Часть IV ВЕЛИКОКНЯЖЕСКИЙ ПЛЕННИК



Когда Василий очнулся и открыл глаза, то увидел прямо над головой низкие своды, которые, казалось, грозили раздавить его, прижать к жёсткому ложу. Он удивился, что не было около ни коня, ни Прошки Пришельца. Тишь одна. Потолок давил на него всё сильнее, Василий почти почувствовал, как балки навалились на грудь, выдавливая из горла жалкий стон. И опять великий князь потерял сознание, провалился глубоко, в самую преисподнюю.

В себя Василий пришёл только через три дня, глянул государь на ладонь, а вместо пальцев жалкие обрубки, такие, что и трость теперь не удержать. Рядом женщина в белом, лица не видать — повязана платком. Наклонилась она над князем, и Василий разглядел её карие глаза. «Молодая девка, — подумал он. — Эдак годков осьмнадцать будет».

И тут государь вспомнил эти глаза. Выходит, это был не бред. Он помнил, как она приподнимала его отяжелевшую от долгой болезни голову своей хрупкой ладошкой и поила из кувшина каким-то мутным и горьким зельем. Такие глаза не могут присниться, их можно встретить только наяву.

— Лицо открой, — попросил Василий. — Я хочу посмотреть на тебя!

Девушка что-то произнесла по-татарски, а у самого изголовья раздался вдруг весёлый смех.

— Ай да Василий! Ай да князь! Узнаю, узнаю своего крестника!.. Так, кажется, это у вас на Руси называется? Едва на тот свет не отправился, а как воскрес, так девку соблазнять стал. Понравилась? Ладно, успеешь ещё, уступлю я тебе её. Поправляйся только.

Василий приподнял голову и увидел Улу-Мухаммеда. Казалось, хан не изменился совсем, может, только поседел чуток, а лицо сделалось как будто суше. Всё такой же большой и громогласный.

— Кто она такая, хан?

— Она из моего гарема и хорошая знахарка. Вот она тебя и выходила. Не будь её рядом, беседовать бы тебе сейчас с вашим Богом Христом.

— Где мои полки? Они разбиты? — спросил князь тихо.

Улу-Мухаммед развёл руками: походило на то, что он искренне сожалел о случившемся.

— Да, князь, разбиты...

— Выходит... я в плену?

— Ну что ты! Что ты, князь! — возмутился казанский хан. — Ты мой гость! Ты когда-то был моим гостем в Сарайчике в Золотой Орде, останешься им и сейчас. Я рад тебя видеть.

— Если я твой гость, хан, тогда пусти меня с миром.

— Иди, — просто отозвался хан.

Василий Васильевич попытался подняться, опёрся локтями о твёрдое ложе, но силы вдруг оставили его, и он упал на мохнатую подстилку.

Улу-Мухаммед смеялся, но его смех был беззлобным, так мог радоваться человек только с чистой совестью.

— Не печалься, князь, — утешал по-отечески Мухаммед. — Я не стану задерживать тебя долго. Как только ты поправишься, так тотчас можешь отправляться к себе. Сколько же мы с тобой не виделись, Василий? Десять лет? Одиннадцать?

— Двенадцать лет, хан...

— Двенадцать лет! А кажется, это было совсем недавно. Я помню тебя совсем мальчишкой, когда ты пришёл защищать московский стол от своего дяди Юрия. Теперь уже нет эмира Юрия, и тот мальчишка давно вырос. Сейчас передо мной воин! Знает Аллах, я часто вспоминал тебя! — И трудно было понять, что кроется за этими словами. — Хотя, поверь мне, Василий, у меня был повод, чтобы обижаться на тебя. Но я всё простил! Я просто рад видеть тебя в своём доме!

— А не лукавишь ли ты, хан? Твой ли это дом? — спросил великий князь. — Я узнаю эти места, мы находимся в Нижнем Новгороде, и келья, где ты сейчас сидишь, монашеская!

— Нет, ты не прав, князь! — мягко возразил Мухаммед. — Твои дружины оставили Нижний Новгород, и мне ничего не оставалось, как войти в него.

— Так же ты заходишь без приглашения и на окраинные русские земли.

— Оставим взаимные упрёки, князь, — слегка нахмурился Улу-Мухаммед. — Они ни к чему не приведут. Твои дружины тоже частенько нарушали мой покой. Ты укреплял моих врагов своими дружинами, когда я, как загнанный пёс, бегал от них по всей Орде, пытаясь отыскать хоть какое-нибудь пристанище! Помнишь, князь, я обращался и к тебе! — на мгновение в его глазах вспыхнула ярость, но хан тотчас улыбнулся, и снова Василий Васильевич увидел перед собой гостеприимного хозяина. — Оставим этот разговор, думаю, мы вернёмся к нему, когда ты поправишься совсем.

— Что стало с моими братьями?

Улу-Мухаммед опять улыбнулся.

— Они все мои гости! Только вот твой брат Иван отказался от моего гостеприимства и удрал от моих батыров босым на быстром скакуне. — Хан посмотрел на Василия, и князь разглядел в глазах Мухаммеда сожаление. — Очень жаль, что мы встретились здесь. Нам бы быть союзниками, а мы враждуем. Нам бы забавляться вместе на соколиных охотах, а мы друг друга упрёками обижаем. — И уже весело: — Думаю, князь, у нас будет с тобой время, чтобы потравить зверя и птицу побить, отдыхай у меня столько, сколько тебе вздумается! И без женской ласки ты не останешься, у меня такие красавицы есть, у тебя дух захватит! — смеялся Улу-Мухаммед. — И ещё ты должен благодарить меня, что я спас тебя от смерти. Мои лекари залечили одиннадцать твоих ран, и всё время ты находился между жизнью и смертью.

— Лучше бы они не делали этого... — прошептал Василий Васильевич.

— Полно тебе горевать, князь, ты ещё молод, жизнь твоя только начинается, — успокаивал казанский хан. — Когда-нибудь я тебе напомню эти слова, и ты согласишься со мной, скажешь, что был не прав.

Василий Васильевич лежал без рубахи. Улу-Мухаммед говорил правду — на теле кровоточили раны. И тут великий князь вскрикнул:

— Где мой нательный крест?

Это был крест, подаренный Василию отцом. Крест, который он никогда не снимал с себя. Крест, который оберегал его от всякой беды и нечистой силы.

— Стоит ли тебе так волноваться, князь Василий? — покачал головой Улу-Мухаммед. — Крест твой целёхонек. Когда ты был в беспамятстве, этот крестик мы с тебя сняли и отправили его в Москву к твоей матери, великой княгине Софье, и жене твоей, Марии. Пусть же знают, что ты живой и гостишь у меня в ханстве.

Не поразил Господь супостатов, когда они снимали с шеи государя крест-нательник, не покрылись их ладони волдырями, когда нечестивыми пальцами касались они святыни. Видно, сорвала чья-то рука с его шеи золотую цепь и припрятала дорогой трофей у пояса.

— Плач пойдёт по Руси, — прохрипел от горя великий князь. — Не бывало ещё такого, чтобы великие московские князья в полоне томились.


Ачисан во главе большого отряда всадников подъезжал к Москве. Было время утренней молитвы, и чистый колокольный звон разносился над городом, заставляя просыпаться московские посады, которые скоро наполнились голосами, раздались скрипы отворяемых ворот, и пастух, пощёлкивая кнутом, гнал стада на луга.

Ачисан разжал ладонь, на которой лежал крестик с распятым Христом. Бог укорял своего стража. Сейчас он казался мурзе тихим, словно ладонь сумела укротить его. Куда страшнее Иисус Христос выглядел на поле брани, перед самым сражением, когда русские полки разворачивали стяги. С полотен он строго смотрел на вражескую сторону. Было в этих глазах что-то такое, что подавляло волю, вгоняло в трепет. Но рядом незримо присутствовал Аллах, который был всюду: на небе, на земле, на воде, он не давал расслабиться, оберегал от искушения.

Ачисан сильно сжал ладонь и почувствовал, как острое распятие впилось в мякоть. Видно, русский Бог хочет досадить своему недругу. Мурза разжал ладонь и увидел, что крест слегка погнулся. «Ладно, хватит с него, пусть полежит пока за поясом», — Ачисан запрятал распятие.

Это было первое серьёзное поручение, которое Улу-Мухаммед доверил Ачисану. Почти испытание. Мурза Ачисан был сыном Тегини, и хан считался его дядей. Привязанность, которую Мухаммед Великий испытывал к своему молочному брату, понемногу распространилась и на его сына. Ачисан видел завистливые взгляды мурз, когда Улу-Мухаммед поманил его из толпы и, протянув крест, сказал:

— Скажешь боярам великого московского князя, что Василий у меня в плену. Пусть мать, жена и бояре собирают со всех своих земель для моего ханства богатый выкуп. Если же не согласятся... вместо письма я пришлю им в мешке голову Василия!

Ачисан понял, что это было высшим доверием хана. Мурзы, на которых он ещё вчера взирал со скрытым трепетом, лежали теперь у его ног. Он сделался доверенным лицом хана и больше не нуждался в поддержке отца. А когда Ачисан покидал ханские покои, увидел, как перед ним склоняются головы придворных мурз, словно мимо них проходил сам хан.

Ачисан, поддав пятками в бока коню, подъехал к Москве-реке, и копыта жеребца дробно застучали по доскам моста.

Вместо великого князя Москва встречала посла казанского хана Улу-Мухаммеда.

Великая княжна Софья оставалась в Москве правительницей.

Позавчера прибыл в Москву израненный Иван Андреевич Можайский, говорил, что татары разбили великого князя и что сам он едва не попал в плен, да жеребец под ним резвый оказался.

— А как же великий князь московский?! Как же Василий?! Как сын мой?! — в ужасе шептала великая княгиня, но этот шёпот напоминал скорее отчаянный крик, и Иван невольно поёжился.

— Не углядел, государыня! Видел только, что всех рынд его татары побили. Я к нему пробиваться стал, а моего коня татарин рубанул. Я успел заприметить напоследок, как он булавой отчаянно отбивался. Он да ещё Прошка Пришелец там был!

А теперь в Москву приехали послы Улу-Мухаммеда. Первое, что пришло на ум великой княгине: схватить супостатов, заковать да бросить в темницу. Но, подумав, Софья Витовтовна поостыла в своём гневе и соизволила выслушать послов.

Ачисан в сопровождении нескольких мурз явился сразу.

— Это крест твоего сына эмира Василия. — Ачисан разжал ладонь, и великая княгиня увидела золотую цепь с крестом-нательником, который принадлежал её сыну. Цепь была длинная, свешивалась с руки, и Ачисан намотал её на кривые пальцы. Крест, словно в такт биению её сердца, стал мерно раскачиваться.

Бояре молчали.

— Что вы желаете за этот крест? — спокойно спросила великая княгиня.

— Ничего, — просто отвечал Ачисан. — Это крест твоего сына, и Улу-Мухаммед, наш великий хан, возвращает его обратно. Ещё Улу-Мухаммед послал нас сказать, что твой сын Василий его пленник.

— Дай мне сюда крест! — потребовала великая княгиня.

Ачисан сделал шаг навстречу женщине и протянул ей золотую цепь. Софья Витовтовна взяла крест бережно и держала его будто хрупкий предмет. Она сразу заметила, что крест слегка погнут, может быть, это след от татарской сабли, которая сбила её сына с коня. Ещё совсем недавно золотая цепь обнимала шею её сына, а сейчас нашла покой в мягких ладонях матери.

— Мы исполним любую волю Улу-Мухаммеда, только чтобы великий московский князь был опять с нами, — проговорила Софья Витовтовна.

Скоро о печальном известии узнала вся Москва, а затем весть на чёрных крыльях разлетелась на все стороны. И через день о пленённом великом князе знали в Суздале, в Ярославле, в Великом Новгороде.

Случалось великим князьям проигрывать битву, бывало, спасались бегством, но чтобы московский князь попал в полон — произошло впервые. Московские колокола надрывались в великой скорби. Плач прошёл по Руси. Осиротела разом Русская земля. Хоть и раздирали её междоусобицы, но стоило беде перешагнуть ворота, как всякий почувствовал, что печаль вошла и в его дом. Лились слёзы на папертях и в церквах, во дворах и дворцах. А базары в эти дни сделались молчаливее и угрюмее — никто громогласно не звал к своему лотку, не выкрикивал приветствия, а милостыню в этот день нищие собирали большую, чем в обычные дни.

Пьяненько было в Москве и погано.

Великие княгини, Софья и Мария, молились неустанно в Успенском соборе и выпрашивали у Спасителя освобождение для своего господина.

Не умеет беда приходить в одиночку. И недели не прошло после пленения Василия, как вспыхнул в Москве двор боярина Семёнова. Пламя красным петухом высоко взметнулось к небу и прорвало чёрную бездну ночи. Огонь легко пожирал близлежащие строения, разбрасывал во все стороны колючие, жалящие искры. Затем, спалив высокий забор, вырвался на простор.

Улицы наполнились криками, мольбой о помощи. В свете пламени в боярских хоромах мелькнул тёмный силуэт, который тотчас скрыли клубы дыма.

— Боярин это! — орала челядь. — Боярин это! Видать, совсем очумел!

Так и сгинул боярин в чаду, а огонь, не унимаясь, прокладывал себе дорогу всё дальше к Кремлю. Скоро сгорела церковь Вознесения, огонь безжалостно расправился с монастырём Покрова-на-крови, едва не погубив сонных монахов. Огонь спалил в монастыре всё, не оставив ни деревца, только мурованая церковь, почерневшая от копоти и дыма, продолжала стоять.

— Монахи-то погорели! — сокрушался чёрный люд. — Святые старцы там были, идти не могли. Немощные. Видать, все в полыме сгинули!

Пожар не унимался два дня. Яростно, хищным зверем кидался на всё, что ещё не удалось вывезти. Закопчённые стены и груды камней остались на том месте, где ещё два дня назад высились величественные соборы.

Сгорела княжеская казна, уцелела только шкатулка Владимира Мономаха с Евангелием. Великая княгиня пришла на пепелище сгоревшей сокровищницы и, глядя на угли, обронила:

— Вот и всё... Теперь хоть по миру иди.

По миру великая княгиня не пошла: собрала внучат, кликнула невестку Марию и уехала из сожжённого города в Ростов Великий, где её должны были приветить палаты архиерея[42].

Москва выглядела сиротой, как мать, оставленная сыном, старая, обгорелая, без помощи и надежды на воскресение. Город умирал, и похоже было, что не сыщется той силы, которая смогла бы возродить уже умерший город.

Московиты, почерневшие от копоти и свалившегося горя, передавали друг другу слова великой княгини Софьи Витовтовны:

— В Ростов Великий, говорит, поеду. Там сына дожидаться стану. Неужто Ростову Великому первым городом на Руси быть? — обиде горожан не было границ. — Возвернуть её нужно было бы обратно, пускай себе в Москве сидит!

— Дмитрий-то Шемяка пробовал поворотить великую княгиню, так она его супостатом назвала и велела прочь с дороги убираться.

Палило солнце. Пахло дымом. Всюду валялась падаль, на которую в огромном количестве слетались стаи мух. Боялись, что может начаться мор.

Опустел город. Не стало прежних многоголосых базаров, и в то место, где ещё недавно весело гудела ярмарка, стаскивали истлевшие трупы, чтобы потом захоронить в Убогой яме.

Из бояр в Москве остались только Семёновы, всем семейством они ютились в неглубоком погребе, стащив туда и ценную рухлядь, которую успели спасти.

Москва пала сама, в один день, так гибнет в одночасье сильный зверь, сражённый охотником, или сгорает вековой дуб, подожжённый молнией. И вместо крепкого города стояли обугленные, почерневшие развалины.

Из стольного города Москва грозила превратиться в обычный удел. Не было в нём Василия Васильевича; спасаясь от пожара, выехали в Ростов Великий жена и мать великого князя, а Дмитрий Юрьевич Шемяка уже не мечтал о стольном посохе — отсиживался в своей вотчине. Чернь и та уходила от пепелища далеко за посады, где и строила избы.

Боярин Семёнов, поднявшись из погреба, который теперь служил ему домом, не узнавал прежнего великолепия: ни соборов, ни палат мурованых, горожане напоминали нищих — кафтаны на всех драные, а из прорех проглядывала почерневшая плоть.

— Захочешь восстановить стольную, так руки не послушаются, — выговорил он тихо. — Что же теперь дальше делать? Без государя мы остались, государыня уехала, а город теперь — яма помойная.

— А ты не стоял бы, боярин, — дерзко возразил мужчина в залатанном кафтане. Было видно, что он из мастеровых и не особенно привык ломать шапку перед знатью. Сам себе голова! Наступившая беда уровняла всех: господина и холопа. — Град надо строить заново.

Вот возвернутся татарове и то, что не сгорело, пограбят.

Боярин усмехнулся:

— Неужто ещё что-то не сгорело?

Мастеровой уже не слушал и, поравнявшись с мужиками, которые бестолково топтались около порушенных домов, озорно прокричал:

— Ну что, православные, совокупляться[43] нужно, чтобы град отстроить! Татарин у порога.

Было в его голосе что-то такое, что заставило прислушаться всех, даже боярин Семёнов завертел башкой.

— Что делать-то?

— Что делать, спрашиваешь? Сперва ворота нужно ставить, без них не бывать городу.

Выходило, мужики только и ждали этой команды — засуетились, усиленно заскребли пальцами затылки и повалили гурьбой за мастеровым. Он не оглядывался, знал: московиты поспешают за ним, опасаясь приотстать хоть на шаг.

Не прошло и часа, как из посадов повезли на подводах брёвна, застучали топоры, запели пилы, и мужики, напрягаясь, прилаживали сколоченные ворота к городским стенам.

— Как тебя звать-то? — спросил боярин мастерового.

— А тебе-то чего, боярин?.. Ладно, кличь Иваном. Рукавища-то закатал бы, пообдерёшь здесь, а одежонка у тебя дорогая.

И, уже забыв про боярина, взялся за топор, который с весёлым шумом снял с шершавого бревна вихрастую стружку. А рядом мужики крепили брёвна скобами и прикрепляли деревянные щиты к порушенным пробоинами зияющим стенам.

Был в этой общей работе такой азарт, который сумел вмиг сплотить всех. Город оживал. Видно, так понемногу воскресает человек после долгой и мучительной болезни. Сначала шевелит пальцами, потом делает попытку привстать с ложа, и вот уже первые нерешительные шаги. Москва разогнулась.

Казалось, не будет сил, чтобы вновь отстроить разрушенные соборы и стены. Слишком обезлюдели улицы сожжённого города. Чернь, пытавшуюся бросить раненый город, вылавливали, заковывали в железо, били нещадно кнутами.

Не прошло и полугода, как Москва зажила прежней жизнью.


Дмитрий Шемяка не выезжал из Углича. Прибыл гонец из Нижнего Новгорода, который сообщил, что казанский хан шлёт к нему своего посла мурзу Ачисана, и Шемяка, набравшись терпения, дожидался его в своей вотчине. Может, он везёт для него ярлык на великое княжение? Долго же пришлось ждать заветного плода, когда он наконец вызреет и упадёт. Москву уже, видно, не поднять, как чернь ни силится. Сам Господь велит Угличу быть стольным градом.

Было раннее утро, и солнце робко пробивалось через мутный мусковит в покои князя. Рядом сопела дворовая девка Настасья. Повстречал Дмитрий её неделю назад. Накатила на князя слабость, защемило сердце, когда увидел в реке стройное белое девичье тело. Ведь и княгиня когда-то была такой, а после рождения первенца разнесло её словно на дрожжах. Девка плескалась голышом, совсем не стыдясь своей наготы. Она и не догадывалась, с каким вниманием наблюдал за ней князь со своими рындами. И когда девка, словно русалка, вышла на берег и стала отжимать длинные косы, князь распорядился:

— Привести ко мне девку, хочу спросить — кто такая?

Девушка не успела и опомниться, как её, нагую, подхватили на руки двое дюжих молодцев и, весело гогоча и тиская, поставили перед князем. Дмитрий Юрьевич сидел на коне, подумав, решил спешиться перед красой и сделал шаг навстречу. Девка онемела от страха и стыда, заливалась краской и не пыталась даже вырваться. А князь-охальник, налюбовавшись на неё всласть, спросил хмуро:

— Кто ты?

— Девка я дворовая князя Ивана Андреевича Можайского.

— Хм... не дурна! А как здесь оказалась? Брат-то мой в уделе своём сидит.

— Боярин его меня в дорогу выпросил, вот с ним к тебе и едем.

— Стало быть, боярин Ваньки Можайского тебя при себе держит? — бесстыдно выпытывал князь, млея от сладостного желания и разглядывая её обнажённые и слегка полноватые ноги.

— Держит, — неохотно призналась князю девка.

Была она совсем молоденькая, глазищи огромные, синие, воззрилась на князя, и трудно было понять, что в них больше — страха или любопытства.

Девка была и в самом деле красива: через прозрачную кожу князь видел на руках тоненькие вены, а ноги длинные и крепкие. Она напоминала лёгкую быструю лань. Подстрелил, стало быть, её боярин.

И тут девка, видно, почувствовала свою власть над князем, перестала краснеть и стояла такая, как есть.

Князь вспомнил, что жена в сопровождении бояр и мамок уехала на богомолье и супружеская постель остыла. Насмотревшись вволю, он вяло обронил:

— Сорочку накинь. Во дворец ко мне поедешь... со мной будешь, пока жена с богомолья не вернётся.

За всю дорогу князь не обернулся ни разу, знал Дмитрий: младший из рынд, уступив красавице рыжего коня, шёл рядом, сжимая в руках повод. И, когда приехали на княжеский двор, а рынды расторопно подставляли под ноги скамейку, чтобы он мог спуститься, Дмитрий глянул на девку: «А хороша! Ой как хороша девка! Надо будет ей бусы подарить».

Князь протянул руки, и девка, доверчиво утонув в его объятиях, спустилась с коня.

