Ещё по дороге на завод Павел чувствовал в себе некоторую приподнятость, праздничность и, оглядываясь вокруг, думал: «Вот через несколько часов произойдёт событие, а прохожие идут себе, и грузовики едут, и продавщица лимонов мёрзнет на углу; самая большая в мире домна даёт металл; но какое им дело? — „Пуск промышленного объекта происходит в стране каждые восемь часов…“
На заводе он выяснил, что выпуск чугуна после обеда, митинг точно в шестнадцать часов. В управлении всё было, как всегда; единственным косвенным намёком на событие была бумажка, пришпиленная к доске с приказами и выговорами: «Тов. изобретатели! Заседание, назначенное на 16 час. 31/I, переносится на 16 час. 1/II». Причина переноса могла быть, впрочем, и другая.
Женя Павлова воевала с покоробившейся дверью библиотеки, запирая её. Ключ щёлкнул как раз, когда Павел подошёл.
— Выходной. Библиотека закрыта, — сказала Женя.
— Наконец-то. Я думал уже, что у тебя нет выходных.
— Внизу привезли билеты в театр на «Хочу быть честным», говорят, что-то необычное, весь город бегает, хочешь пойти? — В кассе билета не достанешь.
— Сегодня? -
— Да, в семь тридцать. Успеешь. После, если захочешь, поедем ко мне.
— Где встретимся? -
— Зайдёшь за мной, идём, я покажу дом.
Внизу она сбегала, взяла два билета в партер, пятнадцатый ряд, к сожалению, ближе уже не было.
— Но театр, в смысле зал, хороший, — сказала она, — видно отовсюду.
Она жила на стареющей главной улице, в одном из тех самых двухэтажных домов периода строительной роскоши. Поднялись на второй этаж, Женя открыла своим ключом массивную, обвешанную почтовыми ящиками дверь, но едва вошли в длинный коридор, как повсюду скрипнули двери, выглядывало любопытное женское лицо или только один глаз, внимательно рассматривали Павла, и так они с Женей прошли до последней двери, как сквозь строй.
— Хоть проруби окно и сделай лестницу снаружи, — сказал Павел.
— Ладно…— равнодушно сказала Женя, впуская его в комнату. — У каждого своё развлечение. Пока мужья на работе они целыми днями готовят, стирают, ждут, скучают…
В комнате был беспорядок, валялись книги, на спинках стульев развешана одежда. На столе сковорода с остатками жира, мутные после выпитого молока стаканы, корки, спички и грязное кухонное полотенце. Было полутемно: единственное окно пропускало мало света, потому что с улицы в него лезли густые ветки, согнувшиеся под снегом.
Зато в углу, ближнем к окну, имелась очень приятная, широкая тахта, с лампочкой у изголовья, и на уровне протянутой руки над нею висели полки, заваленные книгами, а на тумбочке рядом «Спидола» с блестящей, торчащей в потолок антенной. Стены были продуманно украшены репродукциями с Тициана, Джорджоне, «Сикстинской мадонны» и тут же рядом — Шагал, Дали, Пикассо… Широкий диапазон.
— Есть хочешь? — — Женя поспешно сложила грязную посуду на столе, собралась нести на кухню.
— Я позавтракал в городе.
— Могу быстро приготовить. Подумай.
— Нет, не хочу, благодарю.
— Не садись только в кресло! Оно рассыпается.
Она отнесла посуду, принесла веник и стала торопливо заниматься уборкой, ставя предметы по местам, рассовывая одежду в шкаф. Павел потрогал кресло, оно шаталось, как на шарнирах. Дерево усохло, расклеившиеся шипы выскакивали из гнёзд.
— Не найдется ли у тебя молоток и штук семь гвоздей? — — спросил Павел.
Женя очень удивилась, но потом сбегала к соседям, принесла ужасный, огромный, слетающий с рукоятки молоток и горсть ржавых, слишком крупных гвоздей. Павел стучал долго, потихоньку: боялся, как бы гвоздями дерево не расколоть, но счастливо обошлось. Он поставил кресло на место, сел в него и попрыгал.
— Это так просто? — — удивилась Женя. — Два года в него никто не садился… Плохо быть неумелой женщиной.
— Ладно, скажу тебе по секрету, — сказал Павел не без корыстного умысла, — что три месяца уже у меня две пуговицы пальто прикручены канцелярскими скрепками.
— Да? — Ну давай сюда пальто, — сказала она, смеясь.
