Часть вторая (Анданте)


4

Неумолимое Правосудие преследовало Преступление над головами судьи и его заседателей, как тому и следовало быть. Оно было воплощено в образе женщины, которая летела в глубине гудроновых туч, напоминавших бицепсы ярмарочных атлетов. Ее волосы, развевающиеся подобно клубкам змей, немного косой, но повелительный взгляд, красиво очерченный, но замерший в гневе рот, загадочная зеленоватость ее огромной груди, вуаль и нечто вроде траурной накидки, развевающейся за плечами, факел, которым она мстительно размахивала — все вызывало в памяти образ Горгоны Медузы или одной из Эриний, и если этого не происходило, то исключительно по причине крыльев этого женоподобного монстра, позорящего все заветы античного мира. Что касается Преступления, то оно по воле художника приняло облик юноши, который скатывался вниз по каменистой тропинке, согнув спину и наклонив голову. Лицо его, наделенное загадочной болезненной бледностью, с синими кругами под глазами, что могло означать скорее склонность к пороку, а не раскаяние, было накрыто шлемом из каракулевых кудряшек и повернуто к зрителю. Тучи цвета сажи пересекали эту бравурную картину, закрывали даль горизонта, соскальзывали на каменистую почву с редкими кустиками кошмарной травы, обволакивая нарочитой поэтичностью каждую деталь, за исключением, пожалуй, только главных героев: беглеца и летящей женщины.

Деревце неопределенной разновидности, хотя и наделенное длинными иглами и пурпурными, по-видимому, ядовитыми плодами, казалось, выходило из головы судьи так же, как появляется Минерва из головы Юпитера. Правосудие царило над заседателем и секретарем суда, в то время как преступник бежал в направлении прокурора, как если бы он хотел просить у него убежища: эта психологическая ошибка отнимала у него все надежды на милосердие суда! Было около одиннадцати часов, и сияющее лицо судьи, его способствующая пищеварению поза говорили о том, что он только что набил свою утробу. Он не сидел на кресле, а давил на него всеми своими двумястами фунтами жира, костей и мяса. Отвислые щеки непонятным образом крепились к его образцово лысому черепу. Вместо глаз у него были лишь маленькие влажные отверстия, располагающиеся в центре широкого красного эллипса головы. Его губы становились заметны только тогда, когда он говорил. Толстые, с перстнем, пальцы барабанили по столу или же терзали гусиное перо, торчащее из чернильницы. Первый заседатель казался воплощением юриспруденции, своего рода лубочным изображением судьи. Его угловатая голова, насаженная на туловище-алебарду, в профиль напоминала точную копию этого оружия. Ни один мускул не двигался под этой, цвета желтоватой слоновой кости, кожей; никакое, даже мимолетное выражение не оживляло его лица. Его коллега, напротив, имел совершенный вид человека, ошибшегося дверью, и в другом месте его скорее всего приняли бы за коммивояжера, продавца универсального магазина или знатока бильярда и злачных мест, но только не за служителя закона. На его тонкой лисьей морде сверкали рыжие глаза. С этим животным его роднила и тонкая талия, и живость. Одним словом, он внушал не меньшее «доверие», чем его коллега!

Секретарь суда, декорированный серыми кисточками на мантии, пенсне на шнурочке, с загнутым кверху подбородком под двумя мокрыми от слюны и поломанными зубами, с ноздрями столь же глубокими и покрытыми у входа растительностью, как пещеры кустарником, имел все, что, если можно так выразиться, было вписано в его реестр. Перо его скрипело превосходно. Когда судья испускал какой-нибудь окончательный приговор или бросал в сторону одну из своих язвительных реплик, секрет которых он знал и которым был обязан своей репутацией, секретарь склонялся еще ниже, а его перо начинало царапать веленевую бумагу с истинным наслаждением. Что касается прокурора — досадная склонность которого к принципиальности помешала ему достичь вершин карьеры — он направлял свою желчь против «клиентов», обвиняемых или истцов, согласно своему настроению, и соответственно тому, шла ли речь о находящихся в милости или о подозреваемых людях, возникало ощущение, что в его жилах течет не человеческая кровь, а раствор купороса. Его тонкий голос периодически переходил в свист. Его гадючий взгляд стегал и гипнотизировал. Его бакенбарды с проседью свидетельствовали о запоздалой лояльности к Луи-Филиппу и Наполеону III.

За зарешеченными окнами бежали быстрые облака. Время от времени проникающий сквозь окна солнечный луч заставлял поблескивать лысину судьи и позолоченные аканты рам. Но когда облака его гасили, машущее крыльями Правосудие и лысина на человеческой голове погружались во мрак. На полу лежала влажная пыль. Изразцовая печь, труба которой, прежде чем выскользнуть наружу, тянулась вдоль всего потолка, кряхтела в воем углу.

— Секретарь! — прокартавил судья. — Следующее дело!

— Дело Гетта Хюберта против Катрелиса Эспри, — начал человечек голосом сильным и с хорошей артикуляцией. Однако, набирая скорость, голос ослабевал и превращался в какую-то звуковую кашу, сдобренную глубокими вздохами, когда слова теснились, налезали друг на друга, как бараны Панурга.

От смущения бедняга склонялся еще ниже и, казалось, вот-вот проткнет бумагу своим носом.

— Свидетели есть?

— Двое, господин судья. Карадек Люсьен и Рюффен Алексис, два сторожа со стороны истца. Свидетели защиты отведены.

— Вызвать Карадека.

Свидетель в голубой блузе, с перевязью через плечо, вышел, чуть покачиваясь, вцепился в стойку и остался стоять, словно пораженный громом.

Судья постучал костяшками пальцев.

— Итак, милейший, вы засвидетельствовали правонарушение и составили протокол? Не могли бы вы припомнить факты?

— О да, конечно… еще бы!.. Протокол и так далее…

— Объясните. Свидетельские показания должны дать суду те уточнения, которые, естественно, не могут фигурировать в протоколе… Вы понимаете меня?..

— Очень понимаю.

— Вы свидетельствовали, что обвиняемый охотился в чужих владениях. При каких обстоятельствах это происходило? Припомните хорошенько, прежде чем отвечать.

— Так, это, значит, было десятого октября, в полдень по солнцу, у меня не было тогда часов с собой.

— Что вы говорите! Десятое октября было позавчера.

— Совершенно верно, позавчера. Так… тогда десятого сентября, быть может… Нет, нет, я был двадца…

— Протокол ваших показаний датирован девятнадцатым сентября.

— Э! Нет, я был двадцать второго.

Другой свидетель поднялся со своей скамейки и закричал:

— Это было девятнадцатого, господин судья, слово Рюффена! Люсьен увидел его первым, потому он и писал. Все не сложнее, чем назвать собаку.

— Выйдите к стойке, Рюффен. Предоставьте суду ваше изложение фактов.

Рюффен только и ждал этого распоряжения. Он вышел походкой охотника, колени вперед, бляха на его груди сверкала, как солнце, голова была закинута назад, грудь он выдвинул вперед, как нос корабля.

— Что с тобой, Люсьен? Ты потерял голову, мой сын? Припомни, как все оно было. Итак, утром ты позавтракал в кабачке «Денежная пробка» у матушки Элали, недаром ее пирог с кабанятиной славится на всю округу. Да что там говорить, у любого при виде этого пирога сразу слюнки текут.

— Ну конечно.

— Итак, это было девятнадцатого или в другой день?

— Девятнадцатого, если ты так хочешь.

— Вечером того же дня ты проиграл десять су в карты и ушел, ни с кем не попрощавшись.

— Еще бы, десять су в карты!

Судья перестал постукивать пальцами. Он нахмурил брови — в зале начинали раздаваться смешки.

— Тишина, или я прикажу освободить зал! На самом деле, перейдем к другому! Рюффен, вы мне кажетесь умнее другого свидетеля, расскажите, что вы видели.

— Это проще простого! Я возвращался бодрым шагом напрямик через перепутье в Понтю, и что же я вижу, черт возьми? Господина Катрелиса в хвосте своры, с ним его доезжачий Сан-Шагрен, известный всем вертопрах, и в поведении обоих незаметно ни малейшего уважения к наследию других. «Я вот тебе сейчас потрублю немножко, и ты лопнешь у меня от ругательств». Это я вам передаю, как выразился тогда Сан-Шагрен. Когда он трубит, это все знают, может рухнуть гумно…

— Что же протрубил он? — спросил прокурор. — Выгон или «улюлю»? Важная деталь.

— Но я же сказал! — перебил его Рюффен. — Я знаю, о чем я говорю.

— Да, — вздохнул Карадек, — ты произносишь какие-то слова, но, по правде сказать, ты еще ничего не сказал.

— Я задал вопрос, — настаивал ледяной голос.

— Выгон или «улюлю»? Не знаю. Но этот дьявол трубил лихо, я вам клянусь. Для начала запишите, что он лучший сигнальщик во Франции, поверьте, он родился с рожком в глотке.

— Так, — продолжил судья, — следовательно, в тот день вы видели свору, ее хозяина, доезжачего, ну а животное?

— Какое животное?

— Дичь.

— Это был волк, и крупный, матерый, старый волк.

— Вы его видели?

— Волка — нет, но это не имеет никакого значения, ведь охотничье угодье не принадлежит господину Катрелису. А для него, как он говорит, имеет значение только то, что все остальные животные, кроме волков, — это дичь для барышень.

— Хорошо, возвращайтесь на место.

Судья посоветовался взглядом с заседателями, с прокурором. Они обменялись покачиванием головой с выражением изысканной любезности на лице. После этого «обмена мнениями» судья соблаговолил бросить взгляд на обвиняемого, который тихо ютился на скамье подсудимых между грязным пьяницей и браконьером-рецидивистом.

— Катрелис, подойдите к барьеру.

— Пошли! — прогремел носитель треуголки с серебряным позументом. — Эй вы там, исполняйте.

