, что естественно для животного, мы называем недостатком в человеке. Когда мы узнаем, что его поведение было подобно поведению животного, мы говорим, что он лишился лучших качеств, которые были ему присущи прежде.

Кто назовет себя несчастным, потому что он не царь? Только царь, лишившийся престола»[1].

— Что дашь ты мне сегодня вечером, ты, спрашивающий обо всем? Ты можешь только все омрачить еще более…

Он резко захлопнул книгу. На обложке ее был изящный герб: четыре золотые лилии, корона маркиза, ламбрекены.

— …Однако у тебя всегда найдется слово, подходящее к случаю. Царь, лишенный трона, — это я! Властитель бурьяна на пепелище… Корона маркиза! И что еще? Теперь я рантье, и более никто, ничего путного, одним словом, из себя не представляю! Скоро, и очень скоро, ферма, та, что они называли «Пристанищем», будет разделена, рассыплется, разлетится по ветру, и это так же несомненно, как то, что я изображаю из себя «мыслящий тростник»… Маркиз луны и воспоминаний, государь волков — вот те роли, что мне осталось сыграть в этой жизни… Однако именно в этом, если быть честным, и заключается суть моей личности. Вот чего достигло мое тщеславие, несмотря на все мои арии мудрости. О! Как же низко обманул я своих домашних и себя в первую очередь… Господи! Как мучает меня ностальгия по иным временам! Но спроса себя, старше, какую бы ты сам выбрал себе судьбу, если бы был властен сделать это, при каком короле ты хотел бы жить? Да, именно ты, Эспри де Катрелис!.. Уже при Людовике XIV нужно было, чтобы такие, как ты, жили при дворе, весело поддерживали принятые там порядки, преодолевая отвращение быть лакеем у людей, возвеличенных благодаря какой-нибудь постыдной слабости власть имущих, попустительству новоявленных аристократов, получивших титул, который они себе вытребовали в результате успеха своего чудовищного вероломства. Ты не смог бы так! Ты предпочел бы существованию в этой вольере тщеславия жизнь в лагерях, полную риска и опасностей. К шестидесяти тебя бы послали в захолустье, ты бы слыл честным малым, в чине капитана, на хорошем счету у начальства, имеющим плюс ко всем подъемным, орден Святого Людовика, рубцы от ран и гипотетическую пенсию! Итак, на что ты жалуешься? И вообще: разве можно выбирать время своего рождения?..

В то время как его мозг перебирал эти варианты, пальцы машинально открыли «Трактат об охоте»; глаза пробежали занятный темпераментный пассаж Гастона Фебюса:

«Теперь я тебе докажу, что охотники живут в нашем мире более весело, чем другие люди: ибо, когда охотник встает поутру, он видит красивый и нежный рассвет, созерцает это ясное и безмятежное время суток, он слышит песни птичек, которые поют о любви сладко и мелодично, каждая на своем языке, и, по мнению тех, кто изучал их природу, они поют лучше, чем могут. И когда солнце поднимается, он видит нежную росу на ветвях и на траве, и солнце, в силу своей добродетели, заставляет ее сверкать и переливаться, и это наполняет сердце охотника радостью и наслаждением».

И Гастона Фебюса постигла участь Паскаля. Он был водворен на свое место на полке.

«Увы! Теперь сами охотники играют роль дичи, — мысленно стал отвечать ему господин де Катрелис. — Собаки новых свор настойчиво их преследуют, постепенно жирея, потому что не подвергаются ни малейшей опасности. Наступило время травли самих охотников. Я чувствую, знаю: это фатально, необратимо. Они исчезнут вместе со всем остальным. Очень скоро последний охотничий рожок задохнется от слез в дали последнего вечера… Но что это я? Еще немного, и я заговорю стихами!»

Возле оловянного подсвечника лежал голубой, аккуратно сложенный лист бумаги. Документ этот ему хотелось перечитывать снова и снова, потому что он объяснял все в его жизни, все буквально.

«По требованию господина прокурора Республики при уголовном суде города Ванн, заседающем в этом городе, я, Луи-Александр Кормье, судебный исполнитель города Ванн и в нем проживающий, данной повесткой вызываю господина Катрелиса (де) Эспри явиться лично, двенадцатого октября тысяча восемьсот восьмидесятого года, в десять часов тридцать минут, на заседание вышеназванного суда, во Дворце Правосудия, собирающегося в городе Ванн, под угрозой быть доставленным в суд в принудительном порядке и на законном основании для слушания судебного разбирательства по делу о незаконной охоте на чужой территории, которую он совершил…»

Господин де Катрелис скомкал бумагу и бросил ее в угол.

— Никогда бы они не посмели сделать это! Если бы я был честным капитаном в отставке, не посмели бы! Красная лента внушила бы им почтение. Они закрыли бы глаза на все. Несмотря на осечку в своей жизни, я все равно заслуживал бы какого-то уважения. Да, да. Но скоро произойдет нечто для меня важное! Я должен смириться с тем, что я уже более не тот, кем себя считал.

* * *

Когда он погасил свечу, птица, нырнув в сторону леса, исчезла и за окном не осталось уже совершенно ничего, кроме звезд.

Загрузка...