— А ты что, на домну не собираешься? -
— Да ну, у меня важнее дела, кучу перешить и погладить.
— Ну, ладно, приду сюда.
— Приходи сразу же после митинга.
— А что если он задержится? — — спросил он. — Я потому говорю — насмотрелся столько задержек, что…
— Тогда, — сказала она, — посидишь, сколько можно, и уйдёшь. Я буду ждать тебя до семи.
— И потом? -
— И уеду одна, — сказала она, смеясь, — и продам твой билет красивому молодому матросу.
— Тут разве матросы есть? -
— Ну, стройному младшему лейтенанту.
— Не надо младшему лейтенанту.
— Какие могут быть разговоры! — шутливо-возмущённо закричала она. — Тебя приглашает женщина, она говорит: домна или я! Сиди здесь смирно, ничего не трогай, я кофе сварю, специально для тебя банку купила…
— Сама разве не пьёшь? -
— Пила, много. Потом сказала себе: хватит, отвыкни! И отвыкла…
Она вышла. Павел сидел смирно, ничего не трогал и вдруг ошеломленно подумал: «Неужели я опять её люблю? — Не может быть!»
Свет, свет, всё так и сияло вокруг домны. Приехала кинохроника — серьёзный, молчаливый оператор-старик с молодым, но таким же молчаливым помощником. Они приготовили киноаппарат на треноге, установили лампы на переносных стойках, этакие пакеты по шесть ламп сразу, кабели от которых стали всюду путаться под ногами, опробовали, подвигали, переносили, что-то приказывали и вообще развили такую деятельность, что, казалось, главные действующие лица здесь они.
Рабочая площадка перед домной была не ровная, а наклонная, и в тех частях, где не было канав, к домне вели широкие полукруглые лестницы из светлого бетона, такие торжественные, словно подходы к античному храму.
Идущая от лётки главная канава далее разветвлялась, точно как оросительные каналы, и в местах ответвлений были опускные заслонки-лопаты, чтоб направлять жидкий металл, а кое-где — железные перекидные мостики с перильцами. Бежишь по такому мостику — а под ногами течёт расплавленный ручей… И величественные, светлые лестницы, и отделанные жёлтым песком канавы, и гора лежащих тут же ярко-голубых баллонов со сжатым газом — всё это делало площадку эффектно-живописной. И вообще, если бы показывать такое зрелище, плавку чугуна, с огнем и дымом, оно было бы увлекательнее театральных феерий, подумал Павел.
Запечатанная пока домна глухо, мощно гудела. Вернее, гудела не она — гудело дутьё в фурмах, но было такое впечатление, что вибрирует вся громада.
Глазки фурм теперь светились остро-ослепительно, как звездочки, и без синих стекол в них заглянуть было невозможно. Вместо бывших малиновых углей в чреве печи было что-то похожее на внутренность солнца.
Группками собирались люди, мешали доменщикам, которые среди них терялись, но отличить их сразу можно было по усталым, серым лицам, особенно мертвенным в свете прожекторов. Два фотокорреспондента снимали Николая Зотова у лётки, требуя принести шляпу металлурга, потому что он был в ушанке, и вообще ни на ком не было шляп, долго бегали, искали, наконец принесли одну для Зотова. Поставили его в динамическую позу, с этой самой длинной кочергой — их зовут «пиками».
Другую группу корреспондентов водил Иващенко, показывал и объяснял, как в музее:
— Это лётка. Это пушка для закрытия лётки. Металл из лётки идёт в желоба…
Перебивая других, энергичная дама из телевидения задавала вопросы:
— Это в домне плавится железо? — Или сталь? -
— Чугун. Чугун, — терпеливо отвечал парторг. — А сталь потом будет из чугуна.
— Как, расскажите, пожалуйста!
— Это в другом цеху, в мартеновских печах…
Лицо у Фёдора Иванова было совершенно землистое, заросло щетиной, глаза красные, слезящиеся. Бегал, однако, он бодро, распоряжался, улыбался. Пожаловался Павлу:
— Замучили вопросами. Спасибо, Иващенко спас.
— Ты отдыхал? — — спросил Павел.
— Ты что! Глаз сомкнуть не удалось.
— Неужели с той поры и домой не ходил? -!
— Куда там домой, тут каждый час светопреставление… Режим не наладим, приборы барахлят, одна шихтоподача всю душу измотала.