О невинных забавах Дмитрия Юрьевича Большого знали все дворовые, не могло это укрыться и от княгини. Кто знает, очевидно, она и уехала на богомолье, чтобы замаливать мужнины грехи. Чтобы не жил он окаянным, самому-то ему недосуг!

— В покои мои пойдём, хозяйкой пока будешь. Эй, слуги! Налить мне вина и... Как тебя величать?

— Настасьей меня кличут, — стыдливо опустила глаза красавица.

— И для гостьи моей, для Настасьи.

Когда вино затуманило голову, князь подошёл к Настасье и стал медленно снимать с неё сарафан. Дмитрий ощущал, как под его руками трепетало, словно сердце перепуганной птицы, молодое упругое тело, томящееся от желания. Дмитрий видел девичью грудь с вишнёвыми сосками, длинную гибкую шею, а потом поднял девушку на руки и положил на супружеское ложе.

Князь тешился с Настасьей, забыв про то, что уже утро, а в сенях спозаранку его ожидают бояре. Постельничий только шипел, если кто начинал выказывать нетерпение:

— Негоже тревожить, пусть милуется.

Дмитрий давал себе короткий отдых и вновь любился с Настасьей. Страсть в нём вспыхивала тотчас, как только он видел её юное лицо, чувствовал под своими пальцами её ровную гладкую кожу. И она с закрытыми глазами благодарно отдавалась княжеской ласке. Ему хотелось ласкать её бесконечно, утомить в своих объятиях, прижаться губами к её груди, но вместо этого он слегка тронул её рукой и сказал:

— Подымайся, краса... Супружница моя с богомолья в спальню должна прийти. Хочешь у меня комнатной девкой быть? Постель тебе разрешу мне стелить.

Настя уже открыла глаза и, не стыдясь, отвечала:

— Хочу. Рядом хочу с тобой быть!

«Эх, ежели жёнка была бы поласковее да такая же щедрая на любовь, как этот несмышлёныш», — подумалось Шемяке. И он вдруг испытал к ней чувство, похожее на нежность:

— Ладно, поди во двор. В пристрое жить станешь.


Ачисан в сопровождении свиты уверенно пересёк княжеский двор и взошёл на красное крыльцо. Его приход был неожиданным для Шемяки, который ожидал мурзу только в полдень на следующий день. Князь не знал, что Ачисан, промучившись ночь от бессонницы, велел собираться в путь и уже к утру был в Угличе. Может быть, поэтому красное крыльцо оставалось пустым. Никто не встречал посла казанского хана с караваем хлеба, не гнули бояре шеи в сенях, выказывая тем самым своё почтение, не бегали по горницам озороватые девки, а по углам был сложен мусор.

Стража, стоявшая у крыльца, недоумённо переглянулась, а потом один из них, выставив вперёд бердыш, уверенно пробасил:

— Не велено беспокоить, мурза... как там тебя? Князь почивать изволит.

— А ну пошёл прочь! — раздался за спиной рынды властный голос, и на крыльцо выступил Дмитрий Юрьевич. — Кто так гостя встречает?! Ачисан, дорогой, друг мой любезный, проходи! Рад тебя видеть! Какой большой гость в Углич пожаловал! Чего стоишь?! — прикрикнул князь на оторопевшего стража, застывшего с бердышом на плече. — Шкуру медвежью под ноги князю! Негоже, чтобы такой большой гость свои ичиги о нашу дворовую грязь марал!

Молодец расторопно скрылся в тереме и скоро выбежал оттуда с огромной рыжей шкурой.

— Ступай, мурза! — бросил он её под ноги Ачисану.

Голова зверя, как живая: пасть оскалена, глаза-угольки злобно поглядывают на мурзу. Ачисан не спешил делать первый шаг. Русь — тот же медведь, повержена и сейчас лежит у ног хана, и пасть у неё так же раскрыта. Может быть, для того, чтобы ухватить покрепче! Мурза после некоторого раздумья ступил ичигами на мягкую шерсть зверя. Не укусил, только голова медведя, словно от явного неудовольствия, качнулась.

— Проходи, проходи, мурза! Самым дорогим гостем будешь.

Ачисан уверенно вошёл в хоромы князя.

— И ни слова о делах. Сначала я тебя накормлю, потом напою, потом девки мои для тебя спляшут. А может, ты развлечься желаешь? — лукаво подмигнул Дмитрий мурзе. — Так мы мигом! Я ведь не забыл, как ты меня в Орде принимал.

Это было год назад, Шемяка, не спросясь дозволения московского князя, выехал в Казань, где был принят Улу-Мухаммедом. Вот тогда и сошёлся с Ачисаном, а в знак особого расположения мурза разрешил гостю пользоваться гаремом.

— А хочешь, Ачисан, мы тебя здесь оженим? — весело продолжал князь. — Детишек заведёшь. Земли мы тебе дадим. Вон какие у нас просторы!

Но мурза повернулся и сказал:

— У Казани земли большие. Москва теперь улус хана.

Запнулся Дмитрий Юрьевич и, зыркнув зло на рынд, гаркнул:

— Ну чего стоите, рты пораззявили?! Кличьте дворовых девок, пусть столы наряжают!

Угощение было богатым. Мурза, охмелевший от обильного питья, облокотился на мягкие подушки, а девки, признав в молодом ордынце важного гостя, хихикали, прикрывая ладошками рот.

Дмитрий Шемяка, разомлев от выпитой медовухи, обнимал плечи Ачисана и хмельным голосом говорил:

— Выбирай девку, мурза! Выбирай быстрее! Ничего для гостя не пожалею!

— Вон ту! — ткнул пальцем Ачисан в Настю, которая расставляла блюда с мясом.

Поперхнулся князь, словно проглотил большой кусок, который так и остался в глотке, но через миг, уже совладев с собой, решил:

— Хорошо, Ачисан! Быть по-твоему. Девку в твои покои пошлю.

Желание князя Настя приняла покорно, так безропотно собака сносит побои хозяина.

— На любовь не скупись, — напоследок напутствовал Дмитрий. — Мурза — нужный для меня человек. От него зависит и великое московское княжение. А ежели что... не обижу!

Настасья, сняв перед дверью мурзы кокошник, простоволосая и босая, вошла в покои. Дмитрий перекрестился и сказал в раздумье:

— Прости мой окаянный грех. Господь, что девку на поругание ордынцу отдаю. Для великого княжения это надобно.

Мурза Ачисан гостил у князя недолго. Шемяка был неистощим: он устраивал для гостя всевозможные игрища, таскал с собой на соколиную охоту. Особенно по душе пришлась Ачисану забава с медведями, когда рассерженного зверя выпускали во двор с ловчими, вооружёнными одними ножами. Мурза визжал от удовольствия, когда зверь подминал под себя то одного, то другого охотника, норовил порвать сеть, отделявшую его от крикливой толпы.

— Медведей-то где ловите? — спрашивал мурза. — В Казань приеду, такую забаву устрою.

— В медвежьих местах кадки с медовухой выставляем, — рассказывал князь. — Зверь как налакается, так тут же спать ложится, ловчие его стерегут, а потом к терему на цепях ведут. А уже затем и к забавам готовят, — похвастался Дмитрий.

Вдруг лицо мурзы выразило озабоченность, и князь догадался, что сейчас Ачисан забыл о девках, которых бояре с избытком приводили в его покои, забыл и о медвежьих забавах. Шемяка догадался: разговор сейчас пойдёт о главном, из-за чего и прибыл ханский посол.

— Казанский хан, великий Улу-Мухаммед, желает видеть тебя великим князем, — наконец произнёс он.

Шемяка ничем не выдал своего волнения. Кажись, свершилось, вот он и великий стол! Только где теперь быть первому граду? Москва-то после пожара совсем обветшала. А может быть, в Угличе? Пригласить мастеровых из Пскова и Великого Новгорода, пусть выстроят мурованый дворец, стены вокруг детинца каменные поставят.

Мурза внимательно посмотрел на князя, ожидая увидеть в его лице перемену, и, заметив лёгкий румянец на скулах, с улыбкой продолжал:

— Но взамен ты должен будешь чтить Улу-Мухаммеда, казанского хана, как своего господина. И платить ему дань, как это было заведено ещё при Золотой Орде.

— Согласен, — прохрипел Шемяка. Во рту сделалось совсем сухо, и он, прикрикнув на девку, проходившую мимо, потребовал: — Вина подай! — И, когда девка протянула ему кувшин, полный до самых краёв, прильнул губами и долго не мог оторваться. А потом, бесстыдно хлопнув её по пышному заду, отправил прочь: — Крепкое вино. Ладно, ступай, толстозадая! — И, повернувшись к мурзе, добродушно оскалился в улыбке: — Да я для Улу-Мухаммеда всё, что угодно сделаю, только бы он не отступился он своих милостей! Ты, мурза, шепни своему хану, пусть придушит моего братца Василия где-нибудь у себя в тёмном углу. — Мурза поднял на князя удивлённые глаза, и Шемяка, догадавшись, что хватил лишку, добавил: — Сделали бы так, чтобы он на Москву не вернулся. Не было на Руси такого позора, чтобы великие московские князья в полоне томились.

Улу-Мухаммед смелый хан, но разве он посмеет отважиться лишить жизни Василия Васильевича? Если случится это, то забудутся на время на Руси прежние обиды, объединятся князья перед лицом общей беды, и кто знает, сумеет ли выстоять казанский хан.

Взгляды мурзы и князя встретились, каждый из них в эту минуту подумал об одном, и, стараясь сгладить собственную неловкость, Шемяка продолжал всё так же заговорщицки:

— Ачисан, но ведь великий князь и в дороге помереть может... Скажем, хворь на него какая-нибудь нападёт. А то запрятали бы его подалее да стерегли бы! Пока жив будет Васька, смута не иссякнет. И татар он не любит. Вспомни же, мурза, как Улу-Мухаммед просил приюта у Василия, когда был изгнан братьями? И что же ответил московский князь? Стал травить его по степи дружинами, как бездомного и безродного! А если бы хан ему в руки попался, думаешь, пожалел бы? Шкуру бы снял с живого!

Мурза не возражал. В словах князя одна правда. Впрочем, он только слуга Улу-Мухаммеда, и решать будет хан.

— Будешь любить Улу-Мухаммеда, он тебя отблагодарит, — обещал Ачисан, — и великое княжение тебе пожалует. Ладно, загостился я у тебя, завтра в Казань еду, — неожиданно решил Ачисан, — Ещё бы погостил, девки у тебя добрые и мягкие, да вот хан ждёт!

Дмитрий попробовал задержать князя ещё на день, на два, но тот только отмахивался:

— Нет, князь, ехать нужно.

И тогда Шемяка решил сказать главное, из-за чего так долго и старательно опекал важного мурзу, понимая, что щедрое гостеприимство должно быть отплачено сторицей.

— Мурза, я с тобой своего посла пошлю, дьяка Дубенского. Пускай он поклон от меня передаст хану Улу-Мухаммеду. Ну и ты бы за него постоял, Ачисан, а я в должниках оставаться не привык.

— Пускай едет.

— Эй, Яков! — позвал князь рынду. — Чего зенки вылупил?! Неси шапку с серебром, что я заготовил, подарок это мой мурзе Ачисану.

— Слушаюсь, князь.

Верзила затворил за собой дверь и воротился с большой шапкой, доверху наполненной серебром.

После таких подношений обещается особенно легко. Мурза утопил широкую ладонь в серебре, которое под его пальцами сладко зашуршало, и сказал:

— Расскажу я о твоей просьбе великому хану.

— Ещё, мурза, скажи, что рабом его стану, не пожалеет он о моей службе.

Когда мурза ушёл на татарский двор, Шемяка позвал к себе дьяка Дубенского.

— Скажешь хану: если он мне великое княжение московское передаст, то любую дань платить ему стану. Если девки ему нужны — будут! Таких доставим, каких он и не видывал! Сам будет тешиться, и мурзы его тоже. Скажи хану, что служить ему стану верно и кровь татарову никогда не пролью. Только пусть избавит меня от Василия! Если пожелает, могу клятву на кресте дать. Ноги Спасителю целовать буду в том, что слова своего не нарушу. Грамоту тебе писать не буду, так запомнишь.

Боюсь, в чужие руки попасть может, тогда сам погибнешь и мне печали лишней прибавишь.

Утром, с рассветом, Ачисан уезжал в Казань, а в обозе, удобно разместившись на свежем сене, ехал дьяк Дубенский.


— Привык я к тебе, Василий, ой как привык! — говорил Улу-Мухаммед. — Вот отпущу я тебя в Москву, так заскучаю сразу. Привязался я к тебе, словно к сыну. От своих детей совсем не отличаю. — Хан стиснул огромной рукой плечи Василия и продолжал: — А то оставайся у меня совсем, что тебе Москва?! Да и сгорела она! Мои послы говорят, и дома целого не осталось, даже камень рассыпался.

— Не впервой Москве сгорать, — угрюмо отвечал Василий. — Вновь построим.

Трапезная была пуста: только хан Мухаммед да его гость, великий князь московский. Они сидели рядом, как добрые старые друзья. Мухаммед умело играл роль хозяина и потчевал своего гостя кумысом.

— Ты пей, князь, — говорил хан Василию. — Пей, это наше хлебное вино. Ты не смотри, что оно из молока. Как напьёшься, так и подняться не сможешь.

Василий сделал несколько глотков и действительно почувствовал, как тело его налилось хмельной радостью. Великий князь спрашивал:

— Когда меня в Москву отпустишь, хан? Или надумал всю жизнь при себе держать?

Улу-Мухаммед внимательно посмотрел в хмельные глаза князя и отвечал:

— Разве тебе плохо у меня, Василий? Или я тебя обидел чем? Ты мой гость! И ни в чём не знаешь отказа. Может, тебя плохо кормят мои слуги? Или женщины, которые тебя ласкают, не так красивы?

— Мне не в чем тебя упрекнуть, Мухаммед, кроме одного — я не свободен! — возражал Василий. — Я не могу уйти к себе в отчину. А потом ты отправил посла к Шемяке. Или ты думаешь, что я так глуп и не узнаю об этом?

— Значит, ты уже знаешь? — Хан задумался. — Что ж, буду с тобой откровенен, Василий. Да, я действительно отправил одного из своих мурз в Углич. Для меня важно знать, кто из вас будет служить мне преданнее. Если Дмитрий сумеет убедить меня в этом, — Улу-Мухаммед развёл руками, — несмотря на нашу давнюю с тобой дружбу, великим князем будет он! Ты однажды разочаровал меня, Василий, и у меня есть серьёзный повод сомневаться. Но посол уже давно должен вернуться, а его всё ещё нет, и это меня очень тревожит. Возможно, твой двоюродный брат убил моего Ачисана для того, чтобы я расправился с тобой. Русские ведь любят убивать чужими руками, поднять руку на брата для них тяжкий грех, не так ли? — Мухаммед внимательно посмотрел в глаза князю. Даже не моргнул Василий, оставался спокойным. — Но я не поступлю так. Разве я смогу причинить зло моему гостю и другу? Ты останешься великим московским князем, только обещай мне, что за это ты окажешь мне маленькую услугу.

— Обещаю, — подумав, согласился Василий.

— Ты дашь мне выкуп в двести тысяч рублей! — сказал хан и замолчал, рассматривая лицо князя, которое вдруг сделалось суровым.

Двести тысяч рублей...

Никогда Москва не платила такой дани, не было такого разорения даже при Чингисхане. Если он безжалостно сжигал строптивые города и Русь всё более нищала, то другие правители действовали благоразумнее, понимая, что подъём Руси отразится и на их собственном благополучии. Разве сделается господин богаче, если отнимет у своего крестьянина плуг? Пусть он держит хозяйство, пусть оно крепнет, а потом можно и пощипывать, вот тогда и собственные запасы пополнятся.

А ведь кроме казанской дани остался ещё и ордынский выход. Не сбросила с себя Русь опеку чингисидов после того, как подставила голову под новое ярмо. Может, отказаться от великого княжения, стать простым князем, а Дмитрию Шемяке отдать великое московское княжение? Видно, так самому Господу угодно, что московские князья перед угличскими шапку ломают.

Но Василий Васильевич произнёс иное:

— Ты хочешь, хан, получить весь выкуп сразу?

— Ну что ты, князь Василий! Разве рубят дерево, которое должно принести вкусные и сочные плоды? — возразил Мухаммед. — Совсем нет, этот выкуп я согласен получать в течение двадцати лет. Но ты поклянись по своей вере, что Москва будет выплачивать дань, даже если тебя не станет!

— Крест-то мой твои послы забрали, — упрекнул хана Василий, распахивая ворот рубахи. — Грудь без креста погана!

— Хорошо, князь, будет тебе крест. Эй, ички! — позвал хан. И, когда в покои вошла стража, скомандовал: — Принесите мне голубой ларец, что стоит в спальной палате.

— Слушаюсь, господин, — не жалея спин, согнулись слуги.

Слуги вернулись через минуту, один из них держал в руках голубой ларец. Князь залюбовался: тонкая работа, тонкие плиточки бирюзы походили на кусочки неба.

— Достань оттуда крест.

Слуга осторожно, словно боялся пораниться о крышку, вытащил за золотую цепь распятие. На его лице отразилось презрение. Он словно боялся уколоться о края креста, как если бы они были начинены ядом.

Улу-Мухаммед смело взял крест и протянул распятие Василию.

— Тебе подойдёт этот крест?

— Чей он? — поинтересовался Василий.

Улу-Мухаммед понимающе закачал головой.

— Я знал, что ты спросишь меня об этом. Этот крест носил великий тверской князь Михаил, убитый вместе с братом в Золотой Орде. Вот смотри, — перевернул хан распятие. — На другой стороне выбито имя великого князя.

Действительно, это был крест великого князя Михаила. Вернулся к Василию крест из прошлого времени, как упрёк московским князьям. Нужно было пролежать ему столько лет в сокровищнице Золотой Орды, чтобы оказаться теперь на ладони московского князя. А разве не по жалобе московского князя Юрия убит князь тверской и великий князь владимирский Михаил Ярославович! И сейчас Василий Васильевич даст на кресте убитого клятву, которая прозвучит запоздалым раскаянием московских государей.

Но как же сняли этот крест ордынцы с тверского князя? Может, рука басурмана сорвала его с шеи князя Михаила, когда он лежал бездыханный, с пробитой грудью? Или, предчувствуя скорую кончину, снял крест сам, чтобы не запачкать его мученической кровью? А может, было всё иначе: крест в любовной страсти сняла с него одна из наложниц хана. Хан Узбек любил перед казнью князей присылать им женщин. Возможно, Михаил и сам оставил этот крест какой-нибудь юной прелестнице, чтобы она подольше не забывала его поцелуев, и уж только потом он перекочевал в ханскую сокровищницу?

Василий хотел спросить об этом у казанского хана, но сумел сдержаться.

Василий Васильевич взял крест, но не так брезгливо, как это делал ханский слуга, вытаскивая его из ларца, и не так безразлично, как держал его Улу-Мухаммед. Великий князь принял крест с должным почтением, ведь так следовало относиться к праху великомучеников, и так же заботливо, как отец берёт на руки своего первенца.

— Я готов дать клятву. — Великий князь надел крест на шею.

Вот так случилось, что крест примирил земли, которым через много лет суждено было стать единым великокняжеским государством. Кто знает, может, и мудр был Юрий, когда вёл спор с сильной Тверью за великое княжение, подчиняя своей власти князей послабее. И женился он на сестре хана Узбека только потому, чтобы обрести ещё большую власть. Смерть его от Дмитрия Тверского в Золотой Орде восприняли многие как освобождение. Непонятен был князь соседям: лопочет по-татарски; пьёт кумыс, как басурманин; не стыдился надевать татарский халат; ханских послов привечает, что братьев родных, а татарам отдаёт лучшие земли в кормление, вытесняя своих на худые поля.

«А разве сам ты теперь не похож на Юрия Даниловича? — думал Василий. — Дань обещаешь непосильную для Русской земли. Татар приведёшь за собой. Ну чем не супостат!»

Василий сжал подарок в руке, звенья цепочки разошлись, и крест мягко упал на ковёр.

Улу-Мухаммед поднял крест. Посмотрел на него, словно проверял: остался ли цел? И с улыбкой протянул его князю. Василий подметил, что не было теперь в его жестах той пренебрежительности, которая поначалу покоробила князя; держал хан теперь крест с суеверным почтением.

— Ты неосторожен, Василий, твой Бог тебе этого может не простить.

Василий взял крест и долго смотрел на распятого Христа. Бог скорбел и был печален. На концах перекладины слезинками блестели алмазы. Кажется, простил Христос своего раба. Василий аккуратно прикрепил крест к цепочке и повесил на шею, теперь-то уж он его не снимет.

Улу-Мухаммед терпеливо ждал. Ему не хотелось торопить великого князя: пусть эта клятва выйдет из сердца.

— Клянусь выплатить тебе выкуп в двести тысяч рублей и на том целую крест, — Василий уже поднёс крест, чтобы губами коснуться стоп Спаса, когда его остановило лёгкое прикосновение прохладных пальцев хана.

— Ещё не всё, князь... не торопись. С собой на Русь ты возьмёшь моих мурз, которые будут служить тебе при дворе, а старшему из моих сыновей, Касиму, отдашь в кормление город.

Губы Василия сжались, вот сейчас он отринет от себя крест и скажет: «Нет!» Но князь разомкнул уста, обещав и это:

— Клянусь исполнить всё в точности. Если же я нарушу клятву, гореть мне тогда во веки веков в геенне огненной. И призываю в свидетели моего Бога Иисуса Христа.

Потом он вытер губы рукавом, поцеловал крест и приложил его ко лбу, а потом к правому и левому глазу.

Рано в этот год наступила осень. Не пришла, а нагрянула! Была она столь же быстротечна, как и скороспелая весна. Не успел ветер ободрать с деревьев омертвелые листья, а уж и снег повалил хлопьями, и к Покрову Богородицы земля стала белой, что простыня под брачной ночью. Провожать великого князя вышел сам Улу-Мухаммед, его фигура возвышалась среди приближённых мурз. Он подошёл к Василию, обнял его за плечи. Хан прощался искренне и провожал не пленника, а дорогого гостя.