Наконец высокая фигура господина де Катрелиса поднялась над скамьей, на которой она, казалось, была сложена в несколько раз. Гордая, красивая у вето была голова: орлиный нос, борода, седая грива волос четко вырисовывалась на фоне темного дерева возвышения для судей. Белизна волос подчеркивала загорелый цвет почти не имеющего морщин лица. Широкий выпуклый лоб напоминал своими линиями купол собора. Ясные глаза, глубоко посаженные под полукружиями бровей, поблескивали сталью, сухопарая, длинная шея выдавалась из несколько криво пристегнутого воротничка. Покрой его редингота из прекрасного черного сукна с серебряными пуговицами еще более увеличивал сходство господина де Катрелиса со старым Нимвродом. Сапоги его, хоть и блестели, не могли скрыть своего почтенного возраста. В руке он держал одну из тех тростниковых шапочек, которые плел сам в часы досуга и которые своей формой отдаленно напоминали современные жокейские шапочки из велюра. В нем странным образом соединялись в одно целое рафинированная изысканность и непритязательность, а также, по моде того времени, спесивое безразличие, или, как сказали бы тогда, все в нем было «поперчено презрением и пересыпано насмешливой иронией», правда, по случаю происходящей в данный момент церемонии, все же сдерживаемой.

Судья, роясь в бумагах, промямлил:

— Посмотрим, любезный… Посмотрим… Итак, вас зовут Катрелис Эспри, вы домовладелец, родились второго июля тысяча восемьсот пятнадцатого года, в Бопюи, в Вандее, вы законный сын Катрелиса Роже и Боревуар Элизабет, супруг Жанны Шаблен, отец четырех детей, ныне здравствующих, рожденных также в Бопюи, проживающий постоянно на мельнице Гурнавы, в лесу Пэмпонта, в департаменте Морбиан… здесь присутствует… Так это вы, Катрелис, не так ли?

— Да, это я. Опозоренный и даже потерявший право зваться «господином» за то, что убил две тысячи волков в этом краю, не так ли?

Судья словно взбрыкнул. Его руки обрушились на папку с промокательной бумагой, и перо выскочило из чернильницы. Лицо этого вершителя правосудия сделалось темно-лиловым. Рот округлился анальным отверстием на восклицании «О!», которое застряло в нем, отказываясь выходить.

— Я имею честь быть маркизом Эспри де Катрелисом, — продолжал говорить старик (он распрямился и потому стал казаться еще более высоким), и вопреки всему мне нравится жить на мельнице. Не судите о людях по внешности, сударь. Это, по меньшей мере, опрометчиво.

— Речь идет, — просвистел прокурор, — о нарушении правил охоты, а не о праве наследования дворянского звания.

— Нарушение правил охоты еще не преступление, оно не может запятнать честь человека.

— Вы признаете, однако же, тем самым, что совершили нарушение?

— Я признаю правдой рассказанное этими двумя славными малыми (и он пальцем указал на сторожей охотничьих угодий), которые попусту болтались на перепутье Понтю в Бросельянде.

— Теперь этот лес носит название Пэмпонт.

— Старое мне больше по вкусу, как и наши добрые старые лье вместо километров.

— И охота как ваша исключительная привилегия?

Господин де Катрелис посмотрел на прокурора. Несколько секунд их взгляды противостояли друг другу. Дело принимало скверный оборот. Судья снова постучал пальцами и сказал:

— Хорошо, вы можете объясниться, господин де Катрелис. И успокойтесь, суд вовсе не враждебно настроен по отношению к вам, но существует порядок…

— Я совершенно не нуждаюсь в успокоении. Хотя я живу в лесу и достаточно далеко от других людей, но привык не бояться никого и ничего. Что же касается намерений суда по отношению ко мне, мне это совершенно безразлично.

— Неужели?

— Поистине, господа. Повторяю: я убил две тысячи волков в Бросельянде и на песчаных равнинах Ланво. Таким образом, удовлетворяя свою страсть к охоте, я делал это на благо ближнего своего.

— Две тысячи волков! — удивился прокурор. — Это звучит, но кто это может подтвердить? Свидетелей нет. Муниципальная магистратура, где вы просили засвидетельствовать ваши охотничьи успехи, не сочла нужным сделать это.

— Приходите ко мне на мельницу, и вы убедитесь сами, что к дверям конюшни и гумна прибиты правые передние лапы двух тысяч волков…

— То, что неоспоримо засвидетельствовано по данному делу показаниями сторожей господина де Гетта, так это факт вашей охоты на чужой земле без разрешения. Это то, что…

Судья перебил прокурора:

— Господин де Катрелис, отвечайте по существу разбирательства. Вначале нам надо уточнить дату рассматриваемого происшествия.

— Это было девятнадцатого сентября. Я настиг этого волка почти на берегу ручья Аффа, на моей охотничьей территории. Разве не знаете вы, что трехлетний волк может без труда покрыть пятьдесят и более лье за один день? Это меня и вовлекло в прогулку. Ведь ничто не мешает волку убежать на участок моего соседа. Неужели вы считаете, что возможно остановить свору, когда она летит сломя голову и уже почти настигает цель?..

Его взгляд был полон удивительного огня. Столь же пылким был и голос. Жесты стали властно-красноречивыми.

— Но он же затевает тяжбу! — проскрипел прокурор. — Пусть говорит только по существу!

— …Волк, слишком отъевшийся, задыхался. Накануне я подложил ему барана, специально для того, чтобы он наелся до отвала и отяжелел. Итак, у него уже появились все признаки усталости, он почти позволил собакам догнать его и вцепиться в его шкуру. Я был вынужден несколько раз огреть его кнутом, чтобы заставить бежать быстрее, отдавая последние силы. Потом я встретил этих двоих, которые хотели остановить охоту, потому что я был во владениях господина де Гетта. Какое издевательство!

— И что же вы тогда сделали?

— Я погладил бока Жемчужины шпорами. Жемчужина — это моя кобыла.

— Таким образом, вы не отрицаете фактов?

— Я отрицаю, что нарушил закон. Я имел право.

— Но какое, господин де Катрелис?

— Право преследовать. Оно мне принадлежит без каких-нибудь ограничений, тем более что я истребляю вредных хищников.

— Вы можете занять свое место.

Господин де Катрелис пожал плечами, вернулся на свое место и сел между пьяницей и браконьером. Все время, пока адвокаты говорили в защиту, а прокурор требовал наказания, его длинные пальцы теребили бороду, а сам он смотрел поверх судей и поверх «Правосудия, преследующего Преступление», на большое распятие, нависавшее над залом. Казалось, он говорил Христу: «А ты, что ты здесь делаешь? Ну что ты здесь делаешь?»

* * *

В конце концов суд принял весьма гуманное решение — хотя и признал маркиза виновным, но приговорил его к одному франку штрафа и оплате судебных издержек. Когда судья огласил приговор, господин де Катрелис воскликнул:

— Тысяча благодарностей, господа! Теперь, когда крестьянин придет ко мне, чтобы искать защиты от волка, я пошлю его к вам, поскольку вы своим мудрым решением высказались против уничтожения этих вредителей! Ваш покорный слуга, господа!

Он надел свою тростниковую шапочку и вышел.

5

Прежде чем отправиться в лес, он зашел на постоялый двор «Пегая лошадь». Трактирщик Аро был его старинным знакомым. Частенько, когда на охоте жажда я голод начинали мучить его или ночь заставала врасплох, он находил приют у Аро. Типа, подобного этому, невозможно было сыскать и в самых отдаленных уголках провинции: в услужливости он доходил до грубой лести и даже бестактности, в болтливости — до наглости, легко путал любезность с фамильярностью, привечал порок и одновременно был готов донести на всякого, кто был порочен, скрывал тайных любовников и сообщал о них обманутым мужьям, помогал ворам и дружил с жандармами. Страстно желал знать все и обо всех, и как можно быстрее; он готов был наплести любых небылиц с три короба, лишь бы вкрасться человеку в доверие и для этого, по выражению господина де Катрелиса, «врал как сивый мерин». Однако, возможно, потому, что эта, доведенная до своего рода совершенства, низость блестяще подтверждала некие теоретические построения нашего героя, Аро забавлял его. Вполне вероятно также, еще и потому, что этот шут, рассказывая о неудачах других охотников, подвижной мимикой, хихиканьем, выражением глаз весьма напоминал Фигаро.

Господин де Катрелис обедал за маленьким столиком перед камином. Меню его было достаточно случайным, на этот раз перед ним стояли омлет с ветчиной, оладьи, сыр и полбутылки вина. Проглотив очередной кусок, он тяжко вздыхал, словно после трудной работы. Аро наблюдал за ним, одновременно вытирая пухлыми руками стол, вминая в столешницу свой живот, раздувшийся от лишнего жира, насмешливости и суетливости хозяина. Услужливая улыбка, кривившая рот и усы, не сходила с его лица:

— Не надо отчаиваться, господин маркиз! Штраф — не смертельное дело для человека. Это пойдет в приход и расход, и я подведу черту. Разве игра не стоит свеч? А что еще? Вы обеспеченный человек, и три су не испортят вам аппетита.

— Да кто тебе сказал, что меня это огорчает!

— Мне даже сдается, что суд вас пощадил. Между нами: это ведь было ваше первое дело? Не пойман — не вор, вы совершенно правы. Выходит, наши законы направлены против отважных людей.

— Лучше налей-ка мне.

Аро извинился за то, что не предупредил его желания. От его пальцев на бутылке остались жирные следы, но господин де Катрелис этого не замечал.

— Вы чертовски ошибаетесь, придавая такое значение штрафу, я вам это точно говорю.

— Хорошо говоришь.

— Это не менее честно, чем перепрятать товар под носом у ревизора. Игра такая! Только и всего. Все сводится к одному и тому же. Вот я, например, ведь состою в прекрасных отношениях с этими господами законниками и сколько раз я готовил им подбитую дичь! Вы только посмотрите: служишь им, служишь, а тебя в качестве благодарности хватают и судят.

— За что?

Аро подошел поближе к нему, прижал палец к губам и, понизив голос, сказал:

— Я раздобыл окольными путями пару-тройку косуль.

— На продажу?

— А как вы думали? И зажарил остатки мяса: каждому свое, что причитается… Вот так-то, добрый человек.

Наступило неловкое молчание. Смутившись, трактирщик замолчал, и от непривычного для него умственного напряжения его брови начали ходить вверх-вниз над словно примерзшей к лицу улыбкой. Волосы на голове Катрелиса вздыбились, как шерсть на загривке волка, когда тот приходит в ярость.

