Часть вторая

Глава седьмая

1

Обжигающий мороз был разлит в воздухе. Стоило показаться на улице — мгновенно слипались обледеневшие ресницы, концы усов превращались в сосульки, шапки, воротники, шали покрывались инеем. Заиндевевшие деревья стояли будто в цвету. Еле заметные раньше телефонные и электрические провода разбухли, их словно кто нарочно толсто обмотал белым шелком, чтобы защитить от холода. Все скрипело. К середине ночи мороз входил в такую силу, что асфальт на улицах, казалось, светился голубоватым пламенем. А днем, если взглянуть с высоты, со всех сторон тянулись к небу бесчисленные дымы. Медленно, будто нехотя, стлались они над городом. На фоне багрово-красного горизонта, под косыми лучами закатного солнца, — не выдержав жестокой стужи, оно точно спряталось в радужном кольце, — неисчислимые столбы дыма окрашивались в причудливые цвета, от огненно-кумачового на горизонте до нежно-зеленого в зените. Сдавалось, над городом пронесся вихрь грозного сраженья и теперь все, что могло гореть, пылало, дымя и извергая на этот раз не жар, а сковывающий все вокруг холод.

Декабрь был на исходе. Но ночь еще побеждала день. Светлое время все убывало, ночная тьма густела. Казалось, тьма восторжествует. Но вот день начал постепенно нагонять ночь. Прошло несколько суток, и светлого времени прибавилось на минуту. Немного отдохнув, день отхватит у ночи еще минуту, потом две, три, час. Нет, победит все же день, свет.

Длинным зимними вечерами Сулейман еще и еще раз просматривал свой годовой план. Это было в самом деле интересно и вместе с тем не совсем ясно. Попробуй скажи, как ты будешь работать через шесть, семь, десять месяцев. Обычно, когда затевается разговор о будущем, старики не прочь отмахнуться: «Поживем — увидим». А тут изволь-ка отбросить эту золотую привычку и твердо, решительно сказать наперед, что тебе предстоит сделать и как будешь жить это время. И щепетильный, дорожащий своей честью Сулейман мучился: не хотел бросать свои слова на ветер.

Такие порядки пошли с тех пор, как на заводе дружно подхватили начинание Котельниковых. Теперь индивидуальные планы, месячные, квартальные и годовые, спускались не только тем рабочим, которые были заняты на поточных линиях, но и группам токарей, фрезеровщиков, строгальщиков и сверловщиков, обрабатывавших тысячи деталей, трудно поддающихся индивидуальному планированию. Значительная часть деталей проходила множество операций на различных станках. Правда, это осложняло планирование, и многие поэтому смотрели на него просто как на выдумку Гаязова и Калюкова. Зато такие опытные производственники, как Сулейман, верили в реальность индивидуального планирования.

«Теперь я загодя буду знать, какие детали закреплены за моим станком. Заготовлю инструмент, приспособления, оправочки, и весь год это будет у меня под руками, — рассуждал он, — не придется каждый раз бегать в инструменталку. Это у меня один резерв. Да к тому же прибавляется время на обдумывание, почитай, главный мой козырь».

И Сулейман занялся подсчетами по каждой детали, закрепленной за его станком. Работа кропотливая, без помощи Нурии не обойтись. У этой девчонки на все хватает времени, остальных не дождешься. В большой семье Уразметовых каждый был занят своим делом, а женщинам, кроме того, хватало и домашних забот.

— Давай, дочка, прикинем по деталям номер пять, шесть, десять… — И Сулейман на память называл номера деталей и время обработки.

Нурия быстро набрасывала данные на чистом листке бумаги и говорила отцу результат. Иногда Сулейман был явно доволен подсчетом, иногда эти подсчеты портили ему настроение. Тогда он уходил в себя, задумывался. В такие минуты Нурия спешила предложить:

— Давай, папа, пересчитаем. Я быстренько.

— А что? Ошиблась?

— Нет, не ошиблась… Но, может, вместо пятнадцати минут для детали номер шесть хватит только двенадцать.

— Ой, нет, дочка, цифры с потолка брать нельзя. У станка есть свой закон… Ладно, пока оставим эту деталь, посоветуюсь с Иштуганом. Может, приспособление какое придумаем… Давай сороковую деталь возьмем. Она у нас тоже капризная…

Вечер за вечером они просидели с Нурией целую неделю, пока Сулейман-абзы решился наконец подвести итог.

— Ну, дочка, теперь пиши, — твердо сказал он, вернувшись с работы. — Социалистическое обязательство токаря Сулеймана Уразметова на тысяча девятьсот пятьдесят четвертый год. Даю слово, — диктовал он, прохаживаясь по комнате с заложенными назад руками, — индивидуальное задание тысяча девятьсот пятьдесят четвертого года выполнить на сто двадцать процентов.

— Ой, папа, это ведь совсем мало! — вырвалось у Нурии. — Вот Саша Уваров берется выполнить план на сто тридцать процентов. Андрей Павлович Кукушкин — на сто сорок, а Котельниковы — те даже на сто пятьдесят размахнулись. А ты…

— Откуда тебе это известно? — спросил недовольно Сулейман, и только что звучавшая в его голосе торжественная твердость мгновенно погасла.

— Я? Я, отец, про наш завод все знаю, все, что там делается, — улыбнулась Нурия.

Сулейман-абзы постоял, задумавшись, потом, махнув рукой, пошел в свою комнату.

— Ладно, завтра допишем, отдыхай, — бросил он, обернувшись в дверях, озадаченной дочери.

Но Сулейман не позвал Нурию на следующий день. Хмурился, отмалчивался и не звал. Так продолжалось еще два дня. Утром, прибирая в комнате отца, Нурия подбирала десятки исписанных и порванных бумажек: они вдоль и поперек были усеяны цифрами.

«Видать, обиделся на меня и решил сам тайком расчеты делать», — подумала Нурия. И она решила попросить прощения у отца, как только он вернется. Скажет, что она просто по глупости сболтнула.

Но Нурия еще не успела рта раскрыть, как показавшийся на пороге отец велел ей немедленно ваять перо и бумагу. Казалось, что-то жгло его внутри и требовало безотлагательного выхода.

— Обязуюсь годовое индивидуальное задание… — Сулейман-абзы сделал паузу и чуть приподнятым тоном очень серьезно объявил: —…выполнить на сто пятьдесят процентов.

Нурия отвернулась, чтобы не показать отцу невольной улыбки.

Утром, передавая свое социалистическое обязательство, Сулейман взял мастера под руку и, как бы доверяя большую тайну, зашептал:

— Все подсчитал, понимаешь, до единой минуты! Но смотрите, если по вашей вине случится какая задержка, не взыщите, весь свет переверну!

Буря не замедлила нагрянуть.

Сулейман обрабатывал крышку корпуса сальника. Применяя свою технологию, он знал эту деталь, как говорится, на полную железку и стоял над душой у сверловщиков. Они могли подвести его в самую решительную минуту. Беда, если перед последней операцией крышки останутся непросверленными. Как назло, в инструменталке не оказалось сверла нужного размера. Это означало простой. Работа явно срывалась. И Сулейман, рассвирепев, принялся в пух и прах разносить инструментальщиков, снабженцев, сверловщиков. И даже мастера. Нашумев на весь цех, Сулейман вдруг примолк. «Погоди-ка, старый дурак. Прежде чем поднимать бурю, помозгуй еще разок, — нельзя ли вовсе обойтись без сверловщиков, обработать эту самую крышку сальника в один прием, га?»

Дома Сулейман долго советовался с Иштуганом, а под конец, как обычно, слукавил:

— Помоги, сынок, совсем я состарился, не одолею своей головой…

— Ты, отец, не хитри, — сказал Иштуган. — Сам же все сделал и вроде ко мне за советом.

— Га, все сделал, — усмехнулся Сулейман-абзы. — Кто не смекнет, что гонять детали из одного конца цеха в другой неразумно.

— Однако в цеху у вас не первый день обрабатывают так крышку сальника. Почему же раньше эта мысль никому в голову не стукнула? Неужели все были слепые?

— Это, конечно, верно, — неохотно согласился Сулейман-абзы, почесав за ухом. — Все в угол норовишь загнать отца. Но ведь дело не только в этом, Иштуган.

— Конечно, не только в этом. Ты решил совместить две операции в одну. А это уже полдела. Ученые называют это идеей.

— Га, — погладил Сулейман-абзы черную бороду. — Идея!.. А вот как мне этой идеей закрепить деталь на станке, чтобы не отдавать на сверловку?

— Вот-вот, — подхватил Иштуган, — не болтом надо закреплять, как раньше, а специальными скобами, — так?

— Угодил в точку! — довольно рассмеялся Сулейман-абзы и, пошарив в кармане, положил перед сыном клочок грязной бумаги — черновой чертеж специальной скобы. — Была не была, а ты уж посмотри, сынок. Как, будет толк?

Иштуган не торопился с ответом. Сделав заново все расчеты, он сказал:

— Все правильно, но… немного сложно. Скобы должны быстро и легко открываться и закрепляться. Не то закрепление детали займет не меньше времени, чем сама обработка.

— Га, вот она, штука, в чем!.. Придется додумать…

Кончили на том, что завтра в цехе еще раз все прикинут на станке.

— Вот, Иштуган, а ты говоришь, сделано, — сказал Сулейман-абзы. — Оказывается, не все еще.

2

В обеденный перерыв Иштуган появился в механическом. Отец с Матвеем Яковлевичем ждали его. Поразмыслив втроем, нашли решение, как изменить скобу.

Сулейман побежал к мастеру, а Матвей Яковлевич подозвал Иштугана к своему станку.

— Покажу и я тебе кое-что.

В девушке, стоявшей у станка Погорельцева, не легко было узнать прежнюю Шафику. В черном сатиновом халате, в таком же платке, она выглядела совсем иначе. В конторе шапка ее густых вьющихся огненно-золотистых волос озаряла все вокруг. Теперь же, в туго повязанном платке, голова у нее словно бы меньше стала. Давно ли она тщательно обертывала ручку бумагой, чтобы не замарать свои пальчики чернилами? Как же она этими пальчиками берет железо, промасленные тряпки? И куда маникюр девался!

Иштуган, подумав об этом, так пытливо посмотрел на девушку, что она, бедная, покраснела до кончиков ушей, вспомнив, как Иштуган тогда поцеловал ее в конторке. «Как бы ему не взбрело в голову вспомнить об этом при Матвее Яковлевиче… — с ужасом подумала она. — Мужчины иногда любят пошутить…»

Но Иштуган, видимо, прочно забыл этот случай: в тот момент, в горячке, он хоть кого готов был обнимать и целовать.

— Вот ты где, оказывается, Шафика, — ласково сказал Иштуган девушке. — Под крылышко Матвея Яковлевича перешла. Неужели в своем цехе не нашлось никого, чтобы обучить тебя токарному делу?

Погорельцев слегка усмехнулся из-под посеревших от чугунной пыли усов.

— Еще один ревнивец объявился. С тех пор как Шафика стала моей ученицей, все ребята цеха косятся на меня. А Баламир, того и гляди, ссору затеет. Как бы на дуэль не вызвал меня.

Иштуган не совсем понял, на что намекает Матвей Яковлевич, но почувствовал, что девушке неприятен этот разговор. И он переменил тему:

— Как идет учеба, Шафика?

— Пока не очень, Иштуган-абы. Трудновато…

— А какой интерес в легком деле? В конторке — там легкая работа была, да что-то ты сюда попросилась.

— Я не потому перешла, что работа была легкая, Иштуган-абы…

— Понимаю, Шафика.

Матвей Яковлевич поспешил на помощь своей ученице.

— Девушка она смелая. И способная. У нее и мать — я ее знаю — толковая женщина… Вот, Иштуган Сулейманович, поинтересуйся. — И Погорельцев показал сделанное им приспособление. — Теперь золотник парораспределителя обрабатываем сразу тремя резцами. Эту головку мы вместе с Шафикой придумали. — Старик подмигнул девушке, которая в смущении махнула рукой. — Каверзная деталь. Порядком помучила нас. Зато теперь раз в пять побыстрей обрабатываем, да и точность заметно повысилась.

Иштуган внимательно осмотрел приспособление, похвалил за хорошую выдумку и, лукаво улыбнувшись, сказал:

— Вот оно что! Теперь понятно, почему отец совсем потерял покой. Не хочет отставать от друга.

Иштуган оглядывался по сторонам: он давно не бывал в механическом. Почти у каждого станка красовался газон с цветами.

— Почистились, — сказал он. — Как-то даже посветлело, уютнее стало.

В цехе было много девушек, совсем недавно, как и Шафика, перешедших к станкам.

— Молодежь, — протянул Погорельцев. — Молодежь, если захочет, чего не провернет.

Показался Сулейман. Он стремительно пронесся на своих кривых ногах по цеху. Казалось, искрились не только его черные глаза, но и смоляные усы и борода с запутавшейся в ней стружкой.

— Есть! Мастер одобрил. Завтра же сделают! — чуть не кричал он. — Писать заявление в Бриз, Иштуган, премию дадите, га?

Едва Сулейман с Иштуганом отошли, Шафика, покраснев от смущения, обратилась к Матвею Яковлевичу:

— Вы только посмотрите на Баламира. По-моему, с ним что-то неладное творится. Сам не свой, насупился.

Она знала, что Баламир продолжает ходить к дочери Шамсии Зонтик и носит ей подарки. Без подарков его там и не приняли бы. Майя, узнав от Саши, рассказала Шафике, что Баламир занял много денег у ребят. Товарищи уже перестали давать ему в долг, — вышел из доверия. Теперь Баламир не знает, куда податься. Толкуют, будто Шамсия Зонтик посоветовала ему взять взаймы у Погорельцева, — старик, дескать, лопатой деньги огребает. Но Баламир боится просить у Матвея Яковлевича. Без копейки ведь бедняга остался, даже не обедает.

Матвей Яковлевич велел Шафике присмотреть за станком и направился к Баламиру.

— Лучше крепи! — сказал он, понаблюдав немного за работой Баламира. Затем своей рукой остановил станок. — Не видишь, что делаешь?

— Не учи, — надулся парень. — Я тебе не Шафика…

— Да тебе до Шафики-то еще далеко. Полюбуйся, чего наколбасил. Эх ты, Аника-токарь. Давай-ка резец. — Матвей Яковлевич легонько оттолкнул парня плечом и, покачав с укоризной головой, взял резец в руки. — Ты что, мозгами шевелишь или ногами? — выговаривал он пристыженному, краснеющему Баламиру. — Да за такую халтуру знаешь что нужно с тобой сделать? Сразу понизить на два разряда. Можешь обижаться на кого угодно — твое дело, но, обидевшись на вошь, зачем шубу сжигать в печи!

Он бросил резец на столик.

— Есть новый? — И нагнулся, чтобы заглянуть в инструментальный шкафчик Баламира. — Это что такое? Ну, что это такое? — гневно повторял он, открыв дверцу. — Давно ли комсомольцы проверяли шкафчики, почему же они не заглянули в тумбочку члена комитета? Что голову опустил? Да здесь у тебя сам черт ногу сломит. Эх ты! Вот вызову Шафику и покажу…

— Матвей Яковлевич! — перебил его Баламир.

— Что, испугался?

Матвей Яковлевич сердито захлопнул дверцу тумбочки.

— Сегодня же наведи порядок!

Когда Матвей Яковлевич вернулся, Шафика, склонившись над станком, неотрывно следила, как вьется иссиня-вороная стружка. Она сразу почувствовала, что старик взволнован, и еще ниже склонилась к резцу.

— Так нельзя, недолго и без глаз остаться, — сказал Матвей Яковлевич и, легонько взяв девушку за плечи, заставил со поднять голову. Закусив нижнюю губу, Шафика отвернулась в сторону.

3

На бюро райкома исключили некоего Шагиагзамова, спекулянта, обманным путем примазавшегося к партии. Эта темная личность, как выяснилось при разборе дела, была в тесной связи с Шамсией Якуповой, работницей завода «Казмаш».

С заседания Гаязов шел вместе с первым секретарем райкома Макаровым. Улица была пустынна. Падал снежок.

— Конечно, душа радуется, когда вылавливаем и гоним из партии таких вот подлецов, — сказал Гаязов, глубоко вдыхая морозный воздух. — Наши ряды от того только крепнут, очищаются от шлака. И вместе с тем всякий раз больно за нашу беспечность. Не сегодня же и не вчера этот Шагиагзамов разложился. Как мы могли прохлопать это, позволили более десяти лет носить партийный билет? Подумаешь — волосы встают дыбом.

Усталый Макаров помолчал.

— Ты, Зариф Фатыхович, — сухо сказал он после паузы, — поговорил бы с Якуповой. Она у вас, кажется, член завкома?

— Да, член завкома, — подтвердил Гаязов. — Ведет культмассовую работу. Пантелей Лукьянович хотел даже послать ее на учебу. Впрочем, не он один, многие восхищались ею: ах, какая жизнерадостная, поет, танцует на всех праздниках, вечерах. Да она и не так молода. У нее уже дочь взрослая…

— Вот видите. Поди и сигналы были?

— Были, — ответил Гаязов. — Шила в мешке не утаишь. Все беспечность наша. Как туман нашел. Беспартийная, дескать, муж погиб на фронте. А про вдову долго ли сплетню пустить. Да и сама ходила ко мне, плакала. Я и поверил. А знаешь, как ее прозвали на заводе? Шамсия Зонтик. Я сперва не понимал, откуда такое прозвище. Теперь только ясно стало, какой в этой кличке смысл. Якупова как под зонтиком пряталась под личиной активистки. А мы ничего не разглядели.

— Зато народ видел, — сказал Макаров. — У народа глаз острый, Зариф Фатыхович. Придется все обстоятельства хорошенько расследовать. Черт знает что там еще может открыться… А Лизе Самариной вернули ее старую квартиру? — вдруг спросил Макаров.

Гаязов не сразу понял, почему секретарь райкома заговорил о Лизе Самариной.

— Пока нет, — сказал он. — Поярков и слышать не хочет. Твердит, что обменял на законном основании, и все тут. За давностью даже суд ничего не сможет изменить. Прошло, дескать, много лет. И Хасан Шакирович просит не беспокоить Пояркова.

— Как же вы собираетесь действовать? — Макаров сдерживался, чтобы не показать своего раздражения: уж очень спокоен Гаязов.

— Думаем дать Самариной квартиру в новом доме. Сейчас у нее настроение повысилось. Трудится на совесть…

Макаров наконец не вытерпел.

— А Пояркову так-таки все простили?

— Нет, решили поставить вопрос на бюро, потолковать.

— Какой негодяй!.. — невольно вырвалось у Макарова. — Коммунист, а на чей кусок позарился! Или вы полагаете, что его совесть чище, чем у этого самого Шагиагзамова? Я тебя не совсем понимаю, Зариф Фатыхович. Откуда у тебя эта чрезмерная мягкость!.. Я, например, не постесняюсь считать человека, построившего свое благополучие на чужом несчастье, своим врагом. Да, врагом!

— Не торопись, Валерий Григорьевич, — неуверенно сказал Гаязов. — Дай собраться с мыслями…

На углу они попрощались. Гаязов шел не спеша, поглядывая на колеблющиеся круги под фонарными столбами. Ломило в висках, от выкуренных папирос противно поташнивало. Он не спешил: не хотелось возвращаться в пустую квартиру. Наиля, наверно, уснула. А больше некому его дома ждать. Поневоле полезут в голову всякие мысли, коль сидишь один на один с гулкой тишиной. Эти мысли навязчивы, хуже осенних мух. А как хочется поговорить с близким человеком, и конечно же не о грязи, в которой завязли разные Шагиагзамовы, и не о пакости, прячущейся под зонтиками, — хочется поделиться с человеком, которому понятны и интересны твои мысли, твои чувства… Как мучительно одиночество! Теща и та уже жаловаться начинает: «Зариф, состарилась я, тяжело мне тянуть все одной. И работа по дому, и Наиля… Не управляюсь. Да и тебя жалко. Мертвого все равно не воскресить. Жить бы да жить моей Марфуге… Да что поделаешь, раз такая судьба…»

Дума за думой наплывали, а ноги давно уже вели его по той улице, где жила Надежда Николаевна, хотя это и в обход было и совсем не по пути. Удивительно, до чего же властно ведет нас сердце — и не только в восемнадцать, но и в сорок лет. Вон рядом с большим домом Надин дом. Ее комната на первом этаже. Не постучать ли в окно, если горит свет?

Будь ему восемнадцать, Гаязов, может, и щелкнул бы пальцем по стеклу, но в сорок — нет, не по возрасту такие шутки. Все же надежда теплилась в нем, когда он посмотрел на ее окно. Нет, темно!

Гаязову стало грустно. Стараясь ни о чем не думать, он зашагал по улице. За поворотом резко посветлело: словно огромные факелы, полыхали заводские трубы.

«Не посмотреть ли работу ночной смены?» — подумал Гаязов и, может, повернул бы к заводу, не окажись перед ним Надежда Николаевна. Она шла откуда-то, шагая легко, совсем по-девичьи.

— Надя! — Мягкий голос Гаязова чуть дрогнул.

— Зариф, ты? — В голосе Надежды Николаевны Гаязов уловил счастливую растерянность. Никогда раньше, даже девушкой, Надежда Яснова не обращалась к Гаязову с такой сердечностью.

— Я, Надя, — сказал Гаязов, пожимая ее руки. — Я, Надюша, — повторил он тише.

Она стояла перед ним, покорная, поддавшись чувству затаенной радости.

По темному небу плыла вечная спутница влюбленных — полная луна. Вокруг фонарей роились снежинки, словно слетевшиеся на свет мотыльки.

Все репродукторы на улице давно умолкли. Разлилась ночная тишина, но она прекрасной музыкой звенела для них обоих.

— Что мы стоим? Если не очень устал, проводи меня немного, — сказала Надежда Николаевна.

Они пошли рядом, как школьники, не беря друг друга под руку. Надежда Николаевна сказала, что была у Назирова.

— Скоро опять в Москву едет. Волнуется, прямо как перед защитой диплома. Знаешь, Зариф, иногда у меня такое ощущение, будто молодость возвращается. Помнишь, у Горького: «Когда труд удовольствие, жизнь хороша». Теперь особенно дошло мне до сердца…

И чуть было не добавила: «И одиночество теперь не гложет меня так беспощадно», да спохватилась.

За разговором не заметили, как очутились в каком-то саду. Торжественно застыли деревья с запушенными снегом ветвями. На скамьи будто кто положил снеговые подушки. Легкий таинственный шорох пробегал по саду, по пустынным дорожкам. Редкий прохожий мелькнет — и пусто опять. Лишь в самом укромном уголке на скамейке сидели в обнимку, запорошенные снегом, совсем будто из сказки, парень с девушкой.

— Куда это мы забрели? — сказала Надежда Николаевна со смешком приятного удивления.

Склонив немного голову, Гаязов по-мальчишески свистнул.

— И то правда, — сказал он, — на чужую территорию, похоже, забрались.

Но они и не подумали возвращаться. Шли и шли по этому таинственному саду, по голубоватому снегу, на котором протянулись бархатистые тени.

— Верно, никогда больше не будет такой ночи. Правда, Зариф?

— Нет, Надя, я бы не спешил так говорить… После ночи обязательно наступает утро… Но моя жизнь, мое утро зависит…

— Ты так думаешь? — Надежда Николаевна опустила голову, потом тихо сказала: — Я перебила тебя, Зариф.

— Моя жизнь… — повторил Гаязов. — Известно, какая жизнь у секретаря парткома. С головой — в делах… народ с утра до вечера…

— Нет, я не об этом…

Гаязов и сам знал, что она не об этом.

— Надя, — решительно произнес он и запнулся. — Нет, об этом я, кажется, не смогу толком сказать… Ты пойми меня, Надя. Я все жду… Жду и тоскую… Часто вспоминаю жену. Хороший, очень хороший человек была она, Надя. Очень меня любила! — Гаязов умолк, словно в горле у него застрял горький ком. — Для нее не была тайной моя любовь к тебе, знала Марфуга и о том, что мне не забыть тебя. Сам же я ей во всем и признался… «Дважды не любят, большая любовь приходит раз в жизни», — сказала она. Ты, кажется, не веришь моим словам, Надя? Чтобы жена, любящая своего мужа, и не ревновала! Марфуга, может, и ревновала, но про себя, так, что я об этом даже не подозревал. — Гаязов посмотрел на верхушки белоснежных берез и чуть помрачнел. — Недаром, видимо, говорят: человеческая душа — бездонное море, — после паузы произнес Гаязов.

— Да, не легко было Марфуге жить с таким мужем. Вы, мужчины, хоть и удивляетесь глубине женского сердца, но вам не понять его до конца.

В тоне Надежды Николаевны послышался Гаязову упрек.

— Но если бы я таился от нее, любил украдкой, ведь это, Надя, было бы еще хуже.

— Нет, ты правильно поступил. Я тебя не виню… Вернемся все же, Зариф. Мы очень далеко зашли.

Они повернули обратно. Казалось, звезды, осыпавшие небосвод, мерцали ярче и каждая подмигивала им: «Знаем, знаем».

— Смотри, Зариф, эти еще здесь, — показала Надежда Николаевна на влюбленных, сидевших все в той же позе, на той же скамейке под белым от снега деревом.

— Молодость, — вздохнул Гаязов.

Дошли до дома Надежды Николаевны и долго не могли расстаться.

— Надя, я жду твоего слова… Наверное, я никогда не смогу заменить тебе его, но все же, может…

— Не знаю, Зариф… Хорошо ли ты представляешь себе, какие муки претерпевала Марфуга?..

— Я на все готов, Надя. Я очень много передумал…

— Ах, если бы я была девушкой, если бы я не любила, я, может, и соединила бы свою жизнь с твоей. Без единого слова. И была бы счастлива. У меня к тебе самое хорошее чувство… До свидания, дорогой.

— До свидания, Надя. Жду…

— Подумай еще раз, Зариф.

— Если б ты знала, сколько бессонных ночей провел я…

Надежда Николаевна слегка коснулась его руки:

— Не надо, Зариф… Но говори мне таких слов. Я думала, никто больше не сможет пробудить былые чувства, а ты…

Она отвернулась, чтобы не показать слез, и быстро направилась к подъезду.

Гаязов постоял, пока в ее комнате не зажегся свет. Полная луна и искристые звезды на этот раз провожали его одного.

4

Надежда Николаевна проснулась с ощущением разлитой по всему телу блаженной легкости. В душе ее слились светлая грусть с радостью и крылатой, влекущей вдаль надеждой.

Словно она все еще шагала с Зарифом по просторному ночному саду: голубоватый снег, длинные полосы теней, деревья в снегу… А в ушах не переставал звучать умоляющий голос Зарифа: «Надя, я жду твоего слова…»

«Да, я и сама люблю его», — подумала Надежда Николаевна, и щеки ее запылали.

Это блаженное чувство не оставляло ее несколько дней.

И на завод она в то утро шла в приподнятом настроении. Утренняя смена еще не приступала к работе. По пути в конторку Надежда Николаевна здоровалась с рабочими, с мастерами, расспрашивала о работе.

У станка Сулеймана она задержалась. От Ясновой не укрылось — старик сегодня чем-то очень озабочен.

— Дела наши, товарищ мастер, ничего, — сказал Сулейман, уклоняясь от прямого ответа. — Видишь, бороду начал отращивать. Значит, старею. А ты вот, как бы не сглазить, цветешь, на зависть девушкам.

— Эх, Сулейман Уразметович, и здесь не можешь удержаться от шутки.

— Почему? Я серьезно говорю. Шутить пристало с девушками, а тебе… тебе можно говорить чистую правду, Надя.

Надежда Николаевна вспыхнула, словно провинилась в чем-то, это смущение очень шло ей. «Что, если этот всезнайка подсмотрел ночную нашу прогулку с Зарифом?» — подумала она и, чтобы перевести разговор на другое, спросила о новом приспособлении Сулеймана.

— Скобы мои? Вроде пригодились, — сказал Уразметов сдержанно. — Вот хочу увеличить скорость и подачу, чтобы еще быстрее работать, да вибрация проклятая держит.

— Не нужна ли какая помощь, Сулейман Уразметович?

— От помощи, товарищ мастер, только дурак отказывается. Но что-то, вижу, нашему цеховому начальству не до нас. Занято большими делами…

Надежда Николаевна уже с обидой воскликнула:

— Сулейман Уразметович!..

Уразметов притворился, будто и не думал язвить.

— Ладно, будешь посвободней, заходи домой. Это дело не для мимолетного разговора.

По пути Яснова остановилась возле Самариной. С того дня, как Надежда Николаевна побывала у нее дома, отношения между ними потеплели. Самарина уже не смотрела на нее как на недосягаемое начальство, не скрывала больших своих забот.

— Надежда Николаевна, когда же наконец сверлами обеспечат? Ну, куда это, в самом деле, годится! — И Самарина сердито ткнула пальцем в огрызок сверла, которым ей приходилось работать. — Горе одно.

— Хорошо, сейчас выясню, Елизавета Федоровна.

— Заодно и насчет кондуктора. Из техотдела принесут на минутку, примерят и тут же уносят обратно. Повертятся, как муха над свечкой, — и ищи свищи. А я маюсь без кондуктора. Работу задерживаю. Перед людьми совестно.

В голосе Самариной проскальзывала временами прежняя резкость, но Надежда Николаевна чувствовала, как изо дня в день она все больше оттаивает.

— Как детишки, Елизавета Федоровна? — по-женски спросила Яснова.

— Не жалуюсь, Надежда Николаевна, ничего, здоровы.

— По-прежнему остаются одни, когда уходишь на работу?

— Теперь у нас пионерские комнаты. Там играют. Будто гора с плеч свалилась.

— А кто их кормит, спать укладывает?

— Это уж сами, я им все приготовлю, ну, они и поедят холодное.

У Надежды Николаевны мелькнула мысль, которой она тут же поделилась с Самариной. В красильном работала Мария Антоновна, тоже многодетная вдова, солдатка. Живет она с Самариной в одном доме. Нельзя ли устроить так, чтобы им по очереди присматривать за детьми?

Самарина поблагодарила мастера за заботу, но высказала неожиданное опасение: дети у Марии Антоновны смирные, а у ней большие проказники. Соседка может не согласиться.

— А все же потолкуйте, — обнадежила Яснова. — Мария Антоновна, насколько я знаю, не будет против.

От Самариной Надежда Николаевна прошла на склад. Нужного диаметра сверл на складе не оказалось. Она позвонила Зубкову. Маркел Генрихович никогда никому не грубил. Выслушав Яснову, он сказал:

— Надежда Николаевна, я все записал. Завтра хоть из-под земли, но сверла достану.

После того Надежда Николаевна позвонила Пояркову, справилась о новом кондукторе.

— Что вы все бегаете адъютантами этой Самариной? — окрысился Поярков. — Подождет. У меня покрупнее дела стоят на очереди.

— В таком случае я вынуждена буду позвонить Михаилу Михайловичу, — предупредила Надежда Николаевна.

— Звоните! Хоть директору, хоть самому министру! — пронзительно выкрикнул Поярков и бросил трубку.

— Вадима Силыча теперь при одном имени Самариной в дрожь бросает, — усмехнулся стоявший рядом сменный мастер.

— Но разве можно, используя служебное положение, сводить личные счеты? — жестко сказала Надежда Николаевна. И тут же позвонила Михаилу Михайловичу, а затем начальнику производства.

На другой день вернулся из Москвы Назиров, счастливый, окрыленный. Надежда Николаевна, пожав ему руку, поздравила с успехом.

— Это наш общий успех, — сказал Назиров. — Без вас разве я осилил бы свою работу над проектом… А еще большее спасибо директору. Признаться, даже вам стеснялся сказать, — после первой поездки у меня не было никакого желания снова ехать в Москву. Боялся окончательного провала. А Хасан Шакирович вызвал меня к себе да так нашпиговал, что с меня черный пот как из ведра лил. Научил воевать. Там, оказывается, семьдесят семь раз подсчитывают. До копейки…

— Не тяни же за душу! — Ясновой не терпелось узнать подробности.

— Всяко было, — сказал Назиров, и его широкое лицо расплылось в простодушной улыбке. Потом он протянул перед собой обе руки ладонями вверх. — Душа вот как дрожала… Но постепенно все улеглось. И опять-таки спасибо Хасану Шакировичу. Я его там постоянно чувствовал рядом с собой. Видимо, он не слезал с телефона. Несмотря на грехи, с ним там считаются… Нашу докладную у министра обсуждали. Спор был. Кое-кто сомневался. Но в конце концов одобрили. Министр здорово поддержал. Умный, видимо, дядька. Короче, Надежда Николаевна, реконструкция механического цеха в принципе решена. В первом квартале нового года министр обещал выделить средства. Вот, пожалуй, и все.

— А станки?

— Дадут. Но немного. Четвертой части не дадут против того, что просили. Хасан Шакирович правильно ориентировал на имеющееся оборудование. Остальное, Надежда Николаевна, расскажу вечерком. Уйма подробностей. Даже приключения небольшие были. Ну, как дела в цехе?

Яснова улыбнулась.

— Стоит ли сейчас… Никуда не денется наш механический.

И однако же поспешила высыпать короб последних цеховых новостей.

5

Та светлая радость, которую ощутила Надежда Николаевна после ночной прогулки с Гаязовым, с каждым днем все глубже проникала в душу; и ничего ей с этим поделать уже было нельзя. И чем непреодолимее овладевало ею новое, немного даже страшившее чувство, тем все дальше отодвигался в сознании образ Харраса. Поймав себя на этом, Надежда Николаевна поначалу казнилась, чувствовала, что виновата перед памятью мужа, но — натура правдивая — скоро перестала искать себе оправданий, которыми могла бы заглушить угрызения совести. Значит, жизнь потребовала своего.

Вот уже несколько дней почему-то Гаязова нигде не видно. Что случилось? Встретив утром Погорельцева, соседа Гаязова по квартире, Надежда Николаевна спросила, почему Зариф Фатыхович не выходит на работу. Оказалось, Гаязов простудился и слег.

— Нехорошо одинокому человеку в такие дни, — сказал Матвей Яковлевич задумчиво. — Лежит один. И никто не наведается… Может, нужда какая есть… Тещу свою он не станет беспокоить, да и нас постесняется позвать. Такой уж он человек…

Догадывался ли о чем-нибудь старик, Надежда Николаевна не стала доискиваться. О ней с Гаязовым уже болтали, не исключено, что и до Погорельцевых могло кое-что дойти. Что ж, пусть даже они неодобрительно посмотрят на это, все равно она решила сегодня же проведать Гаязова.

Что за день выдался! Казалось, конца не будет свалившимся на нее заботам, огорчениям, неприятностям. Надежда Николаевна с трудом заставила себя дождаться обычной после смены летучки. Быстро оделась и заторопилась к выходу. Матвей Яковлевич ждал ее у дверей цеха. То, что с ним был Сулейман-абзы, немного смутило Яснову. Попадись только на язык этому старому шутнику! Брякнет что вздумается.

— Как Марьям Хафизовна? Лучше себя чувствует? — спросила Надежда Николаевна, чтобы отвлечь от себя внимание Сулеймана.

— Невестка? Ничего, уже на работу вышла. Разве не видела ее? Правду нужно сказать, кругом невестка хороша. Взять хоть сердце, хоть ум, хоть характер — все на месте. Счастье Иштугану. Не зря у нас спокон веку считается: жена — и доброе веселье и злое зелье… Не будь невестки, разве Иштуган стерпел бы такую несправедливость… — Сулейман махнул рукой и двинулся по улице, упорно глядя себе под ноги.

— Велика важность — вывели из Бриза, — сказал Матвей Яковлевич. — Иштугана Сулеймановича от этого не убудет. Как был изобретателем, так и останется. Слышал, опять в командировку собирается?

Не отвечая на вопрос Погорельцева, Сулейман продолжал свое:

— Не в том дело! С несправедливостью трудно мириться… По себе знаю. Пусть хоть двадцать приказов издают… Иштуган и сам не стал бы работать с Поярковым. Двум бараньим головам в одном котле тесно.

Заметив, что старик все больше распаляется, Надежда Николаевна перевела разговор на Ильмурзу. И явно невпопад. Сулейман хмуро покосился на Надежду Николаевну.

— Было одно письмо. Нос что-то воротит.

— Поначалу всегда трудно, — подбодрила его Надежда Николаевна.

— Нет, Надежда Николаевна, дело не в трудностях. Гайка слаба у парня, вот что. Ума не приложу, откуда такое художество прицепилось к потомку Уразмета. С тех пор как он уехал, покой для меня потерян, — с горечью признался Сулейман, но умолчал о том, что задал Ильмурзе крепкую головомойку в своем длинном письме.

На углу Сулейман распрощался. Надежда Николаевна проследила глазами за его удаляющейся коренастой фигурой.

— Да, нашему Сулейману-абзы далеко до старости… бодро вышагивает.

— Не скажите! История с Ильмурзой отняла у него добрый десяток лет жизни, — возразил Матвей Яковлевич. — Прежде он редко когда и упоминал о нем, а сейчас Ильмурза у него с языка не сходит.

— За свой авторитет побаивается…

— Нет, не о том у него печаль. Знаю я Сулеймана.

— Неужели он раньше не догадывался, что с Ильмурзой неладно? — усомнилась Надежда Николаевна.

— Догадывался, конечно, — ответил Матвей Яковлевич. — Но разве раскусишь человека до конца, пока не придет час испытаний… У иного вся жизнь так проходит — без сучка, без задоринки. Помрет — даже ближайшие друзья не узнают толком, что за человек был. Возьми иной арбуз — круглый-прекруглый, гладкий-прегладкий. А разрежешь… — Погорельцев развел руками, — в середине дрызготня одна… Вот мы и дошли, Надя.

— Матвей Яковлевич, — заволновалась Яснова, — мы к нему вместе зайдем, ладно?

— Ладно, ладно, вместе так вместе. Разденемся у нас, потом к Зарифу Фатыховичу. Вот и моя старуха!

— Заходи, заходи, Надюша! — встретила их Ольга Александровна. — Как жива-здорова? Письма-то от сына есть? Очень хорошо, очень хорошо… радость матери…

— Оленька, как Зариф Фатыхович? Врач не приходил? — спросил Матвей Яковлевич. — На заводе наша братва забеспокоилась, не доверили мне одному, Надежду Николаевну вот послали проведать.

Яснова была благодарна старику: так деликатно вывести ее из неловкого положения. С Ольгой Александровной она последнее время встречалась лишь мельком в клубе, на торжественных собраниях, иногда в магазине или на базаре. Обменяются короткими вопросами о здоровье, о житье-бытье, — разве тут узнаешь, каким человек стал к старости. А вообще-то старухи любят посудачить. Кто знает, может, потому и схитрил малость Матвей Яковлевич.

— Ладно, старуха, накрывай на стол, а мы с Надеждой Николаевной — к больному.

Дверь открыла им теща Гаязова, сухонькая старушка в белом, повязанном по-татарски платке.

— Добро пожаловать, добро пожаловать…

— Как Зариф Фатыхович? — шепотом спросил Матвей Яковлевич.

— Сегодня вроде немного лучше. И врач был. Только покою нет. Целый день трезвонят. А то сам звонит. Будь моя власть, выбросила бы я этот телефон на помойку.

Из комнаты с шумом выбежала девочка и бросилась Погорельцеву на шею.

— Дедусь, к нам сегодня доктор приходил. С усами… У тебя — белые, у него — желтые. Очки золотые… Бабушка говорит, что не золотые, а костяные, а я говорю — золотые, золотые, золотые!..

Наиля без всякого смущения поздоровалась с Надеждой Николаевной и спросила:

— Апа, вы тоже врач?

— Нет, моя умница, я не врач, — улыбнулась Надежда Николаевна.

— Значит, секретарь?

— Нет, и не секретарь.

Наиля хотела еще что-то спросить, но бабушка дернула ее за руку и провела в немного душную, пропахшую лекарствами комнату Гаязова.

Надежде Николаевне еще не приходилось бывать у Гаязовых. В первой комнате она успела заметить обилие света, в кабинете — обилие книг. Зариф лежал на диване, до подбородка натянув ватное одеяло. Ей хотелось броситься к нему, и в то же время что-то удерживало. Прячась за Матвея Яковлевича, Надежда Николаевна тревожно вглядывалась в осунувшееся, небритое лицо Зарифа. Глаза их встретились. Зариф просиял. Но, как только он попытался сделать усилие, чтобы приподнять голову с подушки, Надежда Николаевна, забыв смущение, быстро приблизилась к нему.

— Нет, нет, Зариф, пожалуйста, не двигайся. — И мягко взяв его за плечи, уложила на подушки.

Гаязов слабо улыбнулся. Он был счастлив.

Надежда Николаевна села на стул у изголовья. Заглянула в раскрытую книгу, лежавшую на столе: чьи-то стихи.

— Ну как, Зариф Фатыхович? — спросил Погорельцев.

— Небольшая простуда, Яковлич. Вчера температура подскочила до тридцати девяти и шести десятых. Утром снизилась до тридцати восьми, А сейчас, думается, нормальная.

Старик, да и Надежда Николаевна догадались, что он хитрит.

Температура была явно высока: губы пересохли, потрескались, дыхание жесткое, затрудненное.

— Что же говорит доктор? Не лучше ли лечь в больницу? — спросила Надежда Николаевна.

— Врач, конечно, скажет — в больницу. Но ведь там нет телефона, — усмехнулся Гаязов.

— А кто присматривает за тобой, Зариф? — спросила Надежда Николаевна, поправляя край одеяла.

— Сестра приходит из клиники. Строгая такая. Ни шевелиться, ни разговаривать, ни читать не разрешает. Только что ушла за лекарством. А я тем временем за стихи.

Пожилая рябая женщина, вернувшись и увидев возле больного посторонних, немедленно попросила их выйти.

— Здесь не завод. Пожалуйста, не беспокойте больного. Он нуждается в абсолютном покое. По предписанию врача, время пенициллин вводить.

— Пусть немного посидят, тетушка Шарифа… Разрешите, — с просительной улыбкой сказал Зариф. — Это ведь большие начальники.

— Самый большой начальник здесь я. Вот и не разрешу. Взрослые люди — должны понимать.

Надежда Николаевна с уважением отнеслась к справедливому требованию сестры — по всем признакам, хорошей, душевной женщины. И тут же поднялась.

— Выздоравливай, Зариф, поскорей.

— Спасибо, Надя. Выберется минутка — заходи. Буду ждать.

6

После того, как Назиров выгнал ее из своей комнаты, Идмас целую неделю не ходила на работу, сидела, запершись, дома. Она осунулась, каждый шорох бросал ее в дрожь.

Через неделю Идмас приплелась к Шамсии и сквозь слезы рассказала ей, что произошло у нее с Назировым. Шамсия почему-то испугалась.

— Ты, милая, наверно, на меня обиделась?.. Это ведь только по твоей просьбе… Вон твоя золотая брошка на комоде. Бери, пожалуйста.

Позже, немного успокоившись, Шамсия готова была растерзать себя. Своими руками вернуть золотую брошь!.. В следующий раз Идмас потребовала обратно золотое кольцо. В тот день они крепко поругались. И хотя Шамсия золотое кольцо не вернула, — «и не брала, и не видала!» — страх обуял ее. Она почуяла надвигающуюся беду. В бессильной ярости Шамсия грозилась: «Этот Назиров еще узнает меня. Я ему покажу…»

Но одно обстоятельство заставило Шамсию позабыть о Назирове. Шамсия узнала, что исключен из партии Шагиагзамов. Разумеется, ей дела не было, оставят ли его в партии, нет ли. Ей важно было, чтобы не опустел его кошелек.

Но когда Шамсию пригласили в партком и Гаязов спросил в упор, кем приходится ей гражданин Шагиагзамов, Шамсия растерялась. Что отвечать?.. И почему ее, собственно, спрашивают про этого Шагиагзамова?.. Ведь его ноги никогда не было на заводе.

У Пантелея Лукьяновича Шамсия держала себя куда увереннее.

— Если у меня нет защитника, то такой большой человек, как товарищ Гаязов, может наговорить на меня что угодно… Если беспартийная, так ни одному слову не верят… — всхлипывала она. — Единственная надежда на вас, на завком. Пожалуйста, Пантелей Лукьянович, не дайте опозорить… Ведь я все-таки член профсоюза.

И Пантелей Лукьянович, приняв слезы Шамсии за чистую монету, пообещал разобраться в деле. Но какое-то глубоко спрятанное сомнение Шамсия уловила в Калюкове и оттого встревожилась еще сильнее. Но догадаться, чем вызвано это сомнение, не могла. Болтливый Пантелей Лукьянович на этот раз никакой пищи для догадок не дал.

В тот же вечер Шамсия примчалась к Шагиагзамову.

— Отвечай, что наболтал про меня в райкоме, палач?.. — Она уже ничем не напоминала бедную вдову, жалостно всхлипывающую перед председателем завкома.

Вытирая грязным платком багровую шею, Шагиагзамов сказал:

— Ты с ума сошла. О тебе там и намека не было.

Но Шамсия была не из тех «доверчивых дурочек», которые верят каждому слову.

— Смотри, чтоб после не каяться! — И глаза ее сверкнули, как у кошки, выгнувшей спину и готовой броситься на собаку. — Не рассчитывай спастись бегством от меня. Я тебя и в аду разыщу.

Все же Шагиагзамов выстоял — Шамсия ничего не узнала. Но эта ловкая женщина пронюхала, что ее собираются обсуждать на завкоме. Ей передала об этом одна болтливая уборщица, которая заверяла, что сама слышала такой разговор между Гаязовым и Калюковым.

— Пантелей Лукьяныч, он хороший человек… Все защищал тебя. А Гаязов и слушать ничего не хочет. Говорит, о Якуповой нужно сообщить прокурору.

И тут Шамсия впервые, может быть, поняла, что играет с огнем, что никакая, даже самая искусная маскировка, никакой «зонтик» не сможет скрыть ее проделок от людских глаз. И Шамсия снова помчалась к Шагиагзамову. Она ворвалась в его комнату шаровой молнией.

Шагиагзамов был навеселе. Он молча наблюдал некоторое время и наконец сказал:

— Дура, чего орешь? Эка важность, подумаешь… В моем партбилете оказалась твоя фотокарточка… та… на пляже… Я же еще и виноват, что носил ее у сердца…

Шамсия побледнела.

— И Гаязов видел эту карточку?.. — прошептала она.

— Не знаю, кто из них Гаязов, кто Гамазов, — бросил Шагиагзамов. — А только все видели. Интересно же… в партбилете…

— У-у-у! — напустилась Шамсия с кулаками на Шагиагзамова. Он невольно отступил в угол. — Палач, пьяница, негодяй… Опозорил меня перед всем народом.

Шагиагзамов захохотал. Глаза у Шамсии округлились.

— Ты еще смеешься надо мной, палач! — взвизгнула она. — Мало тебя выгнать из партии, тебя надо в каменный мешок посадить. Я сама пойду к прокурору.

— Молчок! — прикрикнул на нее Шагиагзамов, внезапно сделавшись серьезным. — Знай край, да не падай. Чей муж… — Шагиагзамов согнул указательный палец, как нажимают на курок винтовки, — чик! — И он взмахнул рукой, изображая падающего человека.

Шагиагзамов вернулся с фронта задолго до окончания войны. С чужих слов он рассказал Шамсии, как за измену родине комиссар расстрелял ее мужа. Фамилию комиссара он хорошенько не запомнил, не то Сайфуллин, не то Сафиуллин.

Шамсия знала, что ее муж служил в одной части с мужем Ясновой — Харрасом Сайфуллиным. Она-то и предположила, что комиссаром, расстрелявшим ее мужа, был как раз Харрас Сайфуллин. И, побуждаемая мстительным чувством, она долгие годы преследовала Надежду Николаевну, клевеща на ее мужа. Когда Шагиагзамов через каких-то своих дружков достал ложную справку о том, что муж Шамсии погиб на фронте и похоронен там-то, Шамсия еще яростнее стала клеветать на Яснову.

Вылетев, как шальная, из комнаты Шагиагзамова, Шамсия неожиданно увидела идущую по улице Яснову. Ее глаза мгновенно налились кровью. Она обогнала Яснову и, остановившись перед ней, принялась во всеуслышание поносить ее.

На минуту Надежда Николаевна онемела, так это было неожиданно.

— Вы что, с ума сошли, Якупова? Кто дал вам право так оскорблять меня?

На шум собралась толпа.

— Женщины дерутся. Мужей делят! — закричал кто-то.

Не зная, куда деваться со стыда, Надежда Николаевна хотела было уйти, но Шамсия загородила ей дорогу.

— За дураков всех считаешь! — кричала Шамсия. — Ишь нос задрала, как закрутила с этим пучеглазым Гаязовым! Не забывай, чьей ты женой была. Думаешь, люди не знают, что, когда наши мужья клали головы на войне, твой муж у врага отсиживался? Очень хорошо все знают!..

Надежда Николаевна не помнила, что было дальше. Потеряв всякую власть над собой, она ответила Шамсии звонкой пощечиной.

Шамсия, видимо, не ожидала этого. Дико взвизгнув, она присела на корточки.

— Ну, получила сдачу сполна! — съязвил кто-то в толпе.

Дома Надежда Николаевна, не раздеваясь, упала ничком на стул и забилась в безудержных рыданиях.

7

Ах, как мучительно больно! От одного только воспоминания о том, что было пережито десять лет назад, холодело сердце, дрожь сотрясала все существо. Где взять сил, как стерпеть это? Вновь раскрылись зажившие было рубцы, вновь закровоточили, а беспощадные руки посыпали рану солью.

Как упала Надежда Николаевна вечером на стул, так не сдвинулась за всю ночь с места. Даже огня не зажигала. Не пила, не ела. Потеряла чувство времени. Но время не стояло. Из темноты донесся бой кремлевских курантов. Потом кто-то пел, играла музыка. Наконец радио умолкло. В окно с незадернутыми занавесями заглянула луна. Затем и она ушла. Постепенно оконные стекла начали голубеть.

А Надежда Николаевна все сидела, недвижная, будто изваяние. Все в ней окаменело. Ни одна мысль не шевелилась в голове. Она не чувствовала ни боли, ни ненависти. И плакать больше не могла, — высохли слезы. Лишь безмерная тяжесть давила на плечи.

Когда подошло время отправляться на работу, Надежда Николаевна собрала остатки сил, поднялась с места. Посмотрела на портрет Харраса на стене. Казалось, и он осунулся за эту ночь. Губы плотно сжаты, даже морщины на лбу как будто стали глубже, в глазах появилось небывалое до того выражение тяжелого упрека.

— Прости, Харрас, — прошептала Надежда Николаевна. И только тут из глаз ее, остававшихся сухими всю ночь, брызнули наконец облегчающие слезы.

Надежда Николаевна думала, что она уже никогда не полюбит после Харраса, всю жизнь проживет, утешаясь лишь одними воспоминаниями. Она не верила в такое чудо, чтобы другой человек мог вновь зажечь ее угасшее сердце. Не хотела этого и не ждала. Одна мысль давала ей силы — что она до конца жизни донесет незапятнанной любовь к Харрасу. Она не раз давала себе клятву в этом. Она чувствовала себя выше, чище в такие минуты. Она понимала, что жизнь вдовы — это ночь без рассвета, но Надежду Николаевну не пугала вдовья жизнь с ее никому не слышными и оттого еще более горькими слезами. Однако судьба и это испытание сочла малым для нее и послала человека, который вдохнул жизнь в ее угасшее сердце. Затем, видно, сочтя, что и этого мало, разбередила раны, вновь разворошила происшедшие десять лет назад события, которые Надежда Николаевна уже начала понемногу забывать.

Идя на работу, Надежда Николаевна никого не замечала, ни с кем не здоровалась. Перед ее глазами то и дело мелькали темные круги. Войдя в цех, она не обошла его, как делала обычно, а прямо поднялась в конторку и в изнеможении опустилась на стул.

Требовательно зазвонил телефон, заставив ее вздрогнуть. Чуть сдвинув белый платок, Надежда Николаевна приложила к уху трубку. Говорил начальник производственного отдела. Ругал за задержку срочных деталей.

Надежда Николаевна рассеянно выслушала его и, сказав, что сейчас же все выяснит, положила трубку. Но в цех не спешила. Ей стыдно было показаться на глаза рабочим.

И все же нужно было идти. Она заставила себя встать и пошла, еле-еле передвигая ноги.

Весь день она ходила по цеху с этой неимоверной тяжестью во всем теле, весь день чувствовала на себе любопытные взгляды. Взгляды эти, в которых она читала то упрек, то сожаление, то злорадство, проникали в самую душу, как бы обнажая ее. Надежда Николаевна то сгорала от стыда, то кипела от негодования. Хотелось убежать, остаться одной, поплакать на свободе. Но, как на грех, на вечер было назначено общее собрание. Предполагалось обсудить поведение Ахбара Аухадиева. Как ни тяжело ей было оставаться на людях, Надежда Николаевна все же пересилила себя. В душе она считала сегодняшнее собрание решающим этапом в борьбе за Ахбара. Несмотря ни на что, желание сделать его человеком не ослабевало в ней. Но вечером собрание не состоялось. Аухадиев сбежал, испугавшись, что придется отвечать перед народом.

Узнав о его бегстве, Надежда Николаевна с горечью подумала: «Он вдобавок еще и трус! Не хватило смелости открыто взглянуть в глаза товарищам. А я за него… Нет, теперь пусть решают, как хотят. Больше не стану вмешиваться».

На заводском дворе Яснову догнала Самарина.

— Надежда Николаевна, — сказала она, взяв ее под руку. — Все стараешься для нас. Сколько у тебя неприятностей из-за одного непутевого Аухадиева…

Дав понять, что ей сейчас не хотелось бы говорить об этом, Надежда Николаевна поинтересовалась, столковалась ли она с Марией Антоновной.

Самарина принялась благодарить.

— Все по-твоему получилось. Теперь душа спокойна… Не понять даже, почему сразу так не сделали. Видать, горе отнимает у человека разум.

Они приближались к воротам.

— Домой, Надежда Николаевна?

— Нет, мне еще в райком нужно.

Почувствовав по голосу, по взгляду Ясновой, как ей тяжело, Самарина зашептала с жаром:

— Ты права, тысячу раз права, Надежда Николаевна!.. Этой… змее мало по щекам надавать, ее к позорному столбу пригвоздить следовало бы. Я сама пойду к Макарову… Все как есть расскажу. Мы хорошо знаем Харраса, никто мысли не допускает, чтобы он был изменником.

На углу Яснова заскочила в телефонную будку и, вызвав райком, попросила Макарова принять ее сегодня же по личному делу.

Макаров сразу узнал голос Ясновой и без лишних слов сказал: «Приходите».

Сунув руку в карман брюк, первый секретарь прохаживался по дорожке в кабинете, видимо о чем-то раздумывая. Как ни была расстроена Надежда Николаевна, но она сразу заметила, что темные, немного вьющиеся волосы Валерия Григорьевича, особенно на висках, пепельно посерели, вертикальная складка на широком крутом лбу глубже бороздила переносье, в глазах, пронзительно смотревших из-под сросшихся прямых бровей, затаилась усталость. Но фигура оставалась юношески стройной. Явно чувствовалась армейская выправка.

— Пожалуйста, пожалуйста, Надежда Николаевна, жду, — пригласил Макаров.

Надежда Николаевна присела на краешек стула, откинула с головы платок, из-под которого на лоб выбилась седая прядка.

— Не знаю, с чего и начать, — подняв плечи и глубоко вздыхая, сказала Надежда Николаевна. — Простите, что пришла прямо к вам, а не в партком завода… Но меня забросали такой грязью… столько на меня обрушилось несправедливых, гадких слов, что я не выдержала…

Надежда Николаевна подняла голову. Заплаканное лицо посуровело. Голос окреп.

— До сих пор не понимаю, как дошла до этого… — проговорила она, и Макаров заметил, что она трет платком правую руку, словно оттирает приставшую грязь.

— Да, не надо бы так. Можно иными путями призвать ее к порядку, — сказал Макаров, которому уже было известно об инциденте на улице.

— Не стерпела, сорвалась, Валерий Григорьевич… — виновато склонила голову Надежда Николаевна. И после паузы, вскинув внезапно глаза на Макарова, сказала: — И все же я не очень раскаиваюсь! На моем месте любая женщина с чистой совестью поступила бы так же.

— Возможно. Но подумали вы, какое впечатление это оставит? Никуда не денешься… — сказал Макаров. — Депутат… коммунистка… передовой мастер… и вдруг бьет на улице женщину! Якупова уже по всему городу успела раззвонить. Побывала и в милиции и в суде… И у меня нашумела. Оставила заявление на десяти страницах. Чего там только нет! Обвиняет и вас, и Гаязова, и Назирова…

Теребя кисти пухового платка, покрасневшая Надежда Николаевна спросила:

— А Назирова-то в чем она смеет обвинять?

Макаров не счел нужным повторять сплетни Якуповой и, когда Надежда Николаевна несколько успокоилась, спросил ее об отношениях с Гаязовым.

— Неудобно как-то рассказывать, Валерий Григорьевич… Все же, если просите, расскажу. От партии у меня никаких тайн нет… В тот день, когда случилась эта скандальная история, я была в доме Гаязова. Он болеет, — вы это знаете. Мы проведали его вместе с Матвеем Яковлевичем. Но дело не только в этом посещении. У нас с Зарифом довольно сложные взаимоотношения. В молодости он любил меня, а я вышла за Харраса, потому что любила Харраса. Затем война, муж не вернулся. О нем пошли слухи один вздорнее другого. Я тогда говорила вам и теперь повторяю: не верила им и не поверю… Прошло десять лет. Десять лет! — Надежда Николаевна помолчала, опустив голову. — Положение в семье Гаязова вам тоже известно. Он мне… сделал предложение. Я верю, это у него от чистого сердца… Гаязов ждет от меня ответа. Я еще не знаю, что отвечу… Вот моя правда о Гаязове, Валерий Григорьевич… А остальное все ложь…

Пока Надежда Николаевна говорила, Макаров вспомнил заседание бюро райкома, Шагиагзамова, вытиравшего грязным мокрым платком красную шею, непристойную карточку Якуповой, оказавшуюся у того в партбилете, и перед ним забрезжила неясная догадка, что есть какая-то связь между исключением Шагиагзамова и всем случившимся с Надеждой Николаевной. Он старался восстановить в памяти, что говорила Якупова, придя в райком. Шамсия твердила, что она жена погибшего на передовой воина и, хотя овдовела, ни на волос не запятнала себя, что она не жалеет своих сил ни в труде, ни на общественной работе. «Кое-кому не нравится, что я веселый человек, певунья, плясунья. Но, если завком поручил мне культмассовый сектор, как тут не запоешь, не запляшешь». Макаров вспомнил, что Якупова на все лады подчеркивала, что Надежда Николаевна пачкает имя депутата, что она открыто путается с Гаязовым. «А мы-то избрали ее депутатом, агитировали за нее, отдали голоса». И на прощание пригрозила: «За это и секретаря парткома не погладят по головке…»

Не зная, о чем думает Макаров, Надежда Николаевна продолжала:

— Зариф здравствует, он сам за себя постоит. Я тоже не успокоюсь, буду бороться, защищать свою честь. Меня, Валерки Григорьевич, особенно беспокоит клевета, которой оскверняют память моего покойного мужа. Он же не может постоять за себя. И я не могу позволить пятнать его честь. Я ни на минуту не сомневаюсь в своем муже… Капли сомнения во мне нет. — Она коснулась руки Макарова. — Валерий Григорьевич, поймите меня… След Харраса не мог затеряться совсем. Куда мне еще писать? Куда идти?.. Помогите, Валерий Григорьевич!..

