Бойцы одного из партизанских отрядов, действовавших в годы фашистской оккупации на Украине, хорошо помнят юного киевского подпольщика, партизанского разведчика Володю, Это был будущий писатель, автор повести «Огонь юного сердца» — Владимир Степанович Выговский.
Прочитав эту повесть, вы, ребята, наверное, догадаетесь, кого вывел писатель под вымышленным именем Пети Вишняка.
Многие события, описанные в этой книге, происходили на самом деле. Все, что увидел, пережил и перечувствовал Володя (Петя Вишняк) в те годы, запечатлено на страницах повести.
Ребята, просим отзывы об этой книге присылать по адресу: Москва, А-47, ул. Горького, 43. Дом детской книги.
Да, я плотины рвал,
Я не скрывался в скалах,
Когда дубы валялись под грозой!..
П. Воронько
ГРОЗОВОЕ УТРО
Районное местечко Городница расположено на правом берегу реки Случ. А в двух-трех километрах восточнее посреди густого леса находится железнодорожная станция — десятка полтора деревянных домиков, разбросанных по обе стороны линии, одноэтажный вокзал и несколько амбаров «Заготзерно».
Там я родился, там прошло мое детство. Приятно вспомнить те счастливые, беззаботные дни! Жили мы хорошо. Я ходил в местечко в школу, весело и радостно проводил каникулы. Но вот на двенадцатом году моей жизни пришло большое несчастье...
Проснувшись как-то на рассвете, я увидел, что дома никого нет. «Где же отец с матерью?» — встревожился я. Но, вспомнив, что сегодня воскресенье, успокоился. Ведь вечером мама говорила, что в выходной день с Толиком, моим младшим братом, пойдет в местечко к портнихе, а отец, известное дело, вечно пропадает на своей станции! «А может, без меня ушел рыбу ловить! Ведь вечером договорились вместе пойти...»
Я стал разыскивать отца, но его на станции не было. Дежурный по вокзалу сказал мне, что он пошел в райком. Я сразу же побежал туда. Но только вошел в местечко, как вдруг завыла сирена и послышался нарастающий гул самолетов. Люди в панике бежали кто куда, сбивая друг друга с ног.
— Воздух!.. Убегайте в лес! — послышалась команда.
Лес был невдалеке, но почему-то туда мало кто побежал. Многие прятались в своих квартирах, торопливо закрывая за собой двери, другие скрывались в подвалах, погребах, толпились в подъездах.
В небе появились самолеты. Они шли тройками, поблескивая на солнце крыльями с черными крестами.
Сделав над местечком большое полукольцо, самолеты, словно хищные птицы, устремились к земле. Послышался пронзительный свист, грохот, взрывы...
С перепугу я не знал, что делать. И вдруг неизвестно откуда появился всадник — наш сосед, лесник дядя Медвецкий. Почти не останавливая своего взмыленного коня, он подхватил меня и помчал в лес. Спереди и сзади слышались взрывы и пулеметная трескотня. Над головой свистели осколки, пули... Вмиг у меня сорвало веткой картуз, ветви деревьев больно хлестали меня в лицо. Конь остановился. Мы уже были в лесу, далеко от места бомбардировки.
Осторожно опустив меня на землю, дядя Медвецкий спросил:
Ну, как, Петька, дорогу отсюда домой найдешь?
Найду.
—Молодец! — похвалил он и, ударив коня плеткой, быстро исчез в чаще.
Когда в местечке все стихло, я осторожно выбрался на железнодорожную линию и заспешил домой. Очень уж тревожно было на душе: я волновался за родителей и маленького брата, которые попали под бомбежку.
Но, к счастью, все обошлось хорошо: отец, мать и Толик были дома. Они, оказывается, тоже переживали — разыскивали меня, да их успокоил лесник дядя Медвецкий,
Вечером шел дождь. Над станцией низко нависла черная пелена туч. Молнии пронзали небо. Грозно раздавались раскаты грома. Длинные косы дождя спускались на землю и исчезали в лужах...
Сердце мое разрывалось от печали.
«Война... Прощай, детство, прощай, радость, мечты... Война! Война!»
В горле першило, на глаза набегали слезы. Я готов был громко расплакаться, закричать,..
В ЭВАКУАЦИИ
Жена лесника набрала в ларьке полмешка мыла, все что было в магазинах, мгновенно раскупали. Особенно запасались солью и спичками. В местечке много раненых... Куда ни глянешь, всюду плач и стон. Повсюду горе и слезы.
У нас на станции, как никогда, стало вдруг многолюдно. Наехало полно военных и беженцев с детьми. Эшелоны шли один за другим буквально через каждые полчаса. Сутолока на перроне была неимоверная. Люди ехали на восток и на запад. Казалось, весь мир поднялся на ноги....
Наша семья тоже начала готовиться к эвакуации. Совсем рядом шли упорные бои. Собрав необходимые вещи, мы пришли к поезду и вечером покинули Городницу.
В вагоне было тесно и невыносимо душно. Не переставая хныкали дети, плакали женщины.
Днем и ночью над нашим эшелоном кружили вражеские самолеты, обстреливали нас из пулеметов, бомбили. Нам часто приходилось покидать вагон и убегать в степь.
Только во время дождя и большой грозы в вагоне наступало спокойствие: самолеты не появлялись.
На остановках я выскакивал из вагона первым. Какая бы очередь ни образовывалась возле колонки или колодца, я всегда успевал набрать воды. За это меня любили в вагоне.
Но вскоре нам пришлось расстаться...
Как-то раз мы остановились на небольшой станции. Почти все, кто мог, высыпали из вагонов. Схватив большой чайник, я побежал к колонке. Но только успел набрать воды, как вдруг из-за туч вылетели вражеские самолеты, Услышав страшный свист бомб, я бросился в привокзальный сквер и залез под густой куст. Вокруг раздавались оглушительные взрывы. Вздрагивала земля, звенело в ушах. Вдруг я ощутил резкую боль в левой ноге, почему-то вскочил и опять упал...
Когда немного стихло, откуда-то пришли санитары. Забинтовав ногу, они положили меня в машину и куда-то повезли.
НА ФРОНТ
Сообщения Совинформбюро были тревожны: наши войска оставили Житомир, Коростень, Бердичев... Тяжелые оборонительные бои шли за столицу Советской Украины — Киев.
Село, где я лежал в больнице, готовилось к эвакуации. Поздним вечером главврач, в последний раз осмотрев мою ногу, разрешил снять повязку и ходить без палки. На месте саднящей раны, не дававшей мне покоя, образовался широкий красный рубец. Я снова был здоров! Но вот беда — остался я без родителей: эшелон, в котором они уехали, разбомбили. Об этом мне накануне отъезда сообщили в милиции, куда я обратился с розыском.
На рассвете я уже ехал с колхозниками к железнодорожной станции. Сидя на последней подводе рядом с пожилым колхозником, я представлял себе, как буду пробираться на восток, раздумывал о своей будущей жизни на Урале, в детском доме, куда меня направила милиция. Но меня не покидали печальные думы о родителях, о родной Городнице...
Старый возница, помахивая в воздухе лозиной, покрикивал на волов:
—Гей, гей, крутороги, поспешайте по дороге! — Заметив, что я чем-то озабочен, старик спросил: — Откуда ты, сынок?
Из Городницы, дядя.
А где же та Городница?
Там, на речке Случ,— ответил я и показал рукой на запад,— недалеко от Новоград-Волынска. Там уже фашисты.
Может, уже сожгли, сынок, твою Городницу,— печально глядя на зарево, которое виднелось на западе, сказал старик и тяжело вздохнул.— Всё, звери проклятые, сжигают...
Отвернувшись, я прикусил губу и ощутил, как по щеке покатилась слеза. Жаль Городницу...
Старик смолк. Он, должно быть, понял, что нелегко мне вспоминать родные места. Однако молчать было невозможно, и старик заговорил снова:
—Не горюй, сынок. Свет не без добрых людей — не пропадешь. Еще вернешься в свою Городницу.— Он ласково погладил меня по голове заскорузлой ладонью.
От его слов и теплого прикосновения пропахшей махоркой и землей руки настроение у меня поднялось. Повеселел и старик. Помахивая кнутом, он прикрикнул:
—Цобе, круторогий, не сворачивай с дороги!
Когда приехали на станцию, то почти сразу услышали где-то за семафором паровозный гудок. На перроне собралось много народу: все были подготовлены к длительному и небезопасному путешествию на восток. И я решил ехать с ними. Но поезд, поравнявшись с вокзалом, протяжно загудел и, не останавливаясь, помчал дальше. Вагоны были переполнены: люди облепили даже крыши, подножки, буфера.
Из-за горизонта начали надвигаться черные тяжелые тучи. Вскоре они заволокли все небо. Стало темно и тихо, только изредка пробегал по перрону свежий ветерок. Сначала где-то вдали, потом совсем близко ударил гром. Первые капли дождя звонко забарабанили по железным крышам.
Я с трудом протиснулся в помещение вокзала.
Тут было тесно и душно. Все скамьи и стулья были заняты, и мне пришлось стоять. Вскоре заболели ноги. Ужасно хотелось спать.
Я залез под скамью. Но заснуть не пришлось: холодный цементный пол, тревожные мысли отогнали от меня сон.
Всю ночь, лежа под скамьей, я думал о страшной войне, о своих родных. Ни на минуту не мог закрыть глаза на меня летели самолеты с черными крестами на крыльях, я видел пылающие поезда, изувеченные трупы людей, пожарища... Страшные картины войны терзали мою душу, я метался, словно меня укусила змея.
Сердце переполнилось ненавистью и желанием отомстить фашистам.
«Пойду на фронт!» — внезапно решил я. С этой мыслью целыми днями я слонялся от эшелона к эшелону, но всегда слышал один и тот же ответ:
—Маленький еще. Учиться надо.
—Какой я маленький! — сердился я.— Мне уже двенадцать лет.
Но это не помогало, а только смешило людей. Бывали и такие случаи, когда бойцы брали меня в вагон, кормили и обещали взять с собой. Но как только раздавалась команда: «По вагонам!» — говорили:
Иди домой, мальчик!
Да я на фронт хочу, дядя... Вы же обещали!
—Что ты, что ты, мальчик? Нельзя! Разве ты шуток не понимаешь?
Убедившись в том, что на фронт меня не возьмут, я решил своего добиться другим путем. Увидев однажды на станции воинский эшелон, я незаметно залез в пустой ящик, который стоял на платформе. Вскоре звякнули буферные тарелки, паровоз протяжно загудел, и поезд тронулся.
Тесно было в ящике. У меня млели ноги и очень хотелось пить. Но желание попасть на фронт превозмогало все. Оно было
настолько сильным, что я забыл о своем горе и страданиях и незаметно заснул.
И вдруг сквозь сон ощутил, что куда-то лечу вместе с ящиком. Не успел я разобрать — сон это или явь, как ящик резко накренился и я вывалился из него на платформу. Первое, что бросилось мне в глаза, это группа красноармейцев, которые, тесно окружив меня, дружно хохотали.
Отставить! — послышалась команда, и, когда все притихли, ко мне подошел невысокий, средних лет мужчина в командирской форме, с орденом на груди и большой звездой на рукаве.
Откуда? — спросил он строго, обращаясь к круглолицему бойцу, который держал ящик.
Не могу знать, товарищ комиссар,— ответил растерявшийся боец,— я только поднял ящик, и...
—Понятно,— сказал комиссар,— можете идти. Когда боец отошел, комиссар обратился ко мне:
—Может, сам скажешь, как ты сюда попал? Откуда такой герой, а?
Насупившись, я шмыгнул носом и продолжал молчать.
Э, брат, это никуда не годится. Как зовут тебя?
Петька. Петро Вишняк.
А в эшелоне как оказался?
А так, залез в ящик.
А зачем было залезать?
Как — зачем? Потому что не брали.
Куда не брали?
На фронт!
—А-а, так вон оно что — воевать, значит, собрался? Я кивнул головой.
Бойцы опять захохотали. Да и как им было не смеяться! Грязный, нестриженый, в коротких потрепанных штанишках и давно не стиранной рубашке с масляными пятнами, стоял я, словно мокрая курица, стыдливо опустив глаза. Очень некстати были на мне пионерский галстук, патронташ, который я нашел возле разбитых вагонов, и большая красноармейская пилотка со звездой. А главное — я же маленького роста. Какой из меня боец, если винтовка больше меня!..
—А родители твои где? Сбежал? — строго спросил комиссар.
—Нет у меня никого... Разбомбило...—И я пустил слезу. Смех словно по команде оборвался. Строгими стали красноармейцы. Заметив это, я заплакал еще сильнее, пытаясь слезами разжалобить бойцов. «Только бы попасть на фронт,— думал я,— там плакать не буду»,
Несколько секунд тянулось молчание. Комиссар тяжело вздохнул, присел на ящик, закурил. Потом обнял меня, погладил рукой мои взлохмаченные русые волосы. Я перестал плакать, полагая, что все сбылось — меня берут на фронт. Я был очень голоден. Какой-то боец подал котелок с кашей.
Пока я ел, комиссар Левашов советовался с бойцами, как поступить со мной.
Несколько человек почти в один голос ответило:
На фронт мал еще!
Учиться надобно.
Сдать в детдом.
—Ничего не поделаешь. Нужно высадить мальчика. Горько было у меня на душе: доехал почти до самого фронта, а «понюхать пороху» так и не удалось.
НЕОЖИДАННЫЙ СЛУЧАЙ
На второй день, оказавшись в степи, я увидел огромное облако пыли и услышал оглушительный гул моторов. Это были фашистские танки, которые, по-видимому прорвав фронт, спешно заходили нашим войскам в тыл. Я свернул с дороги и залег в кукурузе.
Гитлеровцы двигались беспрерывно. Немного осмелев, я осторожно пополз кукурузой подальше от дороги»
В полдень очутился в небольшом полусожженном селе. Зайдя в одну из крайних хат, я попросил напиться. Хозяйка, молодая румяная женщина, испуганно глянула на меня и, не сказав ни слова, вытолкала внезапно в сени,
—Фашисты! — с тревогой прошептала она и стала срывать с меня пионерский галстук и звездочку с моей красноармейской пилотки.
—Матка, вассер! — послышалось из комнаты. Я ухватился за рукав хозяйки.
—Теперь не бойся, пойдем! — подбодрила она и повела меня в хату.
Из-за двери доносились незнакомая речь, песни, смех, свист, игра на аккордеоне, топот кованых сапог. Даже в кухне, где мы были с хозяйкой, стоял невыносимый смрад, смесь серы.
спирта, одеколона, пота. Самих фашистов я не видел, но и без того на душе тошно.
