Михаил Анатольевич принадлежал к тем людям, о которых говорится – «ни Богу свечка, ни черту кочерга». Михаил Анатольевич носил фамилию Овечкин. И люди, верящие, что фамилии имеют определенное значение и даются нам неспроста, немало порадовались бы, на него глядя. Тупое кроткое лицо, обрамленное мягкими кудряшками белесого цвета, блекло-голубоватые глаза, лишенные выразительности, неопределенная фигура – скорее округлая, чем продолговатая, – так выглядел Овечкин. И жил он все больше молча, потому что стеснялся своего заикания.
Служил Михаил Анатольевич библиотекарем в маленькой районной библиотеке. И напрасно кто-нибудь с романтическим воображением предположил бы, что в груди его бьется сердце, обуянное жаждой подвигов и приключений, или же что за невысоким этим лбом кроется аналитический ум, способный на раскрытие самых загадочных преступлений. Изнутри Овечкин был в точности таков же, как и снаружи. Он принадлежал к породе молчаливых мечтателей, чьи грезы невнятны даже для них самих. Сознание в нем дремало себе потихоньку, и явь для него мало чем отличалась от сна. В любом месте, в любой обстановке он умудрялся выглядеть, как предмет мебели, и странно даже, что никто не садился по ошибке к нему на колени.
Жил Михаил Анатольевич со своей старенькой мамой в небольшой квартирке в центре славного города Петербурга, и опять же – если бы кто надумал поискать следов его личности среди окружающих вещей, то не нашел бы. Это была мамина квартира, и все в ней было мамино. А Овечкин пользовался лишь креслом, застланным ветхим гобеленом, когда смотрел телевизор, да узеньким диванчиком, когда спал. И ничего больше у него не было. Ни там хобби, ни даже журнала «Наука и техника». И книги-то Овечкин из библиотеки приносил исключительно по маминому заказу и их же и читал. Если читать хотелось.
Мама привыкла. Она привыкла к тому, что сын ее не удался, привыкла думать за него, а в общем-то, он и такой был ей хорош – недалекого ума, как она считала, и невидной внешности. Зато хлопот никаких, меньше даже, чем от домашнего животного – собаки там или кошки. Как с кошкой или собакой, она с ним и беседовала – не дожидаясь ответа.
Накануне того дня, когда Михаилу Анатольевичу должно было исполниться тридцать пять лет, мама его, выпив чаю, встала из-за стола, внезапно пошатнулась и рухнула на пол. И когда испуганный сын подбежал к ней, она уже не дышала. «Померла праведной смертью», – так объяснили ему соседи на похоронах. Овечкин не знал, что он сам думает по этому поводу, но уж спорить никак не стал бы.
После похорон, вспомнив про потерянный день рождения, он купил по дороге домой со службы бутылку сухого вина и маленький тортик, как делал всегда, пока жил с мамой. Войдя в квартиру, где стоял уже какой-то нежилой дух, он включил телевизор, сжарил себе яичницу и сел за стол.
Ни горя, ни печали он не испытывал. Все последние дни пребывал Михаил Анатольевич в состоянии странной оглушенности, словно бы не до конца понимая, что произошло и почему жизнь его должна теперь измениться. По сути, в ней и не могло произойти особенных изменений. Обслуживать себя он давно привык сам, равно как и поддерживать порядок в доме. Библиотекарской зарплаты вполне хватало на удовлетворение его более чем скромных потребностей, а в общении он не нуждался. Если бы его спросили, любил ли он свою мать, Овечкин, разумеется, ответил бы, что любил. И вполне искренне. Но было ли так на самом деле или же он просто привык к ее присутствию рядом – задаться таким вопросом Михаилу Анатольевичу в голову не приходило. Как, собственно говоря, он не задавал себе и вопроса, почему не испытывает горя. Только, сидя сейчас за столом, он все обводил и обводил взглядом стены тесной квартирки, которая отныне принадлежала ему одному, словно пытаясь понять, чего же в ней не хватает.
Так и не поняв, Михаил Анатольевич налил себе вина, поднял рюмку и приготовился выпить. И тут за спиной его что-то завозилось, зашуршало, и хриплый стариковский голос произнес:
– С днем рожденьица вас!