— Так значит, — произнес он с расстановкой, — ты воображаешь, что браконьер и охотник на волков ничем друг от друга не отличаются?..

— Нет! Нет! Я вовсе не хочу терять вашего расположения, господин маркиз. Я только хотел доказать вам, что этот штраф — сущая ерунда… И, наконец, что это не бесчестит вас…

Маркиз встал. Порылся в кармане жилета. И взглядом, как стальным клинком, пригвоздил к месту этого суетливого труса.

— Я не хотел оскорбить вас, господин маркиз.

— Любезности оставь при себе.

— Но, по крайней мере, доешьте омлет… Не уходите так… после стольких лет… дружеских отношений…

Господин де Катрелис бросил два золотых луидора на пол и вышел.

Аро бежал за ним, прихрамывая и приговаривая:

— По крайней мере, на посошок… Господин де Катрелис… Господин…

Старик отвязал Жемчужину, прыгнул в седло с ловкостью молодого человека, перемахивающего одним движением через забор, и ускакал прочь.

* * *

Зная и любя лошадей, маркиз не гнушался ехать медленным аллюром, чтобы беречь их силы, но сейчас он так сильно и часто пришпоривал Жемчужину, что бедное животное неслось во весь опор и ржало от боли.

Золото сверкало в кронах дубов, мелкие, дрожащие на ветру монетки — березовые листья осыпали побеги орешника, широкие полосы сиреневого тумана опоясывали холмы; легкие зонтики сосен, голубоватые дали горизонта — все, чем грезил наяву этот сын природы, что было для него и манной небесной, и хлебом насущным, и поэзией, и смыслом жизни — всего этого он не видел, не замечал более. Напрасно разбудил нежных духов леса олень, прервавший свой мирный путь: напуганный этой дикой скачкой, он умчался, прижимая рога к спине, раздувая ноздри и кося глазами от страха. Напрасно старый кабан, на поблекшей шкуре которого выделялась седая от старости щетина, спускался, угрожая клыками, треща ветками, в лощину; кобыла перескочила через него великолепным прыжком. Напрасно заходящее солнце высветило в контражуре своих последних за день лучей верхушки деревьев, очертило своими лучами силуэты стволов, все разветвления сучьев, наворсило мох, покрывающий корни, нарисовало на дороге розовые полосы, сплело узор из света и тени. Закат пронзил лес сиянием потемневшего золота: и медно-красную, огненно-рыжую, трепещущую листву деревьев, и охру коры, и зелень лишайников и их чувственную пестроту, в то время как холмы, поднимая друг друга, громоздились, уходя к горизонту, и постепенно растворялись в неуловимой, полупрозрачной дымке, в подобной грезе лазури, в густых темно-синих сумерках. Копыта Жемчужины вырывали клочья травы, разбрасывали пригоршни хвои, барабанили по голым камням, высекая искры. Вытягивая шею, чтобы легче дышалось, лошадь старалась выдержать безумный темп, заданный хозяином. И сам он, положившись на свой опыт, сгруппировавшись в седле, слился с лошадью в одно целое. Дважды она было поскользнулась, но он избежал падения — наездником он не только слыл, но и был превосходным. Гнев захватил его, но он не сознавал этого. Это был не приступ ярости, когда у человека, как говорится, наливаются кровью глаза, а бешенство холодное, резкое и непреклонное. Оно леденило сердце, сводило спазмами нервы и мускулы. Оно вырастало из чувства, не дававшего ему уснуть в предыдущую ночь, и теперь ширилось и грозило перейти в безумие. Если бы господин де Гетт попался сейчас на его пути, то, ни секунды не колеблясь и даже с долей циничной радости, он сбил бы его, расплющил бы, как какую-нибудь гадину.

Это бешенство вбирало в себя и презрение, и унижение. Оно поднималось из глубины его обманчиво ясной души, почти не имеющей власти над тем царством, которое каждый человек носит в себе самом, царством мрачных мыслей и тревожных воспоминаний. Со скоростью стрелы прилетали они из далекого прошлого, подобно воронью, привлеченному падалью, взлетевшему, как по тревоге, от запаха начавшегося разложения. Нежданно-негаданно в этом подточенном жизнью сердце старая болезнь воспряла с новой силой, и все из-за ничтожного и смешного судебного процесса, из-за глупых речей трактирщика. Черный ветер поднялся в его душе, заклейменной тяжкими страданиями. И все же, несмотря на насмешливые афоризмы, запас желчи и скептицизма, эта душа все еще была открыта добру, питала наивнейшие иллюзии, имела весьма своеобразные представления о мире и находилась как бы в постоянном ожидании разочарования. Один человек, имевший право хвастаться, что знает его хорошо, сказал о нем: «Господин де Катрелис постоянно нуждался в утешении. Он вовсе не плохой человек, но есть раны, которые никакой доброте и заботе не вылечить». Суждение несколько поверхностное, но в целом верное.

Стволы скакали перед глазами Жемчужины. Корни деревьев в обманчивом вечернем свете превращались в гигантских ужей, выползающих из-под земли, в неведомых монстров, застывавших в ужасных конвульсиях. Другие, казалось, тянулись к небу, уже прикрывавшемуся полосками облаков. Направляя лошадь в сторону своего пруда и сокращая путь по бездорожью, господин де Катрелис промчался недалеко от логовища старого волка и мог бы заметить, если бы вгляделся в темноту, как блеснули зрачки хищника сквозь заросли кустарника. Черный, как этот мрак, господин де Катрелис спустился прямо по скалам, едва не сломав себе шею. Его сапоги задевали верхушки тростника. Солнце уже закатилось, и между мощными кронами пихт, пунктиром проглядывала лишь яркая пунцовая полоска, которая тоже вскоре потемнела и постепенно погасла совсем.

* * *

Фонарь Сан-Шагрена появился из конюшни и покачивался теперь перед бородой господина де Катрелиса.

— Ну как, хозяин?

— Ты поверишь: они меня осудили! И очень были этим довольны.

Улыбка появилась на его широком лице рядом со стеклом фонаря, глаза засмеялись сквозь дрожащее пламя.

— Я, хозяин, я никогда не бывал в судах, я порядочный человек.

— Знаю, старина.

— И даже очень порядочный! На песке, на берегу пруда, я заметил один след, и я поставил свечку святому Губерту: он заслужил ее.

— Чей след?

— Проклятого старого огромного волка. Каков смельчак!

— Позволь ему убежать своей дорогой.

— Хозяин, что вы говорите?

— Пусть он убирается на все четыре стороны.

Господин де Катрелис отвернулся от него и направился к дому, бормоча что-то сквозь зубы. Сан-Шагрен остался стоять, притихший, совершенно разочарованный. Он погладил Жемчужину:

— Моя девочка… моя красавица… Да ты полумертвая от усталости… Так нельзя делать, я сейчас тебя оботру, разотру водочкой… Потом накормлю отборным овсом… Пойдем, моя милочка…

Кобыла обрадованно заржала.

— Он не злой человек, — продолжал доезжачий, — но ты же его знаешь, он никогда ни перед кем не встанет на колени. И еще понимаешь, эти законники, вся эта обстановка — не по его нутру. И вдобавок они признали правым этого господина де Гетта, а это уж извините! Стакан, как говорится, полон до краев… Ах! Ты хочешь сказать, что еще легко отделалась. В таком настроении он готов крушить все вокруг себя, не надо ему перечить. И такого смелого человека, как он, потащили в суд из-за какого-то волка!

И они скрылись в глубине конюшни.

* * *

Валери сложила руки и взяла тон, соответствующий, по ее разумению, ситуации. Чепчик сполз ей на нос. Со слезами на глазах она заговорила:

— О горе! Какое несчастье! Что мы сделали Господу Богу, за что он отвернулся от нас? Этот господин де Гетт, не стоящий и хвоста собачьего, победил, но это невозможно, это нарушает весь порядок вещей. Господин кюре как раз об этом сказал в своей воскресной проповеди: «Правосудие, — так он сказал, — правосудие, мои дорогие братья, не поймите меня неправильно, правосудие — его больше нет на нашей земле». Наш бедный хозяин, первый человек в округе, наш великий благодетель…

— Говори, говори… Свидетели, которых я вызвал в суд, не явились. Мэрия, у которой я просил подтверждения моей правоты, проигнорировала мою просьбу. Когда на суде я заявил, что число убитых мною волков перевалило за две тысячи, они потребовали доказать это. Я настаивал, но где были свидетели, где свидетельства? И это самое скверное.

— Но ведь это нечестно! Вы столько трудились, готовы были скакать день и ночь, в ветер и в грозу, из последних сил, ради добрых людей! Ваши собаки и ваши лошади служили на благо прихожан! И это сборище отправило вас под суд. Но знаете, что я вам скажу: они боятся!

— Боятся чего?

— Суда, господина де Гетта — сам он вовсе не смелый человек, но у него полно важных друзей и родственников. Они говорят себе: когда большие собаки дерутся, всегда достается и маленьким, не будем вмешиваться в их ссору. Когда ты небогат, господин…

— Не продолжай, я все понял. Ты знаешь, когда мой адвокат сказал, что три года тому назад половина моей своры была отравлена тещей де Гетта, публика захохотала. Тридцать собак погибло из-за наших ссор, а их это позабавило!

— Они горожане, хозяин, это не наши парни.

Кулаки маркиза рухнули на стол. Бутылка, упав, скатилась на пол.

— Моя решительность поколеблена!

— Вы все-таки доведете себя до болезни. Вы так бледны…

Внезапно маркиз смягчился.

— Есть у тебя что-нибудь перекусить?

— Мы вас не ждали. Сан-Шагрен думал, вы заночуете в дороге.

— Дай то, что есть.

И он привычным для себя небрежным движением отодвинул утварь, загромождавшую стол: шпоры, бутылки, плеть, какой-то инструмент.

— Есть маленький кусочек окорока и немного салата. Я могу приготовить парочку яиц.

— Приготовь побыстрее.

Валери смахнула тыльной стороной ладони крошки со скатерти, поставила на нее тарелку, положила хлеб перед свечой, поправила двумя пальцами, загрубевшими настолько, что уже не боялись жара, фитиль. Господин де Катрелис с потерянным взглядом отрезал кусок хлеба и принялся за ужин. Крошки сыпались на его черный редингот, но он не обращал на это никакого внимания. Дверь заскрипела: это был доезжачий. Он пришел, чтобы продолжить разговор, и встал перед хозяином, как для доклада.