Видя, что Павел смотрит сочувственно и поражённо, он улыбнулся:
— Что, я зарос? — Ладно, поспеет самовар — побреемся. Долго вот только греется — великоват… Господи, пронеси, хоть бы сошло всё благополучно…
— Что может случиться? -
— А всё! Всё может случиться. Первая плавка, новая печка — ни черта не известно, ни характер её, ни сроки, внутрь её не залезешь, ложкой не помешаешь: есть ли там вообще металл? — Аварии могут быть. Редко-редко первые выпуски проходят гладко: что-нибудь да случается. Поседеешь тут с ней.
— Так работаючи, ты, Фёдор, пожалуй, не доживёшь до ста лет.
— А что? — — озабоченно спросил Фёдор. — Вышел указ, что обязательно до ста? -…
— Нет. Указ прежний. Кто сколько хочет.
— А, тогда ладно, — махнул рукой Фёдор. — Мне скромно-бедно хватит девяносто пять.
Тут подошла дама из телевидения с вопросом, почему не начинается плавка, почему задержка? — Сразу Фёдора окружили плотной толпой, и он, потирая щёку, внимательно выслушивал, отвечал, объяснял.
Николай Зотов, уже злой, как чёрт, разъяренно заорал с мостика над канавой:
— Отойдите от лётки все посторонние! Это вам не аллея! Не стойте перед глазками! — Он злобно швырнул лопату, ушёл в сторонку, стоял, нервничая, курил. Домна всё так же гудела.
— Здравствуй. Я готов, изволь. Дай мне в морду! — услышал Павел голос за спиной.
Обернулся — Белоцерковский. Чистенький, элегантный, с неизменной фотоаппаратурой и блокнотом в руке.
— Давай скорее, — сказал Белоцерковский, подставляя щёку, — давай, говорю. Я заслужил!
Павел молчал. При одном виде Белоцерковского ему вспомнилась та постыдная ночь, у него даже в горле сжалось, словно затошнило.
— Так, так, бей, бей, — говорил Белоцерковский покаянно, словно его и в самом деле били. — Ты смотришь на меня и думаешь: «Вот передо мной негодяй». Так и есть, касаемо того дня. Мне очень жаль, поверь. Мне много чего жаль…
Странно, но Павлу вдруг тоже стало жаль его, хотя бы он ни за что в этом не признался и не стоило жалеть. Он продолжал молчать.
— Извини меня в первый и последний раз, — серьёзно попросил Белоцерковский. — Давай помиримся. Я много передумал… и искренне сожалею. Но ведь хорош же я был тогда…
— Оба мы были хороши, — опять и опять содрогаясь, выдавил из себя Павел.
— Что оно тут, как оно тут, жертв ещё не было? — — робко спросил Белоцерковский.
— Тебе подавай жертвы? -
— А что! Я говорю серьёзно. Вот посмотришь, если мы живы отсюда уйдём…
— Почему? -
— Возьмёт да развалится. От нас только дымок!
— Пугаешь? -
— Ага. Я, конечно, вру, такое возможно только в теории, но слышал вон — кричат: отойдите от лётки? — Иногда вырывает. Вся эта замазка, как бомба, летит через цех. Лучше давай в сторонку… И перед глазками не задерживайся: тоже вырывает. Года два назад на первой домне парня убило. Струя, как лазер. Значит, я не опоздал? -
— Ты, вижу, не спешил.
— Я стреляный воробей. Если назначили на четыре, значит, дай бог в пять. — Белоцерковский полистал блокнот, вздохнул. — В пути строчки пришли, для завтрашнего репортажа. Не взглянешь? -
Павел прочёл:
«Рождение металла — это как песня. Оно вызывает в человеческих сердцах чувство радости и законной гордости. Домна-гигант! Первая плавка! Здесь собрались представители многотысячного коллектива, руководители строительных организаций и эксплуатационники. У всех на устах одно: когда? — когда? — И вот наступает торжественный момент. Хлынула огненная река! Радостные крики, здравицы…»
— Когда? — Когда? — — раздался знакомый голос Славки Селезнёва. — Без-об-ра-зие! По-ра от-кры-вать!
— Явился! — сказал Павел, здороваясь. — Плакат переделывать не будешь? -
— А что я тебе говорил: дадим в январе! — воскликнул Славка. — Вышло-то по-моему? -
— Тридцать первого.
— Плевать. Все равно в январе! Поздравляю, братцы, ура!… Надо срочно открывать. Представляете, какая хохма: только что по городскому радио передали, что домна выдала первую плавку. В «Последних известиях» — уже выдали!