Поблагодарив хозяйку, я собрался идти, но в это время открылась дверь и в кухню вошел высокий рыжий офицер. У него были большие, словно у быка, мутные глаза. Спереди, возле пояса, почему-то слева, не так, как у нас, рукояткой наперед, висел огромный пистолет. На груди был орел со свастикой в лапах, а на рукаве поблескивала эмблема смерти — череп и кости. Такая же эмблема была и на высокой, непривычной для нашего глаза фуражке.
«Так вот вы какие, фашисты!» — со страхом подумал я.
Офицер криво усмехнулся и что-то забормотал. Потом, приблизившись, положил мне на плечо свою тяжелую волосатую руку. Я еще больше задрожал и шарахнулся в сторону от него. Гитлеровец вскипел.
—Большевик! Пионер! — заорал он и, выхватив из кобуры пистолет, направил на меня.
Очень плохо бы все это кончилось, если бы не вмешалась хозяйка. Она начала уговаривать пьяного фашиста и, указав на меня пальцем, повертела им у своего виска. Немец усмехнулся, покачал головой, мол, понимаю: он слабоумный, больной — и спрятал пистолет.
Минут десять фашист сидел неподвижно. Курил сигару, с интересом рассматривал меня. Иногда его мутный взгляд останавливался на хозяйке, и лицо кривилось в усмешке.
Переборов страх, я тоже не без интереса смотрел на немца. Все было новым, удивительным, даже сапоги не такие, как у нас,— желтые, подкованные, с длинными узкими голенищами и высокими каблуками.
Докурив сигару, офицер вдруг ни с того ни с сего начал приставать к хозяйке. Он безжалостно заламывал ей назад руки, наглел. Женщина кричала, просила о помощи. Но никто даже не выглянул из комнаты. Там еще громче стали насвистывать и притопывать ногами.
Я растерянно стоял в углу, не зная, что делать. В груди клокотала ярость, кулаки сжимались, хотелось наброситься на врага, но сдерживал огромный пистолет, висевший у него на поясе. Я боялся, что волосатая рука выхватит оружие раньше, чем я смогу что-нибудь сделать.
—Сынок, сынок,—жалобно просила женщина,— бей его! Бей его! Помоги, помоги!.. А-а-а-а!
Высвободив на миг правую руку, хозяйка что-то искала
за спиной офицера. Я понял — она ищет чем защититься. «Что ей подать? Что ей подать?» В одно мгновение, не помня себя, я подскочил к столу и подал ей нож. Женщина ударила немца... Он упал... Не сговариваясь, мы бросились в огород и попали в коноплю. Едва переведя дыхание, побежали в степь за село.
Широкое пшеничное поле было изрыто окопами и траншеями. Вокруг —- ни души. Всюду валялись каски, противогазы, стреляные гильзы, банки из-под консервов, медицинские пакеты. Я ко всему присматривался, пытаясь взять в руки. Но окрик женщины, шагавшей рядом: «Не сметь брать!» —сдерживал меня. Я уважал ее, потому и слушался.
Вскоре мы присели отдохнуть. В глубокой траншее было прохладно и безопасно. В голубом небе заливался неугомонный жаворонок...
- Тебя как звать? — спросила меня женщина, пристально глядя в глаза.
- Петро,— избегая ее взгляда, ответил я и почему-то вздохнул.
- А меня Мария Петровна. Вот мы уже и знакомы... Ты в какой класс ходил?
- В пятый. В шестой перешел.
- Я тоже пятый вела,— сказала она задумчиво.
- Вы учительница?
- Да. Классный руководитель. Удивился?
- Немножко.
- Не немножко, а очень. Ишь как покраснел — до кончиков ушей!
- Это я так... от солнца...— насупившись, оправдывался я.
- Пускай будет от солнца,— согласилась учительница и опять стала серьезной.
Я боялся, чтобы она, чего доброго, не стала отчитывать меня. И без того было ужасно стыдно за свою растерянность в хате. А еще если бы узнала о том, что я на фронт собирался,— совсем засмеяла бы.
—Ты сирота, Петенька? — после небольшой паузы спросила Мария Петровна.
А вы откуда знаете?
Догадываюсь. Иначе бы ты давно вспомнил о матери.
—Это правда. У меня никого нет... И я рассказал о себе.
—Значит, мы с тобой, Петя, друзья по несчастью,-— сказала учительница, когда я закончил свой рассказ.
И хотя, усмехнувшись, она после этого быстро отвернулась, я все же заметил в ее глазах слезы. Чтобы и самому не заплакать, я прикусил до боли губу.
Долго мы просидели, обдумывая, что делать и куда идти. В село возвращаться опасно — нас сразу же могли схватить гитлеровцы. У Марии Петровны в соседнем селе были хорошие знакомые, и она предложила мне пойти с ней. Другого выхода у меня не было, и я с радостью согласился.
Так вот она какая, война!.. Приходится терять близких, покидать родные селения, все нажитое трудовыми руками и идти куда-то искать чего-то... Приходится сносить жару и холод, жажду и страх, унижения и опасности, бессонницу и ужасную усталость, боль и оскорбления.
Под вечер мы с учительницей пришли в село Соколовку. Пройдя колхозный двор, двухэтажную школу, в которой стояли немцы, подошли огородами к красивому, с голубыми окнами особняку. Дверь была заперта, и мы, ожидая хозяев, присели на скамейку под грушей. Но ждать пришлось недолго. Из глубины садика послышались детские голоса:
—Это тетя Маруся! Тетя Маруся пришла!
К нам бежало двое детей: девочка лет четырех и мальчик лет шести.
Витя, а где мама? — обратилась Мария Петровна к мальчику.
Мама? — как-то растерянно переспросил он и переглянулся с девочкой.— Мама... мама дома,— и, подбежав к двери постучал маленькими кулачками: — Откройте, мама, это тетя Маруся пришла!
Щелкнула задвижка, и на пороге показалась взволнованная женщина.
—А, Маруся, родная! Заходите. А вы,— обратилась она к детям,— еще немного погуляйте. Если меня кто-нибудь спросит, то вы скажете: «Мамы нет дома».
Пройдя небольшие темные сени, мы попали в просторную светлую кухню, а потом зашли в комнату. Хозяйка гостеприимно попросила нас сесть и поставила на стол глиняную миску с яблоками.
—А может, вы есть хотите? — сказала она.— Угощу вкусным борщом.
Я вопросительно глянул на учительницу. Мне ужасно хотелось есть. Она, вероятно, поняла, так как, словно спохватившись, поспешно ответила:
—Давай, Любовь Прохоровна, свой вкусный борщ. Борщ и правда был вкусный, с мясом да еще со сметаной,
Я сначала стеснялся, а потом как начал есть — всех обогнал. Мне еще подлили, но я из вежливости отказался.
Когда мы, поблагодарив хозяйку, встали из-за стола, она спросила:
Что это за мальчик с тобой, Мария? Из твоего класса?
Это Петенька, пионер, он сегодня спас меня от немца. Я, вероятно, покраснел, потому что почувствовал, как уши
у меня горят. Так бывало всегда, когда я краснел.
Вскоре начало темнеть. Хозяйка убрала со стола посуду и пошла во двор закрывать ставни. В хату моментально вбежали дети и сразу же бросились к Марии Петровне, У мальчика в руке был какой-то голубой листок бумаги.
Размахивая им, Витя на ходу выкрикивал:
—Немецкий приказ! По всем дворам расклеивали полицейские!
Зажгли свечу, учительница начала читать. Фашисты приказывали жителям села Соколовки в течение двадцати четырех часов снести в сельуправу огнестрельное и холодное оружие, шубы, валенки, шапки. За невыполнение — расстрел.
—Не слишком ли многих придется расстреливать?— сказала Мария Петровна и, поднеся приказ к свечке, сожгла его.
Спать легли рано.
Было уже около полуночи, а я все не мог заснуть. Думал про старосту, про расстрел, про гитлеровцев. «Почему они такие жестокие, эти немцы?» — думал я.
Потом вспомнил о родных, о Городнице: «Хорошо нам жилось до войны! Неужто наши уже не вернутся? Не может быть, чтобы не вернулись. Зимой, наверное, вернутся. А что я в это время буду делать? Где жить? Тут оставаться неудобно, да еще захотят ли они меня... У них свои дети, зачем я им нужен? Что будет делать Мария Петровна? Домой ей нельзя возвращаться».
Вдруг из кухни, где находились Мария Петровна и хозяйка, .послышались приглушенные разговоры,
—...Так вот, окопались они и ждали пополнения. Но не дождались,— ночью налетели туда фашисты. Они объехали где-то через Грушовку и Добовичи, одним словом, взяли наших в кольцо. Ужас, что творилось там... Завязался ожесточенный
бой. Но к утру немного стихло, и я, выбравшись из погреба, направилась к хате.
Неожиданно с улицы донеслись какие-то неясные крики и стрельба. Над головой жужжали пули. Я испугалась и упала. Упала, лежу и не дышу. Вдруг слышу, как через огород кто-то бежит. Пробежал мимо меня - и в погреб. «Все, думаю, нет моих детей». Да не успела подумать, как опять кто-то бежит. Надо мной раздаются выстрелы... Вскакиваю. Луч карманного фонаря ослепляет мне глаза. Я не вижу, но чувствую, что возле меня немцы... Поверишь, Маруся, сердце окаменело... «Зачем, матка, бежаль?» — спрашивает один. «Я, говорю, не убегала...» А сама дрожу от страха. «Матка, ты убегаль!.. Русиш зольдат видаль?!» Я качнула головой, мол, не видела. Два немца сразу же побежали назад, а этот, третий, говорит: «Матка, пошоль са меня!» — «Пан, отвечаю, не понимаю».— «А-а!.. Ты не понимаешь.» — и как ударит меня прикладом, аж искры из глаз посыпались! Едва на ногах удержалась. А он кричит: «Шнель - шнель — и, подталкивая дулом, повел в село... До обеда продержали в подвале, а потом пригнали нескольких женщин, спросили, знают ли они меня, и отпустили...
Рассказчица на минуту смолкла, прикрывая плотнее дверь в комнату.
Я вскочил с кровати и приник ухом к щели.
—Прихожу домой,— начала она опять,— а дети встречают меня: «Мама, мамочка, у нас на чердаке есть дядя».— «Что за дядя?!» — спрашиваю строго. «Тише, мамочка... Наш, русский. Он спал с нами в погребе, такой хороший, как наш папка,— красноармеец. Ты, мама, никому не говори. Его немцы ищут, хотят убить». Поднимаюсь на чердак, и верно — сидит возле лежака военный с перевязанной головой... Стою и не знаю, что делать. А он приветливо улыбается: «Здравствуйте! Не бойтесь, я свой... Убежал ночью из плена. Немного отдохну — и уйду...» Отвела я его в самый темный угол, дала поесть. Всю ночь не спала — берегла его... А он все бредит, командует во сне, командир, видать... Теперь, кажется, ему легче...
Я лег на кровать, но никак не мог уснуть. Думал о раненом красноармейце. А утром меня потянуло на чердак... В темном углу, за лежаком, что-то щёлкнуло, и хриплый голос спросил:
Кто там?
Свой,— отозвался я,—хлеба вам принес.
Спасибо... Ну, подходи, не бойся.
Я не боюсь. Это вы, наверное, испугались.
Раненый тихо засмеялся. Мы познакомились, начали разговаривать и незаметно, как-то сразу, стали друзьями...
ТУДА, ГДЕ ВОСХОДИТ СОЛНЦЕ
Шли дни. Рана у лейтенанта быстро заживала, и чувствовал он себя хорошо. Вечерами он появлялся в хате, сбрил бороду и начал поговаривать о переходе линии фронта.
Я стал упрашивать его взять и меня с собой, но лейтенант и слушать не хотел: до фронта, мол, далеко — километров двести - триста,— в дороге могут произойти всякие неожиданности, да и сам фронт перейти не фунт изюму!.. Но я так просился, даже слезу пустил, и лейтенант наконец сдался.
Ну что ж, готовься, пионер! – сказал он и строго, по-военному, спросил: — Только ты трусить не будешь?
Что вы! Нет! — ответил я, хотя в душе заволновался: ведь ни разу у меня еще не было настоящего испытания...
Дождавшись следующего вечера, мы попрощались с хозяйкой, Марией Петровной и отправились в далекий и опасный путь на восток.
Шли тропинками, избегая больших дорог, по которым беспрерывно двигались вражеские войска. Чем дольше мы шли и уставали, тем приятнее было: скоро встретимся со своими Днем идти опасались — зарывались в стоге соломы, по очереди спали, набираясь сил, и, когда темнело, пробирались дальше
Но вскоре у нас кончились продукты. Наши силы быстро таяли... Нужно было обязательно достать хлеба. Долго думали и решили, что днем я пойду в село, а лейтенант, спрятавшись где-нибудь поблизости, подождет.
На рассвете мы услышали лай собак и как раз невдалеке в поле заметили копны сена. Лейтенант потер от удовольствия руки и, быстро сделав в сене удобное дупло, нырнул в него с головой. Я хорошенько замаскировал его и осторожно пошел к крайним хатам, что вырисовывались в утреннем тумане.
Необычно звонко пели петухи, кудахтали куры, ревел скот, хрюкали поросята.
«Значит, немцев нет, если есть куры»,— подумал я и смелее направился вдоль улицы.
Всходило солнце. То в одной, то в другой хате скрипели
двери. У колодцев загремели ведра. Пошел дымок из труб, чистый, прозрачный. Пастухи уже гнали на пастбище коров. Где-то заплакал ребенок и снова залаяли собаки.
«В какой двор зайти сперва? — думал я.— С чего начать? Что говорить?»
Немного поколебавшись, я зашел в одну хату, разрисованную петухами. Там было трое детей и хозяйка лет сорока, вся в веснушках, с густыми рыжими бровями. Ее неприветливый взгляд и какая-то растерянность в больших карих глазах меня сразу поразили. Переминаясь с ноги на ногу, я не знал, что сказать. Однако тетка оказалась хорошей: сама поняла, что мне нужно. Взяв со стола краюху хлеба, она молча протянула ее мне. Я пробормотал «спасибо» — и сразу же за дверь. Стыдно и совестно попрошайничать, но что поделаешь — надо...
В другую хату я зашел смелее. Правда, опять молча стоял на пороге, низко опустив голову. У меня был жалкий вид, рваная и потрепанная одежда, давно не стриженные, свалявшиеся волосы, и люди без слов догадывались, зачем я к ним пришел.
Через какой-нибудь час у меня все карманы и пилотка были ты хлебом и вареной картошкой. Я возвращался назад, «Ну, и рад же будет комиссар,— подумал я,— этого хлеба нам хватит на три дня! За это время, может, и к своим доберемся…» Но вдруг возле сельского управления меня остановил полицейский с белой повязкой на рукаве.
—Ты чей? — спросил он сурово.