— В этом отношении я еще раз сделаю все, что смогу, Надежда Николаевна. Харрас вам муж, но и мне он фронтовой друг. Никому не позволено пачкать доброе имя коммуниста. А сейчас могу только посоветовать — не мучьте себя так, Надежда Николаевна.

Яснова поднялась со стула.

— Постараюсь, Валерий Григорьевич, но, по-видимому, не смогу выполнить вашего совета, пока окончательно не распутается этот узел. У меня такое ощущение, словно в сердце мне влили расплавленный свинец. Вы, вероятно, поймете это…

Попрощавшись, она вышла из кабинета, ссутулившаяся, забыв поправить сползший на плечи белый пуховый платок. Макарову искренне было жаль ее, но он не стал ее останавливать. В утешении нуждаются слабые люди, сильных оно только оскорбляет.

8

Гаязов ничего не знал о случившемся с Надеждой Николаевной, — товарищи избегали преждевременно волновать больного. Неприятную весть принесла в дом теща, слышавшая об этом не то в какой-то очереди, не то на базаре.

Гаязов несколько минут ходил из угла в угол, потом резким движением поднял телефонную трубку и вызвал машину. Оказавшись на заводе, он уже не мог уехать, не повидав Надежду Николаевну. Он ожидал ее после смены в парткоме, но вместо нее вдруг ворвалась Самарина.

Гаязов попросил ее говорить спокойнее, но Самарина распалялась все сильнее:

— Мы, женщины, очень терпеливый народ. Но, уж коли марают нашу честь, мы не можем молчать, товарищ Гаязов. Нет! Кто такая Шамсия Зонтик, та самая, что укрылась под крылышком Пантелея Лукьяныча? Не знаете? Зато мы знаем! В ее доме… Она еще ответит и за то, что скупает краденые вещи, и за свои черные кляузы…

Когда Самарина ушла, Гаязов вызвал в партком Калюкова и рассказал, что говорила Самарина про Якупову.

С пышных щек Калюкова как смыло румянец.

— Сегодня же соберу экстренное заседание завкома, — загорячился он, вскакивая с места.

Гаязов укоризненно посмотрел на председателя завкома и покачал головой.

— Брось, Пантелей Лукьяныч, эти экстренные заседания. Действуй обдуманно.

Немного успокоившись, Калюков снова сел. Принялся было растирать колени. Опять встал.

— Неужели так и сказала: под теплым крылышком Пантелея Лукьяныча?.. Ах, Самарина, Самарина!

Постучались в дверь, и вошла Надежда Николаевна.

Гаязов не узнал ее. Как мог человек так измениться за несколько дней! Отвернувшись, он забился в мучительном кашле. Надежда Николаевна и Калюков смотрели на его худые небритые щеки, не зная, чем помочь.

— Зачем вы пришли? — сказала Надежда Николаевна, когда у Гаязова кончился приступ кашля. — Так можно не на шутку свалиться.

Гаязов промолчал, только в его темных глазах засветился огонек благодарности.

— Пантелей Лукьяныч, можете нас оставить одних?

Председатель завкома вышел.

Минуту сидели молча.

— Нам надо поговорить, Надя. Мне передали черт знает что…

— Тяжело это повторять, Зариф. Я уже говорила с товарищем Макаровым. Ведь здесь… — Она не могла закончить фразу, слезы хлынули у нее из глаз. — Ты понимаешь, почему я пошла к нему…

— Понимаю… Но, кроме всего, Надя, эта грязная клеветница нападает на Харраса. Мы живые, мы отстоим себя. Харрасу это уже не дано. Значит, о нем должны позаботиться мы. Так я говорю? — Темные глаза Гаязова лихорадочно заблестели. Эти глаза не могли лгать. Гаязов не такой человек, чтобы воспользоваться случаем и расположить к себе измученную горем женщину.

Коротко рассказав, что произошло, Надежда Николаевна попросила Гаязова, как просила и Макарова, еще раз сделать все, чтобы узнать правду о судьбе Харраса.

Гаязов дал слово.

— Я провожу тебя, — поднялся Гаязов.

— Нет, нет. И не думай. Поезжай на машине прямо домой. Обо мне не тревожься. Я выдержу.

Яснова сказала это с не допускающей возражения требовательностью. Гаязов не мог противиться ее желанию.

Дома Надежда Николаевна, не раздеваясь и не зажигая света, присела у стола. С неодолимой силой почувствовала она всю горечь своего одиночества.

Постучавшись, тетка Маглифа сунула ей какую-то бумажку и, даже не расспросив о здоровье, ушла. Обычно Маглифа заносила ей счета из домоуправления — за квартиру, за электричество.

Опомнившись, Надежда Николаевна поняла, что в руках у нее телеграмма. Дрожащими пальцами распечатала ее. Телеграмма была от Марата: «Дорогая мама, поздравляю с днем рождения, желаю счастья, здоровья, долгих лет жизни».

А она совсем и позабыла об этом.

«Эх, сынок, сынок! Знал бы ты, что переживает сейчас твоя мама! Видимо, птица счастья навечно улетела от меня… Раньше, в трудные минуты по крайней мере, была с тобой. Сейчас вот сижу одна…»

Может быть, еще долго сумерничала бы Надежда Николаевна, если б опять кто-то не постучался.

— Войдите, — сказала она бессильно.

— Ой, почему вы в темной комнате? Пробки перегорели?.. — И одновременно с этим веселым девичьим голоском включился свет.

Надежда Николаевна растерялась, увидев Нурию с огромным букетом цветов и рой девушек. При Марате они часто бывали в доме Ясновой.

Окружив Надежду Николаевну, девушки шумно поздравляли ее, обнимали, протягивали цветы. Комната наполнилась девичьим стрекотом и суматохой. Надежда Николаевна сняла с себя верхнюю одежду и вместе с ней как бы сбросила с плеч давивший на них тяжелый груз.

— Раздевайтесь, девушки… Посидим, попьем чайку.

— Самовар я сама поставлю, сама! — сказала Нурия и, схватив в охапку самовар, устремилась на кухню. Потом завела патефон и закружилась под звуки вальса.

Если в душе заливаются соловьи, трудно себя сдерживать. Нурия давно уже позабыла те дни, когда одна-одинешенька проливала слезы в темной комнате. Теперь между Маратом и ею часто путешествовали розовые конвертики. У Нурии уже был свой «секрет» не только от домашних, но и от школьных подруг, — на ее имя приходили письма «до востребования».

— Эх, будь Марат дома… А что это за телеграмма? От Марата? — Нурия метнулась к серому листку, лежавшему на письменном столе Марата. Быстро обернулась и, посмотрев блестящими черными глазами на Надежду Николаевну, спросила: — Можно? — и покраснела.

— Можно, можно, — ответила Надежда Николаевна. Предвидела ли она сердцем матери день, когда эта черноглазая, веселая, ловкая девушка рука об руку с ее сыном пойдет по дороге жизни? Одобряла ли их союз?

Надежда Николаевна спрятала улыбку, увидев в зеркале над комодом, как Нурия, взяв телеграмму, отошла за угол шкафа и, прочитав, с минуту смотрела куда-то далеко-далеко. А когда Нурия, приутихшая, вернулась к подругам, Надежда Николаевна уловила набежавшую на ее лицо легкую тень грусти.

Помогая накрывать на стол, Нурия заговорила о близнецах старшего брата.

— Знаете, Надежда Николаевна, они так удивительно похожи друг на друга, что ни абы, ни отец, ни Гульчира-апа не разбираются, кто из них Ильдус, кто Ильгиз. Отец говорит, что так не годится, что нужно сделать метку. Я, чтобы не путать, повязала на ручку Ильдуса розовую шелковую ленту, а на ручку Ильгиза — голубую. На днях мы с отцом даже заспорили. Отец говорит, что с розовой Ильгиз, а с голубой Ильдус. Я говорю, что нет, с розовой лентой Ильдус, а с голубой Ильгиз. Марьям-апа, оказывается, когда нас не было, нарочно поменяла ленты. Мы и запутались. Ну и смеялись! Только сама Марьям-апа их не путает, — вдруг серьезным тоном добавила Нурия.

Девушки расставили цветы на столах, на комоде, на подоконниках. Комната приобрела совсем праздничный вид. Вскипел и самовар. Но Нурия не спешила нести его. Усевшись с подружками на диване, она рассматривала альбом. Надежда Николаевна вышла переодеться.

— Вы посмотрите, — сказала одна из девушек, показывая на снимок, — до чего Марат похож на своего отца.

— Ошибаешься! У него глаза матери, — запротестовала Нурия.

Надежда Николаевна переоделась в темно-синее шерстяное платье с длинными рукавами и белой вышивкой на груди, которое было ей очень к лицу. Она прислушалась к щебетанию девушек и вынула из сумки последний снимок Марата в форме курсанта. У девушек, особенно у Нурии, глаза загорелись. Что ни говори, они только кончают десятый класс, их будущее оставалось пока в тумане, они, как в сказке, стояли на развилке семи дорог. А Марат уже нашел свой путь в жизни. Вон как смело и прямо смотрит.

Кто-то постучался во входную дверь. Бросив альбом, Нурия стрелой помчалась открывать.

— Ильшат-апа! — крикнула она, всплеснув руками от удивления.

Передав сверток Нурии, Ильшат пошла навстречу Надежде Николаевне, лицо которой озарилось радостной улыбкой, поздравила ее с днем рождения.

— Ой, как хорошо, Ильшат, что надумала прийти. Я сама и забыла совсем, что сегодня мой день рождения. Девушки вот пришли, напомнили…

Нурия, стрельнув в сестру глазами, ткнула пальцем себя в грудь, затем приложила палец к губам, давая понять: обо мне ни слова! И, воскликнув:

— Ой, самовар мой! — умчалась на кухню.

Снова постучались в дверь. Нурия, однако, не спешила открывать. Надежда Николаевна вышла и поразилась, увидев Ольгу Александровну с Матвеем Яковлевичем, черноусого, чернобородого Сулеймана с Кукушкиным в его старомодных очках.

— Примешь гостей, Надюша? Пришли поздравить с днем рождения.

Выбежавшая из кухни с притворным удивлением на лице Нурия взяла у гостей свертки.

— Ты, ласточка, разве и здесь хозяйка? — спросил Матвей Яковлевич, приглаживая платком седые усы.

— Я еще и в вашем доме буду хозяйничать, — сказала Нурия, слегка покраснев.

Гостей пригласили к столу, на котором появился шумящий самовар. Все были веселы. Надежда Николаевна никак не могла опомниться: происходящее казалось ей красивым сном. Она не догадывалась, что Нурия, такая юная и беззаботная Нурия, с самым невинным видом разливавшая чай и нарезавшая торт, давно и тайно ото всех готовила этот вечер.

Девушка была довольна: «Пока эти люди с ней, Надежда Николаевна никогда не скажет, что одинока».

Снова зазвонил звонок. Еще кто-то пришел, и Надежда Николаевна, оживленная и похорошевшая, заспешила в прихожую.

9

В то самое время на другом конце Заречной слободы, в просторном доме за глухим забором, шумел другой пир. Столы, как на свадьбе, ломились от яств и вин. Заранее было предусмотрено, кто из званых гостей где и с кем сядет. На радиоле размером с добрый сундук бешено крутились пластинки. Крышка пианино открыта — садись и играй. К услугам желающих танцевать — светлая просторная комната с янтарно-желтым, до блеска натертым паркетом.

Вокруг стола суетился Хисами, хлопая водянистыми глазами на плоском лице. Голову его в черной татарской тюбетейке, казалось, вот-вот поглотит туловище.

— Спасибо, милые, тысячу раз спасибо, что осчастливили своим присутствием наш праздник, — повторял он, низко кланяясь гостям.

Он справлял свою «серебряную свадьбу», хотя у татар и нет такого обычая.

— Ну, дай боже тишь да гладь. — И Хисами поднял рюмку.

— Да, да, тишь да гладь, — подняли гости тонконогие рюмки.

Лишь Аллахияр Худайбердин, сидевший на дальнем краю стола, у дверей, не глядя ни на кого, дико, словно бык, рявкнул:

— Горько!

Кто-то поддержал его. Посмотрев краешком глаза, кто аплодирует, Хисами приторно улыбнулся, как бы говоря — готов к вашим услугам, и наклонился к жене.

Рядом со своим тучным мужем худощавая женщина с разинутым, как у подавившейся курицы, ртом походила на сухое дерево. Мужчина в черной тюбетейке, сидевший по другую сторону стола, приложив ладонь ко рту, что-то шепнул своей пухленькой, как пышка, жене. Она, собрав губы бантиком, ответила:

— Не хуже борзой гоняет по магазинам, за день раз пять, наверное, обежит город.

Среди званых сидели Шамсия Зонтик и Идмас Акчурина, успевшие помириться.

— Как можно целовать такую дохлятину, — прошептала Идмас на ухо Шамсии и недобро рассмеялась. В этом «обществе» она считала себя самой красивой женщиной.

К этому вечеру Идмас готовилась давно, рисовала себе, как придет сюда вместе с Назировым. Ну до чего же он глуп оказался! Идмас трясло от ненависти при одном упоминании его имени. Все помышления отвергнутой красавицы сводились теперь к одному: достойно отомстить ненавистному зазнайке. Когда Аван однажды вернулся пьяным, Идмас поняла — ему все известно. Кинувшись с перепугу в ноги мужу, она взмолилась о прощении, сыпала, как в бреду, первыми попавшимися словами. Аван, ворочая белками и растопырив пальцы, пошел на нее. Она, пронзительно взвизгнув, отступила: «Еще убьет…» Но Аван, остановившись посреди комнаты, дико захохотал, крича:

— Вон! Вон из моего дома!

Идмас поняла, что теперь надо навеки расстаться с мыслью, что Авана можно хоть сколько-нибудь запугать прежними угрозами уйти из дому. И Идмас опять бросилась к Шамсии, не поскупилась на дорогие подарки, умоляя «спасти» ее. Шамсия вначале ничего слушать не хотела. Но незадолго до вечера под большим секретом сообщила Идмас:

— Познакомлю тебя, милая, с изумительным мужчиной. Красив, богат, солидное положение. Счастье тебе само в руки идет.

Поначалу вечер совсем не понравился Идмас. Шамсия обещала, что соберутся «порядочные люди». А куда она попала?.. Какие-то казанские мещане, спекулянты да их ревнивые жены. Сидят, поджав губы, и небось перемывают ей косточки — слишком модное платье, слишком яркая косметика. Мужчины, те в упор, бесстыже разглядывают Идмас. Все это она оценила одним беглым взглядом.

«Ну, так я покажу им, если на то пошло…» И Идмас стала кокетничать направо и налево.

Мужчины, только что сидевшие чинно и спокойно, вдруг оживились. Из этого Идмас заключила, что стрелы ее очарования достигают цели.

И все же это было не то, чего жаждала Идмас. Она уже успела обратить внимание на одинокого брюнета с густыми бровями вразлет и сверкающей нафиксатуаренной головой.

— Этот? — шепотом спросила Идмас у Шамсии.

— Этот, — подтвердила Шамсия. — Профессор, кажется, не то академик.

Чернобровый оказался мужчиной деликатным: не глушил водку, как другие, не оборачивался на Аллахияра, который после каждого тоста орал «горько!», и явно оказывал Идмас преимущественное внимание. Предлагал соседке по столу то одно, то другое и даже принес из кухни мороженое для нее и Шамсии.

— Ах, Рауф Ситдикович, где вы научились так тонко угадывать женские желания? Изумительно!

Едва заметно поведя черными бровями, Рауф томно улыбнулся.

— Это комплимент мне, Идмас-ханум. Спасибо. Поверьте, для вас я готов всю жизнь делать приятное.

Откинув голову, Идмас рассмеялась заливистым, звонким смехом. И, оглянувшись по сторонам, довольная, что привлекла внимание мужчин, заулыбалась ярко накрашенным, похожим на пунцовый цветок ртом.

С каждой минутой Идмас все сильнее охватывало шальное желание непременно перессорить этих наглецов с их женами и вскружить «академику» голову.

Рауф угощал ее конфетами, шоколадом, мандаринами. Корку мандаринов он сперва надрезал, потом отдирал ее такими лепестками раскрывавшейся розы и лишь тогда преподносил Идмас.

Гости уже успели порядком захмелеть. Речи и песни, вперебивку по-татарски и по-русски, обрывались на полуслове. Кто-то лез целоваться с соседями.

— Милый, люблю я тебя, агла… агла-этдин-абзы, ей-ей. Провалиться мне на этом месте, люблю, голову готов сунуть за тебя в каменный мешок. Нужно — тонну, две… хоть вагон… Не сам наживал, а отцовское, так сказать, не жалко, бери, бери, сколько душе угодно.

Когда сосед попытался ладонью прикрыть рот не в меру разболтавшемуся говоруну, тот еще сильнее заорал:

— Не затыка-ай мне рот, агла-этдин-абзы… Ты кто такой? Мы одного поля ягода. Честное слово, и так… хватает… затыкателей… ртов…

Аллахияр Худайбердин, сидевший у самых дверей, привалившись грудью к столу, повторял, хотя его уже никто не слушал:

— Горько! Горько!

С каждым его выкриком женщины помоложе испуганно жались к своим мужьям.

— И зачем только посадили этого идиота за стол? — шептались женщины. — Ему место в сумасшедшем доме.

— Тсс! Знаете, кто он такой?

— Кто?

— Младший сын бывшего казанского миллионера Худайбердина.

— Этот идиот?

— Тсс!

Аллахияр поднял голову, вытаращил мутные глаза, — не то расслышал, о чем шептались, не то просто так. Губы, щеки у него блестели от гусиного жира.

— Горько! — рявкнул он и, оскалив зубы, расхохотался. Дикий смех сменился шалой песней:

Отца я зарезал, и мать я убил,

Родную сестренку в реке утопил.

Пропащий я парень!

Эх, руки дрожат…

А месяцы мчатся,

А годы летят…

Аллахияра увели, и сразу стало как-то тихо. Остановилась и пластинка.

— Если не затруднит, принесли бы дамам лимонаду, — сказал Рауф хозяину дома, который не отходил от него.

— Сию минуту. — Хисами заспешил на кухню.

— Сам не догадается, пока не напомнишь, — сказал Рауф Идмас.

— С таким кавалером не заскучаешь.

— Смотрите, не приревновал бы муж, — отшутился Рауф.

— Фи, — сделала гримасу Идмас, явно подражая Шамсии. — Он не умеет.

— Ни за что не поверю, чтобы у такой красивой ханум муж был грубиян. Вы просто клевещете на него. Я слышал о товарище Акчурине, что он солидный инженер.

— Нет, нет, не говорите. Помогает разным мальчишкам завоевывать славу. Все расчеты, все чертежи делает за них.

— Значит, ваш муж очень скромный человек. А скромность, говорят, украшает человека.

— Это все пустые слова, Рауф Ситдикович. Ведь хочется пожить по-людски. Жизнь дважды не дается. А дни проходят быстролетно, текут, как вода. Иногда подумаешь — и сердце заноет: что наша жизнь? Утром вставай и беги на работу, вечером думай о том, как бы не проспать утром. Дни пролетают бесследно, и счастья не видишь. Светлым будущим утешайся!.. А может, мне не суждено его увидеть, может, я сегодня хочу жить, сейчас!..

Рауф вкрадчиво улыбнулся.

— Помнится, я где-то читал изречение: «Жить нужно сегодняшним днем, вчерашний и завтрашний день не имеют никакого значения в земном календаре».

— А я считала, что я одна так думаю, — обрадовалась Идмас.

— Нет, это умная и очень древняя философия, философия тех, кто знает, что жизнь дана для наслаждения, Идмас-ханум, — сказал Рауф и вдруг спросил: — На пианино играете?

— Вы, кажется, за один вечер успели узнать все мои слабости. Это уж слишком, — пригрозила пальцем Идмас.

— Вы такая искусная актриса, что не только за один вечер, за тысячу вечеров не познаешь вас, всего богатства оттенков вашей натуры. В вас есть что-то от большого драгоценного камня. Каждая грань — новые переливы.

Они подошли к пианино. Идмас тонкими холеными пальцами с ярко-красными ногтями пробежала по клавишам и поморщилась.

— Даже настроить не сумели.

— В этом доме и играющих-то нет, — усмехнулся Рауф.

— Добро портят, — сказала Идмас.

Идмас заиграла один из любимых своих романсов. Рауф приятным голосом запел по-русски.

Женщины, не в силах скрыть свою зависть, продолжали перешептываться.

— Посмотрите, до чего она жеманится, эта кокетка. Выше колена задрала свою модную юбчонку. Умрешь со стыда.

— И он тоже хорош гусь… Мне рассказывал осведомленный человек. Не так давно жена за то, что он изменил ей, вымыла ему волосы ореховой золой. После этого, говорят, он и начал плешиветь…

— Неужели в ореховой золе такая сила? — поинтересовалась одна из женщин и покосилась на своего мужа.

— Если вру, пусть все эти закуски камнем застрянут в моем горле!

— И это с профессором такое случилось?

— Профессор!.. Бродяга полосатый. Посмотрите ему в глаза, — наглые, как у крысы.

Через некоторое время Рауф, попросив извинения у Идмас, вышел. За ним потянулись Маркел Генрихович и Хисами.

— Пожалуйте сюда, — позвал Хисами, открывая дверь в смежную комнату без окон.

Рауф выглянул и, никого не увидев поблизости, захлопнул дверь.

— Сегодня из Узбекистана прибыли двое, — доверительно прошептал он Зубкову. — Просят два вагона досок. Расплачиваются тут же.

— Нет, сейчас это невозможно.

— Подумай… Вы же строите дома. Наверное, и доски есть. Забракуйте как-нибудь. Это ведь можно сделать законным путем. Пусть состоится решение суда, тогда нетрудно и списать.

— С судом играть опасно.

— Наоборот, это самая безопасная штука. Люди посмелее не по два вагона «списывают», а, бывает, целый состав… Хотя ученого учить… Не выйдет таким путем, что ж, в лесу деревьев хватит. А распиловка — чепуха. Я, конечно, и в другом месте найду эти два вагона. Но не хочется нарушать старую дружбу.

Маркел Генрихович склонил голову, прислушиваясь. У дома напротив остановился автомобиль. Кто-то забарабанил в ворота. Собака яростно залаяла. Кому бы это понадобилось? Перепуганный Хисами выскочил во двор. Маркел Генрихович тоже поспешил в переднюю; Рауф, сунув правую руку в карман, остался в маленькой комнате.

Хисами постоял на крыльце, с минуту настороженно прислушиваясь. Нижняя челюсть выбивала у него дробь.

Приложив ладонь трубкой к волосатому уху, он ловил каждый звук, долетавший с улицы.

Стук усилился. Серый, с теленка, пес, громыхавший цепью на проволоке, с глухим лаем бросался на ворота.

Хисами подошел на цыпочках к забору и выглянул через скрытую щель на улицу. Увидев такси, он облегченно вздохнул. Сипловатым испуганным голосом справился:

— Кто там? — и отогнал собаку.

— Это я, Хисами-абзы, Альберт. Сына директора не знаешь? Открывай скорее, спешное дело.

Хисами привязал собаку подальше и отодвинул щеколду калитки.

Альберт быстро скользнул во двор.

— Что случилось, сынок? Отец как, жив-здоров?

— Мне Маркел Генрихович нужен. До зарезу.

— Он, наверное, у себя.

— Зачем врать, Хисами-абзы. Сейчас же впустите, не то… — Он пошарил в кармане.

— Заходите, — поспешил сказать Хисами, с опаской поглядывая на руку в кармане.

На кухне он предложил немного подождать. Но ждать не пришлось. Маркел Генрихович сам вышел. Из открывшейся двери донеслась разухабистая песня.

— Альберт?! — удивился Маркел Генрихович и, взглянув на побледневшее лицо парня, спросил: — Дома что-нибудь стряслось?

— Мне необходимы пятьсот рублей. Отец просил.

— Хасан Шакирович? Пятьсот рублей? Разве он вернулся? — Мгновенно поняв, что Альберт попался на слове, Маркел Генрихович покачал головой.

— Не верите мне? — вспыхнул Альберт.

— Нет. Не могу поверить. Покажите записку, — сказал Зубков.

— Какую вам еще записку? Если боитесь, что пропадут ваши пятьсот рублей, я и сам могу написать.

Альберт торопливо посмотрел на часы.

— У меня с собой всего-навсего на трамвай, Альберт. Конечно, будь со мной деньги, без долгих слов дал бы, — сказал Зубков.

— У Хисами-абзы попросите.

— Э-э, Альберт. Если бы у Хисами были такие деньги… Нет, брат, вся месячная зарплата Хисами-абзы не доходит до пятисот.

— Я завтра же принесу, Хисами-абзы.

— В этом мы не сомневаемся, но как это среди ночи вынь да положь полтысячи! Это чего-нибудь да стоит! И перед Хасаном Шакировичем и Ильшат Сулеймановной нехорошо, — уже хладнокровно взвешивал Маркел Генрихович. — Деньги не им нужны, а вам, Альберт. И что вы собираетесь с ними делать, мы тоже не знаем. А случись что, ваши родители выместят все на нас.

Заметив, что Альберт сбит с толку, Зубков усмехнулся.

— В молодости я и сам, случалось, попадал в такие же переплеты. Сидишь, бывало, в ресторане. Девушки, вино… Вечер долгий, душа широкая, смотришь — время расплачиваться. Сунешься, а карман-то пустой… Не так ли? Ладно, Альберт, твоего отца ради. Он человек достойный. Поможем тебе. Верно, Хисами Галиевич?

Альберт стоял с опущенной головой.

Хисами протянул ему заржавленную ручку и жухлый листок бумаги.

— Пиши. Для очистки совести, — сказал Хисами.

Альберт написал, что с него требовали, и протянул расписку Хисами.

Глава восьмая

1

День прибавлялся, а январские морозы крепчали. Думалось, никогда не быть весне, а солнцу в зените. Так и будет оно кружить низко, сквозь пахмурь, как сегодня.

Дул ни на минуту не затихающий порывистый ветер без снега, превращая улицы в грязный гололед.

На заводе получили новый заказ — «Казмашу» предлагалось приступить к выпуску сеялок. Директор и главный инженер завода срочно должны были вылететь в Москву. Получение дополнительного заказа почти вслед за утверждением проекта инженера Назирова было как гром в ясном небе. Собственно, новый заказ начисто зачеркивал проект Назирова. Было бы еще полбеды, если б все заключалось в этом. Во имя государственных интересов можно отказаться не только от утвержденного, но даже и от осуществленного проекта. Но этот новый заказ ставил под сомнение всю программу завода.

Муртазин вспыхнул было, разбушевался. Но скоро ярость сменилась спокойной до невозмутимости выдержкой. Впрочем, Гаязов особенно этому не удивлялся: он больше других успел приглядеться к директору. Чем больше усложнялась обстановка, тем тверже держался Муртазин, показывая новые, неожиданные стороны своего характера.

Он болел гриппом. Врачи не разрешили ему выходить, и это позволило Муртазину отложить поездку. В считанные дни он переворошил множество материалов о производстве сеялок, сделал сравнительные расчеты и, больной, с заросшими щеками, обмотав шею теплым шарфом, приехал на завод.

— Зоечка, быстро ко мне Гаязова, Михаила Михайловича и Калюкова, — просипел Муртазин простуженным голосом, проходя в кабинет.

Вчетвером уселись вокруг стола. Гаязов с первого взгляда понял, что Муртазин плохо спал эти дни, — веки у него припухли, крупные черты лица стали еще резче.

Директор начал без всякого вступления:

— Я решил отказаться от сеялок. Я убежден, что проект Назирова надо во что бы то ни стало защитить и пойти на значительное увеличение выпуска запчастей и установок, если этого потребуют от нас взамен сеялок.

— Как же это так, Хасан Шакирович, — спросил простоватый Калюков, — одной рукой утверждают проект, другой…

— Ничего удивительного, Пантелей Лукьяныч, — сказал Муртазин. — Жизнь меняется, меняются и планы. Если бы дело клонилось в разумную сторону, я бы не возражал. И не такие проекты иногда летят. Хуже, что в министерстве плохо знают особенности каждого завода и важный государственный вопрос решают формально. «Казмаш» — завод сельскохозяйственных машин? Да. Сеялки нужны для сельского хозяйства? Да. Все очень просто. И не хотят задуматься над тем, что «Казмаш» выпускает дизели, установки, требующие обработки деталей по второму классу. Значит, у нас и станки соответствующего назначения, и рабочие с высокой квалификацией. А что такое сеялки? Это грубое производство. Для них нужно менее совершенное оборудование, да и рабочие руки не таких мастеров. Если нам навяжут сеялки, мы вынуждены будем на точных станках силами высококвалифицированных токарей и лекальщиков производить обдирочные работы или расстаться с нашим коллективом и набрать новый. Разве это не преступление с государственной точки зрения?

Муртазин говорил как будто спокойно, ровным тоном. Только ноздри у него чуть трепетали да глубоко посаженные карие глаза то и дело сердито вспыхивали.


Решение пойти на конфликт с министерством далось Муртазину совсем не легко. Он мучительно размышлял, прежде чем отважиться на прямой отказ выполнить министерское задание по сеялкам. Но, утвердившись окончательно в своем решении, Муртазин уже не мог отступить. Хотя ясно представлял, конечно, что его ожидает, если ему не удастся доказать свою правоту.

У себя дома, отрываясь от справочников, книг и расчетных таблиц, он ходил по комнате, сжимая кулаки, ругался. Ему не хватало воздуха, он открывал форточку и, взлохмаченный, исхудалый, с расстегнутым воротом, неотрывно смотрел в утренний рассвет над Казанью.

И сейчас он напрягал всю свою волю, чтобы не показать, какой ценой ему достается это внешнее спокойствие.

— Так неужели в министерстве этого не знали? — все удивлялся Калюков.

Румянец на его скулах словно пожелтел, выцвел — он тоже понимал, что значит отказаться от министерского задания. Пугало его и молчание парторга. Гаязов сидел, склонив голову, только изредка взглядывая на директора, и трудно было понять, одобряет он его или нет.

С той минуты, как прибыл пакет из министерства, Гаязов понял, что крутой, решительный Муртазин откажется от этих сеялок, и делал все, чтобы удержать директора от опрометчивого шага. И до сих пор Гаязов продолжал считать, что Муртазин не до конца взвесил все последствия, и про себя одобрял простодушные вопросы Калюкова, — они давали повод еще раз оценить все доводы «за» и «против».

— Чему вы так удивляетесь, Пантелей Лукьяныч, — сказал главный инженер, — разве кто-нибудь из министерства приезжал на «Казмаш» и видел его своими глазами? Ведь нет.

— Да, еще вот что, — продолжал Муртазин, откашлявшись и прижимая рукой теплый шарф к горлу, — я приблизительно подсчитал, что получится, если предлагаемые нам сеялки дать Кировоградскому заводу, который и сейчас их выпускает. Он наш годовой план выполнит за… двадцать три дня! А «Казмашу» только для освоения потребуется месяца два. Я не говорю уже о том, что наши сеялки по сравнению с кировоградскими будут вдвое, если не втрое, дороже.

— Для такого крупного завода, как Кировоградский, вероятно, найти эти двадцать три дня не так-то просто, — сказал Гаязов.

— Конечно, не просто, — ответил Муртазин, — но легче, чем ломать «Казмаш», который способен выпускать самые сложные и точные современные машины.

— Кировоградский завод не входит в наше министерство.

— Здесь-то и вся беда, — подхватил Муртазин слова Михаила Михайловича. — Государственные интересы приносятся в жертву ведомственным! Пора уже этому положить конец! — Муртазин стукнул кулаком по столу. — Это самый серьезный тормоз развития нашей промышленности на нынешнем этапе. Ладно, мы отвлеклись, товарищи. Значит, вы одобряете мои соображения?

— Мы-то одобряем, а что там… — Михаил Михайлович покачал белой головой. — Мне приходилось с ними сталкиваться не один раз. Переубедить их… почти невозможно.

Муртазин хмуро помолчал и неожиданно улыбнулся.

— Я не боюсь драки, Михаил Михайлович… Лучше пусть мне башку снимут, чем будут страдать интересы завода.

Пантелей Лукьянович растерянно смотрел то на главного инженера, то на парторга. Ему хотелось крикнуть: «Да одерните вы его, зачем лезть на рожон!» Но он не произнес ни слова.

А Гаязов почувствовал некоторое облегчение. Доводы Муртазина постепенно убедили его. Поначалу ему не совсем было ясно, из каких побуждений делает это Муртазин. Он склонялся все-таки к тому, что Муртазиным двигало тщеславное желание доказать своим московским недоброжелателям, что он себя еще покажет.

Но последние слова директора разрядили ту настороженность, с которой Гаязов все еще относился к Муртазину. Сразу свалилась с души тяжесть, когда он убедился, что Муртазину «Казмаш» уже не безразличен.

Назавтра Муртазин отправился в Москву, договорившись с главным инженером, который оставался на заводе, что вызовут его лишь в случае крайней необходимости.

— Да, с характером человек наш директор, — сказал Михаил Михайлович Гаязову, когда Муртазин уже поднимался на самолет. — И весьма смелый.

— А он правильно поступает, — как бы подытожил долгий спор с самим собой Гаязов.

2

Два дня от директора не было никаких известий. За эти два дня Гаязов переволновался и за судьбу завода, и за судьбу рабочих. Разговаривая с Назировым, увлеченным предстоящей перестройкой цеха и ничего не подозревавшим о новом заказе — Муртазин строго-настрого запретил пока об этом распространяться, — он не мог подавить в себе все возраставшее смятение.

Однако, как ни старался он преждевременно не тревожить людей, слухи о сеялках уже разошлись по заводу.

В партком стали приходить обеспокоенные рабочие, инженеры. Примчался и Назиров.

— Что же это такое, Зариф-абы? Я слышу от каких-то третьих лиц… Почему скрываете от меня? Какие сеялки? Когда, кто отменил мой проект?

Гаязову ничего не оставалось, как рассказать правду. Но это никого не успокоило. Все ждали возвращения директора. А его все не было. Ни его, ни даже телефонного звонка от него.

Гаязов день-деньской ходил по цехам и до поздней ночи просиживал в парткоме, ожидая телефонного звонка или телеграммы Муртазина. Совсем притихший Пантелей Лукьянович зайдет, покурит, вздохнет, потирая колени.

— Пропал, — повторял он всякий раз одно и то же слово. И трудно было понять, к кому оно относится: к директору или к нему самому.

Неожиданно в парткоме появилась жена Муртазина — Ильшат. Гаязов, правда, мельком уже встречал ее, но, увидав у себя эту полную, цветущую женщину, смешался, покраснел. Ильшат тоже почувствовала на какое-то мгновение неловкость, ее смуглое лицо залилось краской. Выпуклые глаза Зарифа, которые когда-то так волновали Ильшат, пожалуй, не изменились, смотрели на нее, как в дни юности. И невольный вздох слетел с губ Ильшат. Но она не смутилась и, улыбаясь, протянула Гаязову руку.

— Здравствуй, Зариф. — Она старалась, чтобы голос звучал ровно. — Не звонил ли Хасан? Он ведь совсем больной уехал. Как бы не расхворался там.

Гаязов тоже успел овладеть собой, — чуть склонив голову, он пожал руку Ильшат.

— А я хотел вам звонить, узнать, нет ли какой весточки от Хасана Шакировича.

— Не верю, вы скорее всего не решились бы позвонить мне. Вы даже Хасану не звоните домой. Все такой же стеснительный. А я вот пришла…

Гаязов помолчал. Ильшат говорила правду. Он, конечно, не позвонил бы ей на квартиру. Зная теперь довольно близко Муртазина, его тяжелый характер, он старался не давать ни малейшего повода для подозрений. Он почему-то был почти уверен, что Ильшат скрыла от мужа свою первую неудачную любовь. Узнай Муртазин хоть что-нибудь о том, что было между его женой и Гаязовым, он может круто измениться по отношению к парторгу. А от этого прежде всего пострадало бы их общее дело.

Так сидели они, внутренне скованные, возвращаясь мыслью то от настоящего к прошлому, то от прошлого к настоящему.

Ильшат встала.

— Я, Зариф, очень прошу вас: если Хасан позвонит, сообщи то мне. А когда он вернется, приходите в гости. Придете?

Гаязов стеснительно улыбнулся. Ильшат поняла.

— Вы такой же, Зариф, как в молодости.

— Не обижайтесь, пожалуйста, — сказал, еще больше смущаясь, Гаязов.

В открытую дверь, блеснув холодными стеклами пенсне, просунулась голова Вадима Силыча Пояркова. Гаязову показалось, что тот недобро усмехнулся.

Простившись с Ильшат, Гаязов подошел к окну. Со вчерашнего дня погода резко изменилась. Солнце заливало улицу, на тротуарах толпился народ. Гаязов, склонив голову, с жадным любопытством шарил глазами по карнизам ближайших домов, — ему казалось, что сегодня должна закапать первая капель, с детства любимые звуки весны. Он убедился, что до капели было еще далеко, и все же ощущение весны как-то согрело Гаязова.

«Почему так долго молчит Муртазин?.. В такой чудный день и чтобы молчать! Неужели не может доказать свою правоту!..» В нем ни на минуту не утихало чувство тревоги: «А что тогда будет с заводом, с рабочими?..»

Эти мысли бередили сердце Гаязова. Он досадовал, что не может взять трубку и позвонить в Москву.

И вдруг тишину разорвал телефонный звонок. Гаязов повернулся и судорожно схватил трубку. Он не ошибся.

— Сеялочки спихнул! — радостно крикнул Муртазин в трубку. — По-нашему вышло! Завтра буду на заводе.

Гаязов долго не двигался, охваченный радостью, потом позвонил Михаилу Михайловичу, Пантелею Лукьяновичу и поздравил их с победой. Но, набирая помер Ильшат, напутал и положил трубку.

3

Разговоры с Поярковым в парткоме ни к чему не привели. Гаязов решил поставить вопрос о нем на бюро. Увидев, что Поярков пришел на заседание в подозрительно спокойном настроении, он насторожился. Он уже знал, что Поярков не сидел сложа руки, кое-где побывал. Пока обсуждались другие вопросы, Вадим Силыч шутил, бросал реплики кстати и некстати. Притворялся ли Поярков и за показной веселостью скрывал свое беспокойство или, может, нащупал какой-то спасительный ход? Давно ли он из себя выходил, едва затрагивался вопрос о квартире?

Наконец бюро приступило к рассмотрению дела Вадима Силыча. Поярков чуть побледнел, но тут же взял себя в руки и заговорил в полушутливом тоне:

— Товарищи, как говорится у татар, минувший год сам леший не нашел. А вы доискиваться вздумали… Никакого юридического основания нет. Тяжба по обмену квартирами имеет законную силу лишь в течение шести месяцев. Вот, товарищи, разъяснение прокурора. Я ничего не могу добавить к нему. И вообще считаю, что все это затеяно с определенной целью — запятнать честного человека. Возможно, шумихой вокруг меня некоторые товарищи прикрывают другие свои, более возмутительные поступки. Я кончил. Прошу всех членов бюро ознакомиться с разъяснением прокурора.

Гаязов с трудом сдерживался. Он хорошо понял, на что намекал Поярков. Он передал бумажку Калюкову, Калюков — Муртазину, Муртазин — дальше. Матвей Яковлевич и Сулейман прочитали вместе.

— Ну, кто будет говорить? — спросил Гаязов.

— Разрешите мне, — сказал Калюков. — По-моему, мы действительно немного сгустили краски. Как очевидно из письма прокурора, для этого нет законного…

— Не очень-то нажимайте на закон, — перебил его Сулейман, — закон можно повернуть и так и эдак…

— Это советский-то закон? — И без того румяные скулы Калюкова побагровели. — Нет, Сулейман Уразметович, ошибаетесь… Советский закон…

— Требует правды! — закончил фразу Погорельцев, и Пантелей Лукьянович на мгновение осекся, но потом объявил, что завком решил дать Самариной комнату побольше во вновь строящемся доме.

Муртазин распек Пояркова, обвинил его в нечестности. Поярков, удивившись, вскочил с места.

— Простите, Хасан Шакирович, так, по-вашему, я должен помогать спекулянтам государственными квартирами?

— Никто этого вам не велит, — отпарировал Муртазин холодно и сухо. — Вы это сами сделали. Дали Самариной три тысячи? Дали. А почему не отдали четыре? Три тысячи не спекуляция, а четыре тысячи спекуляция. Так? Умная, оказывается, голова у вас.

Попросил слово Матвей Яковлевич.

— Будь у Вадима Силыча чистая совесть, он не стал бы прикрываться прокурорской бумагой, — начал он неторопливо. — Ведь ты, Поярков, ограбил семью инвалида Отечественной войны, позарился на сиротский кусок. Это будучи коммунистом! Я пятьдесят лет на этом заводе, но такого еще не видывал. Я так думаю, Зариф Фатыхович, — обратился он к секретарю. — Поярков должен вернуть квартиру Самариной незамедлительно. А ему самому, если нужно, дадите потом комнату в новом доме. И второе — дать ему строгий выговор за то, что совершил поступок, недостойный коммуниста.

— Правильно, я полностью присоединяюсь! — громыхнул Сулейман.

С лица Пояркова исчезло прежнее оживление. А услышав Гаязова, он совсем потускнел.

— Поярков дважды просил отложить бюро и трижды не являлся. Сейчас вы все видите, для чего это делалось. Комментарии излишни. Видимо, не так легко было раздобыть бумажку у прокурора. Молчите, хотя бы на бюро не двуличничайте!

Было только одно предложение Погорельцева, и большинство членов бюро проголосовало за него. Взбешенный Поярков, хлопнув дверью, выскочил из комнаты.

Не успел Гаязов закурить папиросу, оставшись один в парткоме, как зазвонил телефон. В трубке раздался взволнованный голос Сидорина.

— Да вы с ума сошли! — оборвал его Гаязов. — Кто разрешил остановить поточные линии? Директору сообщили? Я тоже сейчас буду.

Застегивая на ходу пуговицы пальто, Гаязов направился было в цех. Но, услышав на заводском дворе дрожащий от гнева голос Муртазина, он повернул туда.

— Что случилось? — всполошился Гаязов.

— У них спрашивайте! — Муртазин кивнул на стоящих перед ним людей.

При свете больших фонарей Гаязов увидел: совсем растерянные, стояли оба начальника — транспортного и литейного цехов.

Оказывается, из-за того, что литейный задержал детали, возникла опасность остановки поточных линий в механическом. А в литейном цехе не хватало шихтовых материалов, — транспортники не справлялись с их перевозкой. Машин не хватало.

— А где остальные машины? — резко спросил Муртазин у начальника транспортного цеха, еще молодого, с вьющейся шевелюрой и острым птичьим носом человека, в полушубке и шапке набекрень. — Почему не выслали их по разнарядке?

— Машины товарищ Зубков распорядился направить в лес.

— В лес? Зачем? — удивился директор.

Начальник забормотал что-то невнятное. Муртазин приказал снять машины с других участков и немедленно бросить на транспортировку шихты.

— Прямо на хозяйственный двор, без всякой задержки! — крикнул он вслед. И, обернувшись к Азарину, начальнику литейного цеха, сказал: — А где ваш страховой фонд? Почему работаете без страхового фонда?

— Хасан Шакирович, меня же всегда держат на голодном пайке…

— А вы разве забыли, что не имеете права трогать страховой фонд?

— Не забыл, но товарищ Зубков…

— Зубков, Зубков! — передразнил директор. — Кто отвечает за литейный цех? Вы или Зубков?.. Идите и за всеми процессами извольте следить непосредственно сами. А материалы будут.

Муртазин закурил. В холодном воздухе закурчавился папиросный дымок. Редкие снежинки падали на серую каракулевую шапку директора и на такой же воротник.

К ним торопливо подошел, тяжело дыша, плотный Хисами Ихсанов, заведующий центральным складом.

— А Зубков где? — нетерпеливо набросился на него Муртазин.

— К телефону не подходит, товарищ директор. Говорят, отдыхает, — произнес оробевший Ихсанов.

Муртазин вырвал изо рта папиросу и, сломав пополам, шмякнул оземь. Но тут же стиснул зубы, не давая себе распалиться, и сказал как можно более ровным голосом:

— Позвоните-ка ему еще раз. Если через десять минут не появится, я ему покажу, как отдыхать.

И Муртазин бросил такой взгляд на Ихсанова, что тот попятился и быстро-быстро зашагал к себе. Муртазин опять закурил.

— Зариф, — обратился он к Гаязову, — вас прошу зайти в транспортный. Вот. — Он взглянул на часы. — Уже десять минут прошло, а ни одной машины пока нет.

— Хорошо, иду.

— Заодно побывайте и в механическом. Пусть не паникуют. Я иду к Азарину.

У гаража, занимавшего дальний угол обширного заводского двора, Гаязов встретил начальника транспортного цеха. Полушубок на нем по-прежнему был расстегнут, шапка все так же залихватски заломлена.

— Зариф Фатыхович, — доложил он почти по-военному, — три машины пошли в хоздвор. Я их с ходу повернул. Две машины должны вот-вот подъехать. Их тоже отправлю немедленно же туда.

— Хорошо, — одобрил Гаязов, оглядывая пустой гараж, пропитанный едким запахом бензина и масла. Потом, взглядом измерив начальника с головы до ног, внушительно сказал: — Застегнись. — И уже другим голосом спросил: — Зачем машины поехали в лес?

— Не знаю, Зариф Фатыхович, товарищ Зубков потребовал дать машины в его распоряжение.

— И частенько так?

— Бывает… иногда, — неуверенно протянул начальник транспортного цеха.

Вернувшиеся машины они с Гаязовым направили за шихтовым материалом.

Гаязов постоял, пока полуторки и трехтонки, урча моторами, не выехали за ворота, и тогда пошел в механический.

Залитый светом, полный гулом сотен станков, цех жил своей жизнью. Быть может, оттого, что Гаязов когда-то сам был токарем, он больше всего любил этот цех. Здесь все было в непрестанном движении, грубый металл получал здесь форму, изящество, блеск.

У поточных линий, наблюдая за точной автоматической работой станков, в черном длинном халате стоял Назиров, как всегда с открытой головой. Гаязов подошел к нему.

— На сколько еще хватит запаса?

— Примерно на час-полтора.

— Как же это получилось, Азат Хайбуллович? Почему не предусмотрели?

— Не предусмотрел!.. Если бы не предвидел, давно бы отдыхал дома. Скоро восемь, а я, как видите, торчу в цеху… — Раздражение переливалось в голосе Назирова.

Разговаривая, они двигались меж станков.

— Чтобы цеха работали без перебоя, Зариф-абы, мало нажимать на них, — сказал Назиров, — надо весь аппарат завода подчинить графику. А наш аппарат управления, особенно отдел снабжения, работает по старинке. По-нашему это называется работать на натянутых нервах. Что мы будем делать после реорганизации механического цеха? Неужели и тогда придется выходить из положения на натянутых нервах? Это очень беспокоит нас, Зариф-абы.

У открытых дверей центрального склада толпился народ. Гаязов увидел Муртазина и Михаила Михайловича и подошел к ним.

— Как наступили на хвост — забегали — зло усмехнулся Муртазин. — Здесь, Зариф, нам придется навести крепкий порядок. Иначе они подведут нас похуже, чем сегодня.

Втроем зашли в литейный цех. Азарина не было, он принимал шихтовые материалы.

— Ну, теперь, кажется, можно и домой, — сказал Гаязов. — Уже девятый час.

— Нет, давай еще механический проведаем. — И Муртазин направился к воротам.

Собираясь домой, Гаязов вспомнил, что заказал в библиотеке несколько книг, нужных ему для теоретической конференции, и попросил шофера завернуть в клуб.

Поднимаясь в библиотеку, Гаязов заглянул в спортивный зал. На кольцах, подвешенных на длинных канатах к потолку, кто-то делал упражнения, взлетая ласточкой. Когда ловкая, изящная гимнастка спрыгнула на пол, Гаязов узнал в ней Гульчиру. А она, увидев Гаязова, спряталась за подруг, застеснявшись, что он застал ее в спортивном костюме. И Гаязова вдруг кольнула в сердце мысль о поразительном сходстве ее с молодой Ильшат.

Вздохнув, он зашагал на второй этаж. У длинного стола по одну сторону прохаживался дедушка Айнулла, по другую сидело человек пятнадцать, и все они с задумчивой сосредоточенностью уставились на шашечные доски. Вокруг вилась гурьба болельщиков.

— Даем сеанс одновременной игры, товарищ парторг, — важно проговорил дедушка Айнулла. — В шахматном мире из нашего брата есть Рашид Нежметдинов. А вот в шашечном мире, как луна, всплывает Айнулла Иртуганов… Дамка, сердечный мой, смотреть надо. — И он сковырнул разом три шашки с доски какого-то веснушчатого парня.

В читальном зале Гаязов остановился возле Карима и Басыра, — как козлы, уткнувшись лбами, они разгадывали кроссворд и настолько были увлечены своим занятием, что не заметили Гаязова.

— Десятый по вертикали. Род мушмулы… Карим, что это за мушмула?

— Из скольких букв? — спросил Карим, хотя и не знал, что значит мушмула.

— Из пяти.

— Из пяти… э?

— По-моему, Карим, мушмула — это рыба.

— Ну, что ты, рыба!.. Это какой-то военный термин. Помнишь, в прошлом номере был вопрос о роде войск?

Гаязов, с улыбкой слушая их спор, снял с полки том энциклопедии на букву «М» и подал им.

— Ну-ка, загляните в эту книжицу…

На улице Гаязова охватило чувство удивительной легкости. Мягкий, пушистый снежок падал неторопливо, и всё — деревья, палисадники, машины и даже люди, — всё окутано было как бы легчайшим лебяжьим пухом.

Он уже сидел в машине, когда ощутил вдруг как бы ожог на затылке: кто-то смотрел на него сзади. Обернувшись, он встретился взглядом с юркими глазами мальчугана, который озорно смотрел на него через заднее оконце.

Гаязов велел шоферу остановить машину и быстро открыл дверцу. Но мальчишка уже исчез.

«Вот стриж! Чей это?..» И тотчас Гаязову вспомнились ребятишки Самариной. На Гаязова будто кто прутом замахнулся — он непроизвольно закрыл глаза и не открывал их до тех пор, пока машина не остановилась.

Дома Гаязов нашел в шкафу очерки Эренбурга, стал перелистывать.

«Я часто думаю о близких, друзьях, которые не вернулись с войны, — прочел он. — Вспоминая рассказы, душевные признания, услышанные на фронте, говорю себе: эти уже не смогут описать, как они жили, сражались, умерли».

Гаязов замер, уставившись на черное окно. Книга в его руке едва заметно дрожала.

4

Гаязов вышел на улицу. Снег перестал, но небо все еще было затянуто низкими черно-серыми тучами, чуть подсвеченными снизу — от зарева бесчисленных городских огней.

Райком был недалеко. Гаязов шел мимо дворников, сгребавших снег, мимо мальчишек, веселой гурьбой катавшихся на санках. Он всматривался в одного, в другого: который же из них прицепился к его машине?

Вот и двухэтажное белое здание в саду. В окне Макарова свет. Судя по движущейся ломкой тени, прохаживается, должно быть, по комнате. Вон из окна смотрит на улицу.

Увидев входившего Гаязова, Макаров шагнул навстречу и, не отпуская руки, усадил его в кресло около стола, сам сел рядом. Закурили. Гаязов рассказал о бюро, о поведении Пояркова, о Зубкове, угнавшем зачем-то в лес все машины и оставившем завод без шихтовых материалов.

Затянувшись папиросным дымом, Гаязов наконец сказал, что в райком его привело другое.

— Я слышал, Валерий, что ты служил некоторое время в одной части с Харрасом Сайфуллиным. Расскажи, если можешь, все, что знаешь о нем. Расспрашивать об этом Надежду Николаевну было бы слишком жестоко. — И Гаязов протянул Макарову несколько анонимных писем.

Макаров пробежал их глазами и швырнул на край стола.

— Не верю я этим бумажкам. Правду не защищают, спрятавшись в кусты и прикрывшись маской. С тех пор как у меня была Яснова, я часто думаю о Харрасе…

Перед глазами Макарова ожили грозные события 1941 года. Отступают потрепанные в боях войска. Закрывая горизонт, пылают подожженные фашистами деревни. Вокруг колышутся неубранные, несжатые хлеба. Кое-где над полями стелется густой, маслянистый дым…

— Много лет прошло, а вспоминать до сих пор тяжело. Кое-кто теперь бахвалится: вот-де мы какие герои были, как громили врага. Такие люди, по-моему, и не нюхали настоящего фронта…

— Верно, такие охотники до геройства появляются обычно после боя, — подтвердил Гаязов.

— Мы с тобой, Зариф, два коммуниста, два бывших фронтовика. Оба знаем, что такое отступление в степях Украины. Многие провожали нас тяжелым взглядом. И среди солдат появились паникеры. Нашелся и у нас такой, открыто призывал расправиться с комиссаром. «К черту! — кричит. — Давай расходись, братва. Своя голова дороже». Харрас остановил бойцов, построил их в лощине. Подстрекателя поставил перед строем, велел снять ремень, гимнастерку. В жизни не забуду Харраса в ту минуту. Бинты, которыми была обмотана его голова, в крови, в пыли. Правая рука на перевязи — ранена. Левая как выхватит пистолет… «Я стреляю в тебя не за то, что ты поднял на меня руку, говорит, а за измену родине», — и выстрелил… Не помню фамилии этого предателя, но знаю, что он был татарин. Из Казани… Перед строем он еще крикнул комиссару: «На своего брата мусульманина руку поднимаешь!..» А Харрас ему: «Не я — собака тебе брат!..»

— Сколько вас тогда было? — спросил Гаязов.

— Человек сто.

— Возможно, остались в живых люди, видевшие это…

— Очень возможно. Но я никого не встречал. Да если и встретишь, разве узнаешь?..

— Валерий, а откуда могла появиться эта грязная версия о Сайфуллине, ты не интересовался?

— Интересовался. Но погоди. Ведь это только пролог.

И Макаров рассказал о новом тяжелом ранении комиссара. К тому времени они остались вдвоем. Ранило и Макарова.

— Харрас попросил меня немного приподнять его, — сказал Макаров. — Я приподнял. Опершись на обе руки, утонувшие в дорожной пыли, он несколько минут смотрел на запад. По горизонту клубился черный дым, на холмах показывались и исчезали вражеские танки… Затем он спросил, есть ли у меня граната. У меня была противотанковая граната. Я отдал ему. Затем он велел приподнять гимнастерку. Грудь у него была обмотана знаменем нашей части. Он жестом приказал размотать знамя. Я размотал его и намотал на свою грудь. После этого Харрас велел положить его поперек дороги лицом вниз, а под грудь подсунуть гранату…

Я сделал все, как он велел, и сам лег рядом. Но Харрас прогнал меня. Увидев, что я не хочу уходить, он крикнул: «Это мой последний приказ. Бессмысленная смерть — та же измена. Как ты не понимаешь этого, Макаров! Потеряем знамя — потеряем честь. И живые и мертвые. Ты этого хочешь?»

Я отошел на несколько шагов и снова вернулся. Решил перенести его в сторонку. Может, не заметят… Но Харрас не дался. Сказал, что не хочет, чтобы враг расстрелял его безнаказанно…

Вот и все, — глубоко вздохнув, сказал Макаров. — Мне как будто послышался взрыв на дороге, где лег Харрас. Я думал, что Харрас погиб, но это было не так… После войны мне некоторое время пришлось работать в Германии в лагере репатриантов. Там я встретил одного из нашей дивизии. От него мне удалось узнать кое-что о Харрасе. Он встретил Харраса уже весной тысяча девятьсот сорок второго года в Восточной Пруссии, в шталаге номер триста два. Оттуда их перебросили во Францию, в шахты. Здесь Харрас установил связь с французскими коммунистами, организовал из надежных людей пятерки, которые распространяли по лагерю листовки среди военнопленных, очень многим помогли бежать. Позже Харрас и сам бежал, был одним из руководителей партизанского отряда, действовавшего в лесах.

Последний раз этот человек встретил Харраса Сайфуллина уже тогда, когда войска союзников освободили их из концлагеря. Но радость была недолгой. Англичане, которые вначале по-братски обнимали их, угощали сигаретами, через несколько дней стали пугать, что в России их сочтут изменниками, навечно сошлют в Сибирь, и предложили им уехать в Англию.

«Чем жить в чужой стране султаном, лучше уж в своей стране олтаном»[22], — ответил им Сайфуллин и стал призывать военнопленных требовать скорейшего возвращения на родину.

Наконец англичане погрузили советских военнопленных в эшелон. Но в пути люди узнали, что их везут не в Россию, а куда-то совсем в противоположную сторону. В эшелоне поднялся шум. Тогда на одном из полустанков зачинщиков сняли с поезда, и судьба их осталась неизвестной. Среди них был и Сайфуллин.

— Вернувшись из армии, мне пришлось слышать разные толки о Харрасе. Я начинаю догадываться, откуда эти слухи. Тут замешаны грязные руки… — сказал Макаров, закусив губу.

— Как бы то ни было, наша обязанность обелить честь боевого товарища, — глубоко вздохнул Гаязов.

5

В тот вечер состоялся еще один разговор с глазу на глаз. В первую минуту, когда Муртазин услышал об опасности остановки поточных линий, в его памяти молниеносно пронеслось одно событие из времен Отечественной войны.

Муртазин находился в двухстах километрах от завода. Он приехал в областной центр по какому-то очень важному и срочному делу. За день он очень устал, был голоден. Приехав в гостиницу глубокой ночью, он не успел задремать, как его разбудили и позвали к телефону.

С завода сообщили, что военпред не принимает продукцию, а представители НКВД собираются остановить конвейер и опечатать цех. У Муртазина кровь ударила в голову. Остановить конвейер — это значит забраковать миллионы снарядов, оставить наши наступающие войска без боеприпасов, дезорганизовать всю работу огромного завода, железнодорожного транспорта… В военное время директору, допустившему подобный просчет, немедленно грозил трибунал и расстрел. Пока Муртазин, лихорадочно стиснув телефонную трубку, стоял у аппарата, он весь взмок. Сознание напряженно работало, как это всегда было свойственно ему в критические моменты. Муртазин приказал у дверей цехов поставить вооруженную охрану, никого посторонних не пропускать и до его приезда конвейера ни на минуту не останавливать. Отдать такой приказ мог только человек, не дорожащий своей головой. Муртазин, конечно, понимал это. Пока он одолевал ночью в машине по разбитой степной дороге эти двести километров до завода, сердце у него готово было выскочить из груди. На рассвете, весь запыленный, он подъехал к заводу и тут узнал, что начальник цеха и мастер арестованы. Муртазин не подчинялся местным властям и только потому не был арестован тут же. Но все смотрели на него как на «обреченного».