— Чего ты на меня уставился? — — возмутился Белоцерковский.
— Это твоя работа? -
— Нет. Я только что приехал!
— А ты так и работаешь, по ресторанам информации сочиняешь! Ты на радио всегда даёшь, у них своего тут нет!
— Я не давал! Спроси его: я только вошёл…
— В общем, уже сообщили. Надо оправдывать… Где Иванов? — Почему не открывают, черти чумазые! Иванов!
Фёдор Иванов обнаружился в сторонке, сидел на железном сундуке, торопливо ел борщ прямо из кастрюльки. Шапку свою он снял, положил рядом, и волосы не пригладил — торчали колтуном, засохли сосульками. Рядом стояла жена его Зинаида, Разворачивала узелок, подавала ему хлеб. Принесла из дому мужа покормить, как в поле на косьбу…
— Фёдор! — сказал Селезнёв. — Пора, пора! Уже по радио передали.
— С-час… пожрём…— не поднимая лица, с полным ртом сказал Иванов.
— Дайте ему поесть, пока хоть не остыло! — сказала Зинаида.
— Вот так! — возмущённо воскликнул Селезнёв. — Домна стоит — обер обедает!
— С-час, щас…— пробормотал Фёдор, подскребая ложкой по дну, вскочил, отряхнул крошки, нахлобучил шапку. — Товарищи! Попрошу отойти! Отойдите от лётки подальше!… Пожалуйста, прошу вас, я же за вас потом отвечай!
Людей набежало порядочно. Мрачные горновые с трудом оттеснили посторонних с площадки. Николай Зотов колдовал у пирамиды голубых баллонов: подсоединил к одному из них длинный резиновый шланг, в конец шланга вправил длинную, прямую, как спица, железную трубу, сам стал у баллона, положив руку на вентиль.
Откуда-то сильно дуло, но не постоянно, а так, порывами, пронзительный ледяной сквозняк, и всё тело Павла вдруг ни с того ни с сего стало мелко-мелко дрожать. Он решил, что это всё-таки от холода.
Посмотрел на часы — и испугался: шёл уже шестой. Подумал, не испортились ли, сверил с часами соседей — всё правильно. «Ладно, — подумал он. — На митинг не останусь».
Вспыхнули десятки ламп, включённые кинохроникёрами. По двое горновых с пиками приготовились с боков на приличном расстоянии от лётки. «Вот оно! — подумал Павел, ощущая, как сердце заколотилось. — Пусть будет удача, пусть!»
И вот на ярко освещённую площадку выбежал Фёдор Иванов, как гладиатор на арену.
Поднял приготовленную трубку и ткнул её в отверстие лётки. Там зарокотал огонь, трубка стала уходить вглубь.
Фёдор отскакивал и снова кидался, как с копьём наперевес, отважно бегая один рядом с канавой, в которую вот-вот чуть ли ни прямо в ноги ему хлынет металл.
Сизый дым пошёл от лётки, потянулся по залу многоэтажными пластами, клубясь в лучах прожекторов.
И вдруг раскрылось жерло. В тот же миг оглушительный грохот канонадой вылетел оттуда, от трубы в руках Фёдора осталась лишь скрюченная половинка. Фёдор, как обезьяна, отскочил от канавы, спасая, подтягивая за собой шланг… В первый миг казалось, огонь из нутра печи так и вывалится, хлынет, но ничего не потекло. Только ослепляющее сияние.
Фёдор, нагибаясь, прикрываясь рукавицей, позаглядывал, о чём-то распорядился опять, спрыгнул к канаве, потянул новую трубу, которую уже сменил ему Зотов. Он прямо ткнул её в жерло — и пошла канонада! Труба гнулась в его руках и таяла, как восковая, а не тонкая она была, типа водопроводной. Фёдор отскакивал, кидался, разворачивал, разрушал, расширял это грохочущее жерло, прикрываясь локтем от жара и стрельбы. Сменил ещё одну трубу, потом ещё, они вмиг сгорали. Взлетали фонтаны искр, докрасна раскалённые куски. Ребята изо всех сил шуровали пиками, расширяя отверстие. А Фёдор всё прыгал, как кошка, — чёрная фигурка на фоне сплошного огня, подвижный и увёртливый дьявол, и непонятно было, как он ещё не горит.
Весь цех заволокло дымом, от грохота невыносимо звенело в ушах, толпа стала пятиться, подминая задних, потому что стреляли и долетали искры даже до краёв площадки.