— На этот раз, господин, все очень серьезно, к нам пожаловала живность не для барышень!

— Бесполезно меня уговаривать!

— Но все же выслушайте меня, а потом решайте. Его первый след я обнаружил у подножия скал. Он обошел пруд и спрятался в тростнике у края плотины. Следы шире моих ладоней, они глубоко врезались в песок, дьявольские цветы лилии[2]. Нет сомнения, этот ваш ночной гость — прекрасный большой старый волк.

— Потешь этим рассказом господина де Гетта, если волк забредет к нему.

— Это бестия под сто фунтов, по меньшей мере, настоящий теленок, но ничего общего у них в характере нет. Осмелиться подойти к нам почти вплотную — для этого надо быть очень храбрым.

— Ты попусту тратишь слова.

— А, по-моему, он приходил, чтобы деликатненько вас прощупать, завязать знакомство, что ли! Быть может, он родом не из Бросельянда, а прибежал из Перигора или Арденнского леса. Собаки, должно быть, гнали его до этих мест. Но его опытность не помогла ему. Раньше или позже, самый злой…

— Запряги лошадей завтра к восьми часам.

— Каких?

— Жемчужину, Коко и Уника.

— Вы уезжаете, хозяин?

— Я отправляюсь в Бопюи, в Вандею. Ты понял?

— Значит, все-таки уезжаете?

— Я тебе повторяю, что да. Я возвращаюсь в Бопюи. Волки Бретани могут спать спокойно, дружочек, грабить стада, разорять пастухов, теперь мне все равно.

— Через пару месяцев весь округ будет звать вас обратно. Вы вернетесь?

Но господин де Катрелис уже целиком погрузился в свои мысли и ответил на вопрос лишь неопределенным жестом, не пожелав даже доброго вечера уходившей Валери, хотя раньше никогда не забывал делать это. Он неподвижно сидел в деревенском кресле, положив руки на колени и опустив голову. Пламя свечи отражалось в его немигающих глазах. Отливающая чистым золотим борода была спутана, концы усов поникли, губы, искривленные, как ятаган, конвульсивно шевелились, но не издавали никаких звуков. Капли воска, сталактитами стекавшие с чашечки, отрывались и падали на скатерть, застывая на ней. Фитиль начал потрескивать, выпуская спираль дымка. Господин де Катрелис позволил ему погаснуть и остался в полной темноте наедине со своей досадой, своим смешным и трогательным унынием.

* * *

Именно в это время волк рысцой бежал по дороге. С отяжелевшим брюхом он вышел из лесной чащобы, припрятав там, под листвой, неподалеку от своего логовища, остатки пиршества. Вместо того чтобы, как все его собратья, поспать после еды, он продолжал беспокойно блуждать. Ничто — ни ласка, ни изобилие, ни вкусное мясо — не могло унять его тоски, подобной неутолимому голоду. Он повернул на тропинку, извивающуюся между пихт, и остановился на вершине осыпи. Ночь была тиха, тепла и полна запахов, какими бывают лишь весенние ночи. Растрепанные обрывки полупрозрачных облаков наползали на луну, отбрасывая на землю тени, что бежали, подобно оленям, по склонам холмов, пока не терялись между ними. Туман сгустился и улегся в низинах, и пихты, казалось, стояли по пояс в мелочно-белесой воде. Временами в отсветах луны выступали то пруд, то крыши мельницы и гумна. Втягивая воздух, сверля острым взглядом эту седую тьму, волк искал оранжевый проблеск света. Но тщетно! Все окна Гурнавы были немы. Господина де Катрелиса в его комнате не было — минуты бежали за минутами, и усталость сморила его. Он заснул там, где сидел. Руки его висели вдоль спинки кресла. Между его сапогами весело пировала крыса, время от времени поднимая голову и обнюхивая его пальцы. Господин де Катрелис спал и грезил…

* * *

Он привык спать лежа, по его собственному выражению, «как надгробный памятник»[3] (локти прижаты к бокам, спина совершенно прямая, лодыжки вместе, сердце безмятежно, а голова пустая). Так он восстанавливал свои силы после верховых скачек вдогонку за сворой. Но когда в его жизни наступали переломные моменты, происходили события, огорчавшие его, или, что бывало редко, когда он чувствовал, что заболевает, его всегда посещал некий мальчуган. Неизвестно почему, но этот ночной посетитель отмечал небольшими черными камешками его жизненный путь. На нем была маленькая, напоминающая старинные, треуголка из черного фетра, обшитая золотым галуном шелковая одежда, расшитая орнаментом из листьев; туфли с пряжками, он походил на маленького маркиза из тех пасторальных сцен, что обычно изображают на конфетных коробках.

Это сходство усиливалось благодаря его ниспадающим до плеч пепельным волосам, перехваченным ленточкой в цвет одежды, в свою очередь, повторяющей цвет его щек, подобных очень спелым персикам. Ко всему этому прилагались крошечная шпага с золоченым эфесом, широко открытые глаза, вобравшие, казалось, часть небесной лазури, и губы, улыбавшиеся нарциссам, растущим по краям песочных дорожек, маргариткам, простенькие венчики которых раскрылись под выменем большой красной коровы, пасущейся тут же, соловью, перелетающему с дерева на дерево и теперь издающему трель, сидя в ветвях, но оставаясь при этом на солнце, большому огненному цветку, закрывающемуся на ночь и распускающемуся под колокольный звон среди утреннего тумана; они улыбались и первым листочкам, чья прозрачная ткань трепетала под дуновением послеполуденного ветерка.

Мальчик шел с рассеянным видом человека, прогуливающегося без всякой цели. На самом же деле он спешил. Обернувшись в последний раз, чтобы убедиться, что синее платье, вытянувшееся на длинном стуле, остается неподвижным на лужайке перед старинной усадьбой Бопюи, он быстро свернул к пруду, еще более ускоряя шаг, потому что боялся услышать материнский голос. Шедший от воды запах, одновременно пресный и терпкий, настоянный на аромате тины и водяных растений, ударил ему в ноздри. Он едва не покачнулся, в глазах его все помутилось. Но любопытство все же взяло верх. Накануне пруд был спущен, и ему страшно хотелось увидеть, что представляет из себя «спущенный пруд». Он хотел этого, может быть, именно из-за того, что это причиняло ему страдание! Сам не зная почему, но он чувствовал, что «спущенный пруд» необыкновенное явление, и ему обязательно надо хорошо запомнить его образ. Мальчик еще раз убедился, что он тут один, синее платье не следует за ним. И тогда потихоньку, очень осторожно он вышел на узкую и скользкую плотину, над которой низко нависли ветки ивы. Наконец бочком-бочком он добрался до подъемного затвора. Вздрогнул и в испуге отвернулся, увидев и глубину пруда в этом месте, и колышущиеся кусты водорослей, и склизкие камни — все это безобразие под прекрасным зеркалом вод! Вдруг, на уровне затвора, прямо напротив дерева — черного, в пятнах ила, скрюченного в последних конвульсиях — он увидел мертвого человека. Из воды выступала его голова, проломленная, в жутких пятнах свернувшейся крови, выкатившиеся глазные яблоки и рот, открытый в последнем крике, которому никогда больше не будет конца… Мальчик затрясся всем телом. Холод ужаса поднимался по его телу от туфель с пряжками, сжимал грудь, холодил лоб. Он закричал изо всех сил. Никто его не услышал. Вдали, на склоне долины, пахарь шел за своим быком. Синее платье там, сзади, принимало солнечные ванны, окна замка оставались закрытыми. Лишь собака отозвалась.

Обезумев от страха, он побежал стремительно, как жеребенок, задыхаясь, вопя, не замечая ничего вокруг. Он бежал к синему платью, к такому спокойному фасаду дома… Труп на дне пруда был трупом его отца. Он узнал его.

Этот ребенок, которого Эспри де Катрелис видел в снах, посещавших его в дни сердечных и душевных невзгод, был он сам. Это именно он, четырех лет от роду, одиннадцатого апреля тысяча восемьсот девятнадцатого… И отец уезжал в ящике на тележке, покрытой сукном и запряженной шестью белыми волами, по обычаю западных краев. Огромное количество родственников, прибывших по такому случаю из своих крепких домов и замков, шли позади гроба. И все фермеры… На следующий год за отцом последовало и синее платье… Две плиты похожей на замок усыпальницы на кладбище и «теперь» окруженной многочисленными крестами: «Здесь покоится знатный и могущественный господин Роже, маркиз де Катрелис, скончавшийся… Здесь покоится знатная и могущественная госпожа Мари де Боревуар, маркиза де Катрелис…» И две сиротки, Эспри и Эстер, лишившиеся всякой заботы и нежности, кроме тех, что сами могли дать друг другу, сидели, ожидая решения своей судьбы перед дверью, за которой шли споры. Из-за этой двери конторы услышали они фразу, прозвучавшую, как раскат грома: «Я тебе говорю, Жермен, эти смерти не от Бога, и у них был свой договор».

Другой голос сказал: «Замолчи! Я тебя прошу, замолчи!» И снова первый: «Не без посторонней помощи он разбил себе голову». — «Несчастная, тебе не терпится попасть в историю?» — «А мадам, они ее уморили голодом». — «Мы слишком маленькие и бедные люди. Когда эти господа из судебного ведомства приехали после происшествия, они обедали в замке, и хорошо поели, даю тебе слово… очень хорошо. Несмотря на все то, что говорят!» — «Но Жермен; а как же малыши? Что они хотят сделать с этими прелестными малышами?» — «А если они родились в несчастье?» — «Я боюсь за них!» — «Их дядя, видимо, неплохой человек, раз эти господа называли его опекуном». — «А если он — дьявол? Во всяком случае, он взял все участки в Бопюи и получил все ключи в свои руки». — «Это его обязанность». — «Да, но он рассчитал управляющего. Мы, все до единого, ушли. Он остался с малышками один. И тогда… тогда… ТОГДА!»

Господин де Катрелис почувствовал покалывание в кончиках пальцев. Он встряхнулся и встал в темноте, освобождаясь от этих трагических воспоминаний.