– С-с-спасибо, – машинально ответил Овечкин и, внезапно ужасно испугавшись, резко повернулся в ту сторону вместе со стулом. Вино выплеснулось из рюмки ему на колени, но он этого не заметил. Уж больно неожиданное зрелище явилось его ошеломленному взору – в уголке за буфетом притаился странный дедок, мохнатенький, с острыми ушками, в драном махровом халате красного цвета.
– К-к-кто… к-к-как? – пролепетал Овечкин.
– Да ты не пугайся, милай, – закряхтел дедок, бочком, бочком выбираясь из-за буфета, словно бы готовый в любой момент сам задать стрекача. – Я… это…
– К-к-куда? – неожиданно для себя спросил Овечкин.
– Куда? – удивился дед. – Да к тебе… это… в гости вроде пришел. Ты не пугайся, постой…
Он остановился, поводил в воздухе грязными пятернями, затем зашипел и сплюнул прямо на пол.
– Теперича говори!
– Что это вы делаете? – растерянно спросил Овечкин, уставившись на плевок. Маме бы такое не понравилось, это уж точно!
– Хе-хе, – довольно сказал дед. – Получилось, а?
– Что получилось?
И едва Овечкин успел выговорить эти два слова, как тут же и понял. Он больше не заикался!
– А… – сказал он и замер с открытым ртом.
– Ну вот, – дед потер руки и заметно осмелел. – Ты бы теперь по такому случаю выпил и мне налил бы, что ли? Не боись меня, я – домовой, мне тебя не резон обижать. И не за тем я к тебе нынче, слышишь? Да ты рот-то закрой! Дело сделано, заговорил я тебя.
– Домовой? – Михаил Анатольевич вытаращил глаза.
– Ну да, ну да! Ты нальешь али как?
– Домовых не бывает, – сказал Овечкин, но тем не менее потянулся за бутылкой и наполнил неизвестно откуда взявшуюся на столе вторую рюмку.
Дедок шустро вспрыгнул на стул. Ростом он был маловат, и голова его едва торчала над краем стола.
– Домовые, мил человек, бывают, еще как бывают! Выпьем за рождение твое, сирота ты, сирота…
То ли от непривычки к питию, то ли от невозможности происходящего, но голова у Михаила Анатольевича сразу пошла кругом. Он покорно принялся пить за свое здоровье и за помин души незабвенной мамаши, и когда они таким макаром в несколько минут ополовинили бутылку, дед, выдававший себя за домового, довольно запыхтел.
– Ведь по делу я к тебе пришел. Случай такой вышел… Эх, сирота! Вот я – домовой, при вашей квартире состою. У соседей свой живет, Семенычем кличут, а он отзывается, чего ж. И еще другие… Ну, встречаемся мы, как без этого? Посидим, покалякаем, новости расскажем. Собрание не собрание, а вроде того. Про тебя я нашим да-авно говаривал, человек ты уж больно… как бы это, чтоб не обидеть…
Михаил Анатольевич слушал, вцепившись обеими руками в края стула, и мало что понимал. А дед все плел про домовых и про Овечкина, каков он человек, и выходило по дедову раскладу, что и не человек вовсе Овечкин, а так, насекомое, и не насекомое даже, а просто слякоть какая-то, и проживает жизнь ни себе, ни людям. Это Овечкин понял и очень удивился. Но дед внимания не обращал и гнул свое.
– И вот посоветовались мы и решили – возьмем, Миша, мы тебя к себе! В домовые, значит…
– Что?! – вскрикнул Овечкин.
– Ну што, што! Натурально, ты, как сейчас, и в домовые не годишься. Но мы тебя обучим, не боись, и сквозь стены проходить станешь, и невидимкой обращаться, и еще там… Мало нас осталось, на всех не хватает. Ты-то, поди, и не знаешь, для чего мы нужны. Мамаша твоя еще помнила, царствие ей небесное, нет-нет, да молочка нальет, слово доброе скажет. Так ты вспомни – когда она чего с рук роняла? Подгорало у ней чего? Не помнишь, то-то. Это, брат, пустяки. Согласишься – еще не тому научишься. Ты сирота, и как ты теперь один будешь свой век куковать? А мы тебе и фамилию другую дадим, против твоей самую героическую – Овцов! А? Звучит?
Михаил Анатольевич Овечкин похолодел.
Человек он был незлобивый и, как часто говорила покойница-мама, бесхарактерный. И только сейчас, к великому своему ужасу, он понял, до чего она была права. Ему представилось, как диковинный посетитель берет его за руку и уводит за собою сквозь стену, а он, взрослый человек с высшим образованием, мужчина, можно сказать, в расцвете сил, не только не сопротивляется, а даже и слова в свою защиту вымолвить не может. Так живо увидел он эту картину, что невольно замахал руками и хрипло выкрикнул:
– Нет!