— Ничей. Нищий я. Хлеба прошу. Вот, видите,— Я показал пилотку.
— Знаем вас, нищих! — И, больно ухватив за ухо, полицейский повел меня в управление, а там толкнул в глубокий подвал...
За что это вы, дядька? — спросил я, предчувствуя что-то недоброе.
Потом узнаешь, когда тебе всыплют горячих.
Дяденька, пустите... Пустите, дяденька...— просил я.
Не хнычь! Лучше поблагодарил бы, что хлеб разрешил взять. Свинья неблагодарная! — И он сердито закрыл двери.
Темно стало в погребе. По ногам сразу же забегали" крысы. Ужасно несло сыростью, гнилой капустой. Пахнуло могилой... Мне сделалось страшно, и я заплакал. «Как же теперь будет лейтенант? Кто ему принесет хлеба?»
Поздно вечером меня привели к старосте — маленькому, горбатому старичку с козлиной бородкой и смешной лысиной.
Передвинув на нос очки, староста еще с порога дико на меня заорал:
- А-а, наконец-то попался! Я душу из тебя вон выбью! Говори, где твой товарищ?
- О чем вы говорите?! Я н-никакого товарища не знаю... Ей-богу, не знаю...
- Ты еще смеешь, щенок, меня дурачить! — Он смешно забегал по комнате.— Может, скажешь, что не за тобой я вчера с кумом Данилой гнался?!
- Я ничего не знаю. За мной никто не гнался. Ей-богу... Я.., я вчера тут не был... Ей-бо...
- А-а, божишься, паршивец! — Староста подскочил и ударил меня резиновой палкой. — Говори, где твой товарищ и куры, что покрали у тетки Феклы?!
Какие куры? Что за тетка?..— И я начал жалобно всхлипывать.
Но это его нисколько не растрогало. Он вызвал из соседней
комнаты полицейского и приказал:
—Всыпь ему, Митрофан, горяченьких, чтоб до новых веников помнил, как брехать.
Полицейский вытащил из-за голенища ременную кавалерийскую нагайку и, схватив меня за руку, начал нещадно стегать. Содрогаясь от страшной боли, я завопил на всю хату. А староста, покуривая люльку, удовлетворенно прищелкивал языком и покрикивал:
—Ача-ча-ча!.. Ача-ча! Ача-ча-ча!.. Ача!.. Потом меня снова швырнули в погреб.
На следующий день уже не трогали. В обед пришла тетка Фекла, знакомая мне со слов старосты; увидев меня, подтвердила, что кур украл не я.
— Тех злодеев я хорошо запомнила по виду,—сказала она,— видела их совсем близко. И через сто лет узнаю!
—Прочь! — приказал мне староста.— И чтоб ноги твоей больше не было в моем селе.
Я выскочил на улицу и во весь дух побежал в степь, на то место, где оставил лейтенанта. Но его уже там не было... Кто знает, куда он делся... Может, не дождавшись меня, сам решил уйти, а может, враги внезапно схватили...
Долго еще бегал я по полю, свистел, звал, разбрасывал копны. А когда вконец обессилел, уселся на пенек у дороги и горько заплакал.
ДЕД ОСТАП
Потеряв лейтенанта, а с ним и надежду перейти фронт, я окончательно упал духом. «Куда идти? Что делать?» — спрашивал я себя и не находил ответа.
Сам не помню, как вышел на дорогу и стал в глубоком раздумье, даже не заметил того, что мимо меня проехала двуколка.
Седой старичок остановил коня и сказал:
Садись, сынок, подвезу.
А вы куда едете, дедушка?
Прямо — на хутор Березовку. А тебе разве не туда? — И туда и не туда. Я сам не знаю, куда мне.
—Это как же тебя понимать?—удивился старичок.— Разве ты не из хутора?
—Нет, я не здешний.
—Тьфу! Побей тебя бог! — выругался он.—А я принял тебя за того, как его... сына Параски, Ивана. Ты не Иван?
—Нет, нет, я Петро...
—Вот так штука! И надо же было так обознаться.— Дед искренне рассмеялся, блеснув здоровыми белыми зубами.— Садись, чего стоишь,— кивнул он головой.
Я сел рядом с дедом, сам не зная, куда и зачем еду.
Дед оказался одним из тех, которые любят поговорить. Когда двуколка тронулась, он назвал себя Остапом, еще раз спросил мое имя и начал рассказывать о всех хуторских новостях. Особенно поносил он «новый порядок», который принесли фашисты и который, видать, дед терпеть не мог.
Вскоре я уже знал, что дед живет с бабкой Оксаной, что два его сына — Андрей и Грицько — служат в Красной Армии, а третий, «христопродавец» Степан, поступил к врагу на службу и в соседнем селе работает старостой. Узнал я и о том, что на прошлой неделе немецкая автомашина убила его пятилетнюю внучку Галю. Дед Остап ходил жаловаться к коменданту, но там только избили старика и бросили в погреб.
На этом старик закончил свой рассказ, закурил трубку, насупил густые белые брови. Мне казалось, что он вот-вот расплачется, и я отвел взгляд в сторону. Но старик и не думал плакать. Это он так, по привычке, сопел носом.
Затянувшись несколько раз подряд горьким дымом, дед Остап спросил меня:
—Издалека?
Из Городницы.
-Где это такая?
-У реки Случ, возле Новоград-Волынского.
-О, Новоград хорошо знаю! Два раза бывал. Первый раз в четырнадцатом, второй в девятьсот девятнадцатом.
-Вы там жили? — поинтересовался я.
-Немцам коленом под зад давал. Убегали, проклятые, так, что ребра стучали. У Миколы Щорса в девятнадцатом служил. Вот после Новограда,— дед показал согнутый палец на левой руке,— не разгибается. Так ты, значит, Петро, туда идешь?
-Не знаю... А куда же мне?
-А родители где?
-Разбомбило...
Дед вздохнул и еще крепче затянулся дымом.
-Вот эта проклятая война, сколько она горя людям принесла... Да ты не горюй, сынок.— Он положил на плечо свою руку: — Добьемся воли, найдешь долю. Вернутся наши, дела пойдут лучше.
-Я сегодня на поле нашел листовку, и там написано, что уже Москву взяли.
-Не верь, это брехня; не видать, Петро, им Москвы, как своего волчьего уха. Не впервой на Москву лезут...
Вскоре мы въехали в хутор и остановились возле небольшой хаты под железной крышей.
Дед ласково посмотрел на меня и сказал:
—Знаешь, сынок, нынче пойдешь и до Кракова — всюду беда одинакова. Оставайся у меня корову пасти. Ей-богу, лучше будет, ведь тебя там, на Полесье, все разно никто не ждет. А идти туда, экая даль! Еще с голоду где-нибудь пропадешь.
Что мог я ответить? Согласился — другого выхода у меня не было.
Из ворот навстречу нам вышла пожилая седая женщина. Заметив меня, она спросила деда:
-Чей это мальчик, Остап?
-Наш, Оксана,— ответил он коротко.
-Если наш, то пускай будет наш,— согласилась она и повела меня в хату.
Так и остался я жить у деда Остапа. Бабушка Оксана по-матерински относилась ко мне. Она сразу же обратила внимание на мою грязную, помятую, местами сшитую тонкой проволокой одежду и в тот же вечер начала ее стирать и латать.
Жилось мне здесь, можно сказать, неплохо. Обижать никто меня не обижал, работа была нетрудная — пас корову и коня, кормили меня тем, что сами ели. А когда наступили морозы, бабуся сделала мне из старого дедушкиного кожуха кожушок и шапку. Достала где-то уже истоптанные, но еще целые сапожки. Словом, всем необходимым я был обеспечен. Окруженный теплой заботой добрых людей, я с каждым днем все больше и больше забывал о своем сиротском горе. И, кажется, немного подрос. По виду стал таким, каким был до войны. Фашистов в хуторе в последнее время не было. С нетерпением ждал возвращения наших, но они почему-то медлили.
„КАТЮША"
В марте неожиданно полил дождь. Снег быстро таял, словно сахар. Река за несколько дней освободилась ото льда, лишь кое-где еще проносились по воде мелкие льдинки. Шумными потоками журчала в придорожных канавах мутная вода. На дорогах еще держались большие лужи, которые нелегко было обойти или объехать.
Несмотря на распутицу, в хутор внезапно въехал конный отряд немцев и венгров. Непрошеные гости заполнили клуб, школу и несколько соседних хат, выгнав хозяев на улицу. У деда Остапа заняли комнату. В ней разместились десять венгерских солдат.
Муторно стало на душе — ждал наших, а приехали враги... Опять, словно гадюка, заползла мне в сердце гнетущая тревога. Ни днем ни ночью не находил я себе покоя. Плохо ел, плохо и мало спал. А через неделю совсем осунулся. Опять от слабости перед глазами замигали золотые мухи. Жизнь стала „ серой, безрадостной.
Возле школы гитлеровцы поставили автомашину-радиостанцию. Четыре мощных громкоговорителя на весь хутор безудержно разносили бесконечные призывы «Дранг нах Остен» и дикие фашистские марши. В перерывах, может, раз пятнадцать на день, выступал некий доктор философии Геббельс. Захлебываясь, он говорил о том, что немцы взяли Москву, отрезали Ленинград, штурмуют Сталинград...
Однако наши хуторяне не верили доктору Геббельсу, хотя и слышали ежедневно по радио бой кремлевских курантов, настроенных на мотив нацистского гимна.
Я тоже не верил доктору философии и хотел с ребятами под-
жечь эту машину, распространявшую ложь, но ее старательно охраняли автоматчики с собаками.
Венгры казались немного лучше немцев. Они меньше грабили, сдержаннее себя вели. С продовольствием у них было куда хуже, чем у немцев, кормили их плохо. В комнате, где они жили, только и слышно было: «Нинч кеньер, нинч крумпли — нем серетем война».
Среди солдат, которые разместились в доме деда Остапа, был один аккордеонист. Звали его Стефан Медеры. Он был среднего роста, широкий в плечах, с красивым русым чубом. Серые светлые глаза, небольшие, словно щеточка, усики и постоянная улыбка на губах делали его приветливым и кротким. Если бы не эти усики, он походил бы на украинца.
Медеры был совсем свой, только плохо понимал по-русски. Он даже играл и пел наши песни, но как-то по-своему, по-венгерски.
Каждое утро Медеры вставал раньше всех, подходил к печи, где я спал, и, кашлянув в кулак, приятным баском говорил:
—Сервус, Мишко! Ходь водь?
Это по-ихнему: здоров, как дела? Но при чем тут Мишко?
—Какой я вам Мишко? — возмущался я.— Я Петро... Никак не можете запомнить.
Медеры хохотал: нравилось ему шутить со мной.
—Вшистко едно,— добавлял он по-польски,— вшистко едно: Петер, Мишко, вшистко едно!..
Медеры был какой-то особенный солдат. На нем, как говорила бабушка Оксана, шкура горела. Он много знал, а еще больше хотел знать. Он интересовался нашим языком, нашими обычаями, любил украинский борщ и полтавские галушки. Сам тоже оказался неплохим поваром и часто помогал бабушке готовить обед. Он даже умел доить корову.
Однажды, сидя возле печки, я напевал себе под нос «Катюшу». Внезапно за моей спиной кто-то захлопал в ладоши. Оглянувшись, я увидел Медеры.
—Катуша! Ай, Катуша! Пой еще, кичи, Катуша! — радостно восклицал он.
Я спел еще раз. Медеры схватил аккордеон и быстро подобрал мелодию. Потом попросил меня продиктовать ему слова песни.
А через два-три дня на всю улицу вдруг прозвучало:
...Пусть он землю бережет родную, А любовь Катюша сбережет!
Выбежав на двор, я чуть не упал от удивления... это пели венгерские солдаты, которые стояли у нас на квартире. Они строем шли на кухню за обедом. Впереди всех шел с аккордеоном Стефан Медеры.
Расцветали яблони и груши, Поплыли туманы над рекой!..
Из хат выбегали дети, женщины, старики — так дороги им были в неволе родные песни. Да к тому же каждому хотелось узнать, кто это отважился петь советскую «Катюшу», когда на хуторе столько фашистов и в приказах «нового порядка» строго запрещается петь не только советские, но и русские народные песни. Увидев, что из каждой хаты на них смотрят (значит, хорошо выходит!), венгры старались изо всех сил:
...Выходила на берег Катюша, На высокий, на берег крутой!..
Внезапно откуда-то появился венгерский офицер. Он спешил к ним, предостерегающе размахивая руками, что-то кричал. Однако солдаты почему-то не обращали на него никакого внимания и продолжали петь. Тогда офицер выхватил из кобуры пистолет и трижды выстрелил в воздух. В этот же миг из школы выскочили эсэсовцы. Всех, кто пел «Катюшу», сильно избили, арестовали и сразу же куда-то отправили в закрытой автомашине.
Я тогда так и не понял, зачем венгры пели на улице «Катюшу», ведь они хорошо знали, что петь русские песни запрещено. Дед Остап объяснял это тем, что солдаты будто бы не хотели воевать против России и песней как бы бросили вызов фашистам. Кто его знает — может, оно и так... Аккордеонист Стефан Медеры все время говорил, что не любит войну.
В тот же день вечером возле нашего двора появился долговязый комендант венгерского гарнизона. Увидев меня, он подозвал:
— Кичи, дере иде.
Я пошел к нему.
—Рус Катуша нем сабад!— и, грубо выругавшись, начал ожесточенно хлестать меня нагайкой.
Я затанцевал от острой боли и на весь двор заорал:
—Ой-ой!.. Ой-й-ой! О-о-о-ой!
Из хаты выбежала бабушка Оксана. В руках у нее была огромная кочерга. Грозно размахивая ею, ока еще с порога закричала:
—Ты за что это, разбойник, истязаешь ребенка?! А ну убирайся со двора, покуда голову не размозжила!
Комендант, вероятно, испугался бабушку, так как тут же меня отпустил и, удивленно вытаращив глаза, пробормотал:
—Но-но, матка! Но-но! — и попятился со двора.
На следующий день утром я пошел к соседскому мальчику Павлушке вырезать для повозочки колесики. Тут внезапно следом за мной прибегает бабушка Оксана, очень обеспокоенная, вся в слезах:
—Скорей беги, сынок, беги! Приехали из района полицейские за тобой! Все в хате перерыли. Руки мне повыкручивали. Старика забрали... Беги! Ради бога, скорей беги!
Кто мог подумать, что от обычной песни враги придут в такую ярость!
В КИЕВЕ
Почти сутки я шел, сам не зная куда. А потом твердо решил возвратиться в Городницу. Ведь все равно: тут фашисты и там фашисты. В Городнице прошло мое детство, там меня знают — хуже не будет: свои в обиду не дадут. Кроме того, в лесу, может, есть партизаны. Ходят же слухи, что появились где-то мстители. А у нас там места самые подходящие для них — вокруг леса и болота. Черта с два немцы туда полезут!.. Я найду партизан. Мне каждый куст знаком в лесу.