— Опять ты! — проворчал он. — О! Кто избавит меня от тебя?

Мальчик постепенно исчез, ушел в ночь, в своей одежде персикового цвета и треуголке. На ощупь господин де Катрелис направился к лестнице и, хватаясь за перила, поднялся в свою комнату. Он издал странный вздох. Когда свеча осветила комнату, волка у подножия скал уже не было. Устав ждать, он добрался до своего смрадного логовища, и сон наконец сомкнул его узкие глаза.

6

Коляска господина де Катрелиса являла собой уникальное сооружение, своего рода музейный экспонат, и была если не нелепа, то, по крайней мере, оригинальна во всех отношениях. Он продумал ее до мельчайших деталей, решив, что обычное средство передвижения не годится для того, к чему он его предназначает; подталкиваемый также тщеславной мыслью, что должен заставить людей говорить о себе, вызывать насмешки, дабы одурачить насмешников, вдохновляемый своей страстью к изобретательству и к различного рода поделкам. Он грубо повторял тем, кто хотел его понять: «Только одного твоего совета и ждали!» Будучи во всем последовательным, сам подковывал своих лошадей, набивал седла, поправлял упряжь, плел свои любимые шапочки из тростника, кроил краги из волчьих шкур, которые выделывал по своему собственному рецепту, «чтобы сохранить их свежесть». В действительности эти странности, которые сразу же бросались в глаза, служили одной невысказанной и тщательно скрываемой цели, а именно: оградить его болезненное одиночество от чужого вторжения в него. Господин де Катрелис не нуждался ни в ком. Он мог обойтись даже без рабочих, сам часто помогал Валери и Сан-Шагрену, с наслаждением принимался за работу плотника или каретника, кузнеца или кожевника, за кропотливый труд портного или закройщика и делал это чаще, чем другие мужчины, забывая при этом о собственной нелюдимости как образе жизни. То, что чувствуют люди, в конце долгого путешествия вышедшие из леса и встретившие себе подобных, было ему незнакомо, и эта своеобразная толстокожесть была неотъемлемым свойством его личности. Все усилия, положенные на то, чтобы походить на других, войти в общую жизнь, только отбрасывали его глубже в одиночество, которого он на самом деле жаждал.

У коляски, произведения чистого чудачества, был кузов из листового железа, выкрашенный в оливковый цвет и подвешенный на огромных рессорах к двум большим колесам. Ряд колонок, как своеобразный орнамент, идущих вокруг кузова и сделанных, конечно, его руками, составлял единственное украшение этого экипажа. Там можно было поместить дюжину собак. Сиденье, надстроенное сверху, также было украшено рядом колонок. Крылья, защищающие коляску от грязи, вделанные в изгибы кузова, лежали на меньших по размеру колесах, оси которых удерживались своего рода хомутиками, снабженными сложным механизмом. Этот механизм позволял автоматически отпрягать лошадей в случае, если они вдруг понесут, и к великому изумлению обывателей или слуг, когда случалось прибыть на постоялый двор. Если его спрашивали, зачем нужно такое приспособление, он, морща лоб, отвечал: «У лошадей, выученных для волчьей травли, есть свои капризы, мой дорогой!» Другая странность этого выезда осталась в памяти у людей: он впрягал Жемчужину, когда у той была течка, перед Уником и Коко, двумя производителями. Создавалась адская команда. А если кто-нибудь рисковал бросить на этот счет неосторожное слово, он разражался хохотом и отвечал: «Ладно! Она резвее их! И, черт возьми, это подстегивает их бег!» Дело не в том, что он был прекрасным кучером, его еще берегла судьба — с ним никогда не случалось ничего серьезного или почти ничего. Он был из той породы людей, которые то плетутся медленным шагом, то безумно несутся, подобно мартовскому ветру, что предается-предается лени и мечтам и вдруг, словно сорвавшись с цепи, начинает свистеть, выть голосами сотен летящих демонов, переворачивает все вверх тормашками на своем пути, глубоко бороздит море, вертится в облаках, пенится вокруг скал, шлифует равнины и порывами сгибает податливые стволы сосен, побеги орешника, трясет могучие кроны дубов, срывает охапки листьев и несет их с шумом летящей стаи воронов или тысяч мелких пташек, которых он перекатывает, прижимает к земле или расшвыривает их легкие бесполезные перья. Да, в этом загадочном сердце временное прояснение внезапно сменяется грозой, раскаты грома — зыбким чудом радуги, повисшей над расцвеченным солнцем дождем. Эти облака, породившие океан, которые он гонит к боязливым берегам, внезапно наплывали на его душу. В нем жил не один человек, а два, четыре, нет, даже, наверное, десять. Его достоинство, добродушие, ирония были лишь декорацией, камуфляжем. Они с большим трудом скрывали этот непрерывный ряд душевных состояний, непонятные изменения настроения. Он один знал правду о своей душе, но часто сам увязал в ней и тогда начинал ненавидеть себя и желать самому себе разбить голову.

* * *

— Открой же, наконец, дверь, и покончим с этим!

Сан-Шагрен торопливо повиновался. Луч света проник в гумно. Господин де Катрелис, с пистолетом ленчика в руке, приблизился к железной клетке, где лихорадочно метался волчонок.

— Тс! Тс! — пригрозил Катрелис. — Иди сюда, малыш. Я тебя сейчас освобожу от худшего, что может быть.

— Хозяин, вспомните, вы же хотели скрестить его с собакой. Во втором поколении, он дал бы исключительное потомство. Ведь вы этого хотели!

— Это, мой добрый Сан-Шагрен, уже в прошлом. Я передумал, вот и все. Впрочем, рано или поздно, он навострил бы лыжи и удрал, задушив напоследок тебя и попортив лошадей…

Волчонок, чуя опасность или инстинктивно, забился в тень, глаза его горели красным огнем, клыки были оскалены, гневное ворчание усилилось, хвост распушился. Шерсть его, темная на спине и рыжеватая под брюхом, вздыбилась от страха. Гривы у него еще не было. Короткие уши его поднялись, когда щелкнул курок. Он даже перестал рычать, только бока его вздымались. Пасть чуть приоткрыта. Глаза блестят. Он подпрыгнул — перекладина задрожала — и повис, вцепившись клыками в металл.

— По крайней мере, — рискнул вставить Сан-Шагрен, — дайте ему испытать фортуну.

— Если я его отпущу, кто его поймает? Он слишком хорошо знает людей, этот отпетый негодяй. Во всяком случае, уже слишком поздно делать это, да и не стоит труда. Клетка мешает мне его прирезать. О чем я сожалею. Стыдно убивать животное из пистолета и несправедливо, но время не ждет. Поехали!

Он спокойно приблизил дуло к желтоватому лбу волчонка. Языки пламени полыхнули между ушей звереныша, и голова его исчезла в дыму. Залаяли собаки. Лошади, подстегнутые выстрелом и едким запахом пороха, заржали и забили копытами.

— Относительно своры, — сказал господин де Катрелис, — я тебя предупредил. Все указания я тебе дал и жду, что ты дашь мне свое «добро».

— Вы хотите ее продать? Лучшую свору для охоты на волков!

— Делай то, что я сказал. Выводи лошадей.

* * *

Были запряжены три самые крупные лошади: Жемчужина, шкура которой блестела благородным эбеном, Коко, гнедой масти, и Уник, белый, как снег, и косматый. Эспри де Катрелис устроился на сиденье, взял в руку поводья и кнут, сплетенный из трех ремешков. Он был в полной походной форме: тростниковая шапочка, надвинутая на лоб до бровей, зеленая бархатная куртка с медными пуговицами и широкими полами, прикрывавшая своего рода короткую ризу из бараньей кожи, кожаные штаны, сапоги, некогда лакированные, перчатки с несколько потрепанными крагами. Валери приподняла корзину, которую она прилаживала под сиденьем, указав хозяину на нее, и сказала деловито:

— На случай, если вы проголодаетесь: полдюжины яичек вкрутую, добрый кусок мяса и две бутылки клерета. Этого хватит?

— О да! Ты славная девочка. Спасибо и доброго тебе здоровья. А ты, Сан-Шагрен, что у тебя еще? Ты, право же, не заслуживаешь своего прозвища[4]. Прошу тебя, не корчи такую мину.

— Хозяин, вы вернетесь? Еще наступят лучшие времена… и мы, вдвоем?.. Ведь это же не конец?

— Дай воде отстояться, дружище. Нельзя прощать слишком быстро, нельзя сразу забывать оскорбления. Я должен прийти в себя.

И, чтобы рассеять эту атмосферу умиления, которую он ненавидел больше всего, он добавил:

— Я поручаю тебе Фламбо. Он сильно постарел. Не забывай, что он всегда простужается при первых туманах.

Но, если он поручил заботу о Фламбо доезжачему, значит ли это, что не все еще надежды потеряны? Агатовые глаза Сан-Шагрена заблестели, рот сложился в подобие улыбки. В этот момент они заметили небольшого ослика, бегущего по насыпи пруда, и подпрыгивающего, как мяч, на его спине человека, одетого в козлиную шкуру и в большой шляпе.

— Это Жег, — сказала Валери, — наш сосед из Керантэна. Он вечно празднует труса.

Господин де Катрелис начинал нервничать.

— Что ему надо? Мы так никогда не уедем!

Жег проворно соскочил с осла. Он был так толст и пузат, что оставалось непонятно, как такое миниатюрное животное может нести на себе такую массу жира. Стуча сабо, с удивительной для столь грузного тела живостью перебирая толстыми ногами, он подбежал к коляске. Снял свою большую шляпу, обнажив голову с остатками курчавых золотистых волос, едва достававшую до края коляски.

— Господин Катрелис… господин маркиз, я слышал, что вы оставляете свой лагерь. Не надо вам покидать наш округ.

— Это почему же, храбрый Жег?

— В наших местах появился волк, его заметили в Ландах, куда сильнее и крепче вашего Фламбо. Я попросту пришел вас предупредить об этом.

— Ах, вот оно что! Большое спасибо тебе. Но знаешь ли ты, что теперь добрым людям запрещено убивать волков?

— Не может быть. Кто же это запретил?

— Господа судьи. Они штрафуют тех, кто убивает волков. Итак, мой друг, ты ошибся адресом, пойди, расскажи о своих бедах этим господам, а все остальное они возьмут на себя. Я могу, если хочешь, подбросить тебя до них.