— Привык я к тебе, Василий, так и держал бы тебя здесь подле себя. Однако не могу, великое княжение тебя ждёт. Да и жена твоя тоскует!

— Да, хан, ждут меня в Москве.

— И ещё я тебе хочу сказать, Василий: от своих мурз я узнал, что великого княжения Шемяка будет добиваться. И на грамоты мои смотреть не станет. Многие князья и бояре его сторону примут.

Князь открыл рот, чтобы произнести слова благодарности, но застряли они в горле комом. Едва смог выдавить из себя:

— Прощай, хан... Дай Бог, не свидеться... — И поднёс беспалую ладонь ко лбу, трижды перекрестился.

Второй раз возвращался Василий Васильевич от Улу-Мухаммеда великим князем.

Лошади запряжены, возницы в который уже раз осматривали подпруги, заглядывали под телеги, проверяя оси перед дальней дорогой. А князь всё не возвращался, словно не хотел расставаться с землёй, на которой он стал пленником. Наконец Василий повернулся к Михаилу Андреевичу и сказал:

— Едем, князь... домой.

Кто уезжал не без грусти, так это князь Михаил Андреевич. Зацепила его за сердце юная татарка, с которой он проводил время в полоне. И сейчас, наблюдая в стороне за отъездом князя, она спрятала лицо, опасаясь показать слёзы, жгучие, горькие, подступившие к глазам.

Великий князь был отпущен с боярами, воинами и челядью. В знак особого расположения к своему гостю Улу-Мухаммед велел сопровождать князя доверенным мурзам. Татары ехали молча и держались по обе стороны от Василия. И эта ненавязчивость казанских уланов только напоминала ему, что он по-прежнему пленник.

— Эй, мурза, как там тебя? — окликнул Василий Васильевич улана. — Шёл бы ты со своими людьми обратно. Здесь меня никто не тронет, через день пути — Московия!

Улан Галям посмотрел на князя. Он не любил Василия, и куда радостнее для него было бы повстречать князя где-нибудь на поле брани, чем сопровождать его до самой Москвы. Но улан исполнял волю хана, которая для него священна, и потому неотступно ехал рядом, готовый ценой собственной жизни уберечь от беды великого князя. И в то же время Улу-Мухаммед велел исполнять волю Василия, как если бы это было сказано самим ханом. Ещё некоторое время он колебался, а потом, повернувшись к всадникам, прокричал:

— Едем обратно... в Казань! Князь Василий просит не тревожить его, до Москвы он доедет сам.

Улан даже не попрощался с князем — ударил стременами в бока жеребцу и, обдав Василия липкой грязью, поскакал в обратную дорогу.

— Тьфу ты, нечисть! — Василий Васильевич смахнул с лица комья грязи.

И долго ещё потом князь не мог отделаться от ощущения налипшей на лицо грязи — она, как смердящий плевок, который не вытравить и благовонным ладаном.

Михаил Андреевич, подгоняя коня, ехал впереди великого князя, повсюду сообщал благую весть об освобождении Василия Васильевича. Колокола радостно бились, встречая московского хозяина. Михаил спешил в Москву к великим княгиням, ненадолго останавливался, чтобы поменять коней, и, забывая про сон, ехал дальше. Под Дудимным монастырём Михаил Андреевич решил остановиться. Он не хотел беспокоить святых старцев и потому лагерь разбил под стенами.

С утра было морозно, замёрзли лужицы, тонкий ледок хрустел под ногами. Однако днём солнышко припекло, растопило лёд, и его капли крупными бриллиантами поблескивали на солнце. Шатёр у Михаила просторный.

крепкие обручи стягивали сукно, и порывы ветра разбивались о плотную ткань. Шатёр поставили на самом берегу, и он напоминал величавый струг, который резал серую, потемневшую по осени воду, а на высоком стержне трепетало знамя.

Внутри уже было прибрано: в углу иконка, под ней сундук, на который небрежно брошен великокняжеский дар — шуба бобровая. Князь Михаил подозвал боярского сына и, плюхнувшись на сундук, сунул под нос кожаный сапог, повелел строго:

— Снимай! Отоспаться хочу!

— Князь! — переступил порог шатра дьяк Иннокентий, вертлявый, словно маленькая собачонка, мужичок. — У монастыря дьяк Дубенский с Ачисаном!

Михаил Андреевич встрепенулся и, отстранившись от боярского сына, привстал:

— Чего они хотят? Спросил, что им надобно?

— Да по всему видать, от Дмитрия Шемяки к Улу-Мухаммеду торопятся.

— Татар-то много с ними?

— Малость! Может, всех и положим? А ежели что, монахи нам помогут.

— Ачисана не трогать, пускай едет в свою басурманову Орду. Покажи ему печать Улу-Мухаммеда, что Василий, как и прежде, великий князь московский. А дьяка Дубенского вязать и в шатёр ко мне! Да чтоб ни один татарин или наш обратно не повернул! Будут дерзить... мечом рубите!

Михаил Андреевич едва успел ополоснуть с дороги лицо, поменять рубаху, как рынды втолкнули в шатёр дьяка Дубенского. Он не желал идти, упирался, матерился нещадно, проклиная насильников, а стражи, взяв его за шиворот, лихо впихивали в шатёр. Губы дьяка были разбиты, из носа сочилась кровь.

— Кланяйся князю, негодник! Кланяйся! — как маленькая собачонка, гавкал рядом Иннокентий.

Дьяк рукавом размазал по лицу липкую кровь, и оттого лицо его показалось ещё более дерзким.

— Не холоп я твоему князю! У меня свой господин имеется, великий князь Дмитрий Юрьевич!

Рынды налегли на плечи непокорному дьяку, заставляя его склониться в ноги Михаилу. Довольно хмыкнув, князь велел поднять непокорного. Кровь смешалась с землёй и пуще перепачкала дьяка.

— Ответишь за самоуправство!.. — дерзко блеснул глазами дьяк. — Сполна ответишь, что слугу самого Дмитрия Юрьевича позоришь!

— Ушёл кто-нибудь? — поинтересовался Михаил.

— Один... В лес утёк. По всему видать, дворовый малый. Прыткий больно оказался, пока его вязали, двух наших успел заколоть. Погоню за ним отправили, да, наверное, уйдёт. Конь у него больно резвый!


Теперь понятно, почему Дубенский дерзок. Только ведь на Руси один московский князь — Василий Васильевич.

— Бить дьяка кнутом до тех пор, пока не скажет, с чем к Улу-Мухаммеду ехал! И отведите подалее от монастыря, орать будет. Мне да святым покой нужен.

С дьяка Дубенского сорвали портки, задрали до самой головы рубаху и привязали к бревну. Дьяк плакал от обиды и позора, глухо матерился, просил прикрыть наготу, пожалеть его и отпустить, но рынды оставались угрюмо молчаливыми.

— Поначалу я ударю! — взял у рынды кнут Иннокентий и, повертев его в руках, словно хотел убедиться, а достаточно ли крепко орудие для дьяковой спины, нанёс первый удар.

Ремень со свистом разрезал воздух и звонко опустился на обнажённую спину.

— Будешь говорить, сучье отродье?! Зачем к басурману в Орду ехал? Будешь говорить, проклятый, на что хана склонить хотел?! Будешь!.. Будешь!..

— Ведь запорешь же... Насмерть же запорешь, — выплёвывал кровавую слюну дьяк.

— Будешь говорить?! — в который раз поднимал руку с кнутом Иннокентий.

И от ударов кнутом кровь с исполосованной спины брызгала в разные стороны, пачкая кафтаны стоявших рядом стряпчих.

— Скажу... князь Дмитрий Юрьевич великого княжения московского просил... у хана Мухаммеда. Старшим братом на Руси хотел быть...

— Чего ещё желал Шемяка?! — орал Иннокентий в самое ухо страдальца. — Чего хотел?!

— Просил у Ачисана убить... великого князя в Орде. — Лицо дьяка посинело. По ногам пробежала судорога — Дубенский дёрнулся ещё раз и затих. Жизнь оставила его тело, которое ещё несколько минут назад было сильным.

— Помер, поди, — безразлично отметил Иннокентий, вытирая окровавленный кнут о траву. — Божья воля свершилась. Ежели угодил бы Христу, он бы его пожалел. Поделом! Вот как великого князя обманывать!

Иннокентий не заметил, что подошёл монах. Ряса на нём была ветхая, через её прорехи виднелось потемневшее тело. Чернец тронул за локоть дьяка и произнёс:

— Христианин ведь... Похоронить надобно. Ты иди, дьяк, а мы его отпоём и в землю уложим.


Вот наконец и Переяславль. Василий Васильевич подошёл к городу ночью. Спал город. Не слышно колокольного звона, не брехали в посаде злобные цепные псы. Великий князь показался себе чужаком в родной вотчине. Чем не тать, который пришёл на чужой двор под покровом ночи. Отсюда и до Москвы недалеко. В Переяславле Василия Васильевича должны ждать великие княгини да бояре.

Василий велел вознице остановиться, спрыгнул на схваченную ночным морозцем землю и долго смотрел на уснувший город. Вот когда и перекреститься можно. Это не басурмановы минареты. Вместо пальцев у князя теперь торчали короткие обрубки, и он свёл их вместе, насколько это было возможно, приложил к прохладному лбу.

— Спас ты меня, Господи... теперь убереги от ненависти.

Рынды скромно стояли в стороне, не решаясь прервать беседу великого князя с Богом. Они сопровождали князя всюду: на поле брани и в плену, были свидетелями его падения, когда, казалось, ничто не может поднять его из бездны. Однако отроки видели и расположение хана к своему пленнику. Улу-Мухаммед обращался с Василием как с равным. И вот сейчас они стали невольными свидетелями его слабости: князь крестился на купола и боялся ступить в родную вотчину.

Василий был молчалив и печален. Он не знал, как примет его народ, которого он вверг в ещё одну беду. Возможно, завтра никто не захочет снять перед ним шапку, а юродивые начнут тыкать в него перстами и вопить: «Царь-ирод вернулся! Царь-ирод вернулся!»

Ночь показалась Василию особенно зловещей — предтечей[44] к ещё большей беде.

Но когда Василий повернулся, рынды признали в нём прежнего великого князя — посуровело его лицо.

— Мы останемся здесь до утра, я не желаю тревожить город.

Переглянулись отроки: с каких это пор великий князь стал таким застенчивым. Прошка Пришелец (постаревший и осунувшийся в плену) разглядел в нерешительности князя нечто иное, прикрикнул на зазевавшихся рынд:

— Ну чего рты пораззявили?! Не слышали, что князь повелел?

Побросали овчинные тулупы отроки на телеги да спать завалились.

Утренняя служба была ранёхонько. Едва рассвело, а колокола уже торопили день, звонили радостно и настойчиво. Гости застучали в ворота. Заскрежетала цепь, и медленно, сдаваясь под усилиями стражей, поползла вверх чугунная решётка.

Дружина уже выстроилась в колонны и ожидала последнего слова великого князя, а он всё медлил и продолжал стоять у родных стен. Наконец он собрался, махнул рукой и проговорил:

— С Богом! Домой пора!

Тронулись телеги, заскрипели колеса, задвигались оси, а потом дружной дробью простучали по мосту.

— Кто такие?! — грозно окликнул въезжавших вратник.

И Прошка, отыгрываясь за долгое ожидание, обругал его и завопил:

— Неужто стяг княжеский не разглядел?! Великий князь Василий Васильевич домой возвращается! Покажет он ещё тебе!

— Мать честная! — охнул наверху, на башне, мужик и уже стыдливо, явно выпрашивая прощение, заговорил: — Да разве в темноте-то различишь, кто свой, кто чужой? Мы ворота охранять поставлены, вот и спрашиваем всякого. А вдруг тати какие наведаются, а то и татарва. — И, посмотрев на ордынцев, сопровождавших Василия Васильевича, добавил: — Мало ли!

— Ладно, — смилостивился Прошка. — Пошли с доброй вестью к великим княгиням. Скажи, Василий Васильевич вернулся!

Великую княгиню Софью Витовтовну и жену свою Марию Василий увидел сходящими с Красного крыльца. На матушке был белый платок и парчовое платье, Мария — в длинном сарафане, поверх надет короткий красный тулупчик, а на голове шапка меховая. Лестница была высокая, и матушка, поддерживаемая под руки боярынями, осторожно, носком сапожка, искала следующую ступень. А затем чередом степенно ступали бояре, словно на ветру раскачивались бобровые шапки.

— Пустите меня, — запротестовала матушка, — дайте же мне к сыну подойти.

Боярыни послушно, отступили в сторону, и Софья, обретя свободу, сделала самостоятельно шаг к Василию Васильевичу.

Сколько же раз он представлял эту встречу. Вспоминал Василий и дом-дворец, снилась Мария, но особенно щемила сердце дума о матушке, он видел её лицо: белый лоб, прорезанный морщинками, немного заострённый нос, круглый подбородок. Наверное, для дворни и бояр матушка была строгой, но Василий знал её ласковой и всегда всё прощающей.

— Василёк!.. Вернулся... — великая княгиня прижалась к груди сына, и Василий, позабыв о боли, гладил пальцами-обрубками её состарившееся лицо. Сейчас он был не великим князем московским, а мальчишкой, которому, для того чтобы укрыться от беды, нужно прикосновение ласковых материнских рук.

И, стараясь не задерживать взгляда на страшных ранах сына, великая княгиня утешала:

— Ничего, Василёк, ничего! Всё образуется, заступится за нас Господь. Главное, ты с нами. Иди... жёнушку обними, истосковалась она без тебя.

Хоть нелегка была любовь Василия, хоть и будоражила иной раз память о той первой, незабываемой ночке, проведённой с дочерью боярина Всеволожского, но думал князь о Марии всегда с теплотой. Хрупка жёнка, а вот сумела родить двух сыновей. Обнял Василий великую княгиню за плечи и тут же устыдился своей слабости — бояре ведь рядом!

— В дом иди... иди, Мария. Мне ещё с боярами поздороваться нужно.

— Здравствуйте, бояре-государи, — произнёс князь, когда великая княгиня покорно и гордо в сопровождении множества боярышень стала подниматься на Красное крыльцо.

В ответ услышал нестройное и радостное:

— Здравствуй, государь! Здравствуй, великий князь, с возвращением тебя!

Сказано это было так, словно вернулся Василий не из долгого плена, а пришёл с соколиной охоты, на которую отправился прошлым вечером.

— Москва-то как после пожара? Мне говорили, что всё сгорело.

— Что и говорить, беда! Строим, государь, всё сызнова строим. Стольная горела так, что каменья посыпались. В Москву приедешь, так ты её не узнаешь.

Устав от долгих речей, Василий Васильевич поднялся в хоромины, и бояре, сгрудившись у дверей, не решались переступить порог опочивальни, а так хотелось пойти с государем да посидеть рядком. Но Прошка Пришелец, бестия эдакая, тут как тут.

— Не видите, что ли? Устал государь! Покой ему нужен!

Ничего не берёт злыдня: великий князь в ранах весь, а ему только слегка рожу ободрало, да отощал малость, и всё такой же горластый, как и прежде. Повернулись бояре и пошли прочь.

Колокола отзвонили, кончилась заутреня, а великий князь всё молился и клал поклоны, будто наложил на себя епитимью. Он не услышал, как приоткрылась дверь и так же, тихо скрипя, затворилась. От раздумий его оторвал голос, который укорял:

— Скажи, князь, правду говорят, ты нашу землю татарам продал? Сколько же она стоит? Тридцать сребреников?

Оглянулся князь и словно совесть свою увидел: монах в длинной чёрной рясе стоит, под клобуком шальные глаза прячет. Бояр-то и на порог не пустила стража, а чернец аж в молельню ступил.

— Нет, не угадал, — отвечал великий князь, обернувшись к чернецу, и не хотелось подниматься с колен: разве с совестью разговаривают стоя: — Видит Бог, я не мог поступить иначе.

— Если бы ты остался только князем, тогда татары не пришли бы на нашу землю.

— Я не мог быть просто князем, когда и прадед, и дед, и отец мой — все были великими князьями. Москва первый город, почему же я должен быть вторым?! Мне бы никогда не простили этого греха мои дети и внуки мои. Я хотел для Москвы только добра, видит Бог!

А совесть не отступала, укоряла дальше:

— Москва не простит тебе, если ты не покаешься!

— Но я великий князь! Я могу каяться только перед Богом!

— Прежде всего ты раб Божий! Ты должен вернуться в Москву босым, сняв с себя шапку. И не пробирайся в город ночью, как это делают тати. Иди днём, чтобы каждый мог рассмотреть твоё страдание.

— Я князь великий!

— А ты думаешь, легко даётся раскаяние?! Умерь гордыню, вспомни Евангелие, когда Иисус Христос въезжал в Иерусалим на осле. Ты же всего лишь князь! — Это кричала совесть, и Василий зажал уши, чтобы не слышать её.

— Нет!

Чернец надвинул на самые глаза клобук и проговорил строго:

— Я-то добра тебе желаю. Вот поэтому хочу сказать, что в Москве зреет бунт! Если не сумеешь покаяться, не простит тебя народ!


— Стало быть, гонец перехвачен? — ещё сомневался Дмитрий Шемяка.

— Перехвачен, государь, — подхватил боярин Иван Ушатый. — Пороли его до тех пор, пока ябеду на тебя не вытянули. Не забудет тебе Васька такого, злопамятен очень.

Боярин Иван Ушатый был из угличских бояр. Детина огромного роста, с большими подвижными ушами. Казалось, они существовали сами по себе, отдельно от хозяина. Росли на голове эдакими неухоженными лопухами. Растёт этот сорняк на огородах, устремляясь ввысь и вширь, иссушивая культуры, посеянные рядом, и они по сравнению с ним кажутся почти карликовыми. Так и голова у Ивана Ушатого была маленькая, со злыми хитрющими глазёнками, которые, казалось, видели человека до самого нутра. Вот за эти уши и прозвали Ивана Шувалова Ушатым. В молодости его считали первым забиякой, и не было ему равных в кулачных боях. Кулаки как молот; грудь — наковальня, не каждый и выдерживал поединков с ним, удивлял Ушатый своих сверстников недюжинной силой, а суеверных старух вводил в страх. Нет-нет да и перекрестится иная нищенка, сидя у церкви, глядя на широченную спину детины.

Разве молено не заметить такого мужа? А если он ко всему и речист и в застолье весел? Вот и приблизил Шемяка Ушатого к себе, из окольничих в бояре вывел.

Призадумался Дмитрий.

— А что делать посоветуешь?

— Народ скликать нужно. Звать против воли великого князя. Так и сказать им: если он нас татарам продал, не место ему на московском столе.

— Что ж, так тому и случиться.

Дмитрий Шемяка уснул не сразу. Поначалу позвал в трапезную гусельников, а когда пресытился томными голосами старцев, захотелось быстрого веселья — и трапезная наполнилась плясунами, которые неистово вертелись перед князем под удары бубна и барабанов. Но Дмитрий не пьянел, как голь уличная неистовствовал вместе с разудалыми скоморохами — водил хоровод, кувыркался через голову, скакал козлом по комнате. И когда наконец хмель сумел взять своё — тело расслабилось, и веки сами собой стали смыкаться. Шемяка сделал над собой усилие — разогнал всех и лёг на сундук. Но едва прилёг князь, как сундук заскользил по палатам, потом вдруг мелко застучал коваными краями о дощатый пол и, подобно необъезженному скакуну, подпрыгнул вверх, скидывая на пол своего именитого наездника.

— Ну и перебрал же я нынче, — почёсывал Дмитрий Юрьевич ушибленный лоб и, бросив овчину на крышку сундука, скоро забылся в сладостном сне.

Утро князь проспал. Наверняка не поднялся бы и к полудню, если бы боярин Ушатый не растолкал своего господина:

— Князь Дмитрий, вставай! Знамение было!

— Что за знамение? — буркнул князь, явно не желая просыпаться.

— Земля нынче ночью тряслась! Церковь Богоявления порушилась, а на Успенском соборе трещины по всем стенам. Это Господь даёт нам знать, чтобы не принимали мы Ваську в Москву, а гнали бы его, супостата, обратно к татарам.

Дмитрий уже пробудился совсем, застегнул кафтан, надел на голову шапку. Вот как! Значит, не приснился прыгающий сундук. Прыгал, стало быть, он!

— Сундук к стене подвинь! — ткнул пальцем на своё ложе Дмитрий и вышел из горницы.

Ещё пахло в городе свежеструганым деревом от только что отстроенных домов и лабазов, а базар по-прежнему был говорлив и богат. Новость, что в Москву едет великий князь московский, растревожила всех, и народ разноголосо гудел, проклиная пленение великого князя.

— Пусть назад убирается, супостат! — задорно орали купцы. — Теперь ещё и казанцы с нас дань запросят!

Даже холопы великого князя, люди вольные, понимали, что огромная дань задавит их.

— Девок татарове захотят с каждого двора! Мало им полона!

А тут ещё и князь Дмитрий Юрьевич к людям вышел. Проклинал Василия, псом его называл смердящим. Народ бунтовал, и выходило, что стольный город принадлежит Дмитрию Юрьевичу, а не его старшему брату.

Дмитрий, встав на бочку, орал прямо в толпу:

— Продал нас великий князь! Продал, как дворовых людишек! А мы люди вольные! Землю нашу Василий отдал татарам и в Москву их зовёт! Мещёрским городком сын казанского хана управлять будет! А сам Улу-Мухаммед в Москве сядет! Мало того, что татарове дань непосильную для нас просят, так им ещё и земли подавай! Люди, неужели вы такого князя пожелаете?!

— Не хотим!

— Тебя хотим, Дмитрий Юрьевич! Тебя хотим видеть на московском столе!

— Не пустим Василия в город. Пускай назад к татарам возвращается!

— Нечего ему было из полона уходить, пускай себе там и остаётся! — подхватывали другие.