Никого не слушая, Муртазин позвал с собой военпреда, секретаря областного комитета партии и представителей НКВД, велел при всех взять с конвейера на выбор пять снарядов, и через несколько минут их машины на бешеной скорости мчались к полигону. Там их ждал танк с заведенным мотором. Муртазин выскочил из машины, поднялся на танк. Застегивая тесемку шлема, он приказал принести в танк снаряды, взятые с конвейера.

— Сам буду стрелять! — И Муртазин захлопнул тяжелый люк.

Танк взревел и грозно двинулся вперед. Один за другим раздались пять выстрелов. Все снаряды поразили цель.

— Вот как бьют снаряды, которые вы хотели забраковать! — с перекошенным лицом сказал Муртазин военпреду и бросил на танк свой шлем. — Немедленно освободите моих людей и извинитесь перед ними.

Этот случай так глубоко врезался в память Муртазина, что, хотя остановка поточных линий в мирные дни по сравнению с остановкой конвейера в дни войны представляла собой совсем незначительное событие, Муртазин долго не мог успокоиться. Даже после того как все было налажено при его оперативном вмешательстве и Гаязов с Михаилом Михайловичем уехали, Муртазин не решался покинуть завод. Он попросил Зоечку впустить Зубкова, — после вторичного звонка тот все же явился, — и сделал ему настоящий разнос.

— Вы понимаете, что творите? — уставился директор гневно сверкающими глазами на начальника снабжения. — Вы что, о двух головах? Вздумали сорвать государственный план? Зачем вы отправили машины в лес? Мы что, деревянный дом строим? — И тут же перебил Зубкова, который попробовал оправдываться: — Бросьте, по глазам вижу, что обманываете. Я завтра же отдам вас под суд.

Маркел Генрихович, вначале несколько растерявшийся от неожиданности, взял себя в руки, и красивое лицо его приобрело злобное выражение.

— Хасан Шакирович, — не повышая голоса, но очень твердо произнес он, — в тюремной камере и для двух человек найдется место. Не забудьте.

Они поглядывали друг на друга, как встретившиеся на лесной тропинке тигр с медведем.

— Напрасно горячитесь, Хасан Шакирович, — продолжал Зубков после паузы. — Я не рехнулся, чтобы срывать государственный план. Сегодняшнее недоразумение произошло лишь потому, что я не сумел все это своевременно предвидеть. Но больше моей здесь вина Азарина. Я рассчитывал, что у него есть страховой фонд. — Увидев, что Муртазин по-прежнему смотрит на него с ненавистью, Маркел Генрихович замялся. Но тут же нашелся: — Что машин не было, виноват я. Я их послал в лес за бревнами. У нас на строительстве острая нехватка пиломатериалов…

Муртазин, дышавший, как конь после долгого бега, показал рукой на дверь, боясь сказать лишнее:

— Уходите и не думайте затевать со мной эти игрушки. Хребет поломаю.

Когда Маркел Генрихович вышел из кабинета, Муртазин в изнеможении опустился на диван.

6

Муртазин объявил Зубкову выговор и взял всю его работу под строгий контроль. Зубков ничем не проявлял недовольства. Наоборот, уже на второй день пришел к Муртазину и извинился.

Муртазин, конечно, не поверил ему, обозвал в душе старой лисой. Он был убежден, что при первом же удобном случае Зубков обязательно все припомнит ему, и с запоздалой болью погоревал, что в минуту слабости слишком доверился этому человеку.

Вспомнив в своем угнетенном состоянии, что он обещал съездить в МТС и на месте проверить качество выпускаемой продукции, он обрадовался возможности хоть несколько рассеяться. Посоветовался с Гаязовым, с Михаилом Михайловичем и кое с кем в обкоме, наметил пункты, и на третий день его уже не было в Казани.

Вернулся он из поездки к концу недели — бодрый, посвежевший. Собрал начальников цехов, отделов и рассказал им о своих впечатлениях. Подчеркнул, что установки «Казмаша» сложны и дороги, и поставил перед коллективом задачу: неустанно работать над усовершенствованием и удешевлением выпускаемой заводом продукции. Крепко досталось Пояркову, который до сих пор еще не удосужился изготовить порученные ему плакаты.

Позже Муртазин спросил у главного инженера:

— Скажите, Михаил Михайлович, почему мы получаем натяжные станции в Зеленодольске, а не в Кировограде? Ведь кировоградская стоит триста тридцать девять рублей, а зеленодольская — ни более ни менее как восемьсот пятьдесят.

— Да издавна уж так заведено, — ответил Михаил Михайлович. — К тому же сейчас существует столь большой разнобой в ценах на одни и те же изделия, выпускаемые разными заводами, что порой теряешься и не знаешь, как быть.

— Нет, Михаил Михайлович, мы обязаны знать, как быть, — отрезал Муртазин и в тот же день позволил в Зеленодольск Чагану.

После обычных взаимных приветствий Муртазин, откинувшись на спинку кресла и пытаясь представить, как изменится при этом лицо Чагана, чуть улыбаясь, сказал:

— Вот что, Семен Иванович, я, пожалуй, откажусь от твоих станций. Дороги они. Кировоградские вдвое дешевле. Что, шучу?.. Какие шутки, вполне серьезно… Куда денете ваши станции? Это уж дело не мое. По триста тридцать девять рублей — пожалуйста, возьму.

По растерянному, сразу изменившемуся голосу Чагана Муртазин понял, что тот заерзал в своем директорском кресле.

Зашел Гаязов, и Муртазин, очень довольный, передал ему содержание своего разговора с Семеном Ивановичем. Оба от души посмеялись над незадачливым директором.

— Утром чуть свет примчится, — предупредил Гаязов. — Мужик он с головой, сумеет выкрутиться.

— Ну нет, дудки, — сказал Муртазин. — Триста тридцать девять и восемьсот пятьдесят — вот столбы. Тут словами не отделаешься… Ладно, пора домой… Знаешь, Зариф, до чего хорошо зимой на санях прокатиться! Советую как-нибудь. Большое удовольствие!

— Да, будь я сейчас старым казанским купцом, обязательно махнул бы на тройке, — улыбнулся Гаязов.

Чаган появился на заводе лишь после обеда. Снегу навалило столько, что дороги замело, машина то и дело застревала. Приходилось слезать, толкать машину плечом, расчищать лопатой сугробы. Семен Иванович измучился, пока доехал, но в кабинет Муртазина вкатился этаким веселым, сияющим колобком.

— Вы что, Хасан Шакирович, — балагурил он, снимая пальто, — вздумали совсем доконать меня, а? Нехорошо, ай как нехорошо. — Он повесил пальто и стал потирать озябшие руки. — Ну и буранище… Ни черта в поле не видно! Так недолго и заплутаться и замерзнуть в степи…

— Можно было переждать, пока утихнет метель, — сказал Муртазин, чуть иронически взглянув на гостя.

Чаган живо обернулся:

— Вам хорошо говорить. Приставили нож к горлу и считаете, что дело терпит. Ай, нехорошо своих коллег обижать. А вы подсчитали, Хасан Шакирович, во что обойдутся вам перевозки из Кировограда?

— До копейки, — твердо ответил Муртазин.

— Даже если придется доставлять самолетом?

— И это учли.

— И что же?

— Дешевле вашего.

— Нет! Не может быть! Вам еще, вероятно, не приходилось, Хасан Шакирович, иметь дело с самолетом. Особенно в конце месяца, когда остаются считанные часы. Говорят, у вас начальник снабжения очень опытный человек. Разве что он выручит…

В кабинете было тепло, уютно. А за окном бушевала метель.

Буфетчица принесла чаю, пирожков.

— О, это с удовольствием! — Взяв стакан, Семен Иванович застучал о края чайной ложечкой. — А вы, Хасан Шакирович, все же порядочный хитрец…

Муртазин тоже помешивал чай.

— Какая тут хитрость! Просто копейка диктует. И вы, верно, тоже подсчитываете, когда вам делать нечего.

— А у меня всегда дело есть, — схитрил улыбчивый Чаган. — Друзья скучать не дают. Я слышал, вы перестраиваете цеха. Вам, случайно, прессы не нужны?

— Прессы? — переспросил Муртазин, удивившись неожиданному повороту. — Очень нужны.

— Могу уступить. У меня есть лишние.

— Условия?

— Самые дружеские, — улыбнулся Семен Иванович.

Муртазин задумался. Прессы очень заманчивы. Они бы намного облегчили работу штамповочного цеха. Но прессы Чагана, видимо, старые и требуют большого ремонта. Хороших Чаган не стал бы предлагать, даже если бы они стояли у него в бездействии. «Приехал обхаживать. Не на такого простака напал».

— Что ж, прессы ваши, если они на что-нибудь годны, — сделал многозначительное ударение на последнем слове Муртазин, — возьму, а станции все же будете поставлять по триста тридцать девять рублей.

— Да помилуйте, Хасан Шакирович… — Чаган поднялся и зашагал по кабинету.

— У меня уже человек в Кировограде. Недавно звонил. Кировоград согласен выполнять наши заказы.

Как ни изворачивался Семен Иванович, ему не удалось уломать несговорчивого директора. Уехал он, сильно разобидевшись, и на прощание сказал, что этого дела так не оставит, обратится в обком, в Совет Министров, в Москву, в крайнем случае будет даже судиться.

— Вы вносите анархию, дезорганизуете работу предприятий, — вырвалось у него напоследок.

Это уж не был прежний неунывающий, умеющий выпутаться из любого положения Чаган. Таким Муртазин видел Семена Ивановича впервые. Он долго смотрел в окно, за которым неистово кружилась метель. Интересно, куда в эдакую непогодь погнал машину Чаган?

Метель не стихала, даже пуще бесилась, ветер нес снег то с тонким, протяжным свистом, то с хриплым подвыванием и с такой силой, что звенели оконные стекла, мигали электрические лампочки.

Глава девятая

1

Однажды, вернувшись из очередной командировки, Иштуган Уразметов увидел за своим станком Гену Антонова. Заметив Иштугана, который стоял в сторонке, засунув обе руки в карманы пальто, и, смущенно улыбаясь уголком рта, молча наблюдал за ним, Антонов протянул руку.

— Вернулись? Вот ведь какие дела произошли в ваше отсутствие… Не сердитесь на меня, Иштуган Сулейманович. По мне, куда ни поставь — везде одинаково…

Резко повернувшись, Иштуган пошел к начальнику цеха. Рабочие, подняв головы от станков, сочувственно смотрели ему вслед.

Начальник экспериментального цеха, неразговорчивый инженер Кудрявцев, попросил его сесть. Неторопливо закурил. Предложил и Иштугану, но тот отказался. Губы его были крепко сжаты.

Кудрявцев позвонил главному инженеру.

— Михаил Михайлович, это Кудрявцев, доброе утро… Уразметов вернулся… В ремонтный? Я не могу послать его туда. Приказ… знаю. Но он мне самому нужен.

Кудрявцев положил трубку и, ничего не сказав Иштугану, затянулся. Глядя на его спокойные движения, могло показаться, будто вопрос об Иштугане совершенно не трогает его. И на то, что главный инженер, не дослушав его, бросил трубку, он вроде тоже ничуть не рассердился, даже вздоха не вырвалось.

На самом же деле Кудрявцев был сильно взволнован. В тот же день, когда Иштуган уехал в командировку, у него был разговор с директором. Кудрявцев сказал, что в цехе дел по горло, что ждут выполнения срочные заказы, и просил впредь не отправлять Уразметова в командировки. Муртазин перебил:

— Вам хороший токарь нужен?

И тут же приказал отделу кадров перевести Антонова в экспериментальный, а Иштугана Уразметова в ремонтный цех. Когда Кудрявцев попытался возразить, он властно оборвал его:

— Занимайтесь лучше своим делом, болтунов и без вас хватает.

Кудрявцев взял в цех Антонова без сопротивления, даже с охотой, но, зайдя в тот же день в партком и к главному инженеру, со свойственной ему выдержкой принялся доказывать, что Иштугана Уразметова никак нельзя переводить из экспериментального цеха, и счел на этом дело поконченным. Но вышло иначе.

— Вам самому нужно зайти к директору, Иштуган Сулейманович, — посоветовал Кудрявцев. — Работы в цеху хватит и вам и Антонову. И станок есть. Можете сослаться на меня.

Иштуган смотрел на синие чертежи на стене, но перед глазами у него вставала совсем иная картина. Вчера в поезде он долго стоял у окна вагона. Горизонт затянуло серым пологом. И на этом тусклом пологе, низко, у самой земли, медленно садилось багрово-красное солнце. Точно бы тяжелая тень легла на душу Иштугана от этого безжизненного, без лучей, закатного солнца. И сейчас он ощутил ту же давящую тяжесть.

Как только Уразметов вышел, Кудрявцев позвонил Гаязову.

— Где он? — спросил Гаязов.

— В вашу сторону направился. Алло, товарищ Гаязов, я настаиваю, чтоб его вернули в экспериментальный цех. Да!

Во время телефонного разговора в партком вошел раскрасневшийся с мороза Калюков. Гаязов взглядом показал ему на стул. Пантелей Лукьянович сел и начал тереть коленки в мохнатых унтах.

Чей-то голос бушевал в трубке и был слышен даже Калюкову:

— Это, товарищ Гаязов, нужно принципиально обсудить на партбюро…

«Дался им этот Уразметов», — подумал Пантелей Лукьянович.

Гаязов кончил разговор и пальцами побарабанил по столу…

— Поди ж ты, как сердито, — произнес Калюков. — Требую… Принципиально… Как у них только язык поворачивается говорить такие страшные слова! А если подумать, правильный приказ. В интересах цеха, завода. В прошлом году Иштуган Уразметов не меньше пяти месяцев был в командировках. Сам подсчитал. Значит, чуть не половину рабочего времени провел вне цеха. И нынче то же самое грозит повториться. Разве это нормально? Разве может терпеть профсоюз подобное явление? Нет, в экспериментальном работа всегда срочная. Интересы цеха требуют, чтобы рабочий работал там постоянно. Это одно. А второе — нельзя шутить и со славой завода. Я всегда горжусь, когда на вопрос, с какого завода пришел новатор, называют наш завод, «Казмаш». Мы же патриоты своего завода. Из ремонтного цеха без вреда для дела мы можем Иштугана Сулеймановича отправлять куда угодно, хоть на край света. Пусть ездит, пусть гремит слава о нашем заводе… Значит, мы создаем условия для новатора. В-третьих…

— Постойте, Пантелей Лукьяныч, — прервал его Гаязов, едва сдерживаясь, чтобы не сказать какой-нибудь грубости. — Я и без того вижу, вы основательно занимались этим вопросом…

И Гаязов вдруг замолчал и молчал долго, будто совсем забыл о Пантелее Лукьяновиче. Калюков порастирал еще немного коленки и встал.

— Ну ладно, я пошел, к докладу нужно готовиться.

— Погоди, Пантелей Лукьяныч, посоветуемся. По-моему, в основе этого приказа лежит совсем не то, о чем вы говорили, а кое-что другое. Личные отношения директора к Уразметовым. Думаю, что это — продолжение дела Бриза. Ты очень гладко тогда утвердил новую комиссию Бриза, благо моя болезнь помогла. Конечно, я и с себя вины не снимаю. Не проявил достаточной принципиальности. А теперь, наверное, считаете, — если первое прошло гладко, и второе пройдет так же.

— Простите, пожалуйста, Зариф Фатыхович, — сказал Калюков. — Если я вас правильно понял, вы… не знаю, как выразиться… поднимаете руку, что ли, на авторитет Хасана Шакировича с Михаилом Михайловичем…

— Во-первых, дорогой Пантелей Лукьяныч, авторитет руководителей не такими путями бережется, — сказал Гаязов. — А во-вторых, почему вы не прибавите к ним свою фамилию?

— Мою фамилию?

— Да.

— Зариф Фатыхович!.. Я… я… что-то не понимаю вас.

— Вы меня очень хорошо понимаете, Пантелей Лукьяныч!

— Нет, не понимаю, Зариф Фатыхович! Я уже десять лет председатель завкома. Днем с огнем не найти на заводе человека, кто бы больше меня испытал на своей спине дубину критики. Я никогда не зажимал критики, наоборот…

В то время, когда Калюков и Гаязов пикировались между собой в парткоме, Иштуган Уразметов был еще в цехе. Он, кажется, никогда в жизни не испытывал такой оглушительной растерянности. Ему было мучительно примириться с мыслью, что он должен уйти из экспериментального цеха, с которым неотрывно было связано все его прошлое и все будущее. Это было для него равнозначно тому, как если бы ему предложили покинуть родной дом, родную семью. Это было просто дико. Другое дело, он мог бы согласиться с таким приказом, если бы в цехе не было работы или если бы его перевели на более трудную, более ответственную должность. Тогда можно было бы не считаться со своими чувствами, отбросить их. Но Иштугана перевели совсем не потому, что в экспериментальном нечего делать, и перевели с более трудной на менее трудную работу, требующую куда меньшего умения.

Уразметов резко поднял голову. Его черные глаза были полны решимости.

— Нечего раздумывать, Иштуган Сулейманович, — сказал работавший рядом с ним старый токарь Филимонов. — Ступай к самому директору.

Иштуган круто пересек обширный заводской двор, потом так же решительно вошел в заводоуправление и оказался в приемной директора. Зоечка разговаривала по телефону.

Иштуган ждал, пока она кончит свой бесконечный, казалось ему, разговор.

— Здесь? — спросил он, кивнув головой на дверь директорского кабинета.

— В это время, товарищ Уразметов, директор никогда никого не принимает.

— Скажите, примет.

— Это бесполезно. Приходите в четыре. Я вас запишу первым…

— Зоечка, доложите, иначе без доклада войду.

Зоечка, обиженно скривив свои ярко накрашенные губы, вошла в кабинет. Скоро она вышла оттуда.

— Немного подождите, Хасан Шакирович сейчас разговаривает. После примет вас.

Иштуган закурил. Колотившееся сердце медленно успокаивалось. «Не горячись, в горячке человека ум покидает».

Муртазин сидел за столом. На мгновение их взгляды встретились, как у борцов перед схваткой на сабантуе. Муртазин первым опустил ресницы.

— Здравствуйте, Иштуган, когда вернулись? Садитесь, пожалуйста.

— Спасибо. Приехал вчера. А сегодня вышел на работу.

— Да, я приказал на ваше место поставить другого человека, — сказал Муртазин, оглядывая свои кулаки на столе. — Вы только числитесь у нас, Иштуган, а работаете фактически не здесь. Пожалуйста, работайте, но мы не можем допускать простои станка.

— Я много раз просил не направлять меня в командировку. Мне самому это осточертело…

Муртазин развел руками.

— Я вас никуда не посылаю, только выполняю приказы министерства. Отменять не имею права.

Муртазин явно играл.

— Никуда я не уйду из своего цеха! — решительно заявил Иштуган. Дыхание его участилось, глаза заблестели.

— Вы, Иштуган, видимо, плохо знаете ремонтное дело, — продолжал Муртазин тем же спокойно-насмешливым тоном. — Ввиду реконструкции механического цеха у нас каждый станок становится проблемой. Нам не дают нового оборудования, приходится своими силами модернизировать старые станки. Для рационализаторов там уйма работы.

Иштуган заглянул прямо в сузившиеся глаза Муртазина.

— Всю эту игру в бирюльки вы затеяли, чтобы разделаться с непокладистым человеком. Мне ясно, чем вызван этот приказ. Вы просто мстите.

Иштуган встал.

— Мое последнее слово, товарищ директор, в ремонтный не пойду! В нашем цеху работы хватает. Товарищ Кудрявцев велел так и передать вам.

Муртазин поднялся и подчеркнуто твердо предупредил:

— Не выйдете завтра на работу, вынужден буду уволить вас с завода за саботаж. Я никому не позволю здесь своевольничать!


Марьям еще на заводе слышала, что мужа не оставляют в экспериментальном цехе.

Вечером Иштуган усадил ее на диван и, обняв, начал было рассказывать, что произошло за день. В это время постучался и вошел Сулейман-абзы. Марьям поднялась, но свекор остановил ее:

— Не уходи, невестка. Послушаем-ка баит этого джигита.

Иштуган засмеялся.

— До баитов еще далеко, отец.

— До сих пор, сынок, ты боролся против вибрации при обработке металлов, теперь тебе придется устранить вибрацию в чьих-то мозгах. Так что держись, сынок! С парторганизацией говорил?

— Подал заявление. Гаязов сказал, что поставят на бюро.

— Вот это хорошо! А как с работой?

— Сегодня день прошел попусту.

— А завтра?

— Пока не знаю.

— Знать нужно! Не получишь завтра работу — переходи в ремонтный.

— Думаешь, вернут потом? Эге, дождешься! Что угодно, отец, пускай до суда дойду, но ни за что не отступлюсь от своих слов.

2

Когда Гаязов сказал, что вопрос об Иштугане Уразметове, пожалуй, придется обсудить на бюро, Муртазин вскипел, как мальчишка. Он сердито предупредил, что готов десять раз расстаться с работой, но не допустит семейственности, что Уразметовы с разных сторон вонзают ему нож в горло, что он не желает ни видеть, ни знать их. И если Гаязов решится обсуждать этот злосчастный вопрос, он, Муртазин, на бюро не явится.

— В партии дисциплина одна, что для руководителя, что для рядовых! — спокойно отчеканил Гаязов. — Только тот, кто утратил облик коммуниста, может ставить себя выше партии. Но таких партия сумеет призвать к порядку.

Муртазин побледнел, нижняя губа у него задрожала. Впервые Гаязов разговаривал с ним с такой беспощадной прямотой.

— Гаязов — еще не партия! — воскликнул он.

— В моей голове и не ночевала этакая глупость, товарищ Муртазин, — возразил Гаязов. — У нас есть партбюро, парторганизация. Есть райком.

— Хотите бежать к Макарову? Что ж, торопитесь…

Сорвавшись, Муртазин в приступе обуявшей его подозрительности хватил через край. Гаязов еще не во всем разобрался, — одно было для него бесспорно уже сейчас: партийной организации предстоит побороться и за самого Муртазина.

Гаязов решил, что лучше еще раз побеседовать с Муртазиным в более спокойном тоне, и отложил заседание бюро.

3

Выполненный на бумаге октябрьский план завершили в сборочном цехе только к середине ноября. Но в ноябре был свой план. Начальник сборки поднатужился, чтобы как-нибудь свести концы с концами, и безмерно ругал себя, что послушал Зубкова и согласился подписать фиктивный акт. Часть незавершенного плана, чтобы не раскрыть карты, пришлось перекинуть и на декабрь. Однажды, когда прибыли вагоны для отправки готовой продукции, а ее на складе не оказалось, хитрая игра чуть было не раскрылась. Но Марьям Уразметова — заместитель начальника финансово-сбытового отдела — была тогда в декретном отпуске, и Зубков уговорил не рассматривать вопроса, пока она не вернется на работу, — под тем предлогом, что эти дела были исключительно в ее ведении. В дальнейшем от Уразметовой скрыли этот факт, но однажды на собрании сборочного цеха кто-то из слесарей возмутился: «Да что же это такое, товарищи? Мы ежемесячно перевыполняем план, а нас попрекают, будто сборка плетется в хвосте?»

Марьям не могла пропустить такое заявление мимо ушей. «Неужели я где-нибудь ошиблась?» Она подняла всю документацию за прошлые месяцы, сверила данные с нарядами сборщиков и в конце концов докопалась, что план в октябре был выполнен лишь на бумаге.

Очевидная скандальность создавшегося положения заставила ее еще и еще раз проверять документы. Как назло, начальник отдела был в командировке. А без него Марьям не решалась объявить о своем открытии во всеуслышание.

Уразметову вызвали к директору. Она вошла в кабинет. Муртазин долго не поднимал головы от бумаг. «Нечестное дело и через сорок лет откроется. Вспомнишь, да поздно будет!» — раскаивался Муртазин. Не в первый раз казнил он себя за совершенную в минуту слабости ошибку, но считал, что исправлять ее уже поздно. После смерти поздно каяться. Вот торжествовал бы Чаган, если бы видел его сейчас! Невесть откуда возникшее воспоминание о Чагане острым ножом кольнуло Муртазина.

Стоя у стола, Марьям терпеливо ждала, когда директор освободится. Зазвенел телефон, и по грубовато-резкому тону директора Марьям уловила, что он сильно не в духе.

— Говорите, нет золотников? — переспросил Муртазин. — А почему мне звоните? Разве я делаю их? Ах, механический не дает… У вас разве ног нет сходить да получить? — Муртазин положил трубку и опять взял. — Начальника механического цеха… Назиров, ты что там солишь золотники? Сам отнеси… Зайду. Сегодня ему на ноги гири повесили… Что?! Заготовок нет? Зато у меня на столе их сколько угодно… Ждешь, когда принесут? Смотри, не будет нынче золотников, из тебя прикажу золотников наделать.

Бросив трубку, Муртазин уткнулся в бумаги. Но Марьям видела — он водил глазами машинально, не читая.

— Кем вы работаете на заводе? — внезапно спросил Муртазин и уставился на Марьям. Не только мощный подбородок, даже взгляд его был чугунно тяжел.

— Заместителем начальника финансово-сбытового отдела, — растерявшись от неожиданного вопроса, ответила Марьям.

— Вам известно, чем вам положено заниматься?

— Известно.

— В таком случае, что же вы ищете прошлогоднего снега?

Краска бросилась в лицо Марьям, — она поняла: директору успели доложить, чем она занята. Марьям вздохнула и стала объяснять Муртазину, как все произошло. Но Муртазин круто оборвал ее:

— Не ваше это дело. Кому нужно, те и проверят. Я знаю, почему вы раскопали эту историю. Ваш муж строчит на меня жалобы с одной стороны, с другой — вы собираетесь облить меня грязью. Нет, завод вам не семейный дом Уразметовых. От души советую — занимайтесь своим делом.

Марьям вернулась домой в слезах. Она чувствовала себя несказанно униженной и оскорбленной. Ее обвинили в низких побуждениях. Она отмолчалась на расспросы и Нурии, и торопившейся на дежурство Гульчиры.

Дети уже были дома; их принесли из яслей Иштуган с Нурией. При появлении матери малыши в один голос заплакали. Торопливо переодевшись в халат, Марьям села кормить малышей. Грудь, полная молока, болела.

Заплаканное лицо жены не ускользнуло от внимания Иштугана. Он ждал, пока она кончит кормить детей и опять уложит их в коляски.

А Марьям не в силах была и слова сказать, — так душило ее чувство обиды. Покрасневшие глаза опять и опять наливались слезами. Иштуган неуклюже, по-мужски успокаивал ее — нельзя кормящей матери волноваться. Немного успокоившись, Марьям объяснила, что произошло. Иштуган был взбешен. Но сдерживал себя.

— Неужели мы с тобой такие бесчестные люди?

— Плохую игру затеял с нами зять, — глухо обронил Иштуган.

— У меня совесть чиста. Я ничего плохого не замышляла против Хасана-абы. Наоборот, у меня было подозрение, не натворили ли чего незаконного, пользуясь тем, что Хасан-абы новый человек.

Иштуган сунул в рот папироску, но вспомнил о детях и тут же потушил спичку.

— Я ему покажу завтра! — сжал кулаки Иштуган.

— Нет, Иштуган, — взяла мужа за руки Марьям. — Не дело нам так отвечать.

— У Гаязова была? — спросил Иштуган.

— Нет, не была… Давай все же посоветуемся с отцом, Иштуган.

— А ты убеждена, что факты до конца проверены?

— Не сомневаюсь ни на минуту, — сказала Марьям твердо. — Акт подписан на незавершенную продукцию, таким образом ее показали как завершенную. — И после некоторой паузы спросила: — Иштуган, когда разбирается твое дело в суде?.. Может, лучше помолчать, пока суд вынесет свое заключение? Кое-кто сочтет, что мы нарочно затеяли эту интригу. Неловко получится.

Иштуган не сомневался, что суд восстановит его на прежней работе, не сомневался и в том, что на бюро Муртазина призовут к порядку. Хотя раскрытый Марьям факт не имел и отдаленного отношения к нему, но Иштуган понимал — директор наверняка решит, что вся эта каша заварена ему в отместку.

— Не знаю… Давай-ка отца послушаем, что он скажет.

Марьям ожидала, что свекор вспылит, узнав о том, что произошло. Но Сулейман сидел, опустив голову. Только жилы на шее все набухали. Может, свекру не понравились ее слова о зяте. Может, ему думается, что нет у нас родственных чувств, толкаем один другого в огонь. Марьям живет в семье Уразметовых всего-навсего шесть лет. Недаром говорится: «День — не ночь, невестка — не дочь».

— Ну, что посоветуешь, отец? — спросил Иштуган.

Сулейман, глядя вниз, покручивал кончик бороды.

— Есть такая поговорка, сынок, — сказал он, подняв голову, — с людьми советуйся, а решай по-своему. И невестка пусть своим умом действует.

Марьям взглянула на мужа, потом на свекра и твердо сказала:

— Я сделаю так, как мне велит совесть.

— Вот-вот, так и поступай, невестка! — одобрил Сулейман. — Когда речь идет о государственных делах, все личное и особенно родственные счеты-расчеты приходится отбрасывать. Конечно, за это зятя по головке не погладят… Найдутся и такие, что будут указывать на нас пальцами, — как же так, зять, дескать… Но советское государство нам дороже всех зятьев. — Сулейман вскочил с места и, хлопая тыльной стороной руки о ладонь другой, стремительно зашагал по комнате, распаляясь и безудержно негодуя. — Га, зятек, вот ты какие художества выкидываешь! На бумаге план выполняешь, га? А мы-то, дурни, день и ночь вкалываем. Оказывается, есть куда легче путь, га!.. — Сулейман покачал головой.


До самого обеда никто не беспокоил Марьям. Она решила снова тщательно проверить все документы. Может, и в самом деле она ищет прошлогодний снег? Она чувствовала искреннее уважение к Муртазину. Хотя в ушах у нее звучала гневная интонация свекра, она даже мысли не допускала, чтобы Муртазин мог позволить себе что-нибудь нехорошее. Она готова была простить ему вчерашнюю грубость. Большое дело, наговорил человек в горячке обидных слов. С кем не случается. Легко ли Хасану Шакировичу управляться с таким заводом.

Марьям с юных лет привыкла верить людям, ей несвойственно было думать о людях плохое. И с годами эти черты окрепли в ее характере. Возможно, здесь сказывалась ее работа в качестве народного заседателя. Не раз приходилось ей наблюдать в суде, что достаточно бывает иногда какой-нибудь пустяковой причины, чтобы исковеркать человеку жизнь.

После обеда Марьям вызвал начальник отдела, он только что вернулся из командировки. Получив от нее материалы, относящиеся к этому, как он выразился, злополучному делу, он сказал, что дальше сам будет заниматься им. Марьям только обрадовалась.

Прошло еще несколько дней. Начальник отдела, которого она встречала ежедневно, едва кивал головой. Марьям стала замечать, что с некоторых пор он норовит незаметно проскользнуть мимо нее, словно опасается, чтобы его не остановили. Марьям уловила какой-то холодок к себе и у других сотрудников отдела. Даже те, кто был к ней особенно расположен, теперь сторонились ее. «Почему? Что плохого, собственно, я сделала?» — неотступно преследовал ее вопрос, и работа валилась из рук.

Марьям вызвал Зубков. Маркел Генрихович, как всегда, встретил ее стоя, предложил стул. Расспросил о детях, о муже, — Иштуган еще не работал. Зубков сперва подбодрил ее, что суд, несомненно, восстановит его на работе, потом посочувствовал: очень, мол, печально, что так случилось с одним из лучших заводских рационализаторов.

Марьям никак не могла догадаться, с какой целью вызвал ее Зубков. Женщины в управлении в один голос хвалили его за вежливость и чуткость. Но Марьям инстинктивно чувствовала, что за этой оболочкой внешней благовоспитанности таится нечто вроде цветка мухоловки, и потому слушала Маркела Генриховича настороженно.

Наконец Зубков раскрылся.

— Марьям Хафизовна, — с мягкой вкрадчивостью заговорил он, — можете считать меня вашим другом, человеком, который желает вам только добра. — И, переставляя серебристые покрышки чернильниц с места на место, продолжал: — Я имею в виду факт, на который вы случайно наткнулись. По-моему, это хотя и неприятный, но факт правильный. Да, да. — Он сделал предупреждающий жест рукой Марьям, которая встрепенулась и хотела что-то сказать. — Кто-то здесь, безусловно, виновен. Кому-то придется отвечать. Но одно ясно: Хасан Шакирович здесь ни при чем. Ведь и вы так думаете? Вот видите. Но, Марьям Хафизовна, наверху не станут разбираться, виноват он или нет. К ответу призовут именно его, директора. Такие факты квалифицируются, вы это прекрасно знаете, как очковтирательство, обман государства, и влекут за собой суровую кару. Обычно таких директоров снимают с работы…

По тому, как побледнели щеки и расширились глаза у Марьям, Маркел Генрихович решил, что она принимает его слова близко к сердцу.

— Кому-кому, а вам хорошо известно, — он не сводил гипнотизирующего взгляда с Марьям, — в жизни Хасана Шакировича неудач было и без того достаточно. Не буду напоминать, что он неоднократно получал взыскания. Недавно он отказался от государственного задания, и, будем откровенны, одно лишь чудо спасло его. Но все это до поры до времени. При малейшей ошибке с его стороны все пойдет прахом и ему больше не поверят, даже если он будет прав. Стоит человеку однажды потерять доверие, сорваться на чем-нибудь, с ним уже не считаются. А тут вдобавок еще родственные отношения…

— Простите меня, Маркел Генрихович, я не совсем понимаю вас. Какие могут быть родственные отношения, когда речь идет о государственном деле?

— Вы меня не поняли, Марьям Хафизовна, — быстро подхватил Зубков. — Конечно, путать государственное дело и родственные отношения… боже упаси! Я о другом. Совершенно о другом. Как бы вам лучше пояснить… Я хотел намекнуть на конфликт, завязавшийся между вашим мужем и директором. Я не сомневаюсь, суд, безусловно, восстановит Иштугана Сулеймановича на работе. Значит, правда восторжествует, и Хасан Шакирович получит по заслугам. Но если после того вы… не кто-нибудь другой, а именно вы, жена Иштугана Сулеймановича, поднимете против директора новый скандал, то, знаете ли, получится не очень красиво.

— Короче, вы предлагаете мне замять этот факт? — резко спросила Марьям.

— Совершению не то! — улыбнулся Зубков. — Я, Марьям Хафизовна, прекрасно знаю, что вы честный человек и против своей совести не пойдете… Как я уже говорил вам, можете смело считать меня своим другом. Но советую вам не ввязываться в эту историю.

— А что же делать? — спросила Марьям.

— Что?.. — Маркел Генрихович вкрадчиво улыбнулся, показав полный рот золотых зубов. — Пусть этим делом займутся другие… Более объективные люди. И все. — Зубков старался говорить как можно мягче. Но, заметив ее отчужденный, пронизывающий взгляд, сказал: — Почему вы смотрите на меня с такой недоброжелательностью, Марьям Хафизовна? Я вас не пугаю, не угрожаю вам, только говорю: подумайте. Посоветуйтесь дома. Для вас же будет лучше.

Настроение у Марьям испортилось окончательно. Она никак не могла заставить себя приняться за работу. К ее столу то и дело подходили под разными предлогами сотрудницы отдела, стараясь выпытать, о чем у нее был такой длинный разговор с Зубковым. Но Марьям отмалчивалась. Едва дождавшись, когда кончится рабочий день, она ушла.

Вечернее небо дышало чистой умиротворенностью. Только у пылающего горизонта плыло огромное облако, точно сказочный дракон, стремящийся проглотить солнце. Вот его страшная голова и крокодилья пасть, в которой сейчас сгинет багровеющее солнце. Сгинуло. И облако набрякло, раздулось и, точно сытый зверь, лениво потягивается, медленно уползая дальше. Вот дракон расправляет крылья. Не пройдет и двух-трех минут, и он навсегда унесет с собой солнце. Тогда мир погрузится в вечную тьму.

С тяжестью на сердце торопливо шагала Марьям по людным улицам.

Иштуган обрадованно бросился навстречу жене. Повалившись, обессиленная, на диван, Марьям все рассказала мужу. По мере того как она говорила, радость на лице Иштугана медленно гасла.

— Ты меня ошеломила, Марьям.

— Я сама ошеломлена. Думала, хоть ты меня ободришь.

Оба притихли. В зале Нурия тихонько наигрывала на пианино что-то из Салиха Сайдашева[23]. Музыка, лившаяся, казалось, откуда-то издалека, проникала в душу, Прислонившись к плечу мужа, Марьям вдруг заплакала.

4

С неделю Иштуган Уразметов ходил без работы и всю эту неделю не знал, куда деть себя. Утром, когда уходили на работу отец, жена, сестра, ему безмерно тяжело было непривычное одиночество в пустом доме. Чтобы не поддаться невеселым мыслям, он просматривал учебники — старался пораньше отделаться от задания заочного института, рассчитывал детали своего полуавтомата, который готовил в качестве дипломной работы. Занимался и вибрацией. Все же в этом состоянии утерянного покоя он не мог надолго сосредоточиться на одном деле, и неделю эту Иштуган считал для себя потерянной.

Не обошлось и без стычек с отцом, — отец был недоволен и тем, что сын не хочет выйти на работу в ремонтный цех, и тем, что судится с директором. Наконец по решению суда его восстановили на прежней работе с оплатой вынужденного прогула. На партбюро Муртазину сделали предупреждение.


Вернувшись снова в цех, Иштуган ощутил, как соскучился по своему станку, по своему рабочему месту, очень скоро увлекся работой, и угнетавшие его мутные, как осенняя дождевая лужа, чувства понемногу рассеялись.

Несколько дней подряд он пробовал обрабатывать валы различными резцами, то на одной, то на другой скорости, с различной толщиной и шириной стружки. Составил схемы прогиба детали, износа резцов, испытал и сравнил разные методы гашения вибрации. Блеснула, как ночная зарница, догадка, и Иштуган, как рыбак, у которого начал дергаться поплавок, забыл обо всем на свете. Даже неприятности, случившиеся с женой, не могли оторвать его от зарождающейся, неясной еще мысли, приманчивым огоньком замаячившей вдали.

Вернулся он домой в приподнятом настроении и, вытащив свои старые материалы о вибрации, зарылся в расчетах, заглянул в присланные профессором и взятые из библиотеки книги. И сверкнувшая зарницей догадка поманила его с новой силой.

Иштуган и не заметил, как долго просидел он в раздумье. Вышел на кухню и закурил. Потом снова склонился над столом, сделал повторные расчеты и опять вышел курить.

В механическом цехе сегодня проводили производственное совещание, — отец задержался и приустал. Но все же, поужинав, не утерпел, зашел к Иштугану.

— Вибрацией занят, сынок? — движением головы показал Сулейман на бумаги.

— Да, отец, и так мы здорово задержались с этим делом.

— Га, задержались… Ты, сынок, того… не те слова начал говорить. Она, эта вибрация, каждый день вытягивает из меня жилы, проклятая. Попробуй тут забыть. Чуть увеличил скорость, — она тут как тут, змея ядовитая.

— А ты не очень спеши, отец, — Иштуган улыбнулся уголком рта, — лучше дело будет.

— Га, все уйдут вперед, а я — в хвосте… Нет, не бывало такого и не будет. Против естества своего не попрешь, сынок. Люблю скакать впереди.

Пока Сулейман сыпал эти привычные для него слова, глазами он с жадностью оглядел разложенные на столе бумаги. За долгие годы у него выработался почти безошибочный нюх, по каким-то неуловимым подробностям он схватывал затаенные мысли Иштугана. И сегодня при первом же взгляде уловил, что у сына что-то припасено для него.

Иштуган положил перед отцом схему отжатия детали при гашении вибрации. Сулейман быстро сходил к себе за очками и, водя толстым шершавым пальцем по бумаге, начал сам сравнивать цифры, перебрасываясь с сыном короткими замечаниями.

— Га, — сказал он, — тут как в зеркале. Кажется мне… — он почесал свою черную бородку, — эти методы… как их… гашения вибрации путем уменьшения и увеличения скорости резания более стоящие, а? Смотри, кривая как падает.

— Падает-то падает, отец, но для чего ты борешься с вибрацией? Уменьшим скорость резания — вибрация меньше, но и выработка твоя тоже снижается. На это ведь ты не пойдешь.

— Конечно, не пойду.

— Значит, этот метод не годится.

— Да, не годится, — упавшим голосом согласился Сулейман.

— Пока что у нас один путь гашения вибрации — путем увеличения скорости…

— А он дает что-нибудь дельное?

— Не могу еще определенно сказать.

— А-а, — протянул Сулейман. Его интерес явно падал. Он подосадовал, что на этот раз нюх подвел его: не было сегодня у сына находок.

Иштуган понял, что происходит с отцом, и невольно усмехнулся.

— Ты слишком торопишься, отец. В науке очень важно установить факт.

— А, оставь, сынок, какая тут наука, какой тут факт. Разве я не увеличивал скорость? Ты уже забыл, что заваруха с этого и началась, со скорости. А ты рассказываешь мне тут сказку про белого бычка.

За чаем Сулейман с явной целью подзадорить Иштугана рассказал о том, как ловко «машинные доктора» механического цеха Карим и Басыр отремонтировали оставшийся со времен Ярикова болторезный станок, приспособив эту старую черепаху для обработки новых деталей.

Поняв намек отца, Иштуган подмигнул сидящим за столом:

— Ты, отец, расскажи лучше, как они одурачили Аухадиева.

— Про Аухадиева ничего не знаю.

— И не слышал?

— Нет.

Иштуган покачал головой.

— Еще называешь их своими питомцами, а сам не знаешь даже, чем они занимаются. Я в другом цеху, и то до меня дошло.

Аухадиев пообещал Кариму с Басыром, если поставят пол-литра, все свои секреты открыть. Ребята согласились. Пошли в закусочную. Распили пол-литра. Аухадиеву показалось мало. Он стал уговаривать ребят взять еще по сто граммов, а с обещанным секретом тянул. Ребята переглянулись и сказали: «Ладно, Ахбар-абзы, ступай возьми, а деньги вместе будем платить». Только Аухадиев ушел за водкой, ребята и улизнули. У Аухадиева не хватило денег расплатиться, и он вынужден был оставить в закусочной шапку в залог.

Иштуган с веселым смешком и рассказал об этом отцу, Сулейман-абзы хлопнул тыльной стороной левой руки о натруженную ладонь правой.

— Ну, артисты! — вырвалось с восхищением у него. — Аухадиеву на всю жизнь наука, ха-ха-ха…

Но через мгновение Сулейман посерьезнел, задумался. Сегодня ребята пили с Аухадиевым забавы ради, а там, глядишь, начнут пить по-настоящему. На этот раз они оставили Аухадиева в дураках, а завтра, возможно, их самих околпачат. Дело такое…

В семье Уразметовых и особенно у Сулеймана не было привычки горевать только своим горем и радоваться только своей радостью.

«Что бы сделать такое для Карима и Басыра, чтобы им на всю жизнь запомнилось?» — думал Сулейман и, ничего не придумав, удалился к себе. Вслух Сулейман стеснялся признаться, но про себя был очень рад, что сын вышел победителем из столкновения с директором. Он ни на йоту не сомневался в том, что права и сноха. Его тревожило только, что Марьям слишком уж близко принимала все к сердцу. А в борьбе надо уметь беречь силы до конца. Иначе не победишь.

После ужина, как обычно, Иштуган принялся за чертежи. Гульчира куда-то ушла. Нурия с Марьям мыли на кухне посуду.

— Не сказала Гульчира, куда ушла? — спросила Марьям.

— В кино, наверное, — обронила Нурия, выжимая мочалку, и тяжело вздохнула. Марьям усмехнулась: ей не нужно было объяснений, чтобы понять, почему золовка вздохнула.

— Наверно, тоже в кино хочется, Нурия?

— Нет, Марьям-апа, не в кино, а на «Евгения Онегина»… Партию Ленского исполняет Нияз Даутов!

— Что ж, завтра принесу два билета. Пойдете с Иштуганом.

— Правда, Марьям-апа? — Подпрыгнув, Нурия обняла Марьям.

— Говорят, девушки забрасывают Даутова охапками цветов, — подшутила Марьям над Нурией. — И ты тоже?

— Фу, — почему-то покраснела Нурия. — Нужны ему эти цветы. Все равно он их тут же раздает. Говорят, букет, преподнесенный одной девушкой, у нее же на глазах отдал уборщице.

Марьям тихонько рассмеялась. Протерев посуду, она расставляла ее в шкафчике.

Вернулась Гульчира. Она была в мужской меховой шапке и в модном пальто с кушачком.

— Марьям-апа, Иштуган-абы дома? — спросила она стиравшую пеленки сноху.

Гульчира была чем-то взволнована.

— Дома, — сказала Марьям, забеспокоившись. — Что с тобой, Гульчира?

Раздевшись, Гульчира прошла к брату.

— Не может забыть своего Назирова, — шепнула Нурия. — Не знаю, что хорошего находит апа в этой пожарной каланче. Поди-ка, Марьям-апа, послушай, как она будет каяться в любви…

Марьям не тронулась с места. Раз Гульчира сама не нашла нужным сказать, чем расстроена, ей не хотелось становиться между братом и сестрой.

На этот раз, однако, Нурия ошиблась. Гульчира не намеревалась посвящать брата в свои сердечные тайны. Разговор у них шел об Ильмурзе, который выпорхнул из гнезда Уразметовых в степи Казахстана. Наконец-то Гульчира отыскала девушку, с которой гулял Ильмурза.

— Она меня, абы, тут же узнала, — сказала Гульчира. — Я-то пришла, чтобы ладком, по-хорошему поговорить с ней. И адрес Ильмурзы захватила… Но она и слушать меня не стала: Ильмурза потому, оказывается, уехал, что опозорил девушку… Она подумала сперва, что я пришла разведать о ребенке. «Скажите ему, пусть не боится, говорит, я своего ребенка и без алиментов воспитаю». — Тут по щекам Гульчиры покатились слезы. — Она посмотрела на меня с таким негодованием… Я не знала, куда деться от стыда. В глазах у бедняжки страдание. Сама худенькая. Должно быть, первого, самое большее второго курса студентка. Беспомощная, сразу видно. Без всякой опоры в жизни. Я предложила ей свою помощь. Она отказалась. «Ничего мне от вас не нужно. Ваш брат где-нибудь, наверно, губит других простушек, доверившихся его клятвам. Как это вы в своей семье такую змею вырастили! Будь он проклят вместе со всей своей родней…» Я ни капельки не преувеличиваю, абы… так и сказала. И мне нечего было ей ответить. Молчала, будто меня поразило молнией. Теперь-то мне понятно, почему Ильмурза спешно удрал в деревню, а оттуда в Казахстан. Заметал следы!.. Что будем делать, абы? Узнает отец — не вынесет такого позора. Этого-то наверняка и испугался Ильмурза…

— Да, понимал, подлец, что ему нужно смываться! Не то мы показали бы ему… — сказал Иштуган, сжав кулаки.

— Какой позор для нас, абы!.. Какой стыд! Что же будем делать: скажем отцу или нет?

— Лучше пока помолчим. И Нурии ни слова… Марьям-то можно сказать. Она умеет хранить тайны. Сегодня же напишу Ильмурзе… С перцем, с солью… Ну, держись теперь! Храбрый же ты, оказывается, джигит…

— Может, одумается еще, — проговорила Гульчира с робкой надеждой. — Не совсем же он очумел. От алиментов скрыться можно, а куда денешься от своей совести?..

5

Сулейман-абзы, не имевший понятия, какая тень легла на его семью, уходя утром на работу, предупредил Нурию:

— Дочка, сегодня у нас будут гости. Невестка занята с детьми, Гульчира — на избирательном участке. Ты уж позаботься об угощении.

— А что за гости, папа?

— Очень важные, — подмигнул Сулейман.

Забавный человек у них отец. Невесть кого водит в гости. В прошлом году совершенно неожиданно привел Салиха Сайдашева, — тот давал концерт в клубе. Нурия и посейчас не может забыть, сколько волнений и сумятицы вызвал этот гость в женской половине семьи Уразметовых. Впрочем, это хоть был Салих Сайдашев! Ради него Нурия готова была сотни раз бегать и волноваться. До чего простой, хороший человек! А какая у него улыбка! Прелесть!.. Как и музыка. После Сайдашева сестры долго не решались притрагиваться к пианино, — хотелось навсегда сохранить на клавишах следы пальцев Сайдашева.

— Мне да не знать, кого пригласить, — хвастался отец. — Среди ихнего брата, артистов, были такие, которые сами напрашивались. Нет, сказал я, не надо. А Сайдашева сам пригласил. Подошел, склонил голову: «Друг Сайдаш, говорю, я простой рабочий, и угощения особого у меня нет. Зайдешь выпить стакан чаю, до конца дней моих буду благодарен».

Вернувшись с занятий, Нурия позвонила Марьям, чтобы сторонкой разведать, каких ей гостей все-таки ждать. Но Марьям и сама ничего не знала.

Закупив продукты, Нурия в расстегнутом пальто и сдвинутой на затылок шапке побежала домой, по-мальчишечьи скользя по ледяному тротуару.

— Простудишься ведь, ярканат[24], — пожурила ее Абыз Чичи. — Застегни пальто.

Раскрасневшаяся Нурия обняла старушку за шею.

— Меня холод не обидит, Абыз Чичи. Как бы я его сама не обидела!

— Смеющийся ротик — красивый ротик, но не стоит, дочка, больно щеголять. Захвораешь, что тогда будешь делать?

Отец, войдя, шумно потянул носом и улыбнулся.

— О-о, чую запах перемечей, га!

— А гости где, отец? — спросила Нурия, переворачивая перемечи.

— Сейчас придут. Пошли переодеться. — И Сулейман-абзы заглянул в залу, вытирая платком усы и бороду. Стол был готов.

Умывшись, он одной рукой собрал со стола рюмки, другой взял за горлышко графин, в котором плавали лимонные корки, и спрятал все в буфет.

— Пока не покажем это, дочка, — сказал он удивленно смотревшей с порога Нурии. — Мои гости не такой простой народ, не из тех, кто стоя пьет водку. Шампанское и то сосут только через соломинку! — И, вздернув бровь, подмигнул девушке: — Вот так, дочка. Ошибка со всяким бывает. Со временем научишься. Только одного не забывай: перед гостем нельзя подкачать. Поняла, га? Приготовь-ка мне чистую рубашку. Га, Нурия, постой, как там наше пианино? Не лопнули струны? — Откинув крышку, он потыкал пальцем по клавишам. — Звучит ведь, га? Ты уж, дочка, поиграй им «Сарман»[25], ладно?

— Э, отец, перед такими гостями куда уж мне играть… — сказала Нурия. Она боялась оскандалиться. — Гульчира вернется — поиграет.

— У Гульчиры работы много. Проводит сегодня беседу с избирателями. Если к тому времени вернется, поиграет и она. И ты… Чтобы не подкачать…

Нурия дала отцу чистую рубашку и убежала на кухню. Пока она там хлопотала, вернулись Марьям с Иштуганом, с малышами на руках. Развернув одеяльце, Нурия вынесла к отцу круглолицего, краснощекого крепыша.

— На-ка, папа, повозись с внуком, пока Марьям-апа умоется. — И, сунув малыша, поспешила в залу за вторым. Напевая и приговаривая, они зашагали по комнате и, как это часто случалось, заспорили — у кого Ильдус, у кого Ильгиз. «У меня Ильгиз, у тебя Ильдус», — сказал Сулейман-абзы, а Нурия возразила: «Нет, Ильдус у тебя, а у меня Ильгиз». И до тех пор спорили, пока не пришла Марьям.

Едва отдали детей матери, зазвенел звонок.

— Пришли! — Нурия, забыв в спешке снять фартук, побежала открывать дверь.

На пороге стояли двое ребят в форме учеников ремесленного училища. Строго взглянув на веснушчатого парнишку, у которого сияли улыбкой не только синие глаза, кончик носа, уголки губ, но, казалось, даже веснушки, и на второго, черноволосого паренька, с любопытством уставившегося на нее, она сухо спросила:

— Вам кого нужно?

— Сулеймана-абзы надо бы, — сказали ребята стеснительно.

— А кто вы такие?

— Я Басыр, — сказал веснушчатый. — А это Карим.

— А-а, узнала… Это вы, значит, без билета лазите на каток через забор. Не помните, как я вас отделала за то, что забрались к голубям Айнуллы-бабая? Кто из вас повалил меня на катке в сугроб? Ты? Ты? — ткнула Нурия пальцем в грудь одного, потом другого. — Покажитесь только отцу на глаза, я ему все как есть рассказала, он вам накрутит уши…

Ребята потоптались немного, не подымая глаз, и повернули обратно.

— Пеняйте на себя в следующий раз, если перелезете на каток через забор!.. Смотрите у меня! — кричала Нурия, свесившись с лестничных перил.

— Чтобы поиздеваться, пригласил, — уныло сказал черный Карим, когда они были уже внизу.

Помрачнел и Басыр. Ни веснушки, ни кончик носа, ни глаза уже не улыбались.

— У Сулеймана-абзы и дочка, оказывается, такая же крапива, как он сам. Ну, погоди, увижу на катке, обязательно вываляю в снегу, — грозился Карим.

Когда Нурия, замкнув дверь, вернулась в залу, Сулейман-абзы, который успел тем временем переодеться, был уже там.

— С кем ты там разговаривала, дочка?

— Какие-то мальчишки приходили. Я их прогнала…

— Что?!

— Придут в другой раз. Мы же гостей ждем…

— Эх, да ведь это мои гости и есть… Мои самые дорогие гости! Что ты наделала! Все погубила. Скорей беги, догоняй их! Они недалеко могли уйти. Этакая бестолковая, все дело испортила! Да беги же ты, беги!.. — Он поспешно потянулся за пальто.

Нурия с минуту постояла в растерянности, но потом, кажется, раскусила затею отца. В ее черных глазах заиграли озорные искорки.

— Сейчас. — И, схватив шапку, она вихрем понеслась, постукивая каблучками, по каменной лестнице. Вылетела из парадного. Оглянулась по сторонам. Повесив головы, ребята медленно брели по мостовой. Догнав, Нурия схватила обоих под руки.

— Стоп! — От быстрого бега ее щеки пылали. — Идемте-ка обратно, мне от отца попало! — И рассмеялась.

— Не пойдем! — заупрямился Карим. — Не позволим насмехаться…

На них уже оглядывались прохожие, и ребята сделали попытку высвободиться из рук Нурии.

— Да никто не насмехается над вами, чудаки… Идемте. Не то дам нахлобучку обоим, — смеясь, тянула их Нурия.

— Сказали, не пойдем, значит, не пойдем, — стоял на своем Карим. — Отпусти руку, а то подумают, что мы к тебе в карман залезли.

Нурия засмеялась еще громче.

— Да вы трусишки, оказывается, а еще из ремесленного. Отец не тронет вас, не бойтесь. И я больше не трону. Разрешаю даже на голубей смотреть. Давайте познакомимся — Нурия Уразметова. — Она протянула руку сперва черноволосому Кариму, который больше упрямился, потом — Басыру.

Накинув на плечи пиджак, Сулейман спустился в подъезд. Увидев его, ребята сразу отошли, заулыбались.

Гостей посадили за стол. Нурия разлила чай. Сулейман начал рассказывать, как хорошо Карим с Басыром работают. Они же больше глядели на Иштугана. Никогда еще не приходилось им так близко сидеть с прославленным изобретателем, который даже самого директора не боится. Он хоть с виду и суров, как отец, но, оказывается, очень простой человек. Когда он сказал ребятам: «Если что понадобится, заходите», — те почувствовали себя на седьмом небе.

И все же они здорово стеснялись. Сидели чинно, будто на свадьбе. Не прикасались ни к чаю, ни к еде. И только после настойчивых упрашиваний выпили по чашке чая и съели по два перемеча.

Уходя к себе, Иштуган сказал еще раз:

— Значит, уговор?

— Уговор, Иштуган-абы.

— А теперь, дочка, сыграй-ка нам «Сарман». Пусть гости немного повеселятся.

Нурия открыла крышку пианино и заиграла. Карим ткнул под ребро Басыра и улыбнулся. Они с восторгом смотрели на летающие, как им казалось, по белым клавишам смуглые пальцы Нурии.

— Басыр тоже музыкант, — вставил Карим.

Нурия спросила, улыбаясь:

— Разве? Сейчас и его попросим.

— Я только на гармошке с колокольчиками, — ответил Басыр, краснея.

— Чего ж не взял с собой? В другой раз обязательно прихвати, ладно? И меня поучишь…

Басыр в знак согласия кивнул головой. Не прерывая игры, Нурия заговорщицки зашептала:

— Вы мне и свое праздничное представление покажете, ладно? Я на Октябрьский праздник не смогла пойти в клуб, у нас свой вечер был. Говорят, очень интересно у вас получалось. А я вам голубей покажу. Такие красивые есть — чудо! Хохлатые!

Коснувшись кончиком пальца плеча Нурии, Карим взглядом показал на Басыра. Нурия посмотрела через плечо и, упав головой на клавиши, расхохоталась.

Схватив Карима за руку, Нурия пересела на диван и крикнула немного смущенному Басыру:

— Еще, еще покажи! Ой, как здорово!

Басыр снова преобразился в Сулеймана-абзы.

Довольно ухмыльнулся, увидев это зрелище, и вошедший с желтой папкой под мышкой Сулейман.

Он предложил ребятам сыграть с ним в шашки, желая доставить им удовольствие. Но чернявый Карим так прижал его, что Сулейман опомниться не успел, как сдал партию, хотя играл в полную силу.

— Пиши, Нурия, один ноль в пользу Карима.

Проиграл Сулейман-абзы и Басыру.

В следующей партии ему снова пришлось туго.

— Дочка, — взмолился он, — позови-ка Айнуллу-бабая на помощь. Не то дела твоего отца совсем пойдут прахом.

И Сулейман, сняв пиджак и засучив рукава, решил взяться за игру всерьез, но опять проиграл Кариму. Говорят, тот, кто проигрывает, игрой никогда не насытится. Так было и с Сулейманом. Он вошел в азарт, раскраснелся, но и на этот раз сдал партию Басыру.

— Га, я думал, что вы только в клубе артисты, — сказал Сулейман довольно сконфуженно, — а вы, оказывается, и по шашкам мастера. У Айнуллы-бабая научились.