Жаль деда Остапа. из-за меня его арестовали. Только бы не расстреляли! Вот «Катюша» так «Катюша»! А Медеры смелый солдат! Если бы все были такими, не было бы, наверное, войны. Интересно, откуда узнал комендант о том, что именно я научил венгров петь «Катюшу»? Солдаты не могли сказать. Они не такие. Это, наверное, кто-нибудь из соседских ребят,— я им накануне похвалялся.
Не чувствуя усталости, ежедневно проходил я по тридцать километров. Но случилось в дороге несчастье — я сильно за-
болел. Путь мой лежал через Киев. Идя по улице, я, обессиленный, упал на тротуар. Какая-то старушка помогла мне подняться и, держа за руку, отвела в Золотоворотский сквер.
—Тут на травке тебе будет лучше, сынок,— сказала она и, тяжело вздохнув, пошла своей дорогой.
Весна была в полном разгаре. Деревья, кусты одевались в пышный наряд из молодых липких листочков, земля украсилась густой зеленой травой и цветами. Весело щебетали птички, тепло и ласково грело солнце. Однако город, как и люди, был неприветливым, пасмурным и суровым. Прохожие все время куда-то спешили, несли узелки, чемоданы, корзины или толкали впереди себя тележки, тачки, нагруженные картошкой, дровами, домашней утварью. Все судачили только об одном: о хлебе. Людей, которые совсем потеряли силы и опухли с голоду, можно было видеть повсюду: они лежали в скверах, на базарах, площадях и на всех улицах города. Никому до них не было дела.
В число этих людей попал и я. Как и они, протягивая дрожащие руки, больной, голодный, никому не нужный, словно собака, валялся я под забором. Тело мое горело огнем. Невыносимая жажда и голод мучили меня. С пересохших, потресканных до крови губ не сходило:
—Хлеба... Хлеба...
Через забор перелезли два мальчика. Они были моих лет и точно так же, как я, одеты в лохмотья. Невдалеке от меня сели на траву и начали есть хлеб, аппетитно причмокивая. Один из них отломил краюху и молча протянул мне. Потом между ними завязался разговор, из которого я узнал, что эти ребята остались без родителей и, спасаясь от голодной смерти, начали по базарам воровать.
—Теперь иначе не проживешь,— сказал рыженький мальчик, тяжело вздыхая.— Правда, жизнь эта тоже не сладкая.— Он опять вздохнул: — Недавно поймали, избили... ребра до сих пор болят. Эх, жизнь настала! Я почти десять суток был голодный... вконец выбился из сил, опух. Отца моего вон там, на Крещатике, убили, мама с голоду..,
Я закрыл глаза и словно на экране кино увидел этого грязного рыжеватого мальчика, который склонился над скорченным в предсмертных муках телом своей мамы... Увидел в развалинах Крещатика труп его отца, расстрелянного фашистами. Перед моими глазами двигалось бесконечное шествие голодных людей, которые неделями простаивали на морозе возле биржи
труда в ожидании работы и хлеба. Среди них был и он, рыженький мальчик. Потом я увидел его опухшим на улице...
—Пойдем с нами, уже вечер,—- словно сквозь сон услыхал я над собой голос рыженького.
Я ничего не ответил, даже не открыл глаза. Почему-то очень тяжело было их открыть, не помню — думал я тогда или, может, бредил...
—Пойдем, пойдем,— волнуясь, тормошил меня рыженький,— а то заберут тебя, как и меня, в лагерь. Помоги, Коля, бери его за руку,— командовал он.
Я едва поднял голову и хотел было сказать ребятам: «Как же мы потом будем смотреть в глаза нашим?» Но вышло иначе—нагайка венгерского коменданта и арест деда Остапа научили меня держать язык за зубами.
Я не пойду с вами, ребята,— ответил я и, обессиленный, опять повалился на траву.
Почему? — удивился рыженький.
Потому, что я не могу...
Глупости, наешься вдоволь хлеба, и все пройдет,— подбадривал Коля.
Я не могу... воровать.
Научишься; я тоже думал, что не смогу,— сказал рыженький.— Сам увидишь, что это делается быстро и просто. Подойдешь к спекулянтке и начнешь: «Дайте хлеба... Дай-те хле-е-ба-а...» А она: «Пошел ты к чертям!» А ты опять: «Дай-те хле-е-ба-а!..» Спекулянтка не выдержит и бросится за тобой, а мы в это время с Колей хвать буханку — и ходу... А тебя хоть и поймают, ничего не будет, ведь ты не крал, ты просил. За тебя еще и заступится кто-нибудь, есть ведь добрые люди... Идет?
Нет, как-то совестно,— вздохнул я.
Подумаешь — «совестно». Сдохнешь со своей совестью, как собака. Думаешь, кто-нибудь позаботится о тебе? Сейчас нет таких людей, прошли те времена. Полицейские пристреливают всякого, кто валяется под забором. Или в лагерь заберут, за колючую проволоку. «Совестно»... Ну, и оставайся со своей совестью. Пошли, Коля. Ауфвидерзейн! — Рыженький снял фуражку и артистически мне поклонился.
Передумаешь, ищи нас на Сенном рынке! — крикнул Коля, и, перелезши через забор, они куда-то скрылись.
Я посмотрел им вслед и тяжело вздохнул: «Кто его знает, может, следовало было пойти с ними?»
Ночь я провел в сквере. Более тяжелой ночи у меня, наверно, никогда еще в жизни не было. Я шатался, обливаясь потом, поднимался и опять от слабости падал, больно ударяясь о землю. Только утром, собравшись с силами, я поднялся и, пошатываясь, словно ребенок, который делает первый шаг, медленно поплелся по улице.
Впервые в своей жизни я попал в такой большой, шумный город. С любопытством смотрел я на многоэтажные здания, рассматривая горожан.
Мимо меня по тротуару с корзинами и котомками за плечами шли прохожие. Они тоже настороженно посматривали на встречных гитлеровцев. И я подумал о том, сколько у нас хороших людей, не может быть, чтоб они не победили проклятого врага! Правда, попадались и такие, которые чувствовали себя свободно, независимо и весело. Но, к счастью, их было немного. Особенно бросались в глаза кокетливые, с немецкими прическами девицы, шедшие рядом с офицерами.
—Я вешал бы таких...— тихо произнес один старичок и трижды сплюнул в их сторону.
Через полквартала я услыхал душераздирающий женский крик и, оглянувшись, увидел на улице длинную колонну евреев. Немцы-конвоиры жестоко избивали прикладами отстающих и молодецки выкрикивали:
—Юде — капут! Юде — капут!
Женщины были простоволосые; беспрестанно и громко вопили, заламывая руки. Жалобно всхлипывали дети. Это была страшная картина, я не мог смотреть... Прислонившись к стене дома, я крепко, чуть не до боли, закрыл глаза и не открывал их долго-долго, пока где-то вдали не исчезли эти несчастные.
Вскоре, неожиданно для себя, я вышел к большому шумному базару. На лавках было много хлеба, пирожков, рыбы, сыра, яиц. Из кастрюль вкусно пахло борщом и картошкой. На сковородах шипела домашняя колбаса.
—Горячий обед! Горячий обед! — слышалось вокруг.
Глаза мои невольно впивались в еду, рот наполнялся слюной, и я уже не мог удержаться, чтобы не попросить. Но зря я ходил с протянутой рукой — толстые спекулянтки еще издали кричали:
—Прочь, босяк! Пшел! Много вас таких развелось! Больно и до слез обидно было мне от этих слов. Я обошел
почти весь базар, но никто не дал мне и крошки хлеба.
Внезапно возле молочного ряда я столкнулся со знакомыми ребятами. Они ели пироги с фасолью и запивали молоком.
-— Молодец! Значит, передумал? — бросился ко мне рыженький.
Я молчал, не зная, что ответить: уж очень соблазнительна была его идея.
—На! Бери, бери.— Рыженький протянул мне кусок пирога.
Пирог я взял как-то машинально и сразу же начал есть, однако проглотить никак не мог. «Идти с ними или не идти? Идти или не идти?» — думал я. К голоду примешалась и моя злость к спекулянткам, которые обозвали меня ни за что босяком. «Буду воровать у них»,— решил я и едва не ответил рыженькому: «Ладно». Уж было и рот раскрыл, однако слово вымолвить не смог — пирожок застрял в горле. И тут, как-то через силу, неожиданно я отвернулся от рыженького и пошел прочь с базара.
Дурак! — полетело мне вдогонку.
Пускай буду дурак, пускай! Но не вор, не босяк...
Я прошел примерно полквартала и остановился от неожиданности: рядом со мной, держа под мышкой ботинки, шагал средних лет мужчина, одетый в коричневые штаны и синюю сатиновую косоворотку, опоясанную плетеным шелковым поясом с кистями на концах. Его военная выправка, строгое, аккуратно выбритое лицо, длинный прямой нос, насупленные густые брови, черные быстрые глаза были мне так знакомы и дороги сердцу, что я едва сдержался, чтобы на всю улицу не закричать: «Товарищ комиссар!»
Дядя...— несмело обратился я к нему.
Тебе чего?..— повернув голову, спросил он строго.
Но сразу же замедлил шаги и радостно, немного удивленно произнес:
Петро Вишняк?! Тот, что в ящике... Как ты сюда попал?
Домой, в Городницу, иду.
Комиссар достал из кармана сигарету и, прикуривая, осторожно осмотрелся.
—Так, так...— повторил он, затягиваясь дымом.— Вот так встреча.— И, неожиданно перейдя на шепот, добавил: — Я пойду вперед, а ты метрах в десяти за мной... И больше ни звука, ясно?
—Ясно...
И странное дело, вместо того чтобы идти улицей, мы пошли
почему-то дворами и вскоре зашли в какую-то квартиру, где на диване сидел молодой... полицейский, Комиссар поздоровался с ним за руку и сел рядом. От неожиданности у меня кольнуло в груди и молнией пронеслось в голове: «Предатели!..»
—Садись, Петушок,— предложил комиссар,— устал небось. Я насупился, шмыгнул носом и, глядя исподлобья, продолжал стоять.
Полицейский загадочно улыбнулся и вышел в соседнюю комнату.
Комиссар притянул меня к себе:
—Ты что, фронтовик, испугался?.. Да, брат, достался тебе сегодня кусок приключения! Как в книжке, не правда ли?.. Ну, рассказывай, как жил. Не взял я тогда тебя на фронт и правильно сделал. В окружение попали...
Из кухни вышла высокая полная женщина. У нее был маленький курносый нос, точь-в-точь как у полицейского. И такие же глаза — серые-серые, словно стальные. Она была седая, строгая, но, видно, добрая. «Мать полицая!» — догадался я.
Добрый день! — сказала женщина и сразу спросила: — Не хотите ли с нами пообедать?
С большим удовольствием, Наталия Степановна! — весело откликнулся комиссар.— Мы очень-очень проголодались.
Во время обеда я напряженно думал: «Неужто комиссар предатель? Комиссар — коммунист. Не может быть. Не может быть! А полицейский? Кто он? А может, он просто только переоделся? Может, он партизан? Подпольщик... Это было бы удивительно! Вероятно, не зря Левашов меня предостерегал: «И чтоб больше ни звука». А мать полицейского? Разве может такая добрая мать быть у предателя?»
У меня сразу же поднялось настроение. Мне стало смешно и стыдно за себя. И как только я мог подумать такое о комиссаре? Хотелось признаться ему и попросить прощения.
После обеда полицейский куда-то ушел.
Так как же ты, Петя, в Киеве оказался? — спросил меня комиссар, когда хозяйка, собрав со стола посуду, вышла на кухню.— У тебя правда нет родителей или ты тогда в эшелоне меня обдурил, чтоб попасть на фронт?
Нет родителей...— вздохнул я.— И никогда не обманываю. А здесь оказался случайно...— И я рассказал всю историю про себя, про деда Остапа, про Медеры и про «Катюшу».
И что же ты теперь собираешься в Городнице делать? — Левашов положил мне на плечо руку.
Партизан буду искать. Говорят, в лесу они есть.
А если ты не найдешь партизан или они не возьмут тебя? Что тогда, как жить будешь?
Если найду, то возьмут,— ответил я.— Не может быть, чтобы не нашел. Я свой лес хорошо знаю.
А вот скажи, Петя, ты уже не маленький... Сколько тебе лет?
Почти четырнадцать... Тринадцать с половиной,— поправился я.
Ну, пускай тринадцать с половиной! — усмехнулся комиссар.— Это не так мало для такого хлопца, как ты. В твои годы я уже кормил целую семью: больную мать, маленького брата и сестренку. Работал у помещика от восхода и до захода солнца. У меня была специальность — сапожничал. А ты разве не хотел бы иметь специальность?
Какие сейчас могут быть специальности, когда война идет? — вздохнул.я.— Вот если бы наши вернулись... Да и где учиться? А кормиться чем? Вокруг немцы, я к ним ни за что не пойду!
А я к немцам тебя не посылаю.— Комиссар прикурил сигарету и, затянувшись, пристально посмотрел мне в глаза,— Хочешь, я возьму тебя к себе, сапоги научу шить? Я вскоре открываю сапожную мастерскую, и мне такой мальчик будет нужен. Оставайся.
Как, вы — комиссар и будете сапоги шить?!
А что ж тут удивительного, Петя? — Левашов вздохнул.— Это когда-то я был комиссаром, а теперь обыкновенный, как и все, человек. Ты больше никогда о комиссаре не вспоминай. Тогда, когда ты пошел за хлебом, я опять попал в плен, был ранен. Потом, придя в себя, убежал. Хотел добраться до фронта, но он уже далеко, не дойти. И вот случайно, как и ты, оказался в Киеве. Долго думал, что делать,— жить ведь надо! И решил я заняться починкой обуви. Интересная это штука, Петя! Сидишь себе и молотком стук-стук-стук! Кому заплату на ботинок поставишь, кому каблук прибьешь, а другому сапоги сошьешь. Через какой-нибудь час — глядишь, и копейка у тебя завелась. Штаны можно купить и рубашку праздничную. Ну, а самое главное — это специальность и хлеб будет. Такая профессия пригодится тебе всегда. А когда вернутся наши, тогда заживем своей, настоящей, советской жизнью. Нужно ведь как-нибудь пересидеть время..,
И я остался.
Вскоре возвратился полицейский. Артистически став по стойке «смирно», он обратился к комиссару:
—Герр Виталий Иванович, с машиной все в порядке, пригнал. Целый час в вашем распоряжении.
—Едем, Ваня, — сказал Левашов и поднялся с дивана.