– Не нравится? – удивился дед. – Ну, как хочешь. Пускай не Овцов. Можешь при своей оставаться. Соглашайся, мил человек. Ученье годков двадцать займет, при твоем-то соображении, ну да ничего. Жить будешь на всем готовом, мы уж о тебе позаботимся…
Михаил Анатольевич, не в силах больше издать ни звука, снова замахал руками. Горло ему сдавил страх, колени сделались ватными. Дед истолковал его жестикуляцию по-своему – заперхал, тоже махнул мохнатой лапой:
– Никто тебя не хватится! Никто и не вспомнит! Не опасайся.
Он спрыгнул со стула на пол.
– Пойдем, что ли? Глянешь, как мы живем, познакомишься…
Овечкин, не помня себя от страха, вскочил на ноги и попятился. Он попытался что-то сказать, но получилось лишь задушенное мычание. Дед вытянул руку и нетерпеливо пошевелил крючковатыми пальцами.
– Пошли!
И тут Михаил Анатольевич от ужаса окончательно утратил рассудок. Он повернулся и слепо ринулся прочь. Руки сами нашарили замок на входной двери, открыли его, и Овечкин, ничего не видя и не соображая, загрохотал вниз по лестнице, гонимый единственно звериным инстинктом, повелевающим искать спасения в бегстве.
Спасался он так, словно армия домовых наступала на пятки, готовая немедленно уволочь его в свои пенаты, обрядить в красный халат и заставить следить за чужим выкипающим молоком. Мохнатые лапы вот-вот должны были вцепиться ему в спину. Прохожие шарахались по сторонам и тревожно озирались, высматривая, кто же за ним гонится, за таким безобидным с виду человечком в домашних шлепанцах на босу ногу и пузырящихся на коленях тренировочных штанах. Но никто не бежал вслед за Михаилом Анатольевичем в этот поздний вечерний час, тихий и светлый, незаметно переходящий в белую ночь, и ничто, казалось, не могло потревожить покоя праздно прогуливающихся перед сном горожан.
А Овечкин, вероятно, бежал бы до тех пор, пока не упал бы. От участи загнанной лошади спас его ненароком какой-то прохожий, вывернувшийся из-за угла и не успевший отскочить с дороги. Михаил Анатольевич со всего маху врезался в него. Прохожий охнул, но умудрился устоять на ногах и, задиристо вцепившись в Овечкина, вынудил его остановиться. Тот, механически лепеча извинения, оглядывался через плечо с таким ужасом, что прохожий, убедясь в полной его невменяемости, махнул рукой и отпустил бедолагу подобру-поздорову.
Небольшой этот инцидент пошел на пользу Михаилу Анатольевичу, отчасти приведя его в чувство. По крайней мере, он успел понять, что никто за ним не гонится, и уже не побежал далее, а пошел торопливым подпрыгивающим шагом. Несколько раз он еще нервно оглянулся на ходу и, по-прежнему не видя нигде никаких домовых, понемногу вновь обрел способность соображать.
И тогда впал Михаил Анатольевич в сильнейшее замешательство. Случилось что-то такое, чего никак не могло и не должно было случиться. Существо, назвавшее себя домовым, загадочным образом пробралось в запертую квартиру, подстерегло его, наговорило гадостей, оскорбительных для всякого порядочного человека, и в довершение ко всему предложило нечто вовсе несусветное – уйти в племя серой мохнатой нечисти. Михаил Анатольевич мог счесть все это только галлюцинацией. Вообще-то, причины для нервного расстройства у него имелись: усталость и переживания, связанные с похоронами матери, вполне могли породить какое-нибудь неприятное видение. И остановившись на этом предположении за неимением другого, Михаил Анатольевич принялся, как мог, себя успокаивать. Он напьется на ночь брому. Он попросит на работе отпуск на несколько дней, чтобы привести нервы в порядок. Он…
Но тут в памяти его всплыла вдруг сцена недавнего столкновения с прохожим. Михаил Анатольевич отчетливо, как со стороны, услышал свой собственный голос, бормочущий извинения. И снова похолодел. Он не заикался. Совсем. Дефект речи, преследовавший его с самого детства, исчез.