— Э, отец, ты, выходит, только со мной чемпион, — сказала Нурия. И, рассмеявшись, подмигнула мальчикам.

Начавший уже злиться Сулейман пробурчал что-то невнятное в ответ. Но когда обыграл в двух следующих партиях обоих, снова повеселел.

Теперь можно было поговорить о серьезном. Он раскрыл толстую папку, которую принес из своей комнаты, и надел очки.

Карим с Басыром переглянулись. Они впервые видели Сулеймана-абзы в очках. Очкастый, он выглядел как-то странно, — вдруг стал походить на старого учителя. Заметив в их глазах улыбку, Сулейман и сам улыбнулся.

— Вы привыкли к Сулейману-абзы, когда он, перевернув засаленную кепку козырьком назад и выпятив грудь, расхаживает по цеху на своих кривых ногах. Так ведь, га? Я вот и очки еще надеваю! — И он положил свою большую рабочую руку на папку. — Ну, ребятишки, давайте посмотрим этот потайной сундучок. Здесь вся родословная рабочего Сулеймана, — сказал он с гордостью. — Здесь много такого, о чем вы понятия не имеете.

Извлекая из папки пожелтевшие от времени бумаги с потрепанными углами, старые газеты, снимки, он стал показывать их ребятам.

Отец Сулеймана Уразмет-абзы начал свой трудовой путь на мыловаренном заводе Крестовниковых, но проработал там недолго. Его выгнали за пререкания с мастером. Долго ходил он без работы и наконец устроился на теперешний «Казмаш», завод этот в то время назывался по фамилии хозяина просто Яриковским. На нем он и проработал до конца дней своих. И сына Сулеймана, когда тому исполнилось тринадцать лет, обучил своему ремеслу — токарному делу.

Ребята долго рассматривали снимок дореволюционного «Казмаша». Старый Сулейман рассказал им о тогдашних хозяевах завода, о том, как в субботние дни ученики ходили на хозяйскую кухню чистить медную посуду и как их потом с подзатыльниками вместо благодарности прогоняли домой.

— И я немало подзатыльников съел, — сказал Сулейман. — Зато, когда подрос, сам в долгу не остался. Вернул сдачу до копеечки, — весело подмигнул он.

Затем перешел к истории о том, за что его прозвали «Сулейман — два сердца, две головы». Юнцы в рот ему глядели.

— Сунул бы я хозяина головой в вагранку, да товарищи не дали… — закончил Сулейман, расстегивая ворот рубахи. — Правильно, конечно, сделали. За одного подлеца сгубили бы не один десяток нашего брата, рабочих. А на место издохшего хозяина все равно сел бы новый. Я тогда еще не шибко разбирался в классовой борьбе. Бунтарство одно было. Позже разобрался, конечно, что к чему.

— А потом, Сулейман-абзы, что вы с ним сделали, когда пришла революция?

— С кем? С хозяином завода? Убежал, мерзавец. С белыми. Не успели схватить.

— Эх, проморгали! — огорчился Карим.

Сулейман порылся в папке и достал напечатанный на гектографе листок.

— Хотите посмотреть тайно отпечатанную подлинную прокламацию, ребята? — сказал он и, увидев горячий огонек интереса в глазах мальчиков, позволил им даже подержать ее в руках. — Первая прокламация на татарском языке! В тысяча девятьсот третьем году выпущена. Я тогда еще не умел по-русски читать и писать.

— Прочтите, Сулейман-абзы, — попросил Карим. — Мы не знаем арабских букв.

— Можно, — сказал Сулейман.

А прочтя, старик рассказал, как жандармы, ругаясь, острием сабли соскабливали эти расклеенные на стенах прокламации, как рабочие в ответ расклеивали их еще больше все в новых и новых местах. А потом перешел к бурным дням девятьсот пятого года, показал свою фотографию тех лет.

— Очень на Иштугана-абы походите, — сказал Басыр.

Сулейман улыбнулся себе в усы.

— Это еще вопрос, кто на кого походит, — буркнул он.

Очень много бумаг и документов было в папке, но Сулейман читал только некоторые из них.

— Вот бумага, оставшаяся от тех времен, когда я работал на пороховом, — сказал он. — В тысяча девятьсот двадцать первом году дана. «Токарям Делового двора тт. Уразметову и Филинову была поручена срочная работа по изготовлению колонки пресса Бюллера и установлен срок изготовления две недели.

Тт. Уразметов и Филинов исполнили эту работу в течение восьми с половиной дней. Выражая пролетарскую благодарность трудовым героям тт. Уразметову и Филинову, показавшим, как необходимо работать в Пролетарской республике, приказываю выдать в награду по одному шерстяному комплекту обмундирования и справить средствами завода по одной паре обуви. Управляющий заводом…»

Сулеймана разволновали воспоминания.

— Эти сами уж посмотрите, джигиты, — сказал он, положив перед ребятами сверток грамот, и вышел на кухню.

Дивясь количеству грамот, полученных стариком, Карим с Басыром стали читать их, доставая по одной.

— Смотри-ка, Карим, какой-то промфинплан, штаб конкурса, — сказал Басыр, указывая пальцем на непонятное ему слово. — Сейчас этого нет…

— Есть. Теперь сокращенно употребляют — план.

— А штаба нет.

— Завком теперь вместо штаба. А за начальника штаба — Пантелей Лукьяныч, — сказал никогда не терявшийся Карим.

Басыр уже рассматривал какой-то журнал, В середине они увидели большую, на разворот, грамоту. Наверху стояло: «Красная доска строителей социализма».

— Карим, смотри, здесь тоже Сулейман-абзы! — воскликнул Басыр.

Тайная прокламация, напечатанная на гектографе, и «Красная доска» вызвали у них даже некоторую зависть. Оба вздохнули втихомолку. Что бы им родиться немного раньше — их бы тоже занесли на Красную доску строителей социализма, они бы тоже имели такой журнал и показывали его товарищам!

— А сейчас, интересно, почему так не делают? — спросил Басыр задумчиво. — Во дворе завода висит Доска почета, да ведь кто ее видит. Снимки все покоробились, пожелтели от дождя и снега.

— Это ведь доска Пантелея Лукьяныча! — съязвил Карим.

Басыр нацепил на нос оставленные Сулейманом на столе очки и, подражая старику, начал перебирать бумаги. Гульчира с Сулейманом, давно уже от дверей наблюдавшие за ребятами, не вытерпели и расхохотались. Покрасневший до мочек ушей Басыр мигом сорвал очки и поискал глазами Нурию — не видела ли она?

Нурия, в шапке и пальто, только что вошла, чтобы попрощаться с ребятами. Ей нужно было куда-то идти.

После того как Нурия ушла, ребята поскучнели. Сулейман это мигом почувствовал.

— Ну, как вам, джигиты, жизненный путь Сулеймана? — спросил он.

— Здорово, Сулейман-абзы, — сказал Карим. — А мы и не знали, что вы герой труда.

— Герой труда?.. — удивился Сулейман.

— Да. Помните, в той бумаге написано, которую выдавали вам за ремонт пресса Бюллера.

— А-а! Да, да, — понял Сулейман, в чем дело. — Вот так, джигиты, мы, старью рабочие, отвоевывали ваше счастье, делали революцию. Загнали в преисподнюю царей, помещиков, богачей, всю контру. Построили новую жизнь. Но впереди предстоят еще большие дела. Мы уже, сами видите, бородатые, столько не проживем, сколько прожили. Все вам оставим. Как вы, джигиты, готовы продолжать наше дело, га? — Сулейман-абзы уставился на ребят своими сверкающими черными глазами.

— Готовы, — дружно ответили ребята.

6

— Взгляни-ка на Розалию, сдурела она, что ли, сегодня? — шепнула Тамара Акчурина Нурии, со скучным видом листавшей старые журналы.

На Розалии, легко и плавно кружившейся посредине просторной залы, было просвечивающее маркизетовое платье в крупных цветах.

— Ах, какая кокетка эта Розалия, — еще раз шепнула она, увидев, как бросился к Розалии Альберт Муртазин, весь какой-то встрепанный, худой, с лихорадочным блеском в глазах.

Нурия промолчала, лишь густые брови ее нахмурились.

— Жаль, что у Нурии сегодня плохое настроение. На такой вечеринке Тамара впервые хочет развлечься немножко. Правда, она не ожидала, что будут мальчики. Покружится, думала, разок-другой с Нурией, Розалией — и то хорошо. Провожая ее на вечер, Халиса напутствовала: «Ты, девушка, должна сама за собой следить, — больше некому». Когда же Тамара спросила: «Может, лучше вовсе не ходить, Халиса-апа?» — Халиса вздохнула: «Нехорошо держаться в стороне от подруг, надламывается человек. Возьми меня — и в праздники никто не пригласит. Забыла, как в гости ходят. Нет, Тамара, девушке не к лицу в четырех стенах скучать. Не годится смолоду все в одиночку да в тоске — на всю жизнь в характере останется».

Неспроста сказала это добрая Халиса. Тамара росла сиротой, в постоянном страхе перед мачехой, которая внушала ей, что она бесталанная уродина, рожденная для того, чтобы есть да спать. Девушка рано замкнулась в себе, часто болела. Это под давлением Идмас Тамара вынуждена была бросить музыкальную школу. А теперь мачеха твердит, что ее выгнали оттуда из-за полного отсутствия слуха, что у нее одна дорога — в дворники. От безрадостной жизни у Тамары появилась привычка — сидеть, склонив голову и обхватив руками плечи.

Халиса старалась отучить ее от этой привычки. Иногда она даже пугалась — так странен бывал взгляд у Тамары. Девушка будто переставала понимать, что говорит Халиса, смотрела отсутствующими глазами.

Но на сегодняшней вечеринке Тамара оживилась. Напутствие Халисы она поняла по-своему и теперь думала, почему бы и впрямь не повеселиться, что плохого, если она немного потанцует. Но разве можно повеселиться, когда рядом сидит комсорг мрачное тучи. И, чтобы растормошить немножко Нурию, Тамара зашептала ей на ухо:

— Погляди-ка на Альберта. Все у него не как у людей — костюм, волосы, галстук.

— Стиляга, — буркнула Нурия, не отрываясь от журнала.

— Нет, мне кажется, он просто хочет быть оригинальным. Вот Баламир, тот совсем другой… Он, кажется, обижен на Розалию. Смотрит исподлобья, глаза как у рыси.

— Все здесь какие-то ненастоящие, — сказала Нурия, мельком взглянув на Баламира. — Уйдем отсюда.

Ей не хотелось идти на этот вечер, упросила Тамара. Привязалась: пойдем да пойдем… А когда Нурия вздумала заикнуться, что Розалия — обманщица, что о ее матери ходят неприличные слухи, Тамара так и вскинулась: «Это все не по-товарищески… Неужели тебе не жаль обидеть Розалию в день рождения? А про мать ее все неправда… низко это!..» И залилась слезами. Нурии ничего не оставалось, как согласиться. Теперь она ругала себя за бесхарактерность.

Из комнаты Шамсии вынесли вдребезги пьяного Ахбара Аухадиева.

«Лягушиная яма», — с омерзением подумала Нурия, сидевшая теперь в одиночестве. Тамара ушла от нее. К Нурии подсел Альберт. Он был навеселе.

— Почему у тебя такой кислый вид, Нора? — назвал он ее на иностранный лад.

— Миляшу[26] наелась.

— Милашу? А что такое милаш?

— Не милаш, а миляш. Родного языка не знаешь.

— А на что мне татарский? Русский — для жизни, английский — для зачета, а татарский… Ни один культурный кеше…[27]

— Так не ломает язык, как ты, — сердито оборвала Нурия.

Нурия и Альберт вечно расходились во мнениях.

— Нора, смотри, — сказал Альберт, — Летти, — так он почему-то называл Тамару, — чуть ли не в рот лезет этому Хрусталь-фарфору.

Тамара видна была вполоборота. Она сидела на диване и, обхватив плечи, не сводила глаз с молодого человека, бренчавшего на гавайской гитаре душещипательные романсы. Этот молодой человек работал в отделе хрусталя и фарфора в одном из магазинов Казани. Девушки называли его между собой «Хрусталь-фарфор», «Бакенбарды» и «Усики».

— Дура она, потому и сидит, забыв обо всем на свете. Этому бы вашему Хрусталь-фарфору гитарой по башке.

— Вижу, ты настоящая дочь своего отца… — съязвил Альберт и, вскочив, сделал картинный жест рукой: — Прошу, амазонка!

Нурия не тронулась с места.

— Знаешь, Нора, я иногда жалею, что у меня только вполовину горячая кровь Уразметовых. А то бы…

— А то что бы вы изволили выкинуть, Чайльд Гарольд казанский?

Альберт заглянул в другую комнату, там Тамара по-прежнему сидела на диване, обняв свои плечи.

— А Летти ваша симпатичная, — сказал он, усмехнувшись. — Познакомь меня с ней. А то Роз-Мари опять начнет липнуть.

Кокетливо грозя пальчиком Альберту, к ним неслась на носочках Розалия.

Вдруг дорогу ей преградил Баламир. Схватив за руку, он властно вывел ее в коридор.

— Это что за тип? — спросил Альберт у Нурии, подбородком показывая на Баламира.

Нурия знала, что Розалия, не стесняясь, называет его своим «ухажером», но от ответа уклонилась.

— Сам ты тип! — метнула она на него колючий взгляд.

Ей противны были и кружащиеся по залу пары, и пьяный гам в соседней комнате. Она встала. Сейчас уже никакая сила не удержала бы ее здесь.

Альберт жадно затянулся папиросой, не потушив, бросил в пепельницу и, задевая танцующих, вышел в коридор. До него долетел разговор спрятавшихся за дверью кухни Баламира и Розалии.

— Если хоть еще раз пойдешь танцевать с этим попугаем, — злобно прошипел Баламир, — и его и тебя изобью при всем честном народе, так и знай.

— Глупый! — вполголоса урезонивала его Розалия. — Кто дал тебе право так разговаривать со мной! Пригласили тебя, как человека, и знай свое место.

— Вот как! — вскипел Баламир. — Когда нужно было добытчиком гонять по магазинам, Баламир был милый и хороший, а теперь изволишь заглядываться на директорского сынка!

— Пардон, мальчик, — сказал Альберт, выходя из-за двери. — А ну, убирайся, пока по шапке не попало.

Но Баламира не так-то легко было запугать. Сжав кулаки, он смерил Альберта бешеным взглядом.

— А ну, попробуй! — шагнул он навстречу. — Таких плюгавых…

— Баламир, не смей, — загородила Альберта Розалия.

— Уйди! — грубо оттолкнул ее Баламир. — Я думал, ты лучше, а тебе, видно, этот стиляга-барчук как раз под пару.

Не договорив, Баламир схватил с вешалки пальто и кепку и выскочил из коридора.

Капризно запрокинув голову, Розалия направилась в зал, но с порога повернула обратно, бросилась к наружной двери и, сбегая по лестнице, закричала:

— Баламир, вернись! Баламир!.. Я пошутила… Баламир!

Внизу со скрипом открылась и захлопнулась парадная дверь.

Внезапно весь подъезд погрузился в темноту.

— Ой! — вскрикнула Розалия и ощупью стала подниматься наверх.

Кто-то промелькнул мимо нее и чуть не сшиб с ног.

— Кто это? — испуганно спросила Розалия.

Никто не ответил.

Добравшись до верху, Розалия открыла дверь своей квартиры. В темноте слышался звонкий девичий смех, взвизгивания, звуки гитары и поцелуев.

В коридоре чиркала спичками Нурия.

— Где пробки? — спросила она сухо.

— Здесь… Ради бога, не прикасайся, еще стукнет! — схватила ее за руки испуганная Розалия.

Нурия встала на стул, проверила пробки. Розалия, обжигая пальцы, чиркала спичку за спичкой.

— Пробки в порядке. У соседей есть свет?

— Напротив — есть, а здесь нет.

— Общие пробки в коридоре?

— В коридоре. Но, пожалуйста… Лучше позовем монтера. Там очень сложно.

Нурия вышла в коридор. Едва коснувшись пробок, она поняла, что они вывернуты. Стоило ей повернуть их немного вправо — и свет включился.

— А ты и вправду бесстрашная, Нурия, — сказала обрадованная Розалия.

Не слушая ее, Нурия подошла к Тамаре и подругам.

— Сейчас же идемте отсюда, — сказала она резким, строгим голосом. — Я ни минуты здесь больше не останусь.

Розалия с Тамарой в два голоса стали умолять Нурию посидеть еще немного, хотя бы до десяти часов. Но Нурия настояла на своем.

— Тамара не уйдет! — сказала тогда Розалия, повиснув на руке у подруги.

— Девушки, пошли, — резко повернулась Нурия.

На улице Нурия жадно вдохнула свежий воздух.

— Нехорошо мы сделали, что оставили Тамару одну, — сказал кто-то из девушек.

— Не ребенок, должна знать, — отрезала Нурия.

Нурия вернулась домой. Гульчира в поношенном платьице, повязавшись темным платком, мыла на кухне полы.

— Почему так рано?

— Не понравилось, — обронила Нурия, проходя в их девичью комнату. И вскоре вышла оттуда в халате. — Дай, апа, сама вымою.

— А кто там был, Нурия? Ваши подружки?

Выхватив из рук сестры тряпку, то опуская ее в ведро, то вынимая, Нурия с раздражением сказала:

— Да, подружки!

— И мальчики были? — не переставала расспрашивать Гульчира.

— Баламир с Альбертом…

— С Альбертом? — удивилась Гульчира. — Как он попал туда?

— Я не поинтересовалась, а он сам не сказал. Все имена коверкает на иностранный лад. Даже слушать противно.

И Нурия с ожесточением начала тереть пол под столом.

Гульчире стало смешно.

— Как испортилось у тебя настроение, Нурия…

— Не смейся, апа, — высунулась из-под стола Нурия. — Я там такое видела, что плакать бы надо.

Гульчира насторожилась.

— А что, собственно?

— Видела уж…

Когда Нурия, кончив мыть кухню, вошла к себе в комнату, Гульчира, прикрыв дверь, с самым серьезным видом предложила сестре:

— Рассказывай, что видела.

Нурия долго молчала.

— Что с тобой, Нурия, ты взволнована… Да что у вас там произошло? — допытывалась Гульчира, обнимая сестру.

— Тамара одна там осталась. Я за нее боюсь. — Нурия вдруг прижалась к сестре.

Встревоженная Гульчира велела ей сейчас же позвонить Акчуриным домой.

7

Матвей Яковлевич с Сулейманом, встретившись рано утром, неторопливо шагали к заводу.

По обледенелым тротуарам мела поземка, колючий ветер бил в лицо, гудел в голых ветвях деревьев, в телефонных проводах. Окна трамваев и автобусов облепила ледяная корка. Люди шли молча, уткнув носы в воротники или теплые шали, молодежь неслась чуть не бегом. Но двое стариков шествовали с положенной для их лет степенностью, как бы не замечая завывающей метели, даже не ленились приподымать шапки, видя знакомых.

— А наш-то гуляка Баламир сегодня и ночевать не вернулся, — с тревогой вырвалось у Матвея Яковлевича.

— Неужели? Га!.. Ничего, Мотя, с кем в молодости не случается. Парень ведь…

— Так-то оно так…

Некоторое время шли молча, — только успевали здороваться.

— Сам ты виноват, Мотя, — заговорил Сулейман, когда схлынул народ. — Толковал ведь тебе, чтобы покрепче держал вожжи. А ты деликатничал — не свой, мол, ребенок… чужой… Нет, раз уж взял под свое крылышко, глаз не спускай, а если что, не грех и по спине ремнем пройтись разок. Помнишь небось, как отец-покойник лупил меня, га?

Матвей Яковлевич усмехнулся себе в усы.

В проходной он спросил вахтера:

— Баламир прошел?

— Не показывался, — коротко отрезал Айнулла-бабай и тут же закричал на проходящих: — Пропуска! Пропуска!

Встав к станку, Матвей Яковлевич то и дело поглядывал на дверь, не появится ли Баламир. Но его не видно было. В дверях показалась пламенная Шафика. Щеки у нее сегодня порозовели, — наверное, шла навстречу ветру, глаза сияли.

Матвей Яковлевич знал, что у нее с Баламиром пошло на разлад, и потому осторожно, чтобы не бередить раны, спросил, когда девушка, надев халат, встала к станку:

— Шафика, не видела нашего долговязого?

Девушка сразу насторожилась.

— Нет, Матвей Яковлич, не видела.

Старик замялся.

— Не ночевал сегодня…

Веселость на лице Шафики погасла. Правда, она очень была сердита на Баламира. Но тут, забыв в одну минуту обиду, схватила Матвея Яковлевича за рукав и с тревогой спросила:

— Куда ж он мог деваться?

— Кто его знает, дочка. Он нам не докладывает.

Шафика куда-то сбегала и вернулась, еще более расстроенная.

— Нет, никто его не видел.

Оставалось две минуты до начала работы. Погорельцев в ожидании Баламира не включал даже станок.

Немного поработав после гудка, он оставил станок на Шафику и подошел к Сулейману.

— Парень-то не пришел…

Матвей Яковлевич ссутулился, постарел на глазах, Сулейман не знал, что и посоветовать. Так Матвей Яковлевич ни слова и не дождался от него.

По среднему пролету спешила Гульчира. Остановив Надежду Николаевну, она увела ее в сторону. Затем подошла к отцу.

Сулейман-абзы встретил дочь холодно:

— У тебя что, Гульчира, дела сегодня нет? С утра разбегалась. Тоже мне комсомольский начальник.

— Постой, отец, дома поговоришь. — И Гульчира, хмуря брови, сообщила о Баламире: его ударили ножом, состояние тяжелое. Она попросила пока ничего не говорить Матвею Яковлевичу.

— Эх, парень… И сильно ранили? Вот тебе на… Кто? Товарищи?

— Не знаю.

— Где сидели, га? В ресторане?

— Нет, у Розалии.

— Какая еще Розалия?

— Это… Дочь Шамсии Зонтик.

— Постой! — вскрикнул Сулейман-абзы. — А наша-то голубушка вчера разве не там была?

— Там…

Сулейман-абзы схватился рукой за лоб. Он вспомнил, как вчера весь вечер девочки шептались, как они, взволнованные, звонили по телефону, после чего Нурия куда-то ушла и вернулась очень поздно. Ночью кто-то из них, похоже, плакал.

— Ой, дочка, точно железным прутом ты меня по голове стукнула. Ну! — сказал он, вдруг разъярившись. — Доберусь я еще до них! Удавлю я эту старую суку.

— Не кипятись зря, отец. Теперь поздно кулаками махать. Присматривай-ка лучше за Матвеем Яковличем.

— Ладно, не учи… Занимайся своим делом, — отрезал Сулейман-абзы.

Переговорив с комсоргом цеха Сашей Уваровым, Гульчира поспешила к Гаязову, в партком.

Он стоял в лучах утреннего солнца. На лицо легли печальные складки. В выпуклых глазах затаилась боль.

— Гульчира, одевайся, поедем навестим Баламира.

Гульчира не двигалась с места. Гаязов почувствовал, что она хочет что-то сказать ему.

— Ну-ну, я слушаю…

Гульчира стала повторять то, что рассказала ей Нурия. Гаязов остановил ее: все это ему было уже известно.

По обледеневшим тротуарам кружила поземка. Тусклое небо навалилось на город.

— В больницу, — сказал Гаязов шоферу. И всю дорогу молчал.

Сбивая снег с обуви, Гаязов с Гульчирой вошли в приемную. Там, кроме старой няни, никого не было.

— Приходите после двенадцати. Сейчас никого не впускаем, — решительно заявила няня, одна из тех нянь, которые есть почти в каждой больнице, чем-то поразительно похожие одна на другую. Няни эти знают больничные дела не хуже главного врача, могут ответить на любой вопрос любого посетителя. Ярые ревнительницы заведенного в больнице порядка, они в то же время очень человечны. Стоит поговорить с ними, и ваша просьба будет уважена.

Ворча и припадая на больные ноги, няня поплелась наверх, чтоб позвать дежурного врача, и долго там пропадала.

— Еле нашла. Сейчас выйдет.

Дежурный врач сказал, что Баламир до сих пор не пришел в сознание, — очень много потерял крови. Рана ножевая, но не очень глубокая.

8

Когда Сулейман-абзы расходился, нелегко было угомонить его. Это на его счет прохаживались иные языки: «Как заведет свои два мотора, земля дрожит». Так и сегодня, шлепая тыльной стороной руки о другую, пряча их за спину или скрещивая на груди, сердито выкрикивая свое гортанное «га!», Сулейман уже целый час в пух и прах разносил Нурию.

Не успев скинуть школьное платье и фартук, она стояла, то расплетая, то заплетая косу. Смуглое лицо ее вытянулось и побледнело. Ну и трудный выдался денек! Кто только не расспрашивал ее: и следователь милиции, и директор школы, и классный руководитель, и секретарь комитета комсомола, и товарищи. Но тяжелей всего было держать ответ перед отцом. У нее не было страха, что он побьет ее. Сколько бы отец ни бушевал, рукоприкладства он не терпел. Нурию тяготило другое: то, что она впервые в своей жизни чувствовала себя непосредственной виновницей происшедшего с отцом потрясения.

А Гульчира, опершись спиной о гардероб, загляделась куда-то вдаль, будто ее совершенно не касались ни буйство отца, ни тревоги сестры.

— У кого ты отпрашивалась к этой проклятой Зонтик, га? — стукнул по столу Сулейман-абзы. — Молчишь, а? Нечего отвечать?

Нурия съежилась под обжигающим взглядом отца.

— Я сказала уже, у Марьям-апа спросилась, — повторила она.

Ответ дочери немного успокоил Сулеймана. К невестке он питал особое расположение. В обращении с дочерьми он не стеснялся резких, а иногда даже и грубых слов, с невесткой же никогда не позволял себе этого. И дочерей предупреждал: «Марьям вам за мать, без ее разрешения чтобы никуда».

Но на этот раз Сулеймана взяло сомнение, — не сваливают ли дочери вину на Марьям, пользуясь ее отсутствием.

— Так! — притворился Сулейман-абзы, будто не слышал ответа дочери. — Значит, меня совсем со счетов сбросила, дочка, га? Хорошо! Спасибо! — И каждое слово звучало точно удар молота о железо. — Еще комсорг, кажется, кругом шестнадцать! А на то ума не хватило, что ты должна за квартал обходить дом этой самой Зонтик.

— Почему? — спросила Нурия, глядя в упор на отца. — Розалия — моя одноклассница. Мать ее работает у вас на заводе. Член завкома.

Сулейман с минуту стоял, молча заглатывая открытым ртом воздух, совсем как выброшенная на сушу рыба, потом с жаром воскликнул:

— И теперь не поняла, что в этом плохого?!

Нурия промолчала.

— О вас слава на весь город разошлась. Дочку Акчурина подпоили, другого ножом ударили. Что это, га?

— Папа, — вступилась наконец Гульчира, — Нурию, собственно, не за что ругать. Ничего нет плохого в том, что она пошла на день рождения подруги. На такие вечера мы все ходили и будем ходить.

— Попробуйте только у меня! — погрозил заскорузлым пальцем Сулейман. — Нужно соображать, куда идешь. Особенно девушке.

— Это правильно, папа. Но если уж упрекать Нурию, так за другое.

Вытянув шею, Сулейман-абзы притих.

— За что еще?

— Нурия очень скоро разобралась, куда попала. Сама ушла и подруг увела.

Сулейман метнул быстрый взгляд на Нурию, как бы спрашивая: «Это правда?»

— Ошибка Нурии в том, что она не должна была оставлять там Тамару. Если уж не увела, позвонила бы отцу ее…

Нурия опустила голову.

— Они, папа, решили покрывать друг друга, воображая, что это и есть дружба…

Сулейман-абзы нетерпеливо глядел на старшую дочь, — что дальше?..

— И теперь Тамара твердит одно: в школу не пойду, под поезд брошусь… Растолкуй ты ей, папа, — Гульчира показала на Нурию, — что значит настоящая дружба. Меня она не слушает.

У Нурии, не ожидавшей такого коварства со стороны сестры, глаза тускло блеснули от навернувшихся слез.

— Папа, мне нужно сходить к Тамаре, — с тревогой в голосе сказала Нурия. — Разреши.

— Не кончили ведь еще разговаривать, — сказал Сулейман. — Не торопись!

Открывшая на звонок дверь Гульчира увидела перед собой Айнуллу-бабая. Сняв у порога коты, он прошел в залу, мягко ступая по дорожке белыми шерстяными носками, и, встав подле Нурии, взглянул на нее, чуть наклонив голову.

— Обижают, что ли, голубка моя? — спросил он и обратился к Сулейману: — Ты, Сулейман, душа моя, поверь мне — этот старый дурак не станет зря вмешиваться в отношения между отцом и ребенком, — голос твой доносится на тот угол улицы… Потому и зашел, забеспокоился. То, что ты хочешь сказать, Сулей, — говори без грома. Толковее будет. Погляди сам, бывает ли толк от тучи, которая наступает с громом? Капнет раз-другой — и поплыла мимо. А капельки исчезают, затерявшись в пыли.

— Ты, Айнулла-абзы, со своей старухой рассусоливай ладком да мирком, — сердито отмахнулся Сулейман.

Айнулла-бабай погладил Нурию по спине.

— Глухой старушке, Сулей, все одно, как скажешь. Ты вот ребенку не отрывай крылья. С надломленным крылом далеко не улетишь, — понятно тебе, Сулей? А у нее, я про Нурию говорю, вся жизнь впереди, путь длинен, далеко еще нужно лететь. Зайдем-ка, Сулей, к тебе, отведем малость душу. Если чего не договорил, скажешь после, когда злость утихнет. А то, говорит, злость пришла — ум прогнала. Нурия ведь не такая девушка, чтоб не послушалась отца, — голубиная душа.

Зная горячность Сулеймана, Айнулла считал своим долгом успокоить его. Это шло с давних времен. Еще в молодые годы, когда Сулейман, выпив или так от чего-нибудь расстроившись, начинал шуметь дома, жена Уразметова Фарида нарочно кого-нибудь из своих детей посылала за Айнуллой, и тот успокаивал Сулеймана благоразумным своим словом. Дети выросли, Сулейман состарился, шум в доме Уразметовых постепенно прекратился, и Айнуллу перестали приглашать с этой целью. И сегодня голос Сулеймана он услышал, конечно, не на улице, ему рассказала об этом его старуха, — той понадобилась зачем-то Марьям, но вместо нее старуха наткнулась на расходившегося Сулеймана.

Глянув на Айнуллу, Сулейман усмехнулся в усы:

— Эх ты, старый адвокат! — И махнул рукой Айнулле, чтобы он шел за ним.

Нурия, проводив старика благодарным взглядом, бросилась звонить тем комсомолкам, у кого был дома телефон, велев сейчас же всем собраться в школе.

К Тамаре Акчуриной она решила зайти сама.

— Что будете обсуждать? — спросила Гульчира.

Нурия запнулась.

— Обсуждать ничего не будем. Это неофициальное заседание. Без протокола. О Тамаре нужно договориться…

— А потом?.. — посмотрела Гульчира на сестру.

— Потом? — Нурия растерялась. — Что потом?.. Ты о чем, апа…

— И это все?

Нурия свела брови.

— Нет, апа! Я хочу просить комсомольскую организацию, пусть обсудят меня. Здесь и моя вина… И немалая.

Гульчира подошла к сестре и поцеловала ее.

— Что ж, в таком случае иди…

Мигом пролетев лестницу, Нурия выскочила на улицу и бегом пустилась к Акчуриным. На ходу расстегнула пальто — жарко стало. Она бежала, а перед глазами неотступно стояла Тамара. Обхватив обеими руками плечи, сидит, свесив голову. Нурия как-то особенно ясно представила, насколько ей сейчас тяжело. «Возможно, на всю жизнь след останется», — подумала она и вздрогнула: понимай она, что значит настоящая дружба, она обязательно должна была бы увести Тамару с собой. Правильно сказал Айнулла-бабай: «С надломленными крыльями далеко не улетишь…» Нет, за Тамару надо побороться.

Нурия решительно постучалась в дверь. Ей открыла горбатая Халиса.

— Можно? — спросила Нурия.

— Проходи на кухню, — сказала Халиса шепотом.

Нурия заметила, что она очень взволнована.

Проходя по узкому неосвещенному коридору, Нурия услышала истерический голос Идмас, доносившийся из внутренних комнат.

— Отравлюсь! Повешусь! — пронзительно кричала она. — Все клевещете на меня… Дочка твоя… и ты тоже… путался с дочкой Сулеймана. Я у этой черной ведьмы еще повыдергаю волосы…

Нурия проскочила поскорее на кухню, закрыла за собой дверь и застыла, не в силах двинуть ни ногой, ни рукой.

Тамара, бледная, без кровинки в лице, стояла у плиты.

— Что я слышу? — прошептала Нурия. — Это гадкая сплетня. Я сама скажу Идмас… — Она сделала движение по направлению к двери. Но Халиса с поразительным для нее проворством загородила дверь.

— Нет, нет, пожалуйста… не ходи, — умоляла она. — Прошу тебя, не показывайся ей на глаза. Ты еще не знаешь ее, и лучше бы тебе совсем не знать…

Тамара повернулась спиной и, всхлипывая, уткнулась лицом в холодную плиту. Вмиг Нурия очутилась возле подруги. До сих пор она и не подозревала, как тяжело живется Тамаре.

Тамара любила отца, но не понимала его. Однажды он долго просидел, стиснув голову обеими руками, и сказал с горечью: «Не так жили мы, Тамара!» Но когда Тамара с непосредственностью семнадцатилетней стала уговаривать отца покинуть этот дом, он горестно покачал головой и тяжело вздохнул.

У Тамары было только два утешения: маленькие братья и выносливая на все оскорбления Халиса. Дети заставляли любить их, потому что были дети, а Халиса, обиженная природой и близкими, Халиса была ей и за мать, и за старшего товарища, единственной доброй душой, которой Тамара могла поверять свои самые заветные девичьи тайны. И Халиса от нее не таилась. «Будь у меня здоровье, пригодись я куда на работу, ноги бы моей не было в этом доме».

Тамара мечтала, как она, окончив школу, устроится на работу и они с Халисой уйдут отсюда, подыщут себе комнатку и заживут вдвоем. Халиса благодарила ее. «Человек далее тогда, когда ходит согнув шею, не расстается с надеждой. С надеждой рождается, с надеждой живет».

Глава десятая

1

В конторке цеха Надежда Николаевна застала Назирова. Накинув на плечи кожаное пальто, он что-то строчил.

— Что пишете? — спросила она, кладя на край стола деталь, которую принесла с собой.

— Заявление, — ответил как-то странно Назиров.

— Путевку просите? — пошутила Яснова.

— Именно. Прошу направить в МТС главным инженером.

— Шутите, Азат Хайбуллович? — Надежда Николаевна взяла бумажку и пробежала глазами. Содержание до такой степени поразило ее, что она лишилась дара слова.

Значит, напрасной была их многомесячная, без сна и отдыха, работа.

— Вы с кем-нибудь советовались? — спросила она наконец, подумав, что Назиров решился на это из-за ссоры с Гульчирой. Люди, потерпевшие крушение в любви, стремятся обычно избавиться от ее мук, сменив место работы, но забывают, что для любви нет расстояний. — Ведь директор все равно не отпустит вас, — сказала Яснова.

Назиров лишь плечами повел, как бы говоря: «Не знаю».

— А Гаязов что?

— Гаязов-то как раз и сватает меня в МТС.

Конечно, в деревню нужно посылать лучших инженеров. Но Яснова не представляла себе, как это руководители завода могли так легко отпустить начальника самого крупного цеха и к тому же автора одобренного Москвой проекта.

— Что же будет с нашим проектом, если вы уедете? — с нескрываемой тревогой вырвалось у нее.

Назиров подписал заявление и поднялся.

— Теперь это уже не проблема, Надежда Николаевна. Если Москва пришлет обещанную смету, вы с Аваном Даутовичем и без меня легко управитесь. Говорят, Аван Даутович подал заявление о переводе в цех. Прекрасный начальник на мое место.

При упоминании фамилии Акчурина Назиров невольно покраснел, это не ускользнуло от внимания Надежды Николаевны. Но сейчас ее интересовало другое. Откуда это воодушевление в его голосе, огонек в глазах? По-видимому, он серьезно решился на этот шаг. А раз так, Назиров непременно уйдет. И все же она сказала:

— Это не шутки, Азат Хайбуллович… Вижу, вы рветесь уехать. А с Гульчирой говорили?

Назиров слегка побледнел.

— Они с Гаязовым заодно, — ответил он с усмешкой. — Вчера сама вызывала в комитет.

— Ну?

— Ходил. Она — по одну сторону стола, я — по другую. Она разглядывает чернильное пятно на бюваре, и я уставился на это фиолетовое пятно… «В комитете, говорит, есть такое мнение: послать вас главным инженером МТС. Если, говорит, вам жаль расстаться с городской квартирой, с удобствами или вас пугают трудности деревенской жизни, вы вольны, мол, отказаться, у нас есть другая кандидатура».

— А вы что?

— Сказал, поеду. Для меня везде одно и то же солнце светит.

— А она?

— Ладно, говорит, пишите заявление, посмотрим.

— А дальше?

— Дальше я ушел. И вот написал заявление.

Надежда Николаевна опечалилась: было жаль Назирова, жаль затраченных сил, жаль было себя, — столько души она вложила в этот проект, и все, оказывается, на ветер.

2

После работы Алеша Сидорин вызвал Погорельцева и Сулеймана-абзы в комнату мастера.

— Посоветоваться надо…

Все трое почти одновременно присели к столу, заваленному множеством деталей. Под стеклом, на голубой, в масляных пятнах бумаге, лежали списки наименований деталей. За тонкой переборкой, верхняя половина которой была стеклянная, шумел цех, а за сплошной переборкой девушка-диспетчер с кем-то громко разговаривала по телефону. То и дело открывали дверь, спрашивали мастера.

— В цеху он, там ищите, — отвечал Сидорин, прерывая разговор.

Слушая парторга, Сулейман своим жестким, толстым ногтем чертил по стеклу. Матвей Яковлевич уставился на расшатанные скрипящие ножки табурета, на котором сидел Алеша Сидорин.

— Сейчас наш механический цех уже не тот, что был в октябре прошлого года. Куда стало чище, и оттого даже света вроде прибавилось. Цветы появились. Лозунги и плакаты регулярно обновляются. И стенная газета, и «Чаян» вовремя выходят, — сказал Сидорин.

Хотя не бритое несколько дней лицо моряка глядело весело, однако в глубине его бирюзовых, как морская вода, глаз затаилось беспокойство. Но старики не глядели ему в глаза.

— Все это, Алеша, внешняя сторона, — сказал Матвей Яковлевич чуть дребезжащим голосом.

Сидорин с ним не согласился.

— А сколько у нас в прошлом году было таких рабочих, которые не выполняли плана, запарывали детали, и сколько их теперь? — спросил он, прищурив один глаз. — По пальцам перечесть. На призыв Котельниковых наш цех первым откликнулся. Вместо двухсот мы набрали лишь около сорока рабочих. И план выполняем. А как изменились люди? Посмотрите хотя бы на Лизу Самарину, Переродилась! На днях внесла очень дельное предложение о бережном расходовании сверл. Только за последние два месяца поступило около пятидесяти предложений. Раньше и за полгода столько не бывало.

— А сколько из них рассмотрено и сколько внедрено в производство? — прервал его Сулейман-абзы.

— Это другой вопрос, Сулейман Уразметович. Об этом еще будем говорить… Пока о цехе. Январь месяц, сами знаете, какой напряженный был. Все же план выполнили. Правда, не обошлось без аврала, но, заметьте, самое важное — аврал был сравнительно коротким. У нас работала одна технологическая цепочка, а теперь три. Готовим четвертую…

— Постой-ка, Алеша, — сказал Матвей Яковлевич, хмуря лохматые брови, — зачем ты нас позвал? То, что ты рассказываешь, мы и сами неплохо знаем. Слава богу, не гости со стороны. Конечно, есть кое-какие успехи. Но особенно хвастаться, по-моему, нечем.

Улыбаясь, Сидорин большой рукой погладил белесые волосы.

— Я тоже так думаю, Яковлич. Хвастаться нам нет оснований. Зачем я все это говорю? Не для агитации, конечно. Я хочу вот что сказать: в нашем цеху внутренние изменения большие. Если говорить политическим языком, сейчас в нашем цеху революционная ситуация. — В светлых, на мгновение потемневших глазах Сидорина зажегся огонек. Под синей фланелькой, казалось, сильнее раздалась его широкая грудь. — Одним словом, нам подавай теперь большой простор, настоящую работу. Не то мы сядем, и крепко сядем. Уже сейчас, вижу, с запчастями не справляемся. И можем, если сидеть сложа руки, упустить удачный момент…

— Это правильно, — вставил Матвей Яковлевич. — Пришло время действовать.

— И время и необходимость, — подхватил Сидорин. — Проект Назирова как раз дает такую возможность нашему коллективу развернуться.

— А где он, этот проект? — съязвил Сулейман-абзы. — Утвердили в Москве и спрятали под сукно. Еще дождемся, опять прикажут какие-нибудь сеялки стряпать.

— Беда в том, — сказал Сидорин: видно, он много думал над этим, — что у нас в руках один проект, а сметы нет. Не скрою, хотя и парторг, но еще не знаю, когда наконец спустят эту смету. А Назиров, товарищи, собирается уезжать.

— Куда?!

— В деревню.

— В командировку, что ли?

— Нет, главным инженером в МТС.

Все трое, задумавшись, молчали.

— А я — то недоумевал, — сказал Сулейман, глубоко вздохнув, — почему это он ходит, будто с луны свалился… Вот оно в чем дело, оказывается… А кто же на заводе останется, га? — вдруг резко повернулся он.

— Оттого, что уедет Назиров, завод не обезлюдеет, Сулейман Уразметович, — сказал Сидорин. — Дали бы этот проект цеху. Вот штука в чем! Нам без него дышать нельзя.

— Да не только нам, всему заводу, — добавил Матвей Яковлевич.

— Точно, — присоединился Сидорин. — Я вот и хотел от имени цехового партбюро и профкома поднять этот вопрос перед руководством завода. Как вы считаете? Конечно, скажу, если что, — коммунисты будут в первых рядах.

— Правильно, — стукнул Сулейман рукой по столу так, что детали стронулись с места. — Поначалу директор крепко взялся за это дело, а потом что-то поостыл. Придется напомнить.

Матвей Яковлевич был такого же мнения.

— Тогда так, — сказал Сидорин, приободрившись, — я начинаю действовать…

Старики переглянулись и многозначительно кивнули головой.

— Давай, действуй, — решился Сулейман. — Лиха беда начало.

Поговорив и с рабочими второй смены, Сидорин зашел к Гаязову. Гаязов, заметно сдавший после болезни, с восхищением оглядел его крепкую, дышащую здоровьем фигуру.

Гаязову понравилось намерение бюро цеховой парторганизации начать производственное осуществление проекта Назирова. Он выслушал Сидорина внимательно, затем поинтересовался, каково его мнение насчет истинной причины такого быстрого согласия на отъезд Назирова.

Сидорин, видимо, уже думал об этом.

— Ну, во-первых, не такой он парень, чтоб шарахаться от работы… — ответил он без колебаний. — А беда его в том, что сердечные дела его вот так идут. — Алеша помахал обеими руками так, как дети крутят в воде воронки. — Сами подумайте, он Гульчиру любит, а Гульчира с ним разговаривать не желает. Идмас он избегает, а та день и ночь преследует его. Такие две женщины кого угодно могут с ума свести. Тут уж, как говорит наш брат моряк, кидай спасательный круг. Больше ничто не поможет.

— Неужели эта игра все продолжается? — удивился Гаязов.

— Продолжается, несколько в другом плане, правда. По-моему, Назиров сейчас в очень трудном положении. От Идмас он отшатнулся окончательно, а с Гульчирой не помирился. Словом, товарищ Гаязов, он сам хочет ехать в деревню, и надо его как можно скорей отправить. А здесь мы и без него справимся с перестройкой цеха. Уедет Назиров, на его место придет Акчурин. Хороший инженер. И проект знает. И желание работать есть.

Гаязов долго сидел молча. Сидорин видел, что он о чем-то глубоко задумался.

Гаязов действительно ушел в себя. К уголкам его прищуренных глаз потянулись морщинки. Он вспомнил, как Акчурин недавно, сидя вот в этой комнате, с мучительной болью говорил о своей запутанной семейной жизни, о тревоге за дочь и искренне, как показалось Гаязову, каялся в том, что за раздорами с женой совсем забросил Тамару. О том, что он хочет работать в механическом цехе, Акчурин не говорил. Сказал только, что ему надоело торчать в отделе и быть на побегушках у Пояркова, что его тянет к более самостоятельной работе.

Ничего не сказав Сидорину о своих раздумьях, Гаязов неожиданно спросил:

— А не увезет Назиров проект с собой?

Сидорин рассмеялся:

— В МТС?.. Нет, товарищ Гаязов, этот проект самым пупком своим прирос к нашему цеху. Нигде в другом месте он не годится.

— Нет, Алеша, я не в том смысле. Некоторые у нас думают: уедет Назиров — и проект пропал.

— Если на то пошло, я сам слышал, что в сумасшедшем доме встречаются экземпляры, которые величают себя королями, да ведь королевские времена от того не воротятся. Так как же, товарищ Гаязов, одобряете наше предложение?

— Вполне. Действуй, Алеша. Тянуть нельзя. А с директором я сам поговорю.

И они крепко пожали друг другу руки.

Немного позже Гаязов сидел в кабинете Муртазина.

— Как здоровье, Хасан Шакирович? Что так похудели? — сердечно спросил Гаязов.

После вынесенного Муртазину на бюро порицания в отношениях между директором и парторгом вновь наступило похолодание. Гаязов не мог позволить себе уступить в принципиальном вопросе — защищать директора, который был явно виноват.

— В жизни всякое случается, — как-то неопределенно ответил Муртазин.

Но в глубине его карих глаз Гаязов уловил проблеск какой-то теплоты — точно бы искорку, мелькнувшую в холодном тумане.

«Нет, ему тоже не легко», — подумал Гаязов. И не ошибся. В этот вечер у них завязался непринужденный, интересный разговор, в котором они коснулись всего — начиная от международных дел и до последних городских новостей. Говорили по душам, много смеялись. Муртазин признался, между прочим, что за все это время прочел одну-единственную книгу — роман татарского писателя, да и то в русском переводе, всего раз выбрался в театр, хотя в молодости был страстным театралом.

Время было позднее, но ни тот, ни другой уходить не торопились.

— Ну, что у вас есть? — не без лукавинки улыбнулся Муртазин, когда круг тем, не касающихся прямо завода и их совместной работы, был исчерпан. — По глазам вижу, неспроста зашли ко мне.

— Вы угадали, — согласился Гаязов, и его охватило то чувство радостного удовлетворения, которое возникает, когда товарищу можно довериться во всем. И, отбросив намеченное вступление, он откровенно выложил директору, что коммунисты механического цеха просят ускорить осуществление проекта Назирова, обещая со своей стороны работать, не жалея сил.

— Да, это очень кстати, — задумчиво протянул Муртазин. — Мне вчера опять пришлось говорить с Москвой. Крепко рассердились за сеялки. А раз сердятся — сами понимаете, — значит, наше дело им не к спеху. Не пришлось бы мне вторично ехать в Москву. Правда, они пообещали к концу месяца выслать смету, но я им не очень-то верю.

— А что, если мы приступим к осуществлению проекта, не дожидаясь сметы?

— Я не раз думал об этом, Зариф. Но я уже не один раз обжигался на таких вещах. Нет уверенности, что они не попытаются еще раз подсунуть нам что-нибудь вроде сеялок. Пока не разделаемся с ведомственностью, опасность этого постоянно будет висеть над «Казмашем».

— Пусть бы ее висела, — со вздохом сказал Гаязов, — если бы она не связывала нас по рукам и ногам.

— Согласен с вами, Зариф. Пока я сидел в главке, мне казалось, что все у нас хорошо, нормально, как и должно быть, а приехал сюда — и убедился, что многое надо изменять в управлении промышленностью… Может, даже ломать.

Муртазин, словно для разрядки, переговорил по телефону с цехами, немного походил по кабинету и остановился перед парторгом, сидевшим в глубоком кожаном кресле.

— Ну, а еще что? — спросил он, усмехнувшись, и снова в его карих глазах появилась лукавая искорка. — Давайте уж, выкладывайте все. Другой раз будем ругаться. А сегодня что-то не хочется. Я знаю, парторги народ каверзный, самый щекотливый вопрос обычно оставляют напоследок. На Урале у меня был парторгом Иван Иванович Сталеваров. Старше меня года на два — на три. Трубку курил. Бывало, зайдет ко мне так же вечерком и, попыхивая своей трубочкой, примется толковать о том о сем, — у меня ведь тоже бывают минуты, когда хочется поговорить не как директору, а просто как человеку с человеком. Сидим, сидим, досидимся, бывало, до петухов, домой пора, выдохлись, и вот тут-то, словно только что вспомнив, Иван Иванович и начнет: «Знаете, Хасан Шакирович, у меня к вам малюсенькое дельце есть, чуть было не забыл…» Хитрил… На самом деле никогда ничего не забывал. Все, бывало, без записи у него в голове держится. Такой уже тактики держался. Сначала расшевелит тебя, залезет в душу, как женщина, а там уж… — Муртазин махнул рукой и сел на диван, напротив Гаязова. — Ну как ему тут откажешь.

— Коли так, Хасан Шакирович, — мягко улыбнулся Гаязов, — у меня тоже есть крохотное дельце, которое можно решить в два счета. Согласитесь, Хасан Шакирович, послать Назирова в МТС.

Не впервые вели они разговор на эту тему. Прежде Муртазин даже слышать об этом не хотел. Но Гаязов был настойчив.

Услышав о Назирове, Муртазин поморщился.

— Мы ведь уже толковали с вами об этом, Зариф, Назиров нужен заводу. Любого другого инженера берите. Отдам, слова не скажу.

— Например, кого? Азарина? Зайца? Акчурина? Кудрявцева? — перечислял Гаязов заводских инженеров, заранее зная, что Муртазин никого из них не отпустит, — он соглашался отдать Красавчикова или Пояркова. Но парторганизация эти кандидатуры не могла предлагать, заранее зная, что, во-первых, они сами не поедут, а во-вторых, если бы даже и поехали, толку от них не будет никакого. В парткоме всех инженеров перебрали и после долгих раздумий остановились на кандидатуре Назирова. Одним мешал преклонный возраст, у других семейные обстоятельства не позволяли или деловые качества. А Назиров и сам согласен, и по всем другим качествам подходит.

Директор, не отвечая, несколько раз стукнул по зеленому сукну костяшками согнутых пальцев и сказал:

— Поймите, Зариф, без Назирова нам туго придется. Он — автор проекта, дважды ездил в Москву, добивался утверждения. И в решающий момент оторвать его от завода и послать в деревню? Нет, это невозможно.

«Да, нелегко взять у него Назирова», — подумал Гаязов, закуривая и поглядывая сквозь папиросный дым на директора. И все же Муртазина во что бы то ни стало надо уломать сегодня, пока он опять не замкнется. В другой раз от него и объяснений не дождешься, — оборвет, и все.

И Гаязов рассказал, что думает о проекте Назирова парторг механического цеха Алеша Сидорин, упомянул, не вдаваясь в подробности, и о неудачной любви Назирова.

Муртазин не перебивал его, но выслушал, кажется, без видимого интереса.

«Может быть, все это и так. Но мне не верится, чтобы Назирову уже нечего было прибавить к своему проекту. Так не бывает. Вот я вызову его сюда да расшугаю как следует. Ой, как быстро откроются у него глаза. Такие люди быстро приземляются… По опыту знаю».

Муртазин быстро подавил в себе вспышку возмущения.

— Пошлите этого самого… Красавчикова, — сказал он уже деловито-спокойно. — И делу конец.

В просторном кабинете наступила тишина, слышалось лишь тиканье часов.

— Ну что может сделать такой Красавчиков в МТС? — рассудительно спрашивал Гаязов. — Не к лицу нам, Хасан Шакирович, смотреть на серьезное дело сквозь пальцы. Мы-то с вами понимаем, зачем партия посылает людей в деревню.

Тяжело вздохнув, Муртазин сказал без раздражения:

— Вы, Зариф, точно сваха Хамдия… Была такая у нас в деревне. Самую красивую девушку могла просватать за любого кривого, косого парня. Вы хоть немножко думаете об интересах завода? Что с нас прежде всего спросится — план или же кого мы послали в МТС?

— Это так, Хасан Шакирович, но мы с вами только что сетовали на ведомственные рогатки. А сами как поступаем? Своя рубашка, выходит, ближе к телу. Нет, Хасан Шакирович, наша партийная совесть спросит наряду с планом и о том, кого мы послали в деревню.

Муртазин снова заходил туда-сюда по кабинету. Немного постоял у окна, глядя на темную улицу. Потом обернулся к Гаязову:

— Хорошо, я еще подумаю об этом.

Гаязов усмехнулся, он знал, что Муртазин будет звонить в райком, обком и крепко биться, чтобы удержать Назирова, но в конце концов все равно отпустит. Гаязов почувствовал: сегодня ему удалось расшатать какие-то кирпичи муртазинского упорства.

3

У Сидорина не было полной уверенности, что Назирова отпустят в деревню. Не потому ли он и решил потолковать об ускорении проекта не только с коммунистами и руководителями завода, но и с самим Назировым? На людях, в цехе не так просто остаться вдвоем, и Сидорин отправился к Назирову домой. «Интересно, где у него лежит проект? В ящике стола или на столе?»

Он шел неторопливо, обдумывая, как он поведет себя в том и в другом случае. Но встретил на улице любимую девушку. Она, как все девушки, стала жаловаться, что Алеша совсем забыл о ней, и дело кончилось тем, что они свернули в кино.

К Назирову Сидорин попал только в двенадцатом часу ночи. Неожиданная встреча, посещение кино и проводы девушки по лунным улицам ночной слободы взбудоражили Сидорина, неудержимо хотелось поделиться с кем-нибудь переполнявшими его чувствами. И ему уже рисовалось, что именно с этого он начнет свой разговор с Назировым. Но у Назирова он застал Авана Акчурина и Надежду Николаевну. Видимо, они уже успели вдоволь поработать, стол был завален бумагами, книгами. На кровати, на письменном столе лежали как попало свертки чертежей, каких-то бумаг.

Для Сидорина начиналась «морская тайна», которая не укладывалась в его сознании. Он был прямой человек, и ему казалось, что и человеческие отношения складываются строго по прямой. Раз жена предпочла другого, гони ее ко всем чертям, если же очень любишь ее и прощаешь, тогда дерись за нее, вцепившись в горло своего недруга. А тут сидят себе оба «героя романа» и мирно обсуждают проект.

Акчурин стал поспешно собираться домой.

— Ну, Азат, жму руку. Хоть завтра можно начинать перестройку цеха.

Сидорин обрадовался.

— А я уж собирался сказать: с приходом бездельника и дело остановится. А вы, оказывается, успели все закончить. Давайте, давайте скорей команду!

— Не торопись, Алеша, — уныло проговорил Назиров. После истории с сеялками он уже сомневался, осуществится ли когда-нибудь его проект.

— Нет, теперь лежать не дадим. Поднимем тревогу! — решительно сказал Сидорин, шагая вокруг стола, заваленного чертежами, и довольно потирая руки. — Значит, выходим в открытое море?..

Надежда Николаевна заметила необычный блеск в глазах Сидорина и понимающе улыбнулась.

— Мне ясно, Алеша, почему вы так долго шли сюда.

Сидорину только того и надо было: счастливая улыбка расплылась по его лицу. Долго не раздумывая, он выложил ей все начистоту.

— А вот Азат Хайбуллович, — подытожила Надежда Николаевна, — будто медведь, залег в берлоге. Ну, сегодня уже ладно, делом были заняты, а то, знаешь ли, целыми вечерами…

— Что? — заинтересовался Сидорин.

— Не зажигая света, сидит один в темной комнате!

— Неужели? — удивился матрос. — Первого такого вижу, чтобы сам себя добровольно на гауптвахту сажал!

— Вам смешно, — горестно вздохнул Назиров. — А я ничего не могу с собой поделать… Никак не могу взять себя в руки. Сейчас все мысли мои об одном — об отъезде. А с отъездом тянут.

— Кое-кто вовсе не хочет вас отпускать, — вставил Сидорин.

Назиров ничего не ответил, — не то прослушал, не то значения не придал его словам. Закурив, он порывисто затягивался. Жалко было смотреть на него: скулы торчат, костюм висит, как на вешалке.

— Что тянут, это, пожалуй, даже лучше для тебя, Азат Хайбуллович. — Надежда Николаевна тоже, видимо, не обратила внимания на реплику Сидорина. — Если поедешь в таком настроении, нечего тебе делать в деревне. Партия посылает на село работать, нынче деревня — это тебе не уголок, где можно укрыться от сердечных мук. Такой сонной заводи не сыскать даже на самой отдаленной окраине…

— Знаю, — согласился Назиров, кусая губы. — Я постараюсь стать сильнее себя. — И, подумав немного, покачал своей крупной головой. — На это моей воли хватит!

— А сердце все равно будет ныть. Правда, Алеша?

— Точно, — серьезно подтвердил Сидорин. — Я уже давно толкую ему…

— Действительно, глупейшее положение!.. Но как же мне быть, товарищи? — с болью воскликнул Назиров и опустил голову. Светлые кудрявые пряди, свесившись, почти закрыли лицо.

Сидорин положил ему на плечо руку.

— Решительно объяснись, вот что, и Гульчира все поймет…

— Да, да, — подхватила Надежда Николаевна. — Гульчира — девушка особенная. Огонек в ее сердце тлеет… Она и не собирается гасить его, а тебя… просто боится… Боится, что ты можешь навсегда потушить этот огонь, потому старается подальше держаться от тебя.

На мгновение Назиров ожил. И тотчас же худое лицо его вновь потускнело.

— Нет, она не простит меня, — прошептал он еле слышно.

Мысль, что Гульчира может окончательно отвергнуть его, страшила Назирова, и он старался избегать разговора с ней. Так в нем оставалась хоть крохотная надежда, а если Гульчира совсем отвернется…

На следующий день в клубе был назначен вечер молодых избирателей. Назиров знал, что Гульчира работает на участке и, значит, будет в клубе.

Назиров стоял в кругу молодых инженеров, когда мимо с высоко поднятой головой прошла Гульчира. Черное платье, черные, как вороново крыло, блестящие косы, уложенные на затылке. «Ты для меня теперь никто», — прочитал Назиров в ее холодном и даже, как показалось ему, насмешливом взгляде. «Зачем понадобилось мне появляться здесь?» — упрекал он себя.

Он взбежал наверх и, укрывшись за колонной, следил за девушкой глазами. Вот она с Геной Антоновым выходит на вальс. Лицо у Назирова судорожно задергалось. Хрустнула в кармане расческа.