Во дворе стоял черный немецкий «оппель». Ваня-полицейский поспешно открыл в нем заднюю дверцу. Комиссар подтолкнул меня в машину и важно сел сам.
Когда мы немного отъехали, Левашов закрыл возле меня на боковом стекле занавеску и строго предупредил:
—Только не выглядывать, Петя. Опустись ниже. Немного попетляв по переулкам, «оппель» выскочил на
Брест-Литовское шоссе и помчал на запад. На пятнадцатом километре от Киева он резко затормозил. Ваня-полицейский, который сидел за рулем, вытер платком потный лоб и обратился к комиссару.
—Тут, товарищ... извините... Виталий Иванович, или дальше?
—Да, Ваня, глуши.
Они вышли из машины, присели на корточки возле баллона и заговорили о чем-то, для меня непонятном.
Минут через пять машина поехала назад в город, а мы с Левашовым свернули влево и пошли в лес. Вскоре пересекли поляну и увидели небольшое село.
—Вот мы и пришли, Петя.— Левашов задумчиво посмотрел на дальний край села.
—Куда пришли?
—В село. Здесь у меня хорошие знакомые. Тебе, Петенька, придется на какое-то время у них остаться. Отдохнуть и поправиться. Здесь свежий воздух, тихо... Молочко тепленькое есть. Тебе надо немного окрепнуть.
—А вы?! — спросил я тревожно.:
—А я? У меня дела есть Петя. Я быстро вернусь, и тогда мы опять, может навсегда, будем вместе, хорошо?
—Хорошо,— вздохнул я.
Мне очень хотелось знать, какие именно дела ждут комиссара. Но я только спросил, долго ли придется его ждать.
—Не больше десяти дней,— ответил он, и я успокоился. Комиссар любовался лесом, цветущими густыми садами,
что окаймляли село, голубым горизонтом и даже колючими кустами шиповника. Он всему улыбался. Свистом передразнивал звонких птичек. Я был крайне изумлен тем, что серьезный,
взрослый человек так ведет себя. Особенно сейчас, когда война, когда вокруг столько горя...
Ты любишь природу, Петя? — спросил он.
Л-люблю.
А соловьем свистеть умеешь?
Не пробовал.
—Я научу. Слушай.— И, вытянув трубочкой пересохшие губы, он защелкал: — Тюви-тюви-тех-тех-тех, тюви-тюви, тех-тех!..
Мне было очень хорошо с комиссаром. Я впервые в жизни встретил такого человека: строгий, серьезный, а вместе с тем такой приветливый, скромный и необыкновенно простой.
«Я тоже, когда вырасту, буду таким,— думал я.— Тоже стану комиссаром».
—А правда, Петя, хорошо здесь? — мечтательно проговорил Левашов и с облегчением вздохнул.— Когда закончится война, приедем сюда отдыхать. Вон смотри, речка вьется. Должно быть, рыбка есть. А трава-то какая высокая, уже косить можно. Такие пейзажи любит Ксения...— и, глянув на меня, пояснил: — жена моя. Куда-то на Урал эвакуировалась.
Дальше шли молча. Комиссар, вспомнив о жене, сразу же помрачнел и заметно прибавил шаг. Посреди села мы свернули в большой, по-хозяйски огороженный двор. Нас приветливо встретил русоволосый человек лет сорока пяти.
—Заходите, заходите в хату,— сказал он после приветствия,— я только руки вымою.— И, словно боясь, что ему не поверят, он показал запачканные мазутом руки.— Тележку смазывал.
Левашов не задерживался долго в хате: договорившись с хозяевами относительно меня, попрощался и огородами поспешил к лесу.
Медленно тянулись дни. Прошло десять дней, пятнадцать, а комиссара все не было и не было.
На семнадцатые сутки ночью неожиданно послышался легкий стук в окно. Хозяин спросил «кто?» и открыл дверь. В хату осторожно вошел какой-то человек с туго набитым армейским вещевым мешком за плечами. Он не спеша снял ношу, бросил ее под скамью и, не раздеваясь, устало опустился около меня на кровать. Это был комиссар. При лунном свете Левашов казался очень худым и похож был па цыгана. Закрыв глаза, он сразу захрапел. «Устал; много, должно быть, шел»,— подумал я.
Утром комиссар встал первым, разбудил меня, и мы пошли в город. По дороге Левашов рассказывал об ужасных злодеяниях гитлеровцев, о голоде, который царит вокруг:
—Умирают люди, как от чумы. Дети, словно мухи, гибнут! Стонет Украина... горит и плачет... Но народ поднимается и еще покажет себя. Самое главное, Петя, не терять веры. Не вешай нос, пионер! — И комиссар похлопал меня по плечу.
—Я не вешаю. Я...
—Смотри. Я не случайно завел такой разговор. Дзержинский говорил: «За верой следуют дела». Какое настроение, такие и дела. Сегодня, Петя, сапоги начнем шить! Инструмент несу. Настроение должно быть, как никогда, бодрое.
А когда подошли к городу, он остановился и, глядя мне в глаза, спросил:
Фамилию и как зовут меня знаешь?
Левашов Виталий Иванович.
—Это, Петенька, было раньше... когда-то было. Теперь ты должен забыть это имя и ни при каких обстоятельствах, что бы ни случилось, не называть меня так.
—Даже когда вернутся наши?
—Только тогда можно. А сейчас повторяй: Ярский Ян Станиславович.
- Ярский Ян Станиславович.
- Поляк. Сапожник.
- Поляк. Сапожник.
- Я его сын. Мать померла, когда был маленьким.
- Я его сын. Мать померла, когда был маленьким.
- Больше ты ничего не знаешь.
- Больше я ничего не знаю,— повторял я.
- Ни в какие разговоры ни с кем не вступаешь.
- В разговоры ни с кем не вступаю.
ЛЕВАШОВ ОТКРЫВАЕТ ТАЙНУ
На шумном Сенном базаре появилась еще одна яркая вывеска:
ЯН ЯРСКИЙ И СЫН. РЕМОНТ ОБУВИ
Написал я ее синей масляной краской и прикрепил к палатке, которую приобрел накануне за две тысячи немецких
марок комиссар Левашов — «Ян Станиславович Ярский», мой названый отец. Не успели мы еще как следует разложить свой инструмент, а в дверь уже постучали — пришли первые заказчики. Ян Станиславович почтительно поздоровался с ними и внимательно стал осматривать принесенную обувь. Потом он назначил цену и срок исполнения работы. Я сидел в углу на ящике и молча следил за своим бородатым необыкновенным другом. Мне прямо не верилось, что это прежний комиссар... Как-то непривычно было. Все прошлое, особенно встреча с ним на платформе, казалось далеким сном. Кто бы мог подумать, что так сложатся обстоятельства? Интересная штука — человеческая жизнь!.. Сегодня одно, завтра другое, словно из какой-то книги. Иногда приятно перелистывать страницы прошлого. Хотелось бы знать, что ждет впереди. Как дальше сложится наша судьба? Когда вернутся наши, я непременно расскажу ребятам в школе о комиссаре. Но, наверное, не поверят мне, скажут — выдумал Петя...
Не только борода и профессия изменили комиссара, но даже и акцент. Разговаривая, он стал употреблять немецкие, украинские и особенно польские слова. Никто не сомневался, что он поляк. У него даже паспорт был с настоящей немецкой пропиской и специальным полицейским «аусвейсом» , что давало ему право ходить по городу во время комендантского часа.
Ян Станиславович держался всегда весело, хотя и тяжело вздыхал и часто курил. Любил он польские и украинские песни. Когда в мастерской находился кто-нибудь из клиентов — ждал, пока ему сделают обувь, Ярский потихоньку, себе под нос, напевал:
Поведзь ми, дзевче. таке фиглярне,
Для чего тве очки сон таке чарне,
Як два диаманте крепом зацьмьоне ,
И так смейонце хоць залзевьоне...
Нередко к нам наведывались гитлеровцы и полицейские: одни — прибить каблук, пришить заплату, другие — просто посмотреть, что тут делается. Враги вели себя нагло, засматривали в наши сундучки, проверяли документы. Кое-кто из полицейских одалживал у Ярского деньги, но никогда не возвращал их: куда-то исчезал и не появлялся. Попадались и «полезные» полицейские. С ними Ян Станиславович о чем-то договаривался, они делали ему какие-то услуги, что-то приносили, доставали.
Им тоже приходилось давать оккупационные марки или наливать стакан спирта.
—При «новом порядке» все продается и покупается,— сказал мне как-то Левашов, когда вышли полицейские,— за деньги можно хоть самого Гитлера купить! Нам нужно много денег, Петенька, нужно лучше и больше работать.
Для чего нужно много денег, я не знал, а спрашивать было неудобно. «Раз нужно — значит, нужно»,— решил я и молча, как умел, помогал комиссару. Сперва я только выравнивал гвоздики, подготовлял дратву, потом начал ставить заплаты на ботинки, прибивать подметки, вшивать задники. Так день за днем под постоянным наблюдением Левашова я научился даже самостоятельно шить сапоги. Интересная и кропотливая работа, оказывается! Я быстро освоился с ней и всем сердцем полюбил ее. Приятно видеть свой труд, а еще приятнее зарабатывать самому себе на хлеб.
Постепенно я начинал забывать о том, что такое голод, бессонные ночи и беспрестанное шатание с протянутой рукой по улицам. Зарабатывали мы с Левашовым хорошо и хорошо питались. У самой нашей мастерской с раннего утра и до позднего вечера спекулянтки горланили:
Жареная картошка! Жареная картошка!
Пирожки! Теплые пирожки!
Украинский борщ! Свежий борщ!
Кому теплого молочка? Кому молочка теплого?
Навались, навались, у кого деньги завелись!..
Весь день гудело, словно в улье. Первые дни у меня от этих выкриков и постоянного шума ужасно болела голова. Я десятки раз вскакивал с места, намереваясь стукнуть молотком хоть одну толстую и горластую спекулянтку. Но комиссар всякий раз меня сдерживал, говоря:
Всем, Петя, рот не закроешь. Жизнь такая настала, ничего не поделаешь. Терпеть нужно, сынок. А нервы в кулачке держать надо...
Я не о всех,— чувствуя себя неловко, оправдывался я,— хоть бы одной, которая с пирожками, самой горластой, рот заткнуть.
Это, брат, такая тигрица,— смеялся Левашов,— что голову разобьет и во рту поцарапает. К ней рискованно подходить, у нее глотка словно голенище — проглотит такого маленького! — И он еще пуще захохотав.
Не проглотит,— отвечал я в нос,— я колючий.., зубы поломает.
Сенной базар затопил не только Сенную площадь и соседние скверы, но даже часть прилегающих улиц: Львовскую, Сретенскую, Рейтерскую и особенно Большую Подвальную и Бульварно-Кудрявскую. Когда однажды с пятиэтажного дома я посмотрел вниз, базар мне показался огромным прожорливым пауком—с туловищем и цепкими лапами, которые вытянулись по пяти улицам. Паук дышал, шевелился, передвигал лапами и весело шумел, заманивая людей, словно мух, в спекулянтскую паутину. При гитлеровцах, как никогда прежде, расцвела зараза спекуляции. Честные киевляне, спасаясь от голодной смерти, вынуждены были тащить на базар все, что было дома: одежду, ювелирные изделия, одеяла, мебель...
В скором времени моя роль подмастерья резко изменилась: вместо того чтобы ремонтировать обувь, мне пришлось только разносить ее заказчикам и брать деньги.
—Хватит тебе, Петя, сидеть в этой духоте, без воздуха,— сказал Левашов.— Мы уже разбогатели, хлеб у нас есть, одежда тоже, можно немного и побегать, а то ведь позеленел ты здесь.
Я с радостью взялся за новое дело — разносить обувь. Это не ремонтировать! Да и к тому же на улицу меня вообще тянуло. Города я не знал, и было очень интересно познакомиться с ним.
С каждым днем все больше и больше я убеждался в том, что мой названый отец живет не так, как все, и не так, как он это пытается показать. У него есть какая-то другая, совсем иная жизнь. А вот эта... словно сцена в театре. При мне он совсем не такой, как при людях,— не поет польских песен, не хвалит гитлеровцев и их «новый порядок», даже не смеется так. Когда наступает вечер, Левашов куда-то на всю ночь исчезает. Утром часто приходит утомленный, с воспаленными от бессонницы глазами. Как-то раз после ночи, проведенной где-то, он вернулся только к обеду и начал скрытно зашивать рукав серого пиджака, пробитый пулей. Пальцы и ладонь его левой руки были окрашены йодом...
—Вы ранены?! — вырвалось у меня.
Немного царапнуло. Полицейский один напился и случайно...
-Вы подпольщик! — выпалил я, надеясь, что наконец все раскроется.— Я тоже хочу быть...
-Раненым?!
-Подпольщиком.
—Ты что-то не то говоришь, Петя,— сказал Левашов усмехаясь.— Каким подпольщиком? Какое подполье? С чего это ты взял?
Насупившись, я отмалчивался, ругая себя в душе за то, что не мог ничего привести в доказательство. А комиссар продолжал:
—А почему тебе, Петенька, не пришло в голову, что я принц Уэльский? Смотри не сболтни случайно еще где-нибудь на улице. Тогда от гестаповцев горя не оберешься. Им не докажешь, подпольщик ты или не подпольщик,— сразу на виселицу.
—Что вы, я ведь не маленький...
—Маленький или не маленький, а с такими вещами надо быть осторожным.
После этого разговора я больше не осмеливался заговорить о подполье, хотя дважды замечал, что комиссар передавал клиентам пачки листовок.
Но как-то, проснувшись утром, я заметил, что Левашов быстро положил под каблук ботинка маленькую записку, написанную карандашом, и старательно прибил набойку гвоздями. Потом, когда я встал, комиссар назвал мне адрес и приказал немедленно отнести эти ботинки заказчику. По дороге я все время думал о записке. Мне очень интересно было знать, что это за записка.
«Комиссар — подпольщик! Комиссар — подпольщик!» — радостно стучало мое сердце.
Мимо меня проходили немцы и полицейские. И мне внезапно показалось, что все они на меня подозрительно смотрят. У меня по телу забегали мурашки. Стало страшно, Но сердце билось спокойно, лишь чуб один ежом нахохлился, когда я вспомнил про виселицу, на которой вешают партизан.
На Пушкинской улице я отыскал нужное серое здание и зашел в темный подъезд.
На третьем этаже на минуту остановился, привыкая к темноте, нащупал около двери квартиры звонок и изо всех сил нажал кнопку.
—Кто там? Сейчас! — прозвучал недовольный женский голос.
Щелкнула задвижка, и на пороге показалась старушка:
Тебе чего?
-Ботинки принес.
-А, ботинки... Проходи. Лексей! — позвала она, закрывая дверь.— Ботинки принесли.