— Братья! — срывающимся басом кричал Дмитрий. — То не я говорю, то Господь за меня молвит!.. Ночью сегодня земля тряслась, и она, родимая, не хочет Василия-супостата принимать! То сигнал нам Божий был! Знамение! Если мы Василия на Москву примем, то останемся без веры, Господь все церкви повалит, негде будет замаливать грехи. Неужели вы этого желаете, православные?!

— Запрём ворота и не пустим царя-ирода!

— Наш князь Дмитрий Юрьевич! — надрывались в толпе. — На московский стол хотим Дмитрия Большого!

Только за торговыми рядами кто-то пытался защитить Василия Васильевича:

— Не служили мы галицким и угличским князьям! Мы люди великого московского князя! Только перед ним нам и ответ держать!

— Взашей его! Взашей этого смутьяна с базара! — заорали вокруг.

Так и вытолкали строптивого с базарной площади, откуда голоса его поганого и не услыхать.

Дмитрий Шемяка ушёл, а боярин Ушатый ещё долго бродил в толпе и науськивал на великого князя:

— Золотоордынцам дань даём? Даём! А теперь Васька вернётся, так ещё и казанцам дань платить станем! Неужели этого хотите, православные? Если великого князя принять не захотим, глядишь, на одно ярмо меньше тянуть станем. А там и ордынцам хребет перебьём!

Мужики дружно поддакивали, но думали о другом: не было ещё в стольном граде такого, чтобы московиты своего князя не приняли. Приходил он с победой — его ждали и встречали праздничным трезвоном, возвращался с поля брани битый — колокола печально звонили. Москва была его вотчиной, в которую он возвращался для того, чтобы отлежаться, как это делает затравленный псами медведь; да ещё для того, чтобы собрать рать вновь и дать обидчику сдачи. Москва — это не своевольный Господин Великий Новгород, которому и сам московский князь не указ. Захотели новгородцы — приняли на княжение, захотели — выперли из города. А этот сход больше напоминал новгородское вече, которое вынесло князю суровый приговор.

Первый раз такое было — вошёл московский князь в город, а колокола стыдливо молчали. И не потому, что московиты затаили на государя обиду, просто не смогли узнать его среди многих нищих, которые, как и обычно, к обедне приходили из посадов к Благовещенскому собору.

Василий Васильевич шёл без шапки, с растрёпанными волосами, босой, поднимая избитыми о камни ногами серую дорожную пыль. Шёл смиренно, с покорностью, на какую способен только схимник или большой грешник. «Если хочешь быть великим, то должен пройти и через унижение, — вспоминал князь слова монаха. — Если сам Иисус Христос в Иерусалим въезжал на осле, так почему великому князю не войти в город пешком?»

За великим князем ступали бояре, некогда горделивые, а теперь побитые и униженные, как и сам князь. На лицах ни спеси, ни злобы — боль одна да раскаяние!

— Князь это великий! Василий Васильевич! — зашептались вокруг.

— Епитимью на себя наложил за плен басурманов!

Город ждал князя-иуду, а встретил князя-страдальца.

Великий князь шапку никогда не снимал, а сейчас, позоря свою голову, повинным входил в Кремль.

— Князь великий! Василий Васильевич! — толпа расступалась перед ним.

Василий шёл через людской коридор к своему дворцу.

— Что рты пораззявили?! В ноги князю! В ноги кланяйтесь! — закричал юродивый.

И народ, словно пробудившись ото сна, упал на колени, не смея посмотреть государю в глаза. Если великий князь идёт босиком, то почему черни стоять в рост? Так и прошёл Василий до своих палат, не встретившись ни с кем взглядом.

Колокола зазвонили, приветствуя великого князя, и долго ещё звонарь тревожил Кремль радостным перезвоном — великий князь вернулся!


Зима. Зябко. Студёный ветер пробирал до костей. Бесстыдно залезал под овчинный тулуп, бросал колючие комья снега за шиворот и морозил, морозил.

Боярин Ушатый поднял воротник, уткнул нос в бараний мех. И надо же было в такую студёную погоду выезжать! Да кто мог знать! Кажись, ещё утром теплее было, даже солнышко вышло, и на тебе, пурга какая!

Боярин постучал по замерзшим бокам рукавицами, стараясь разогнать кровь, повозился в санях, и полозья, словно прося пощады, заскрипели под его тяжёлым телом.

Возничему мороз был нипочём: он весело управлял возком, лихо погонял вороного жеребца, с разгорячённой спины которого шёл клубами пар, и всю долгую дорогу напевал под нос какую-то воровскую песню. Ушатый терялся в догадках — что это? Завывание ветра или очередная песнь удалого возничего?

Боярин Иван Ушатый торопился к Борису Тверскому, и до Твери оставалось ещё добрых вёрст двадцать, когда ось с хрустом надломилась и, царапая слежавшийся снег, острой пикой упёрлась в сугроб, опрокидывая на снег возок.

— Тьфу ты! — отплёвывался от снега Иван Ушатый. — Что ты, дура, на дорогу не мог посмотреть! Вот вернёмся, розог получишь! — щедро пообещал он.

— Руку! Руку, боярин, подай, — виновато просил возничий, пытаясь вытащить Ушатого из сугроба.

Боярин Ушатый барахтался, пробовал выползти на дорогу, но увязал ещё глубже. «Грамота! — И рука мгновенно юркнула за пазуху. — Фу-ты, нечистая сила! Кажись, целёхонька. Было бы тогда от князя».

— Вот смотри ты у меня! — опять начал сердиться Ушатый. — До дома только доберёмся, а там непременно розог отведаешь!

Боярин чувствовал, как попавший за шиворот снег растаял и холодными, липкими струйками сбегал по спине, добирался до живота.

— Всю морду из-за тебя ободрал! — ругался боярин, а возничий виновато топтался на снегу, пытаясь ухватить Ушатого половчее за широкий ворот. Шапка боярина отлетела далеко в сторону и была похожа на ведро, торчащее из-под снега.

Наконец Иван Ушатый выбрался на утоптанный снег, а возница суетливо бегал подле, стряхивая с него белые комья:

— Ты уж постой, батюшка, постой! Я с тебя снег спахну. — И нежно, будто поглаживал холёную лошадку, сбивал налипший снег с сытой задницы своего господина. — Шапчонка-то твоя не помялась, как есть новая, — бережно подал он бобровую шапку.

— Как теперь? Не доедешь ведь! — ворчал боярин. — Пешком, что ли, до Твери топать?

— Почему же пешком, боярин? Лошадка вон стоит, дожидается. Ты верхом, а я уж как-нибудь доберусь. Эка невидаль, двадцать вёрст! Доберусь! От свата, помню, добирался, двадцать пять вёрст шёл.

— Околеешь ведь. Вон стужа какая! Ладно, ко мне коня, отсюдова недалече деревенька есть, сани попросим, а потом и дальше в путь.

— Хорошо, боярин. Хорошо, я мигом! — весело суетился возница. — Ступай на спину. Ничего, я удержу, это я с виду такой хлипкий, а сам я крепок!

Боярин, подобрав шубу, осторожно наступил на узкую спину возницы, словно пробуя её на крепость, как рыбак пробует дно лодки, стоящей в воде, а потом закинул ногу на вороного.

— Коня держи, коня! Уйдёт ведь! — серчал Ушатый.

— А я держу, боярин, он подле меня, шагу не ступит!

— Тьфу ты, чёрт! В сугроб опять едва не опрокинул! Ладно, поспешай давай!

Иван Ушатый легонько пнул коня, и вороной, как танцор перед девками, осторожно и грациозно поднял ногу, решаясь на первый шаг.

— А я поспешаю, боярин, поспешаю! — глубоко проваливаясь в рыхлый снег, говорил возница.

Деревенька с чёрными закопчёнными трубами оказалась неподалёку — версту проехать. Ушатый остановил жеребца около крепкого сруба с большим двором и крепкими воротами. Стукнув кулаком в дверь, заорал:

—Эй, хозяин! Гостей встречай!

Забрехала хрипло собака и враз умолкла, пристыженная громким окриком. Кто-то уверенно распоряжался во дворе:

— Ну, что пасть раззявил?! Иди открывай! Не слышишь, гость к нам!

Вслед за этим брякнул засов, нарушив ржавым скрежетом морозную тишь, и дверь отворилась.

— Мать моя! — хлопнул рукавицами молоденький паренёк. — Никак ли боярин к нам! Батя, боярин к нам! Проходь, боярин, проходь. Застыл небось на морозе?

Из-за спины парня выплыл мужик с широченной, в полгруди, бородой.

— Чей холоп? — ступил во двор боярин.

Мужик поклонился боярину, в густой бороде искрились снежинки, которые тотчас растаяли, превратившись в блестящие капельки.

— А мы не холопы, — достойно отвечал мужик, — мы люди великого князя. Ему и служим. Что встал?! — крикнул мужик на отрока, который, очевидно, приходился ему сыном. — Прими шубейку у боярина.

Ушатый с возницей вошли в сени. В доме было натоплено, по всему видать, хозяин дров не жалел, в просторной горнице уютно потрескивала лучина.

— Прошу, батюшка, проходи, — в самые ноги поклонилась боярину хозяйка — баба лет тридцати пяти.

— Хлеб на стол и молоко, — уверенно распоряжался хозяин дома. Было видно, что здесь его слово — закон.

Стол быстро накрыли: поставили щи, пироги, в блюдах квашеную капусту, в крынках — молоко, сметану.

Боярин почувствовал, что в дороге проголодался изрядно и, благословясь, взял ложку, не спеша стал хлебать наваристые щи.

— Как тебя звать-то? — спросил боярин, слизывая с губ приставшую капусту.

— Георгием.

— А по отчеству как величать?

— Иванович... — крякнул от удовольствия мужик.

— Баба твоя вкусные щи готовит, Георгий Иванович. — Боярин отправил в рот очередную ложку горячих щей.

— На то она мастерица, — заулыбался Георгий Иванович. — Бабу-то, как коня, выбирать нужно. Присмотришься поначалу, какая она хозяйка. Ежели хорошо готовит, выходит, и хозяйкой доброй будет.

— А князя своего любишь? — вдруг неожиданно поинтересовался Иван Ушатый, макая ломоть хлеба в густую сметану.

— Князя-то... Василия Васильевича? — переспросил Георгий Иванович и замолчал, глубоко задумавшись: было видно, что вопрос этот для него не праздный и требовал сосредоточенности. — Господин он мне. Мы чернь, — что псы, своему хозяину должны быть верны. А любовь — это дело бабье!

Ушатый доел щи, совсем по-мужицки облизал ложку и бросил её на стол. Она радостно заплясала и успокоилась под ласковой ладонью хозяйки. Боярин взял стакан кислого вина и выпил его до донышка.

Разговор получался любопытный. Мужик не из простых, с хитрецой, тем интереснее с ним беседовать.

— А воевать-то за великого князя пожелаешь?

— Пойдёшь, куда денешься, — вздохнул мужик. — Только это не от большой любви, оторвут от сохи — и в дружину. Здесь у нас всюду поговаривают, будто бы великий князь всю Русь татарам отдал. Хану казанскому — Москву! И не припомнить ведь такого, чтобы великий князь в полоне был. Может, он там и басурманову веру принял? А кто знает! И теперь уже трудно сказать, чьи же мы холопы — великого князя или басурмана казанского. И ладно бы только эта беда, так ведь князья норовят и между собой побраниться. А ведь братья! В народе как говорят? Если брата любишь, то и Бога любишь. Стало быть, не чтят князья Бога, ежели друг на дружку войной идут.

Боярин Ушатый хмыкнул, трудно было возражать этой мужицкой правде, и не только потому, что состояла она из простых и понятных слов, подогнана и прочна, как брёвна в добротном срубе, но ещё и потому, что вёз он князю тверскому от Дмитрия Шемяки послание. И быть может, завтра этому мужику предстоит встать под знамёна.

А мужик меж тем продолжал:

— И я, бывает, бранюсь с братьями. Старший я среди них. Шестеро нас. Бывало, по молодости и лупили друг дружку. Что поделаешь, у каждого своя правда. Но чтобы вот так, как князья, друг на друга с оружием... ни в жисть! Вот хоромины я выстроил. Кто мне помогал? Братья! И я, конечно, чем смогу, тем и отплачу за добро. А у князей всё по-иному выходит — чем больше один другому досадил, тем и радость полнее.

— Может, ты и прав, — неожиданно для себя согласился с мужиком Ушатый.

Вот ведь как бывает — знакомы едва и неровня совсем, а слова мужика пришлись по сердцу.

Боярин Ушатый достал кошелёк, положил на стол две полтины и сказал:

— Вот тебе за обед... лошадь купишь. Только у меня просьба к тебе есть.

—Какая, боярин?

— Сани нам нужны, а наши в версте отсюда поломанными остались. Потом приволокёшь, починишь и себе забрать можешь.

Мужик весело подкинул на ладони монеты. Подарок его не удивил, было видно, что деньги у него водились.

— Хоть десяток подвод могу дать, боярин. Эй, дурень, где ты там? — позвал он сына, который тотчас высунул белобрысую башку на отцовский окрик. — Помоги боярину со двора выехать.

Пурга ослабла, и выпавший снег тихо поскрипывал под сапогами Ушатого.

Возница и хозяйский сын суетливо запрягали боярину коня.

— Ось посмотри, — махнул рукой боярин, — не разлетелась бы.

— Сейчас, батюшка, — отозвался возница.

Хозяин только хмыкнул:

— У меня не разлетится... А тебе чего надо? — прикрикнул он на жену, которая, кутаясь в платок, вышла вслед за мужем. — В дом иди! Избу выстудишь.

Как ни коротка дорога до князя тверского, а боярин продрог изрядно, и, когда впереди показались хоромины князя, Ушатый облегчённо вздохнул:

— Ну и дорога! Едва живым добрался.

Никто не встречал боярина Ивана Ушатого на красном крыльце — гость он был обыкновенный.

Иван Ушатый сбил о крыльцо с сапог налипший снег и, толкнув тяжёлую дверь, гаркнул:

— Хозяин! Князь Борис! Где ты там?! Шубу с плеч примите. — Уверенно скинул он одежду на руки челяди и из сеней перешагнул в горницу.

Борис Тверской сидел подле окна. В горнице был полумрак, и глубокая тень легла на скулы князя. Сейчас Борис выглядел старше своих лет и походил на монаха в келье — та же скромность в княжеских покоях да и в одеянии самого князя.

Князь, видно, захворал — парил костистые ноги в глубокой шайке. Пар густо поднимался кверху, скрывая фигуру князя, и тогда казалось, что голова и ноги существовали сами по себе: вот чихнул князь, и из облака показалась правая рука и почесала левое колено. Потом князь вытащил ногу из воды и долго рассматривал жёлтую пятку.

Мокрая от обильного пара, рыхлозадая девка мяла пальцы князю и приговаривала:

— Застыла кровушка! Вот сейчас мы её по жилочкам и разгоним. Ой, тепло будет князю, — говорила она так, словно вела беседу не с князем, а с дитяткой-несмышлёнышем. Борис только улыбался, показывая свои крепкие зубы.

Ласка девки ему была приятна, и он щурился, словно кот на печи. А девка не жалела своих рук, норовила князю сделать поприятнее — мяла его пальцы в своих толстых ладонях, подливала в шайку горячей воды и снова растирала ступни.

Боярин Ушатый стоял в дверях, не решаясь оторвать дворовую девку от священнодействия, а она, видно чувствуя, что на время приобрела над князем власть, нежно ворковала:

— Ноженьку подними, князь. Вот так, а теперь мы ещё здесь попарим... Вот так, князь...

Наконец Борис соизволил заметить Ивана Ушатого.

— Чай, не к холопу заходишь. Шапку сними! Эй, стольники, примите у боярина шапку, — хмуро распорядился князь.

Нерасторопные были у тверского князя стольники, нехотя приняли шапку, отнесли в сени. Оно и понятно — не по чину им у чужих бояр шубы да шапки принимать, другое дело — князь! А так, боярин, да ещё угличский. Видали мы таких!

— Неласково ты принимаешь гостей, князь. Неласково, — потёр озябшие руки боярин.

— С чего мне ласковым быть? Поди, супостату служишь... Дмитрию Шемяке. Князь Василий Васильевич в полоне был, так он сразу стол московский занял и слезать с него не хотел. Великим князем московским себя видел, нам свои грамоты поганые посылал. Вздумал меня учить!

— Зря обижаешь Дмитрия, князь Борис. — Иван Ушатый понимал, что разговор не стоит начинать с ругани. Вот баба его сейчас подлечит, тогда он и отойдёт душой, сговорчивее сделается. — Если он и сел на Москву, то только потому, что Василий в плену был.

— Всех под себя подмять хочет, — не унимался Борис, не дошла до него ещё бабья ласка. — А нас, тверичей, вообще своими холопами считает. Два города на Руси всегда первыми были — Москва и Тверь!

Прорвалась в князе давняя обида: если бы не московские князья, был бы город Тверь стольным!

Иван Ушатый сел на лавку, она заскрипела под его тяжестью, вот сейчас-то самое время поговорить о главном.

— Я к тебе от Дмитрия Юрьевича с грамотой пришёл, прочти... А потом слово своё скажешь. — Ушатый засунул руку глубоко за рубаху, извлекая оттуда грамоту для князя.

Борис развернул свиток.

— Ишь ты! Понаписал! А говорили, будто бы Шемяка грамоте не обучен. Из чернецов кто помогал?

— Может, и из чернецов... Ты читай, князь, там про всё написано.

Борис скривил лицо, и от этого тени на скулах сделались ещё глубже. Читал князь внимательно, и боярин следил за его глазами, которые становились всё серьёзнее, а когда наконец Борис одолел грамоту, боярин Ушатый не выдержал, первый заговорил:

— Что скажешь, князь?

— Стало быть, и суздальские князья тоже за Дмитрием пошли?

Борис Александрович сразу спросил о главном: Суздаль — давний враг Москвы. Как не помнить, что Нижний Новгород поначалу был за Суздаль — и здесь Москва удельных князей обидела.

— Как им не вступиться за Дмитрия Юрьевича, если он суздальским князьям обратно старую вотчину передаёт, а кроме того, ещё Городец и Вятку.

— И всё даром? Не похоже это на Дмитрия, — хмыкнул князь тверской Борис.

— Почему же даром? Нет! — отвечал боярин. — Суздальские князья его старшим братом обещали звать. Соглашайся, Борис, один можешь остаться. Хоть ты и великий князь, но тверской! С московскими князьями тебе не тягаться. Подомнёт тебя Васька под себя, а Дмитрий Юрьевич прежние вольницы уделам обещает. Иван Андреевич Можайский и Михаил Андреевич Белозерский тоже нашу сторону приняли. — Ушатый помолчал немного, а потом продолжил: — До тебя я не сразу добрался — ось сломалась! Так вот, я к одному хозяину заехал, а он меня спрашивает: «Правду говорят, что Василий Васильевич казанскому хану Московское княжество отдал?» Вот такой слух по Руси бродит.

— И что же ты ему на это ответил?

— А что тут ответишь?! Разве не он привёл супостатов на нашу землю? Ходят по стольному граду в своих мохнатых шапках, как у себя в улусах! Отдал им Васька в кормление деревни наши, а Мещёрский Городок, где Александр Невский схоронен, ханскому сыну Касиму достался. Так в народе и стали его Касимовым величать. А где мощи Александра Невского покоились, теперь там мечеть стоит. Вот так-то, князь! Решайся, потом поздно будет. Вся земля теперь Русская за Дмитрием Юрьевичем. Да и как Василий может называться великим князем, если в полоне вражьем побывал.

Князь Борис вытащил из шайки ноги, которые покраснели от пара, и прогнал в сердцах девку:

— Иди! Сам обуюсь!

Сапоги князь надевал не спеша, заправляя портки в узкие голенища, накинул тёплый тулуп на плечи, а потом сказал:

— Ладно... так и быть! С вами я буду. Только крестного целования с меня не бери. Не дам! А теперь пойдём выпьем, устал ты с дороги и промёрз, видать.


Василий Васильевич теперь всё время проводил в молитвах. А то вдруг неожиданно собирался и уезжал из Москвы на богомолье в дальние монастыри. Дорогу чаще проходил пешком, накладывал на себя непосильную епитимью: совсем отказался от мяса, не пил вовсе вина и, простаивая по многу часов кряду на коленях, молился. В церкви он любил оставаться в одиночестве, ему казалось, что так его раскаяния достигнут цели.

Прошка Пришелец пробовал отвлечь государя от тяжёлых дум: приглашал во дворец скоморохов, шутов, заставлял баб водить хороводы, но государь прогонял его прочь.

— До веселья ли мне теперь! Не знаю, когда и грех-то свой замолю, — жаловался он. — Не тревожил бы ты меня, Прохор, не отвлекал от мыслей о Боге.

То, чего не замечал великий князь, видел Прохор Иванович и в который раз пробовал растрясти князя.

— Оглянись вокруг, государь, неужели ты не видишь, как братья супротив тебя сговариваются. А бояре, что раньше кланялись низенько, теперь нос воротят. Все они великим московским князем Шемяку видят!

— Неразумные речи твердишь, Прохор, — на миг оживал Василий Васильевич, — я великий князь, я им и останусь.

— Видно, мало тебя обманывали, если ты до сих пор слеп! Вчера Голованы гонца отправили к Дмитрию, за каждым шагом твоим следят. Когда ты на богомолье в Ростов Великий поехал, так за тобой в трёх вёрстах сотня воеводы Челядны волочилась. Все боятся, что ты с другими князьями свяжешься да замыслы их коварные прервёшь. А давеча к тебе дьяк с бумагой пришёл, письмо ты собрался писать, так одна из девок твоих сенных под дверьми слушала, о чём письмо. Я эту девку повелел на дворе выпороть, чтобы другим неповадно было.

— Не могут князья против меня пойти. Мы крестным целованием повязаны, — устало возражал Василий.