Первая мысль, ударившая ему в голову, была — избить Антонова. Да, да, избить, не считаясь ни с чем, чтобы все видели. С трудом совладав с этим мучительным искушением, Назиров в пальто нараспашку выскочил на улицу.

Было сухо. Морозило. Березка перед клубом стояла, словно сказочная девушка в белой шали, склонившая чуть набок голову. Утрамбованный ногами пешеходов снег при свете тусклых желтоватых огней отблескивал белым атласом. А небо было густо-черное, без звезд, без луны.

Вдруг из темноты глянули на него две яркие звездочки — влажные черные глаза Гульчиры. «Твои глаза — бездонное море…» — пел ей когда-то Назиров. А теперь глаза эти смотрят на другого. Их призрачный блеск преследовал Назирова.

«К черту! Хватит… Перегорело дотла… Пора забыть… — внушал себе Назиров. — Не одна Гульчира на свете…»

И Назиров резко повернул обратно в клуб. В спешке чуть кого-то не сбил с ног. Но не обернулся, не извинился. Сбросив пальто, не взяв даже номерка в раздевалке, поправляя на ходу съехавший галстук, он одним махом взлетел по лестнице.

— Как угорелый!.. Что стряслось с парнем?.. — бросила вдогонку Назирову пожилая гардеробщица и сунула номерок в карман халата.

Назиров решительно приблизился к стоявшей одиноко у колонны девушке и пригласил:

— Станцуем, Валя.

Девушка не успела ответить, как он обхватил ее тонкую талию и увлек изумленную, немного испуганную его напористостью, на середину зала.

Они закружились в вальсе.

Валя зарделась: впервые в жизни она танцевала с таким наслаждением.

Еще мгновение назад Гульчира блистала среди танцующих и вдруг вышла из круга, остановилась. Перед глазами, терзая ее, проносились двое — кружившийся с яростным и мрачным лицом Назиров и безмерно счастливая, раскрасневшаяся Валентина.

Антонов потянул Гульчиру обратно в круг. Его улыбка как бы говорила: «Щелкнем их по носу, покажем, как надо танцевать».

Но Гульчира не двинулась с места.

— Устала, — вяло протянула она.

Вечер потерял для нее всякую прелесть. Стараясь не выдавать себя, Гульчира вышла из зала, все так же высоко держа голову. За ней по пятам следовал Антонов.

— Проводи меня, Гена.

— Нет, ты никуда не уйдешь! — твердо заявил Антонов. — Отдохнем немного и еще станцуем.

— Я хочу домой.

— А я тебя не пущу, — пробовал преградить ей дорогу Антонов.

Гульчира свела брови. Посмотрела с холодной усмешкой.

— Никто не давал тебе права так разговаривать со мной. Но забывайся!

— Право не дают, его завоевывают, — отшутился Антонов, небрежно погладив свои черные усики.

Брови Гульчиры сошлись еще теснее, Весь ее вид как бы говорил: «Несчастный, за кого ты меня принимаешь. Уходи же, не стой на дороге».

Нетерпеливо отстранив Антонова, Гульчира спустилась вниз.

Опешивший Антонов побежал за ней.

— Гуля, прости. Я не хотел обидеть тебя. Гуля!.. На край света за тобой…

— А я не хочу даже до угла нашего дома. Еще заблудишься или собака укусит в темноте.

— Недобрая ты, Гуля… Но я все стерплю…

— И терпи, если на то есть желание, но только не задерживай меня.

— Как хочешь, Гуля, но я никуда тебя не пущу.

— Даже против моей воли?

— Да!.. Потому что я тебя… — жарко заглянул ей в глаза Антонов.

Из буфетной вышла Идмас.

— Ах, Гена, я давно ищу вас. Обещали танцевать со мной, а сами где-то скрываетесь.

Антонов смерил ее с ног до головы таким взглядом, точно впервые видел.

— С вами? Вам показалось, Идмас-ханум, — бросил он язвительно.

— Грубиян! — крикнула Идмас и тотчас скрылась.

Гульчира побледнела, невольно вспомнив о Назирове.

«Тогда, в театре, Азат ничего не нашелся ответить Идмас, А Гена…» И, смягчившись, девушка произнесла;

— Пойдем, Гена.

4

Гульчира знала, что если она в такое позднее время приведет в дом молодого человека, отцу это не понравится. И все-таки, когда Гена сказал, что ему нужно бы потолковать с Иштуганом, Гульчира уступила ему, но пустилась на хитрость.

На звонок открыла дверь Нурия. Она сперва удивилась, что сестра позвонила, имея ключ, но, увидев за ее спиной Гену Антонова, сразу смекнула, в чем дело, и по губам ее, чуточку надменным, как и у сестры, скользнула усмешка. «Ага, по-моему получается. Его уже домой привела, а Назирова ни разу не пригласила», — говорила ее сдержанная улыбка.

— Скажи брату, что товарищ Антонов к нему пришел, — шепнула Гульчира сестре, а сама скользнула на кухню.

Нурия вошла в зал и с самым невинным видом обратилась к брату, — он разговаривал с отцом, Матвеем Яковлевичем и Марьям:

— Абы, к тебе товарищ Антонов.

— О-о, — встретил его Иштуган. Они теперь работали с Антоновым в одном цехе. Их станки стояли рядом. — Здравствуй! Раздевайся, вовремя пришел. У нас тут производственное совещание в разгаре.

— Не помешал? Время-то позднее…

— Какое там помешал. Идем! — Иштуган сам повесил его пальто, и они вошли в зал.

— Вот еще одна неугомонная душа! — представил Иштуган Антонова сидящим за столом.

Антонов учтиво поздоровался со всеми и бросил взгляд на разбросанные по круглому столу бумаги. Одного он не приметил — как дрогнула правая бровь у Сулеймана-абзы, что было признаком нерасположения к пришедшему.

— Почему ты не на танцах, га? — спросил он. — Сегодня вся молодежь там. Попался мне с полчаса назад Назиров, — мчится, будто на поезд опаздывает, ничего не видит вокруг, чуть не сшиб меня, проклятый. Не будь он начальник, поддал бы я ему.

— Когда парень спешит к девушке, ему всегда кажется, что он опаздывает, — в тон Сулейману сказал Матвей Яковлевич, разглаживая свои белые усы и посматривая с лукавой улыбкой на Антонова. — По крайней мере, в наше время так было, не знаю, впрочем, как сейчас.

Марьям не уловила, на что намекали старики, но, видя смущение Антонова, поспешила ему на помощь:

— Э, Матвей Яковлич, сами, наверно, были заядлым танцором. — Материнство так украсило по-девичьи стройную розовощекую Марьям, что Антонов невольно залюбовался ею: «Сумел выбрать Иштуган».

— Бывало, — Погорельцев подмигнул Сулейману, — и мы плясали так, что подметки отлетали у новых сапог.

Гульчира все еще не показывалась.

— Я, кажется, помешал вам? — сказал Антонов, кивнув подбородком на ворох бумаг на столе.

— Ничего. Небольшой перерыв полезен… Мы порядком уже сидим… — сказал Сулейман. — Невестка, может, по стакану чаю принесешь? И гостю…

Нурия опередила ее:

— Не беспокойся, Марьям-апа, я сама.

Один Антонов понял, почему она не хотела никого пускать на кухню, и, улыбнувшись, посмотрел в упор на Нурию, принесшую чай на подносе, и подумал: «Да, сестричка краше старшей…»

Взяв из рук Нурии стаканы, Марьям поставила их перед гостями и пододвинула угощение.

Помешивая ложечкой густой, как деготь, чай, Антонов решил про себя: замолчали о деле, боятся, верно, раскрыть секрет. Но Иштуган вдруг обратился к нему:

— Старикам я тут уже объяснил насчет вибрации… Помнишь, я тебе рассказывал? Так все подтверждается. Вибрация резца сама по себе, вибрация детали тоже сама по себе. Не зависят они друг от друга.

— Ну, ну? — заинтересовался Антонов.

— Остальное завтра на станке покажу. Я там одно приспособление сделал — гасит вибрацию резца. Но все это пустяки.

Антонов заметил, как помрачнел Сулейман. «Ишь старая лиса, — подумал он. — Вот зайду к тебе с наветренной стороны, что сделаешь?»

— Гашение вибрации резца — это, положим, не пустяки. И ученые и простые токари, вроде нас с тобой, немало ломают головы над этим. Старикам это хорошо известно. Так ведь, Сулейман Уразметович?

Вопрос Антонова заставил Сулеймана-абзы задуматься. Он дорожил каждой искренней похвалой по адресу Иштугана. Сулейман считал, что старший сын недооценивает себя и свой труд рационализатора. И хотя чуял, что этот парень с черными усиками себе на уме, но доброе слово умилило старика. Однако Сулейман Уразметов был не так прост, — старый воробей, на мякине не проведешь.

— Слышал, сын? — подмигнул Сулейман Иштугану.

— Ладно, пускай будет так, — улыбнулся тот на подмигивание отца. — Но для меня это лишь шаг на длинном пути. Предстоит еще найти способы гашения вибрации обрабатываемых деталей. Эта задача потрудней. Вот где я застрял. — И он стал вдаваться в подробности. — Со стариками вот советовался, может, и ты, Гена, что подскажешь?

Вошла Гульчира в простом домашнем платье и, сделав общий поклон, подсела к Марьям.

— Что же, я могу… Старики небось все предусмотрели. Матвей Яковлевич с Сулейманом Уразметовичем — академики в этом деле. Нам за ними не угнаться…

— Академики, га!.. Смотрю я на тебя, парень, здорово ты научился подстилать соломку под бочок. Дипломатия хороша только при разрешении международных вопросов, А в нашем деле грош ломаный ей цена.

— Я вас, Сулейман Уразметович, не совсем понимаю, — смутился Антонов.

— Не понимаешь, что значит грош ломаный, га? Где же тебе понимать, ежели ты не хлебал лаишевского бульону[28].

— Вот где, Сулейман Уразметович, если на то пошло, высшая дипломатия, — засмеялся Антонов, — Клянусь, ничего не понимаю. В Лаишеве я бывал — сестра там у меня замужем — и суп там едал, но не заметил, чтобы он отличался чем от супа казанского или чистопольского.

— Это, наверное, был суп, сваренный твоей сестрой, — весело сказал Сулейман.

Антонов досадливо дернул плечом, но внешне старался держаться спокойно. Только взгляд стал чуть жестче.

— Если интересуешься моим мнением, — сказал Антонов Иштугану, — изволь… Деталь сама по себе не дает вибрации. Вибрацию рождает станок. Главный источник вибрации детали — сам станок.

Что-то чертя карандашом на бумаге, Иштуган спросил:

— Ты так считаешь? А ты думал над этим?

— Я думал и испытывал, — не допускающим сомнений топом подтвердил Антонов. — Это и практикой доказано, и в технической литературе о том же говорится. Могу тебе дать свои журналы и книги.

— Что ж, книги возьму с удовольствием. Если можно, завтра же зайду.

— Пожалуйста.

— Гена правильно говорит, сынок, — сделал вид, что согласен с Антоновым, Сулейман. Он вовсе не хотел, чтобы сын все до тонкостей выкладывал при этом несимпатичном ему парне. — Все дело в станке.

— Но станок состоит из разных частей, — продолжал Иштуган, не обращая внимания на подмигивания отца. — И не каждая часть одинаково чувствительна к вибрации. А вот какая из частей оказывает решающее влияние на вибрацию, — до этого еще додуматься надо.

— Тут надобен доктор, — на сей раз уже с раздражением сказал Сулейман. — Без трубки, не прослушав весь станок, не доищешься, где самое тонкое место.

— Конечно, — согласился Погорельцев. — Дела еще много… Но ты на правильном пути, Иштуган. Продолжай в том же духе. А пока разрешите мне откланяться — не попало бы от старухи. Совсем расстроена, бедняжка, что Баламир в больнице.

— И сегодня тоже ходила навещать Баламира? — спросила Гульчира.

— А как же. Лежит, уткнулся носом в стену. Не хочет даже разговаривать. А конца расследования и не видно еще.

— А что, сам он не знает? — спросила Марьям.

— Как он может знать, ежели его темной ночью в спину ударили.

— Вот подлецы!.. В спину ножом, га!..

— Бандит какой-нибудь, верно… Ну, пойду. Будьте здоровы. — И, ткнув недокуренную папиросу в пепельницу, Антонов поднялся.

Это движение руки Антонова, потянувшегося с недокуренной папиросой к пепельнице, внезапно заставило Нурию глубоко задуматься.

Ее уже несколько раз вызывали к следователю. Она рассказала обо всем, только об одном забыла рассказать — о том, что и Альберт, бросив недокуренную папиросу, вышел вслед за Баламиром и Розалией в коридор. Ей и в голову не приходило, что Альберт тоже может быть замешан в эту историю. Но сейчас этот жест, которым Антонов ткнул в пепельницу недокуренную папиросу, вдруг вызвал в ней страшное подозрение, буквально потрясшее Нурию.

Прошло несколько минут, и она сама же испугалась своего подозрения.

«Возвести на человека подобную клевету. Нет, нет, Альберт не такой…»

В коридоре гости прощались.

— До свидания, Нурия, заходи к нам, — пригласил Матвей Яковлевич, просунув голову в дверь.

Наконец в зале остались только двое: Иштуган и Сулейман. Марьям ушла к детям, Гульчира — в свою комнату.

Иштуган собирал бумаги, разбросанные всюду книги.

Сулейман, побарабанив по столу короткими кривыми пальцами, предупредил:

— Ты, Иштуган, не очень-то раскрывай свои секреты этому усатому. Мне что-то не нравится он. Как бы тебя в дураках не оставил.

— Пустое, отец. Антонов никогда не позволит себе такой низости.

— Может, я и ошибаюсь… Старики всегда осторожничают. Ладно, будем отдыхать. На сегодня хватит. Нурия, постели-ка мне постель, дочка. — И, взглянув на Нурию, вдруг встревожился: — Ты что так изменилась, дочка?

— Разве? Не знаю, отец! Обожди, сейчас постелю.

Когда Иштуган сказал Марьям о подозрениях отца, она долго смотрела на мужа.

— Ты и сам в нем сомневаешься? — спросила она.

— Нет, нисколько. Старится наш отец…

— Я тоже не допускаю мысли, чтобы Антонов был способен на это… Меня, Иштуган, другое беспокоит.

— Что именно?

— Гульчира… Мне кажется, они с Геной пришли вместе. Но, чтобы не заметил отец, вошли в комнату порознь.

— Гульчира не ребенок. Сама должна знать, что делает, — сказал не любивший подобных разговоров Иштуган.

Дело не в том, Иштуган, ребенок она или не ребенок, а в том, что она все еще никак не может помириться с Азатом. А любит его. И сейчас она не без умысла заигрывает с Антоновым.

— Ежели сами не мирятся, кто их помирит?

— А все-таки, Иштуган, поговори с Гульчирой. Боюсь я, как бы из-за этой нелепой ссоры Гульчира не решилась на непоправимый шаг…

— Ладно, попробую. Но о чем же мне говорить с ней?

— Гульчира, сам знаешь, по характеру резковата… Мне кажется, виноват не только и не столько Азат, сколько сама Гульчира. И лишь гордость мешает ей понять это.

— Гм… Дай подумаю день-другой.

— Не тяни с этим делом, как бы потом не пожалеть, да поздно будет.

Заплакал один из малышей. Марьям кинулась его успокаивать.

Заложив руки за спину, Иштуган шагал в раздумье по комнате. Выл ветер. На оконных стеклах расписал свои узоры трескучий мороз.

— Иштуган, ты давеча, кажется, не присоединился ни к мнению Гены, ни к старикам. У тебя что-то свое на уме. Правда?

— Неужели заметила? — улыбнулся Иштуган, одной рукой обняв жену за плечи.

— Как же не заметить… когда у тебя это прямо-таки на лбу написано.

— Даже так? Да, ты права, Марьям. — Он взял жену под локоть и заглянул ей в глаза. — У меня есть одна тайная мыслишка. По-моему, источник вибрации детали не в станке, а в резце. Но, чтобы доказать это, нужно еще сделать приспособление для гашения вибрации разных частей станка. Если мне удастся доказать это, я соберу все свои приспособления в кучу и с величайшим удовольствием выброшу их на свалку.

— Щедрый ты, однако, Иштуган!

Иштуган подошел к окну. Сквозь оттаявший угол посмотрел на желтые огоньки в окнах дома напротив. Чем, интересно, заняты в эту минуту его обитатели? О чем думают в эту зимнюю ночь?

5

Порой случается так: ты собираешься куда-то ехать: физически ты еще здесь, а душой далеко. Вдруг отъезд почему-то откладывается. С этого момента и начинаешь жить, словно ты временный человек на этом месте, — лишь бы поскорей летели дни. Однако дни идут, а ты все не уезжаешь, более того, с каждым наступающим днем становится очевиднее, что и не уехать тебе совсем. Внешне, может, ты еще и ждешь чего-то, а внутренне уже решил: все провалилось. И вдруг тебе говорят: собирайся, завтра уезжаешь. Документы подписаны, билет в руках. В оставшиеся считанные часы тебе надо провернуть целую гору срочных, сверхсрочных и сверхважных дел, которые никак нельзя оставить недоделанными, и ты, не имея сил собраться с мыслями, опускаешься на стул посреди комнаты и, озадаченный, стиснув обеими руками голову, хватаешься за волосы. Кажется, этакую глыбищу дел просто невозможно переделать за оставшиеся считанные часы. Но подходит указанный на билете час, и ты, сделав невозможное, одолев неодолимое, чувствуя в душе удовлетворение, прихватив с собой чемоданчик, отправляешься на вокзал.

Именно такое состояние переживал Назиров.

Заявление он подал в ноябре. Давно остался позади декабрь, январь, начинался февраль, а ответа все не было. Частенько Назиров с чувством оскорбленной гордости думал: «Не доверили». Когда же немного успокоился, махнул рукой: «Не доверяют, ну и пусть!» Дошло до него, будто заводское руководство намечает послать вместо него кого-то другого. Он отнесся к этому хладнокровно.

А сегодня звонок по телефону: в одиннадцать часов быть в Министерстве сельского хозяйства. Даже по дороге в министерство он еще не совсем верил, что уедет. И, лишь получив на руки документы о назначении его главным инженером Аланлинской МТС — в один из самых глубинных районов республики, он вдруг понял, что и в самом деле уезжает.

Вернувшись на завод, он зашел в свою конторку и некоторое время сидел неподвижно. С чего начать?

Долго, однако, размышлять не пришлось.

Зазвонил телефон. Через минуту еще. Назиров отвечал, разъяснял с обычной деловитостью, но душою был уже не здесь.

Стремительно вошла Надежда Николаевна.

— Азат Хайбуллович, вы где пропадали? Я ищу вас по всему заводу. Пятая цепочка готова, когда будем пускать?

Назиров не шелохнулся. Надежда Николаевна посмотрела на него, и ей все понятно стало.

— Уже решено?

— Как видно, — сказал Назиров и резким движением заставил себя встать. — Приступаю к сдаче цеха.

Но и этим делом спокойно заняться не дали, — срочно вызвали к директору.

— Были у министра? — спросил Муртазин, едва Назиров появился в кабинете.

— Да, товарищ директор.

Несколько минут длилась пауза, потом Муртазин скользнул взглядом по Назирову.

— Все же решили уехать, а? — И, еще немного помолчав, добавил: — Ну что же, счастливого пути. Завод не забывай.

В голосе его Назиров почувствовал необычную теплоту, и ему даже на какое-то мгновение жаль стало уходить с завода.

— Спасибо, Хасан Шакирович, зачем забывать?

— Проект сдайте Михаилу Михайловичу. Если остались недоделки, доделайте, иначе не отпущу. — И в голосе Муртазина отчетливо прозвучала директорская властная интонация.

Выйдя, Азат долго курил в коридоре. Ему и в голову не приходило, что прощание с директором может так взволновать его. Кажется, и Муртазин был взволнован.

В цех Назиров вернулся бегом. Вдогонку принесли приказ директора, — начальником цеха назначался Аван Акчурин. Тут уж началось!

Назиров еще никогда не работал с такой напряженностью. За два дня он успел еще раз просмотреть свой проект и показать его главному инженеру, побывать и выступить на созванном по этому вопросу маленьком совещании, сдать цех и выполнить самые необходимые домашние дела и даже побывать в клубном кружке самодеятельности и попрощаться с его руководителем. Он не мог сказать, что в данную минуту — день, или вечер, или глухая полночь. Для него наступило сплошь рабочее время. Назиров забыл о самых обычных вещах: о необходимости есть, спать, отдыхать. Его крепкий организм, пожалуй, выдержал бы и больше, чем двое суток подобного напряжения. Но считанные часы пролетели, все, что следовало выполнить, было выполнено. Осталось лишь в последний раз попрощаться с товарищами и, выходя с завода, сдать пропуск.

Этот момент подступил так внезапно, застиг его таким неподготовленным внутренне, что у Назирова тоскливо сжалось сердце. Как же так!.. Оборвалась последняя связь с цехом, без которого он не мыслил своей жизни. Завтра он уже не выйдет на работу, но едва ли кто заметит, что нет Назирова, что его место в цехе занято другим. Никто и не помянет его ни добрым, ни лихим словом… Пройдет месяц, и вот кто-нибудь во время перекура невзначай бросит: «Смотри-ка, вправду, оказывается, уехал наш начальник». Ну что ж, один ушел, другой пришел. Свято место пусто не бывает… На этом все и кончится.

Назиров старался гнать от себя подобные невеселые мысли. Не может того быть. Ведь он отдал цеху лучшие годы молодости, тепло своего сердца. И о людях как будто заботился неплохо. Никого зря не обижал, не прижимал. Иногда, бывало, и скажет резкое слово, что ж поделаешь, и другой бы на его месте поступил так же.

Назиров уже попрощался с рабочими дневной смены, переходя от станка к станку. Сейчас простится с вечерней сменой — и аминь!

Назиров по старой привычке проверил ящики стола. Они были заперты, но ключи от них уже у Акчурина. Опять спазма сжала горло. Он постоял молча, как бы прощаясь, положил горячие пальцы на ласкающее прохладой настольное стекло с отколотым краешком и быстро направился к двери.

На лестнице ему встретился Алеша Сидорин. Не столько на правах сверстника, сколько из желания подчеркнуть их близость, Сидорин на этот раз обратился к Назирову по имени.

— Пойдем, Азат, — сказал он, — нас ждут.

— Куда? Кто ждет? — удивился Назиров.

— Как это куда? К рабочему классу. Или ты думал, что втихую уберешься с завода? Нет, брат, не допустим.

Назиров заупрямился. Он ведь почти со всеми уже попрощался. Ему пожелали доброго пути, успеха. Что же еще? Парад?!

— Никуда не пойду! — словно отрубил Назиров.

— Не пойдешь? Когда вся дневная смена собралась в красном уголке?

— Я никого не собирал.

Сидорин рассмеялся.

— Азат, признаюсь, это не моя затея. Хотя мне, собственно, полагалось бы это сделать, да я по своему ротозейству проморгал. Рабочие сами собрались. Я просто присоединился.

Назиров стих. Сразу посерьезнев, он чуть растерянно сказал:

— Алеша, что же мне говорить?

— Что есть на душе, то и скажешь. Пойдем, не будем заставлять людей ждать.

Красный уголок цеха был битком набит рабочими, — вся дневная смена собралась здесь.

— Товарищи, президиум не будем избирать, — начал Сидорин, открывая собрание. — И протокол не будем вести. По-фронтовому, как перед боем. Уезжающий в деревню товарищ Назиров — перед вами. Что пожелаем ему в путь-дорогу? Кто будет говорить?

Сердце у Назирова стучало, в ушах стоял звон.

— Дай-ка я скажу два-три слова, — вышел Погорельцев, встал перед первым рядом и по-стариковски, неторопливо, заговорил: — У рабочего класса есть хорошая традиция — помогать деревне кадрами… Машины машинами… Тоже неплохо. Без них не поднимешь хозяйство. Но живой человек — совсем другое дело… Представитель рабочего класса, как говорится… А раз так, — он указал пальцем на парторга и опять обернулся к народу, — коли посылаем представителя рабочего класса, так нужно было спрашивать у самого рабочего класса. А вы, — опять указал он на парторга, — не спрашивали. Где-то меж собой решили…

В зале зашевелились.

— Что скрывать, мы только из нашего цеха отправили в деревню более десятка человек. Среди них были и такие, кто запятнал нас. Были!.. — еще раз повторил Матвей Яковлевич. — А мы кричим, что должны как зеницу ока беречь дружбу рабочих и крестьян. Разве так берегут!.. — Старик протяжно вздохнул и вдруг посмеялся над собой: «Ну, разошелся…» И опять посерьезнел. — А против Назирова я не возражаю. Будем считать, что нам повезло на этот раз. Но, дорогой Азат Хайбуллович, крепко заруби себе на носу, — старик повернулся к Назирову, — нелегко тебе будет. Уходя из цеха, положи в карман кусочек победитового резца. В трудные минуты ты его стисни изо всей силы, вот так, в ладони! — Матвей Яковлевич поднял сжатую в кулак руку. — И сам тогда не уступишь в твердости закаленной стали.

Кровь молоточками постукивала в висках, но Назиров был благодарен старику. Он поклялся про себя никогда не забывать этого переполненного рабочими красного уголка.

— Татары говорят: «Стариковские советы собирай в лукошко», — так начал Сулейман-абзы, комкая в руке кожаную фуражку. — Что же, брат, это твое дело, хочешь — в лукошко собирай, хочешь — в кисет клади. Но только знай: приедешь в колхоз, тебя первым делом спросят: кто послал тебя, дяденька? — Размашистым жестом руки, в которой была зажата фуражка, показал он на Назирова. — Что ты ответишь колхозникам, га? Скажешь, рабочий класс? Нет, ты на деле покажи, что такое есть рабочий класс. Это раз. Теперь — ты мастак по части проектов. Начни с большого. Деревня теперь требует перестройки. Это два. Третье: опирайся на нас! Всегда поможем. Не думай, что, взяв расчет, ушел с завода. Своей пуповиной ты все равно прирос к цеху. Раньше сам эти машины делал, теперь будешь работать на них. Предложения сыпь нам. Говорю, сыпь, а не посылай с прохладцей, когда придется. А мы здесь уж найдем средство, как помочь. Уговор, га? — И, увидев, что Назиров кивнул головой в знак согласия, закончил: — Ну, смотри!.. Уговор — он белее выпавшего снега и чище парного молока.

Гульчира поздно узнала о собрании. И тут же побежала в механический цех.

Когда Гульчира вошла в красный утолок, выступал ее отец. Она слушала его речь и, сама не зная почему, все больше заливалась краской.

После отца попросил слово Андрей Павлович Кукушкин.

— Хотел уж было посетовать, Азат Хайбуллович, что на мою долю ничего сказать не оставили, ан, оказывается, забылось одно слово, и никто, кроме меня, пожалуй, его не скажет, — склонив набок голову, улыбнулся он из-под усов. — Крестьянин, он хитрый… Ничего смешного в этом нет. Я на собственном опыте испытал, самого когда-то посылали. Он каждое твое слово на ус намотать намотает, вот как я, — быстрым движением покрутил он усы, — а себе под нос бормотнет: «Ты, браток, распрекрасные словечки эти прибереги для девушек, а мне поскорей землю вспаши». (Среди молодежи прошел смешок.) Вот и все мое слово к тебе, товарищ Назиров. Как приедешь, без лишних разговоров принимайся за дело. Хоть ты и инженер, а нос не задирай, — сам, дескать, знаю. У хлебороба в земельных делах тысячелетняя практика еще от пращуров. Про нее, про эту практику, сам Трофим Денисович Лысенко не все тебе растолкует. Судя по тому, что пишут, он хоть и академик, а всегда прислушивался к умному слову крестьянина. И ты так поступай. Остальное решай по своему усмотрению.

Когда аплодисменты стихли, заговорила высоким, срывающимся голосом Шафика. Щеки у нее разгорелись, почти сравнявшись цветом с волосами.

— От имени молодежи нашего цеха приношу благодарность Азату-абы Назирову за то, что не жалел сил, обучая нас работе, за его человечность. Желаю ему успехов в его благородном труде в деревне. Наша цеховая комсомольская организация, Назиров-абы, решила взять шефство над комсомольской организацией вашей МТС…

«И когда успели!» — подумала Гульчира. Ей было и хорошо и грустно. Все это Гульчира ведь должна была бы организовать сама, не считаясь со своими чувствами.

— Назиров-абы, — улыбнулась Шафика, и голос ее стал мягче, — комсомольская организация нашего цеха вынесла решение преподнести вам на память маленький подарок. Мы долго спорили и решили подарить барометр, чтобы вы могли заранее узнавать погоду, — заключила Шафика под веселый смех.

Раскрасневшаяся девушка передала Назирову барометр и, пожав ему руку, юркнула в гущу народа.

Под самый конец попросил слова юный «доктор машин» Карим. Из задних рядов крикнули:

— Пусть кто-нибудь приподымет его!

— Назиров-абы, — Карим явно старался держаться серьезно, по-взрослому, — посмотрите там, если МТС нужны будут «доктора», вызывайте нас обоих, то есть вместе с Басыром. Здесь и без нас справятся. — Смех смешался с аплодисментами. Но у Карима ни одна жилочка на лице не дрогнула. Подсев к своему дружку Басыру, он сверкающими глазами впился в Назирова.

Назиров, в кожаном пальто нараспашку, с непокрытой головой, встал перед народом.

— Спасибо, товарищи!.. — сказал он с легкой хрипотцой — у него сохло во рту от волнения. — За все спасибо… Не оправдаю я вашего доверия, окажусь слабоват, стыдно мне будет показаться сюда. А я не хочу отрываться от завода. Не так вы меня воспитали. И о связи с вами не забуду. О каждом замеченном в наших машинах недостатке буду сообщать тут же. И советы Андрея Павловича помнить буду, и предложение комсомола. Но и у меня к вам, товарищи, большая, очень большая просьба. Сулейман-абзы верно говорит, — самой пуповиной своей я связан с заводом, — здесь остается мой проект… все равно что половина моей души. Скоро вы начнете претворять проект в жизнь. Нелегкое это дело. Всплывет немало непредвиденных трудностей. Но для коллектива это не страшно. Я верю, вы, как один, поможете товарищу Акчурину и Надежде Николаевне.

И, еще раз поблагодарив товарищей, Назиров сел на место.

Те, кто не выступил на собрании, жали Назирову руку, желали успеха, доброго пути.

Домой Назиров вернулся оживленный, что-то весело напевая. Биби-апа, его тетушка, остававшаяся жить в его комнате, удивленно посмотрела на него:

— Сказать, пьян — водкой не пахнет… Чему так обрадовался? Или сказали, что не уезжать?

— Нет, уезжаю, Биби-апа, уезжаю! — Назиров обнял ее за плечи.

— Чего ж такой веселый? Или работа уж очень надоела?

— Нет, Биби-апа, и работа не надоела. Боюсь, не сумею тебе растолковать… Жизнь хороша…

— Вот тебе на! Вместо того чтобы жениться и жить припеваючи, человек отправляется куда-то в глушь, в деревню, и это называется «жизнь хороша». Другой бы на твоем месте ногами и руками упирался, всеми правдами и неправдами боролся, тысячу бы причин из-под земли выкопал — лишь бы не ехать. А ты, беспутный, знай скалишь зубы.

Назиров ласково похлопал старушку по спине.

— Интересный ты человек, Биби-апа. Многого не понимаешь.

Наспех перекусив, Назиров занялся укладкой вещей. Усевшись прямо на пол, он принялся перебирать книги. Все нужное — в чемодан, менее нужное откладывал на стол, чтобы забрать в следующий раз, ненужное бросал на пол.

Он так увлекся переборкой книг, что даже звонка не услышал. И был поражен, когда внезапно в открытую дверь ввалилась шумной толпой молодежь. И позади всех Гульчира.

6

А получилось это так. После собрания молодежь механического цеха окружила Гульчиру, наперебой приглашая вместе с ними участвовать в проводах Назирова. Глаза у Гульчиры повлажнели, она заставила себя сказать, что пойти не сможет, и поспешила в кабинет Ясновой.

Надежда Николаевна уже собиралась домой. Гульчира бросилась ей на шею и заплакала.

— Не надо, Гульчира, не надо, дорогая. — Она не спрашивала о причине — сердцем почуяла ее.

— Не могу идти к нему на квартиру… Я сама видела, как оттуда вышла…

Тихо приоткрылась дверь. Надежда Николаевна увидела кончик носа Басыра и отрицательно помотала головой. Дверь так же тихо закрылась.

Гульчира не плакала так с того злосчастного дня, когда своими глазами увидела, как из парадного дома, где жил Назиров, вышла Идмас. И тогда она плакала недолго, — сердце словно окаменело от горя, от обиды, от нанесенного ее женской гордости оскорбления, и слезы сами собой высохли.

Впоследствии она услышала, что Назиров тогда прогнал от себя Идмас, но не сразу поверила этому. Хотела верить и не могла.

«Нет, нет, все кончено. Назиров не существует для меня!» Сколько раз повторяла она себе, как клятву, эти слова. И все же, чем упрямее Гульчира старалась забыть Назирова, тем сильнее всем сердцем устремлялась к нему. И с тайной надеждой, которую старалась скрыть даже от самой себя, ждала, что Назиров придет к ней и попросит прощения. Но шли дни, месяцы, а он не приходил.

Надежда Николаевна подождала, пока Гульчира успокоится, и, нежно сжав в руках голову девушки и заглянув в ее влажные глаза, сказала:

— Гульчира, милая, послушай меня. Если любишь по-настоящему, не мучь себя, все равно не вырвешь его из своего сердца. И Азат тебя любит…

— Ой, не надо, не надо, не говорите… — И Гульчира разрыдалась.

Надежда Николаевна с материнской нежностью ласкала девушку. Гульчира мало-помалу успокоилась.

— Что, если я с ребятами пойду на проводы, это не будет неприлично?.. — пролепетала наконец Гульчира.

Надежда Николаевна еще раньше поняла, что Гульчира не сможет не проводить Назирова, что вопрос этот задан лишь для успокоения совести.

Гульчира вышла к ребятам, — они все еще гурьбой стояли у конторки, дожидаясь ее. Узнав, что Гульчира решила все же отправиться с ними, они довольно шумно проявили свою радость по этому поводу. Шафика даже поцеловала ее.

Купив по дороге все, что было нужно, они направились к Назирову.

…Сдерживая невольную улыбку, смотрела Гульчира на Азата, — он сидел на полу посреди комнаты, по-мальчишески подвернув под себя ноги, и рылся в груде книг.

А Назиров глазам своим не верил. Гульчира… Гульчира пришла к нему!..

Он вскочил и, немного заикаясь от волнения, проговорил, не спуская ошеломленных глаз с Гульчиры:

— П-прошу. Р-раздевайтесь. Я сейчас… — Он хватал одну книгу за другой, а они валились у него из рук.

Тогда он выбежал в кухню и зашептался с тетушкой.

— Что будем делать, Биби-апа, дорогая? Когда гость приходит, варится мясо, а не варится мясо, у хозяина лицо делается как обваренное… — пытался под шутливым тоном скрыть он свою растерянность.

— На стольких гостей… — старуха развела руками, — просто ума не приложу… И в магазине ничего небось не найдешь — время уже позднее.

Тут на кухне появилась Гульчира с другими девушками.

— Азат, — сказала она, скрывая смущение, — уйди-ка ты лучше отсюда, мы сами с апа управимся.

Назиров и Биби-апа недоуменно переглянулись.

— Гульчира… у нас…

— Ну, иди же, чего стоишь, — улыбнулась Гульчира. Из глаз ее брызнул такой поток радости, что Назирова будто к небу подбросило.

Когда дверь за ним закрылась, Биби-апа заахала:

— Опозорились ведь, дочка… У этого холостяка никакого запаса в доме нет.

— Не горюй, апа, мы все принесли с собой.

— Ну и гости! Да благословит вас аллах…

Подозвав Карима с Басыром, — эти два паренька были теперь самыми преданными ее компаньонами, — Гульчира попросила принести сумку, которую они спрятали за дверью.

— Дочка… Имени твоего не знаю… — сказала Биби-апа.

— Гульчира.

— Дочка Гульчира, вроде ты здесь и раньше бывала? Я вот, хоть и прежде тебя пришла, путаюсь, совсем не знаю, где что лежит, а ты… все знаешь.

Щеки Гульчиры вспыхнули малиновым румянцем. Но она была так счастлива сегодня, а счастливый человек редко теряется.

— Эти новые дома, апа, все под одно. Ведь мы и сами в новом доме живем, потому и знаю, где и что.

Вошел Назиров и, увидев на столе разную снедь, удивился:

— Что это значит?

— Это? Это значит, Азат, сынок мой, что хорошая хозяйка и на снегу сварит лапшу и напечет медовых пряников, — развеселилась Биби-апа. — Невестка Гульчира… Ой, неладное слово, кажется, сказала… — И Биби-апа сконфуженно закрыла рот кончиком головного платка.

7

В детстве Муртазин однажды чуть не утонул. Мальчишки стали дразнить его, что он не умеет плавать, что силенок мало. Хасан заупрямился и полез на глубину. Не доплыв и до середины реки, он захлебнулся и камнем пошел на дно, словно его кто за ногу тянул, но, собрав последние силы, все же вынырнул на поверхность и кое-как добрался до берега. Отдышавшись, Муртазин оттузил ребят, дразнивших его. Он до сих пор помнил, как с разбегу ударил головой вожака, и тот полетел кубарем, второму залепил оглушительную оплеуху. Мальчишки разбежались, крича издали: «Хасан взбесился, Хасан взбесился, в нем водяной сидит!»

И сейчас Муртазину в пору было вот так же на ком-то сорвать злость. Но на ком? Может быть, на Семене Ивановиче Чагане? Ведь это он первый поднял нелепую шумиху вокруг своих натяжных станций, — и теперь Муртазину не давали покоя, теребили и из Москвы, из обкома, и из республиканского министерства. Он не сомневался, впрочем, что верх все равно будет его. Так или иначе, а он заставит Чагана серьезно подумать об удешевлении своей продукции. И все же не Чагана хотелось бы ему сегодня отдубасить.

«Ты еще запляшешь у меня, чертова кукла!» — подумал он, вызывая по телефону Зубкова.

Через несколько минут Маркел Генрихович был в кабинете директора.

— Ну, что скажете? — Муртазин уставился на Зубкова тяжелым взглядом.

Маркел Генрихович сразу догадался, о чем пойдет речь. В такую критическую минуту с директором можно говорить без обиняков.

— Вы, Хасан Шакирович, — начал он мягким, вкрадчивым голосом, — напрасно нервируете себя. Вы ничего не видели, ничего не знали. Пусть проверяют на здоровье, кто виноват. Начальник цеха или начальник ОТК. Они подписали ложный акт, они вас обманули. Для пущей убедительности можно даже… Простите, немножко нетактично… Это связано с вашей родственницей. — Маркел Генрихович нарочно сделал паузу и не назвал Марьям. Он предварительно прощупывал на этот счет Муртазина.

— Говорите.

По логике вещей, Уразметова должна была обнаружить это дело еще в прошлом году. Готовая продукция проходит через ее руки, она отвечает за ее отправку, А сколько она тянула? Значит, у нее дела запущены, и она сама не знает, что у нее творится на участке.

«Какой наглец…» — подумал Муртазин. Впервые Зубков так бесцеремонно раскрылся перед ним. Однако вслух он ничего не сказал, лишь, отведя руки назад, начал прохаживаться по кабинету, — нелегко было ему спокойно смотреть на Зубкова. В это время послышался сухой шорох. Муртазин обернулся и увидел упавший к его ногам жухлый лист фикуса. Заметив, что Муртазин на мгновение задержался, Зубков спросил с ехидно-кроткой улыбкой:

— Вы верите в приметы?

Муртазин через плечо покосился на Зубкова, продолжая молча шагать туда и обратно.

Зубков понял, что разговор о Марьям продолжать не следует. Он открыл папку, которую все это время держал в руках, достал документы.

— Подпишите, пожалуйста, Хасан Шакирович.

— Что там? — Надев очки, Муртазин прочитал бумаги. — Пусть останутся. — Коротким жестом он отодвинул от себя документы.

— Очень срочно нужны, Хасан Шакирович.

— Пусть останутся! — повторил Муртазин начальническим, не допускающим возражения голосом.

Домой Муртазин вернулся не в духе. Ильшат ждала его, — стол был уже накрыт. Но еда не шла в горло.

— Хасан, ты почти совсем перестал есть. Что с тобой? — тревожно спросила Ильшат. — Неприятности?

— Нет, ничего, — нехотя буркнул Муртазин. — Белый свет опостылел.

И как-то так получилось, что у Ильшат тоже вырвалось:

— Мне тоже.

Муртазин недоуменно посмотрел на жену.

— А тебе-то почему? — холодно спросил он. — Изо рта пар не идет.

— Хасан, не унижай меня! Хоть раз поговорим по-человечески. Мне невмоготу дольше сидеть дома.

— Сто первый раз я это слышу и сто первый раз повторяю: чего тебе не хватает? Сыта, одеться есть во что. Квартира прекрасная. Что за нужда гонит тебя на работу? У других жены не знают, как уйти с работы, а ты…

Робость и отчаяние, охватившие в первую минуту, уже покинули Ильшат.

— Хасан, почему ты думаешь, что цель моей жизни только в еде? Я ведь тоже человек.

— Вот что, Ильшат. Не люблю я повторяться. Я человек дела. Сказал — кончено.

— Ладно. — Ильшат встала. — Если ты человек дела, я тоже человек дела. Завтра же отправляюсь в райком.

— Что?! Никуда ты не пойдешь! Запрещаю тебе ходить туда!

— Почему?

— Там и без семейных вопросов хватает забот, — бросил он, уходя в свою комнату.

Ильшат, сжав в руке платочек, замерла на месте. Со стены глядела на нее оленья голова, В стеклянных глазах не было ни жалости, ни сочувствия.

Глава одиннадцатая

1

Казань провожала в дальний путь свою молодежь. Это были незабываемые дни. Нурия с подругами почти каждый день бегали на вокзал. Встав в сторонке, с восхищением и завистью смотрели они на шумную толпу отъезжающих, что заполняла перрон. Они еще не могли уехать, — им нужно было кончать десятый класс, а дорога манила так неудержимо! Порыв их юных сердец был самым благородным порывом, желания — самыми чистыми желаниями, сожаления, что всего лишь на год опоздали они родиться, — самыми светлыми сожалениями, а слезы, невольно скатывавшиеся с ресниц, — самыми прекрасными слезами.

Порой Нурии грустно делалось: почему ей выпало родиться девочкой? Вот и сегодня, проводив отъезжающих на целину, она вернулась домой и, подперев щеку, задумалась, глядя на статуэтку беркута на этажерке. Перед ее глазами встал перрон с его суетой, с прощальной музыкой: поют, пляшут, целуются, дают друг другу обещания, смеются, машут платками. Вот трогается эшелон, исчезает вдали последний вагон. Уехали. Уехали на смелые дела. А Нурия осталась. Она смотрит на безжизненного беркута и невольно вздыхает. Может, она действительно ни на что не способна и только тешит себя пустыми надеждами…

Сколько уже лет стоит на этажерке, распластав крылья, бронзовый беркут и все никуда не может улететь. И завтра, и послезавтра, и через месяц и годы его место будет здесь, на этой этажерке, или, самое большее, на шкафу. А ведь он взмахнул крыльями, как будто лететь собрался, — вот-вот поднимется в воздух. Неужели и Нурию ждет такая судьба? Почему человеку не дано знать заранее, на что он окажется способен в жизни, до какой высоты взлетит? Почему судьба его покрыта тайной?

Эту статуэтку в день рождения подарил Нурии Ильмурза. Тогда Нурии несказанно понравился беркут. «И я полечу, как этот беркут. Смотри, какой смелый взгляд у него, как могучи его крылья!» А сейчас во взгляде птицы, кажется, нет ни смелости, ни остроты. И в крыльях нет силы. Словно облинявшая ворона.

Нурия вспомнила Ильмурзу. Сам, как настоящий беркут, улетел, а сестренке оставил безжизненную статуэтку.

Нурия гордилась в душе братом, гордилась тем, что он на целине. В кино, когда показывали хронику, она вся устремлялась к экрану, надеясь увидеть там Ильмурзу. А не найдя, утешалась тем, что казахские степи бескрайни: «Начнешь там снимать все подряд, так и киноленты не хватит…» А душа все же болела. Хоть бы краешком глаза увидеть брата. Хоть бы письмецо когда черкнул. Но Ильмурза, написав однажды, замолк. И с тех пор никакой весточки… А ведь он любил Нурию!

Зазвонил телефон. Нурия нехотя взяла трубку. Услышав голос Тамары, она обрадовалась.

Тамара уже начала ходить в школу, но ни с кем не откровенничала, сидела молча, опустив голову и обхватив по своей привычке плечи.

— Тамара, что делаешь?

Тамара, оказывается, скучала одна-одинешенька. Нурия позвала ее к себе, — она тоже одна.

— Может, приду, — ответила Тамара.

Нурия вошла в кухню и принялась чистить картошку. Она и не слышала, как открылась дверь. Но, обернувшись на шаги, испуганно вскрикнула, увидев в дверях человека в грязной телогрейке, с заросшим лицом.

Оглядевшись по сторонам, человек приложил палец к губам.

— Неужели не узнаешь родного брата, Нуруш?

— Ильмурза-абы! — Выронив нож, Нурия подбежала к Ильмурзе и повисла у него на шее. — Абы, милый, откуда ты? Фу, где ты так перемазался? А зарос-то!..

Не отвечая, Ильмурза спросил:

— Ты одна?

Утвердительно кивнув и велев брату скорее скинуть «эту грязь», Нурия побежала готовить ванну.

Разжигая колонку, Нурия высунулась из-за двери и посмотрела на брата, — он исхудал, пожелтел.

— Заболел, что ли, абы? — испуганно спросила Нурия.

— Всяко было, — тяжело вздохнул Ильмурза.

Нурия заметила, как он жадно следил за паром, который вырывался из кастрюли, как шевелились у него ноздри.

— Наверное, голоден, абы. Скоро суп будет готов. А ты пока вымоешься…

— Нет, Нуруш, сперва накорми меня. Знаешь… в пути все наши вещи стащили. Почти два дня крохи во рту не было… Просить у людей как-то неловко.

Нурия поставила на плиту вчерашний суп и спросила:

— Как стащили? Ночью?

— Там, сестренка, и днем, случается, очень ловко чистят. И не почувствуешь.

— И откуда только в нашей стране появляются такие паразиты. Я бы их собственной рукой… — Нурия от негодования даже раскраснелась.

Стряхивая с рук воду, Ильмурза улыбнулся наивности сестры. В его улыбке, показалось девушке, появилось что-то новое, значительное.

Нурия поставила на стол лапшу. Ильмурза жадно накинулся на еду.

— Ой, абы, как ты проголодался! А куда вы ехали? В командировку?

— Да, в командировку. — Ильмурза скривил в усмешке рот.

— Где же остались твои товарищи?

— На вокзале.

— Зря их с собой не привел! Накормила бы и их. Знаешь, абы, мы каждый день бегаем на вокзал. Эшелонами уезжает молодежь. Так весело на вокзале, сердце прямо рвется из груди. У вас там небось все герои, как Павка Корчагин, верно, абы?

«Как бы не так… герои», — подумал Ильмурза и нахмурился.

А воображение Нурии уже создало чудесную картину. Целинники оказались в трудном положении. Но у них везде друзья. И друзья эти помогут им в беде.

— Абы, — сказала она, сверкнув черными глазами, — у меня идея! Я сейчас соберу свою комсомольскую группу и организую вам помощь. Это совсем нетрудное дело! Только обещайте приехать потом в нашу школу… Мы проведем вечер встречи с вами. Вы расскажете нам о своей работе в бескрайних степях. В нашей группе некоторые мечтают, окончив десятый класс, уехать на целину. Но они боятся, что, пока они туда доберутся, вся целина уже будет поднята.

— Земли хватит еще и для внуков, — не отрываясь от еды, сказал Ильмурза.

Нурию интересовало все. Она расспрашивала, где они там помещаются, с кем живет брат, чем они питаются. Особенно завидовала она тем, кто жил в палатках. Выйдешь из палатки утром, с солнцем вместе, и перед тобой зеленым ковром расстилается казахская степь. Какое счастье своими глазами видеть этот простор! Еще бы лучше — ветром взлететь над этой ширью необъятной и с высоты поглядеть на бескрайние степи на рассвете, днем, вечером, ночью, что там растет, какие водятся животные, птицы. Неужели правда, что там летают беркуты с метровыми крыльями, что ночная степь полна таинственных звуков? А казахи там есть? Правда, что они в белых юртах живут? А кочуют, как в прежние времена, перебираются на летние пастбища? Говорят, девушки-казашки искусные наездницы? Видел их, Ильмурза?

Недавно она прочла роман «Абай» и сейчас принялась с жаром излагать Ильмурзе его содержание. Чувствовалось, что она сама не прочь скакать на коне с плеткой в руках. Вдруг Нурия призналась, что учится водить мотоцикл. Один раз уже упала и ушибла ногу. Чтобы домашние не заметили хромоты, она нарочно сильнее ступала на ушибленную ногу, до того, что слезы навертывались на глаза, зато никто так ничего и не заметил.

Ильмурза съел две тарелки супу, откинулся к стене и сразу же стал клевать носом. Нурия сочувственно посматривала на дремавшего брата. Трудно им там, вон как устал. Однако же не жалуется. Отдохнет немного и снова отправится туда…

Вздрогнув, Ильмурза открыл глаза и, озираясь по сторонам, произнес:

— Нуруш, после моего отъезда никто тут меня не спрашивал?

— Нет, абы, никто. Разве должен был кто зайти?

Ильмурза, облегченно вздохнув, промолчал. Попросив белье, костюм, ботинки, он ушел в ванную.

А Нурия принялась звонить подругам, Не успела она обзвонить всех, как Ильмурза вышел из ванной. Теперь он был прежним Ильмурзой, только немного похудел.

— Нуруш, грязную одежду я оставил там, в углу, выбрось ее подальше с глаз, ладно? В дровяник или в чулан.

— А ты куда, абы?

— На вокзал к товарищам схожу. Они едут в Москву, я останусь на несколько дней здесь.

— Значит, они не смогут быть на нашей встрече? — спросила омраченная Нурия.

— Не смогут. Спешное дело…

Ильмурза сказал, что обещал товарищам немного денег, а сберкасса, как на грех, закрыта.

Нурия охотно предложила свои скромные сбережения, накопленные из денег, что давались ей на карманные расходы. А если у него есть время подождать, она сможет найти у подруги побольше.

— Ладно, пока хватит и сорока трех рублей. От Казани до Москвы всего сутки, а мы все двое суток ехали без копейки.

Обняв Нурию за плечи, Ильмурза направился к двери.

— Скоро вернешься, абы?

— Не задержусь, Нуруш.

Как ее ни подмывало, Нурия решила пока не говорить домашним о возвращении Ильмурзы, чтобы сильнее поразить их. Но случилось то, чего она никак не ожидала. Она забыла припрятать одежду Ильмурзы, а отец, зайдя после работы в ванную и обнаружив ее, позвал Нурию.

— Что это за наряд трубочиста валяется здесь?

Нурии ничего не оставалось, как сообщить о возвращении Ильмурзы.

— В этой одежде? — недоумевал Сулейман.

Нурия ответила, чтобы успокоить отца:

— Это же его рабочий костюм.

2

На стуле, далеко отодвинутом от стола, сидел, опустив голову на широкую грудь, Сулейман. Как обухом его стукнуло, и он не мог отдышаться. Потемневшее, покрытое сеткой морщин лицо, короткая, крепкая шея, маленькие пунцово-красные уши, словно он вышел из бани. Ворот рубахи распахнут: видимо, он в минуту ярости рванул его вместе с пуговицами. Одна рука, сжатая в кулак, лежит на колене, другая бессильно повисла.

У другого конца стола боком расположился Ильмурза. Он был в пальто и шапке и сидел как чужой человек, — вот кончит разговор, встанет и уйдет отсюда. Изредка он бросал на отца отчужденный тяжелый взгляд. В этом взгляде были обида и раздражение. «Ну и что особенного… Не понравилась степь — и вернулся к родному порогу. Ничего тут нет такого, чтобы ахать и поднимать бурю на весь дом». Но отец в ярости и слушать его не хотел.

— Спасибо, сынок. Прославил семью Уразметовых, уважил седины отца… Спасибо! Завтра на работе все кинутся поздравлять. У-у-у!.. — Он с силой оттолкнул стул, вскочил с места и замахал перед носом Ильмурзы кулаком. — Как теперь покажусь на глаза добрым людям? Выродок!.. До шестидесяти дожил, — не бывало такого позора… — Сулейман-абзы прошагал от угла до угла и, резко обернувшись, показал на ванную. — Грязные тряпки снял и бросил! А с совестью что думаешь делать, га? Так же вот снять и выбросить! Эх ты, балованный козел аллаха!

— Ладно, отец, — обиженно произнес Ильмурза после долгого молчания, — ты уже и наговорил с три короба, и стул пинком отшвырнул, и ворот рубахи разорвал, и кулаками помахал… А коли подумать хорошенько — все понапрасну. Ты ведь там не был, не знаешь тамошних дел. А если бы побывал…

— Представляешь, как ты, в штаны бы наложил, га? — вскипел Сулейман. — Ну нет, твой отец не из таковских! Не свернул со своего пути даже тогда, когда царские насильники винтовку приставили к груди.

Разозлившись, Ильмурза брякнул:

— Твоего бахвальства мы уже досыта наслушались… А как повалялся бы ты сам в холодной палатке, посреди глухой степи, куда бы и горячка девалась.

Сулейман-абзы понял, что криком Ильмурзу не образумить. Но и успокоиться сразу не мог.

— Ну, скажи, — топнул Сулейман ногой, — кто ты теперь? Какое название дать прощелыге, который оставил своих товарищей и сбежал с поля боя, га? Не поворачивается язык сказать?.. Тогда я скажу: дезертир! А дезертиру одна награда — пуля! Помнишь, что сделал Тарас Бульба с изменником сыном?! Га? Или думаешь, что у меня дрогнет рука?

— Ну, что случилось оттого, что я уехал, отец? — жалобно протянул не на шутку струхнувший Ильмурза.

— Га, что случилось?.. Ты побежишь, я побегу… До чего дойдет, га? Ты, парень, не прикидывайся нахальным воробышком: дескать, велика беда, что я уехал.

Ильмурза понимал, что отец берет верх. Если сейчас ему не удастся убедить отца, после будет поздно. И он мучительно искал слов, чтобы заставить его замолчать.

— Ты, отец, прежде всего заботишься, как бы ветер не коснулся твоего благополучия, потому и толкаешь меня в самое пекло.

Сулейман-абзы застыл с искаженным лицом, а опомнившись, так взвился, что Ильмурза пожалел, что у него вырвались эти слова.

— Дурак! — кричал отец, вцепившись в грудь сына и с силой встряхивая его. — Да ты чей сын-то?.. Только Сулеймана? Или еще и рабочего класса?.. Ты хоть раз задумался над тем, что обязан хранить честь рабочего класса, га? — И, оттолкнув Ильмурзу от себя, тяжело дыша, загрохотал: — Вот уж, истинно, что свинья! Растили, учили, кормили, одевали, чтобы стал человеком, а послали на работу, на тебе — задом к хлебу… У-у!.. Прочь с глаз моих! Но, — постучал он кулаком по столу, — помни, если вздумаешь спрятаться в щель, как таракан, и отсидеться там, я все равно разыщу и призову к ответу. Тебе остался один путь: понять, какую подлость ты совершил, и — марш обратно, откуда приехал! Встань на колени перед товарищами, которых бросил в трудную пору, моли простить тебя, дурака. Обещай трудом смыть позор… Если сделаешь так, признаю — мой сын. Не сделаешь, — он с силой резанул рукой воздух, — тогда пеняй на себя… Не могу я считать дезертира своим сыном.

Ильмурза, опустив голову, пошел к двери, точно преступник, выходящий из зала суда после объявления приговора. Он был жалок.

Нурия слышала весь разговор отца с братом. Увидев, что она побежала за Ильмурзой, Сулейман-абзы прикрикнул на дочь:

— Не удерживай! Пусть уходит!

Но Нурия была полностью на стороне отца. Она хотела лишь потребовать ответа у брата, зачем он обманул ее.

Оклик заставил Нурию остановиться. Когда она снова обернулась, отец сидел, уткнувшись лицом в стол. Подумав, что отец плачет, Нурия поспешила к нему и, положив руку на его широкую спину, сказала сквозь слезы:

— Отец, не надо… Успокойся… Ведь не все твои дети… такие. Может, и Ильмурза-абы одумается…

Сулейман поднял голову. В его глазах было столько муки, что Нурия в испуге отпрянула, — точно его побили… И ссутулился как-то совсем по-стариковски. А сколько седых нитей в черных волосах!

— Ай, тяжело мне, дочка. Отец ведь за все в ответе… Нестерпимо, дочка… До такой низости… И чей сын? Сын Сулеймана… Теперь хоть завяжи глаза да без оглядки беги в лес…

Глотая слезы, Нурия повторяла:

— Успокойся, отец…

— Нет уж, дочка, кончился покой для твоего отца. Кончился!

Через некоторое время вернулся Иштуган. Он тоже был невесел. Не осмеливаясь спросить, чем он расстроен, — от Уразметовых не жди путного слова в такие минуты, — Нурия стала собирать обед брату.

— Не торопись, Нурия, пусть вернутся остальные… — сказал Иштуган и пошел к отцу.

Нурия прислушалась. Некоторое время они сидели молча, до ее ушей доносилось лишь тяжелое дыхание отца. В приглушенном радио кто-то, словно для того, чтобы успокоить их, тихо играл на скрипке. Высокие, полные тихой грусти звуки, казалось, капали с опущенных цветочных листьев в залу.

— Или директор еще какой приказ издал? — спросил Сулейман после долгого молчания.

— Приказ-то есть… Но дело не в приказе. Человека я потерял… друга, — ответил Иштуган.

— Гм… — недоуменно протянул Сулейман. — Где потерял? Из кармана, что ли, выпал?

Оказалось, Антонов, немного видоизменив приспособление Иштугана, провел его от своего имени через Бриз, за что директор в приказе объявил ему благодарность.

— Брось! — махнул рукой Сулейман. — Не говори, сынок. В голове не умещается… Неужели правда?

У Иштугана дернулись уголки рта.

— Мне, отец, не так жалко моего приспособления… Гораздо тяжелее обмануться в человеке. Я ему верил, считал его честным человеком, другом…

Сулейман смотрел куда-то в сторону, словно не слыша сына. Он даже не вскипел, как обычно. Точно негодование это застряло в горле и не давало передохнуть свободно.