Из глубины коридора вышел пожилой человек в больших роговых очках, по-старчески опираясь на суковатую палку. Я сразу узнал его — это ему как-то Левашов исподтишка запихнул за голенище пачку листовок.
—Здравствуй, сынок! — весело поздоровался он.— Ботинки? Готовы? Ну, проходи, проходи...
Мы зашли в светлую, залитую солнцем столовую. Посреди комнаты был большой обеденный стол, мягкие стулья. Слева красовался позолоченным сервизом старомодный буфет. Справа стоял диван с высокой спинкой и тремя красиво вышитыми подушечками. Стены были украшены старинными картинами и двумя большими иконами.
-Так сколько, мальчик, за ботинки? — спросил хозяин, доставая из кармана кошелек.
-Двадцать марок.
-Получай! Пять, восемь, десять, двадцать. Ну как, казак, твои дела? Пальцы больше не режешь? Щетину уже научился заплетать?
Научился. Чего там уметь?.. Я сапоги могу самостоятельно шить.
-Молодец, коли так.— Он похлопал меня по плечу,— Садись, немного посиди. Вот с котенком поиграй, вишь какой хорошенький! — Схватив с полу котенка, который как раз попал ему под руку, протянул мне.— А я сейчас посмотрю, может, еще туфли дам в ремонт, Садись...
Взяв ботинки, хозяин зашел за ширму. Я догадался: он пошел читать записку.
И в самом деле, через минуту послышалось щелканье клещей. Не выдержав, я подскочил к ширме. Сквозь щель я увидел у него в руках оторванный каблук и записку, Горько стало у меня на душе: «От меня скрывают, мне не верят...»
В мастерскую я возвратился очень недовольный и мрачный. Левашов сразу заметил это:
—Что с тобой, Петя? Насупившись, я молчал.
-Что-нибудь случилось? Говори.
-Я все знаю,—начал я несмело, опустив голову.— Все-все знаю... Вы командир подпольщиков, а от меня скрываете. Пускай это некрасиво, нечестно, но я знаю о вашей записке, которая была под каблуком... Когда я проснулся, раскрыл глаза, то заметил, как вы клали ее под каблук. И видел еще, как вы исподтишка передавали пачку листовок. Вы мне не доверяете, а если не верите, то зачем я буду жить с вами. Я от вас сбегу — пойду в лес искать партизан...
Левашов на этот раз был серьезным. Он молча выслушал меня, потом закурил цигарку и, подумав немного, произнес:
—Только, Петя, никому ни слова о том, что ты видел и знаешь. Я тебе вполне доверяю. Вижу — хороший ты мальчик, настоящий пионер! Будь и в дальнейшем честным, сынок. Люби Родину, как любил ее наш Ленин.
ПЕРВОЕ БОЕВОЕ
— Знаешь, Петя, каким должен быть подпольщик? — спросил меня комиссар.— Подпольщик внешне ничем не должен отличаться от окружающих его людей, чтобы не вызвать к себе никакого подозрения со стороны гестапо, полиции и прочей нечисти. Подпольщик должен смеяться, когда хочется плакать, или наоборот. Подпольщик — это своего рода артист на большой сцене; никакой фальши в работе не должно быть. У нас уже поговорка по поводу этого сложилась: «Промах на сцене — свист зрителей, промах в подполье — петля от душителей». Подпольщик должен быть смелым, бдительным, находчивым и очень осторожным. Запомни, Петенька: ошибки в деятельности подпольщика недопустимы. Иногда совсем незначительная ошибка может погубить все дело.
Левашов был похож на учителя. Он говорил ясно, просто и доходчиво. Говорил не спеша, обдумывая каждую фразу. Черные его глаза были задумчивы. Между густыми бровями, на переносице, то появлялась, то исчезала глубокая морщина. Черная пышная борода и очки придавали его лицу строгость, солидность и вместе с тем доброту.
— Первым твоим боевым заданием, Петя,— продолжал комиссар,— будет распространение листовок. Возьмешь с полсотни — и марш по парадным! Где в почтовый ящик бросишь, а где в щель засунешь... Почему кривишься, не нравится?
Я думал, что вы мне пистолет дадите,— начал я недовольным тоном,—уже и рад был, думал — и впрямь боевое задание. А это детские игрушки — листовки разносить по парадным!
За такие «детские игрушки» фашисты скорее вешают, чем за оружие. Вижу, Петя, ты себе даже не представляешь, что распространение листовок куда более серьезное дело, чем то, которого тебе хочется. Листовки в нашей борьбе с оккупантами имеют огромное значение. Листовки приносят гитлеровцам много хлопот, каждый день напоминают им о том, что они оккупанты, захватчики, а не господа, как они себя здесь считают, что земля эта украинская, советская земля и что на ней живут ее подлинные хозяева. Наши маленькие листочки наводят на фашистов большой ужас, а советским людям они приносят много радости. Задача каждого подпольщика, Петя, заключается не в том, чтобы убить из-за угла десяток-полтора гитлеровцев, это, как говорят, капля в море. Наша задача более высокая — поднять и мобилизовать народ на борьбу. Что мы значим без народа? Ничего. Нас немного, пускай даже несколько сотен, что можем сделать мы против такой сильной и большой армии фашистов? Убьем тысячу, другие подойдут и станут на их место. А вот когда народ поднимется, когда все наши люди возьмутся за оружие, тогда захватчикам будет, как они говорят, капут! Напечатанные строчки, направленные против врага, один из руководителей нашей партии сравнил с орудийным выстрелом. Так из чего, по-твоему, Петя, надо нам стрелять по оккупантам — из пушки или пистолета?
Конечно, из пушки! Вы меня извините, Виталий Иванович. Я не знал...
Не Виталий Иванович, а Ян Станиславович, точнее — отец. Я ведь в роли твоего отца.
Но ведь сейчас никого нет. Мы одни.
Левашов добродушно усмехнулся и положил мне на плечо свою натруженную руку.
Ну ладно, Петенька, когда никого нет, называй меня так, как тебе удобнее.
А вы не сердитесь на меня?
За что?
За то, что я... не все понимаю.
Чудной ты, Петя.— Комиссар рассмеялся.— Всего ты и не можешь понимать: мало прожил еще на свете. А относительно того, чтоб сердиться, так я ведь не барышня, Петенька. Когда мне что-нибудь не нравится, я говорю прям;, открыто...
Через час, взяв пачку листовок, я пошел на задание.
На бульваре Шевченко было необычно шумно. Двигались, немецкие машины, проносились мотоциклы, ползли тяжелые тягачи, шла пехота. На тротуарах было полно народу. Гитлеровцы огласили, что в Киев прибывает сам фюрер. Кому не интересно посмотреть на выдающегося бандита! А на самом деле Гитлер в то время и не собирался в Киев. Фашистам нужно было снять «документальный» фильм «Киевляне встречают армию фюрера», и, чтобы жителей заманить на улицу, они пустили провокацию. Подпольщики разузнали об очередной подлости оккупантов и написали об этом в листовках.
Пользуясь скоплением людей, я незаметно ходил от дома к дому, опуская в почтовые ящики голубые печатные «листочки правды» (так называли киевляне подпольные листовки). Но в одном полутемном парадном, недалеко от Галицкого базара, случилось нечто ужасное. Я поднялся на пятый этаж, достал листовку, кинул ее в ящик и медленно стал спускаться, насвистывая любимую «Катюшу». Вдруг наверху скрипнула дверь, и вслед мне раздался хриплый женский голос:
—Вас ист дас?! Что такое?! Боже!..
Я понял: увидели мою листовку,— и во весь дух пустился бежать. Но тут, как назло, откуда-то появился полицейский, и сразу хвать меня за руку.
—Ты что там наделал? — процедил он сквозь зубы.— Украл что-нибудь? А ну, пойдем,— и потащил меня наверх, туда, где кричали.
Я сильно перепугался. Сердце забилось, затрепетало: со мной было еще десятка полтора листовок.
О майн гот, полицаи! — увидев полицейского, радостно запищала толстая рыжая уродина, то ли немка, то ли предательница, в роскошном халате.— Флугблат... листовка...— Она дрожащей рукой протянула листовку.— Только что бросили...
Он? — Полицейский указал на меня.
Es scheint mir... er... er...
Сейчас разберемся, фрау мадам... Sogleich sich her-ausstellen.— И полицейский начал меня обыскивать.
«Всё! Попался!.. Попался!» — молнией пронеслось у меня в голове. Руки предателя ловко выворачивали мои карманы, потом полезли за пазуху. Мне казалось, что не листовку они ищут, а мое сердце. Пальцы полицейского остановились как раз против него, и я еще сильнее ощутил, какие холодные и костлявые эти пальцы, с длинными колючими ногтями. Мне стало очень страшно, еще сильнее забилось сердце. «Попался!.. Попался!..»
Однако, обыскав меня, полицейский ничего не нашел. Комиссар Левашов предвидел это: листовки у меня были в специальной деревянной пустотелой палке, которая раскручивалась посередине. Полицейскому и в голову это не пришло. Грубо выругавшись, он прогнал меня прочь, а сам начал успокаивать взволнованную «фрау мадам».
Я был очень благодарен комиссару за его находчивость, разумную предусмотрительность и конспираторскую осторожность. Оказывается, легко можно попасться!
ВОЛОШКА
Примерно через месяц с помощью полицейского Ивана Клименко (того, который вез нас с комиссаром в машине), Левашов получил на улице Гершуни двухкомнатную квартиру.
Тут были мебель, посуда, заготовленные дрова и даже мешок картошки. Фашисты расстреляли хозяев совсем недавно, и получилось так, что они не успели еще ничего разграбить. Под кроватью валялись детские ботиночки и много игрушек — вероятно, у жильцов были маленькие дети.
Первое, что мы сделали с Левашовым, это повытирали всюду кровь. Сперва мне страшно было оставаться одному в квартире. -Во сне я часто бредил и видел кошмары.
— Война, Петя,— говорил мне комиссар,— война... Надо, брат, все претерпевать, все сносить, ко всему привыкать. Война...
И я терпел, сносил, привыкал... Суровая жизнь подпольщика сразу изменила меня: я стал молчаливым, замкнутым, бдительным, осторожным. С самого утра и до позднего вечера я не имел свободного времени — чинил обувь, разносил ее
«клиентам», заодно передавая членам нашей организации указания и распоряжения комиссара, распространял листовка, часто готовил на примусе еду, стирал белье.
Так прошла весна, и настало лето тревожного 1942 года Немецко-фашистские войска начали свое наступление на Сталинград. Настроение у нас, как никогда, было подавленное. Однако мы не теряли уверенности в победу Красной Армии — ждали ее, помогали ей, чем могли и как могли.
В Киеве все чаще и чаще начали проводить поголовные обыски, репрессии и облавы. С каждым днем город все больше и больше наводнялся гитлеровскими прислужниками — провокаторами и опытными шпионами. С каждым днем все тяжелее и тяжелее становилось подпольщикам.
—Мы должны быть теперь особенно осторожными,-— сказал Левашов,— фашистам удалось раскрыть часть нашей организации. Немало наших товарищей попало в гестапо. Надо заменить тех, кто выбыл. Тебе, Петя, придется немного перестроиться, будешь ходить в разведку. Возьми в котомку краски, соль, иголки и под видом меняльщика ступай по селам. Большая земля интересуется, что делается на Украине, как живут наши люди на оккупированной территории, какое у них настроение, какие и где расположены силы фашистов. Будешь ходить по селам, присматривайся ко всему, прислушивайся. Особенно запоминай, сколько где стоит автомашин, танков, пушек. Обращай особое внимание на опознавательные гитлеровские знаки — по ним мы узнаем род войск, армию, дивизию и так далее. Это очень важно. В помощь тебе, Петя, дадим Волошку.
- Какую такую Волошку? — удивился я.
- Одну девочку-подпольщицу, комсомолку, Валю Киянко.
- Девчонку?.. Мне на подмогу? Я лучше, Виталий Иванович, сам буду.
- Вижу, Петя, ты недоволен. А зря. Девочка эта необыкновенная, она будет тебе хорошим товарищем. У нее мать погибла. Гестаповцы схватили ее за то, что прятала раненых. Отец где-то на фронте... За золотистые косы и синие васильковые глаза мы прозвали Валю — Волошкой. Очень дисциплинированная, аккуратная и необыкновенно красивая девушка. Смотри не влюбись.
- Ну, что вы, Виталий Иванович...— смутился я и, должно быть, покраснел, потому что почувствовал, как у меня загорелись уши.
Левашов рассмеялся и дружески похлопал меня по плечу.
На второй день чуть свет, когда мы с комиссаром еще спали, к нард в дверь кто-то настойчиво три раза постучал. Поднявшись, я выбежал в коридор.
—Кто там? — спросил я недовольным голосом.
Вместо ответа прозвучал условный стук: два раза подряд и третий немного спустя. Я сразу открыл. На пороге стояла стройная девушка лет шестнадцати, в белом с короткими рукавами платье, в тапочках на босу ногу. Под мышкой она держала бумажный сверток.
—Сапожник Ярский тут живет? — спросила она, внимательно всматриваясь мне в глаза.
Я сразу догадался, что это Волошка, моя помощница, и почему-то сердито буркнул:
—Тут, но мы принимаем обувь в мастерской.
Мол, запрещается ходить подпольщикам на квартиру к командиру.
А она будто поняла, на что я намекал.
—Мне разрешили,— шепнула она и, лукаво усмехнувшись, показала кончик языка.
Еще мгновение, и я бы вцепился в ее золотые косы с голубыми бантиками, но из комнаты послышался голос Левашова:
-Петя, ты кого там не пускаешь?
-Какая-то девчонка пришла.
-А почему на пороге держишь? Пусть проходит.
-Я неохотно пропустил ее: «Подумаешь, помощница нашлась!.. Пришла да еще язык показывает, словно в школе».
-Так это же, Петя, Валя пришла! — воскликнул Левашов.— Здравствуйте, Валя! Знакомься, Петя!
-А мы уже почти знакомы!..— вздохнул я.
-Ты почему насупился? — Комиссар подошел ко мне.— Недоволен приходом такой девушки, а?
-Я опустил глаза и пробурчал:
-Подумаешь, расфуфырилась — белое платьице, бантики, словно на парад собралась. Да язык показывает...
-Язык показывает?! Ха-ха, ха-ха-ха-ха! Дразнится, значит?.. Ха-ха-ха-ха!
-Валя покраснела как маков цвет, и мне сразу почему-то стало жаль ее.
Немного посмеявшись, Левашов добродушно проговорил:
—Это очень хорошо, Петя, что тебе Валя язычок показала. Это молодость! Меня уже никто так не подразнит — моя молодость отшумела. Разве что дочурка, если останусь в живых...