— Крестное целование... Ишь ты чего вспомнил. На криве они крест целовали! А князья суздальские, чем не вороги? То Дмитрия Шемяку поганым псом называют, а то вдруг дружбу с ним завели. Неспроста это! Дмитрий Шемяка к князьям всё пса своего верного посылает — боярина Ушатого! А ты к чернецам ещё присмотрись... В Данилов монастырь на богомолье поехал, так тебя игумен даже встречать не вышел. Больным сказался. Когда это ещё было, чтобы великого князя московского не встретили и колокола в его честь не били?! А за вратами сколько времени продержали? Нищего в монастырь впустят, а тут великий князь дожидается! А потом ещё не всяк чернец и поздоровается. Слугам твоим почтения не кажут. Вслед за мирскими тоже начали нос воротить. Будет худо, государь, ой, худо будет, попомнишь ещё моё слово, да поздно будет! Разогнать их всех нужно. Ты всё молился, государь, а я за чернецами неладное подмечал. Игумен нашептал что-то одному из схимников, так тот скоро и ускакал по Галицкой дороге. По всему видать, Шемяку извещал о твоём прибытии. Открой глаза, государь, в капкане ты! И власти прежней над князьями не имеешь.

— Не верю, Прохор! Крест мы целовали, чтобы в мире жить! — упрямо твердил князь. — Иди, Прохор, оставь меня, молиться мне надо.

— Я-то тебя оставлю, государь, но ты уверен, что один будешь? — В самые глаза заглядывал верный холоп. — Даже здесь за тобой следят!

— Иди, слушать тебя не хочу, распорядись, я завтра к Троице еду. Хочу в тиши помолиться.

В Троицкий монастырь Василий Васильевич выехал на рассвете. Скрипел под полозьями снег, солнце ещё не выбралось из-за леса, не позолотило кроны. Рядом, укрытые в овчинные шубы, дремали сыновья. Старший — Иван Васильевич шмыгнул носом и затих, Юрий — младшенький, с матушкиным иконописным лицом и слегка приподнятой губой, что-то вскрикнул во сне и тоже успокоился. «Видать, приснилось неладное», — подумал Василий Васильевич.

Сани ехали дальше, и Василий думал о своём.

Рассвет наступал быстро. Ещё час назад темень прочно брала в полон придорожный лес, который лапами, сучьями укрывал высокие сугробы, норовил прикрыть и великого князя, нашептать отрокам на ухо сказание да заманить в лес, а уже и мрак рассеялся, и весёлой музыкой казался скрип снега под полозьями, и кони даже как будто повеселели — бежали скорой рысцой по недавно выпавшему снегу.

Поездка к животворящей Троице не предвещала ничего худого, но рынды, грозно позванивая оружием, торопились следом.

Ничто так не утешало Василия Васильевича, как дорога: и не быстрая, какой она может быть, когда едешь по спешному делу или навстречу ворогу, и не медленной, как после тяжёлого похода, а вот такой, как сейчас, — неторопливой и безмятежной.

Василий Васильевич знал эту дорогу на память. Не однажды, по примеру отца Сергия, он проходил её пешком, пряча княжеский плащ под одеждами чернеца. В большие праздники спешил затеряться в толпе верующих, чтобы величием не оскорбить Бога, перед которым равны все. После богомолья в Троице Василий всегда чувствовал себя обновлённым, именно поэтому он и ехал сюда.

Дорога пересекла поле, разделив его на две неровные половины, и кривой дугой, зацепив опушку леса, шла вдоль дубрав. Лес стоял молчаливо, а деревья, что воины перед сечей, терпеливо дожидались приказа, покачивая на ветру голыми кронами.

Дорога могла показаться скучной и однообразной — слишком много вокруг навалило снега, и темень была ещё густа, — если бы воображение не рисовало то рать, выходящую из чащи, то дикого вепря, выбежавшего на дорогу. Сугробы напоминали головы богатырей из былин — вот разомкнутся сейчас уста и задует ветер, снося с дороги всадников да и повозку самого князя.

Несколько раз дорогу князю перебегали зайцы. Замрут косоглазые у самой обочины и наблюдают за подъезжающим отрядом, словно интересуются: кто же это в лес пожаловал? Простоять бы им так до тех пор, пока не утешит их любопытство метко пущенная стрела.

Однако стоило всадникам приблизиться, как зайцы стремглав скрывались среди деревьев.

Уже при подходе к самой Троице на дорогу вышел медведь. Всегда осторожный зверь сейчас потерял чувство опасности. Что-то заставило его вылезти из тёплого логова и идти навстречу людям. Медведь стоял не шелохнувшись, словно дьявольское видение. Великий князь перекрестился — не к добру всё, нагонит он лиха. А может, это всё им привиделось?

Медведь выделялся на снегу чёрным неподвижным пятном, а потом так же неторопливо, как и появился, скрылся в тёмной чаще.

— Фу-ты! — только и вымолвил Прошка Пришелец, который всё это время ехал рядом. И великий князь увидел, что в руках тот сжимал рогатину, здесь же оказались и рынды, готовые встать на его защиту.

— Примета плохая, — обронил хмуро десятник. — Быть скоро беде.

Василий только усмехнулся: если придёт беда настоящая, разве от неё топором отмахнёшься.

Вот и Троица.

Здесь всё оставалось так же, как было при первом игумене — Сергие Радонежском: посредине монастырского двора стоял Успенский собор, который хороводом обступали стены. Немного в стороне ютились кельи монахов, их крыши возвышались над крепостными стенами.

Ворота были распахнуты — игумен дожидался великого московского князя.


— Стало быть, Василия в Москве нет, — торжествовал Шемяка.

— Нет, государь, — охотно отвечал чернец. — К Троице поехал на богомолье, всё грех свой поганый никак замолить не может.

—Сколько он там пробудет?

— Видать, неделю. Игумен как узнал об том, так сразу за тобой велел ехать. Вся наша братия против великого князя вооружилась. А с нами и князья и бояре московские. Езжай, Дмитрий Юрьевич, в стольный град, ждём тебя, как отца родного!

Дмитрию Шемяке вскочить бы да бежать в Москву как есть в одних портках, однако он не торопится: помолчал малость, а потом ещё спросил:

— Великие княгини где? Тётка моя Софья и жена Василия?

— В Москве остались, — прошипел ало чернец. — Из терема своего и шага не желают ступить. Но то не помеха тебе, князь. Все мы, как один, за тебя живот положим!

Всё не торопится Дмитрий Юрьевич, чего-то ждёт.

— Ивану Андреевичу Можайскому отправили весть?

— Отправили, — живо отвечал чернец. — Я-то к тебе поехал, а схимник Григорий — к князю Ивану.

— Хорошо, — проговорил Дмитрий, как будто себя уговаривал. — Еду я!

Вот он, его час! Эх, кабы не упрямство батюшки (земля ему пухом!), давно сидел бы на великокняжеском столе. А Васька московский, как холоп дворовый, его слова бы дожидался. Видно, есть на земле правда. Вот сегодня он въедет з стольный город не князем угличским, а московским государем.

— Посох мне! — сказал Шемяка.

Тотчас рында исполнил его приказание.

Дмитрий не хотел въезжать в Москву с боевым топором, как золотоордынский мурза. Он вернётся в стольный город с княжеским жезлом в руках, как хозяин.

— Пускай приготовят мне серого жеребца и украсят его праздничной попоной! — распорядился князь. — Я выезжаю немедленно.

Дмитрий Шемяка поднялся со стула. Казалось, сейчас он стал выше ростом — час назад был ещё угличским князем, а поднялся государем московским. Плащ бы нацепить походный да застегнуть его золотой брошью, да уж ладно, не на сечу еду, а на великое княжение.

Рында уже подавал Дмитрию шапку и согнулся на сей раз ниже обычного, понимая, что клонится перед московским князем.

Хоть и прозван февраль вьюговеем, но в этот год он оказался как никогда безмятежным — в дикой сатанинской пляске не дует ветер, и метель не бросает в лицо колючие хлопья снега. Тихим был месяц в эту зиму и напоминал робкую невестку в доме сурового свёкра. Год выдался малоснежным, только едва присыпал смерзшие комья земли и на том успокоился. Но в этот день неожиданно пошёл снег, он валил так густо, что казался белой стеной. Видимо, чувствовал за собой вьюговей грех, вот от того и укрыл снегом поля, лес и крыши домов.

У Москвы-реки Шемяка увидел полынью, от которой по кривой и утоптанной тропинке, что гуси за вожаком, шли бабы с коромыслами и вёдрами, доверху наполненными студёной водой, которая выплёскивалась прямо на заснеженную тропу. «Примета хорошая», — улыбнулся князь.

И тут Шемяка остановился. А по себе ли шапку меришь? Быть может, она тяжела, пригнёт, не распрямит спину, а сделает её сутулой. Не лучше ли быть первым среди удельных князей, чем московским государем по мятежному хотению.

— Вперёд! — позвал за собой Шемяка, отметая в сторону последние сомнения.

«Чем ты хуже Васьки, — думал Дмитрий. — Разве в твоих жилах иная кровь, чем у остальных Рюриковичей?» И конь, понимая своего седока, галопом мчался к кремлёвским воротам.

— Мать твою, врата закрывают! — услышал князь голос боярина Ушатого. — Пускать не хотят!

Вскинул конь крупную голову, явно обиженный за седока, и застыл, закусив удила.

— Открывай! — что есть силы орал Ушатый. — Дмитрий Юрьевич к тётке своей пожаловал, к великой княгине Софье!

— Вот она и велела его взашей гнать! — ответил вратник, высунув голову. — Пусть в Углич свой едет, там ему место! И великий князь Василий Васильевич наказывал никого не впускать!

— Ты что, за басурман нас принимаешь? — грозно спросил Дмитрий Юрьевич. — Или не видишь, кто перед тобой?!

Вратник ерепенился:

— Чем же вы лучше басурман? На великого князя напраслину наводите.

Смолчать бы вратнику — князь перед ним! Да разве утерпится, если вся Москва на тебя смотрит.

Вырвал Дмитрий самострел у рынды и пустил стрелу в дерзкого. Острое жало пробило толстые пластины, попало в самое сердце.

— Открывайте врата! — кричал князь.

— Почему князя у ворот томите? — услышал Шемяка грозный голос тысяцкого. — Виданное ли дело, брата Василия Васильевича в дом не пущать! Открывай ворота, да пошире!

Великое княжение не выпрашивают с протянутой рукой, это не милостыня, его забирают по праву сильнейшего. Если Василий вернул себе великое княжение силой, то почему так же силой не отнять его!

Ворота отворились, и скрип их — словно вздох ус талой души, хотели бы они знать, кого впустили, гостя или хозяина московского.

Шемяку вышли встречать шумной толпой. Нет прежней гордыни в московских боярах, ломают перед угличским князем шапки, кланяются низко, показывая плешивые головы.

— Ждём тебя, князь. Жнём тебя, хозяин, — ласково говорили бояре. — Все глаза просмотрели.

— Почему тогда врата не открыли? — укорил Дмитрий. — Грех на себя взял, вратника убил.

Дмитрий подумал, что вечером придётся замаливать этот грех, невинную душу погубил. Авось смилуется Христос, отпустит и на этот раз ему нечаянное прегрешение.

— Замешкались, батюшка, — охотно винились бояре, — ты уж не серчай на нас, прости.

Много раз Шемяка проезжал по Арбату до Китай-города удельным вотчинником и вот сейчас ехал великим князем московским.

— Куда мы теперь, государь? — поинтересовался Иван Ушатый.

— Куда? — на мгновение задумался князь. — Во дворец к тётке едем. — Князь повернул коня к великокняжескому двору.

Впереди Дмитрия шли расторопные рынды. Они живо растолкали стражу, поотнимали у неё бердыши, и, когда путь во дворец был свободен, Дмитрий Шемяка гордо поднялся по парадной лестнице.

Дмитрий Юрьевич застал тётку в своих покоях. Не любила сиживать княгиня в одиночестве — вот и сейчас вокруг неё кружился целый ворох девок: меж собой играют, а госпоже смотреть в радость.

Дмитрий слегка поклонился великой княгине, зло зыркнул в сторону девиц, и они, заметив недобрый взгляд Шемяки, попытались упорхнуть в смежные покои.

— Куда! — прикрикнула на девок великая княгиня. И Дмитрий понял, что тётка по-прежнему сильна и не утратила с годами властной натуры. — Или вы забыли, что я великая княгиня? Дмитрий всего лишь гость угличский! — Застыли девки, ожидая распоряжения госпожи. Хоть и добра к ним государыня, но спина каждой из них помнит её тяжёлую княжескую руку. — А теперь прочь подите! Мне с племянником потолковать нужно. — Девки разбежались, а Софья Витовтовна продолжала: — Сын мой в матушкины покои стыдился заглядывать, а тут угличские князья стали шастать на женской половине, как у себя в сенях!

Шемяка усмехнулся:

— Только ведь, тётка Софья, не гость я угличский, а князем московским сюда вернулся.

— Один был князь московский на Руси, мой сын Василий. А теперь, стало быть, ещё один сыскался? Только ведь двоим на троне не усидеть.

— Верно, Софья Витовтовна, не усидеть, — охотно согласился Дмитрий Шемяка. — Вот поэтому я буду сидеть один.

— Значит, московским князем хочешь быть... Может, прикажешь мне встать перед тобой, в ноги поклониться и руку поцеловать, как своему государю? Не помнишь, как я тебя за уши драла, когда ты к дворовым девкам под платья ручищами лазил? — сурово спрашивала тётка.

Дмитрий нахмурился, задел его тёткин упрёк.

— Что было, то прошло, Софья Витовтовна, а только теперь я князь московский! А сейчас, тётка, с глаз моих долой! Эй, стража, где вы там запропастились?! Долго ли ещё вас князь московский дожидаться будет? Уведите великую княгиню!

На голос князя вошли рослые молодцы и, явно стыдясь своих громадных тел перед хрупкой великой княгиней, заговорили, словно извиняясь:

— Пойдём из палат, Софья Витовтовна. Место для тебя уже заготовлено.

— В монастырь её затолкать! — наказал Дмитрий. — Стеречь покрепче, чтобы смуту сеять не могла. Да позвать ко мне князя можайского!

Явился Иван Можайский. Он уже признал в Дмитрии Шемяке старшего брата и склонил непокрытую голову ниже обычного.

— Бунтуют бояре, — заговорил Иван. — На Ваську-ирода ссылаются, говорят, с дружиной он, дескать, явится.

— Явится, говорят? — нахмурился Шемяка. — Собрать всех бояр скопом да выпороть на московском дворе прилюдно. Чтоб дерзить неповадно было. Казну их забрать и на мой двор свезти. А ты, Иван, с верными людьми езжай в Троицу и перехвати Ваську с чадами... Не ровён час, и вправду с дружиной явится.


Троицкая лавра стояла в снегу.

Пушистые хлопья белым покрывалом укутали землю, запеленали в сверкающую накидку одиноко стоящие скирды, жалкие развалюхи-избы, крытые соломой, которые боком жались к монастырской стене. На башне, у ворот монастыря, сидел крупный ворон, он то и дело поднимал крылья и громко каркал, водил головой, стряхивая с себя снег. Потом снова надолго замолкал, погружаясь в свои невесёлые думы. Ворон жил уже триста лет, и ему было что вспомнить за долгую жизнь. Он помнил это место пустынным, тут когда-то рос густой дубравник, позже он был выкорчеван горсткой монахов-отшельников, облюбовавших этот край. А сейчас здесь стоял сильный монастырь, который своим могуществом подчинял себе всё больше земель в округе.

Снег шёл густо, доставляя птице беспокойство, подняться бы с места да лететь прочь, но мудрая старость подсказывала, что надо беречь силы, и ворон терпеливо пережидал снег.

С конька башенки видно версты за три: сначала поле было пустынным, за ним поднимался высокий лес, напоминая рать стройных витязей. Вдруг ворон сердито повёл головой, склонил её набок и скрипуче, как бражник в трапезной, прокричал. Так оно и есть — люди! У самого края поля появились сани, которые уверенно въехали на заснеженную равнину и заскользили в сторону монастыря. Подле саней шёл мужик в мохнатой шапке и огромных рукавицах. Он неторопливо подгонял коня, проваливаясь на каждом шагу в глубокий снег, тяжело вытаскивал ноги и снова увязал. За первыми санями показались ещё одни, потом ещё и ещё. И уже скоро поле пересекала длинная кривая вереница саней.

Ворон ещё некоторое время сидел на башне, а потом дважды обеспокоенно прокричал и, величаво взмахнув крылами, скрылся за куполами звонницы.

Василий слушал обедню, преклонив колена. И эта почти рабская покорность судьбе удивляла всех. Князь Василий изменился после плена, сделался задумчивым и с ближними сговорчивее. В другой жизни остались шумные молодецкие застолья, и много месяцев никто не слышал его смеха.

Прошка не раз подступал к государю, пытался устыдить его:

— Василий Васильевич, князь, да что же ты с собой делаешь? Лица на тебе нет, доведёшь ты себя до могилы. Приберёт тебя смертушка раньше сроку. Может быть, на соколиную охоту поедем? Помнишь, как бывало...

— Пошёл вон! — сердился Василий, и в этом крике угадывался прежний великий князь — властный и своенравный.

Василий стоял у алтаря, отсюда молитвы легче доходят до ушей Бога. И, не стыдясь своей назойливости, вымаливал прощение. Покорность Василия Васильевича была скорее лукавством — для ближних слуг он ведь оставался по-прежнему великим князем. А долгое стояние на коленях перед святыми образами напоминало затянувшуюся болезнь, после которой Василий Васильевич должен был выйти ещё более окрепшим.

— Государь, батюшка!

С шумом распахнулась дверь, и вместе с холодным ветром в церковь ворвался рязанец Бунко.

Василий Васильевич оглянулся на дверь и продолжал молиться. Ещё недавно Бунко служил великому московскому князю, был у него любимцем, но переманил Дмитрий Шемяка доброго слугу богатым жалованьем. Теперь он за Дмитрием колчан со стрелами носит. Ничего необычного в поступке Бунко не было: уходили бояре служить тому князю, кто жалование больше по-ложит и в кормление деревеньки даёт. Однако предательство Бунко больно ранило московского князя. Василий Васильевич выделял его среди многих, а на пиру давал чашу с вином из своих рук, хотя рядом сидели бояре и породовитее. Ценил великий князь Бунко за то, что в бою был сильным и храбрым, мог развеселить своего господина незатейливой шуткой: наденет маску скомороха и носится словно дьявол, выделывая коленца, а на шее бубенцы, словно у породистого жеребца.

— Государь, батюшка, время ли поклоны бить. Иван Можайский сюда с дружиной идёт, хочет тебя в полон забрать!

Выгнать бы пса смердящего из церкви, чтобы не смущал великого князя погаными речами, да милосерден стал Василий — отвечал устало:

— Лжёшь, холоп! Мы с братьями крест целовали. Не посмеют они войной пойти.

— Да как же они не посмеют, если их рать уже у монастырских врат! Я обманом их оставил и сюда побежал, чтобы тебя предупредить.

— Как я могу тебе верить, если ты уже предал меня однажды?

— Прости, государь, и вправду бес меня попутал. Только не могу я более Шемяке служить. Чёрен он, словно дьявол!

— Пошёл вон, пёс! — вдруг разозлился князь. — Выгнать холопа из церкви!

Монахи будто того и ждали: подхватили Бунко под руки и опрокинули несносного головой в снег. Бунко расцарапал всё лицо и, сплёвывая кровавую слюну в сугроб, выдавил:

— Ну и дурень же у вас князь, ежели правду от лжи отделить не может.

Кончилась обедня. Василий положил последний поклон, а потом, оборотясь к Прошке, наказал:

— Пошли отроков на гору к Радонежу, пусть посмотрят. Кто знает, может, и не врал Бунко.


Санный поезд растянулся на добрую версту и, подобно гигантскому аспиду, стал медленно взбираться на гору Радонеж. На белом снегу отпечатывалось его чёрное извивающееся тело.

Змея ползла неторопливо, крепко уверовав в свою силу. Так хладнокровно гадина подкрадывается к жертве, парализованной ужасом. Впереди был монастырь, который, подобно животному, заворожённому страхом, наблюдал за приближением чёрного аспида. Совсем немного оставалось до вершины горы, сейчас змея заползёт на вершину, свернётся в клубок, чтобы в следующий миг распрямиться в прыжке и вонзить ядовитые зубы в трепетное тело жертвы.

— Но! — подгонял кнутом замерзшую лошадь сотник.

Он и сам изрядно продрог. Снег то и дело попадал за высокие голенища, а в сапогах хлюпала холодная вода.

— Долго ещё? — раздался из саней голос.

— Рогожу-то натяни на дурную башку! — выругался сотник. — Не ровен час, стража Василия увидит. Вот тогда всех и порешат!.. Недолго ещё, потерпи!

Отрок опять укрылся рогожей и затих.

— Эко князю-то удивление будет, когда увидит, что рать перед ним. Это надо же было додуматься — ратников под рогожей прятать, — не то пожалел, не то похвалил великого князя возница.

— Эй, кто вы такие будете?! — выехали на сопку вестовые Василия. — Куда едете?

— В Троицу спешим, — отозвался тысяцкий. — Сено мы уже отвезли, а сейчас рогожу везём. Давеча игумен уплатил за всё, да не смогли сразу всё нагрузить, вот сейчас и гоним, — нашёлся тысяцкий. — А сами-то вы кто такие будете? Ратники, видать.

— Тебе-то что за дело!

Сани въехали на гору, поравнялись с группой стражей, и по отлогому спуску полозья заскользили дальше, увлекая за собой санный поезд.

— Стой! — окликнул головные сани страж. — Остановись, тебе говорят! Что ты под тулупом прячешь? Говоришь, в монастырь рогожу везёшь, а сам доспехи надел! Поворачивай сани! — орал отрок.

Страж не успел опомниться, как рогожа отлетела и с соседних саней два дюжих детины с боевыми топорами ринулись на разгневанного воина. Один из них размахнулся и, вкладывая в удар всю силу, опустил топорище на голову отрока.

— Вяжи их, мужи! Вяжи крепче! — орал тысяцкий.

Рогожи, ставшие ненужными, разлетались в разные стороны. И дюжина ратников, утопая в глубоком снегу, уже мчалась вдогонку за стражами. Снег мешал бежать им, и они, путаясь в длинных тулупах, вязли в глубоком снегу.