— Ты, сынок, — через силу сказал он чуть погодя, — не очень-то увлекайся такими большими словами, как человек, честь… На самого пальцем покажут. Я вот тоже говорил таким манером, да…

Иштуган удивленно посмотрел на него. И это отец, который так быстро вспыхивает от любой несправедливости!.. С чего он сегодня смирен, как овечка?.. А у него есть все основания шуметь насчет Антонова. Он ведь давно предупреждал, что нужно остерегаться этого усача.

Показав большим пальцем на комнату Ильмурзы, Сулейман вполголоса произнес:

— Сбежал-таки…

Иштуган мигом все понял.

— Где он?

Распахнул дверь в комнату Ильмурзы. В комнате было пусто. Он заглянул на кухню.

— Нурия, где Ильмурза?

— Не знаю.

Приложив кулак ко лбу, Иштуган прислонился к дверному косяку.

3

Наконец вернулась с работы и Марьям. При виде ее Нурия отшатнулась: лицо пепельно-серое, веки припухли, вся она как-то отяжелела.

— Ай, что с тобой, родная? — испуганно вскрикнула Нурия.

Марьям молча провела рукой по мягким волосам золовки и прошла к Иштугану.

«Неужели опять неприятности на заводе?..» — подумала Нурия.

Сулейман, облокотившись на одну руку, все еще сидел в раздумье у стола.

— Папа, — прошептала Нурия, — Марьям-апа почему-то вернулась очень расстроенная…

— Что? — не сразу дошло до Сулеймана.

— Марьям-апа вернулась с работы очень расстроенная, — повторила Нурия уже вполголоса. — В лице ни кровинки…

Сулейман вскочил и быстрым шагом направился в комнату молодых. Дверь была закрыта. Изнутри доносились всхлипывания. Сулейман и Нурия постояли, растерянно поглядывая друг на друга, потом Сулейман потянул дочку за рукав, и они на цыпочках ушли в столовую.

— Она ничего тебе не объяснила? — спросил отец.

Нурия покачала головой.

«Что же это? — подумал Сулейман с тревогой. — Недаром в старину говаривали — беда в одиночку не ходит. Правильно, оказывается…»

— Что случилось, сынок? — спросил Сулейман вышедшего в зал Иштугана.

— Хуже ничего и не придумаешь, — глухо произнес он. — Марьям как будто обвиняется в преступной халатности.

Сулейман как стоял, так и застыл с полуоткрытым ртом. Не в силах произнести ни звука, он лишь махнул рукой, вышел в коридор и спешно оделся.

Иштуган тоже выскочил вслед за отцом. Тот, надев шапку задом наперед, гневно бормотал что-то сам с собой и никак не мог нащупать рукав короткого бобрикового пиджака. Иштуган взял отца за плечи. Он сразу понял, куда собрался старик.

— Не надо, отец, — сказал он строго. — Не ходи к нему!

— Нет, напрасно хочешь удержать меня, сынок, пойду! — сказал Сулейман, задыхаясь от гнева. — Пусть не сбрасывает свою вину на чужие плечи. Ничего!.. Он у меня до седьмого колена не забудет! — И дернул плечами, пытаясь вырваться из рук сына. Но у Иштугана были цепкие пальцы.

— Опомнись, отец, — еще строже сказал он. — Тут криком не возьмешь.

В коридор вышла заплаканная Марьям. И она, в свою очередь, стала умолять свекра не ходить к Муртазину домой. Сулейман-абзы сорвал с себя шапку и пиджак и, тяжело вздыхая, ушел в свою комнату.

4

Иногда бывало на фронте, — кругом разворочено, истерзано, сожжено, и среди этого разорения, на обугленной черной земле, склоняясь головкой, растет на тоненьком стебельке чудом уцелевший аленький цветочек. Он будто и стесняется, что выпало ему цвести, и тоскливо ему одному: он бы рад перенестись отсюда куда-нибудь на зеленую полянку. И вместе с тем ничего не может изменить — пришло ему время цвести.

В большой семье Уразметовых, на которую свалилась одна неприятность за другой, Гульчира напоминала такой чудом уцелевший цветочек. Она, конечно, страдала и за Марьям и за Ильмурзу, ей понятны были муки и старшего брата, Иштугана, и отца, вбиравшего в свое большое сердце горести и радости своих детей, она готова была помочь им, чем могла, она не отстранилась от семьи, жила в ней, но что делать, если счастье пришло к ней именно в такие трудные дни? Недаром в народе говорится: солнце ладонью не закроешь.

Она давно было начала вышивать картину с видом на Лебяжье озеро, но потом забросила, а сейчас вновь взялась за нее. В этом прекрасном уголке Лебяжьего озера они с Азатом впервые объяснились в любви. Низко склонившись над круглыми пяльцами, нанося крестик за крестиком, она вспомнила, как впервые пришла в конструкторское бюро, как главный инженер завода Михаил Михайлович, беседуя с ней, поинтересовался, умеет ли она вышивать и рисовать. Тогда Гульчира не поняла, почему убеленный сединами инженер спрашивает у девушки-техника о чисто женском деле — вышивании. Ведь она не в портнихи нанимается. Позже она узнала, что именно положительный ответ решил другой вопрос — куда определить молодого специалиста. Умение вышивать, как и умение рисовать, это дар представлять вещи в пространстве. А это как раз то, что прежде всего необходимо конструктору.

За стеной, раскинув свои мускулистые руки во всю длину спинки дивана, сидел в глубоком раздумье Иштуган. Накормив малышей и уложив их по коляскам, подсела к мужу Марьям.

— Иштуган, — сказала она озабоченно, — молоко у меня почти совсем пропало.

— Не надо было принимать так близко к сердцу всю эту историю, Марьям, — обнял Иштуган жену за плечи. — Правду в землю все равно не зарыть.

— Это верно… Но пока-то тяжело, очень тяжело… Хорошо, что ты рядом, отец поддерживает. Да и Зариф-абы успокоил меня.

— Вот и хорошо… А Зубков вернулся из командировки?

— Нет еще. Видимо, ждут, притихли до его возвращения. В этом деле он, думается мне, играет первую скрипку. Ты даже не представляешь, Иштуган, что за коварный человек этот Зубков.

Захныкал малыш. Марьям покачала коляску.

— Бедняжка, наверное, голоден… — вздохнула она.

— Та женщина согласилась давать свое молоко?

— Сейчас сбегаю к ней, узнаю.

— Давай попросим Гульчиру. Ты очень устала.

— Нет, Иштуган, девушку не посылают по таким делам.

— Тогда я сам пойду.

— И тебе нехорошо. Она женщина молодая. И говорить не станет об этом с тобой.

Марьям быстро оделась и ушла. Через полчаса она вернулась раскрасневшаяся от быстрой ходьбы на морозе.

— Не плакали мои голубчики?

— Нет, даже не просыпались.

Меняя за шкафом платье, Марьям спросила мужа, о чем он задумался.

— Сам хорошенько не знаю. Самые разные мысли в голову сразу полезли. И ни у одной нет ни начала, ни конца.

— Вижу, вас с отцом сильно возмутил Ильмурза, — сказала Марьям, стараясь заглянуть мужу в глаза. — По-моему, вы уж чересчур к нему суровы.

— Попробуй-ка, скажи это отцу, — усмехнулся Иштуган.

— В этом отношении наш отец диктатор. Никого не слушает.

— И правильно делает.

— Может, и вправду ему туго пришлось. Разве человек не может ошибиться? Я, Иштуган, удивляюсь на вашу семью. Вы так близки, готовы не знаю что сделать друг для друга. А чуть кто провинится — будто вовсе и не любите друг друга.

И Марьям признала, что ей жаль Ильмурзу. Иштуган молчал. В установившейся тишине слышно было, как посапывают близнецы. Марьям подошла к зеркалу и начала расчесывать волосы.

— Очень грустно, если мужчина нуждается в женской жалости, — сказал Иштуган, глядя на отражение жены в зеркале. — Даже калеку, если он настоящий мужчина, оскорбляет такая жалость. А Ильмурза ведь не калека.

Чуть повернув голову, Марьям пристально посмотрела на мужа.

— Я думала, что вполне знаю тебя, Иштуган, а посмотришь, — что ни день, открывается в тебе что-нибудь новое.

Иштуган рассмеялся.

— Значит, еще любишь меня. Только перестав любить, муж и жена перестают видеть друг в друге новые черты. Так мне один очень умный человек сказал.

Кокетливо отмахнувшись, Марьям спросила, виделся ли Иштуган с Антоновым.

— Не видел, говорят, болеет, — нехотя ответил Иштуган. — Отец прав. Если слишком много будем шуметь, пожалуй, сдачи дадут… За правду хорошо бороться, ежели сам чист, а когда чувствуешь за собой вину, лучше держать язык за зубами.

Марьям долго молчала, а потом заговорила о том, что последние дни наблюдает удивительную перемену в Гульчире, радость в ней так и бурлит. Уж не вскружил ли Гульчире голову Антонов? С такими, как он, надо держать ухо востро. Именно о таких людях говорится, что они носят в груди черную змею. И, заметив, что муж порывается возразить ей, Марьям сказала:

— Обожди, Иштуган, дослушай до конца. Я пробовала говорить с Гульчирой. Но она все сводит к шуточкам. А тебе и тут хоть бы что… Ты и за сестру не беспокоишься.

Иштуган задумался. На этот раз упрек жены показался ему правильным.

— А это не будет подлостью с моей стороны? Может, и вправду их тянет друг к другу, а я, громыхая своими железками, вмешиваюсь в такое тонкое дело, как любовь.

— Зачем вмешиваться, ты объясни только, — сказала Марьям. — Ведь Гульчира неглупая. Во всяком случае, она поймет, что ты не желаешь ей худа. Не тяни, прошу тебя, поговори сейчас.

После долгих колебаний Иштуган нехотя встал и вышел в зал. Гульчира в халате расчесывала перед зеркалом мокрые волосы.

— Гульчира, — выдавил из себя Иштуган после небольшой заминки, — мне бы с тобой поговорить надо.

— О чем, абы? О любви? Или об Ильмурзе?

— Ты не смейся и глазами не играй. У меня нет шоколадки в кармане.

Иштуган очень любил сестру. Ильшат рано ушла из дому, и на него, старшего брата, легла обязанность нянчиться с Гульчирой в детстве. Он делал ей игрушки, приносил, если заводился лишний рубль, гостинцы. Частенько катал ее на лодке. Весной водил на Волгу смотреть на ледоход. Ильмурза был мальчиком болезненным и плаксивым, его Иштуган не брал с собой. А Гульчира, даже когда руки и ноги у нее бывали сплошь покрыты синяками, а лицо и плечи ссадинами, терпела, не хныкала. Однажды весной у Петрушкиного разъезда у них перевернулась лодка, оба оказались в воде, чуть не утонули, — Гульчира и тогда не расплакалась.

Гульчира почувствовала, что у брата действительно серьезный разговор к ней.

— Гульчира, как у тебя насчет… как бы это… Ну, о чем ты сказала…

— Абы, никак, ты и в самом деле хочешь говорить о любви? — подтрунивала Гульчира.

— Вот, вот, сама сказала…

И без того разрумянившиеся после ванны щеки Гульчиры запылали.

— Ильмурза?

— Нет, об Ильмурзе после… Я о тебе самой…

— Обо мне?

— Да, Гульчира. Много всякого слышу я о тебе, но ничему не верю. Ты не из тех, кто разменивает свою любовь на мелочи. Полюбишь — так на всю жизнь. Так ведь, Гульчук?

— Так, абы, — тихо сказала Гульчира.

— В таком случае, Гульчук, все! — Иштуган уже привстал, но Гульчира посадила его обратно.

— Раз начали… Мне больше не с кем посоветоваться. Ильшат-апа редко бывает у нас, а Марьям-апы стесняюсь.

— А ты не стесняйся.

— Все же… Она ведь немного другая. Не как мы, с мягкой душой… А мы… как говорит Абыз Чичи, Уразметы, — улыбнулась она.

Иштуган, в свою очередь, ответил ей улыбкой.

— Я ведь, Гульчира, в этом деле плохой советчик. Наверное, каждое мое слово лязгает железом.

— И все же, абы, ты лучше поймешь меня. В сердце у меня — только Азат, сколько бы и чего ни плели. Я была у него… вместе с товарищами. Проводили его… Может, плохо сделала, что пошла. Может, неприлично девушке…

— Девушке, может, и неприлично, но ты, Гульчира, хорошо сделала, что пошла, — сказал Иштуган, довольный, что сама собой отпала необходимость касаться Антонова.

— Ты, значит, не ругаешь меня, абы? Я не унизила своей гордости?

— По-моему, настоящая любовь выше всяких других чувств, в том числе и гордости.

— Спасибо, абы. Теперь я не побоюсь сделать шаг еще более смелый. Ты мой союзник. Верно?

— Ты об этом, надеюсь, и раньше знала.

— Раньше — другое дело… Спасибо, абы, за разговор. — И Гульчира поцеловала брата.

— Марьям скажи спасибо. Сам бы не дошел до таких тонкостей.

5

Объяснение с Ильмурзой состарило Сулеймана. Второй день он ходит и ходит без конца по своей комнате, и глаза у него сердито поблескивают. Но уже нет в нем прежней ярости, что ключом кипела при первом разговоре с сыном.

«Эх-хе-хе… Ильмурза! — Глухой бессильный стон рвется из груди. — Угодил в самое сердце… Еще как стукнул-то!..» И снова вместо упрямого «га» бессильный, глухой стон. Правда, он ничего особенного и не ждал от этого беспутного. И не раз по-отцовски предупреждал Ильмурзу. Не раз горевал про себя, предчувствуя беду, и, хотя виду не подавал, ни минуты не знал покоя. И все же, чтобы он, его сын, попросту сбежал с целины, сбежал, позабыв о мужестве, о своем достоинстве, об Уразметовых, — такой низости от Ильмурзы Сулейман никак не ожидал.

Считается, что яблоко от яблони далеко не падает. Падает, оказывается! «Да еще куда закатится-то, проклятое!» — бормотал Сулейман. И вместе с тем все настойчивее овладевало им другое чувство. Ильмурза — такая же своя кровь, как и другие дети. Какой палец ни отрежь — все больно… И тут мысли его мешались, как перемешивает песок и гальку волна, ударившая о берег.

Мучительно не хотелось верить, что Ильмурза, его Ильмурза, потерял окончательно совесть. Одно, во всяком случае, чувствовал он ясно, — нельзя ему, не имеет он права вот так просто взять и отвернуться от сына. Не у каждого детство кончается в шестнадцать — семнадцать лет. Зрелость, как и весна, иной раз запаздывает.

Крутой, взрывающийся Сулейман умел обуздывать свой нрав при надобности. Словно всадник, что на полном скаку останавливает коня, удилами разрывая ему губы и вздымая на дыбы. В такие минуты он стонал, метался как угорелый, не находя себе места, и все же наступал момент — и Сулейман, осознав свою неправоту, беспощадно себя укрощал. Он чувствовал, что главным мерилом всех его поступков должно быть неуклонное стремление сохранить дружную семью, сберечь трудовую честь Уразметовых. Надо ли сейчас широко разглашать, что происходит в его семье? Нет, надо сделать все возможное, чтобы Ильмурза вернулся на целину. Не объелся же он белены! Должен наконец образумиться.

И старик с нетерпением ждал прихода сына. Но Ильмурза все не возвращался. С каждой минутой Сулейману становилось тяжелее.

Разве молодым понять, как болит у него сердце, как сильно оскорблена в нем отцовская гордость, чтό им, у них своих забот по горло. «Эх, как привалит горе, так и встречай беду за бедой».

Стоя у окна, он невольно ловил каждый долетавший сюда звук: заплакали один за другим малыши, словно заражаясь друг от дружки; кто-то прошел в кухню. На память пришла покойная старуха. Будь она жива, подошла бы тихонечко, погладила бы по голове, шепнув при этом теплое словечко. Бывало, Сулейман и покрикивал и поругивал ее. Она, бедняжка, никогда не обижалась. Не ворчала и тогда, когда, хлебнув лишнего, он громыхал, случалось, на весь дом. Только скажет, бывало: «Ярое ты сердце мое».

Грустно, одиноко почувствовал он себя в своем доме. Когда же Гульчира заиграла на пианино, не выдержал и, чтобы не надрывать сердца, бесшумно оделся и, никому не сказав, неслышно скользнул за дверь.

Сунув руки в карманы короткого пиджака, постоял немного у подъезда, словно раздумывая, куда направиться.

На опустевшей ночной улице шаркали по тротуару скребками дворники. Неприятный скрежет скребка об асфальт болью отзывался в зубах. Сулейман нахмурился и вскинул голову к небу. Темные тучи метались, словно не находили себе приюта, застилая холодные и далекие звезды.

«К Айнулле, что ли, зайти? — подумал Сулейман. — Нет, этот турман, пожалуй, только расстроит своей философией, будет внушать, что нельзя отталкивать юношу». А Сулейман сердцем угадывал, что с Ильмурзой ему надо держаться пожестче, иначе проку не будет. Да, теперь он клял себя, что дал маху в свое время в воспитании Ильмурзы. Хоть теперь не выпускать узды из рук, приструнить покрепче, иначе еще шаг — и парень полетит в пропасть…

Сулейман быстро шагал по тротуару. На углу в подвальчике приютилась закусочная. И русские и татары называли ее «салдым»[29]. Сулейман опрокинул стаканчик и направился к Матвею Яковлевичу.

Дверь открыла Ольга Александровна.

— Старик дома?

— Где же ему быть… Сказку рассказывает Наилечке.

Сулейман растерянно зашарил по карманам. Эх, будь ты неладен, забыл захватить гостинец ребенку!..

Ольга Александровна сразу, по его виду, смекнула: у их друга случилась какая-то неприятность.

Едва он вошел в комнату, Наиля тут же пересела к нему на колени.

Сулейман, любивший обычно возиться с детьми, на этот раз, погладив по головке Наилю, пересадил ее на диван и обратился к Матвею Яковлевичу. Сулейман привык ничего не скрывать от Погорельцевых.

— У нас, друг, очень неприятное дело дома, — сказал он, тяжело вздохнув. — Пришел посоветоваться.

— Насчет Иштугана?.. Или Марьям Хафизовны?

— Нет, они особь статья, Мотя. Хотя и за них сердце болит. Ильмурза вернулся…

По тому, как он произнес эти слова, Погорельцев все понял.

— Сбежал?

— Сбежал, подлец!.. Голова кругом идет, ничего не придумаю… Хотел было даже выгнать его, — простонал Сулейман.

Покручивая кончики усов, Матвей Яковлевич не перебивал.

— Ну и что с того, если и выгонишь? — спросил он, когда Сулейман кончил.

— Вот именно. Выгнать нетрудно. Но хорош ли, плох ли, он все-таки остается моим сыном. Значит, его позор — это мой позор. Как по-твоему, Мотя?

Погорельцев не успел еще и рта раскрыть, а Сулейман уже прочитал в его глазах: «Думаешь снова взять его под свое отцовское крылышко». Сулейман на мгновение присмирел, притих, но вдруг вскочил на ноги, отшвырнул стул.

— Ты что, Мотя? Не думаешь ли, что этот дурак, — ткнул он пальцем себя в лоб, — растерял последний умишко, га?

— Сядь-ка… Не показывай мне свой характер, я, слава богу, полвека тебя знаю.

— А ты, Мотька, не подливай масла в огонь!

— Ладно. У тебя есть, наверно, какая-нибудь мысль. Не будь ее, ты бы не заявился ко мне.

У Сулеймана и вправду было одно соображение, но высказать его он не решался, вернее — не спешил. И потому схитрил.

— Нет, Мотя, в этом дырявом горшке, — опять постучал он себя по лбу, — сейчас ничего не держится. Ветер выдувает. Лучше присоветуй, что мне делать с этим непутевым?

— А без наставлений разве не обойдется? — не давая прямого ответа, в свою очередь слукавил и Погорельцев.

— Нельзя, никак нельзя! — отрубил Сулейман. — И прежде с ним случалось всякое, но то, что он выкинул сейчас, ни в какие ворота не лезет.

Большой шишковатый кулак Сулеймана лежал на краю стола. Он то сжимал его до того, что болели костяшки, то резко разжимал. Наверно, и сердце у него бьется так же судорожно.

Но Сулеймановой хитрости хватило ненадолго.

— Вот, Мотя, в каком положении оказался на старости лет «Сулейман — две головы». Ни та, ни другая не могут придумать ничего путного. И ты, милый друг, не войдешь в положение. Дело Ильмурзы не только дело семьи Сулеймана. Как быть, если своими силами Сулейман не сможет образумить сына? Что, если парень и дальше будет артачиться?

Наконец-то Матвей Яковлевич догадался, куда клонит старик.

— Правильно полагаешь, Сулейман. Если сам не можешь одолеть, вынесем на суд коллектива. Там ему покажут, где раки зимуют. И ему, и всем другим будет урок.

— Значит, одобряешь, если дойдет до этого?

— А другого пути я не вижу. Только вот придет ли?

Сверкнув черными глазами, Сулейман упрямо мотнул головой.

— Пусть попробует не прийти! Взнуздаем да приведем! Можно не послушаться отца, можно убежать из родного дома, но против коллектива никому не устоять. Поговорю с ним ладком еще раз, а будет лягаться, завтра же к Гаязову. А тебе спасибо за добрый совет. Немного полегчало. Такая заноза воткнулась в грудь — продохнуть невмоготу было.

Вошла Ольга Александровна и, чтобы не мешать старикам, увела ребенка на кухню, сказав, что чай готов. Но Сулейман от чая отказался, пора было домой. Погорельцев пошел проводить друга.

Матвей Яковлевич любил прогулки по морозцу светлыми снежными ночами. Но эта ночь была темной, низкое небо давило, снег утратил белизну, деревья, заборы — все потемнело. Под ногами похрустывал гололед. Подует ветер, и с тротуара, посыпанного золой, шлаком, песком, в глаза набивается пыль. Летом как-то привыкаешь к пыли, а зимой пыль раздражала.

Сулейман спросил о Баламире.

— Неважное положение у парня. Лежит — и ни звука.

— И следователю ничего не говорит?

— Говорит, что не видел. Но, по-моему, видел.

— Значит, сам думает отомстить.

— Вот это и беспокоит меня, Сулейман, — сказал Матвей Яковлевич и, поскользнувшись, едва не упал.

Сулейман поддержал его.

— Осторожнее, Мотя… Не умеют ценить жизнь, дураки, — я про молодежь говорю. В старое время нас нарочно толкали на это: пей побольше водки, мозги одурманивай табаком — смотришь, и утихомирится запальчивое сердце. А сейчас… чего им не хватает?

— Ума, — ответил Погорельцев.

И снова они, шаг в шаг, шли по пустынной улице.

6

Когда Нурия вернулась из школы, Ильмурза в глубоком раздумье сидел на кухне, облокотившись на стол. Нурия холодно взглянула на него и, не сказав ни слова, прошла в комнату. Еще недавно Нурия так радовалась возвращению брата, целовала, висла на шее — и вдруг… Словно хлыстом стеганули Ильмурзу.

Бросая товарищей в далеких казахских степях, он знал, что у него есть близкие, отец, друзья. Теперь и они отвернулись от него. В городе у него была девушка. Она ему нравилась, но Ильмурза обманом покинул ее в тот момент, когда она готовилась стать матерью. «Ребенок связал ее по рукам, она только рада будет моему возвращению», — рассчитывал он. А его даже на порог не пустили, не пожелали показать ребенка.

— Ты потерял право смотреть ему в лицо. Никогда он не назовет тебя отцом…

Весь день Ильмурза слонялся по улицам, точно бездомная собака. Не зная, куда деваться, он сел в первый попавшийся трамвай и поехал в противоположный конец города. Выпил в закусочной водки на выпрошенные у Нурии деньги.

Было очень поздно, когда Ильмурза вернулся, но отец ждал его. Лишь только Ильмурза разделся, Сулейман вошел за ним в комнату и, осторожно прикрыв дверь, сел на стул. С первых же слов отца Ильмурза почувствовал какую-то перемену и истолковал ее к лучшему. «Может, к зятю сходил, — мелькнула надежда. — При желании мигом все можно уладить».

Но, поняв, что отец лишь мягко стелет, а спать придется куда как жестко, Ильмурза опять ощетинился.

— Вернуться в казахские степи? — переспросил он. — Я с ума не сошел, отец. Даже волк не полезет дважды в один и тот же капкан. Ты же охотник…

— Оставь, сынок, необдуманно говорить, не о волке речь — о человеке. И в капкан никто тебя не толкает. А подумать тебе очень нужно. Что скажет народ о твоем поступке, га?

— Плюю я на разговоры, — вспыхнул Ильмурза. — Пусть сами едут, если охота пришла. Там кого угодно принимают. Завтра же пойду на завод и попрошусь на старое место.

— Значит, плюешь, сынок, га? — негромко, но твердо спросил отец. — Смотри, как бы рот не покрылся болячками!

Сулейман встал и, согнувшись, словно под тяжелой ношей, пошел к двери.

Утром, чтобы не встретиться с отцом и родными, Ильмурза решил пораньше незаметно ускользнуть из дому, но в коридоре его остановил Иштуган. Братья холодно поздоровались за руку.

— Куда идешь? — спросил Иштуган. — Еще очень рано.

— Куда глаза глядят, — сказал Ильмурза и, предчувствуя, что брат собирается читать ему нотацию, сделал вид, что торопится.

Иштуган уставился на него пристальным, холодным взглядом.

— Не смею задерживать, если ты торопишься к жене и ребенку.

Гром среди ясного дня!.. Ильмурза невольно отступил на шаг, шапка выпала у него из рук. Пронюхали-таки!..

— Да, Ильмурза, мы с Гульчирой знаем все. Я тебе и письмо послал. Видимо, оно тебя не застало.

Ильмурза опустил голову, руки его дрожали. Иштуган подал ему шапку. Но Ильмурза стоял не двигаясь, как слепой. Брат ткнул ему шапку прямо в руки.

— Что так растерялся? Или думал, не узнаем?

Ильмурза, очнувшись наконец, нахлобучил шапку на самый лоб и направился к двери.

— Все поучаете! — крикнул он, обернувшись, хотя на этот раз его никто не поучал. — Ничего, как-нибудь своим умом проживу.

Еще не рассвело. Ильмурза шел по ровному тротуару и спотыкался.

— Крепче ступай, браток, — сказал повстречавшийся ему Айнулла. Он шел на работу. — Гляди-ка, батюшки… никак, Ильмурза?.. Здравствуй, милок! Жив-здоров вернулся? Говорил я твоему отцу: не переживай, твой сынок не из тех, кто долго задерживается. Так и получилось. — Старый Айнулла протянул Ильмурзе обе руки.

Ильмурза сухо поздоровался и поспешно зашагал прочь.

«Не из тех, кто долго задерживается», — невесело думал он, но гораздо сильнее обожгло его другое — брат с сестрой уже знают его тайну. Хорошо еще, что отцу не сказали, не то бы еще вчера схлопотал себе пощечину. Что же делать?.. По вчерашнему плану Ильмурза собирался зайти к своему бывшему начальнику Хисами Ихсанову. Авось удастся устроиться на старое место… Через Ильшат как-нибудь уговорить своего джизни? Или хотя бы, на худой конец, выправить документы, — сейчас у Ильмурзы ни одной бумажки на руках, все там, на целине, осталось. Эх, будь что будет, коли уж все про него известно, нечего ему бояться отца с братом. Покричат, покричат, да и утихнут. И курица кудахчет, пока не снесет яйцо.

Хисами Ихсанов очень любезно встретил Ильмурзу. Ильмурза решил ничего не скрывать от него и напрямик сказал, зачем пришел.

— Все, что возвращается в дом, — только к добру, — изрек Хисами, глядя куда-то в потолок своими вытаращенными водянистыми глазами. — Маркел Генрихович — свой человек. Рука руку моет, известное дело, а руки — лицо. Не так ли, браток Ильмурза? Многие забывают эту умную философию… Ну как же, на целине-то разве так уж плохо? В газетах каждый день нахваливают, радио шумит без умолку. Я сам так своей необразованной головой соображаю: будь все прекрасно, не хвалили бы. Не зря каждый год хожу в политкружок, научился предвидеть. — Он захихикал: и без того багровая, короткая шея его еще сильнее налилась кровью. — Так, браток Ильмурза… Ну что ж, ты мне тоже добро делал. Я этого не забываю. Сделай доброе дело — и сам жди добра, на том наши деды стояли. Ничего, все уладится с помощью аллаха. Без масла не отстанет и блин от сковороды, а масло сыщется, правильно я говорю? Да, браток, жизнь, она учит… Часов в десять — одиннадцать наведайся на завод. Я к тому времени кого нужно увижу, с кем нужно договорюсь.

Ильмурза настроился было, что все пойдет как по маслу, но возле завода его встретил и увел в завком Пантелей Лукьянович, затем вызвал к себе Гаязов.

— Ну, Ильмурза, какие дела вершишь?

Ильмурза хотя и очень досадовал в душе, что попался на глаза Гаязову, но виду не подавал.

— Ничего особенного, товарищ Гаязов, — начал он, — вот снова вернулся на завод. Наверное, цеховой человек не может жить иначе… Чуть не помер с тоски по заводу. А как уж стало совсем невтерпеж, пошел к начальникам и рассказал все как есть. «Что поделаешь, раз ты не хлебороб, раз у тебя душа к этому делу не лежит, ждать от тебя пользы — все равно что яиц от петуха», — так сказали и отпустили. Конечно, по головке не погладили. И пристыдили, и поругали, не без того… Словом, только не били. «Ваша правда, — сказал я, — а побьете, тоже не обижусь. Знаю, что и дома крепко попадет, никто не даст рта раскрыть, начиная с отца и кончая цеховой уборщицей». Но раз душа не лежит, Зариф-абы, то и сил недостало принудить себя. Пробовал — не получается. Видать, такой уж я слабый человек.

Ту же самую историю Ильмурза рассказывал и в завкоме, но там выходило коряво. А сейчас получалось куда складнее.

С Гаязовым он повел себя хитрее, вспомнив ночную угрозу отца. С него станется, — еще нагрянет с жалобой на собственного сына.

— Уехал я в деревню немного необдуманно, признаюсь, совершил большую ошибку, — гладко, без волнения говорил Ильмурза, но, подметив, что Гаязов не удовлетворен его объяснением, поспешил поправиться. — На целине прежде всего нужны люди, знакомые с сельским хозяйством. А такие, как я, пошатаются немного и возвращаются в свои гнезда. И, конечно, государственные денежки летят на ветер.

— Как же тебя занесло в Казахстан? — удивился Гаязов.

Ильмурза улыбнулся: вот о чем, оказывается, думает парторг.

— Я и сам не успел опомниться, товарищ Гаязов, как это случилось, — попробовал он все свести к шутке. — Прибыли мы в одну МТС, а там уже и до нас народ понаехал. Видать, какой-то бюрократ перепутал бумаги. Что делать? Не ехать же обратно. Поработал там-сям, а потом махнул из Татарии в Казахстан.

Ильмурзе казалось, что Гаязов все принял на веру. Не понравилось ему, правда, что секретарь уточнил, в какой МТС он был, и тут же записал в блокнот. До Казахстана не скоро доберешься, а МТС Татарии под боком, сними трубку телефона и разговаривай. Впрочем, Ильмурза осторожненько улизнул оттуда. Если и позвонят, ничего особенного не откроется. Гаязов отодвинул блокнот и, сдерживаясь, заговорил:

— Вот, товарищ Уразметов, ты сказал — государственная копейка… В таком случае ты, наверное, знаешь и то, что советские люди не ставят свои личные интересы выше общественных, государственных.

— Как не знать… Хоть вуз и не кончал, а каждый год посещал кружок истории партии. Прошел и народников, и экономистов, и бундовцев.

Гаязов понимал, что этот видавший виды парень бесстыдно лжет, и внутренне содрогался. Ильмурза Уразметов не один год работал на заводе. Какие мысли носил в себе он? Какими желаниями жил? Знал ли что о нем коллектив? И почему никто слова не сказал Ильмурзе, когда отправляли его в деревню? Неужели слава отца и брата глаза всем закрыла?

Гаязов только сейчас понял до конца всю глубину мучительной тревоги, охватившей Сулеймана, — утром, до работы, он заходил в партком. «Старик правильно решил. Одними уговорами Ильмурзу не поставить на путь истинный. Еще шаг — и груз собственных и чужих ошибок, свалившийся на Ильмурзу, неумолимо потащит его в пучину», — размышлял Гаязов.

И, глядя на красивое, смуглое, очень подвижное, как у всех Уразметовых, лицо Ильмурзы, он окончательно понял, что по-хорошему от него ничего не добиться.

— Вот что, Ильмурза, — резко изменил тон Гаязов, и его выпуклые глаза жестко блеснули, — я еще не могу тебе обещать, возьмем ли мы тебя обратно на завод. Тебе придется встать перед рабочими и держать перед ними ответ за свою вину. Ты вернулся… Говоря попросту, ты вернулся как дезертир…

«Отец!..» — подумал побледневший Ильмурза и тихо, но еще довольно твердым голосом спросил:

— Вы хотите устроить надо мною суд?

— А как ты думаешь? Может, нам надобно было встретить тебя с распростертыми объятиями? Сам ведь сказал…

— Почему, Зариф-абы, вы взъелись на меня? — перебил он парторга. — Ну, поругали, это правильно, нужно. Я даю слово с этого часа ничего плохого не делать.

— Это ведь только слова, Ильмурза.

— На этот раз я свое слово сдержу. Увидите.

— И это лишь пустое обещание.

— Значит, вы мне не верите и не дадите работу на заводе, где я проработал более десяти лет?

— Все решит коллектив.

— А кто это — коллектив?

— Люди.

— А что, если я не интересуюсь их мнением?

— Твоя воля, — перебил его Гаязов. — Но, Ильмурза, не советую тебе заноситься. Хочешь знать, так вся твоя надежда в коллективе. Тебе нужно хорошенько повариться в этом котле, тогда, может, отпадет то пакостное, что налипло в твоей душе. А сейчас можешь отправляться домой. И советую тебе — подумай…

И вот Ильмурза, облокотившись обеими руками на кухонный стол, сидит и думает невеселую думу. В городе у него найдутся, пожалуй, приятели, которые помогут ему устроиться куда-нибудь на другой завод… Но ведь Гаязову ничего не стоит и туда сообщить. Или забраться куда-нибудь в глушь, чтобы замести следы?.. В сберкассе у него еще есть немного денег. Выправить новые бумаги, помахать из окна вагона шляпой и — тю-тю, будьте здоровы… Выдумали, чтобы он по своей воле предстал перед судом. Нет, дудки, едва вылез из огня, да в полымя…

Ильмурза уже знал, что такое суд коллектива. На целине товарищи так взгрели одного парня, узнав, что он хочет улизнуть, — только держись. Спасибо!.. Сумев выцарапаться оттуда, уж как-нибудь не подкачает и здесь. Чтобы жар-птица да сама залетела в силок…

Но вдруг его мысли устремились в противоположном направлении, и он даже вздрогнул, поняв, что, сколько бы ни брыкался, все равно ему не миновать товарищеского суда.

— Нуруш! — крикнул Ильмурза, испугавшись собственных мыслей. — Пойди-ка сюда. Ты что нос задрала?

Не успевшая сменить школьную форму Нурия, в коричневом платье с белым воротником и в черном переднике, заложив руки за спину, прислонилась к дверному косяку.

— Что тебе нужно?

— Когда же проведем встречу? — насмешливо улыбнулся Ильмурза.

— Сперва стань настоящим человеком.

— О-о! — протянул Ильмурза. — В какой книге ты это вычитала?

— В той, которой ты не читал.

— Га! — Ильмурза совсем по-отцовски насмешливо скривил рот. — Разве твой брат еще недостаточно герой? Ладно, возьми свои сорок три рубля. Спасибо… — Он бросил на стол пятидесятирублевку и прижал ее солонкой, чтоб не слетела.

7

Едва Гаязов переступил порог механического цеха, где все находилось в стремительном движении, мысли, на которых он был сосредоточен, точно ветром сдуло и он сам стал как бы частицей этого стремительного делового водоворота.

Перестройка механического цеха по проекту Назирова шла полным ходом. Те же солнечные большие окна, то же вытянутое здание, по-прежнему, прижавшись к потолку, с грохотом двигался мостовой кран, управляемый Майей Жаворонковой. Но давно привычные линии станков изменились. Словно кто нарочно, чтобы запутать его, перетасовал все станки. Рабочие из знакомых парторгу углов перекочевали в новые. Гаязов хотел увидеть Сидорина, но и его станка не оказалось на старом месте.

В то же время производственный пульс цеха не ослабевал. Кроме нескольких станков, которые передвигали в этот момент, остальные работали с полной нагрузкой. Наконец Гаязов приметил в этом хаосе длинную, чуть сутулую фигуру Авана Акчурина с блокнотом в руках, окруженного группой мастеров, и с ними Надежду Николаевну. Подвигаясь от станка к станку, они что-то записывали, обменивались замечаниями и шли дальше.

Наблюдай в ту минуту кто-нибудь за Гаязовым, он бы не мог не заметить разом потеплевшего выражения его глаз, едва они остановились на Надежде Николаевне. Но здесь некому было наблюдать за ним. Гаязов задержался у станка, который несколько человек волокли на катках. Алеша Сидорин, подталкивавший станок сзади, увидев Гаязова, выпрямился, вытер тыльной стороной руки пот со лба.

— Аврал, товарищ Гаязов, рушим старый мир, — улыбнулся он.

— Нового еще не вижу, — улыбкой на улыбку ответил парторг.

— А вот наши ребята уже видят. Сегодня дважды летучки проводил. Поднял на ноги всех агитаторов. Лиза Самарина из лучших у меня. Посмотрите, выходят специальные «Молнии», газету выпустили. — Сидорин показал рукой на стену.

Быстрыми шагами приблизился Акчурин. Гаязов, крепко пожимая ему руку, спросил, как идут дела.

— Алеша уже рассказал, верно. Рабочие внесли весьма дельное предложение. Каждый станочник лично отвечает за перестановку своего станка. Каждый станок с обслуживающим его персоналом составляет как бы маленькую бригаду, а между бригадами развернуто серьезное соревнование как за скорейшую перестановку, так и за выполнение плана. Это уже целиком дело Сидорина с комсомольцами.

Гаязов похвалил за инициативу. Бирюзовые глаза Сидорина просияли.

— Значит, так держать? — спросил он.

Гаязов в тон ему, по-флотски, скомандовал:

— Так держать!

— Есть так держать! — подхватил Сидорин и, обведя поощряющим взглядом рабочих, весело выкрикнул: — Полный вперед!

Акчурин попросил парторга поговорить с рабочими литейного и заготовочного цехов.

— Чтобы не задерживать сборку, по каждой операции должен быть некоторый задел. Мы всё подсчитали и заранее дали заявки. Нас обвиняют, будто мы запрашиваем слишком много, говорят, что заготовительные цеха не поспевают. Они, мол, в состоянии дать в день лишь норму. Нас это, конечно, не устраивает. Необходимо иметь определенный запас по ходовым деталям, иначе сборку будет то и дело лихорадить. Первое. И второе — требуется подхлестнуть, и очень основательно, снабженцев. — И он стал перечислять, каких материалов не хватает для бесперебойной работы.

Они пересекли цех из конца в конец. Гаязов радовался, что Акчурин принялся за работу засучив рукава.

«Видать, засиделся, изголодался по настоящему делу, — подумал Гаязов. — Надо его поддержать, не гасить творческую искорку».

— Что-то не вижу начальника сборочного цеха, — заметил Гаязов.

— Только что ушел отсюда, — сказал Акчурин. — Боится, что на мель посадим. Как начали переставлять станки, старик прямо-таки покой потерял. Все ходит, что-то подсчитывает. Но скоро его здесь и днем с огнем не сыщешь…

Станки Сулеймана Уразметова и Погорельцева уже перекочевали на новые места.

— Поздравляю с новосельем! — пожал Гаязов руку Сулейману. — Вы даже молодежь обогнали, Сулейман-абзы.

— Старый конь борозды не портит. — И Сулейман-абзы, оглянувшись предварительно по сторонам, спросил, понизив голос: — Ты больше не видел моего непутевого?

— Нет, не видел. Похоже, что и на собрание не придет, Сулейман-абзы.

— Пусть попробует! На аркане приволоку, трактором!..

Гаязов прошел к Матвею Яковлевичу и его поздравил с переходом на новое место.

— За это спасибо. Только некоторые, по-моему, с прохладцей смотрят на это дело. Не обращают внимания на качество… Пройдите-ка вон туда, полюбопытствуйте, как Файзуллин укрепил свой станок. Через неделю снова потребуется ремонт. Я взгреть-то его взгрел, да он нахлобучил мне шапку на лоб: очень, дескать, много берешь на себя.

Акчурин тут же занес фамилию Файзуллина в блокнот.

Лиза Самарина со своим громоздким сверлильным станком осталась на старом месте. Но все вокруг нее изменилось, и потому казалось, что ее станок тоже выстроен в ряд с другими.

Гаязов, еще когда пробежал глазами «Молнии», порадовался за нее.

— Елизавета Федоровна, а вы разве не переезжаете?

— Нет, товарищ Гаязов. Наше начальство — умное, учло, что женщине не под силу перетащить эдакого верзилу, и запланировало оставить его на старом месте. А я не стала возражать.

Когда Гаязов вернулся в партком, к нему в кабинет, комкая в руках шапку, вошел вахтер Айнулла.

— Можно, товарищ парторг?

— Заходите, заходите, Айнулла-бабай.

— Хоть я сам и не партийный, но сердце мое партийное, товарищ Гаязов. Потому и пришел к тебе, — сказал он, присаживаясь на предложенный Гаязовым стул. — Все о нем же, о проклятом…

Гаязов уже знал о неприятном случае, который произошел на заводе ночью. Пришлось задержать шофера Гайнутдинова, — он пытался вывезти печные плиты, спрятав их под запасные части, на которые у него имелся пропуск. Задержал его вахтер Айнулла.

— Гайнутдинова, товарищ Гаязов, сопровождал сам Хисами Ихсанов, у меня большое подозрение на этого человека. На честно заработанную копейку человек не расползается вширь, как свиная туша. О Хисами калякаю… да… И неспроста, по-моему, он за собой, что теленка-сосунка, таскает этого полоумного Аллахияра. Надо мало-мало проверку сделать. — И, помолчав, добавил: — Беда, нет у меня доказательств, а то бы давно за воротник приволок сюда этого Хисами. А раз нет прямых улик, приходится давать лишь сигнал. И раньше мы сигнал давали. Я член профсоюза и потому первым долгом давал такие сигналы Пантелею Лукьянычу, да, видать, без толку.

Старик вахтер уже направился было к двери, но вспомнил, что сказал, да не все, и вернулся.

— Тот дьявол чуть не провел ведь меня. Смотрю, считаю, все правильно, как в пропуске указано. А они плитки-то на пол кузова разложили. Плитки-то плоские. А сверху еще листами бумаги прикрыли. Не токмо что ночью — днем не заметишь.

«Если бы мы прислушивались к сигналам таких маленьких людей, как Айнулла-бабай, сколько бы промахов не допустили…» — подумал Гаязов и вызвал Пантелея Лукьяновича.

8

Уезжая с каким-то шарлатаном и спекулянтом, бросая дом, мужа, детей, Идмас не чувствовала ни колебаний, ни мук совести. Будто невидимые руки подхватили ее и несли по воздуху, как унесли только что два ее больших чемодана. Ни одна жилочка в ней не дрогнула, когда она собственноручно заперла в пустой комнате своего малыша.

Убегающая вдаль дорога сверкала. Куда звала, куда вела она Идмас? Отныне порваны все нити, связывающие ее с прошлым. Теперь она снова свободна, как в девичьи годы… Автомобиль полетел на полной скорости. Прохладный ветер врывался из приоткрытого окна, играя белым султаном на шляпке Идмас и завитками волос у розового уха.

Идмас хотелось бы вечно жить так вот бездумно, точно плывя где-то между небом и землей. Но это было невозможно, и Идмас капризно подумала: «Почему человек не живет только данной минутой? Зачем навязывает себе прошлое и будущее? — Скривив красивые губы, она улыбнулась. — Ну, теперь распустят тысячу сплетен: «Сбежала… Бросила мужа и детей…» И пусть их сплетничают! Разве я не имею права пожить наконец для себя? Много ли видела я счастья с двумя горбатыми? Утром вставай и беги на завод, вечером возвращайся на кухню… Нечего сказать, веселая жизнь. Ни сильных переживаний, ни тайных встреч, ни расставаний — ничего. Никаких головокружительных приключений! И настоящих поклонников-то нет. Все боятся своих ревнивых жен, только глазами готовы съесть тебя. Ах, если бы мужчины из-за красивых женщин дрались на шпагах, как прежде! Нет, нет, перевелись мужчины-рыцари, кавалеры…»

Странно, Идмас, решившись уехать с Рауфом, почти не думала о нем. Для нее вполне достаточно было того, что он обещал ей заманчивую, беспечную столичную жизнь, и Идмас без раздумий, очертя голову согласилась. Были, конечно, и еще причины для побега. Аван не простит ей прямой измены, как простил случай с Назировым, и прогонит с детьми. А Идмас вовсе не хотелось связывать себя семьей. Она чувствовала, что попалась в расставленные Рауфом сети. Она исполняла его маленькие невинные просьбы, получая за это подарки, которые ей и во сне не снились.

Идмас, хотя и не чувствовала за собой никакой вины, порядком струхнула, зная подлую натуру Шамсии, когда подругу вызвали в милицию. Особенно оробела она, когда следом вызвали в милицию и ее. Тогда-то и покатилась Идмас вниз, как катится с горы камень, — пошла на все условия Рауфа.

Войдя в его квартиру, — Идмас уже бывала здесь, — она села в ожидании у окна. Рауф обещал быть через два часа. В половине третьего отходил поезд.

Вдруг через двойные стекла донеслись глухие звуки похоронного марша. Идмас выглянула на улицу, но тут же отвернулась. Несли покойника.

Суеверная Идмас встревожилась. «Покойник на пути… Господи, что-то будет… Неужели эта дотошная Тамара догадалась о чем-нибудь и предупредила Авана». Идмас напряженно стала ждать стука в дверь. Ей уже чудилось, как в дверь врывается Аван с налитыми кровью глазами и своими длинными руками душит Идмас, как мавр Дездемону.

Прошли условленные два часа, а Рауфа все не было.

«Почему запаздывает?.. Не бросил ли уже меня, оставив в дураках!..» Нервно кусая губы, Идмас металась по комнате. Кинулась на диван. На несколько минут притихла. Опять вскочила, подбежала к окну, посмотрела вниз — на улице было пусто; приложилась ухом к двери — ни звука. Стояла такая тишина, будто это был не жилой дом, а тюрьма, и Идмас сидела в ней совсем одна.

«Ах! — вздохнула она, топнув ногой. — Неужели… О, боже… Вот ужас!»

Она опять бросилась на диван. Не села, а с какой-то истерической силой бросила на диван свое тело. Но ничто не могло успокоить ее. До отхода поезда оставалось двадцать пять минут. Если через десять минут не придет…

Как зверек, угодивший в клетку, заметалась Идмас по комнате. Подставила к окну стул и, встав на него, выглянула на улицу. И вдруг, почувствовав, что совершенно обессилела от волнения, свалилась на стул и, закрыв лицо руками, разрыдалась.

Почему она плакала? От обиды, от позора?.. Оттого ли, что поняла в последнюю минуту, на какой страшный путь встала? Проснулось ли на мгновение в ней материнское чувство?.. Или все это вместе навалилось на нее и заставило наконец содрогнуться?

В дверь постучали. Идмас вскочила, словно ее подбросило пружиной, и первое, что ей пришло в голову: «Зачем плакала… Лицо небось стало как старая подошва». На цыпочках она подбежала к зеркалу. И вправду подурнела. Быстро привела себя в порядок, подпудрилась, обнажила в искусственной улыбке мелкие, ровные зубы. После чего повернула ключ и мгновенно отпрянула к трюмо.

— Кто там? Войдите, — сказала она и, заложив маленькие руки назад, замерла возле столика трюмо.

Но вошел не Рауф, а незнакомый человек в черной велюровой шляпе, который давеча привез сюда Идмас.

Осмотревшись по сторонам, он спросил:

— Разве Рауф не вернулся еще?

— А разве вы не вместе были? — ответила Идмас вопросом на вопрос.

Оба умолкли, недоумевая.

— До отхода поезда осталось всего двадцать минут, — сказал человек в шляпе, закурив папиросу. — Что будем делать?

— Поедем на вокзал. Скажем хозяйке… Чемодан его с собой захватим.

И снова со страшной скоростью летит машина, снова ветер развевает белый султан на шляпке Идмас и завитки волос на висках. Снова перед ней расстилается дорога.

Вокзал. Суета. Идмас, оставшись около чемоданов, беспокойно осматривалась по сторонам. Мужчина в шляпе пошел к входу, чтобы, если Рауф появится, зря не плутал, разыскивая их.

До отхода поезда пять минут… Три минуты… Оставаться или ехать? Билеты в сумочке у Идмас. Страшно? Да, одной очень страшно. Куда, к кому она поедет? Там ведь у нее нет никого знакомых. Правда, есть деньги…

Подошел мужчина в шляпе.

— Нет его… Что будете делать, поедете или останетесь?

И тут Идмас увидела бежавшего по перрону Авана.

— Скорей, — скомандовала она своему спутнику.

Схватили чемоданы и — опрометью в вагон.

— Передайте ему, — сказала дрожащим голосом Идмас, прощаясь с человеком в шляпе, — я буду его ждать в Москве на вокзале. Пусть выезжает с первым же поездом.

И вот Идмас едет уже не в автомобиле, а в поезде. Господь уберег — Аван не заметил ее. Идмас сидела не шевелясь. Уже темнело. Пути, по которым бежал паровоз, терялись в черной мгле. Выведут ли они Идмас на свет или бросят в вечный мрак?

Стучали колеса. Вагон мягко покачивался. За окнами мелькали редкие желтые огни. Паровоз громко загудел. Идмас прикрыла веки. И, закрыв глаза, она видела протянувшиеся далеко-далеко рельсы, Впереди стеной поднималась черная как сажа ночь.

9

Надежда Николаевна подписывала в конторке ежедневные бумаги, когда вошел Ахбар Аухадиев.

Яснову немного удивило, что Аухадиев пришел сам, без вызова. После собрания, с которого он сбежал, он боялся на глаза показываться Надежде Николаевне, — заметив ее издали, прятался за первый попавшийся станок.

Среди тысячи разных дел Яснова незаметно для самого Аухадиева постоянно наблюдала за ним. И при каждой встрече с Файрузой говорила с ней об Ахбаре.

— Связываясь с ним, сама же сую в огонь свою голову, — сетовала Файруза.

Последнее время жалоб на Аухадиева не было. Наоборот, многие удивлялись происшедшей в нем перемене. Бросалось в глаза, что Аухадиев и внешне подтянулся: стал ходить в новой спецовке. И на голове у него вместо немыслимого блина, напоминающего воронье гнездо, была нормальная рабочая кепка. За какую-нибудь неделю он закончил наладку большого расточного станка, над которым другие бились чуть ли не месяц, но наладить так и не смогли.

То, что Аухадиев сам напросился на эту работу, мастер объяснил тем, что «собрание напугало его». Но Надежда Николаевна предполагала, что тут имели место и другие причины.

Оторвавшись от бумаг, Надежда Николаевна подняла на слесаря вопросительный взгляд. В глубоко запавших глазах его она прочла страх и беспокойство.

— Чем могу помочь, товарищ Аухадиев?

Аухадиев потоптался у дверей.

— Мое дело… Надежда Николаевна, небольшое, — откашлявшись, сипловато проговорил он. — Сейчас уйду. — Аухадиев сделал несколько шагов к столу. — Я знаю… Вы никогда не простите меня…

Надежда Николаевна подумала, что Аухадиев опять что-то натворил и пришел просить прощения.

— Тебе это и самому должно быть ясно, товарищ Аухадиев.

Аухадиев молча стоял с опущенной головой. На покрасневшем его лице выступили мелкие капельки пота.

— Я считала тебя мужчиной. Думала, у тебя хватит силы воли прямо взглянуть в глаза товарищам. А ты… сбежал! Сбежал, как трус! А еще фронтовик!..

— Погодите, Надежда Николаевна, — необычно кротко посмотрел Аухадиев на Яснову. — Совестно мне… Вы правы, я теперь понимаю… Сколько хорошего сделали вы для меня. И с Файрузой говорили… А я… не верил вам. Своим врагом считал. Но вы еще не знаете… — Аухадиев запнулся, точно у него перехватило дыхание, отвернулся и вдруг всхлипнул.

— Я писал на вас разные пакости, анонимные письма. На вас… и на вашего мужа.

— Ты? И ты мог сделать такое?.. Будучи фронтовиком?

Ей хотелось плюнуть ему в лицо, выгнать его. Но она заставила себя спокойно спросить:

— Зачем? Ты что-нибудь знаешь о Харрасе?

— Ничего не знаю, — честно признался Аухадиев. — Никогда его даже и не видел… Я… я, Надежда Николаевна… по наущению… Натравили меня…

Аухадиев говорил через силу — слова застревали в пересохшем горле.

— Кто они? — с мукой в сердце спросила Надежда Николаевна.

— Зонтик… потом… Шагиагзамов… Все…

— Продолжайте… — сказала она. Ее била мелкая дрожь.

— Еще… Зубков. Они ненавидят вас. Я не допытывался почему. Зубков обещал меня сделать механиком и все твердил, будто вы возражаете против этого. А вы знаете мой характер… Если выпью…

Аухадиев рассказал, что его уже недели две как таскают в милицию. Вначале никак не мог сообразить, почему вызывают именно его, потом понял. Зонтик показала, якобы это он, Аухадиев, пырнул ножом Баламира. Следователь хотел было посадить его в тюрьму, но Баламир, должно быть, сказал следователю, кто ударил его ножом, и Аухадиева перестали вызывать на допросы.

— Надежда Николаевна… — сказал Аухадиев, отдышавшись. — Вы хотели вытащить меня из ямы, а они… толкали меня туда, хотели сделать убийцей. Об этом я еще и на суде скажу…

У Надежды Николаевны шевельнулось сомнение: «Не хитрит ли Аухадиев? Не крокодиловы ли слезы льет?»

— А почему вы раньше не пришли?

Аухадиев прямо посмотрел на Яснову.

— Виноват, Надежда Николаевна. Об этом я уже рассказал там, где нужно… И не сегодня.

Когда Аухадиев вышел, Надежда Николаевна, глядя через окно в цех, задумалась. Она еще не могла разобраться в сложных чувствах, поднимавшихся в душе, но всем своим существом ощутила облегчение.

Глава двенадцатая

1

Как ни глух был Муртазин к внутренней жизни своих близких, даже он не мог не заметить, что с женой творится что-то необычное. Она уже не просила, не умоляла, как прежде, а твердо объявила, что намерена пойти на работу.

— Меня теперь ничем не удержать, Хасан. Натерпелась, хватит, — сказала Ильшат с какой-то новой для нее ноткой решительности, когда Муртазин попробовал крутым окриком остановить ее.

Это была уже не прежняя мягкая, всегда со всем соглашающаяся, привычная, домашняя Ильшат, а какая-то новая, требовательная, даже резкая в своих суждениях женщина — настоящий отпрыск Уразметовых.

— Почему ты так упорно не хочешь, чтобы я вернулась к самостоятельной работе? Что в этом плохого? Маленьких детей у нас нет. Хозяйничать будет домашняя работница. Что мне, здоровой женщине с дипломом инженера, день-деньской торчать без дела дома?

Ильшат, в черном костюме, подтянутая, с гладко зачесанными иссиня-черными косами, собранными на затылке в тугой узел, отошла к окну.

— Если хочешь знать, Хасан, ты просто боишься, чтобы я не сломала твой привычный домашний мирок. Семья для тебя что-то вроде крепости, где ты полный господин. Пусть даже в этой крепости твой самый близкий человек чувствует себя замурованным, тебе дела нет. Пойми наконец, все осталось позади. Я была в райкоме, и меня направили сменным мастером на завод. С завтрашнего дня я приступаю к работе.

Муртазин гулко хлопнул дверью и ушел из дома.

Зайдя несколько дней спустя поздним вечером в директорский кабинет и застав там Муртазина, Гаязов не стал спрашивать его, почему он в таком мрачном настроении, — он уже знал от Макарова о его семейных неурядицах, — а прямо сказал:

— Я, Хасан Шакирович, не думал, что вы в семье такой феодал.

— Феодал… феодал, — вышел из себя Муртазин. — И откуда берутся такие пакостные слова…

Раньше, в какое бы время дня и ночи Муртазин ни возвращался домой, Ильшат всегда ждала его, все было наготове. Теперь дома в обед его встречала домработница. Муртазин по старой привычке съездил несколько раз пообедать домой, но там было так пусто, так уныло, обед так невкусен, что он перестал обедать дома.

В те редко выпадавшие минуты, когда он мог позволить себе поразмыслить на свободе над своими семейными и заводскими делами, Муртазин ловил себя на странном чувстве: он точно плывет, но плывет против течения, и его относит назад, и в борьбе с волнами уже устают, обессиливают его руки. Но, собрав последние силы и соединив воедино свое упрямство, эгоистическое чувство самосохранения, он вновь выплывает на стрежень. Иногда он сознавал, что рано или поздно волна унесет его с собой, и все же не хотел подчиниться. Порой Муртазина кидало в другую крайность: манило уехать куда-нибудь далеко, в тихий, спокойный уголок, в самую глухомань.

На заводе хлопот прибавилось. Перестройка механического цеха осуществлялась не гладко, во всяком случае далеко не соответствовала первоначальным планам. Завод лихорадило. Все цехи выбились из ритма. В одних рабочие простаивали, в других гнали по четыре смены. Особенно задержались с выпуском запасных частей, а весенне-полевые работы были на носу. Муртазин измучился, давая объяснения.

Сегодня секретарь обкома вызвал их обоих — его и Гаязова.

Все, о чем говорил секретарь, было не ново. Подобные же вопросы, советы, предупреждения, казалось Муртазину, приходилось слышать от него и раньше. Но сегодня секретарь как-то по-особенному смотрел на него во время беседы, точно требовал: а ну, покажи-ка, покажи, как там у тебя, чиста ли партийная совесть? Не обросла ли мохом душа?

— Вот вы говорите, что перестроите механический цех — и все наладится. Хочу верить, — сказал секретарь. — Но ведь запчасти деревне нужны безотлагательно. Весна в деревне наступает намного раньше календарной весны. Как же вы не учли этого? Поточные линии для запчастей нужно было пустить в первую очередь!

В открытую форточку в кабинет врывался клубами весенний воздух, доносился воробьиный гомон. И Муртазин чувствовал, что весна действительно совсем близко, — ей ведь нет дела, что он просчитался с запасными частями.