И тогда он понял, что не сможет вернуться сегодня домой. Ни за что. Возможно, домовой и впрямь был всего лишь галлюцинацией. Но галлюцинация эта оказалась способной вылечить его от заикания. А раз так, она, вероятно, могла и увести его за собою неведомо куда и превратить неведомо во что. Михаил Анатольевич не видел в данном случае никакой разницы между объективной реальностью и сумасшествием. Его затрясло от страха, и ноги сами заторопились прочь – подальше от родного дома. Пока он еще все-таки был человеком…
Он не очень понимал, куда идет, и, когда к нему опять вернулась способность соображать, Овечкин обнаружил себя в Таврическом саду. Он узнал пруд и дворец, но даже не удивился, как сюда попал. Ему было не до этого. До Михаила Анатольевича постепенно начала доходить вся безнадежность положения, в котором он очутился. Вернуться домой он не мог. На дворе была ночь. Он выбежал из дому без копейки денег, без документов, в костюме, совершенно непригодном для выхода на работу и неприличном даже для пребывания на улице. Он не захлопнул за собой дверь, убегая. Квартира, стало быть, стоит открытая – заходи кто хочешь, бери что хочешь.
Михаил Анатольевич находился в полной растерянности. Привыкнув за тридцать пять лет своей жизни во всем полагаться на маму, он вдруг оказался лицом к лицу с необходимостью предпринять какое-то действие. И действие, прямо скажем, неординарное. Не мог же он в самом деле вломиться сейчас, среди ночи, к кому-нибудь из немногочисленных своих или маминых знакомых и заявить, что вот, мол, немножко сошел с ума, и поэтому просит заглянуть к нему домой и посмотреть, сидит ли еще там дедушка в красном халате. Бред какой-то…
Увидев в стороне от дорожки скамейку, утопавшую в сиреневых кустах, Михаил Анатольевич машинально направился к ней, присел на краешек и уставился прямо перед собой невидящим взглядом. Что же делать? Может, он и вправду сошел с ума? В таком случае надо обратиться к врачу. Но опять же – какие врачи среди ночи? И за что ему такое несчастье?
Против воли Овечкин начал припоминать подробности галлюцинации. Снова увидел перед собою поросшее серой шерстью лицо деда и услышал его хриплый голос. Как домовой его обозвал? Насекомым?.. Почему это он, Овечкин, насекомое? И даже хуже? Непонятно. Он жил себе, никого не трогал. Ну, может быть, конечно, выдающихся поступков не совершал, так ведь не всякому и дано. Зато не вредил никому… «Никто тебя не хватится! – вспомнил он вдруг дедовы слова. – Никто и не заметит!»
И окончательно расстроился. А ведь и правда. Так оно и есть. Вот он сидит здесь, одинокий, и никто не пожалеет о нем, если случится ему завтра исчезнуть из числа живущих… Сознавать это было чертовски неприятно, и Овечкин, как обычно поступают люди в подобной ситуации, принялся судорожно искать виноватых.
…И не нашел. Более того, неожиданно убедился Михаил Анатольевич, что не может даже толком вспомнить свою жизнь, так оказалась она однообразна и пуста, начиная с самого детства. Почему-то не дружил он с ребятами ни во дворе, ни в школе, не играл в войну. Не искал кладов, не влюблялся. Не ссорился и не дрался. Почему? Ни одного интересного события не мог припомнить Овечкин, ни одного яркого переживания. Вроде бы читал он много – но и прочитанного толком не помнил, потому что впадал обычно над книгой в некоторое оцепенение и не то думал, не то мечтал о чем-то, чего не мог выразить ни словами, ни образами… Так и по улицам ходил, и на работе делал свое нехитрое дело – словно бы в полудреме. Жил он с мамой, и покойная его родительница никогда и ни в чем ему не препятствовала, возможно, даже не подозревая о внутренней апатии сына. Кого винить? Сам… значит, сам проспал всю свою жизнь. Не искал ничьей дружбы и не знал любви. Не нажил врага и не изведал вкуса ни победы, ни поражения. Он и сейчас с удовольствием забылся бы, да только куда уж!..
Так, значит, прав был домовой? Михаил Анатольевич вздрогнул. Спал, и только сегодня, выходит, проснулся?..