Фёдору подали пику. Он, разбежавшись, воткнул её в жерло, пошебаршил там ещё, корчась перед огнём, с силой выдернул на себя. Ничего.
Лицо его было искажено. Павлу показалось в этот момент, что от отчаяния. Утёршись, задыхаясь в дыму, Фёдор опять кинулся с пикой наперевес, вонзил, поковырял — выдернул. Ничего. Только угли какие-то выкатились белые и сразу превратились в красные. Фёдор топтался по ним дымящимися сапогами, снова пошёл наперевес, этакая отчаянная мурашка, атакующая раскалённый самовар. Пошебаршил особенно продолжительно, выдернул — чуть не упал сам. Казалось, он умоляет, вытягивает металл за язык: ну, иди же, иди!…
Тоненький-тоненький красный ручеёк показался и тут же в лётке остановился, стал темнеть, чернеть…
Фёдор отошёл от канавы, горновые на него брызгали водой, он утирался шапкой, шевеля губами, видимо, ругаясь. Николай Зотов поковырял в жерле длинным стержнем с ложкой, пытаясь что-нибудь в неё набрать, не то набрал, не то нет — понёс ложку на отлёте наверх. Фёдор Иванов опять кинулся шуровать пикой, разворачивал и разворачивал лётку, но ясно было, что это уже бесполезно: металла не было. Фёдор махнул рукой и ушёл сквозь толпу куда-то.
— М-да, спектакль задерживается, — сказал Белоцерковский. — Красотка не поддаётся. Будем надеяться — с первого раза? -
Они пошли посмотреть, куда скрылся обер-мастер, и не ошиблись: вокруг железного сундука сгрудились люди, тут был и начальник цеха Хромпик, и Векслер со своим ослепительным платочком. Передавали из рук в руки ноздреватые куски, крошили, растирали, озабоченно рассматривали; сыпались технические термины.
Векслер, чрезвычайно озабоченный, загадочно сказал:
— Был бы шлак… будет и чугун… подождем ещё.
— Николай! — закричал Фёдор через головы. — Закрывай!
Тут вступила в действие пушка. Она действительно напоминала артиллерийское орудие с очень толстым стволом, она поехала и поехала, поворачиваясь на шарнирах, врезалась стволом прямо в зияющую пасть печи; загрохотало, зашкворчало, из пушки изверглась глина, и моментально дыра оказалась забитой, только пар пошёл. Огонь исчез, и в цехе стало как бы холоднее. Кинооператоры выключили лампы.
— Неизвестно! — отбивался на этот раз Векслер от любопытных. — Да, будем ждать. Неизвестно!
— Чугунок-то, он, конечно, должен быть, — говорил даме из телевидения один из горновых, этакий сбитенький, хитроватый мужичок неопределённых лет. — Должен, должен. Может, он на дне пока и досюдова не достигает. Видите, и начальство говорят: неизвестно… Вы покамест погуляйте.
Павел озабоченно посмотрел на часы и снова не поверил своим глазам. Часы показывали пять минут восьмого.
Сломя голову он бросился вон, потом бежал по улице и думал: получилось действительно — «домна или я!». Не может быть, чтобы ушла. Театр теперь побоку… Тут заваривается свой такой театр…
Издали увидел дом, но сколько ни пытался вглядываться в крайнее, за ветками дерева, окно, света не было видно.
Взбежал по лестнице, нетерпеливо звонил, пока не открыла соседка.
— Женя ушла, — сказала она, с любопытством оглядывая его. — Да, принарядилась так и ушла, не знаю, уж куда.
— Записку не оставляла? — Ничего не велела передать? -
— А что вам надо было передать? -
— Ничего.
Он вышел на улицу. Машинально прошёл два квартала, потом обнаружил, что идёт не в ту сторону. Огляделся. В темноте домна не была видна, но угадывалась по огням. Огни облепили её до самой вершины — красные, предупредительные, чтоб не наткнулись самолёты, яркие белые и совсем тусклые. Все они словно висели в небе. А правее, над работающими домнами, колыхалось зарево. Даже издали доносились повизгивающие, постукивающие, бухающие звуки ночной какофонии…
Рассеянно порывшись в карманах, Павел достал сигарету, закурил, прислонился к столбу и несколько минут постоял, покуривая.
С завода бежали две девчонки, верно, со смены, в телогрейках, закутанные платками, как матрёшки, только носы торчат. Пробежали и хихикнули:
— Что-то дяденька грустный такой стоит: наверное, в жизни ему не везёт.