В обкоме не погладили по головке и Гаязова. И все же Муртазин про себя заключил, что к нему придираются больше и что здесь не обошлось без тайного вмешательства Гаязова. Секретарь обкома словно проник в его мысли.

— Вы оба решаете задачу, значит, и сердца ваши должны биться вместе, — сказал он, пожимая им руки при прощании.

Что делалось на душе у Гаязова, Муртазин не знал. Когда они спускались по устланной дорожками лестнице, парторг внешне был спокоен, только на лбу резче обозначились складки да губы были сжаты плотнее, чем обычно. Зато у Муртазина сердце колотилось, как у рысака после скачек.

Вернувшись на завод, Муртазин, не заходя к себе в кабинет, отправился в механический цех. Он чувствовал неуемную жажду деятельности.

Стрелой пронесся он по длинному пролету, поднялся в конторку к Акчурину и, сняв пальто, бросил его на спинку стула.

— Аван Даутович, как с запчастями?

— Поточные линии работают безостановочно, Хасан Шакирович. Мы немного укоротили цикл. Это дает нам возможность увеличить сменное задание на восемь — десять процентов.

— Это хорошо, но этого мало, Аван Даутович. Когда пустите пятую линию?

— Через два дня, раньше никак не управиться. И без того работа идет круглосуточно.

— Необходимо завтра к концу дня, в крайнем случав в ночную смену. Всех слесарей и наладчиков — на линию. Подброшу вам еще слесарей из сборочного и ремонтного. Всей работой руководите сами, Надежда Николаевна пусть занимается остальными делами.

— Слушаю, Хасан Шакирович.

— А как с третьей сменой? Полностью будет работать?

— Людей не хватает.

— Людей, людей! — загорячился Муртазин. — Неужели не видите, что весна заглядывает к нам в окна. — И он показал рукой на залитое солнцем окно. — Временно снимите людей с других участков.

— Мы думали об этом, Хасан Шакирович, но у нас ни одного лишнего человека. Даже не хватает. Три человека у меня на бюллетене. Если будем снимать, сорвем график цеха по другим видам.

— Что вы предлагаете? — Муртазин едва сдерживал себя, хотя доводы Акчурина были основательными. Запчасти еще не весь план, а меньшая его часть.

— Пока не могу сказать конкретно… Кое-что нам нужно еще обдумать, вернее — додумать, — нерешительно ответил Акчурин.

Это не понравилось Муртазину.

— Сейчас не думать, а действовать надо, а вы опускаете крылья… — сорвался директор.

После всех семейных неприятностей у Акчурина и на самом деле крылья были опущены. Придя в цех, он с огорчением убедился, что у него не хватает практических навыков, а некоторые вопросы производства и вовсе ставили его в тупик, тогда как опытного начальника подобные вопросы не должны были бы затруднять. Поэтому Акчурин несколько даже растерялся, когда директор стал повышать голос. На выручку пришла Надежда Николаевна.

— Вы ошибаетесь, Хасан Шакирович, мы не боимся действовать, — сказала она, — и смелости у нас хватит. Но дайте нам подумать, и мы обещаем…

«Какой герой нашелся!» — хотелось оборвать ее Муртазину, но он сдержался.

— Хорошо, подумайте! Но если задержите запчасти, пеняйте на себя. Уговор дороже денег.

2

Войдя в свой кабинет, Муртазин быстро разделся и сел за стол. Нажал на белую кнопку. Вошла Зоечка — тоненькая, больше обычного накрашенная и по-весеннему пестро одетая.

— Что за люди там собрались?

— Товарищ Ихсанов, шофер Сабиров. Вы же сами вызвали их…

— Ах, черт!.. Ну ладно, давайте Ихсанова.

В связи с делом шофера Гайнутдинова, задержанного с ночными плитами, выяснилось, что на складе не хватало печных плит почти на пятьдесят тысяч рублей. А заведующий складом Ихсанов утверждал, что у него никакой недостачи нет, что плиты все до единой он отправил в Татсоюз (на предъявленных накладных и в самом деле была пометка, что плиты отправлены в Татсоюз), а в хищении плит виноваты шофер и чернорабочий на машине Аллахияр Худайбердин.

Как ни неприятно ему было, Муртазин решил сам разобраться в этом деле. По его приказу проверили накладные и путевки шоферов за целый год. Оказалось, плиты в Татсоюз возил не Гайнутдинов, а Сабиров. Когда Муртазин вызвал к себе Сабирова, тот сказал, что в этом году он ни разу никаких плит в Татсоюз не отвозил, возил только в магазин хозтоваров. Когда же поехали в магазин, там категорически отказались. «Если мы получали, — заявили продавцы, — у вас должны быть наши расписки. Предъявите». Но расписок не было. При вторичном запросе Татсоюз вновь подтвердил, что в этом году он от «Казмаша» печных материалов не получал.

«Что за заколдованный круг?» — подумал Муртазин и решил вызвать Ихсанова. Гаязов уже осведомил его насчет сигнала Айнуллы.

Когда Хисами Ихсанов вошел, Муртазин долго смотрел на этого пыхтящего, тучного, как боров, человека.

— Скажите, сколько и с кем воровали? — с места в карьер спросил Муртазин, буравя его колючим, зло прищуренным взглядом.

Водянистые глаза Хисами выпучились.

— Товарищ директор, пусть ветер унесет ваши страшные слова! — Но не мог, как ни старался, скрыть свое волнение. — Какое может быть воровство… Вся моя вина в том, что не заметил проделок Аллахияра. У меня все документы в полном порядке…

Муртазин нажал кнопку, в дверях показалась Зоечка.

— Шофера Сабирова.

Ихсанов вздрогнул, запыхтел.

— Товарищ Сабиров, — обратился директор к шоферу в промасленном полушубке, — вы в этом году возили печные плиты в Татсоюз?

— Нет, товарищ директор, не возил. Плиты я возил в магазин хозтоваров, который находится на улице… — И он назвал одну из улиц в центре Казани.

— На основании каких документов? — поторопился спросить Ихсанов.

— Документы давали вы, Хисами-абы.

— Не мути, браток. На моих сказано — в Татсоюз. Черным по белому.

Муртазин смотрел то на одного, то на другого. На первый взгляд подозрение падало на шофера. Но Муртазин чуял, что делишки обделывал Ихсанов. Он отпустил шофера и строго обратился к Ихсанову:

— Значит, не хотите сознаться в воровстве? Не хотите назвать соучастников?

— Товарищ директор, не губите головы понапрасну, — взмолился Ихсанов. — Неужто на старости лет запачкаю себя таким делом? Все перепутал этот божий человек Аллахияр…

— Ладно, в прокуратуре разберутся, кто из вас божий человек. Я снимаю вас с работы и отдаю под суд. Идите, — сказал Муртазин решительно. А когда Ихсанов снова принялся умолять его, Муртазин стукнул кулаком по столу и показал на дверь: — Идите!

Зоечка не пускала к директору никого. Даже по телефону не разрешала звонить. Она бесстрастно поднимала то одну, то другую трубку, тусклым голосом отвечая: «Хасан Шакирович занят», «Хасан Шакирович не может принять», — и скучающе посматривала на весеннее голубое небо. В приемную вошел невысокий плечистый мужчина, очень хорошо одетый, с черными живыми глазами, короткими усиками и смугловатым лицом южанина.

Подойдя на цыпочках к столу, он опустил в полуоткрытый ящик стола коробку шоколадного набора. Зоечка повернула голову, и ее скучающее лицо сразу засияло.

— Ах, Карапет Георгиевич, когда вы приехали?

— Прямо с аэродрома, Зоечка. — И он холодными губами прикоснулся к ее ручке. — Как ваше здоровье? Цветете, как олеандр, на зависть девушкам всей Казани.

Зоечка кокетливо улыбнулась и замахала руками, неприметно, бочком закрывая ящик стола.

— Хозяина бы увидеть, Зоечка, только на две минуты.

— В это время он не принимает, Карапет Георгиевич.

— Очень прошу, Зоечка. Очень срочное дело… — И он подмигнул девушке.

Зоечка тут же пошла доложить. Муртазин выслушал ее, держась одной рукой за телефонную трубку.

— Срочно? А у меня ничего нет срочного? Скажите ему… Впрочем, пусть зайдет.

Карапет Георгиевич был представителем какой-то строительной организации Грузии. В прошлые годы он в Татарской и Марийской республиках закупал лесные делянки и заготавливал строительный материал. А негодную для строительства древесину распиливал на метровки и от имени своей организации продавал казанским предприятиям на дрова. С заводом «Казмаш» у него были давние связи. Нынче этой организации дали лесной участок где-то в Свердловской области. Муртазин считал, что из Свердловской области никто не позволит перевозить в Татарию дрова, и решил, что с организацией этой надо порвать, но Зубков заверил его, что нет таких дверей, которых бы не открыл Карапет Георгиевич, и нет таких щелей, куда бы он не пролез. Муртазин, чуя, что здесь не все чисто, был насторожен. Однако внешне оставался спокоен.

— Вам нужны дрова, у нас есть дрова, — сказал Карапет Георгиевич самоуверенно, с наглецой, свойственной такому типу людей. — Береза и сосна. И очень дешево. С перевозкой кубометр обойдется сорок — сорок пять рублей. Здесь вы таких дров и за девяносто не найдете.

Муртазин поинтересовался, как Карапет Георгиевич рассчитывает из Свердловска, против железнодорожного потока, везти дрова в Татарию, где и своего леса достаточно.

— Ведь это все равно что в лес тащить дрова, — усмехнулся Муртазин. — Разве Министерство путей сообщения даст вам вагоны?

Карапет Георгиевич, плутовски осклабившись, медленно провел рукой по усам.

— Дрова, Хасан Шакирович, и по-другому можно назвать, например крепежным материалом. Я им скажу — в Казань море идет. Море!.. И тот крепежный материал нужен заводу для строительства защитной дамбы.

— И поверят?

— Безусловно.

Муртазин покачал головой.

— Я бы не поверил.

— Нет, вы бы поверили. Опыт… — Считая дело решенным, Карапет Георгиевич сказал: — Я вас очень прошу, Хасан Шакирович, в бумажке, адресуемой в железнодорожное управление, укажите вместо тысячи тысячу двести кубометров. Еще одно предприятие нуждается в дровах, но эта организация недостаточно солидная.

Директор что-то обдумывал. Карапет Георгиевич это заметил.

— Хасан Шакирович, может, сомневаетесь, думаете, здесь какой-то шахер-махер? Будьте надежны. Мы деловые люди. Все будет оформлено надлежащим образом. На двести кубометров получите официальную справку. Ведь просить тысячу двести кубометров легче, чем двести…

— Нет, не могу. — Муртазин быстро встал, ошарашив представителя. — Не нужны ни тысяча, ни двести. Мы купим дрова у себя.

После того как Карапет Георгиевич, словно ошпаренный, выскочил из кабинета, Муртазин долго еще сидел в раздумье. Он чувствовал, что поступил правильно, даже если дрова на месте обойдутся заводу немного дороже. Наконец, вызвав звонком Зоечку, он велел ей позвать Зубкова. Тут его взгляд упал на часы: опять одни отставали, другие спешили. Давно бы пора сдать их в ремонт. «А впрочем, ну их», — отмахнулся Муртазин.

Придя, Зубков стал развивать мысль, что директор напрасно отказался от выгодной сделки с Карапетом Георгиевичем, что завод и рабочие в один прекрасный день могут оказаться без топлива.

— Живем в лесу и без дров останемся, — иронически усмехнулся Муртазин. — Когда вам нужно было, доставали не только дрова, целые кряжи.

Маркел Генрихович отлично понял, куда целился директор, но пока отмолчался.

— Я отдаю Ихсанова под суд, — не давая Зубкову прийти в себя, продолжал Муртазин. — Он тоже процветал под вашим крылышком.

Зубков закурил. «Что, задрожала рука?» — подумал Муртазин.

— Отдать Ихсанова под суд не так уж трудно, — заговорил наконец Зубков. — Но вы, Хасан Шакирович, вот что прикиньте… — Маркел Генрихович несколько раз глубоко затянулся и сквозь густой дым многозначительно посмотрел на Муртазина. — Этот Ихсанов не дурак. Он уже был у меня. Сын ваш Альберт с вашего ведома систематически одалживался у него деньгами под расписку. Ихсанов предупредил: если дело дойдет до суда, он сообщит об этом прокурору.

Удар был нанесен совершенно неожиданный. Шантаж или правда?.. Сумасброд Альберт вполне мог брать у Ихсанова деньги под расписку, на него похоже. И тут Муртазин вспомнил, как однажды жена говорила, что Альберт кому-то должен пятьсот рублей.

— Вот видите, — язвительно бросил Зубков, наглея при виде того, как взволновался директор при его сообщении. — Побольше хладнокровия… Сгоряча можете запутать не только сына, но и себя.

Сердце у Муртазина неистово заколотилось, но у него еще хватало силы воли держать себя в руках.

— Теперь я ясно вижу, что вы аферист. — Он гневно впился глазами в Зубкова. — Но вы ошибаетесь в своих расчетах, Зубков. Я не из тех, кто, спасая свою шкуру, легко идет на преступление.

На лице Зубкова мелькнула кривая усмешка.

— Дальше-то некуда идти, вы уже его совершили, преступление-то, Хасан Шакирович. Если хотите, я вам по пальцам перечислю… Вы с первых же дней, как приехали на «Казмаш», обманули государство, выполнив план только на бумаге. Потом вы стали искать виновников, стали преследовать честных людей. Думаю, нет нужды перечислять все. Можно бы вам кое-что еще напомнить…

— Подлец! — крикнул Муртазин, замахиваясь тяжелым пресс-папье.

— Еще раз советую не горячиться, — надменно бросил Зубков и, выждав, пока Муртазин опустит руку, тоном, не допускающим возражений, потребовал: — Дайте слово, что Ихсанова не тронете. Тогда и вас никто не тронет.

Только сейчас Муртазину стало ясно подлинное лицо этого человека. Дрожа от ярости и гнева, он бросил:

— Могу пообещать лишь одно: вы сядете вместе со своими друзьями на скамью подсудимых! Вон!

— Ах, так! — процедил Зубков сквозь зубы. — Вы еще пожалеете от этом!

3

Дома Муртазин схватил сына за плечи и бешено затряс:

— Говори, щенок, у кого брал деньги? Кому давал расписки?

Ильшат едва оторвала мужа от насмерть перепуганного Альберта. Хасан дышал шумно, как загнанный конь. Кулаки его сжимались, лицо налилось кровью. Он еще что-то прокричал и внезапно остановился на полуслове. Молнией сверкнули перед ним последние события. «Сына ругаю, а сам…» Он схватился за голову, пошатываясь, дошел до своей комнаты. Щелкнул дверным замком. Ильшат, побелев от страшной догадки, бросилась к двери:

— Хасан, открой, слышишь… Хасан, не смей…

Она слышала, как он, стуча и хлопая, открывал ящики стола. Это еще больше испугало Ильшат. Она слезно молила мужа открыть дверь.

— Не бойся, не застрелюсь, — донеслось из-за двери.

Всю ночь Муртазин что-то писал.

Он без утайки вылил на бумагу все, что счел нужным сообщить партийной организации и прокурору. Осталось ответить еще на вопрос, который неумолимо встал перед его гражданской совестью: кто он?

Слишком долог и нелегок был жизненный путь Муртазина, чтобы он позволил себе бездумно отмахнуться от голоса своей совести. Он был одним из тех, кто не ищет объективных причин для своего оправдания.

«Да, точно… Теперь я все понял, все вижу… — рассуждал он. — Былая слава ушла от меня, — вот и завладел мной шайтан кичливости. Это он мутит, тянет в болото… Ослепило меня… Не поможет теперь ни один окулист на свете…»

В предрассветной тишине через открытую форточку ворвался петушиный крик. Муртазин вздрогнул, прислушался. Вспомнилась смешная история с петухом, которую рассказывал шофер.

Губы Муртазина иронически скривились.

«Недурная ассоциация», — подумал он с горечью и закрыл форточку.

Незаметно посинели окна, прозвенел первый трамвай на соседней улице. Муртазин открыл дверь и замер: на стуле, прислонившись к стене, дремала Ильшат. Видимо, она сидела здесь с самого вечера. Что-то необъяснимо нежное всплыло из самой глубины его сердца. Он тихо подошел к жене и поцеловал ее теплые волосы…

В девять часов, как всегда, Муртазин приехал на завод. Отвечая на приветствия кивком головы или еле заметным движением губ, он тяжелым шагом прошел через проходную.

— Зоечка, ко мне никого пока не пускать. Зариф Фатыхович не показывался?

— Здесь. Позвать?

— Нет, сам позвоню.

Раздевшись, вынув из большого желтого портфеля исписанные ночью листы и заперев их в несгораемом шкафу, Муртазин позвонил Гаязову и попросил зайти к нему в кабинет.

Гаязов тут же поднялся к директору. Он успел побывать в цехах и торопился сообщить директору последние новости. Пятая поточная линия близилась к завершению. Рабочие механического цеха включились в предмайское соревнование и решили обратиться с призывом к заводскому коллективу. Вечером в механическом цехе намечено собрание.

— Не слишком ли много у нас собраний? Кстати, как работала третья смена? — расспрашивал Муртазин.

— Третья смена работала неплохо.

— А людей откуда брали?

— Несколько человек с других участков, остальные — сами поточники.

— Мы все еще выходим из положения за счет наших людей. Когда мы покончим с этим безобразием? — размышляя вслух, заметил Муртазин.

Парторг, немного недоумевая, сказал:

— Когда закончим реорганизацию механического цеха, Хасан Шакирович.

— Да, механический цех! — вздохнул Муртазин.

По тому, как он вздыхал и взглядывал, Гаязов догадался, что директор хочет поделиться с ним чем-то очень важным. «Неужели что-нибудь с женой…» — подумал Гаязов. С тех пор как Макаров поведал ему о семейной жизни Муртазина, мысль Гаязова все чаще возвращалась к Ильшат. Что-то навязчивое, как зубная боль, безотчетно мучило его. Зарифа пугало, что в конце концов он не выдержит этого и в разговоре с Муртазиным прорвется еще резче, чем тогда, когда назвал его феодалом.

Такого Муртазина, как сегодня, Гаязов видел впервые. Муртазин говорил беспощадно, не оправдывая себя, и дал тут же прочесть Гаязову свои заявления в парторганизацию и прокуратуру.

— Только теперь, Зариф, мне кажется, я понял до конца свою вину, — сказал он, когда Гаязов прочел бумаги.

— Если действительно поняли, это хорошо, — сказал он.

— Вы не верите мне, Зариф? — спросил Муртазин.

— Мне бы очень хотелось вам верить, Хасан Шакирович, но вы не первый раз говорите «понял».

— Правильно, — вздохнул Муртазин. — Вы хорошо читаете то, что запрятано в душе человека. Правильно, не впервые говорю…

Оба долго молчали.

— Я и сам не рад, Зариф, своему характеру, — медленно проговорил Муртазин. — Многих людей я несправедливо обидел и ни перед кем пока не извинился…


Вечером, сидя на собрании в механическом цехе, Муртазин ожидал, что о нем тоже скажут, и скажут нелестно. Но выступающие пока что говорили о том, как лучше организовать работу, и вносили конкретные предложения. А выступление Андрея Павловича Кукушкина просто обрадовало Муртазина. Фрезеровщик предложил дельный способ ускоренной обработки одной из самых трудных деталей для запчастей.

— Очень жаль, что мы раньше не узнали об этом способе, Андрей Павлович, — не стерпел Муртазин. — Какое ценное предложение держали взаперти!

Кукушкин медленно из-под очков посмотрел на директора и покачал головой.

— Чтобы держать взаперти, Хасан Шакирович, у меня нет несгораемого шкафа. Наши предложения действительно лежат взаперти, но только у руководителя Бриза Вадима Силыча Пояркова. Вам бы в свободную минутку заглянуть в его железный шкаф. Там кое-что получше моего предложения давненько мохом поросло.

К немалому удивлению Муртазина, чуть ли не каждый, кто выступал на этом собрании, так или иначе затрагивал Бриз и резко отзывался об его руководителе Пояркове. Муртазин понял, что совершил еще одну ошибку, доверив этому безмозглому инженеру, — так он в душе называл Пояркова, — столь ответственную область работы. И с сожалением подумал, что напрасно отстранил Иштугана. Рабочие все равно в обход Бриза ходят за советом к нему.

Путаная и хвастливая речь Пояркова окончательно взорвала Муртазина.

«Погоди, мерзкая тварь, я еще покажу тебе», — подумал он и взглянул на Гаязова, — его выпуклые глаза сияли, как алмазы. Нагнувшись, Муртазин шепнул ему на ухо:

— Барышня в брюках этот Поярков. Придется убрать его из Бриза.

— Если мы не уберем, они сами, пожалуй, это сделают, — ответил Гаязов, кивнув головой на зал.

Не откладывая, Муртазин тут же после собрания отозвал Пояркова в конторку и, оставшись с ним с глазу на глаз, объявил, что отстраняет его от руководства Бризом за полный развал работы.

За последнее время Поярков разжирел, обрюзг.

— Что же, снимайте. Готовьте местечко своему шурину…

Такого грязного выпада Муртазин не ожидал даже от Пояркова. Хмурое лицо его медленно серело, словно покрываясь налетом пепла.

— Вы, Поярков, низкий человек, если бросили мне такие слова!

— Это как сказать, — вскипел Поярков. — Во всяком случае, у меня на заводе родственников нет… Я не даю им справки, когда они бегут с целины. Не занимаюсь очковтирательством. И сын мой… и жена моя…

— Оказывается, вы еще и негодяй вдобавок, — не удержался Муртазин.

На этом, пожалуй, все бы и кончилось. Муртазин понял, что допустил грубую бестактность в разговоре со своим подчиненным. Бессонная ночь, расслабленные нервы сделали свое. Он уже шагнул было к двери, намереваясь уйти, но взбешенный Поярков бросил ему вдогонку такие слова, которые поразили его как громом. Его Ильшат близка с Гаязовым?.. Она любила его еще в девушках?

Муртазин не помнил, сказал ли он что на это или нет, не помнил даже, как ушел из конторки, как добрался до своего кабинета, включил свет. Он упал на стол головой, мыча от внутренней боли и скрежеща зубами.

Гаязов, увидев свет у директора, зашел к нему.

— Хасан Шакирович, что с вами? — воскликнул он с тревогой.

Муртазин, подняв взлохмаченную голову, уставился на Гаязова стеклянными глазами.

— Вы?! — спросил он негодующе.

— Я не понимаю вас, Хасан Шакирович.

Муртазин, явно не слыша, продолжал смотреть на Гаязова. И вдруг стукнул кулаком по столу с такой силой, что графин и стаканы разлетелись вдребезги. Ступая на осколки, Муртазин медленно пошел к двери, даже не обернувшись на оклик Гаязова.

…Домой Муртазин вернулся сильно подвыпивши. Жену он застал в слезах.

— Что, вновь испеченный инженер-мастер, уже разнюнилась?.. — язвительно спросил он и тряхнул жену за плечи. — Ну, выкладывай про свои делишки с Гаязовым…

— Оставь меня, Хасан, — с трудом произнесла Ильшат, — у нас большое горе. Час назад арестовали Альберта.

Муртазин отступил, выставив перед собой руки, словно загораживаясь от удара. Он сразу отрезвел.

— Ты с ума сошла, Ильшат?! — Порывисто дернул галстук — ему не хватало воздуха.

4

Механический цех все еще работал с перебоями. Практика внесла серьезные поправки в проект Назирова. Правда, ни Акчурин, ни Надежда Николаевна не сетовали на Назирова, — все было, как говорится, в порядке вещей. И все же Гульчира чувствовала — по усталости, появившейся во взгляде, по добавочным морщинкам под глазами, по новым серебряным нитям в волосах, — что они не могут не досадовать про себя на Назирова: разработал проект — и бросил их в самый ответственный момент. Гордая душа девушки не выдержала этой глухой, невысказанной несправедливости к Азату. Еще с завода она позвонила на междугородную телефонную станцию и заказала разговор с Назировым. А дома, часа в два ночи, накрывшись с головой пальто, чтобы не разбудить спящих, попросила телефонистку связать ее с Аланлинской МТС.

До того Гульчире никогда не приходилось разговаривать по телефону с отдаленными районами. Она думала, что ей сразу дадут МТС. Но, накрывшись с головой пальто и приложив трубку к уху, она долго слушала, как телефонистки, сидевшие где-то в маленьких, заваленных снегом избушках, в десятках километров друг от друга, вызывали через одну станцию другую, потом через нее третью, четвертую, и впервые ясно представила, как далеко был от нее Азат.

Некоторые промежуточные станции долго не отвечали, у телефонисток от крика срывался голос, они кого-то ругали, сердились. Иногда в трубке трещало, слышался гул зимнего ветра, врывалась музыка, включались чьи-то голоса, требующие в срочном порядке какие-то запчасти, а телефонистка в это время кричала: «Бибинур, Бибинур, почему молчишь? Заснула, что ли? Вот несчастье». Наконец Бибинур ответила и, в свою очередь, начала кричать: «Маруся, Маруся!» Ее голос слышался еще тише. Потом Маруся начала вызывать какую-то Алсу, а Алса — Миляушу. Голоса уходили все дальше.

Гульчире уже начало казаться, что в такую темную зимнюю ночь, в такую пургу — на дворе бушевали мартовские бураны — просто невозможно будет найти затерявшуюся где-то в бескрайних снежных просторах маленькую МТС.

Сердце ее нетерпеливо забилось. Казалось, она вовсе не сидит под пальто в своей квартире, а пробивается сквозь снежную бурю вдоль телефонных проводов, разыскивая через телефонисток Азата.

Голос Азата звучал отчужденно, издалека. Но, узнав, что говорит Гульчира, Азат сразу встрепенулся.

— Гульчира, это ты?.. Гульчира?!

Хотя Гульчира продолжала сидеть, укрывшись пальто, в полном мраке, от этого многократного повторения ее имени на нее низвергался такой поток любви, что все вокруг посветлело, будто над ней вдруг взошло майское солнце. Ее слух уловил горячее дыхание Назирова. Гульчира заволновалась, хотела расспросить, как он там — жив, здоров, не болеет ли, но их разъединили. Пока далекие девушки-телефонистки, отыскивая друг друга, налаживали связь, она слушала гул ветра в телефонных проводах, обрывки чьих-то разговоров. Наконец Гульчира снова услышала Назирова, заторопилась поскорее втолковать главное, — что ему надо хотя бы на день вырваться в Казань, что без него затормозилось в механическом цехе с осуществлением проекта.

— Гульчира, не волнуйся, приеду… — было единственное, что она уловила, и голос любимого снова потерялся в гудящем пространстве.

Она еще немного посидела, держа телефонную трубку, снова и снова переживая все сначала, и вдруг почувствовала, как ее пронзила острая тоска оттого, что уже ушел от нее весь этот радостный, волнующий таинственный мир, в котором она только что была. С этим чувством сердечной тоски она вошла в свою комнату, разделась, не включая света, и легла, уставившись сосредоточенным взглядом в какую-то точку на темном потолке. Она думала о девушках-связистках, чьи голоса слышала только что. Повидать бы этих связисток, поблагодарить их!..

— Апа, — тихонько позвала Нурия с кровати рядом. Не то она совсем не спала, не то ее разбудил телефонный разговор. — Знаешь что, апа, я думаю об Азате-абы. Он стал мне нравиться…

— Разве? А что заставило тебя изменить свое прежнее мнение?

— То, что он уехал в деревню… — восторженно прошептала Нурия. — Я уверена, он не сбежит, как наш Ильмурза. Не такой он человек. А тебя, апа, мне просто жаль. Что же, ты теперь по телефону будешь любить Азата-абы?

— Глупышка, — сказала Гульчира не очень сердито. — Знай сверчок свой шесток — помалкивай.

— А мне нечего знать… У меня любимого нет…

— Так ли? Хочешь, чтобы я за тебя сказала?..

Нурия смутилась и поспешила переменить разговор.

— А тебе в деревню, Гульчира, ни за что не поехать. Так мне кажется.

— Почему?

— Так… Там нет оперы, нет театра. Ты же без них не можешь жить.

— Нет, в деревню я поеду, Нурия. Это уже решено, — сказала тоном, не допускающим сомнения, Гульчира, хотя на самом деле еще ничего не было решено.

— Решено и то, что сбежишь оттуда? — поддела сестру Нурия с приглушенным смешком.

Гульчира обиделась.

— Нурия, не дразни меня! Вставать неохота, поколотила бы тебя.

— Азата своего колоти. А на меня руки коротки.

Сестры замолчали. Слышно было тиканье часов, свист ветра на улице вперемежку с ночными шумами большого города. Внезапно до слуха Нурии донеслось всхлипывание. Нурия спрыгнула на пол, подсела к сестре на краешек кровати, обнаженными руками обняла Гульчиру за плечи. Та, закусив угол подушки, вся сотрясалась от рыданий.

— Апа, дорогая, я ведь шутя… Не надо, апа… — шептала Нурия. — Апа, дорогая, не плачь, не то и я расплачусь. Пойми, это была просто шутка… Я не могу забыть подлого поступка Ильмурзы… что он заставил мучиться отца и Иштугана-абы… Если тебе так хочется, поезжай… Плюнь на оперу, а самодеятельный театр и там будет.

Прижавшись мокрой щекой к обнаженному плечу Гульчиры, Нурия тихо плакала, поглаживая рукой волосы сестры.

Сквозь узорчатый слой льда на оконном стекле в комнату прокралась светлая лунная полоска. Теперь в комнате можно было разглядеть и зеркальный шифоньер, и бронзового беркута с распластанными крыльями, стоявшего на этажерке.

В соседней комнате проснулся один из малышей. Послышался мягкий ход коляски. По улице, сотрясая весь дом, медленно прошла тяжелая грузовая машина, наверное, бензовоз.

Гульчира успокоилась, и Нурия опять запросила прощения.

— Эх, дурочка моя, разве от таких шпилек я плачу! — сказала Гульчира, обняв сестру.

— А почему же?

— Почему? Плачется, вот и плачу.

— Но что заставляет тебя плакать, апа? Что?

— Ступай, Нурия, ложись. Еще простудишься, — сказала Гульчира, будто не слыша вопроса Нурии.

Но Нурия и не подумала переходить на свою кровать. Она скользнула к сестре под одеяло, обняла ее за шею и шепотом, точно в комнате был кроме них кто-то посторонний, спросила:

— Ну признайся, апа, дорогая, почему ты все-таки плакала?

Гульчира засмеялась и обняла сестру.

— Дурочка ты, Нурия. Придет время, сама все узнаешь. Об этом не рассказывают.


На заводе Гульчира промолчала о своем телефонном разговоре с Назировым. Через два-три дня дела в механическом стали налаживаться. Гульчира уже раскаивалась, зачем зря взбудоражила Азата. Разве легко из такой дали добираться зимой до Казани.

«Если не приедет сегодня, завтра дам телеграмму, что может не приезжать», — решила она.


А Назиров был уже в Казани. С поезда он прямиком поспешил на завод. Буран, бушевавший несколько дней, стих. Ослепительно белый снег, на который еще не успела осесть копоть из заводских труб, лежал на крышах, в садах, на ветвях деревьев. Кругом было разлито блаженное спокойствие. Назиров шел, оглядываясь по сторонам, предвосхищая скорую встречу с Гульчирой, с друзьями, с заводом.

В проходной он протянул руку Айнулле.

— Ого, орел прилетел? Насовсем?

— Нет, Айнулла-бабай, по делу только, — улыбнулся Назиров, догадавшись, на что намекал старый хитрец. — Товарища Гаязова не видел?

Лицо старика чуть посветлело.

— Если только по делу — ладно. Не то вон сынок нашего Сулеймана, Мурза быстроногий, совсем сбежал. Ходит теперь посмешищем… Слышал, отдают его на суд народа… А товарищ Гаязов только что прошел, наверное, в своем кабинете.

Весть об Ильмурзе огорчила Назирова. Значит, и Гульчире нелегко.

Парторг встал навстречу Назирову и, подведя его к свету, сказал:

— О-о… Эк тебя ветром обдуло… Ну, как дела? Устроился?

— Дела ничего, Зариф-абы. Живу у одной старушенции. В избе просторно, я да теленок. — Назиров весело рассмеялся. — Скоро коза-борода должна объягниться. На ночь и ее приводим в избу.

Гаязову поправился Назиров, его бодрый голос, смех. Видать, не струсил парень.

Он стал расспрашивать об МТС. Оказывается, станция хоть и большая, но запущенная. Тракторы ремонтируют прямо на снегу. То, что называется мастерской, скорее сарай или холодный хлев. Тракторный парк сильно потрепан. Ремонт идет очень медленно: не хватает запчастей, специалистов. Новый директор, кажется, человек инициативный. И у Назирова планы крупные. Словом, засучив рукава впряглись в работу.

— И завод, думаю, не откажет в помощи, — сказал с доверчивой улыбкой Назиров.

Гаязов подтвердил, что за этим дело не станет, и спросил, почему Назиров не интересуется реализацией своего проекта.

— Именно эта забота и привела меня сегодня в Казань, Зариф-абы. — На лицо Назирова набежало выражение озабоченности. — Слышал о неприятностях…

Тепло взглянув на этого светловолосого парня с расплывшимся, широким носом, Гаязов сказал:

— А я думал, ты по личному делу… Неприятности, естественно, бывают.

Гаязов взял телефонную трубку и попросил механический цех.

— Кто это? Привет, Аван Даутович. Гаязов. Тут один товарищ хочет с вами потолковать…

Он протянул трубку Назирову.

— Аван-абы, здравствуйте… — сказал он по-татарски. — Азат говорит… Уже и забыли разве? Назиров… Вот у товарища Гаязова сижу. Сейчас, сейчас, только пропуск выпишу.

Бросив трубку на рычаг, Назиров покачал головой, добродушно улыбаясь.

— Что, или не узнал?

— Вроде… Быстро, оказывается, забываются люди…

— Обижаться не надо… Авану Даутовичу порядком досталось поработать. И в семье у него… Ну, да ладно, об этом после. Хасан Шакирович болеет, покажемся Михаилу Михайловичу и пойдем в цех.

Как только Назиров ступил ногой на заводскую территорию, особенно с приближением к механическому цеху, волнение охватило все его существо. Не будь с ним Гаязова, он не выдержал бы, побежал — так рвался он душой к родному цеху.

Войдя, он снял шапку и несколько минут стоял у дверей. Да, это был цех, где Назиров так долго работал, с его привычным гулом и запахами, с его до боли знакомыми станками, с падающими из окон солнечными полосками, голубями и фонтанчиками, и в то же время это было нечто новое: он видел въяве рожденный его воображением проект. Стремительно переходя от станка к станку, наблюдая за потоком деталей, он пожимал руки радостно встречавшим его рабочим и почти каждого спрашивал:

— Ну как, идет?

— Теперь пошло. Вначале сильно помучались.

Назиров не успел дойти до середины пролета, как весть о его приезде облетела весь цех.

— Здравствуй, Азат Хайбуллович, — издали заулыбалась ему Надежда Николаевна. — Что, не стерпело сердце?

— Спасибо вам, большое спасибо, — сказал Назиров. — Здесь общей, коллективной работы больше, чем моей. Слышал, были у вас серьезные неприятности.

— И сейчас не совсем с ними покончено. Хорошо сделал, что приехал. Надолго? — спросил Акчурин.

— Дня два-три пробуду.

— Очень рад. Нужно кое-что посмотреть вместе, посоветоваться.

— Ну, парень, задал ты нам хорошего жару, — сказал Сулейман, схватив руку Назирова и обеими руками тряся ее. — Вон посмотри на Авана с Надеждой Николаевной. Еле на ногах стоят. А сам-то ты, — тьфу-тьфу, как бы не сглазить, — покруглел. Ну, как в деревне?

— Работы там больше здешнего, Сулейман-абзы.

— Га, смотрите на него, сразу свое ставит выше… — Сулейман-абзы настороженно глянул на него из-под густых бровей. — Надолго?

— Дня на два — на три.

— Ну, это ничего. Не то что некоторые молодчики — приедут и тут же задний ход дают.

— Если бы я дал задний ход, — полушутя бросил Назиров, — ты бы, Сулейман-абзы, первым отхлестал меня по щекам.

— Нет уж, браток, самому Сулейману больно наступили на пятки. Теперь и рта не откроешь…

— Ильмурза сбежал с целины. Тяжело оскорблен старик, — объяснил Аван Акчурин, когда отошли от станка Уразметова.

Обойдя цех, Акчурин, Надежда Николаевна и Назиров втроем поднялись в конторку.

После телефонного разговора с Гульчирой Назиров встревожился, всякие мысли пошли. «Может, никуда не годен?..» Теперь от его беспокойства и следа не осталось. Нет, он не обманывался, он видел трудности, те неожиданные препятствия, которые рождает только практика, но они его не пугали.

Скинув кожаное пальто, Назиров надел халат и бодро сказал Акчурину и Надежде Николаевне:

— Ладно, я целиком к вашим услугам.

5

Одиннадцатичасовой гудок стих уже давно. Они идут вдвоем, Гульчира и Азат, взявшись за руки, по пустынным слободским улицам, неповторимо красивым при свете полной луны и от только что выпавшего снега. Все вокруг объято удивительной тишиной, в которой слышится лишь мерный, как биение сердца, стук копра, забивающего шпунты на строительстве порта.

На повороте посередине улицы показалась группа молодежи. Гульчира тут же узнала гармониста. Это был Басыр. Он играл на гармонике с колокольчиками. Кто-то свистнул, кто-то пустился в пляс, кто-то запел под гармошку:

Герань душистую ты видишь на окне?

Понюхай, друг мой, — запах так хорош!

Средь листьев есть один цветок — он дорог мне,

Не рву его: он на тебя похож…

И все, подзадоривая танцора, подхватили дружно:

Тальник, тальник,

Пригнувшийся тальник!

Любимого увидеть сердце хочет

Хоть раз, хоть миг!..

Гульчира прижалась к Назирову, и, пока песня не стихла вдали, они молчали. «И у меня вот сердце разрывается», — подумала она.

— Ты не озябла? — спросил Назиров.

— Нет… Расскажи, как в деревне… Все-все, с самого начала. Мне все интересно.

— Хорошо, — рассмеялся Назиров. — В вагоне мне, правда, приходило в голову, а вдруг встретит меня на станции какой-нибудь абзы с лошадкой, но все же я надеялся на машину. Схожу. Мороз трескучий! Деревья, лошади — в инее. Дым жиденькой струйкой поднимается вверх. Солнце багровое, в туманном, радужном кольце. Снежок похрустывает. Я, конечно, в шляпе, полуботинки на мне, шелковые носочки, кожаные перчатки. А от станции до МТС ни более ни менее — сто двадцать километров! Оглядываюсь по сторонам: никакой машины. Пока я стоял как в воду опущенный, подходит ко мне женщина, кругленькая, как свекла, с маленькими живыми глазами, закутана в черную шаль, в короткой черной стеганке и брюках. «Не вы ли инженер товарищ Назиров будете?» Спрашиваю ее, где же машина. «А вот, — показала она кнутовищем на сани. — По нашим дорогам не токмо что на машине, на санях проедешь, — скажи спасибо». Говорит, а сама поглядывает то на мои ботинки, то на шляпу. «Видно, понравился тетке», — думаю про себя.

«Вы что ж, товарищ инженер, хотите так вот налегке, точно не живой человек, а кукла, отправиться в путь? Закоченеешь ведь», — говорит. Я плету, что ботинки у меня на меху, а к шляпе в придачу есть волосы и воротник поднять можно. Засмеялась, чертовка. Видно, успела разглядеть, что не только меха в ботинках, даже теплых носков не было. Потом велела подождать немного. Ноги начали стынуть. Танцую. Воротник поднял. Руки мерзнут. Если так, думаю, и вправду закоченею. Вот потеха-то будет.

Пока я так приплясывал, эта самая тетка принесла два тулупа. Бросила тулупы на спинку саней и говорит: «Пойдемте».

Вошли в один дом. Там она вручила мне старые валенки, в пору семидесятилетнему деду форсить.

«Обувайтесь, говорит, фасон больно хорош», — а сама, чтоб не рассмеяться в глаза, отвертывается к печке.

Что поделаешь, надел я дедушкины валенки. Зато всю дорогу и деда и тетку благодарил, — ноги были что в теплом масле.

Гульчира упрекнула себя, что, провожая Азата, не подумала об этом.

— Выехали в путь, — продолжал он. — Тетка по-мальчишески вскочила на облучок. Свистнула. Конь добрый, несет, только головой покачивает… Ты ведь знаешь, деревню я видел только в кино. Едем, едем… Три часа. Пять часов. Десять часов. Кругом снег, белый… глаза режет. Бескрайняя снежная равнина… Изредка покажется утонувшая в сугробах деревушка. Леса, оказывается, нет в тех краях. Деревни голые. Ни садочка, ни дерева порядочного не увидишь. Только на кладбищах березки стоят. И опять на десятки километров тянется слепящая белая степь. Я и не предполагал, что у нас в Татарии такие просторы.

Едем. Вдруг заяц пересекает дорогу. Эх!.. Скачет, только пятки сверкают. Лису видели. Сидит у дороги эдакая кокетливая сватья, уставила на нас свою ехидную мордочку. Жаль, что не было ружья, а то бы тебе прекрасный воротник привез.

— Ладно, в другой раз подстрелишь, — вставила Гульчира.

— Я не привычен ездить на санях, — продолжал Назиров. — Вначале показалось хорошо, но потом голова закружилась. И замерз. А тетку ничто не берег, даже ворот тулупа не подняла. То посвистывает, то песню грустную затянет. А ты едешь, завернувшись в тулуп, по безбрежной степи. Впереди плавно покачивается дуга над головой лошади. Стучат копыта, шелестит шлея на широком крупе. «Далеко еще?» — спрашиваю. «Да хватит», — протянула тетка нараспев.

«Я правильно почувствовала эту даль ночью, когда говорила по телефону с Азатом», — подумала Гульчира, но не стала перебивать Назирова. А он все рассказывал:

— Долго еще ехали, тетка и говорит мне: «Товарищ инженер, слазь с саней, пошагай-ка маленечко пешком. Ноги отогреются. В гору поднимаемся».

Смотрю, — никакой возвышенности. Ровная белая степь. Я, похоже, вздремнул перед этим. В тулупе так хорошо. Совсем не хочется мне сходить с саней, но, чтобы не выдать себя, слез. Встал на землю и пошатнулся. Все вокруг, как патрон карусельного станка, медленно кружится. Поясница онемела, ноги как деревяшки — двинуться не могу. «Держитесь за сани», — говорит тетка, а сама прикрывает уголком шали рот, чтобы скрыть улыбку. Взялся. Иду, а сам не вижу ничегошеньки.

А тетка моя смеется. «Ступайте крепче, говорит, а то обратно повернут из мытээс. Еще подумают, что привезла пьяницу какого. Беда, говорит, с этими городскими людьми, одного встречаешь, другого провожаешь. И тебя, видно, месяца не пройдет, провожать придется». И не стесняется ведь, чертовка, прямо так и ляпает. «Хоть на вид ты и крепкий, а коленки быстро подгибаются. Да и жене, говорит, не понравится здесь». Я сказал, что еще холостяк, не поверила.

«Каждый начальник, когда приезжает в деревню, говорит так, а у самих в городе полное лукошко». Это, значит, детишек. В деревне слепых котят в старое лукошко кладут. Моя тетка и намекнула на это. — Назиров вдруг взглянул на Гульчиру. — Надоел я тебе, кажется, Гульчира?

— Нет, что ты, очень интересно. Мне нужно знать все, все. И про котят…

Назиров улыбнулся.

— Я, Гульчира, вроде того глупца, которого за копейку нельзя было заставить говорить, а за две — замолчать, — могу хоть всю ночь рассказывать.

— А как зовут эту тетку?

— Что-то такого имени я не слыхал. И ты тоже, наверное. Очень красивое имя… Ляйсенэ.

— Ляйсенэ?.. Первый весенний дождь…

— Выходит, так. Двое детей у нее, муж работает механиком в МТС.

— Погоди, не забегай вперед. Как же добрались? И ночью ехали?

— Пришлось и ночью. К концу пути я к саням немного привык. И голова перестала кружиться. Какая это прелесть, Гульчира, зимняя ночная дорога. Небо черное-черное, звезды с кулак каждая, сверкают будто драгоценные камни, а снег темно-синий от лунного света и облаков. В городе никто не обращает внимания на луну, — он кивнул головой на плывущую в тумане полную луну, — а в пути, лежа в санях, ехать и глядеть на небо чертовски увлекательно. И взгрустнется, и задумаешься. И петь хочется. Право… «А почему не видно лесных полос?» — спрашиваю. «На кнутовища поломали, — ехидно усмехнулась тетка. — Этими бы кнутовищами да нас самих…» — «А почему так?» — «Если, говорит, едешь на деревню по-настоящему работать, сам увидишь, а если только на гастроли, нечего и язык зря ломать. Все равно в толк не возьмешь».

— Колючий язык… Вот тебе и Ляйсенэ — первый весенний дождь, — сказала Гульчира.

— Стали мы приближаться к МТС, вдали показались огоньки. Смотрю, электрические!.. Я высунул голову из тулупа. Посреди степи сиял огнями целый город.

Ляйсенэ свистнула. «Здорово ты промерз, видно. Все дядьки, как закоченеют в дороге, восторгаются этими огнями. А мой муж ругается. «Только возьмешься за работу, а тут свет погас», — говорит. Ну-ка, милая, — хлестнула она лошадь, — поедем пошустрей, а то дядя инженер совсем озяб».

Трижды уже из конца в конец меряли они улицу, где жила Гульчира, и пошли в четвертый.

— Почему-то Аланлинская МТС стала мне очень близкой. Захотелось увидеть и Ляйсенэ, и ее мужа, и директора, и слепых котят в лукошке… — мечтательно произнесла Гульчира. — Если бы я туда поехала, нашлась бы мне там работа?

— Как не найтись, Гульчира! — радостно воскликнул Назиров. — Работы — море! — Он заглянул в ее глаза с заиндевевшими ресницами. — Гульчира… Давай договоримся… Я не могу жить и не видеть тебя.

— И мне без тебя трудно, — с стыдливой робостью сказала Гульчира.

Они остановились. Каждый слышал взволнованное биение сердца другого.

— Когда приехать за тобой? К майским праздникам?

Гульчира ласково покачала головой.

— Я ведь не дала тебе окончательного обещания, не спеши. — И, смеясь, открыла ему свой ночной разговор с Нурией.

— Чем, интересно, я так понравился ей?

— Она верит, что ты не убежишь из деревни.

— Тогда поблагодари ее от моего имени и передай, что я оправдаю ее доверие. Жаль, эту шалунью мало я знаю.

— Еще узнаешь. Девочка не из смирных. Заставила меня всю ночь проплакать, когда я разговаривала с тобой по телефону. «Тебе, говорит, в деревню все равно не поехать, раз там нет оперы». Я и сама не заметила, как у меня сорвалось с языка, что это дело уже решенное. Как же я могу сейчас не поехать в деревню, — получится, что я обманщица.

— Если так, еще раз спасибо Нурии. За это я привезу ей шапку-ушанку из белого-пребелого зайца. А за тобой, Гульчира, приеду в мае. Приезжать?

— Об этом, Азат, я тебе позже напишу, ладно? Ну, что приуныл?

— Скажи причину, а то еще бог знает что мне в голову полезет.

— Причина… С отцом нужно поговорить, отца мне очень жаль. С тех пор как вернулся Ильмурза, он мучается так, что и передать невозможно. Каждый день стычки с Ильмурзой. Не знаю, чем это кончится. Отец хочет призвать его к ответу перед народом, а Ильмурза боится. «Сбежать не побоялся, не бойся и отвечать перед народом», — говорит ему отец. Или, говорит, купи билет и поезжай обратно в Казахстан. Потом и за Ильшат-апа очень беспокоится он.

— А что случилось с Ильшат-апа?

— Арестовали Альберта… Поговаривают, что это он ударил ножом Баламира. На днях дело будет разбираться в суде.

— Значит, и у Хасана-абы большая неприятность. А я даже минутки не урвал, чтобы повидаться с ним. Сказали, что болеет. Завтра придется хоть домой к нему сходить.

— И еще одно, — сказала Гульчира. — Отец не поверит мне… Побоится, что и я долго не выдержу, как Ильмурза. Так-то он любит тебя, но… не даст он своего согласия, пока не уверится, что ты прочно осел на новом месте… А словам он не верит, Азат.

— Вот теперь я спокоен, Гульчира. Я готов ждать твоего письма, сколько нужно. Только прошу: по возможности скорее.

У парадного они долго еще не могли расстаться.

— Завтра увидимся?

— Увидимся, Азат. Я еще днем тебя увижу. Если управишься с делами, может, и в театр сходим. Да, вспомнила… нужно поискать тебе валенки, — сказала Гульчира. — Опять ведь придется ехать по снежной степи.

— Купил уже. На базаре, Ляйсенэ привезла.

— Смотри, чтобы у меня в валенках ходить, слышишь? Не фасонь. И себе нынче же куплю валенки.

— Я сам куплю тебе. Деревенские теплее. Беленькие, очень красивые.

— Нет-нет, лучше черные покупай.

Пора было расставаться. Но Гульчира сказала:

— Я провожу тебя немного, до половины квартала.

А когда дошли, Назиров не решился отпустить ее одну.

— Азат, — Гульчира опустила глаза, — ты меня… никогда не обманешь?

Назиров молча покачал головой.

— И верить хочется, и боюсь. Я ведь чего только не передумала тогда о тебе… Бывали дни, клялась, что никогда больше не заговорю с тобой…

Назиров прижал ее к груди. Гульчира не сопротивлялась.

— Гульчира моя… забудем те черные дни. Пусть все канет в прошлое!

Губы их слились.

Они не видели ни того, как проходившая мимо, печально опустив голову, девушка остановилась, заметив их, и, широко раскрыв глаза, некоторое время следила за ними, ни того, как она, бросившись на другую сторону, пустилась от них вдоль улицы, словно заяц, спасавшийся от волка.

Это была Шафика. От тоски по Баламиру она места себе, бедняжка, не находила.

6

Шафика бежала до тех пор, пока не обессилела. Она и узнала и не узнала целующихся. Конечно, не вид целующихся заставил ее убежать в другую сторону, — ее ожгло чужое счастье. Она спасалась от собственных невеселых дум, неотступно преследовавших ее. Она тоже мечтала о чистой, большой любви. Необязательно же, чтобы любимый был каким-то особенным человеком. Она ведь тоже звезд с неба не хватает, простая, скромная девушка. Но это не мешает ей любить всей душой. Раз полюбив, она не изменит своему любимому до конца жизни.

Полюбив Баламира и услышав, что он встречается с другой, не выбросила же его из своего сердца. Ей только хотелось взглянуть на счастливицу. Может, вправду, та более достойна любви, чем Шафика. Шафика была скромного мнения о своей наружности. Что может быть интересного в девушке, когда лицо усыпано веснушками, волосы огненно-рыжего цвета! Правда, многим нравились ее ясные голубые глаза. Но зачем Шафике многие, когда любимый у нее один-единственный!

Увидев однажды Розалию — вместе с подругами та возвращалась из школы с маленьким портфельчиком в руке, — Шафика ревнивым взглядом оглядела ее с головы до ног: долговязая, сутулится, и ноги — не ноги, а неуклюжие колодки. Глаза кошачьи, зеленые. «Чем она могла прельстить Баламира?» — недоумевала девушка.

Шафика вначале ходила в больницу с Гульчирой или с Майей, но потом и одна стала навещать. И всякий раз, как надевала белый халат, у нее дрожали руки. Но Баламир был неприветлив. Посидев около него, Шафика уходила, так и не услышав теплого слова. Она клялась себе, что больше ногой не ступит в больницу. «Какой позор! Какое унижение!.. Будто милостыню выпрашиваю». Но проходил день, и Шафика снова спешила в больницу, часами просиживала у койки Баламира, поправляла подушку, одеяло. Забыв свою девичью гордость, умоляюще спрашивала:

— Баламир, о чем ты все задумываешься?

А Баламир, обхватив руками подушку, — он лежал обычно лицом вниз, рана была на спине, — молчал, уставившись в истертую шляпку гвоздя или на щель в полу. Иногда Шафике нестерпимо хотелось погладить его по волосам, коснуться пожелтевших рук, но какая-то сила удерживала ее.

Когда Шафика сказала, что арестовали Альберта, Баламир насмешливо улыбнулся.

— Зря. Я бы куда скорей свел с ним счеты.

— Неужели ты все это время думал о мести? — удивилась Шафика, широко раскрыв свои добрые глаза.

Баламир промолчал. Но однажды он спросил Шафику:

— А что на заводе говорят обо мне?

— Ждут, когда выздоровеешь и вернешься на завод, — сказала Шафика, опустив голову.

— Нет, никогда я туда не вернусь, — хмуро пробасил Баламир.

— Зачем ты это говоришь, Баламир? — чуть слышно прошептала Шафика, готовая расплакаться.

Встретившись на следующий день с Погорельцевым, она слезно стала умолять его уговорить Баламира остаться на заводе.

— Вас он послушается, Матвей Яковлич. Пожалуйста… В цеху ему никто обидного слова не скажет…

Погорельцев погладил ее по непослушным завиткам и заверил, что никуда Баламир не уйдет. Завтра же они вместе побывают у него в больнице.

— Кстати, телеграмма пришла от его бабушки. Выехала, бедняжка, — сказал Матвей Яковлевич. — Мы писали ей, что Баламир болеет.

— Разве у Баламира есть бабушка?

— Хорошая старушка.

Шафика вызвалась встретить ее. Но в телеграмме сообщалось только, что она выезжает, и ничего больше.

На следующий день Шафика совсем не смогла пойти в больницу. Было комсомольское собрание цеха, и ее не отпустили.

Баламир впервые не дождался ее. До того юноше казалось, что ему все равно, придет или не придет Шафика. Завидев, как она в накинутом на плечи халатике взбегает вверх по лестнице, Баламир презрительно улыбался: «Летит, рыжая». Когда Шафике случалось немного задержаться и она, как бы моля простить ее, издали устремляла на него полный нежной ласки взгляд, он мог и отвернуться, как бы говоря: «Больно-то ты нужна». О том, что Шафику может огорчить, унизить подобная пренебрежительная холодность, Баламир не задумывался. Он твердо знал: она придет. Если почему-либо задержится сегодня, то уж завтра, после смены, прилетит обязательно.

Когда Баламиру разрешили вставать, он часами простаивал у окна: ждал Розалию. Увидит толпу возвращавшихся из школы девушек, — сердце так и забьется: сейчас одна из них повернет к больнице. Но девушки проходили мимо.

Сперва Баламир решил, что не станет писать Розалии. Но она не приходила, и Баламир послал ей письмо. Розалия ни на письмо не ответила, ни сама не показывалась. Это были самые мучительные для Баламира дни. Каких только картин не рисовало его воображение! Вот он выходит из больницы и идет прямо к Розалии. Придет и склонит перед ней голову. Он не станет рассказывать о пережитых муках, Розалия сама все поймет и бросится ему на шею… Нет, Баламир сделает иначе, пойдет к Розалии и, не обращая внимания на ее ахи-охи, схватит за руки и, глядя в самые зрачки, скажет: «Так-то ты любишь меня, змея!» — и тут же уйдет или даст пощечину. Розалия бросится за ним. Но он ни за что не остановится: отрезанный ломоть не пристанет вновь!..

Или нет, лучше пусть он останется верным обманщице и, как в старых романах, принесет ей себя в жертву, а то, махнув на все рукой, заберется куда-нибудь на Сахалин и там, в холодном снегу, в дикой тайге, похоронит раз и навсегда свою любовь.

А что? Уехать куда-нибудь — самый легкий выход, пожалуй… И Баламир с каждым днем все упорнее цеплялся за эту мысль. Толкало его на это ущемленное самолюбие. Сколько раз он выступал, призывая комсомольцев к моральной чистоте, к стойкости в любви, сколько пламенных речей держал, а сам… Сейчас любая девчонка враз заткнет ему рот. Любой может показать на него пальцем: вон того паренька ножом пырнули! Но особенно мучило его сознание бессмысленности того, что с ним произошло. Человек, пострадавший на войне или при исполнении служебного долга, знает, за что мучается. А вот если спросить себя, за что, за кого он пролил кровь? По праву ли оказывается ему внимание со стороны докторов, сестер и нянь? От таких дум у него кусок застревал в горле, словно он ел краденое.

Чем дольше томился Баламир на больничной койке, тем реже вспоминал о Розалии, тем больше отчуждался от нее. Поначалу Шамсия Зонтик еще приходила плакаться на Аухадиева, но Баламир пропускал мимо ушей ее болтовню, больше расспрашивал о Розалии. Потом к Баламиру явился Аухадиев и сказал, что Шамсия наговорила на него в милиции, будто это он, Аухадиев, ранил Баламира. Баламир встревожился, как бы не пострадал зря Аухадиев, и признался следователю, что ранил его Альберт Муртазин.

Постепенно Баламир перестал ждать Розалию. От этой жалкой любви в его сердце осталась рана, невидимая чужому глазу так же, как невидим был след от ножа.

В те дни приходила на память любимая бабушкина курица, которая вздумала клохтать не ко времени. Бабушка посадила ее под опрокинутую бочку, предварительно выкупав в кадушке с холодной водой, и держала там, в темноте, до тех пор, пока курочка не перестала клохтать. Баламир чувствовал себя сейчас этой хохлаткой. Похоже, он тоже начинает трезветь. Пожалуй, можно бы теперь открыть бочку и выпустить его на свет.

В больнице Баламир научился лучше понимать и себя и людей. Чтобы окончательно выздороветь, ему оставалось еще пересилить чувство ложного стыда — самое трудное препятствие между ним и коллективом.

И надо же было, чтобы случилось это как раз в тот день, когда он столь нетерпеливо ждал Шафику, стремясь ей первой открыть душу, — Шафика не пришла.

Затосковав, Баламир подумал с обидой: «И эта как другие».

Пришел Матвей Яковлевич. В белом халате он удивительно походил на здешнего старика профессора.

Поздоровавшись и расспросив Баламира о здоровье, Матвей Яковлевич присел возле кровати.

— Это Оленька передала. Сам посмотришь, что там, — положил он на тумбочку сверток.

Баламир поблагодарил, оговорившись, что в больнице кормят сытно. Он всегда это повторял.

— Когда же домой, сынок?

— Обещают дня через два-три. Завтра профессор будет смотреть.

— А чувствуешь себя как? Не болит уже рана?

Баламир в смущении помотал головой. Погорельцев, бросив незаметный взгляд сбоку на пожелтевшее лицо Баламира, перевел разговор на другое.

— Вчера к нам забегала Шафика, — сказал он и заметил, как оживились было и тут же погасли глаза Баламира. — Ты что, сынок, разве решил прощаться с заводом?

Баламир не ответил.