Я искренне рад за вас, мои юные друзья, что вы в годину тяжкого горя не огрубели, не зачерствели. Вы остались почти такими, какими были до войны, в школе. А относительно белого платьица и бантиков — это я, Петя, посоветовал Вале. Такой наряд еще больше подчеркивает девичью юность. Разве скажешь, что Вале шестнадцать лет? Никогда! Ей можно дать не больше четырнадцати. Гитлеровцам и в голову не придет, что такая хорошенькая девчушка — подпольщица... Сегодня вы. друзья, пойдете на ответственное задание. Я вам расскажу, как надо держаться...
После необходимых указаний комиссара мы взяли стаканов двадцать соли, десять катушек ниток, пачку иголок, синьки. несколько кусков мыла и пошли в разведку. У Вали в руках была небольшая яркая корзинка, сплетенная из лозы, а у меня сумка за плечом. Одним словом — «меняльщики». Таких тогда было множество. Чуть ли не все городское население шло на село, чтобы выменять миску муки или картошки. На нас никто не обращал внимания. Выйдя за город, мы взяли направление на Васильков — в наше задание входило обследовать три соседних района.
Сперва мы шли очень быстро, но потом, вспомнив поговорку «Тише едешь — дальше будешь», замедлили шаг. К вечеру вконец утомленные, сели отдохнуть.
По сторонам дороги высокой стеной стояла желто-зеленая рожь. В безоблачном небе заливался жаворонок. Справа виднелся густой большой лес. До него было, пожалуй, с полкилометра, но мы отчетливо слышали кукушек и удивительный свист птиц. Валя присела на пенек у обочины дороги, а я повалился на запыленную траву. Мы молчали: каждый думал о своем. Мне вспомнилась Городница, наш лес, полустанок.. Уже год прошел с той поры, как я потерял родителей. Целый год идет война. «А сколько еще она будет продолжаться? — думал я.— Сколько еще людей погибнет!»
—Как ты думаешь, Валя,— закончил я свою мысль вслух,— кто первый придумал войну? Самый-самый первый?
—Не знаю...— вздохнула она.
—Я тоже не знаю. Во всяком случае, должно быть, не человек. Людям война не нужна.
И опять наступило глухое молчание. Валя, подогнув под себя загорелые ноги, мечтательно смотрела в сторону леса. Я вишневые губы что-то беззвучно шептали. Все ниже и ниже над рожью опускалось июньское солнце. Его прощальный луч заиграл на золотистых Валиных волосах, и на фоне зелени как-то особенно сказочно-таинственно вырисовывалась ее красиво сложенная девичья фигура в белом платьице. Особенно отчетливо выделялся профиль ее лица с небольшим, ровным, прямым носом. Мне было интересно смотреть на нее — поникшую, спокойную, молчаливую. Она не жаловалась на утомление, не хныкала, как это свойственно девчонкам, и самое главное, что мне больше всего нравилось,— не пыталась быть старшей, хотя ей уже исполнилось шестнадцать, а мне шел всего четырнадцатый. Правда, по росту мы почти одинаковые — на всякий случай я легко могу себе «приписать» несколько лет,— но оно лучше, что об этом разговор не заходит. Валя была куда серьезнее, нежели я мог себе представить. Словом, спутницей я был доволен, но, кинув в нее комочком земли, почему-то насмешливо спросил:
—Что ты там шепчешь? Молишься перед заходом солнца?
—Молюсь,— живо ответила она и, немного застеснявшись, как-то виновато усмехнулась: — Вот послушай:
Здесь будут гулять
Девушки, парни веселые.
Забудется время тяжелое...
Здесь будут ребята цветы собирать.
И звонкие песни здесь будут звучать.
Закончится только гроза,
У матерей прояснятся глаза.
Наше время придет —
Сгинут фашисты
И солнце взойдет!
Станет небо безоблачным, чистым.
-Сама придумала?! — удивленно спросил я. Валя кивнула головой и стыдливо опустила глаза,
-Только что?! Вот здорово! Молодец! Мне нравится.
—Смотри! — вдруг воскликнула Валя и указала пальцем на густое облако пыли.
Вскочив на пенек, я увидел на опушке леса группу всадников, приближающуюся к нам.
-Немцы!..
-Они едут прямо на нас! — тревожно сказала Валя.— Надо бежать! Смотри, сколько их!..
—Не бежать, а замаскироваться,— тоном командира поправил я,— наблюдать надо.
Мы бросились в рожь и припали к земле.
—Ты слышишь, Петька, как земля гудит? — шепотом спросила Валя.
-Ничего не гудит, это немцы орут.
-Ой, гудит, Петя, я слышу, как гудит...
Топот копыт все ближе и ближе. Фашисты орали, надрывали глотки песнями. Они двигались широкой колонной, вздымая неимоверную пыль.
-Как много их! — шепнула Валя.
-Молчи...
-Смотри! Эсэсовцы — череп и кости на эмблемах.
-Каратели.
Дорога была узкой, и гитлеровцы, чтобы не нарушать строя, ехали по ржи.
За кавалеристами тянулся огромный обоз румынских крытых повозок. Большие бесхвостые лошади топтали наш украинский хлеб и безжалостно перемешивали его с землей.
Валя еще больше помрачнела и, приподнявшись на локте, неожиданно тихо и вдохновенно что-то зашептала.
Валя!.. Какая у нее, оказывается, тонкая и нежная душа! Все ее волнует, на все она должна отозваться!.. А я, дурак, не хотел с ней идти, был против такой спутницы!..
Быстро темнело. Протарахтели последние подводы с немцами, и опять наступила тишина.
Медленно оседала на землю пыль, покрывая придорожные цветы и траву пепельной пудрой. С каждым мгновением воздух становился все чище и чище. Опять дышалось легко и свободно. Радостно как-то стало на сердце.
Я впервые посмотрел Вале в глаза — они были синие-пресиние, словно васильки, словно синий хрусталь. На дворе темнело, темнели и Валины глаза, а на душе почему-то становилось, наоборот, ясно, весело и приятно. Наверное, потому, что исчезли враги, что опять мы в поле одни, что опять поют нам птицы, на опушке не смолкает кукушка. А может, потому, что кое-где начинает выпрямляться измятая фашистами рожь?..
-Ты почему на меня так смотришь? — спросила Валя.
-Как?
—Как-то не так, как всегда... особенно как-то... прямо в самые глаза.
—Говоришь такое...—Я отвел от нее взгляд и почувствовал, как огнем вспыхнуло мое лицо.
Дохнул теплый ветерок. Волной колыхнулась рожь. Пахучие колоски склонились надо мной и нежно защекотали меня по горячей щеке.
—Давай ужинать,— неожиданно предложил я.
—Давай, пока совсем не стемнело,— согласилась Валя. Мы достали бутерброды, приготовленные Левашовым.
—Знаешь что, Петя,— сказала Валя,— давай съедим один бутерброд, а один оставим на завтра.
Я не был согласен — очень хотелось есть, однако ответил:
—Как хочешь. Уже темнело.
-Где-то гремит война, а тут так тихо и хорошо...— вздохнув, прошептала Валя.
-Под Сталинградом, на подступах к Москве гремит... Левашов говорит — танк на танк лезет, в лобовую. Знаешь, аж искры летят!..
По ту сторону ржи, где скрылось солнце, неожиданно взлетели в небо три разноцветные ракеты. Стало сразу светло как днем. Мы вскочили на ноги. Ракеты быстро погасли, и вместо них вспыхнуло огромное багровое зарево.
—Ой, что это, Петя? — Валя испуганно посмотрела на меня.
«Тихий уголок!» — хотелось ответить, но я сдержался.
Невдалеке, среди ржи, стояла одинокая березка. Я бросился к ней и быстро, словно кошка, взобрался на самую верхушку.
-Что там, Петя? Что там? — встревоженно спрашивала Валя.
-Село горит. Я ведь говорил — каратели поехали.
-И люди горят?!
-Не знаю. Не видно. Должно быть...
-Ой, Петя, мне страшно...— сквозь слезы проговорила Валя.— Слезай скорее, слезай!
Держась руками за верхушку, я хорошенько раскачался, потом свесил ноги и, изгибая березку, начал не спеша спускаться.
-Осторожно, сломится! — закричала Валя.
Ничего не сломится, не впервой,—успокоил я ее, приземляясь,— в лесу вырос, знаю... Молодая березка гибкая, как хорошее кнутовище!
-Что же нам теперь делать, Петя?
-Как — что? — ответил я, стараясь казаться взрослым.— Что приказано: разведку...
-Я не о том... Село горит, где ночевать будем?
-Где угодно, хотя бы и здесь. Разведчик,— повторил я слова Левашова,— не комнатное растение, не тепличное. Он должен всюду приспосабливаться...
А там вдали, за рожью, все еще пылало красное, словно кровь, зарево — горели хаты. Их строили, должно быть, десятки лет, а огонь пожирает за какой-нибудь час! Может, и люди там горят... На душе было так горько и больно. Чтобы меньше видеть человеческое горе, мы уселись под березкой во ржи и, закрыв лицо руками, долго-долго молчали.
Хотя и страшно было, но мне очень хотелось пойти в село — хоть бы камень запустить в голову какому-нибудь фашисту!.. Сдерживал лишь приказ комиссара: не встревать ни в какие истории, выполнять только главное — разведку.
«Видеть, видеть,— говорил Левашов,— только видеть...»
А это самое страшное — видеть и ничего не делать. Даже плакать нельзя — это не к лицу разведчику. Второй раз могут не послать. Плакса, скажут... Валя вон тихонько всхлипывает— ей можно: она девчонка. Эх, оружие бы мне! Пулемет бы — «максим»! Засел бы на краю села и всех карателей переколошматил. Тогда бы знали, гады!..
Когда пожар кончился, Валя пододвинулась ко мне и, вздохнув, тихо проговорила:
-Ложись, Петя, спать, а я буду дежурить.
-Нет, сначала ты отдыхай, потом я.
-Я совсем не буду.
-И я не буду.
-Мне нельзя: платье белое — в зелени вымажется. Я и так уже испачкалась.
«Ох уж эти девчонки! — сердито подумал я,— Ей бы перину, подушечку».
За день я очень устал, мне хотелось спать. Но из-за нее я не мог — неудобно как-то.
-Пойдем в село,— предложила Валя.
-Куда? Там ведь уже пепел.
-В другое село...
Кто знает, сколько километров до другого. До утра можно идти. И, кроме того, комиссар строго запретил ходить ночью — можно напороться на засаду или какой-нибудь пост.
Убьют или арестуют — будет тогда разведка... Ложись-ка вот на котомку, а картуз — под голову.
Сон есть сон — от него нельзя отказываться, тем более что впереди тяжелый день: кто знает, сколько завтра придется нам пройти... И Волошка, вздохнув, стала укладываться на моей котомке.
Глядя, как она пытается свернуться калачиком, как мучается, не помещаясь на маленькой неудобной «постели», мне захотелось снять с себя рубашку, чтобы подстелить. Но я удержался — постыдился сидеть перед девушкой в майке, и лишь буркнул:
— Хочешь, клади голову мне на колени — удобнее будет! Валя немного поколебалась и, глянув мне в лицо, недоверчиво спросила:
—Правда?
— Правда, а чего ж...
—Я, Петя, недолго — часок вздремну, а потом ты. Согласен?
—Хорошо.
Подтянув поближе котомку с картузом, Валя легла на правый бок и несмело, как-то робко положила мне на колени свою голову.
«Все-таки девчонки это не ребята,— подумал я,— потому их в армию не берут,— неженки...»
Я начал что-то рассказывать, но Валя, закрыв глаза, быстро заснула.
—Устала очень,— вздохнул я и смолк.
Через некоторое время слева на темном горизонте опять вспыхнуло зарево. Я вздрогнул и чуть не разбудил Волошку. Вокруг все светлело и светлело.
«Опять жгут, проклятые...»—мелькнуло в голове. Но это был не пожар.
Над рожью выплыл большой красный шар луны. Медовый запах цветов, словно вино, опьянял.
«Спать пора, спать пора!» — наперебой кричали перепела.
Зевнув, я с укором посмотрел на Волошку — уже часа два прошло, а она все спит и спит. «Наверное, сон хороший видит, на щеке играет ямочка — усмехается...
И внезапно безудержная зависть овладела мной — захотелось зашевелиться, разбудить девушку. Однако не смог. Появилось нечто другое — сильнее сна и зависти... Я глубоко вздохнул и, чтобы не заснуть, начал считать на небе звезды.
Самые короткие ночи летом; однако, если не спишь, они кажутся длинными. С каждым часом голова моя становилась все тяжелее и тяжелее, словно наливалась свинцом. Но я знал: стоит мне пошевельнуться, и девушка, словно вспугнутая птичка, сразу же поднимется. Я не мог и не хотел ее будить. Мне почему-то нравилось, как она усмехается во сне. Я вдыхал запах ее золотистых волос, помытых с сухой ромашкой. Почему-то жаль было будить Волошку...
Луна, как неожиданно появилась, так неожиданно и исчезла. Небо посерело и покрылось легкими белыми облачками. Проснулись и запели птицы. На опушке леса подала свой голос кукушка. Закуковала и сразу смолкла, словно вспомнила, что рано встала. Отдежурив ночную смену, притихли соловьи...
Всходило солнце. Весь горизонт на востоке покраснел и, задрожав, запылал стотысячным костром. Взлетел в небесный простор неугомонный жаворонок. Он, казалось, повис на одном месте, словно на нитке, дробно трепыхая крылышками. Его утренняя песня, звонкая и веселая, разлилась по степи вместе с первым солнечным лучом и понеслась куда-то туда — далеко-далеко, к самому лесу. Закружились ласточки, собирая скопом что-то на дороге. Над цветами запорхали мотыльки и басом загудели важные тяжелые шмели. Закружились неутомимые пчелы. Легкая прозрачная дымка поплыла над рожью навстречу солнцу, постепенно тая, исчезая вдали. Резче запахли цветы, трава, колосья. Все вокруг пробуждалось от радостной улыбки чудесного летнего утра.
Проснулась и Валя. Испуганно глянув мне в глаза, она внезапно вскочила на ноги и вскрикнула:
-Ой, это уже утро?!
-Утро...— вздохнул я, осторожно распрямляя занемевшие ноги.
-Какая я свинья,— чуть не плача прошептала Валя,— какая я свинья!.. Почему ты не разбудил меня, Петя? Всю ночь пролежала на твоих ногах... Больно? Скажи, больно? — Она присела возле меня.— Почему молчишь, больно тебе?! Ну, почему ты молчишь?
-А зачем же шуметь?
-Как —зачем?! Я ведь виновата! Скажи, очень больно?
-Ты, Валя, какая-то чудная!..—Я от души рассмеялся.
-А почему ты надулся?