— Держи их! Не дайте им уйти! — орал тысяцкий, срывая на морозе голос.

Рядом с тысяцким Иван Можайский нетерпеливо поигрывал плетью, сбивая с сапог рыхлый снег. Иван Можайский видел, как один за другим вязли в глубоком снегу дозорные Василия Васильевича и, неловко барахтаясь, пытались выбраться на твёрдый наст, который обламывался под их тяжестью, и вновь они оказывались в прочном плену. Ратники Ивана Можайского без лишней суеты окружили стражей Василия Васильевича и после недолгой борьбы повязали их по рукам и ногам. А потом бесчувственных, изрядно помятых побросали в сани.

Плеть Ивана Можайского гибкой змейкой извивалась в воздухе, резала его со свистом и опускалась в глубокий снег.

Путь в Троицкий монастырь был свободен.

Иван Андреевич ещё медлил, понимал, что от его воли зависит не только судьба великого княжения, но и самой Москвы. А что, если повернуть против Шемяки? До чего додумался супостат — великих княгинь в холодных сенях держал, пока с боярами решал, как с московским князем поступить. Софья Витовтовна (горда шибко!) накидку соболиную брать не пожелала, так и простояла в одном сарафане на стуже. И Василий Васильевич ведь не чужой, а брат двоюродный! К кому первому он за помощью обращался, когда против ордынцев укреплялся? К Ивану Можайскому! С кем планами своими делился? И здесь Иван Андреевич. И даже с братом Шемякой мирил его можайский князь.

Гибкая плеть изрезала вокруг весь снег, неровные, извилистые линии глубокими шрамами оставались на белой поверхности. Вот удар пришёлся мимо цели, и кожаный ремень, крепко обвив голенище, причинил князю боль.

— Ну что ты стоишь?! — сжав зубы, простонал можайский князь. — Погоняй дружину скорее в Троицу! Вели князя брать! Не ровен час, уйдёт!

Тысяцкий, укоряя себя за медлительность, уже покрикивал на дружину, подгонял её к Троице.

Иван Можайский видел, как поле стало наполняться людьми, и ратники, облачённые в тяжёлые доспехи, терпеливо и уверенно направлялись по глубокому снегу к Троице.

Он ещё раза два хлестнул плетью снег, наказывая его за строптивость, а потом обломил древко о колено и с силой отшвырнул прочь.


— Государь, Василий Васильевич! — орал Прошка. — Шемяка у Троицы! За тобой приехал!

Василий Васильевич поднялся на стены и увидел, как к Троице, пробираясь через рыхлый снег, торопилась дружина.

— Как же это? Ведь на кресте клялись! — не верил князь своим глазам.

— Да что же ты, государь, стоишь? Бежать надо! — Прошка потащил великого князя к лестнице. — Успеешь уйти! Пока они через снег пройдут, время уйдёт, а ты другой стороной от монастыря ускачешь! Там путь накатан, всю неделю монахи хворост ко двору возили. Авось смилостивится Господь, убережёт! Скорее же, государь, на конюшенный двор!

Конюшенный боярин побитым псом увивался подле Василия.

— Да как же, батюшка, сам же не велел коней держать запряжёнными. Всё говорил, что крестное целование у тебя с братьями. Не посмеют они против Бога... Вот тебе и раз, кто же знал, что так обернётся!

Несмотря на мороз, конюшенный изрядно вспотел, и на лбу выступила обильная испарина. Длинные волосья свалялись и грязными сосульками спадали на ворот шубы. Для него Василий Васильевич ещё оставался московским князем.

Боярин пытался заглянуть в глаза великому князю, а поймав его взгляд, съёжился, словно получил сильный пинок.

Василий размашисто шёл по конюшне. В стойлах, неторопливо пожёвывая сено, стояли распряжённые лошади.

— Бери, государь, любую да скачи прочь от монастыря, — торопил Прохор. — Дружина Шемяки сейчас во врата стучать начнёт.

— Нет! — воспротивился вдруг Василий. — Чтобы я как тать убегал из святой обители на неподсёдланной лошади?! Это Московская земля, и я здесь хозяин! Если уезжать, так не вором, а на тройке, как подобает великому князю! Вели запрячь! — распорядился великий князь.

— Сейчас, государь! Это я мигом! — волчком закрутился конюшенный. — Челядь! Да куда же они все запропастились!

— Государь, Василий Васильевич, ворота ломают! Прятаться тебе нужно! — торопил Прохор.

Василий вышел с конюшенного двора. Челядь приуныла, шапки поскидали, как будто мимо покойника пронесли. А может, это последняя честь некогда великому московскому князю? Чернецы гуртом стояли подле собора, великого князя уже и не замечают. Стало быть, уже другого хозяина присмотрели. Ладно, хоть руки ещё не крутят!

— Батюшка, родимый ты наш! Прячься, авось укроют тебя троицкие стены. От татар они нас спасали, быть может, тебя от братьев укроют! — подался вперёд игумен.

— К Троицкой церкви, государь, беги! К Троицкой! — вопил пономарь. — Там стены мурованые. Пойдём, я тебя спрячу. Не пожалеет ведь Шемяка, порешит разом! Господи, что же это делается на земле нашей, если брат на брата опять идёт.

Василий продолжал стоять.

— Василий Васильевич, беги за мной, спасайся от смертного боя!

— От татар не прятался, а от братьев скрываться придётся? Неужели князья хуже татар будут?

Зазвонили колокола. И непонятно было, к чему этот звон: к печали горькой или радости великой. В ворота уже рассерженно стучали, и резкий басовитый голос распорядился:

— Открывай, братия! Чего затаились? Или гостям не рады? Князь к вам приехал!

Вратник-чернец отворять не хотел:

— Что же это вы, господа, в гости с оружием ходите? Сложили бы рогатины у врат да зашли бы в монастырь. Аль нас, чернецов, перепутались?

— А ну отворяй, Божий человек, кому сказано! Не любит князь у ворот топтаться! Мигом взломаем!

Вратник долго не мог совладать с засовом: он выскальзывал, обжигал холодом руки, и походило, намертво застыл на морозе. А когда щеколда наконец поддалась усилиям, руки были избиты в кровь.


Дзинькнуло на холоде железо, словно просило прощения, а следом заскрипела дверь, впуская в церковь великого князя.

— Не майся, государь! Здесь будешь! Церковь каменную не взломают силой. Я ухожу, а ты изнутри запрись.

— О сыновьях позаботься.

— Будет сделано, государь, позабочусь.

У алтаря горели свечи, и копоть тонкой струйкой тянулась к каменному своду, растекаясь по овальным углам, где и умирала, оставляя после себя тёмные разводы. Казалось, сам Христос проникся бедой Василия Васильевича и в этот час выглядел особенно скорбящим, и узкое чело глубоко прорезала продольная морщина.

— Спаси меня, Господи, не дай причинить зла, — просил государь. — Убереги от лиходеев, не дай свершиться худому. Не оставь малых деток без отца, а отчину без хозяина. Чтобы не попала она в худые руки, чтобы не предали её разорению и позору.

Христос скорбел вместе с государем. Василию показалось, что морщина становилась глубже, чем обычно, а у корней волос зародилась другая, едва уловимая полосочка.

Теперь Василий радовался, что в монастыре не было его сыновей — Ивана и Юрия. Вчера вечером они упросили его отъехать в село Боярово к князю Ивану Ряполовскому. Обещали вернуться к вечеру. А ведь отпускать не хотел и, если бы не Прошка, который был привязан к князьям особенно тепло, видно, придержал бы их подле себя.

Село Боярово славилось своими стариками, каждый из которых был кудесник и чудный сказатель, и приезжали сюда из окрестных пригородов князья, чтобы послушать удивительные истории. Особенно охоч был до дедовских притч старший из сыновей — Иван. Он мог часами слушать чудное житие мучеников и видел себя стойким отшельником, прославившимся своими пережитыми испытаниями.

Видно, скоротали сыновья ночь в долгих разговорах и сейчас торопятся обратно, чтобы вернуться к отцу в срок. Василий вдруг похолодел от мысли: они могут вернуться к полудню, когда здесь будет вражья дружина. Не посмотрит Шемяка, что отроки перед ним, смерти предать может.

Если выйти сейчас навстречу дружине — значит, попасть в плен, который пострашнее басурманова будет, но тем самым спасти сыновей. Ежели остаться — дружина начнёт искать великого князя и без него обратно не вернётся, но тогда вместо одного заберут троих.

Во дворе послышалось ржание, а затем раздался грубый окрик Никиты Константиновича, боярина Шемяки:

— Куда князя, пономарь, спрятал? Где он, етит твою! Говори, пока душу из тебя не вытряс!

Застучали копыта о каменный пол, видно, горячий конь вынес всадника на церковную паперть, и в следующий миг голос Никифора запротестовал:

— Да что же ты, поганец, делаешь?! Неужто на коне в церковь хочешь въехать?!

— Ты что, пёс, не узнаешь боярина московского князя?! — слышал Василий голос Никиты Константиновича.

— А вот ты пёс и есть! — твёрдо на своём стоял пономарь. — Нет у Василия Васильевича таких бояр!

— Дерзок ты больно, пономарь, видно, плеть по тебе плачет. Я боярин московского князя Дмитрия Юрьевича!

— Не бывало никогда такого московского князя на Руси, а был угличский князь Дмитрий!

— Где Василий?! Куда ты его запрятал?!

— Если ты сам иуда, так, думаешь, и я им стану? — дерзил пономарь.

— Эй, десятник, поди сюда! Подвесить этого Божьего человека за ноги. Пусть повисит до тех пор, пока не скажет, где Василий спрятался. Если и это не поможет, прости Господи, тогда взломаем ворота церкви. А там, быть может, Бог и простит нам этот грех. Первый наложу на себя строгую епитимью.

Василий Васильевич слышал, как яростно сопротивлялся пономарь, матерился, что тебе базарный мужик, позабыв про святость, проклинал мучителя погаными словами, а потом вдруг сдавленно замычал. «Видать, рот заткнули, — подумал государь и вновь обратил взор к немым образам. — Спаси и убереги честь мою!» — прикасался Василий Васильевич пальцами-обрубками к прохладному лбу.

— Что здесь происходит, Никита? Почему пономарь башкой вниз висит? Наказывал же я строго, чтобы бесчинства над святыми старцами не чинили!

Это был Иван Можайский, только ему одному мог принадлежать этот раскатистый бас. Князь продолжал:

— Пономарь, так где же брат мой, московский князь Василий Васильевич? Слово даю, что с ним ничего не случится.

Василий отпрянул от алтаря, коснулся руками домовины, в которой покоились святые мощи старца Сергия, словно хотел набраться от них силы, а потом, приникнув губами к двери, закричал:

— Иван, здесь я! Помилуй меня, брат, не тревожь ты мою грешную душу! Дай мне покой, зачем я тебе понадобился? Неужели жизни лишить меня хочешь? Неужели грех братоубийства желаешь на себя взять? Как же после этого жить будешь? Хочешь, я не выйду из этого монастыря и здесь же постриг приму!

— Брат Василий, — отвечал Иван, — неужели ты думаешь, я Каин? Вот тебе крест святой, что лиха тебе никакого не причиню. Выходи смело из церкви, дай же я посмотрю на тебя! Дай обниму наконец!

Василий посмотрел в лицо скорбящего Спаса. «Одобрил бы?» — подумалось князю. Потом взял с гроба икону святой Богородицы и зашагал к двери. Разве посмеют поднять на князя оружие, когда святая икона в руках?

Иван Можайский, увидев Василия с иконой, отстранился. Снял шапку, перекрестился на святой образ.

— С братом я целовал животворящий крест и вот эту икону перед гробом Сергия, что никакого лиха друг дружке чинить не будем. А теперь не знаю, что со мной будет. Неужто Шемяка нарушил клятву?

Иван поправил на лбу ржаную прядь и отвечал достойно:

— Василий Васильевич, неужели ты думаешь, что я пришёл бы сюда, если бы тебе грозила большая беда? Если мы хотим сделать тебе зло, так пусть это зло покарает и нас! Я прибыл к тебе по наказу нашего двоюродного брата Дмитрия Юрьевича. В Москве он теперь... бояре его встретили с почётом, как великого московского князя. Велел он привести тебя ко двору как гостя.

— Так почему же с дружиной пришли?

— Это мы делаем для христианства и для твоего откупа. Пусть татары, которые с тобой пришли, видят, что ты в полоне у брата своего, тогда и облегчат выход.

Спасла икона. Заступился Господь.

Василий поставил икону у гроба с мощами и опустился сам на колени. Слёзы душили его, и, закрывая лицо руками, великий князь зарыдал. Плакал тяжело, обрубками пальцев размазывал по щекам слёзы, которые казались горячими и жгли кожу, стекали по скулам и стыдливо прятались в густой рыжеватой бороде. Вместе с очищающими слезами пришёл и покой.

Раньше Василий не плакал никогда, он просто не умел этого делать. Он не плакал, когда Юрий не хотел признавать его права на великокняжеский стол и не считал своим старшим братом. Не было слёз и потом, когда Юрий занял Москву. А до слёз ли было в плену у Большого Мухаммеда? Был стыд, была боль, но не слёзы.

Он вдруг вспомнил себя пятнадцатилетним юношей, проехавшим на жеребце от ханского дворца до гостиного двора. И сам Юрий Дмитриевич вёл за поводья его коня. Тогда он был горд, но кто посмеет его упрекнуть за это. Только позже Василий понял, что причинил дяде боль, которую не сумеет залечить даже такой врачеватель, как время.

И теперь слёзы, накапливавшиеся в нём годами, подобно обильному дождю, очистили его душу. Слёзы стекали по кафтану, падали на икону Богородицы, и, казалось, она прослезилась вместе с великим князем.

В другом углу молился Иван, выбрав для своих откровений святого Николу. Иван Андреевич стоял к великому князю боком и видел его, упавшего ниц; его красивую голову, которая не склонялась ни перед татарскими стрелами, ни перед ханом Золотой Орды. Сейчас воспалённые уста князя целовали домовину святого Сергия. Острую жалость испытал Иван Можайский к Василию. Нахмурил чело, притронулся к нему ладонью, словно хотел разгладить его, потом рука медленно опустилась на грудь, на плечо.

— Прости меня, Господи, за моё лукавство. Не мог я поступить иначе. Рассуди нас по справедливости и заступись за Василия.

Иван отбил ещё несколько поклонов, потом вышел из церкви, бросив стоящему рядом Никите:

— Возьми его!.. И стеречь! Животом своим ответишь, если что!

Василий помолился. Встал. Вокруг никого. Неужто Сергий помог, сумел оградить от ворогов. И тут из тёмного угла вышел Никита. «Фу-ты! Вышел, словно чёрт из преисподней!» — подумал великий князь и тут же попросил у Господа прощение за греховное сравнение.

— А где же брат мой, князь Иван?

— Взят ты, Василий, великим московским князем Дмитрием Юрьевичем, — ответил Никита.

Тяжёлая рука ухватила за плечо Василия. Через плотный кафтан великий князь почувствовал крепкие пальцы Никиты. Видно, так цепко хищный ястреб держит свою жертву. И, не будь над головой высоченных сводов, взлетел бы вместе со своей драгоценной добычей в голубую бездну неба. Терзал бы жертву в одиночестве, наслаждаясь её криками.

— Пойдём, Василий, лошади уже застоялись.

— Да будет на это воля Божья... — смирился Василий и шагнул из церкви вслед за Никитой.

На дворе стояли бояре в одних рубахах, а отроки, красуясь друг перед другом, примеряли соболиные шубы с чужого плеча.

— Чем же вы лучше разбойников? — укорил Василий. — Почему с моих бояр шубы поснимали?

— Будешь попрекать, так мы с тебя и шапку снимем! — пригрозил Никита. — Что стоишь? К саням иди!

— К которым? — спросил государь.

— Аль не видишь? Думал, что Дмитрий Юрьевич велит для тебя тройку запрягать? Не велик чином и в холодных санях прокатишься. Эй, отрок, брось на сани сена.

— Может, для государя одеял подложить? — полюбопытствовал отрок.

— Да не для Васьки, дурная твоя башка, для чернеца, что рядом с ним поедет. Охранять его будет, не ровен час, и сбежать может.

Подошёл чернец огромного роста. По всему видать, схимник, ряса на нём старая и грубая, а под ней голое тело. Ветхая одежда не грела в мороз и парила на солнце. Кожа у монаха дублёная, привыкшая и к холоду, и к зною.

— Ты прости, государь, стеречь я тебя приставлен. Вины здесь моей нет. Что мне сказано, то я и делаю. Потому и схиму на себя взял. А ты меня не признаешь, князь?

— Нет, не признаю.

— Я тот чернец, что присоветовал тебе в Москву покаянным входить.

Присмотрелся Василий и узнал свою совесть.

— Чего уж теперь.

Монах швырнул охапку сена на снег.

— Если государю не пристало на мягком ехать, то мне-то зачем? Авось не замёрзну! Трогай, возница, государя Шемяка дожидается.

Никогда для московского князя Василия дорога не была такой длинной. Бывало, быстро добирался до Троицы и вёрст не замечал, а сейчас уже всё успел передумать, обо всём поразмыслить, а дороге и конца нет. Чернец сидел напротив и угрюмо молчал. Лёгкой позёмкой забросало рясу, а зад, казалось, на морозе пристал к саням. Сидел монах, не шелохнувшись, и тоже думал о чём-то своём: возможно, о похороненной мирской жизни, а может быть, готовил свою плоть к новым испытаниям. Василию подумалось: ведь ни Иван Можайский, ни Никита не вспомнили о его сыновьях. Не догадывались, что Иван и Юрий с отцом в монастырь поехали. Монахи строго стерегли государеву тайну, что ж, и на том спасибо.

Какой ни долгой была дорога, но Москва появилась внезапно. В эту ночь она показалась Василию Васильевичу чужой. Неласково встречала вотчина. Угрюмо вокруг, и башни выглядели темницами. Чернеца совсем не было видно во мраке, и только недобро светились глаза.

— Вот и приехали, князь. Ты уж не обессудь, что стражем при тебе был. А ведь это наша не вторая встреча. Коломну помнишь, когда Юрий тебя удела лишил?

— Как же такое забудешь.

— Так вот, я и там тебя сторожил...

— Кто у ворот? — послышался голос начальника караула.

— Князя везём, Василия, — был ответ. — Ко двору московского князя Дмитрия Юрьевича.

Ворота отворились, и возница, продрогший в дороге изрядно, прикрикнул нетерпеливо на лошадь:

— Что стала? Копыта примёрзли? Топай, давай!

Лошадка шумно выдохнула клубы пара и понуро поволокла сани великого князя в неволю.


Дмитрий Шемяка был на Поповкином дворе.

Михаил Алексеевич принимал Дмитрия как великого князя — кланялся до земли, целовал руку, а девкам своим велел прислуживать и глаза на князя беззастенчиво не пялить. Дочки у боярина Михаила Алексеевича удались на славу — одна краше другой! Обе высокие, толстые косы до самых пят. Лицом белые, а чернющие глаза словно угольки жгли.

Дмитрий пьянел всё более. Да и было от чего! Настойка у боярина сладкая, вино хмельное, а девки — одна краше другой. Скоморохи не давали скучать — прыгали через голову, задирали шутейно друг друга, тыча кулаками в бока, кричали петухами, носились по комнате и ржали жеребцами.

Дмитрию приглянулась старшая дочка Михаила Алексеевича — девка пышная, сдобная, мимо проходила как пава, походка плавная, бёдрами покачивает, грудь высокая, что тебе каравай хлеба.

На дворе уже была глубокая ночь, самое время идти в свои хоромы, но Дмитрий Юрьевич не торопился. Наклонилась девка, отвечая поклоном на похвалу князя, косы до полу упали.

— Боярин, — подозвал к себе Дмитрий Михаила Алексеевича, — домой к себе я не пойду. Поздно уже, думаю, ты меня не выставишь.

— Разве бывало такое, чтобы боярин выставлял великого князя!

— Земли-то у тебя много?

— Пять сёл, — гордо отвечал боярин. — Самое большое из них Клементьевское. Под Тверью все они. Я ведь из тверских бояр, государь.

— Не забыл. Хочешь, Михаил Алексеевич, две деревни в кормление получишь! И не где-нибудь, а под самой Москвой! Со стольными боярами в чине сравняешься.

— Как не хотеть! — опешил от такой милости Михаил Алексеевич, подливая в стакан князю белого вина.

— Дочка мне твоя старшая приглянулась... Кажется, её Настасьей звать.

— Настасьей.

«Стало быть, и эта Настасья, — подумалось Шемяке, — может быть, так же и в любви понимает».

— Пусть перину мне постелет, да помягче! Притомился я малость, спать хочу.

Видать, и вправду о Шемяке молва ходит, что до баб большой охотник.

— Куда льёшь, дурья башка! Не видишь, край уже, — укорил Дмитрий Юрьевич, смахивая с кафтана вино. — Ну так что скажешь, боярин? Или чести не рад? А может, ты московского князя отказом хочешь обидеть?

Последние слова прозвучали угрозой. О Дмитрии Шемяке говорили разное. В городе сказывали, что приглянулась ему как-то жена боярина Бобра, так он того к татарам в Большую Орду послом отправил. Там его живота и лишили. После чего к жене-красавице его заявился. Она окаянного отвергла и, простоволосая, через весь двор бежала, спасаясь. Догнал её Дмитрий и мечом посёк.

— Видать, ты от счастья совсем онемел, боярин. А может, не рад ты?

— Рад, государь! Конечно, рад! — Михаил Алексеевич старался не показать своего огорчения. — Вот только не знаю, как дочери об этой чести сказать.

— Ты отец, тебе и говорить. Хотя постой!.. Я и сам могу попросить Настасью перину постелить.

Шемяка поднялся с лавки и сделал шаг к женской половине дома.

— Постой же, государь! Постой, Дмитрий Юрьевич, — запротестовал боярин. — Я сам дочке об этой радости сообщу!