— В твоем положении, я понимаю, у кого хочешь затешется такая мысль, — сказал Погорельцев, не задевая самолюбия Баламира. — Особенно у молодого человека. Что ни говори, неловко перед товарищами, так ведь?

«Уеду, уеду, — подумал Баламир, — в деревню с бабушкой уеду». Слова Матвея Яковлевича, казалось, были той последней каплей, которая заставила его решиться.

— Что поделаешь, — вздохнул старик, — не стерпел бы, да приходится терпеть, коли сам виноват. — Погорельцев положил руку на острое, торчащее колено Баламира. — Да, родной мой, жизнь — не игрушка. Она не любит баловства. Легкость хороша для птиц: взяла да улетела. А человек по земле ходит. Говорил я Авану Даутовичу, что ты скоро вернешься. В механическом, Баламир, каждый человек сейчас на учете. По графику идем… С долгами за прошлые месяцы скоро расквитаемся. Вот так!

— Я подумаю еще, Матвей Яковлич, — заколебался Баламир.

— Это хорошо. Обдуманное дело прочнее. До свидания, сынок, скорей выздоравливай. Ольга Александровна уже прибрала твою комнатку.

Погорельцев по-стариковски осторожно спускался по широкой лестнице, держась одной рукой за гладкие перила, а Баламир следил за ним сверху и думал: догнать бы его, сказать спасибо за все. Но старик не любил нежностей.

В палате, когда Баламир стал развязывать принесенный Погорельцевым узелок, оттуда выпало письмо Шафики. Она, видно, перепачканными в машинном масле руками писала его прямо на станке. Этот промасленный, исписанный карандашом клочок бумаги наполнил сердце Баламира таким теплом, какого Баламир никогда еще не испытывал.

«Дорогой Баламир, я сегодня не смогу прийти, ты уж не сердись, ладно? Через несколько минут начнется цеховое комсомольское собрание. Принимаем в комсомол Карима Шаймарданова, Сеню Крылова, Фариду Хайруллину, Басыра Калимуллина. Второй вопрос — оказание помощи МТС, той, где сейчас товарищ Назиров. Третий — развертывание предмайского социалистического соревнования. И еще — о проведении последнего тура зимнего спорта.

Товарищи ждут твоего скорого выздоровления. Завтра тебя навестит целая делегация.

С приветом Шафика».

Баламир уже всем существом своим был на заводе.

…Через два дня Баламир выписался из больницы.

Едва он вышел на свежий воздух, у него закружилась голова. Шафика успела подхватить его под руку.

— Что с тобой, Баламир?

— Ничего… Уже прошло.

Даже в машине Шафика не решалась выпустить его руку из своей. У парадного их ждали бабушка Баламира с Ольгой Александровной.

7

— Отец, мне с тобой поговорить надо, — сказал Ильмурза только что вернувшемуся с завода Сулейману.

— Мы уже, сынок, не раз и не два толковали. И все попусту. А теперь, когда села на мель твоя лодка, снова отец понадобился? — нахмурился Сулейман. Черная гущина бровей низко нависла над сердито поблескивавшими глазами.

— Что было, то прошло и быльем поросло, отец, — сказал Ильмурза, опустив голову. — И близок локоть, да не укусишь.

— Нельзя разве, га?.. То-то и оно, что нельзя! — вырвалось у Сулеймана с горьким торжеством.

«Не таким, как ты, против правды не удавалось устоять!» — подумал он, всматриваясь в черные прищуренные глаза-буравчики сына.

— Вот что, друг Ильмурза, — сделал Сулейман ударение на слове «друг», — имеешь сказать что-нибудь путное, как мужчина, — пожалуйста, выслушаю. Если ж тебе вилять охота, вот тебе дверь. Я устал, с работы пришел, хочу отдохнуть…

Сверкнув белками, Сулейман хмуро, сбоку поглядел на Ильмурзу. Взгляд парня был устремлен вдаль. Мелко дрожала глубокая складка, надвое рассекавшая его широкий лоб. Сулейман вздохнул. Решая в молодости какую-нибудь трудную задачу, он и сам так же вот смотрел, будто искал чего-то, и так же на лбу у него дрожала складка. Только он был покоренастее сына, крепче стоял на земле и не выглядел таким франтом — ходил в коротком ватном пиджаке, в кожаных сапогах и такой же фуражке. А Ильмурза, правда, повыше его ростом и тоньше в кости, и одежда на нем другая — хороший костюм, пальто с каракулевым воротником, — вылитый интеллигент. И все же между ними, помимо внешнего сходства, была еще и какая-то внутренняя, родовая близость. «Ведь и в тебе течет ярая кровь Сулеймана, чего ж ты куражишься, подлец!» — сердито размышлял Сулейман.

— Хватит тянуть волынку, — с нетерпением бросил он.

— Погоди, отец. Не хватай за горло, — сказал Ильмурза без обиды и, оглянувшись по сторонам, подошел к буфету, налил из графина воды и выпил.

Сулейман заметил, как дрожала державшая стакан рука. «Дошло… Переполнилось ведро…» — мелькнуло у него, но взгляд его ничуть не смягчился. Одна мысль заслоняла все: или Ильмурза согласится с ним и, став перед народом, будет держать ответ, или вернется в степи Казахстана, откуда сбежал, и вымолит себе прощение там. Другого пути Сулейман не видел и видеть не желал. А свернет с прямой дороги в кусты, — что ж, его дело, но тогда пусть не называет Сулеймана отцом!

Ильмурза до конца проник в эту мысль отца. И каждый в семье Уразметовых, до суматошливой Нурии, стоял на этом. Не так давно, незадолго до его бегства на целину, Ильмурзе пообещали на заводе дать комнату, и он внушал себе, что без лишних сожалений расстанется с отцовским домом. Ни перед кем не надо будет ломать шапку. Но первое же серьезное испытание заставило его отказаться от этой мысли. «Что из тебя станет, если начисто порвешь с семьей, с вырастившими тебя людьми. В кого ты превратишься?!» Еще выходя из парткома от Гаязова, Ильмурза беспечно думал: «Ничего, проживу, не перевелись пока в Казани заводы. И дружки не перевелись». И тут же бросился к приятелю, завсегдатаю ночных ресторанов. Это был одноглазый, заметно лысеющий мужчина лет под пятьдесят. Когда Ильмурза посвятил его в свое дело, тот, как бы сочувствуя, спросил: «А зачем это тебя сдуру туда занесло?» И с места в карьер предложил Ильмурзе место заведующего базой. Для этого всего-навсего нужно было добыть хотя самую пустяковенькую бумажонку с прежней работы. «Чтобы залепить этим бельмом глаза бюрократу», — сказал он, глумливо расхохотавшись. Ильмурзе было не до смеху. Он опять побежал к Хисами. У того приятелей полно, авось выручат. Но Хисами даже не пригласил его на этот раз войти. «Не выйдет, парень, не обижайся, — отрубил он бесповоротно. — Самого вот-вот в каменный мешок запрут». Ильмурза поспешил разъяснить, что нашел работу не на своем заводе, а совсем в другом месте, но, чтобы оформиться, нужна эта пустячная справочка. Но Хисами наотрез отказался помочь ему.

— Смотри, Хисами-абы, как бы не пришлось каяться! — зло бросил Ильмурза.

Ихсанов побледнел, нижняя губа у него задрожала, водянистые глаза еще больше вылезли из орбит.

Подумав, Хисами велел ему заглянуть вечерком, и на другой день, когда Ильмурза пришел, сунул ему справку. Повертев бумажку, Ильмурза сказал, что впервые слышит о таком заводе в Казани. Хисами даже не покраснел и ответил, что пока сойдет. Ильмурза вспомнил слова одноглазого: «Хоть самую пустяковенькую…» — и опустил бумажку в карман.

— Только уговор, Ильмурза, я тебя не знаю, и ты меня тоже, — сказал Хисами, провожая его.

— Могила! — заверил Ильмурза и приложил руку к груди.

Одноглазый прочитал справку, сказал: «Прекрасно», — и назавтра же пригласил его на работу. И, рассмеявшись, напомнил, что магарыч потом. Но Ильмурза не пошел ни на другой день, ни на третий. На четвертый день одноглазый, встретив его мельком на улице, поинтересовался, почему Ильмурза не выходит на работу, и предупредил, что теплое местечко может уплыть. Ильмурза солгал, что болел, и они условились встретиться завтра. Но наутро Ильмурза опять раздумал. С той минуты, как Ильмурза с ложной справкой в кармане вышел из дома Хисами, в его мозгу зашевелились никогда туда не залетавшие удивительные мысли. Как ни гнал он их от себя, они преследовали его, назойливые, как мошкара. Услышав, что вслед за Зубковым арестован и Хисами Ихсанов, Ильмурза окончательно понял, что все эти дни стоял на краю пропасти. Сделай он еще один неверный шаг, и полетел бы в пропасть, а нет, так его столкнули бы туда Хисами или этот одноглазый. Говорят, в чью арбу сядешь, того и песни петь будешь. Пусть он знал, что все эти Хисами нечисты на руку, пусть порой прибегал к их помощи, все же он, Ильмурза, какой бы ни был непутевый, не мог воровать, запускать руку в государственный карман. И вместо с тем холодная дрожь прохватывала его при одной мысли, что ему придется выйти и повиниться перед всем народом, особенно в такое трудное для завода время. Но меньше пугало его и возвращение на целину.

После нескольких дней метанья и мучительных раздумий Ильмурза порвал справку и отправился к покинутой им девушке, на коленях моля простить его. Но она не поверила ему и не простила, а лишь разрешила после долгих просьб взглянуть на ребенка. Сняв шапку, Ильмурза постоял возле кроватки и молча вышел. Еще два дня прошатался по улицам. И наконец решил: легче просить прощения у далеких целинников, чем держать ответ перед заводским коллективом, где его знал каждый.

— Я решил уехать, отец.

— Куда? Опять искать счастья?

— Да, опять искать счастья… Но поверь, не за легким счастьем отправляюсь я сейчас…

Сулейман пристально вглядывался в сына.

— Что скажешь, отец? — спросил Ильмурза, не выдержав испытующего, беспощадного взгляда отца.

— А что, если вернешься оттуда через месяц-другой, заполучив хорошие справки?..

— На этот раз не вернусь, не бойся.

— Э-э… — Сулейман заходил из угла в угол. — Этот раз… тот раз… га… — И вдруг, резко повернувшись на кривых ногах, встал перед сыном. — Крепко подумал?

— Крепко, отец…

Сулейман-абзы снова заходил.

— Может, еще какую кривую тропинку таишь, га?

— Нет, отец, больше некуда мне податься. Одна прямая дорога мне осталась. Спасибо, что помог найти ее, открыл глаза…

Сердце у Сулеймана дрогнуло, но он и виду не показал.

— Ну, смотри, Ильмурза, — погрозил он пальцем. — Коли у тебя опять гайка ослабнет, лучше и не переступай этого порога. Ветрогоны в нашем доме не в почете.

На кухне поднялась суета. Это пришла Ильшат.

— Когда едешь? — спросил Сулейман Ильмурзу.

— На этой же неделе.

— Ладно. Об остальном после… Пойдем Ильшат встретим.

Ильшат уже успела раздеться. Сулейман-абзы взглянул на ее увядшее лицо и закусил губу. Точно откололи краешек от сердца.

Расспросив о здоровье, Ильшат посетовала:

— Совсем чураетесь нас, не проведаете даже. Нельзя так, хоть и обиделись.

— Как зять? — спросил Сулейман, пропустив мимо ушей последние слова дочери.

— Врачи говорят, нервное потрясение.

— Га… — Сулеймаи-абзы захватил бороду в горсть. — У нас тоже бед да беспокойства хватает, дочка. Вот Ильмурза…

— Слышала…

Сулейман поинтересовался, как Альберт.

— Ох, отец, и не спрашивай. — Ильшат вытерла слезы. — Уму непостижимо, что натворил этот ребенок. Отца опозорил. И меня и себя погубил.

— Когда суд?

— Назначили было и опять почему-то отложили… Отец, я пришла с тобой посоветоваться. Как по-твоему, если поговорю с Баламиром? Защитник Альберта считает, что все зависит от того, как на суде покажет Вафин.

Разглаживая складки на скатерти, Сулейман-абзы в раздумье глядел вниз. И никто за столом не осмелился слова произнести. Вдруг в затихшей комнате мягко и весело запел самовар, — это Нурия только что внесла его. Но старик и на самовар посмотрел сердито, словно собирался стукнуть по нему.

У Ильшат сжалось сердце.

— Растерявшаяся утка задом в воду прыгает. Так и я, отец, пришла потому, что растерялась. Сын ведь…

Сулейман поднял голову.

— Что ж, дочка, — тихо сказал он, — в таких случаях каждый просит совета. Я не сержусь, что ты за советом пришла, не думай. Но о чем ты хочешь просить Баламира?.. Я вот слышал, что Баламир собирался своей рукой отомстить Альберту. Это бы куда хуже было. Не волнуйся, говорят, Баламир отказался от опасной затеи.

Ильшат заплакала. Нурия погладила ее по плечу. Самовар кончил петь свою песню, остывал.

— Апа, — выпалила вдруг Нурия, — преступление должно быть наказано. Не то оно… Это же низко… — Потеряв выдержку и чуть не плача, Нурия выбежала.

Ильшат растерянно посмотрела на отца.

— Что она сказала? — прошептала она.

Сулейман молчал: ему нечего было добавить к тому, что сказала Нурия.

8

На расширенном заседании завкома два дня обсуждалась работа Бриза. Желающих высказаться было так много, что Пантелей Лукьянович не знал, кому дать слово.

— Ну и прут, — довольным голосом сказал он Гаязову во время перерыва, — такого заседания за десять лет не вспомню. И ведь не квартирный вопрос разбираем…

— Творческая энергия коллектива прорвала нашу обветшалую плотину, вот и прут, — ответил Гаязов, тоже очень довольный. — Жаль только, что Хасана Шакировича нет. Это собрание всем нам наука.

— Да, ошиблись мы в Вадиме Силыче, — признался Калюков.

— Нет, Пантелей Лукьянович, дело не в одном Пояркове. Эдак мы можем любое безделье оправдать. Дело в нас самих. Мы с вами оказались не на высоте. И в первую очередь я. Разговор с Иштуганом Уразметовым был у меня ой как давно, а вот видите… — И Гаязов развел руками.

Сулейман пришел на заседание не столько говорить, сколько послушать. Но все, как нарочно, наступали ему на больную ногу. Почти каждый, кто выходил на трибуну, не забывал коснуться трудностей проблемы вибрации. Критикуя начальство за равнодушие, упоминали и Сулейманово имя, — бьется, мол, человек безуспешно, вот и погас огонь… «Да не суйте, люди добрые, палку в собачью конуру!» — чуть не вскрикнул Сулейман и решительно взял слово.

— Огонь погас, га! — вспыхнул Сулейман еще по пути к трибуне. — Огонь надо поддерживать, иначе он гаснет, это правильно, товарищи! Почин Котельниковых поддержали, и дело пошло. А изобретателей поддерживаем? Только формально. Директора здесь нет, но вон сидят два его крыла. — Он кивнул в сторону Калюкова и Гаязова. — И Михаил Михайлович недалече. Пусть они чистосердечно возьмут обязательство, что покончат с формализмом. Тогда не только эта несчастная вибрация, и более важные проблемы будут решены. Верно говорю? А то понавесим диаграмм, плакатов, изречений разных да портретов… И умиляемся, как наш уважаемый председатель Пантелей Лукьяныч: «Красота-то какая!..»

На этом же заседании завкома обновили состав Бриза, — в числе других новаторов производства вошел в бюро и Иштуган Уразметов.

После работы Сулейман зашел к сыну, узнать, кого избрали председателем Бриза. Иштуган не без смущения сказал, что председателем поставили его.

— Ну? — обрадовался Сулейман-абзы. — А директор утвердил? Ему звонили?

— Утвердил, — сдержанно сказал Иштуган. — Оправдаю ли доверие товарищей? Бризом обычно руководят опытные инженеры. Но никто меня не послушал.

— Да-а, — протянул Сулейман и оглянулся.

Дети сладко спали в колясках. Марьям не было дома. Иштуган с лупой в руках тщательно изучал заточенную поверхность резцов — с десяток их было разложено на столе.

Не усмотрев в них ничего достойного внимания, — тысячи таких резцов прошли через его руки, лупа всегда лежала у него прямо в инструментальном шкафчике, — Сулейман задумчиво спросил Иштугана:

— Видать, сынок, ничего толкового не получилось у нас с этой вибрацией?

— Получится, отец, — ответил Иштуган и, отложив резец, взял другой, разглядывая его через лупу. — Не может не получиться.

— Уверенность — штука хорошая, но слишком долго мы с тобой первые с конца… Скоро на собраниях придется смирно сидеть в дальнем углу.

— Ну, тебя загнать в угол не так-то просто, отец.

— А что?.. Как миленький будешь сидеть да помалкивать в тряпочку… Отец твой еще никогда не равнялся и не будет равняться на балаболок, у кого слова с языка, точно песок, сыплются.

— Ваш цех снова впереди. Чего тебе еще, отец?

— Э-е-е… Очень много чего нужно, сынок. Вся надежда была на тебя. Самому мне уже не взлететь, крылья обвисли. У тебя и знания и опыт в руках. Да и пост теперь большой.

— Не тревожься, отец. По-моему, я уже нащупал основной источник вибрации.

— Ну, ну, — сразу оживился Сулейман. — Интересно, где зарыт заветный клад?

— Дело в резце, отец. Именно в нем.

— В резце?.. — Сулейман посмотрел на сына, не шутит ли тот. — А вибрация детали?

Вместо ответа Иштуган вручил отцу резец и лупу.

— Посмотри хорошенько и ты поймешь: источник силы, которая заставляет деталь вибрировать, в неправильной микрогеометрии режущей части резца.

— Га, — произнес Сулейман, разглядывая в лупу кончик резца. — Сейчас каждый токарь толкует о геометрии…

— Но меня, отец, интересует не геометрия, а микрогеометрия резца. Посмотри получше. Что делает резец? С одной стороны, он срабатывается, с другой — разрушается из-за вибрации. Но разрушается не без сопротивления. Он старается сохранить себя.

— Добро, дальше? — спросил Сулейман, ближе пододвинувшись к сыну.

— Дальше остается лишь немногое: найти микрогеометрию резца и использовать ее.

— А-а… — протяжно проговорил Сулейман. Он не совсем понял сына. — И долгое это дело?

— Этого уж не могу сказать, отец. Да уж, верно, немало придется попотеть. К тебе и к Матвею Яковличу одна просьба: наблюдайте. Сейчас нам нужны наблюдения, эксперименты. Сколько экспериментов понадобится — сейчас не знаю, может, сто, может, тысяча…

— Нет, сынок, — сказал Сулейман, вертя и рассматривая резцы в лупу, — тут парой собственных глаз ничего не добьешься. Тут побольше, чем глаза, — смекалка нужна. Пойду отдохну. Что-то очень устал сегодня… Ильмурза не говорил с тобой?

— Нет, а что?

— Никак, парень умнеть начал… Еще не разберу. Заверяет меня, что поедет обратно на целину.

— Не хитрит ли?

— Как знать. И все же вроде начинает отличать белое от черного.

Иштуган чуть не проговорился, что у Ильмурзы есть ребенок. Но в последнюю минуту пожалел старика.

Когда отец ушел, Иштуган, тихонько напевая, снова принялся рассматривать в лупу кромки резцов.

Пришла Марьям.

— Ты все сидишь… Отдохнул бы немного, Иштуган. Дети не плакали?

— Нет, посапывают себе. И не просыпались.

Подойдя к зеркалу, Марьям пригладила свои золотистые волосы.

— Знаешь, Марьям, — сказал Иштуган, — кажется, я вплотную подошел к тайне этой проклятой вибрации. Осталось немного, очень немного… Ух, Марьям! Сколько сил отдано ей. Зато минута победы заставит забыть обо всем! Я уже предвкушаю сладость этой минуты… Скорой, скорей!.. Пора кончать… Что с тобой, Марьям? — испугался Иштуган, увидев, как изменилось у жены лицо. — Нездоровится? Как прошла у тебя лекция? Много народу было?

— Хорошо. И народ был, — ответила Марьям, погладив густые черные кудри мужа, и, не снимая руки с его головы, глубоко заглянула в настороженные глаза Иштугана.

— Да не тяни ты за душу, дорогая.

Марьям положила голову ему на грудь.

— Не знаю, как и сказать, Иштуган. Я принесла тебе неожиданную новость.

— Приятную или нет?

— Не знаю… И да, и нет.

Марьям встала, успокоила ребенка и снова подсела к мужу.

— Ну, говори же.

Вскинув голову, Марьям заглянула мужу в глаза.

— Иштуган, как бы ни подействовала на тебя эта новость…

— Зачем такое длинное вступление? Случилось что-нибудь? Несчастье какое с Ильмурзой? — встревожился он.

Марьям вытащила из сумки газету.

— Вот, прочти эту статью. «Победа смелой мысли». Открытие новатора Рыжкова.

Спрыгнув с дивана, Иштуган подбежал к столу и, навалившись всем телом на газету, с жадным интересом впился глазами в статью.

Его охватило странное чувство, — казалось, статья рассказывает не о чьем-то чужом открытии, сделанном в городе Горьком, а о его собственном, на котором уже долгие месяцы сосредоточивались все его мысли. То были его с отцом отступления и победы. Правда, в подробностях многое не совпадало, но основной путь исканий у Рыжкова поразительно напоминал его собственный путь, каким он шел, распутывая тайну вибрации.

А дойдя до строк о найденной Рыжковым удивительной фаске, этой тончайшей, невидимой невооруженным глазом грани резца, он сперва затаил дыхание, потом часто-часто задышал. Шея, щеки, уши у него загорелись огнем.

Еще через секунду Иштуган хлопнул ладонью по столу и вскочил со стула.

— Молодец!..

Не замечая Марьям, — она испуганно стояла в сторонке, — он, совсем как отец, то забрасывая руки за спину, то сцепляя их перед собой, быстрыми шагами заходил по комнате, снова подошел к столу, но не сел, а, взяв в обе руки газету, долго разглядывал напечатанный там снимок. Затем отбросил газету и снова заходил по комнате.

Иштуган вел себя так, будто был один в комнате. Не произнеся ни слова, опять подсел к столу. Перечитал статью раз, второй, третий. И, как-то разом обмякнув, облокотился на стол, отодвинул от себя бумаги, резцы, лупу.

Марьям не решалась ни утешать, ни успокаивать его. Положив руку на плечо Иштугану, она другой поглаживала его черную пышную шевелюру. Иштуган взял ее руку и медленно поцеловал. Несколько минут длилось молчание.

— Иштуган, я знаю, тебе трудно, — мягко прозвучал голос Марьям. — Отдано столько сил… Ты был так близок к открытию этой фаски…

Иштуган поднял большие черные искрившиеся глаза на жену.

— Нет, Марьям, — сказал он, — мне еще далеко было до этой чудодейственной фаски. И немало, верно, поплутал бы еще, прежде чем найти ее. Меня одолевало тысяча и одно сомнение. Право, не лгу… Конечно, для меня, вдобавок еще новоиспеченного председателя Бриза, не очень весело, что так кончилось дело…

На другой день, в обеденный перерыв, Иштуган появился в механическом цехе. Отца, Погорельцева и остальных токарей он попросил не расходиться. Позвал Акчурина, Надежду Николаевну, технолога, начальника ОТК.

— Кое-что показать вам нужно, товарищи. Вот, смотрите.

И он протянул собравшимся резец. Самый обыкновенный резец. Люди посмотрели-посмотрели и, не найдя ничего хитрого, вернули его Иштугану.

Передав резец отцу, Иштуган велел включить станок. Резец врезался в металл.

— А теперь, отец, увеличь обороты вдвое.

Сулейман перевел рычаг коробки скоростей и снова включил мотор. Резец, поработав недолго, внезапно завизжал, станок затрясся. Поверхность детали стала шероховатой. Сулейман быстро остановил станок.

— Так не пойдет, сынок, — сказал он Иштугану упавшим голосом, — не тот режим.

Иштуган улыбнулся и пригласил всех к доводочному станку. Заточив резец, он сказал:

— А теперь снова испробуем, отец.

Сулейман недоумевающе взглянул на сына, пустил станок. Осторожно приблизил резец к детали и включил подачу. Резец медленно пошел вперед, оставляя позади себя зеркальный след.

— Отец, еще раз увеличь вдвое глубину резания и подачу, — сказал Иштуган.

— Брось! — Сулейман махнул рукой. — Хочешь запороть станок? — И вопросительно переглянулся с начальником цеха.

— Давай, Сулейман-абзы, — подбодрил Акчурин.

Сулейман вдвое увеличил скорость и подачу. И заколебался, не осмеливаясь приблизить резец к детали. Иштуган отодвинул отца плечом и встал за станок сам. Без суеты подвел резец к детали. Резец врезался в металл и быстро стал снимать стружку. Никакой вибрации не было.

— Вот тебе раз! — воскликнул Сулейман.

Контролер тщательно измерил точность детали, подсчитал скорость, и все пришли к выводу, что резец дает хорошие результаты.

— У, шайтан малый, ты что сделал, га?! — взревел от радости Сулейман.

— Я, отец, ничего не сделал, — сдержанно ответил Иштуган. — Это сделал Дмитрий Рыжков, техник механического завода в городе Горьком. — И он положил на станок газету. — Читайте… — И ушел.

Оставшиеся в глубокой растерянности поглядывали друг на друга. Сулейман стоял оглушенный. Откуда-то из глубины сердца, отодвигая чувство искренней радости, неудержимо поднималась жалость к сыну, к себе, словно раскаленный уголь обжигала горло.

Он схватил лежавшую на станке газету, которую никто не осмеливался взять.

«Победа смелой мысли», — внятно прошептал он, чувствуя, как по телу бегут мурашки нервного озноба. «Обогнали!»

Целую неделю угрюмое выражение не сходило с лица Сулеймана. Он совсем перестал разговаривать с Иштуганом. Даже вечерами, за ужином, они смотрели в свои тарелки и, лишь только вставали из-за стола, спешили запереться каждый в своей комнате. Ни смеха, ни веселых песен. Даже неугомонной Нурии не было слышно. Кончились домашние «производственные совещания», жаркие споры в семье.

Сидя за столом, старик перехватил как-то взгляд Иштугана, — тот улыбался уголком рта, это пуще вогнало в досаду старика. «Нет в тебе настоящего рабочего достоинства!» — хотелось ему прокричать сыну, но он пересилил себя.

Но однажды, выждав, когда женщины ушли из дома, он все же зашел к Иштугану.

— Ты что похихикиваешь, как девчонка, которая боится щекотки? — накинулся он с нескрываемым раздражением на сына. — Весь завод смеется над нами, окрестили горе-изобретателями. На двоих четыре головы, а не смогли придумать какой-то несчастной фаски. Позорище, товарищ Бриз!

Иштуган громко рассмеялся.

— Не смогли придумать фаску… верно, отец. Но ведь на фаске дело не кончается.

— Не смеши людей, — сказал Сулейман, махнув рукой.

Но Иштуган стоял на своем. Пусть злоязычники смеются сколько влезет. Но фаска Рыжкова дает положительные результаты лишь при обработке определенных деталей, а для валиков диаметром меньше двадцати двух миллиметров и вовсе не годится. Самый большой недостаток фаски Рыжкова — ее непрочность, а все время обновлять фаску на доводочном станке и накладно и хлопотно.

— Наверное, отец, ты уже и сам это заметил! — сказал Иштуган притихшему отцу. — Небось ноги устали от беготни из конца в конец цеха к доводочному станку.

Сулейман зарделся, словно набедокуривший парнишка. Иштуган посмотрел на него и рассмеялся.

— Я, как бы это… Иштуган, — сказал Сулейман, — твой резец с чудесной фаской… забросил в сердцах… Потому…

Иштуган покачал головой.

— Ай-яй, отец! Сделай это кто другой, ты пустился бы в поучения, а сам…

— Что сам! Лошадь о четырех ногах, и та спотыкается. А что я, какой-нибудь особенный…

— Ладно, — пожалел отца Иштуган. — Значит, нам нужно продолжать дело и выйти по ту сторону фаски.

— Давай уж выходи сам. Ты — Бриз, тебе и положено, а мне спать пора.

Еще несколько дней Сулейман ходил невеселый, наконец в субботу под вечер сказал сыну:

— Ты прав, Иштуган. Продолжим поиски. Со временем наверняка отыщется потайной ключик от сундука вибрации, га… — И он повел густой черной бровью.

— Вот это, отец, по-уразметовски! — воскликнул Иштуган, и оба весело рассмеялись.

9

В тот вечер к Погорельцеву пришел Гена Антонов. Он был под хмельком. Сказал, что хотел увидеть Баламира, но старика трудно было провести, он сразу раскусил, зачем тот пожаловал.

— Садись, Гена. У тебя сегодня праздник? Загулял…

— Да, праздник. — Антонов скривил рот и затеребил чуб. — Вот какой у меня праздник, Яковлич, — пропал я! — Мутными глазами он смотрел на цветы, на стенные фотографии, но блуждающий взгляд его ни на чем не останавливался.

— Горе в бутылке не утопишь, Гена, — сухо сказал Погорельцев.

Антонов, словно пытаясь стряхнуть с себя хмель, нервным движением руки разлохматил свои всегда аккуратно причесанные темные волосы и уставился на старика.

— Ты тоже, наверное, Яковлич, смотришь на меня как на последнего человека, а? Спасибо, что с порога не прогнал. А-а! — Антонов уткнулся было лицом в стол и снова поднял голову. — Как я это сделал, сам не знаю… Если бы не кляузы Пояркова, может… Э, к черту всех Поярковых!.. — махнул он рукой. — Яковлич, знаешь, как обо мне говорили на прежнем месте работы? Не знаешь? Меня прозвали человеком вчерашней славы! Обидно, а? Лучше бы дураком прозвали… легче. А то сразу назад… в прошлое. А я хочу и сегодня и завтра жить. Я, может быть, из-за этого и с завода ушел. А тут болтали, будто Муртазин приманил Антонова квартирой. Квартира, конечно, соблазнительна. Но… быть человеком вчерашней славы!.. Яковлич, понимаешь, что это значит, а? Кроме меня, никто этого не понимает! Сухостой я в зеленом лесу… изглоданный ствол. Гожусь только на дрова. Вот кто я! А ведь, бывало, Яковлич, меня чуть не носили на руках. В президиуме — в самом центре, в газетах — на первой полосе, в театры билет бесплатный — ложа или первый ряд партера, рядом с самым высоким начальством. Там у меня выступление, здесь речь, в третьем месте встреча… Только первое время читал по бумажке и краснел. Волновался… Потому что понимал, — читаю не то, что сам написал. Мне их всегда писал редактор многотиражки. Слова кудрявые, даже стишки были. И лилась моя речь, как из патефона. Однажды даже в ученом совете университета лекцию читал. Не вру. Секретарь райкома товарищ Макаров сам слушал… А сейчас… Не только Иштуган Сулейманович, близкие друзья руки не подают. Скоро предстану перед товарищеским судом. У ворот уже объявление висит. Вот кто я такой… Яковлич, дорогой, ты умный человек, скажи: где, когда я споткнулся, а? На каком крутом повороте слетел с машины? Вроде и особенно крутых поворотов-то не было…

Недаром говорят, что у трезвого на уме, то у пьяного на языке. Матвей Яковлевич понимал, что Антонов сам себя сечет. Таких людей вчерашней славы Погорельцев на своем веку видел немало. Поначалу это хорошие, способные ребята. На беду свою, они так же легко зазнаются, как легко завоевывают славу. То, что годится другим, им уже не годится, они хватают мастера, начальника за горло: консерваторы, такие-сякие, новаторам дороги не даете. И некоторые слабохарактерные мастера и начальники, чтобы заткнуть им рот, балуют их нарядами повыгоднее, закрывают глаза на качество их работы, на простой станков, и ребята еще быстрее катятся вниз. Но в рабочем коллективе горлом долго не продержишься: раз-раз — и отыщут конец веревочки. Тогда человеку вчерашней славы остается лишь два пути: многие из них, поняв свою ошибку, снова становятся на путь честного труда и со временем занимают свое место среди передовиков. А такие, как Антонов, противопоставляют себя коллективу и в поисках легкого пути скачут с завода на завод, рассчитывая на вчерашнюю свою славу. Иногда эта вчерашняя слава поднимает их на гребень волны, но она так же скоротечна, как вторичное цветение яблонь осенью.

Путь Антонова был именно таким путем. Погорельцев это хорошо понимал. И решил про себя, что попытается помочь ему.

— Яковлич, дорогой, может, замолвишь доброе словечко за Гену Антонова, а? Всю жизнь помнить буду. Ни к Иштугану Сулеймановичу, ни к Сулейману Уразметовичу близко подойти нельзя. Они со мной даже разговаривать не желают. А ты… Яковлич, дорогой, замолви одно-единое доброе словечко в защиту Гены Антонова. Он еще не совсем пропащий человек.

Матвей Яковлевич положил Антонову руку на плечо.

— Хорошо, Гена, я скажу в твою защиту доброе слово, и, может быть, даже не одно. Но не там, где ты просишь, а на суде. Ты, братец ты мой, прямо надо сказать, совершил прескверный поступок. Хуже этого ничего быть не может. Такого преступления против товарищей рабочий народ не прощает. Сам знаешь. Откройся товарищам, и, уверяю тебя, они поймут, не срубят под корень. Если в сердце твоем не погас огонь, ты так и сделаешь…

10

После летучки, на которой, по обыкновению, подводились краткие итоги рабочего дня, Надежда Николаевна пошла в райком — ее вызвал зачем-то Макаров.

В центральном пролете Надежда Николаевна остановилась и, словно человек, который должен покинуть цех, восхищенно посмотрела на него со стороны: изрезанный яркими солнечными полосами и оттого принявший почти сказочно красивый вид, цех гудел своеобразным железным гулом. Ее радовали не только строгие линии станков, чистота и красота переоборудованного цеха, она чувствовала его внутреннее дыхание, его чудесный ритм. С первых же дней апреля цех начал работать по графику, и сегодня, в последний день первой декады, на летучке все в один голос подтвердили, что график не только не нарушается, а, наоборот, с каждым днем совершенствуется.

Яснова на мгновение представила Назирова, — в далекой МТС он уже выводит в поле трактора, вспомнила бессонные, беспокойные ночи, прошедшие в спорах и сомнениях.

На просторном заводском дворе снег уже растаял — сухой асфальт звал прогуляться. Высоко подняв голову в белом шарфе-паутинке, она шла по двору, полной грудью вдыхая живительный апрельский воздух. Выйдя на улицу, Яснова смешалась с толпой.

Окна в кабинете Макарова были распахнуты.

— По весне соскучился, — сказал Макаров, перехватив взгляд Ясновой. — Девушки подарили подснежники.

— И не заметила, как пролетела зима, — сказала Надежда Николаевна.

Открыв сейф, Макаров достал оттуда документ.

— Прочтите, Надежда Николаевна.

Яснова взяла листок и, взглянув на штамп, на печать, побледнела и стала читать. Это было официальное сообщение о Харрасе: до последнего дыхания он оставался верен родине и погиб геройской смертью.

— Харрас, Харрас… — шептала она побелевшими губами. — Спасибо, Валерий Григорьевич.

— Вам, Надежда Николаевна, спасибо, за вашу большую любовь к нему спасибо, — сказал Макаров и склонил голову.

Когда Надежда Николаевна немного успокоилась, Макаров продолжал:

— Еще одно сообщение, Надежда Николаевна. Помните, когда я впервые вам рассказал о товарище Сейфуллине, как он перед строем расстрелял одного паникера? Следственные органы уточнили фамилию этого предателя. Он оказался Якуповым — мужем Шамсии Якуповой. Шамсия Якупова еще в годы войны каким-то путем узнала об этом и с помощью темных личностей приобрела справку о том, что муж ее якобы погиб на фронте.

Теперь все, все было ясно.

— Какой страшный человек эта Шамсия! — вырвалось у Надежды Николаевны. — Так осквернить память погибшего фронтовика!

Вернувшись домой, Надежда Николаевна достала из ящика стола фронтовые письма Харраса. Сколько раз она читала и перечитывала их! Она знала здесь наизусть чуть ли не каждую строчку, каждое слово и все же всякий раз, как перечитывала их, находила что-нибудь новое.

«Надюша, ты знаешь, я никогда не любил громких слов. И если в моих письмах с фронта встретятся слова, которые раньше мне как-то неловко было произносить на людях, не удивляйся, знай — это разговор солдата с глазу на глаз со своей Родиной. Помнишь, когда мы признались, что любим друг друга, мы ведь не стеснялись наедине хороших, горячих слов. Так и на фронте…

Я пишу эти строки в окопе. Перед моими глазами жерла вражеских орудий».

«…Никому не хочется умирать. Вот я смотрю из окопа на солнце. Оно тоже для меня единственное, как и Родина. Если случится, что меня настигнет смерть, его благодатный свет померкнет для меня навсегда. Но для других ведь свет этот останется навечно. Если же солнце угаснет, если тебя и сына моего и соотечественников моих поглотит тьма, то что мне радости в том, что я останусь жив?..»

«…В мирной жизни и человек испытывается медленно, годами, и чаще всего не замечает даже, что проходит испытание. На фронте солдат тоже, можно сказать, испытывается огнем, водой и смертью. Но где бы мы ни были, мы живем под единственно дорогим для нас солнцем и испытание проходим во имя единственно святой для нас цели…»

11

Земля уже дымилась, но деревья в саду были еще голы. В прозрачно чистом и удивительно светлом апрельском воздухе стволы с теневой стороны, казалось, были закутаны в черный бархат, а там, где на них падали лучи вечернего солнца, на черный бархат был наведен розовый блеск. Грачи пронзительными голосами спорили из-за старых, прошлогодних гнезд. Побранившись, они всей огромной стаей поднимались в воздух и, сделав круг в небе над слободой, дымившей бесчисленными заводскими трубами, снова опускались на верхушки деревьев и вступали в буйную перебранку.

Спустив на плечи белый шарф-паутинку и сунув руки в карманы демисезонного, надетого нараспашку пальто, Надежда Николаевна шла по саду. Взгляд блестящих серых глаз ее был печально-задумчив.

Гаязов — легкий плащ свой он перекинул через руку — дотянулся, отломил веточку и, помяв пальцами набухшую почку, понюхал ее.

— Скоро распустится… Запах какой чудесный.

Надежда Николаевна чуть кивнула головой: правда, запах чудесный.

Они вышли на безлюдное место. Отсюда обозревалась подернутая легкой рябью, широко разлившаяся пойма Волги. Ледоход уже прошел, но вода еще держалась бескрайней, розовой под закатом гладью. На зеркальной поверхности тихой воды лежали перевернутые отражения прибрежных деревьев, домов, железнодорожного моста вдали и даже бегущих по дамбе машин, троллейбусов, трамваев.

— Надя, — сказал Гаязов, поборов внутреннюю скованность, — ты знаешь, зачем я тебя позвал…

— Знаю, Зариф.

— В молодости наши пути не сошлись, ее назад не вернешь, жалей не жалей. Так пойдем, Надя, вместе в будущее.

И теплый ветер, веющий с той стороны реки, поглаживая непокрытую голову Надежды Николаевны, словно говорил: будьте вместе. Казалось, и розовый простор вторил ветру, и в грустных криках грачей как будто слышался тот же призыв.

На востоке все плавало в голубовато-облачной, беспрестанно менявшейся дымке света и теней. Где-то очень близко слышались хватавшие за душу переливы тальянки:

Эх, Райхан, скажи: что буду делать я,

Если не смогу всю жизнь забыть тебя?

— Зариф, я должна объяснить тебе все, все. Может, поймешь. Я отношусь к тебе с чувством глубокого уважения. Было, что ночей не спала, думала о тебе. Общение с тобой было для меня светлым лучом, согревшим мое сердце… Ты дал мне столько радостных минут… За все за это спасибо тебе, Зариф. Знаю, что, если бы я сама не дала повод, ты никогда не осмелился бы заговорить о своих чувствах. Не такой ты человек. Я сама виновата… Это была женская слабость… Минута упадка. Я дала тебе повод надеяться. За это прости меня, Зариф… Думала, что смогу полюбить тебя, как Харраса. Но не смогла побороть себя. Прости, Зариф… Я пришла к твердому убеждению: один раз приходит к человеку молодость, так же и сердце его лишь однажды пылает настоящей любовью. В другой раз, если даже тебе думается, что пылает, это лишь тень прежнего горения. Я не смею обманывать тебя тенью… Ты мне слишком дорог, Зариф…

Надежда Николаевна долго шла молча, затем, кусая губы, заговорила:

— Я знаю — мертвые не возвращаются. Но мне не хочется считать Харраса мертвым. Я ему… — глаза Надежды Николаевны наполнились слезами, — не могу изменить. Слишком долго поносили его имя! Пусть хоть я до последнего дыхания останусь верна ему. А тебе большое-большое спасибо, Зариф, что помог раскрыть правду о Харрасе…

Закрыв глаза платком, она беззвучно плакала.

Гаязов не осмеливался ни утешать ее, ни умолять, ни просить. Казалось, в такую минуту любые человеческие слова будут неуместны, бессмысленны, жестоки. Он и сам, чуть не плача, смотрел на розовую гладь Волги. И вдруг ему показались очень мелкими, очень жалкими, очень гадкими его попытки ворваться в такой большой, чистый внутренний мир этой женщины, попытки подменить собой навечно утвердившийся в ее сердце образ человека, который был ей дороже всего на свете.

Надежда Николаевна немного успокоилась.

— Не обижайся на меня, Зариф. Не могу пойти против своего сердца… Ты очень хороший человек… Я верю, ты встретишь настоящего друга. Еще раз прости меня…

Гаязов молча заглянул в ее полные слез глаза и произнес чуть слышно:

— Я сам должен просить у тебя прощения, Надя. Я преклоняю голову перед такой любовью, — и замер, склонив голову.

— Останемся по-прежнему близкими друзьями, Зариф.

— Разреши, Надя, поцеловать тебе руку. — Гаязов горячими губами прикоснулся к холодной руке Надежды Николаевны и, почувствовав, что ему не совладать с подступившими к горлу спазмами, оставил ее одну.

Она долго следила глазами за его все удаляющейся фигурой.

Той же дорогой, которой они шли сюда, вдоль берега, возвращалась Надежда Николаевна одна со своим горем, со своей неизбывной печалью. Над водой клубился легкий туман, кое-где уже зажглись огни, отражаясь в воде золотыми столбами. Грачи успокоились.

Надежду Николаевну не обидело, не рассердило, что Гаязов оставил ее одну. Наоборот, она была благодарна ему за это. Нет, не одна шла она сейчас по берегу, рядом, невидимый, шел ее Харрас, единственная любовь ее.

Берег опустел. Наступившая мгла все захватила в свои объятия. Всю ночь, до рассвета, отражались в воде яркие огни земли и звезды. Потом и они погасли. Но вскоре, заливая все вокруг своими бесчисленными лучами, взошло торжествующее солнце. С первыми его лучами в то утро раскрылись почки на деревьях. А вечером, на этой тихой тропинке, вьющейся по самому берегу розового от заката водного простора, показалась молодая девушка. То была Нурия. Убежав от подруг, родных, всего мира, она пришла сюда прочитать письмо Марата, в котором он впервые писал ей о любви.

12

Муртазин один сидел в кабинете и, забыв обо всем, смотрел на догорающий закат. Телефоны молчали, даже часы, казалось, остановили свой неумолимый бег.

Еще днем звонила жена и сказала, что от Альберта есть письмо. После суда его отправили куда-то на север.

Острая жалость обожгла сердце Муртазина. В те далекие годы, когда он был не старше Альберта и над его головой стряслась беда, незнакомые люди взяли его под свое крыло, помогли найти верный путь, поддержали, приголубили, а он родного сына не смог уберечь…

Ярко-красные, оранжевые и алые полоски на небе медленно тускнели, растягивались и гасли. На город опускалась темнота. Но Муртазин не включал свет. От сына мысли перешли к жене. С возвращением ее на производство привычная семейная жизнь, привычный домашний уют — все сломалось. Муртазин понимал, что своими подозрениями в измене глубочайше обидел жену. Такую черную ревность как-то еще можно было оправдать в молодости, но не в пятьдесят лет. Остыв, он попросил у Ильшат прощения, но та согласилась простить его только в том случае, если он извинится и перед Гаязовым. Это было уже слишком. Муртазин поначалу почувствовал себя униженным, вскипел. А теперь, глядя на угасающий закат, с жестокой ясностью вдруг понял, что был глубоко неправ.

Стараясь отогнать от себя эти нерадостные мысли, он подумал о заводских делах, которые тем временем вроде бы шли гладко. Приписка в плане, кажется, сошла ему с рук, история с Зубковым забыта, грубости тоже прощаются…

И Муртазин успокоился.


Коммунисты завода собрались на отчетно-выборное собрание. На трибуну вышел Гаязов.

Муртазин, сидевший в президиуме крайним за столом, слушал его, подперев щеку рукой. Казалось, он в одно и то же время смотрит и на докладчика, и на коммунистов, заполнивших большой зал. На самом же деле он не смотрел ни в зал, ни на докладчика. С докладом он познакомился еще на заседании бюро. А залы на своем веку Хасан Муртазин видывал и побольше этого, сиживал в президиумах собраний позначительнее этого. Он скучал и предпочитал бы ходить за кулисами, покуривая.

От сегодняшнего собрания Муртазин не ждал ничего значительного. Правда, на этот раз его критиковали заметно напористее, чем когда бы то ни было раньше, а неистовый тесть Сулейман, тот даже побледнел весь, когда выступал с трибуны. Но и в этом не было ничего особенно удивительного.

В общем, прения шли, как полагалось им идти на отчетно-выборном собрании. Взял слово и Муртазин. Он признал свои ошибки, справедливость критики. И окончательно успокоился. Чем кончится собрание, кого изберут в состав нового бюро, — это уже мало интересовало его. Он считал это делом решенным. Когда выдвигали кандидатов в состав бюро, он внутренне усмехнулся даже: «Критиковали, критиковали — и сами же опять выдвигают того же Гаязова, того же Муртазина, того же Калюкова…»

Положив в урну бюллетень, Муртазин потянулся за пальто и кепкой.

— Ладно, пойду, — сказал он Гаязову, у которого так все еще и не попросил прощения. — Сегодня уже не успеем провести заседание бюро. А результат голосования сообщишь мне по телефону.

Но Гаязов не отпустил его:

— Подожди, теперь недолго, вместе домой пойдем.

Счетная комиссия зачитывала протокол. Муртазин слушал, не снимая пальто. Пока что все кандидаты оказались избранными единогласно или при нескольких голосах против. Вот председатель комиссии назвал фамилию Муртазина и, сделав небольшую паузу, назвал число голосов за и против.

Если бы в эту минуту внезапно рухнул потолок в клубе, это, пожалуй, не так бы поразило. Что он слышит? Более половины коммунистов завода проголосовало против него!..

Муртазин весь съежился, опустил голову и — бочком, бочком — исчез со сцены. Хотел закурить — коробок со спичками выпал из рук. Поднял коробок — выскользнула изо рта папироса. Он даже не почувствовал этого и поднес зажженную спичку к губам, но папиросы в них не оказалось.

Муртазин шел по темным улицам. Он не замечал ничего вокруг — ни голубых, мерцавших в небе звезд, ни ущербного месяца, беспечно наблюдавшего за ним, ни света в окнах, ни редких прохожих. Не видел дождевых луж под ногами. Не знал даже, по какой улице шел.

Он все никак не мог опомниться. Ну, предупредили бы… дали выговор… Даже если бы в райкоме, горкоме или обкоме вынесли строгий выговор с занесением в учетную карточку, он бы так не растерялся. «Кто не ошибается, кто не получает выговоров. Но тут… большинство партийной организации выразило недоверие, и кому? Ему, директору завода… Да это же… это… небывалое дело! Погоди-ка, погоди-ка… как это называется на политическом языке?!»

Когда он услышал эту ошеломляющую весть, первое, что у него мелькнуло в приступе слепой ярости: «Бешеный Сулейман зарезал…» Но это в самую первую минуту. Постепенно новое чувство завладевало им, и оно было куда сильнее, чем вспышка ярости. То было чувство протрезвления. Ему открыли глаза, искупав в холодном роднике: партия и так еще может учить тех, кто сам не хочет образумиться.

Разрывая ночную тишину, с оглушающим свистом вылетел из-за поворота паровоз в клубах белого дыма. Сверкая яркими огнями, проплыли мимо Муртазина пассажирские вагоны.

«Наверное, кто-нибудь сейчас смотрит на меня из окна вагона, — подумал Муртазин рассеянно. — Что этот человек подумал обо мне? А может, и увидел, да не обратил внимания. Как, бывает, пробегаешь взглядом по телеграфным столбам вдоль пути или по одинокому засохшему дереву. А может, в этом поезде едет кто-нибудь в Казань и перед ним то же будущее, что стало для Муртазина прошлым… Ах, нет! Одно яблоко не едят дважды. Не только судьбы людей, две капли воды, упавшие одна вслед за другой, не схожи… У каждого свой путь, своя тропа, своя судьба, которую переживает только он…»

Муртазин повернул обратно и ускорил шаги. Над Заречной слободой полыхало зарево огней.

«Взгляну-ка на ночную смену», — решил он вдруг.

Муртазин обошел цехи, поговорил, где надо было, с мастерами, с рабочими, и все это время ловил себя на каком-то неясном, еще не осознанном чувстве. Вернулся к проходной.

Стоявший на посту Айнулла, увидев, что директор намерен пешком отправиться домой, набрался смелости остановить его.

— Товарищ директор, нужно вызвать машину. Ночные дела не предугадаешь.

Но Муртазин не велел вызывать машину.

— Зря беспокоишься, Айнулла-бабай.

— Почему зря, товарищ директор? Ты для нас не простой человек. Нас в одной ночной смене вон сколько. В каждом цеху. А директор — один.

Муртазин приподнял руку к виску, словно отдавая честь, и вышел. Айнулла, качая головой, посмотрел ему вслед и тут же вызвал старшего вахтера.

— Наш директор немного чудить стал. Послать бы шофера следом.

Муртазин и не заметил, как свернул на другую улицу, вышел к дому, где жил Погорельцев. Посмотрел на окна стариков, в одном еще горел свет. Он распахнул пальто, сделал свободнее галстук, расстегнул пуговицы рубашки. Не хватало воздуху.

В эту минуту он, кажется, все бы отдал, чтобы иначе прожить хотя бы последние девять-десять месяцев. Эх, если бы можно было вернуть ту грозовую ночь и сказать шоферу: веди машину прямо к Матвею Яковличу!..

«И к тестю ни разу не зашел после приезда. Не знаю толком, куда открывается дверь… Марьям зря обидел…»

Муртазин долго еще бродил бы по ночным улицам, думая свои бесконечные думы, но к нему неожиданно подлетела машина. Открылась дверь кабины. Оттуда выглянул Василий Степанович Петушков.

— Хасан Шакирович, пожалуйте в машину. Насилу нашел… По всем улицам Заречья кружил…

— Зачем беспокоились, кто это вам приказал? — суховато спросил Муртазин, но с удовольствием уселся рядом с шофером. — С постели небось подняли?

Петушков улыбнулся рассеченной губой.

— Я так рано не ложусь, Хасан Шакирович.

— Почему рано? — Муртазин взглянул на часы. — Скоро уже четыре!

— Еще лучше. Ближе к рассвету.

— Василий Степанович, так говорите, тот петух хотел прыгнуть выше оглобли? — обернувшись к шоферу, спросил Муртазин.

Петушков не сразу понял, о чем тот говорит.

Ах, да, он как-то рассказывал директору, откуда пошло их прозвище — Петушковы. Смотри ты, не забыл, оказывается!

— Ну да… Точно. Хотел прыгнуть выше оглобли и свалился, — заулыбался Петушков.

Муртазин некоторое время сидел в раздумье, глядя перед собой, потом сказал:

— Василий Степанович, есть запас бензина?

— А как же!..

— Тогда поехали в Юдино. Там должны быть вагоны для нас… А утром вернемся на завод.

Шофер повернул на окраину города. Выехал на шоссе. Муртазин открыл боковое окно. Прохладный ночной ветер коснулся его щек. Впереди при свете фар тянулся с холма на холм далеко-далеко убегающий путь, и над лесом, обещая погожий день, забрезжила утренняя заря.

13

Буйно цвели яблони в садах Заречной слободы. Это были не жалкие, хилые цветы, что безвременно распустились прошлой осенью, обманутые преходящим теплом бабьего лета. Вокруг все ликовало, наслаждалось полнотой жизни, пело. По улицам слободы плыл нежный аромат яблоневого цвета, покрывая запах бензина и гари.

Чудесным субботним вечером Матвей Яковлевич и Сулейман, как обычно, вместе вышли с завода и, вдыхая сладкий, как медовая роса, весенний воздух, зашагали по слободским улицам, полным рабочего люда. В шумной, суетливой толпе эти два старика, словно два хозяина, шагали степенно, высоко держа голову. Они почти не чувствовали усталости, хотя в их возрасте выстоять смену за станком было не так-то просто.

Разговаривали они столь же степенно, разве иногда прорывался буйный нрав Сулеймана, и тогда зеленая многолюдная слободская улица звенела его раскатистым смехом.

На углу приятели остановились. Небо было синее-синее. И на фоне этого синего неба, как сказочные птицы, плыли ажурные подъемные краны. Их в этом году в слободе было больше, чем когда-либо. Кругом все росли и поднимались многоэтажные дома, преображая древнее Заречье. Эдак к осени слободу и узнать нельзя будет. А что станется с слободою лет через десять, даже представить трудно.

— Значит, уговор, — сказал Матвей Яковлевич, оторвав взгляд от медленно вращающегося крана. — Завтра в двенадцать ко мне. Иштугана с Марьям Хафизовной тоже пригласил. Гульчира с Нурией обещали прийти пораньше. Ольге помочь. Будут Хасан Шакирович с Ильшат… Гаязов, конечно.

— Зять, думаешь, придет, га? — спросил вдруг Сулейман.

Он никак не мог простить Хасану того горького чувства разочарования, которое охватило его с первого же дня приезда Хасана в Казань. Он знал, тот же осадок горечи остался и у Матвея Яковлевича с Ольгой Александровной, хотя по доброте своей они стараются не говорить об этом.

Еще днем, когда Погорельцев объявил, что завтра они созывают гостей, — «по случаю весны», как он выразился, многозначительно улыбнувшись, — что, между прочим, пожалует и Хасан Шакирович с Ильшат, Сулеймана взяло сомнение, придет ли зять. А вдруг после того, как заводские коммунисты прокатили директора на выборах в бюро, Муртазин еще больше обозлится и пуще прежнего будет держаться за эту свою нелепую «дистанцию» по отношению к родне.

Внешне, казалось, так и было. Муртазин ходил по заводу мрачнее тучи, мало с кем разговаривал. Правда, чужая душа — потемки. Сулейман редко и видел-то зятя, откуда ему знать, что творится у него на душе эти последние недели. Он только слышал от дочери, что Хасан после собрания ходит как пришибленный, так сильно переживает происшедшее. Но больше этого даже и Ильшат не могла сказать. А переживать можно по-разному — это палка о двух концах. Кто знает, какой конец перетянет и по чему стукнет. Однако в душе Сулейман желал своему зятю только хорошего. Не лягнул же его в голову жеребенок, должен он в конце концов понять, что к чему. Такой урок хоть кого образумит. Конечно, такие люди круто не поворачивают — гордость не разрешает. К тому же чем тяжелее воз, тем опаснее спускать его вниз на большой скорости, — разобьется. На тормозах-то оно лучше и вернее.

Почти так же думал и чувствовал Погорельцев. Нет ничего тяжелее, как обмануться в дорогом тебе человеке.

— Полагаю, что на этот раз Хасан Шакирович все ж придет, — ответил он на вопрос Сулеймана.

— А не придет — кланяться не станем, — отрезал Сулейман. — По головке только детишек гладят…

Они уже пожимали друг другу руки, когда озорной мальчишеский свист заставил их поднять головы. На высоко выдвинутой над крышей сарая голубятне стоял вихрастый мальчуган и, разинув рот, следил за своими питомцами.

— Молодой Айнулла, — усмехнулся Матвей Яковлевич. А когда исчезли из глаз голуби, как бы растаяв в синем небе, старик перевел взгляд на яблони. — Богато нынче цветут сады.

— Богато, — подтвердил Сулейман. — По цвету, говорят, и урожай. Значит, урожай нынче хорош будет.

Тихий благоуханный вечер с его игрой света и тени красил слободские улицы, — казалось, радуется земля, радуется все растущее, живое, радуется и человек.

Сулейман шел один. Какая чудесная пора пришла, как хочется жить! С этим страстным желанием жизни он и перешагнул порог своего дома. Все двери и окна были раскрыты настежь. В просторных комнатах гулял теплый ветерок, поколыхивая белыми занавесками. Звенели девичьи голоса: Гульчира с Нурией пели песню о любви и счастье.

Сулейман хотел было кашлянуть, — не смутить бы дочерей тем, что нечаянно подслушал песню, которую они пели только для себя, для души. Но песня была так прекрасна, что старый Сулейман замер. И вдруг в чудесную, уводящую далеко-далеко песню ворвался громкий детский плач.

«Ого, молодой Уразметов голос подает», — усмехнулся Сулейман и весело крикнул:

— Эй, девушки, успокойте-ка артистов!

Выбежала Нурия в белом платье. Она не то собиралась куда-то, не то только что пришла. Тем временем заплакал и другой ребенок.

— Папа, — позвала Нурия, — помоги, пожалуйста, Марьям-апы нет дома.

Она передала отцу ребенка, сама взяла другого. Но, видимо боясь испачкать платье, держала его так нелепо и далеко от себя, что Сулейман не смог удержать смеха.

— Ай, дочка, что он, кусается, что ли? Так и уронить недолго. А ну, дай мне и второго внучонка. — И, взяв малыша из рук обрадованной Нурии, зашагал по комнатам, приговаривая: — Ну как, джигиты, растем, га? Крепнет рабочая династия Уразметовых! Это надо понимать, други мои. Понимаете, га? Ну конечно, понимаете…

Сулейман-абзы переходил из комнаты в комнату, чмокая то одного, то другого. А занавески колыхались, словно лаская всех троих. Вот он вышел на балкон. Внизу магистральная улица полным-полна народу. Мчатся автомобили, троллейбусы, трамваи. Слева, на стадионе, играет музыка, бегают в белых и красных майках спортсмены.

— Запомните, други мои, здесь был пустырь, а мы построили город, — говорил Сулейман внукам, словно те его понимали. — А вы построите новые города. Верно, га? Конечно, верно. — И снова принялся их чмокать. — И-их, милые мои… любимые… В хорошее время растете, в хорошее время жить будете.

Из-за угла пятиэтажного дома напротив выкатилось солнце и осветило Сулеймана с внуками на руках.


1958

Загрузка...