-Ничего я не надулся, это я так... просто...
-Просто, а сам едва не плачешь. Спать хочешь?
—Ничего не хочу,— ответил я.— Сейчас пойдем: пора в дорогу.
—Ой, минуточку! Я переплетусь.
Распустив косы, Волошка стала расчесывать их. И вдруг взгляд ее остановился на березке, с которой я смотрел на пожар. Бросившись к ней, Валя обхватила ее руками и тихо, под шепот ржи, начала читать новое стихотворение:
Белокорая, ветру непокорная,
Средь хлебов густых, на воле
Ты шуми, шуми ветвями,
Листьями, как цветами!
Белокорая, непокорная Сестричка моя...
И в самом деле, они были словно сестры... обе в белом, обе стройные, обе юные, нежные, красивые. Обе белокорые, ветру непокорные. У березки ветви, а у Вали косы трепетали на ветру. Их обеих одинаково ласкали солнечные лучи, они обе улыбались рождению нового дня.
Я, словно зачарованный, смотрел на них, и мне в то мгновение запало в душу что-то незнакомое, удивительное, теплое, приятное, а что — и сам не знаю...
* * *
Почти двое суток мы ходили с Волошкой по селам, «меняя» иголки и соль. И потом нам не один раз приходилось встречать восход солнца, но такого очаровательного утра почему-то больше не было.
В Киев возвращались вечером. Были очень утомлены. У Вали даже опухли ноги. Однако мы не жаловались, не вздыхали: моральное удовлетворение было куда значительнее и сильнее. Мы собрали ценные сведения о враге, их немедленно по радио передадут на Большую землю!
О, край мой, земля дорогая,
Тебя я люблю,
Тебя я люблю,
Люблю без конца и края!..—
повторяла Волошка, когда мы подходили к городу.
Левашова мы застали дома. Переступив порог, я стал по стойке «смирно» и по-военному доложил о выполнении задания. Комиссар подошел к нам, молча обнял.
У меня сладко забилось сердце. Казалось, что это не командир, а отец обнял.
СПЕЦИАЛЬНОЕ ЗАДАНИЕ
Мы с Левашовым завтракали, когда в комнату вошел полицейский Иван Клименко. Он был, как всегда, веселый и подтянутый. На лице играла легкая приветливая улыбка. Клименко — лейтенант Красной Армии, комсомолец, ему двадцать один год. При обороне Днепра он был ранен и захвачен гитлеровцами в плен. Однако, немного придя в себя, он сразу же убежал, убив киркой двух конвоиров. Перейти линию фронта не удалось, мешало ранение. И Клименко решил наведаться в Киев к родителям, чтоб подлечиться и набраться сил. Отец Ивана, старый рабочий, был связан с подпольным райкомом партии. Он искренне обрадовался появлению сына. и когда тот окреп, сразу же направил его на службу в полицию. Гитлеровцам и в голову не приходило, что курносым веселый полицейский, у которого живут здесь, в Киеве, старые отец и мать,— советский подпольщик.
Пользуясь своим положением адъютанта и личного шофера начальника полиции, лейтенант Клименко очень много помогал комиссару Левашову. Правда, заходил он к нам редко, только при исключительных и неотложных делах. Когда входил «наш полицейский», я уже знал — что-то случилось.
Как и всегда, Клименко задержался у нас ненадолго. Передал комиссару небольшой сверток, пожелал нам успехов и, тепло попрощавшись, ушел.
Левашов закрыл дверь на ключ, развернул сверток. В нем была небольшая прямоугольная коробка с отверстием сбоку, металлическая трубка диаметром с карандаш и листок бумаги, исписанный с обеих сторон на машинке. Положив коробку на стол, комиссар прочитал письмо. Потом достал из кармана зажигалку и аккуратно сжег его.
Я вопросительно глянул комиссару в глаза.
Он вздохнул, сел на стул и тихо, спокойно сказал:
— Получено, Петя, срочное особое задание. В городе есть один гестаповский палач — штурмбанфюрер CС Крейзель.
Штурмбанфюрер — это у них что-то наподобие майора. В управлении гестапо он возглавляет тайное отделение — 4-Н. Штурмбанфюрер СС ведет внутри гестапо всю разведку и контрразведку. У этого немца, Петя, самые большие полномочия в городе. Он даже не подчиняется самому начальнику гестапо Киева. Штурмбанфюрер СС зависит непосредственно от главного управления имперской безопасности и лично от группенфюрера СС и генерал-лейтенанта Мюллера. Представляешь себе, Петя, что это за хищник?
Представляю, Виталий Иванович,— вздохнул я.— Этот штурмбанфюрер Крейзель — самый заядлый враг подпольщиков.
Да и не только подпольщиков, всего нашего народа. Нам приказано, Петя...
—Убить его?
—Уничтожить. Для этого нам дали хитрую машинку.— Левашов показал на коробочку, которая лежала на столе.— Ее нужно пристроить под автомобиль штурмбанфюрера СС. Это магнитная мина замедленного действия. Заводится она очень просто, поворотом регулятора-предохранителя. Достаточно ей коснуться металла, как она моментально прилипает к нему к держится, пока не взорвется. Следовательно, особого умения тут не нужно. Надо только разыскать автомобиль и суметь к нему подступить. Разыскивать придется по номеру, но номера у нее меняются по нескольку раз в сутки. Нам известен лишь один из них. Это важное задание я поручаю, Петя, тебе. Не только потому, что доверяю, но еще и потому, что тебе, мальчику, гораздо легче его выполнить, чем взрослому. Сумей, сынок, воспользоваться этим!
Через час, ознакомившись с необходимыми подробностями, я отправился на выполнение порученного мне задания. За пазухой у меня, у самой груди, лежала холодная, таинственная мина. Это придавало мне храбрости и гордости. Засунув руки в карманы, я шагал по улицам города. Чуть не вслух повторял десятки раз: «WL 1-03-34, WL 1-03-34...»
До самого вечера я ходил по центральным улицам, где находились комендатура, рестораны, гостиницы, гестапо, полиция. Но «оппеля» «WL 1—03—34» нигде не было. Ни с чем возвратился я тогда домой.
Только на третий день на Дорогожицкой улице я заметил, вернее, случайно наткнулся на нужный мне номер. «Оппель» стоял возле большого серого здания, в котором жили гестаповцы
и семьи жандармов. Кроме шофера, который что-то делал под капотом, поблизости никого не было. Но вот он заглянул в радиатор, покачал головой, достал из багажника брезентовое ведро и пошел во двор. Не мешкая ни минуты, я подскочил к автомобилю. И только было хотел вытащить из-за пазухи мину, как вдруг ощутил на плече чью-то тяжелую руку. Повернув голову, я увидел дебелого полицейского.
—Тебе что здесь надо, щенок! — сквозь зубы процедил он и ударом дубинки сшиб меня на землю.
Потом полицейский замахнулся ногой. Но не ударил: на мое счастье, в этот миг, волоча какого-то пьяного, показался немецкий жандарм с бляхой на груди. Пьяный сопротивлялся, не хотел идти. Немец свистнул полицейскому. Оставив меня, полицейский покорно поспешил навстречу жандарму.
Едва успел я подняться на ноги, как возле машины появился шофер, а из парадного вышел высокий, долговязый, очень худой, с горбатым носом и седыми висками гестаповский офицер. Это, вероятно, и был штурмбанфюрер СС Крейзель. Я затрясся словно в лихорадке, бешено забилось сердце. «Он сейчас поедет... Уедет, и я больше не смогу его найти. Что делать? Что делать?!»
Гестаповец даже и не посмотрел в мою сторону. Он прошел спокойно мимо меня, обдав острым запахом духов. Сел на заднее сиденье, и машина тронулась.
На следующий день я заметил его автомобиль на Львовской улице возле пересыльного пункта биржи труда. Правда, на «оппеле» был другой номер, но я хорошо запомнил эту машину — слева желтая фара, а на лобовом стекле нарисован молодой олень. На этот раз возле «оппеля» никого не было. Однако, когда я подошел к машине совсем близко, меня внезапно окликнули:
—Эй, парень, дай закурить.
Оглянувшись, я увидел пятерых мальчиков, которые лежали на траве. «Не курю»,— хотел было я ответить, но тут сразу же сообразил, что они могут мне помешать, и потому сказал:
—Кончились папиросы. Пойдите купите, тогда и закурим,— и, подойдя к ним, протянул деньги.
Я решил, что мальчики возьмут деньги и уже больше здесь не появятся, а если и вернутся, то я к тому времени успею все сделать: только приложи мину — она и прилипнет. Но вышло наоборот. За папиросами побежали только двое, остальные опять улеглись на траве, и я понял, что уйдут они не скоро.
А мне нужно было спешить: ведь каждую минуту могли выйти немцы...
Избежать трех пар вопрошающих глаз было невозможно. Вздохнув, я опустился на траву. Скоро возвратились и те двое, что ходили за папиросами. Ребята курили, а я думал, думал... Довериться им я не мог и не имел права. Оставалось одно: прогнать их отсюда. Только как? Они здоровее меня, и их пятеро — силой тут ничего не сделаешь, хитростью нужно... Правду говорил Левашов: «Подпольщик должен быть находчивым». Как же выйти из такого сложного положения? Как же все-таки выполнить порученное мне задание? Что делать? Одна мысль сменялась другой. То мне хотелось побежать к лейтенанту Клименко — он полицейский, в один миг прогонит ребят! Но время не ждет... Штурмбанфюрер СС тоже не ждет, не будет ждать — сядет и уедет. То хотелось подойти к какому-нибудь постовому полицейскому и сказать, что ребята будто бы собираются выкручивать из немецкого «оппеля» лампочки, и он их немедленно прогонит. Однако наговаривать на ни в чем не повинных хотя и ради большого дела я не мог. «Хлопцев могут ни за что забрать в полицию»,— решил я.
Однако лампочки все время «вертелись» у меня в голове. «Выкручивать лампочки... Лампочки выкручивать...» И вдруг счастливая мысль обожгла мне сердце. Я нашел выход!.. У меня в кармане было немало денег, полученных накануне от заказчика. Я вытащила их из кармана и начал перед ребятами пересчитывать.
- Откуда у тебя столько денег? — удивленно спросили они.
- Хотите, я вам открою свой секрет, и у вас тоже столько будет,— сказал я ребятам,— но только молчок!
- У ребят загорелись глаза.
- Говори!
- Говори!
- Вот видите машину?
- Ну и что?
- Ничего особенного: подхожу я к таким машинам и выкручиваю из фар лампочки, а потом продаю их одному человеку. Двести марок за штуку платит!
- Да ну?!
- Вот вам и «ну»! Хотите — пойдем! Мы подошли к «оппелю».
- Ну, начинай! — скомандовал я и первый приник к фаре. Ребята последовали за мной. Задание было нелегким: для того чтобы снять с фары стекло, нужна была отвертка, и ребята в нервном напряжении ничего не могли сделать гвоздиками и ножиками, только до крови ранили себе пальцы.
В то время, когда ребята всецело увлеклись своим делом, я незаметно привел в боевую готовность мину и прицепил ее внизу, к заднему мосту автомобиля. Потом отскочил в сторонку, крикнул:
— Ребята, немцы идут!,. — и во весь дух бросился бежать. Ребята разбежались кто куда.
На следующий день Клименко нас известил: машина взорвалась неудачно: тогда, когда находилась в гараже, а ее хозяин, Крейзель, сидел в ресторане...
Очень жаль было, что гестаповец штурмбанфюрер СС избежал кары. Ну ничего не поделаешь: на войне всякое бывает!..
ГИБЕЛЬ СЕМЬИ ПАТРИОТОВ
Как-то неожиданно быстро прошло лето и настала вторая тревожная военная осень. Под Сталинградом все еще кипело, словно в котле.
На Украине — в глубоком тылу врага — тоже шла ожесточенная, смертельная борьба. Коммунистическая партия и ее верный помощник — ленинский комсомол, находившиеся в глубоком подполье, поднимали и мобилизовали народ на борьбу. Создавались новые партизанские группы, отряды, соединения. И летели под откос фашистские эшелоны с танками, снарядами, продовольствием и солдатами. Запылали гитлеровские склады с бензином, боеприпасами, обмундированием. С каждым днем все меньше и меньше вражеских поездов подходило к фронту.
Ощутив угрожающую опасность, фашисты свирепствовали еще больше. Запылали наши села, окутались черном дымом леса. Карательные экспедиции СД расстреливали мирное население, распинали и вешали народных мстителей. Но партизаны жили! Жили, боролись, умирали — и опять поднимались!
Особенно тяжелым и опасным было положение подпольщиков. Гестапо настолько активизировало свою деятельность, что и недели не проходило без горького провала.
Однажды ночью нас с Левашовым внезапно разбудил лейтенант Клименко. Он сообщил, что в стычке с гестаповцами погибли его родители и радист, который находился у них на квартире.
Сжимая раненую левую руку, Клименко рассказывал:
— Мы проснулись от резкого стука в дверь. Отец спросил: «Кто?» Ему ответили: «Из управления полиции, проверка паспортов». Но старик предчувствовав недоброе и не открыл. Один за другим посыпались тяжелые удары, но дверь не поддавалась — она у нас дубовая да еще железом обита.
Отец мне говорит: «Убегай, сынок, через окно, а я дверь крепче подопру». И только я к окну, а пуля — хвать меня в руку... Из-за двери тоже начали стрелять. Убили мать, ранили отца... «Сдавайтесь! — кричат.— У вас другого выхода нет, дом окружен! Если по-хорошему сдадитесь, будете живы!» А мы мм в ответ: «Патриоты не сдаются!» И открыли огонь.
Скоро фашисты бросили в окно гранату и осколком тяжело ранили радиста. Он сначала потерял сознание, а потом пришел в себя и сказал: «Я умираю, товарищи, но со мной не должна погибнуть радиограмма, которую я не успел передать в Москву.— Он с трудом вытащил из потайного кармана небольшую бумажку, испещренную цифрами, и протянул мне.— Это очень большая ценность для нашего командования. Если... если ты останешься жив, любой ценой передай ее на Большую землю... В районе Олевских лесов находится партизанский отряд Мали-нова, можно через его станцию... В случае чего уничтожь... Она очень секретная...» Последние слова он проговорил чуть слышно и... умер. Отец подполз ко мне и говорит: «Что будет, то будет. Прыгай, сынок, через окно, я прикрою тебя огнем!) Попрощавшись, я метнул за окно гранату, потом вторую и после второго взрыва быстро выпрыгнул через окно. Навстречу мне выскочили двое гестаповцев, но они сразу же свалились на землю от метких выстрелов отца.
Отбежав немного, я внезапно услышал знакомый голос: «Прощай, сынок!..» И вслед за этим раздался оглушительный взрыв, который на мгновение осветил окно, где был отец...