Михаил Алексеевич переступил порог девичьей.

— Пошли прочь! — прикрикнул в сердцах боярин на дворовых девок, которые тотчас разлетелись птахами в стороны. — Оставьте меня с дочерью... Прости меня, боярышня, прости, дочь, — упал Михаил Алексеевич перед девицей на колени. — Князь московский Дмитрий просит, чтобы ты ему перины стелила. Коли откажешь, погубит он весь наш род. А нас со двора выставит. Коли согласишься, в роскоши да богатстве заживём. Ещё два села в кормление отдаст, так я те сёла в приданое тебе отдам. Против такого богатства ни один парень не устоит!

Настасья неловко освободилась из батюшкиных объятий, поднялась. Видно, беда и вправду большая, если от неё не сумели заслонить даже отцовские руки. «Если бы матушка была жива, смогла бы что-нибудь присоветовать. Может, и обошлось бы», — вздохнула боярышня.

— Перину мне несите, князь Дмитрий Юрьевич отдыхать желает! — кликнула Настасья сенную девку.

Дмитрий Шемяка уже ждал Настасью и, когда она перешагнула порог, не мог скрыть восхищения. Сейчас, стоя перед ним в одной рубашке, она показалась ему ещё краше. Даже ростом сделалась выше, длинная сорочка едва касалась голых пяток, а белая холщовая ткань обтягивала округлые бёдра.

Настасья положила перину на сундук, умело подбила слежавшийся пух и, поклонившись государю, произнесла:

— Сделано, князь.

Дмитрий Юрьевич не сводил с девки взгляда.

— Знаешь, кто я? Князь московский! А Васька, брат мой, на дворе моём в сарае мёрзнет. Отца твоего теперь конюшенным сделаю. Дворец конюшенный стеречь станет и лошадок моих холить. Пусть помнит о чести. Ты поближе подойди. Настасья, чего в угол вжалась? Рубаху мне помоги снять... Да ты прижмись, прижмись ко мне покрепче, тогда и снимешь. Чего же ты меня сторонишься? Чай, я не прокажённый какой, а господин твой!

Настасья помогла Дмитрию снять рубаху, прохладные пальцы едва касались его плеч. Взглянув на его плотно сбитую фигуру, девка вдруг зарделась.

— Что? Мужниного тела не видывала? — спросил беззастенчиво Дмитрий Юрьевич. — Вона как загорелась!

Князь поднялся с лавки, взял из её рук рубаху и швырнул далеко в угол, потом бережно, словно пытался снять с девичьих плеч мотылька, развязал узенькие тесёмки. И сорочка белой лёгкой волной упала к её ногам.

— Вон ты какая! — выдохнул Дмитрий, увидав Настасью всю. — Хороша девка, ничего не скажешь!

Настасья перешагнула сорочку, словно освобождалась от плена, и сделала шаг навстречу московскому князю.

Дмитрий поднял боярышню на руки и положил на постель. Девка так и утонула в пуху.

— Стало быть, ты девка? — хмуро поинтересовался Дмитрий.

— Девка, — честно призналась Настасья, натягивая одеяло до самого подбородка.

Дмитрий отряхнул налипший сор со стоп, провалился в перину рядом с Настасьей и довольно хмыкнул:

— Давно у меня девок не было. Ты только ноги пошире раскинь и не ори! Не люблю я этого.

Несколькими часами позже, расслабленный и с приятной истомой в ногах, Дмитрий Юрьевич вышел во двор. После душной и жарко натопленной горницы мороз показался ему особенно крепким. Князь уткнул нос в густую овчину и спросил у боярина Ушатого:

— Уж не околел ли Васька в такой мороз?

— Не околел, — уверил боярин Ушатый, — час назад к нему забежал. В углу сидит и молится всё. Видно, грешил много, если до сих пор грехи замолить не может.

—Будет тебе! — одёрнул боярина князь.

На миг он почувствовал нечто похожее на жалость к брату — не хватало, чтобы холопы князей поучали. Дашь волю, так он и на московского князя голос повышать станет.

Василия Васильевича стерегла дюжина стражей. Они уже продрогли изрядно: толкали один другого в бока, прыгали и, казалось, совсем забыли о своём великокняжеском пленнике. Но стоило юродивому приблизиться к сараю, как тотчас раздался предостерегающий окрик:

— А ну пошёл отседова! Не видишь, что ли, нельзя тут ходить!

Это был Иосий-юродивый. Известный всей Москве своими прорицаниями и чудачеством. Однажды он предсказал ураган, который разрушит одну из церквей. Так и случилось. В другой раз предвещал, что загорятся посады, а в полыме сгинет множество народу. Сбылось и это. В народе с тех пор юродивого стали называть Иосий-кликуша. Юродивого боялись и обходили стороной, ко как обойти приближающуюся беду? Спастись от ненастья можно только под крышей. Или не знать о ней вовсе. Вот поэтому, заприметив Иоську-кликушу, люди крестились и бежали прочь.

— Это кто здесь на Иоську голос повышает? — вышел из темноты Дмитрий Юрьевич.

Позади князя двое бояр: Ушатый да Никита Константинович.

— Не признал я Иоську, — оробел отрок, — думал, тать какой крадётся. Василия отомкнуть хочет.

— Прости его, святой отец, — сказал Дмитрий и, взяв ладонь старика, притронулся к ней сухими губами.

— Знаю, зачем пришёл, — заговорил Иоська, — подумай, князь, только Господь Бог наш и может судить.

Иоська-юродивый говорил так, словно сумел проникнуть во все тайные думы князя, только взглянет — и прочитает все помыслы. Трудно понять, кто помогает кликуше: бес или Господь. И нужно ублажить обоих. Иоська смотрел проницательно и строго, как будто докопался до самых сокровенных мыслей Шемяки, видел то, о чём не догадывался и сам князь. Не находилось смельчака, который посмел бы прогнать Иоську-кликушу со двора. Дмитрий Юрьевич терпеливо ждал, когда юродивый насмотрится вволю. Но Иоська сгинул в ночи, наводя своим каркающим голосом суеверный ужас.

— Помни же, о чём я сказал, Дмитрий! Помни!

Ещё некоторое время все молчали: и охрана Василия Васильевича, и бояре. Сказанное испугало всех, а потом Дмитрий махнул рукой и чертыхнулся в сердцах:

— Принесло его! Чтоб ему!.. — не договорил Дмитрий, по всему видать, Божьей кары опасался. — Отопри сарай! Ваську хочу посмотреть.

— Сейчас, государь, это я мигом, — заспешил молоденький отрок, отворяя дверь.

Василий стоял в углу на коленях. Спина его, несмотря на лютый холод, оставалась открытой, а может, мороз не трогал князя, не мешал ему молиться. Василий обернулся на скрип отворяемой двери и в свете горящих факелов увидел Шемяку. Он поднялся, поклонился ему, как если бы приветствовал старшего брата, и произнёс:

— Здравствуй, брат, здравствуй, Дмитрий Юрьевич, любезный мой...

— Любезный! — закричал вдруг Дмитрий. — А что ты сделал для любезного брата?! Братья тебе нужны для того, чтобы водили за тобой коня, как это делал мой батюшка Юрий Дмитриевич в Орде! Ты этого хотел?! — Дмитрий подошёл к Василию совсем близко, ухватил рукой за подбородок и заорал в самое лицо: — Нет, ты скажи мне! Ты этого хотел?! А может, ты хотел, чтобы твой любезный брат подставлял тебе под ноги скамейку, подобно холопу, когда ты будешь залезать на коня?! Ответь же нам, православным, брат мой родимый, зачем ты привёл татар на нашу землю?! Зачем ты им Русь продал?! Зачем отдал им наши города в кормление?! — Шемяка вдруг умолк, вспомнилось предостережение Иоськи-кликуши, но оно тут же потонуло в гневе, подобно камню, брошенному в воду. — Татар ты любишь сверх меры, вот от того и речь их поганую изучил! Христа почто обижаешь?! Иуда ты! — выговаривал Дмитрий страшные слова. — Хотел ты меня отцовского удела лишить, так теперь сам без удела останешься!

Василий не смел возразить, слушал братову речь покорно.

— Поделом, поделом мне... — шептали его губы.

Отроки, сгрудившись тесно за спиной Дмитрия, не смели поднять на Василия глаза. Они помнили великого князя другим, когда он шёл впереди христианского воинства, гордым, неустрашимым и дерзким на слово. И даже обрубленные пальцы служили свидетельством того, что он не прятался за спины своих дружинников. Сейчас Василий предстал перед ними покорным, униженным. Им бы уйти и не смотреть на позор Василия Васильевича, но Дмитрий, обернувшись назад, закричал:

— Вот они все стоят! И спросить у тебя хотят, брат, за что ты нас всех обесчестил? И ещё я хочу спросить, — негромко произнёс Дмитрий. И этот переход от громкого крика до шёпота показался зловещим, и стоявшие рядом стражники поёжились. Бояре молча переглянулись — быть беде. — Почему ты брата моего старшего ослепил? Почто не позволил ему образа Божьего лицезреть! Эй, Никита! — окликнул Шемяка боярина, и тот быстрым шагом приблизился к Дмитрию. — Вели позвать чернеца Иннокентия. Он в таких делах мастер, думаю, возиться долго не станет.

Никита Константинович продолжал стоять. Он ещё надеялся, что сейчас Дмитрий отменит приказ. Вот отчитает Василия Васильевича да и выпустит с миром. Ну, может, постриг заставит принять. На том и порешат.

Но Дмитрий Юрьевич вдруг осерчал:

— Ну чего стоишь?! Раскорячился, как баба на сносях! Кому сказано, чернеца звать!

— Бегу, государь! — метнулся Никита Константинович к двери.

Минуты не прошло, как привёл он за собой высоченного монаха, того самого, что караулил Василия всю дорогу от Троицы до Москвы.

Иннокентий поклонился всем разом, потом задержал взгляд на Василии и сказал:

— Не думал, великий князь, что так скоро придётся свидеться. Вот какая четвёртая встреча получилась. — И, уже оборотясь к Дмитрию, спросил: — Зачем звал? Пострижение от князя Василия принять?

— Уж мы его пострижём... Держи его крепче! — приказал князь.

— Может, он по-доброму? — всё ещё не решался прикоснуться к великому князю монах.

— Держи его, монах, пусть твоими руками говорит воля Божия! Я поступлю с ним так, как он поступил с братом моим кровным. Я выколю ему глаза! Выколю своими собственными руками! — орал Дмитрий.

— Да что же ты, князь, делаешь, — ухватил за руки Дмитрия боярин Ушатый. — Неужто хочешь Дмитрием Окаянным прослыть?

Василий стоял не шелохнувшись, терпеливо дожидался приговора. Он отдал себя на волю Шемяки, а там будет так, как рассудит Господь.

Кинжал остановился у самого лица Василия. Если не боялся татаровых сабель, так чего же опасаться братова кинжала?

Шемяка размышлял. Ещё мгновение, и он отбросит кинжал и обнимет Василия.

— На, — протянул Дмитрий чернецу кинжал, — пусть твоими руками совершится Божий суд!

Монах попятился.

— То не Божья воля, то воля окаянная!

— Я и есть Божья воля! — кричал Шемяка. — Возьми кинжал!

Иннокентий смотрел на кинжал, и рубины на рукоятке казались каплями запёкшейся крови. Он перекрестился, взял из рук государя Дмитрия Юрьевича кинжал.

— Держите Василия! — прикрикнул он на отроков. — Крепко держите! А ты чего истуканом стоишь! — повернулся он к боярину Ушатому. — Заткни Ваське рот поясом, чтобы не орал!

Стражи заломили Василию руки, а Иван Ушатый глубоко в глотку затолкал пояс. Некоторое время монах молчал, произносил последние слова молитвы, а потом размашисто перекрестился.

— Да исполнится воля Божья, — и ковырнул остриём кинжала правый глаз Василия.

Иннокентий почувствовал, как по руке потекло что-то — липкое и скользкое. В свете полыхнувшего факела разглядел перекошенное от боли и страха лицо великого князя, увидел, с каким ужасом посмотрел на него левый глаз. После чего размашисто, стараясь попасть именно в чёрный зрачок, пырнул его остриём клинка. Василий затих, повиснув на руках стражников.

— Бросить Ваську в угол! — распорядился Дмитрий и, когда стражи положили бесчувственное тело Василия в угол, пригласил: — Пойдёмте, бояре, горькую пить.

Утром Шемяку разбудил звон Чудова монастыря. Это был призыв к заутрене, когда колокола захлёбывались в радостном звоне нового дня: весело и звонко. То гудел большой колокол, который мог плакать только по усопшим. И чем дольше звонил он, тем тревожнее становилось на душе Дмитрия. «Неужто Василий помер? Вот тогда уж точно Окаянным назовут!»

В окнах засветились свечи, от звона колоколов просыпалась челядь.

Постельничим у Шемяки был Иван Ушатый, и князь громко позвал боярина:

— Ивашка!.. Ивашка, пёс ты смердячий! Куда запропастился! Не слышишь, как государь тебя кличет!

В горницу заглянул заспанный боярин. Было видно, что вчерашнее застолье не прошло для Ушатого бесследно: глаз не видать, а лицо — что свёкла печёная.

— Звал, государь? — спросил боярин.

— Иди во двор, узнай, кого хоронят. И чтобы быстро! Вот ещё что... пива принеси, в горле першит.

Ушатый ушёл и вернулся с огромным, в виде утки, ковшом. Борода и усы мокрые, видать, приложился сам, прежде чем государю поднести. Ладно уж, вон как рожу скривило, авось поправится.

Великий князь пил долго, опасаясь пролить на белую сорочку хоть каплю. Кадык его судорожно двигался, когда делал большие глотки. Наконец насытился князь, глянул на Ушатого:

— Что там?

— Да как тебе сказать, государь... Монах-то, что Ваське глаза колол... помер!

— Вот как! — выдохнул Шемяка, холодея.

— В эту же ночь и прибрал его Господь. К заутрене его ждали, как обычно. А его нет, не случалось прежде такого. Игумен, сказывают, послал в келью к Иннокентию, а он за столом сидит, будто Божий образ созерцает. За плечо взяли, а тот на бок и завалился. Вот и бьют колокола по нём. На монастырском кладбище хоронят.

Иван Ушатый видел, как сошёл с великого князя хмель, лицо его сделалось пунцовым. «Неужто гнев Божий? Нет! За меня Бог! За правду Васька пострадал. Всех наказать. Бояр московских, что не пожелают мне клятву на верность дать, живота лишить! Княгиню Софью отослать в Чухлому. Дерзка не в меру. А Ваську с женой в Углич! Пусть в моей отчине у бояр под присмотром будет...»

За великой княгиней Софьей Витовтовной пришли рано утром. Бояре уверенно ступили в терем. Так и вошли все разом на женскую половину. Всем вместе гнев великой княгини выдерживать легче. Крутая Софья в речах.

— За тобой мы пришли, Софья Витовтовна. — Как ни дерзок был боярин Ушатый, но перед княгиней великой и он оробел. — Дмитрий Юрьевич, великий князь московский, в Чухлому в монастырь велел тебя доставить.

Вопреки ожиданию, Софья встретила гостей покорно — бояре не услышали бранных слов.

— Великой княгиней я была, великой княгиней и останусь. И в Чухлому в венце поеду.

Согласилась больно быстро княгиня, очевидно, строптивость для следующего раза приберегла.

— Хорошо, княгиня... великая, — за всех решил Иван Ушатый, — быть по-твоему.

— Сына я своего хочу повидать и государя моего, Василия Васильевича.

Так оно и есть, не покорилась княгиня. Стало ясно Ивану Ушатому, что не пойдёт со двора вдова, если не дать ей повидаться с сыном. Разве что силком повязать да на сани уложить. Но кто же станет воевать с великой княгиней? Кто срам на свою голову захочет принять?

Иван Ушатый согласился ещё раз:

— Будь по-твоему, государыня.

Великую княгиню отвели ко двору Шемяки, где под присмотром стражи томился печальник Василий. Он сидел в самом углу на слежавшейся охапке сена, ярко пылали свечи, но он их не видал. Василий Васильевич был слеп!

Великая княгиня Софья долго не могла в этом старце узнать своего сына. Василий сидел неподвижно, слегка склонив голову, казалось, он внимательно разглядывал носки своих сапог. А когда наконец материнское сердце подсказало ей, что страдалец, безучастно сидевший в углу, не кто иной, как её сын, она закричала в ужасе:

— Что ты с сыном моим сделал?! Будь ты проклят, Дмитрий! Увидит Господь ещё наши страдания! Покарает он тебя!

Василий Васильевич услышал голос матери и посмотрел на неё пустыми глазами.

— Матушка, где же ты? Дай мне дотронуться до одежд твоих. Дай мне силы вынести всё это!

Великая княгиня подошла к сыну, а Василий беспомощно, как это делал в раннем возрасте, сделал шажок, затем другой. Руки выставлены вперёд. Обрубки пальцев коснулись лица матери. На розовых, едва заросших рубцах остался влажный след, и Василий, как мог, утешал мать:

— Ничего, матушка, ничего... Ведь и так живут люди. Грешен я перед народом. Грешен я перед братьями моими, вот Господь и покарал меня. Братьев я не любил, а стало быть, и Бога не любил. За это и наказание получил. Ладно, матушка, не горюй. Схиму приму и до конца дней своих грехи замаливать стану.

Матери показалось: заплачет сейчас сын, и слёзы смоют со щёк запёкшуюся кровь, но глазницы были пусты.

— Потерпи, мой родимый, потерпи! Время пройдёт, легче будет. Оно всё лечит, — утешала великая княгиня. — Был бы жив Витовт, не дал бы внука в обиду. Обернётся твоя боль лихостью против злыдней! Поплачут они ещё кровавыми слезами!

Василий понял, как ему не хватало матушкиного тепла, ласковых её рук и нежного, будто журчанье ручья, голоса. Как давно это было. Деревянная колыбель, зацепленная за ржавый крюк в потолке, взволнованный голос матери, когда он в первый раз в жизни упал, рассёк себе лоб. Кривая белая полоска на его лице напоминала, что и князья сотканы из плоти. Потом шрамов на его лице и теле становилось всё больше: он падал с лошади, сражался на боевых мечах со своими сверстниками, а один раз стрела, пущенная дворовым отроком, порвала кафтан и острым жалом впилась в мякоть. В десять лет Василий сделался великим князем и с этой поры должен был в походах идти впереди своего воинства. Ран с той поры заметно прибавилось. А в память о последнем сражении и своём пленении у Василия остались пальцы-обрубки.

Василий рано стал великим князем. Он не успел наиграться игрушками, которые из пахучей липы резал ему дворовый берендеечник. Малолетний Василий любил возиться с ними подолгу, выставляя их в ряд. Среди них были воеводы и бояре, дворовая дружина и смерды. Стояли среди всех и золотоордынцы — с длинными узкими бородами, восседавшие на деревянных лошадках. Татары неизменно проигрывали в затеваемых Василием сражениях, однако не всегда так было в действительности. Василий благоговел перед игрушками так же трепетно, как его далёкие предки боготворили своих языческих богов, выставляя их на вершины холмов и принося в жертву живую плоть. Видно, эта любовь к резным фигурам не умерла, а передалась ему от его предков, сумевших донести до потомка всю магическую силу деревянных болванчиков. Наверно, эта любовь к резным идолам и заставила взять Василия в Большую Орду любимую резную игрушку: бородатого дружинника с мечом и щитом. Воин нападал, делая шаг вперёд: правая рука с мечом далеко выставлена, левая, в которой был щит, закрывала грудь. Полумаска скрывала лицо: видны только губы и подбородок, а бармица неровно спадала со шлема, прикрывая шею. Берендеечник был искусным мастером; даже складки одежды ратника, казалось, развевались при движении, а металлические пластины позвякивали. Василий просил тогда заступничества у этого дружинника, как когда-то его могучие предки-язычники выпрашивали победы у Перуна. Они ему приносили в жертву живое существо, а Василий обещал, что никогда не расстанется с ним, если великокняжеский престол перейдёт к нему.

Свой талисман Василий потерял перед самым сражением с Улу-Мухаммедом. Вместе с отроками он объездил все поля, обещал парадную кольчугу с позолотой тому, кто сумеет разыскать деревянного воина. Но его так и не сыскали. Со смутным предчувствием беды он выехал навстречу всадникам Улу-Мухаммеда.

Кто знает, быть может, его поражение было расплатой за нерадивое обращение со своим идолом?

И сейчас под тёплыми материнскими руками Василий вспоминал и потерянного болванчика, и позорное пленение казанским царём. Князь зарыдал. Пустые глазницы так и не наполнились слезами, но Василию стало легче.

Он уткнулся лицом в бурнус, и боль со стоном уходила из наболевшей души.

— Да что же мы стоим-то, бояре, — бестолково затоптался у входа Иван Ушатый. — Пусть уж простятся, думаю, Дмитрий Юрьевич против не будет.

И бояре один за другим покинули темницу великого князя.

— Пойдём, мой голубь, пойдём, — шептала Софья Витовтовна. — Пойдём из этой темницы на свет Божий.

Василий Васильевич крепко сжимал матушкину руку. Так он поступал всегда в детстве, когда опасался, что мать уйдёт навсегда, оставив его среди незнакомых людей: бояр и многочисленных мамок. Софья Витовтовна утешала его такими же словами, как и много лет назад:

— Я здесь, Василёк, здесь. Я никуда не ухожу... Осторожней, здесь ступенька, подними ноженьку.

Василий робко шёл вслед за матерью, теперь он не боялся, что разобьёт лоб, как это случалось в далёком детстве, — рядом была хранительница и заступница.

Морозный воздух захватил дыхание, и Василий спрятал лицо в материнские одежды.

— Жжёт, — признался Василий, — жжёт, как огонь!

— Рана твоя слишком свежа, вот оттого и печёт, — отвечала княгиня. — Времечко нужно, чтобы зажило. Ничего, Василёк, потерпи, пройдёт и эта беда.

— А что сейчас, солнышко или звёзды? — спросил великий князь.

— Солнышко, Василёк, солнышко.