Пробуждение оказалось не из приятных. Признав неожиданно для себя правоту домового, Михаил Анатольевич весь съежился и почувствовал, как от стыда заполыхали щеки. Ужас-то какой… Вот сидит он ночью в саду на скамейке и ни малейшего представления не имеет, что ему теперь делать. Разве что пойти и сдаться на милость привидевшейся нечисти, и позволить окончательно растоптать свою человеческую сущность…
Скверным стал для Михаила Анатольевича этот час его жизни. Он познал всю глубину своей никчемности и своего одиночества. Он увидел Овечкина со стороны, как есть, и осудил его со всей строгостью. И не было на земле человека несчастнее Михаила Анатольевича в этот час…
К реальности его возвратили холод, сырость и жгучие укусы комаров, круживших над ним хищным роем. Несколько раз хлопнув себя по шее, Михаил Анатольевич содрогнулся и беспомощно огляделся по сторонам.
Над кронами деревьев в бледном небе висела огромная серебряная луна. Свет ее смешивался с призрачным мерцающим свечением белой ночи. От этой красоты у Овечкина перехватило дыхание. Никогда прежде не находился он вне дома в столь поздний час и никогда не видел ничего подобного. Даже не знал, что такое бывает. Он медленно повернул голову, стремясь охватить взглядом весь раскинувшийся перед ним ночной пейзаж с темными, посеребренными луной купами деревьев и прозрачной дымкой, стелившейся над полянами. Незнакомое доселе чувство благоговения и тихого восторга наполнило исстрадавшуюся душу, и Михаил Анатольевич на время позабыл о своем горе. Он вдохнул полной грудью прохладный воздух, напитанный ароматами только что расцветшей сирени и прочей молодой зелени сада, и опять затаил дыхание, любуясь этой сказочной ночью.
Однако действительность вновь бессердечно напомнила о себе. И оторвавшись от созерцания, Михаил Анатольевич нагнулся и с несвойственной ему свирепостью прибил комара, впившегося в щиколотку.
Под ногами что-то блеснуло. Он было рассеянно глянул на искорку, а потом, заинтересовавшись, протянул руку и поднял с земли необычный предмет – по-видимому, потерянную каким-то ребенком игрушку.
То был стеклянный кубик с закругленными гранями, свободно умещавшийся в кулаке, но довольно тяжелый. Овечкин взвесил его на ладони и поднес поближе к глазам.
Казалось, кубик был наполнен туманом, медленно движущейся живой дымкой. В самом центре его горела крохотная свеча. Михаил Анатольевич перевернул кубик, но свеча тут же вновь приняла вертикальное положение, только пламя ее чуть-чуть заколебалось.
Сердце у Овечкина отчего-то дрогнуло. Малютка-огонек завораживал. Пока Михаил Анатольевич смотрел в светло озаренную, дышавшую таинственной жизнью глубину кубика, тот, казалось, разросся и занял все пространство перед глазами. Овечкин различил узенькую тропинку, начинавшуюся прямо у его ног, пропадавшую в тумане, вновь появлявшуюся, ведущую к самому огоньку…
Невдалеке послышался чей-то кашель, и, опомнившись, Овечкин зажал кубик в кулаке и выпрямился. Мимо по аллее неторопливо прошел человек в сопровождении огромной лохматой собаки. Овечкин провожал их взглядом, пока они не скрылись из виду, а потом вновь осторожно разжал руку. Свеча горела.
Он вдруг обнаружил, что ему стало гораздо легче дышать. Словно появилась надежда. И сердце его сладко заныло – непостижимым образом чудесная игрушка обещала утешение и сулила новую жизнь, полную интересных и волнующих событий.
Овечкин понял, что не хочет с ней расставаться. Он чувствовал себя растроганным и немножко смешным, когда прятал кубик в карман. Ведет себя, как мальчишка, право…
Однако пора было что-то предпринимать, если он не хотел быть заживо съеденным комарами. Михаил Анатольевич прибил у себя на руке еще несколько этих кусачих тварей и неохотно поднялся со скамейки. Светлые необычные ощущения, испытанные за последние несколько минут, догорели в нем, как только он вспомнил, что идти ему по-прежнему некуда. И Овечкин поплелся к выходу из сада, смутно надеясь на какое-нибудь чудо и нимало не подозревая о том, что в судьбу его уже вмешался могущественный талисман Тамрот – Разрушитель Стен, Поворачиватель Судеб, Магнит для Несбывшегося, из-за которого не одно столетие подряд воевали два королевства. Вмешался и начал действовать.