Жег почесал в затылке. Ногти у него были острые и загнутые, как когти.

— Господин Катрелис, это нехорошо с вашей стороны. Вы были всем для крестьян, и вы нам всем необходимы.

— Поэтому-то ты и тебе подобные отвернулись от меня. Не так ли?

— Этой ночью дверь в мою овчарню была выбита и три барана зарезаны! И это сделал он, я уверяю вас. Вместо того чтобы попасть в приготовленную ловушку, он лишь посмеялся над нами. Это ужасно. Вы не оставите нас в такой момент… в таком несчастье?

— Но скажи мне все-таки, Жег, ты, часом, не арендатор ли господина де Гетта?

— По правде сказать, это так.

— Тогда все очень просто: ты собираешь свои пожитки и своим ходом идешь к своему славному хозяину и рассказываешь ему эту жуткую историю. Будь уверен, он избавит тебя от неприятностей.

— Он никогда не осмелится схватиться с волком! Это не мужчина. Он боится даже собственной тени.

— Тогда ищи защиты у мэра.

— Ему? Он…

Господин де Катрелис щелкнул кнутом, упряжка вздрогнула и устремилась вперед, к плотине, пересекла ее быстрее, чем об этом можно рассказать, и исчезла в красной осенней листве. Промелькнула Жемчужина, с развевающейся гривой, вверху, среди скал, затем — вытянутые хвосты жеребцов, за ними — белая тростниковая шапочка на фоне низкого серого неба, и снова на горизонте остались лишь зазубренные верхушки пихт.

— Надо смириться, — сказал Сан-Шагрен, обращаясь к Жегу. — Он обижен, этот необыкновенный человек, и это очень плохо и для вас, и для нас, зато хорошо для серого негодяя. Но он поплатится за это!

7

Пастух Жудикаэль сидел на подножке своего походного домика на колесах. Он ел сыр, нарезанный большими ломтями и положенный на краюху хлеба, натертого чесноком. На пробитой в самой середине стены двери висела большая фляга, обшитая козьей шкурой. Жудикаэль был одет в широкие штаны с напуском и большую шляпу тех времен. Его широкий плащ из рыжеватой шерсти, залатанный беспорядочно и не особенно аккуратно, сполз наземь. Борода, достойная волхва, стелилась по мощной груди. Пальцы напоминали виноградную лозу. Землистого оттенка щеки, изрытые извилистыми морщинами, своими рытвинами походили на дольмен, возле которого он остановил свой дом на колесах. Волосы его доходили до воротника, мохнатая борода, спутавшаяся с концами усов, была трудно отличима от тех выцветших от солнца лишайников, что растут на камнях, цепляясь за их шероховатости. Между его сабо вытянулась столь же волосатая и мрачная, как он сам, его собака. Она ловко слизывала падающие крошки. Чуть дальше, разбившись ярусами на пушистые группы, на склоне плато лениво паслось стадо баранов. Один баран, взобравшись на выступ скалы, возвышался над своими сородичами. Его изогнутые рога выделялись на бледном фоне проема между двумя горами облаков. Редкая трава песчаных равнин, растущая чахлыми кустиками, пожухшие в осеннем воздухе листья папоротника оставляли неприкрытым скелет земли — роскошные ее кости, состоящие из пестрого с прожилками гранита, ставшего еще более ярким из-за прошедшего недавно ливня. Очень высоко, почти в зените сонного неба, описывал свои круги ястреб. Бессмертные вороны, вылетев из зарослей вереска, как будто из другой эпохи, проносились над этим стадом, иногда спускаясь на вспаханную часть равнины. Четкая лента дороги делила пополам этот бескрайний мир рощ, деревень, лугов, прудов и рек и, поднимаясь к другому краю горизонта, исчезала в пелене тумана.

Пастух окончил еду, но не убрал ножа. Его тонкий слух уловил отдаленный звук движущейся коляски. «Кто путешествует в это время в такой пустыне? Три лошади… Да, три… Я слышу щелканье кнута… Коляска легкая… Это может быть только мой охотник на волков… Только он! Никто не пользуется этой дорогой, кроме ломовиков, но они не так быстры и гораздо тяжелее!»

На расстоянии почти в два лье его зоркие глаза узнали запряженных цугом Жемчужину с жеребцами, маленькую железную коляску зеленого цвета и тростниковую шапочку Эспри де Катрелиса. Поднявшись одним рывком, он, следуя за собакой, постукивая посохом, добрался до дороги и остановился на середине ее. Трясясь на ухабах и подскакивая на каменистых выступах, коляска неслась, поднимая адский грохот, а дьявольский кучер хлестал лошадей то одной, то другой рукой. Пастух нацепил шляпу на конец посоха и стал потрясать им, как тамбурмажор своей тростью. Жемчужина остановилась вровень с ним, почти уткнувшись ноздрями в его плащ.

— Добрый день, Жудикаэль! У тебя все хорошо?

— Добрый день и вам, господин Эспри. Я не спрашиваю о вашем «несении»[5]. Для новостей в Ландах есть своя почта: я узнал все еще вчера. Это их революция все продолжается, только теперь исподтишка.

— Может быть.

Пастух был единственным, кто был родом из той области, что дала имя господину де Катрелису, последний житель Шуаннери. Говорили, что он принимал участие в битве 1815 года на другом берегу Луары, вместе с жителями Вандеи, а в 1832 году сражался за герцогиню Берри. Он оставался одним из последних, кто уцелел в этих братоубийственных сражениях и, подобно Эспри де Катрелису, был упрямым легитимистом. Однако, если маркиз придерживался этих взглядов из принципа и не питал более ни их счет особых иллюзий, Жудикаэль носил все в своем сердце и без всякой надежды продолжал упорствовать в своем уповании на реставрацию. Говорили также, что он стрелял, защищая герцогиню, бок о бок с «господином Эспри». Но что только не говорили о Катрелисе и о тех, кого он привечал своим вниманием и кому оказывал особое расположение?

— В другой раз, — продолжал пастух, — вы, конечно, взяли бы ружье, и досталось бы тогда всем этим судьям с их правосудием и тому подобным!

— В другой раз! Теперь, пастух, у нас царствует желанный им порядок.

— Их порядок! Не наш! Не нашего почившего суверена!

Последние слова он произнес на старинный лад, и это прозвучало очень красиво.

— Ты по-прежнему предан ему?

— Да, господин Эспри, если бы республиканская пуля не сбила меня с ног… Это было прекрасное время, мы были тогда так молоды! Но в глубине души я доволен, что стал пастухом, живу тут совершенно один, со своей собакой и с баранами. Я предпочитаю никого не видеть. Как вы с вашими волками. Кстати, на этот предмет я вас и задержал…

— О Господи! И ты тоже?

— Тут бродит огромный гривастый волк, совершенно седой — такой он старый. Оставляет следы величиной с мою ладонь, а сам размером с теленка, но шныряет, как молния. И я его выследил. Он спускается из леса, проходит через вашу мельницу и появляется на равнине, чтобы пощупать стадо. Дважды он доходил почти до этого места. Я его хорошо изучил. У него под горлом белый надгрудничек, и весит он добрую сотню фунтов. Собака не умолкает все это время, и я не сплю по ночам, хожу вокруг дома с ружьем!

— У тебя есть ружье?

— Конечно, есть — это мой старый товарищ с шестьюдесятью четырьмя насечками. Помните, одну я сделал в честь зайца в треуголке, две — в честь гусар. Стреляет метко, скотина, и, вообще, работает отлично, даром, что древесные жуки принялись за его приклад, ничего не поделаешь, возраст! Но оно еще хорошо послужит.

— Ну хорошо, до свидания, Жудикаэль.

— Минуточку! Вы оставляете это исчадие ада на мое попечение?

— Я уезжаю.

— Да, я хорошо вижу и багаж, и упряжь. Но, сдается мне, вы могли бы вернуться и избавить меня от такого соседства.

— Так у тебя же есть ружье! Стреляй из него. Впрочем, у тебя есть и волшебные травы, чтобы его отпугнуть.

— У меня есть это и для господина де Гетта, к вашим услугам.

— Пойми меня, наконец, пастух: мне надо сменить обстановку.

— Не ездите в Бопюи, там отравленный воздух. Эта поездка не принесет вам ничего хорошего.

Господин де Катрелис засмеялся, но смех его прозвучал фальшиво.

— Не говори глупостей, пастух. Тебе это не поможет. Вспомни о волке. Я отдаю его тебе.

— Вы вернетесь, чтобы его убить, я это предсказываю, и случится это еще до конца зимы, вы ошибаетесь, потому что… потому…

— Дуралей ты, но я тебя все равно люблю! Прощай!

Он взял кнут, но пастух ухватился за вожжи.

— Минуточку! Жизнь человека — вы знаете, что это такое? Это большая дорога с косогорами и поворотами, со спусками в лес и равнинами в долинах, но на дороге этой встречаются и развилки без указательных столбов, без обозначения названий деревень. Вот тут, где вы сейчас находитесь, господин Эспри, как раз и есть такая развилка, и вы должны выбирать!

— Что ты плетешь? Дорожа прямая, как стрела!

— Этот волос совсем не простой зверь. Лучше бы вам его убить, не покидая этих мест, потому что после…

— Прощай, пророк, и удачи тебе!

Кончик кнута засвистел в воздухе. Мгновенно Жемчужина взяла с места в карьер, увлекая за собой своих помощников. Маленький экипаж развил невероятную скорость. Господин де Катрелис махал своей тростниковой шапочкой, махал без конца! Пастух нахлобучил свою шляпу поглубже на голову.

«Золотое сердце, — подумал он, — но в нем заноза, черный шин терновника… И он его губит… Губит… Его сила в одиночестве. Это его судьба. Однако он мог выбирать!.. В Бопюи он начнет задыхаться… Золотое сердце рвут колючки внутри, и они растут, как маленькое черное дерево. Все дело в этом. Пожалуй, он так же, как и я, должен сожалеть о том, что пули Луи-Филиппа не прикончили его. Эх! Проклятая нищета жизни!»

Он подозвал собаку, откапывавшую какую-то землеройку или змею.

— Иди сюда, Фьеро! Итак, ты видел: он уехал. Бросил нас в беде. Это что-то новенькое с его стороны. Теперь ты должен глядеть в оба.

В стаде началось какое-то странное движение. Блеющие овцы завертелись рядами, как мельничные крылья. Баран, стоявший на выступе скалы, уперся копытами в камень, готовый к нападению. Секунду спустя серая тень с белым пятном скользнула по возвышенности. Жудикаэль перекрестился.

— Я был уверен в этом. Этот паршивец его преследовал. Почему у хозяина такая судьба?

* * *

Уходящие вдаль пастбища покрылись яркой зеленью, леса в последний, может быть, раз разворачивали свою порыжелую осеннюю листву, легкими кисточками тянулись к небу тополя, домики прятались среди фруктовых деревьев. Земледельцы, рассыпанные по всей этой плодородной местности, погоняли своих волов, спешили погрузить сено в тележки или просто копались на своих полях в тех скорбных позах, в которых их представляешь, читая произведения Лабрюйера. Какой-нибудь приходской священник читал свой молитвенник, меряя шагами собственный огород. Женщины в чепцах, уперши руки в бока, судачили на пороге бакалейной лавки. Другие полоскали белье. Ручей бежал под аркой моста. Облака, вечные бретонские облака, заботливо укутывали сверху этот уютный мир. Еще дальше, к югу, Рошфор-ан-Тер возносил к небу свой шпиль, оправленный в кольцо башен и стен. Господин де Катрелис, однако, ничего этого не видел, не замечал.

Ему было слишком знакомо все это, и состояние души его не совпадало с безмятежностью пейзажа. Лишь только пустоши, ложбины с обрывистыми краями, горловины которых уходят в море зелени, верхушки деревьев, потрепанные ветром, могли бы помочь ему, дать успокоение.

Он снизил скорость. Перейдя на мелкую рысь, лошади отдыхали. Господин де Катрелис стал громко читать бессмертное стихотворение «Домик пастуха, или Письмо к Еве»[6]:

Не пачкай ноги пылью городов.

Мыслителям видна их несвобода,

А люди там превращены в рабов —

Фатальный рок для всех народов.

Иди в леса, иди в поля,

Свободные, как океан и как моря,

Иди через луга с цветком в руке,

Природа ждет тебя, и вдалеке

Туман вечерний, и трава его подносит

К твоим ногам, и солнце просит

Прощенья у земли со вздохом милым.

И лилии качаются, подобные кадилам.

Какой-то человек, стоявший на крыльце своего дома, крытого не соломой, а высокой шиферной крышей, приветствовал его широким взмахом шляпы. Но когда господин де Катрелис читал стихи — и именно эти стихи! — он не узнал бы ни собственной жены, ни старшего сына, ни своего доезжачего. Волнующие строки господина де Виньи внезапно осветили его душу, вскоре станет ясно, почему.

Окутанные дымкою стволы — колонны в храме.

Холмы скрываются, над бледными волнами

Склоняет ива ветви в виде алтарей.

Каждый раз, когда во время охоты или просто блужданий он замечал передвижной домик Жудикаэля, и даже в разгар погони за волком, эти стихи начинали звучать в нем, вырывались словно сами по себе из его души. И тогда мало кто смог бы предположить, что этот неистовый охотник, скачущий за своей черно-рыжей сворой собак, произносил:

Так густо вереском порос мой холм любимый,

Что путнику ночлег готов на нем всегда,

И в этом вереске, неслышны и незримы,

Мы скроемся с тобой, как в прошлые года.

В конце деревни располагался постоялый двор, где господин де Катрелис останавливался обычно, когда «спускался» к Луаре. Предупрежденный одним из своих работников, трактирщик поспешно выскочил из дома и, проворно скинув свой голубой бумазейный колпак, заорал:

— Добро пожаловать, господин маркиз!

И услышал в ответ:

И там твою вину божественную спрячем,

А если до сих пор он редок и прозрачен.

Дом пастуха могу я прикатить туда.

Экипаж неспешно проехал мимо и поднялся на холм к группе сосен. Трактирщик остался стоять с разинутым ртом:

— Так! Хорошо! Нет сомнения, он потерял голову. Тангит! Тангит, выйди на минутку. Ты видишь тот экипаж? Скажи, ты его видишь? Это господин де Катрелис, отшельник, гроза волков… Он проехал, не повернув головы… Вот это да!

Нет! То не дом — возок под крышей обветшалой,

Как прежде, хоть дождей немало пролилось,

Окрашен в тот же цвет, что щек твоих кораллы,

Подкатит тихо он — не скрипнет даже ось.

И распахну опять я дверь в альков укромный,

Где волосам твоим однажды ночью темной

С моими кудрями сплетаться довелось.

Спустя мгновение господин де Катрелис воскликнул:

— О! Любовь!.. Любовь!.. Но…

Он повторил это слово, но любил ли он в действительности, было ли у него время любить, у него, который только 1 января, в день святого Сильвестра, и мог быть свободным? Придавал ли он когда-нибудь значение этому «мог быть», что, согласно религии и законам, раскололо его жизнь? Он, как в тумане, представил себе белокурую, хрупкую женщину, с жемчужной улыбкой, вернее, скорее девушку-подростка, чем женщину, и ее взгляд, излучавший доброту и нежность. Но он быстро прогнал этот образ, трогательная прелесть этого видения не давала ему покоя:

— Ну что, моя Жемчужина, лодырничаем?

И он стеганул лошадь кнутом, и, когда она заржала, он засмеялся, но в его нервном смехе было больше тревоги, чем радости.

* * *

Он остановился перед самым Нантом в трактире для ломовиков, пренебрегая, по своей привычке, многочисленными гостиницами, которыми владели его родственники. Один из его двоюродных братьев распоряжался на пятнадцатой линии и никогда не скрывал своего восхищения охотником. Он устроил бы целый праздник по случаю его появления, собрал бы весь цвет «общества», предоставив почетное место своему необычному гостю, ставшему в Бретани почти легендой, и, конечно, попросил бы рассказать какую-нибудь историю из охотничьей жизни. «Но, — думал господин де Катрелис, — я не какой-нибудь медведь, что показывают на ярмарках. „Сделаешь хорошо, Миша, и ты получишь сахар“. Спасибо, большое спасибо, господа и дамы».

После кофе и какой-то сивухи, когда он прикуривал трубку, предупредительная и миловидная официантка предложила ему газеты. Видимо, это было в обычаях трактира, во всяком случае, это не было сделано специально для него.

— Лет двадцать, если не больше, я не читал газет.

Но девушка состроила такую опечаленную гримаску, так комично приподняла брови и к тому же была так молода, что он не решился ее огорчить, взял газету и сделал вид, что читает ее. Ломовики, попивая маленькими стаканчиками свои ликеры, исподтишка наблюдали за ним.

— Кто это там?

— Я его знаю.

— Он не из наших краев?

— Да, не из наших… Это большой оригинал! Он живет совершенно один на мельнице, между Пэмпонтом и Рошфор-ан-Терром. Совершенно один — это образно говоря! Совершенно один со своей бой-бабой, служанкой на все руки, ты меня понимаешь?

— Скажи-ка, тогда он не должен скучать!

— Парень из знатных, лопается от денег, а живет на мельнице! Наконец, короче…

— Это Катрелис, — сказал один из игроков в карты, — знаменитый истребитель волков, отчаянный человек!

— Верно, ребята. Это точно он, я приметил его еще на равнинах Ланво.

— Надо же!

Они видели, как он отодвинул бутылку и прибор, пододвинул поближе свечу, резко раскрыл газету. Господин де Катрелис, «после двадцати лет, если не больше», развернул, наконец, газету, газету города Ванн.

Любопытные наблюдатели за ним различили заголовок. Когда же услышали звуки, похожие на хрюканье кабана, то переглянулись и стали подталкивать друг друга локтями. Старик читал, и по мере того, как он погружался в текст, его загорелые щеки бледнели, а тонкие губы сжимались. Вот какой текст привел его в такое состояние:

«Уголовная полиция г. Ванн

12 октября 1880 г.

Кто утверждал, что большие собаки не кусают друг друга?

Эта старая поговорка была опровергнута вчера на судебном заседании, на которое господин де Гетт вызвал господина маркиза де Катрелиса!

Но за какое же ужасное преступление отвечал перед судом этот еще бодрый, почтенного вида старик? А речь шла о простом недоразумении во время охоты и переходе на чужую территорию. Господин де Катрелис, замечательный охотник, но не из тех, что, как обычно принято считать, охотятся для собственной кухни, а величайший борец с волками. И вот он, кажется, следуя за своей сворой собак, несколько раз позволил себе вторгнуться во владения своего соседа, барона де Гетта…»

В том же юмористическом тоне автор статьи рассказывал о выступлении на суде свидетеля Карадека, вмешательстве Руффена, лукавых вопросах защиты и описывал господина де Катрелиса так:

«Это действительно замечательный старик, изумительный тип старого Нимврода. Благодаря своей бороде и седой шевелюре, еще очень густой, он имеет отдаленное сходство с Генрихом IV, как его изображали в узком кругу…»

И далее:

«Благодаря блестящему адвокату, мы узнали одну забавную и одновременно горестную историю. Около десяти лет тому назад, барон де Гетт, или, вернее, его теща, мадам де Плелан, желая одним махом избавиться от всех хлопот, которые доставлял ей сосед, вздумала приказать разложить отравленную приманку для волков. Господин де Катрелис, по словам истца, был предупрежден об этом. Как бы то ни было, собаки, будучи без хозяина, съели приманку. В тот же день половина своры подохла. На рассвете следующего дня, возмущенный старый охотник приказал отнести трупы собак на крыльцо дома мадам де Плелан и выложить их там рядком для того, чтобы она, проснувшись, поневоле разыграла бы хорошенький спектакль.

Именно это старое дело, всплывшее в суде, если можно так сказать, создало баланс в сведении счетов двумя крупными землевладельцами района. Поэтому, сославшись на многочисленные тонкости юриспруденции, Господин прокурор выразил сожаление по поводу подобных расхождений между истцом и ответчиком и, касаясь размера их состояний, сказал, что они должны были бы скорее служить примером для наших краев…»

— Могу ли я располагать этой писаниной? — спросил господин де Катрелис официантку.

— По вашему усмотрению, господин. Здесь все ее уже прочитали.

Он засунул газету в карман, затем, передумав, бросил ее в камин и не отходил от него до тех пор, пока не сгорел последний клочок бумаги.

8

«Этот газетный писака способен вызвать у меня отвращение к бретонцам! — размышлял Эспри де Катрелис. — Если бы я был моложе, а времена не столь лицемерны, я бы тебе показал, какой я „изумительный тип старого Нимврода“, я бы заставил тебя проглотить твой юмор на четыре су. Хватит! С этими их „если бы“, „более или менее“ Париж поместится в бутылке… Ну нет, если кому-то показалось, что я должен был жалеть о своем отъезде, то эта бульварная газетенка освободила меня от всех сожалений. Только вот Жудикаэль… Я был не на высоте, потому что он… Я его разочаровал, а он, в конце концов, не заслужил такой обиды… Однако он достаточно тонкий человек, чтобы понять меня с полуслова, быть может, он заметил нечто, от меня ускользнувшее. Жизнь пастуха дает ему столько времени для размышлений, не то, что мне…»

Так размышлял он, раздеваясь. Вытащив красную пуховую перину, он снял покрывало и расправил простыни, не обращая внимания на их более чем сомнительную чистоту. Он открыл своего Паскаля и пробежал одну или две страницы книги. Вдоль его виска напряженно вздулась вена, похожая на побег плюща без листьев, распластавшийся по стене. Он закрыл книгу. «О! Как бьется сердце! Безмолвие бесконечного пространства? Но что знает он об этом? Какое безмолвие! Его не существует. А я? Я не боюсь ничего, когда смотрю в небо. Я слышу пение. И эту радость дают мне звезды… Жудикаэль мудрее всех философов мира. Пастух не записывает свои мысли, и только в этом вся разница между ними. Все пишущие — гордецы или страдальцы».

Он встал, босиком пересек комнату, устроился перед окном, так же, как в Гурнаве. Ночь здесь была не такой чистой, какой она бывает в лесу или на песчаных равнинах. Вереницы остроконечных крыш еле прорисовывались в молочной дымке, поднимавшейся от Луары. И лишь звезды — множество мерцающих светлячков, горящих свечей — светили людям. Постепенно звезды таяли в глубокой бездне, и луна, глупая и круглая, как блин на сковородке, оставалась одна. Под окном, окруженный высокой оградой, простирался неясными очертаниями яблоневый сад. В конце аллеи виднелась часть белого фасада и готическая дверь, ведущая на лестницу башенки — сверкающий квадрат в каменной оправе. Это был своего рода сельский замок — усадьба, куда еще недавно по выходным наезжали нантские судовладельцы, чтобы, забыв о своих корыстных расчетах и конкурентах, поправить здоровье, улучшить цвет лица да вволю попировать со своими друзьями. Те же из них, кто не смог приобрести одну из этих древних построек, обычно приписываемых какому-то несуществующему предку, стали строить загородные дома в стиле времени — с большими окнами и треугольным фронтоном. Господин де Катрелис предпочитал таким «новостройкам» старые, сложенные из грубого камня крепости, плохо освещенные, с эркерами и галереями с навесными бойницами, полностью сохранившими свое военное предназначение. Эти крепкие башни посередине стен, эти особенно низкие двери нравились ему потому, что напоминали старый Бопюи, и еще потому, что походили на дверь «Господина де Виньи» в Мэн-Жиро, на холмах Шарант, за которой поэт скрывал свою суровую старость и которая позволила выйти в свет его гению…

Именно одна такая башня, одна из башен Мэн-Жиро, предстала однажды ночью во время охоты перед господином де Катрелисом. Тогда он был молод, горяч, любил мечтать, однако в сердце его уже укоренилось какое-то горькое беспокойство, его постоянно терзали необъяснимые изменения настроения и нетерпеливость. Волк, которого он преследовал во время той охоты, привел его почти к самому жилищу де Виньи, в окружавший его лес. Дом спал, но не спал его хозяин, он работал в своей круглой комнате в башне под остроконечной крышей. Господин де Катрелис вновь увидел деревянную обшивку стен, кровать, покрытую голубой шелковой узорчатой тканью, кривой сундук, служивший одновременно сиденьем и хранилищем бумаг, обычный письменный прибор из вишни — всю обстановку, в которой рождались бессмертные поэтические творения. Но свора, преследуя волка, ворвалась в открытый портал, и господин де Виньи, оторванный лаем собак от своих размышлений, приоткрыл узкое окно, поспешно спустился и приветствовал тут же спешившегося молодого охотника. Затем, в простой черной накидке, он отправился вместе с охотником в лес, куда черная и рыжая собаки погнали волка. Он присутствовал и при последней их схватке, видел, как волк мужественно принял свою смерть. Потом, весьма церемонно, он пригласил молодого господина де Катрелиса в гости, разбудив по этому поводу своих слуг.

Господин де Катрелис вновь увидел его огромный, благородный лоб, свободный от шевелюры, вобравший в себя всю красоту мира, божественный взгляд, в котором опыт спорил с желанием целиком отдаться мечте. Устроив гостя в одной из лучших комнат дома, он поднялся в свою башню и долго, до самого рассвета, трудился там. Господин де Катрелис был убежден, что именно в эту ночь Виньи написал свое стихотворение «Смерть волка»:

Как над пожарищем клубится дым летучий,

Над раскаленною луною плыли тучи.

Мы просекою шли. Недвижно мрачный лес,

Чернея, достигал верхушками небес…

Все замерло кругом. Деревья не дышали:

Лишь с замка старого, из непроглядной дали.

Звук резкий флюгера к нам ветер доносил…

— О! Там, — прибавил он, — это был прежде всего человек. Он пожил свое, он выпил прекрасный кубок жизни, выпил до дна!

Когда приходит смерть, нам трудно перенять

Величие зверей — умение молчать.

Волк серый! Ты погиб, но смерть твоя прекрасна,

Я понял мысль твою в предсмертном взгляде ясно.

Он говорил, твой взгляд: «Работай над собой,

И дух свой укрепляй суровою борьбой

До непреклонности и твердости могучей,

Которую внушил мне с детства лес дремучий,

Ныть, плакать и молить — все подло, все равно.

Иди бестрепетно; всех в мире ждет одно.

Когда ж окрепнешь ты, всей жизни смысл познав.

Тогда терпи, как я, и умирай, ни слова не сказав»[7].

— Вот это слова! Хотя я не совсем согласен с ним насчет молитвы, ибо, если не существует бессмертия, то что это означает? Если нет высшей справедливости, то, значит, правда на стороне этих ничтожеств из Ванна!

На следующий день, перед тем, как распрощаться, чувствуя, что молодой человек совершенно растерялся от восхищения перед хозяином и его литературными творениями, господин де Виньи дал ему совет:

— Завидуете, юноша, моей славе? Я много писал ради нее; но поразмыслив над тем, что, например, автор «Лаокоона» неизвестен, я увидел, что слава — пустое, суета. Есть на свете более важные и могущественные вещи, чем она. Радость вдохновения, — это высшее наслаждение души, которая смогла подняться над многочисленными физическими удовольствиями. Но я чувствую в вас еще более сильное чувство — жажду действия. Поверьте мне, вы должны пережить то, о чем собираетесь написать. Когда-нибудь позже вы сможете описать все, что пережили. И я завидую вашей молодости, силе и жизнелюбию.

Воспоминания — это единственное, что пожилой человек сохраняет во всей яркости и что, однако, не более чем воспоминания, другими словами — пыль образов и слов, пыль, гонимая ветром вместе с последними листьями.

* * *

Он покинул таверну на рассвете, пересек Луару, но не по мосту, а на пароме. Тихо скользили Жемчужина, Уник, Коко и экипаж по сероватой воде раннего утра, мимо форштевней кораблей дальнего плавания и небольших шхун. Бесконечные бушприты продолжали их узкие и толстые бока, диагональю пересекали мачты крестами рей и паутиной веревочных лестниц. Недалеко дымили трубы грузового судна, перевозившего уголь. На пирсе горсточка матросов, руки в боки, голосила:

Ты знаешь папашу Ланселота?

Good bye, farewell,

Good bye, farewell,[8]

Мы идем в Вальпараисо…

Господин де Катрелис питал слабость ко всему, связанному с морем. Разве эти великолепные корабли, несущие пирамиды парусов, не прибыли с другого конца Земли, разве не рассекали они бескрайние просторы океанов, разве не были они выше и чище этой грязной, гниющей земли? В шестнадцать лет, раздумывая, кем бы стать, он бредил морем, но, благодаря «заботам» герцогини де Берри, с призванием этим было покончено по тем соображениям, что морские офицеры вынуждены постоянно «находиться в ужасающей тесноте». Псовая охота должна была, собственно, рассеять эти неясные стремления. Море же навсегда осталось для него воплощением романтики. Он жил тогда только собранием гравюр (изображавших исключительно морские битвы и кораблекрушения), хранящимся на чердаке в Бопюи, и чувством трогательного умиления всем, что плавает.

— Как счастливы эти парни! — сказал он при виде моряков.

— Посмотрите, — отвечал паромщик, — это команда «Вил-д'Орей» они идут на Мадагаскар.

— На Мадагаскар? Неужели? Как можно идти на Мадагаскар?

— Они пьют, чтобы залить свою печаль, и орут песни во все горло, чтобы похвастаться.

— Так, значит, здесь нет никого, кто был бы по-настоящему счастлив?

— Это для них не имеет никакого значения.

Они достигли берега. Со всеми предосторожностями господин де Катрелис вывел Жемчужину и свез на берег экипаж.

— Доброй дороги и попутного вам ветра, господин!

— Ну, ветер для меня неважен! Мой корабль на колесах. Но все же спасибо за доброе пожелание!

За маленькими домиками под шиферными козырьками — чахлые деревца и прибрежные скалы. Здесь начиналась Вандея, край, где он родился. Кнут радостно взвился в воздух. Жемчужина, как будто поняв мысли хозяина, почувствовав биение его сердца, встрепенулась. Экипаж медленно поднимался по довольно крутому берегу. Носившийся в воздухе смешанный запах пряностей, смолы и соли внезапно изменился.

Загрузка...