Подошёл боярин Ушатый, потоптался неловко и, оборотись к великой княгине, промолвил:

— Софья Витовтовна, княжна великая, кони уже запряжены, тебя дожидаются. До Чухломы путь не близок, продрогнем все. И так я на себя грех взял, позволил тебе с Василием проститься. Прознает об этом Дмитрий Юрьевич, серчать будет.

Как ни крепки объятия матери с сыном, но и их приходится разжимать. Софья Витовтовна пригнула голову Василия и поцеловала прямо в кровоточащую рану.

— Теперь заживёт быстро, — пообещала великая княгиня. — Идти мне надо, Василёк, ничего, скоро встретимся.

Софья Витовтовна подобрала полы шубки, села в сани. Никто не поддержал великую княгиню под руки. Бояре, затаясь, смотрели на ту, которая была раньше великой княгиней.

Василий продолжал стоять, не решаясь сделать и шага. «Как же он дорогу сыщет? — горевала княгиня. — Один он теперь остался». Но кто-то из челяди подошёл к опальному князю и, взяв его под руку, осторожно повёл в горницу. Василий был без шапки, и злой февральский ветер трепал его волосы, лохматил их. Великокняжеские бармы сбились на сторону, кафтан задрался, и бордовые полы со следами крови трепетали на снегу.

— Ну что стоишь?! — яростно прикрикнула на возницу княгиня. — Сказано тебе, пошёл.


Словно разгневался Господь на вражду меж братьев и послал на Московскую землю в эту годину большой мор. А ко всему худому не собрали и урожай, то, что осталось на полях, побил град, больше не сгибались под тяжестью зёрен колосья, и сиротливо покачивались на ветру их сухие стебли.

Уже не хватало гробов, и умерших складывали в скудельницы[45], хоронили за оградой кладбища в наспех вырытых ямах. Хоронили без обычного отпевания, разве что оставшиеся в живых прочитают над почившими молитву и уходят с миром.

Мор расходился по Северной Руси, огромной костлявой ладонью накрывал города, и если заползал в дом, то не уходил до тех пор, пока не прибирал последнюю душу. Города опустели, сёла вымерли совсем, а дороги наполнились нищими и сиротами.

Поля заросли, не паханные, где и уродился хлеб, то некому было жать его, так и осыпалось перезревшее зерно в землю, чтобы на следующий год пробиться зелёным бесполезным ростком. Если и было кому раздолье, так это залётным стаям, которые чёрными тучами налетали на рожь и, отведав сытного зерна, тяжело поднимались в небо.

В неурожае и болезнях винили злые силы, и не было села, где бы не вспыхнул костёр, на котором не сожгли бы ведьму, нагнавшую на односельчан недород и мор.

Вонючие кострища верстовыми столбами чернели на дорогах. Пройдёт инок, плюнет на кострище и дальше спешит в благодатную обитель. Но было и по-другому: ведьм зарывали живыми вместе с их чадами, и долго тогда стоял стон и шевелилась земля над притоптанной могилой.

И что же за земля такая окаянная: если не братская междоусобица, так мор косит людей!

Прошка Пришелец пробирался в Москву тайком. На дорогах великий князь повелел выставить дозоры и воротить всякого, битого гнойными язвами, в свою волость. Но болезнь уже набрала силу и подступала к стольному граду. Это было видно по крестам на обочинах, кое-где кружило воронье — то незахороненные тела дожидались погребения.

В одном месте Прошка остановился: худой монах стаскивал трупы в яму. Были они уже истлевшие, испускали нестерпимый смрад, но монах, преодолев брезгливость, бережно клал на дно могилы усопших мучеников. Что-то в движениях монаха Прошке Пришельцу показалось знакомым. Он остановился, пытаясь разглядеть его, но монах, видно почувствовав на себе чужой взгляд, ещё глубже натянул клобук на самые глаза.

— Иван?! Князь можайский! — не сразу поверил своим глазам Прохор. — Неужто ты?!

— Ну я, — неохотно отвечал князь. — И что с того? Я тебя ещё у дальнего поворота заприметил, но не прятаться же мне, как злыдню, в глухом лесу. Я делом занят! А вот ты что по дорогам шастаешь?

— Не шастал бы я, если бы не твой брат Дмитрий Шемяка! Чтобы гореть ему в геенне огненной! Василию глаза выколол, а меня в железо заковал. Неужто не ведаешь?

— Ведаю, — отвечал просто князь, бережно укладывая на груди почившего руки. Глаза мертвеца смотрели открыто и безмятежно, и, подумав, Иван достал гривны и заложил ими оба глаза. — Оттого и спрашиваю. Часть бояр Дмитрию Юрьевичу на верность крест целовали, а другая в Твери укрылась. А тебя так он обещал первого живота лишить.

— Долго ему ждать придётся. Убежал я! Стражу подговорил и в Коломну ушёл. А там со многими людьми сошёлся, так мы сёла Шемяки пограбили, а потом в Литву пробрались. Да больно неуютно мне на той земле сделалось. Вера у них другая, иноземцы, одним словом. Ещё мыкался я в дружине князя серпуховского Василия Ярославина, да домой решил вернуться.

— И куда ты сейчас, Прохор Иванович?

— Сначала к князю Ряполовскому пойду. Чады у него Василия Васильевича. А там посмотрим.

— А не боишься, что дозорных кликну? — вдруг спросил Иван Андреевич. — Вон они стоят! Только знак дать, — показал он на отряд всадников, которые неторопливо выезжали из-за леса. — Обрадуется Дмитрий Юрьевич такому подарку.

— Не боюсь, — уверенно отвечал Прохор Иванович, — после того, что вижу, не поверю, будто сможешь ближнего своего предать.

— Не смогу, — печально согласился Иван. И трудно было понять, жалеет ли он об этом или то просто вздох обременённого заботами тела. — Душу я свою спасаю. Ведь ежели бы не моё супостатство, не выкололи бы Василию глаза. Обещал я великому князю, что не тронут его, а Шемяка глаз лишил Василия Васильевича. И с тех самых пор снится мне сон, будто сижу я в гостях у Иуды, а он для меня стол накрыл, вино выставил. Пей, говорит, теперь мы с тобой заодно. Я брата своего духовного предал, а ты брата кровного. Вот этот сон мне всю душу растравил! Иуда мне чашу в руки даёт, я смотрю на него, а выпить духу не хватает. Вот уже ко рту подношу, и сон мой на том кончается, будто сам Христос не позволяет мне совсем пасть. Что ты скажешь на это, Прохор Иванович?

Прохор задумался, видно, сон тоже потряс его. Ведь Василий действительно, подобно Христу, распят своими ближними.

— Что я могу сказать?.. Может, Господь и простит тебе этот грех. Ведь не каждый отважится людей, что гнойной язвой битые, в могилы складывать. Не ровен час, и самому живота можно лишиться.

— То-то око и удивительно, Прохор, — продолжал можайский князь, — вроде бы и не берегу я себя совсем, в самую болесть лезу и павших собираю, все вокруг мрут, а меня не берёт! Будто сам Господь за меня заступается. Я ведь и в доме своём прокажённых держу. У одних всё лицо повыело, с других мясо с лица кусками валится, так я им сам, вот этими руками, язвы промываю. Видишь, цел пока! Всё надеюсь, прощение Иисуса на меня снизойдёт. Ты уже, Прохор Иванович, про то, что меня здесь видел, не говори никому. Прошу тебя очень. Я ведь и одежду монашескую на себя надел, чтобы неузнанным быть, да вот ты меня сразу признал. Обещаешь?

— Хорошо, — буркнул Прохор. — Пусть по-твоему будет.

— В Москву, Прохор, не ходи, узнают тебя. У Дмитрия всюду свои люди. Он через нищих и бродячих монахов всю правду о себе знает. И ещё я хочу тебе сказать, Прохор Иванович, жалеет Дмитрий, что сыновья Васильевы на свободе. Поначалу он хотел дружину на Ряполовских послать, чтобы деток великого князя взять, да раздумал. Народного гнева испугался. Но он, ирод, опять что-нибудь надумает, не успокоится, пока их не добудет. Ты передай Ряполовским, пусть ни на какие уговоры не соглашаются и мальцов Шемяке не отдают.

— Хорошо, передам, — пообещал Прошка Пришелец. — А сам долго здесь ещё будешь?

— Я-то? Долго, брат, долго. Божье дело спешки не выносит. Ступай, я ещё страдальцев лапником укрою, и дай нам Бог не встретиться больше на поле брани супротив один другого!

Прохор махнул на прощание и не спеша пошёл дальше. Ему хотелось обернуться и посмотреть, как княжеские руки кладут на безымянных усопших ветви лапника. Видать, здорово его припекло, если он на такое решился. Не оглядываясь, Прошка пошёл дальше.


Дмитрий Шемяка с ростовским епископом не знался. Быть может, потому, что отец Иона был любимцем князя Василия, и, когда вдруг в его палаты шагнул посыльный московского князя Дмитрия, владыка не сдержал удивления, поморщился:

— Что за нужда такая приспела ко мне угличскому князю?

— Московский князь великий Дмитрий Юрьевич велит тебе, отец Иона, быть у него во дворе, — не хотел замечать посыльный обидных слов «угличский князь». Ему хотелось коснуться лидом ладони епископа, но он не смел этого сделать без разрешения старца.

И когда Иона подставил руку, отрок охотно приник к ней губами.

— Велит, стало быть... — хмыкнул владыка. Отец Иона хотел добавить, что мятежный князь ему не указ, дескать, есть у него господин — Василий Васильевич, да смолчал. — Что хочет великий князь? — нарочно упустил слово «московский» отец Иона.

— О том не ведаю, — развёл руками гонец. — Велел доставить.

Первый раз он видел владыку вблизи и, не стесняясь, во все глаза разглядывал его.

— Хорошо, буду, — согласился вдруг Иона. — А ты ступай на двор пока. Время мне нужно, чтобы облаченье праздничное надеть.

На двор Дмитрия Юрьевича отец Иона вошёл в сопровождении большого числа священников, дьяков, подьячих, что напоминало церковный ход, который величаво тянулся от самых Спасских ворот. Московиты издали заприметили Иону, падали ниц, просили благословения. Давно столицу не радовал своим посещением ростовский владыка. После смерти Фотия митрополичий двор оставался пуст. Ни один из епископов не осмелился сесть на митрополию во время братовой войны. А Москва без присмотра главного владыки казалась сиротой, даже службы в Благовещенском соборе проходили не такими праздничными, как бывало раньше. А тут диво эдакое — сам ростовский владыка Иона пожаловал!

Отец Иона не торопился, шёл размеренным шагом, подставлял руки для целования, благословлял младенцев и, несмотря на небольшой рост, был виден отовсюду.

Благая весть мгновенно разлетелась по Москве, заполнились народом улицы, а тут ещё набат ударил, приветствуя владыку. Ростовский епископ был растроган встречей и, как бы невзначай, прикрыл лицо епитрахилью, смахивая слезу-предательницу. И надо же ведь как бывает — по близким не всплакнёшь, а тут от чествования слёзы сами текут. Видать, нужен всё-таки владыка Москве, народ руками к одеянию тянется, благословения просит. Вроде бы и тесно вокруг, ступить негде, но расступился народ, пропуская вперёд отца Иону на Шемякин двор. Сам московский князь навстречу поспешил — оказал честь епископу. Поклонился Дмитрий до земли и не постеснялся показать собравшимся рыжих своих волос; застыл в поклоне, а следом бояре поскидали с нечёсаных голов шапки. По правую сторону от Шемяки сын его старший, а до толпы доходит сдержанный шёпот князя:

— Ниже голову опусти, дурная башка! Сам Иона в Москву прибыл.

Отрок, напуганный покорностью отца, склонял голову ещё ниже, едва не касаясь волосами пыльной земли.

— В дом тебя прошу, дорогой гость, — заговорил Дмитрий и по праву хозяина отступил в сторону, приглашая владыку на гладко тёсанные ступени Красного крыльца.

Не сразу разговор начал Дмитрий Юрьевич, поначалу велел, чтобы истопили для владыки баньку и чтоб жару поддали крепкого. И когда Иона, распаренный и красный, вошёл в покои великого князя, Дмитрий Юрьевич из собственных рук подал епископу прохладного квасу.

Грозен был великий князь московский Дмитрий. Бывало, заедет в иной монастырь, так игумен от страха и келью не решается покинуть, боится предстать перед Дмитрием, который и на духовный сан не посмотрит, плёткой огреет за непослушание. А не далее как неделю назад на своём дворе приказал выдрать чернеца за дерзость: достаточного смирения у монаха не заметил. Так по Дмитрию получается, что каждый чернец всякой бесстыжей голове кланяться должен. А тут владыку, как девку, обхаживает, даже квасок прохладный из собственных рук подаёт.

Владыка отпил. Квасок удался знатный. Был в меру сладок и на редкость крепок. Монастырское питьё послабее будет. Владыка отпил ещё. Поперхнулся. Передохнул малость, а потом, не отрывая рта от братины, допил всё.

— Ах, хорош! — крякнул Иона и, посмотрев хмельными глазами в плутоватое лицо Шемяки, спросил прямо: — Что хочешь от меня, Дмитрий? Видать, много просить будешь, если народ со всей Москвы да с окрест нагнал, чтобы меня с честью встречали. А потом уважил, на Красное крыльцо встречать вышел, баньку затопил, а теперь вот квас из своих великокняжеских рук подаёшь. Не много ли чести для одного владыки получается?

— Да о чём ты, отец Иона! — отмахнулся Дмитрий. — Тебя на Москве видеть, вот это честь великая!

— Вижу, юлишь ты, князь, словно сват перед сватьей. Говори, зачем звал, иначе обратно в Ростов Великий ворочусь.

— Ох, до чего же ты упрям, отец Иона! Погостил бы у меня. Отдохнул бы ещё, кваску попил. Неужели не по вкусу пришёлся?

— Квасок у тебя удался, князь. Только у меня в епископстве дел хватает. Земли монастырские нужно посмотреть. Наказ на праздник дать, — стал перечислять владыка, — а ещё по дорогам тати стали шалить. В народе поговаривают, что это монахи бродяжьи! И это нужно проверить. Да мало ли ещё чего, князь! Ты своё говори.

Отец Иона сидел напротив Дмитрия. Владыка ещё не отошёл от жару: лицо его оставалось красным, а на лбу крупными каплями выступил пот, нательный крест пристал к груди, и цепь плотной удавкой окутала шею.

— Так и быть, слушай, отец Иона, — хлопнул себя по колену Шемяка. — Хотел бы я, чтобы ты в Муром поехал и взял бы у князей Ряполовских детей Василия. Пожаловать их хочу.

— Пожаловать, стало быть, хочешь?.. — глянул на московского князя епископ. — Только стоит ли тебе верить, князь? Крут ты. Вон давеча рассказывали, что повелел священника с места спихнуть, насилу и выплыл, бедняга! А на дворе своём монахов розгами лупишь. А попов, что рать твою в походе сопровождать не пожелали, велел в темнице держать, пока не опомнятся! Божьего суда, Дмитрий, не боишься!

— Было всё это, — смиренно принял упрёк владыки Дмитрий Юрьевич. — Только ведь в том я уже покаялся. Почему же ты не говоришь ещё того, что пожертвования я на церковь немалые делаю и соборы мурованые на свои деньги ставлю? Я ведь священника поделом наказал, ругался матерно на дворе, хуже пса бродячего. Неужели эту малость мне Бог не простит?

— Сам уж ты больно чист! — возразил владыка ростовский.

— Ясное дело, грешен и поганен я, — охотно соглашался Дмитрий Юрьевич. — Только ведь я князь! С моих уст и бранное слово может невзначай слететь и поганым не покажется. А попу-то святость блюсти пристало! Но не об этом мы говорим, владыка, хочешь, крест поцелую, что детишек Василия не трону?

— Не надо целовать, поеду я к Ряполовским, передам, передам твой наказ, — согласился вдруг отец Иона. — А сейчас пусть квасу мне принесут, больно он у тебя приятен.

— Эй, квасу несите! — распорядился Шемяка. — Владыку сухота одолела. Если уважишь мою просьбу, отец Иона, на дворе московском митрополитом оставлю!

У Дмитрия Юрьевича епископ погостил ещё два дня: пил сладковатый квасок, парился в баньке, служил вечернюю службу в домовой церкви и тешился с великим князем в долгих разговорах, наставляя его на путь истины. Уж больно много нехорошего стали поговаривать о московском князе, а весть, что он выколол глаза брату, удивила даже чернь.

И Василия Васильевича, князя бедового, прозвали в народе Тёмным.

Дмитрий Юрьевич терпеливо выслушивал назидания отца Ионы: обещал в меру пить хмельное вино; девок обязался не портить; слова матерные говорить только по злобе, а не забавы ради; мяса в пост не есть; песен срамных не петь и плясками бесовскими не развлекаться.

Дмитрий Юрьевич смиренно сносил упрёки и терпеливо дожидался отъезда епископа, а когда возок владыки миновал Спасские ворота и пушка на прощание выстрелила, Дмитрий Юрьевич тотчас скинул с себя личину и, крикнув боярина Ушатого, повелел:

— Зови ко мне в горницу скоморохов да девок-шутих! И пусть хари наденут посрамнее, посмеяться хочу! Пусть до утра пляшут и песни поют. Скажи им, что пива будет вдоволь и вина белого! Ой, уморил меня владыка ростовский своими разговорами, надумал чернеца из меня вылепить! Но разве чёрта заставишь ладан вдыхать?

Тяжело расставался с Москвой ростовский владыка Иона. Вроде бы и немного пробыл, а привык. И размахом Москва пошире будет, и соборов понастроено поболее, чем в удельных городах, только там и должен быть митрополичий стол. Дорога развеяла грусть отца Ионы, и он с интересом посматривал по сторонам, узнавая знакомые места. Ещё три десятка лет назад, проезжая этой дорогой, он видел только дремучий лес, который сейчас поредел. В разных местах теперь можно рассмотреть засеянное поле, на котором уже пробивались зелёные ростки яровых. Раньше места эти были дикими, разве что иногда среди деревьев мелькнёт скит пустынника. Сейчас навстречу попадались крестьяне с возами дров, они во все глаза пялились на важного гостя, забывая порой и шапку-то снять.

В одном месте владыка увидел, как водили хоровод девки, песни пели. А рядом парни игры затеяли, видать, удаль молодецкую показывали. И сладко защемило в груди у Ионы — вспомнилась юность. Вот такой же он был бестолковый, когда впервые девку отведал — сграбастал её ручищами, а она, дурёха, глазёнками хлопает, под ласками вздрагивает и только раз из себя и выдавила:

— Не надо...

Да чего уж там! Есть что вспоминать, не всю жизнь кадило в руках держал. И поганым был, и грешил понемногу, только будто всё это в другой жизни происходило. И сам, задрав штаны, через огонь сатаной прыгал.

На пути попалось большое село, дворов эдак четыреста. Издалека виднелась церквушка; наверно, звонарь узнал владыку и ударил запоздало в колокола. Голос у колокола оказался басовитый, разнёсся звон над лесом, будоража Божью тварь.

В селе отец Иона не остановился, даже не вылез из повозки, слишком путь далёк, перекрестил издали толпу крестьян и поехал дальше. А за селом поле — гладенькое, словно ковёр тканый. Из зелени синие глаза васильков выглядывают. И уж совсем диковинное зрелище: на вспаханной полосе, подняв голову кверху, стоял тур. Зверь тревожным взглядом провожал повозку епископа. Тур был крупный, рога огромные, но, видно, и его не миновало зло — на мускулистой шее большой кривой шрам. Махнул бык хвостом и, наклонив тяжёлую голову, повернулся к лесу.

Дорога уводила отца Иону всё дальше и дальше к Мурому.

Князья Ряполовские встретили владыку с почтением: хозяйская дочь вышла с хлебом-солью, а сам Никита Ряполовский на подносе держал чашу с вином.

Отломил ломоть хлеба владыка, посолил его круто да и проглотил, не мешкая. От хмельного зелья тоже решил не отказываться — разговор предстоит долгий, и не следует его начинать с отказов. Запил он солёное сладким и по красному крыльцу поднялся в хоромы князя.

Ростовского владыку уже дожидались — в светлой горнице накрытый стол, на котором пироги да снедь разная. Ишь ты как оно получается, каждый его на свою сторону тянет. Только он всегда сам по себе. На то только и слуга Божий.

Расселись гости. Пили вина и квас, шестой раз сменили блюда, а о делах и слова не сказано. Наконец отодвинулся отец Иона от стола, ослабил пояс, который начинал стеснять распиравшее от обильного угощения брюхо, и заговорил о главном:

— Послан я к тебе, Никитушка, московским князем Дмитрием Юрьевичем... — Заметил отец Иона, как скривилось лицо князя, а лоб прорезала глубокая морщина.

— Слушаю тебя, владыка.

— Просит он дать на его попечение детей Василия Васильевича. Обещал их пожаловать, а великому князю Василию вотчину дать достаточную.

Мясо было постное и солёное, и владыка почувствовал, как горло одолела сухота, он взял со стола кувшин и выпил до капли.

Князь Ряполовский терпеливо дожидался, пока Иона утолял жажду, внимательно наблюдал, как двигается его острый кадык, проталкивая в бездонное брюхо епископа питьё.

— Не могу я так сразу дать ответ, отец Иона. Подумать нам надо, — засомневался князь.

Владыка поднялся из-за стола:

— Слово своё даю, что возьму детей на свою епитрахиль и беречь их стану. Завтра за ответом явлюсь.

— А разве не останешься у меня, владыка? Или обидел чем? В моих хоромах тебе перина постелена.

— Непривычно мне на перинах лежать, — возражал отец Иона. — Неужто запамятовал, что я монах? Келья мне нужна и лавка жёсткая.

Ушёл монах. Ряполовские остались одни, с ними Прошка Пришелец.

— Что делать-то будем? — спросил сразу у всех Никита и, повернувшись к Пришельцу, добавил: — Может, ты скажешь, Прохор Иванович? К Василию Васильевичу ты ближе всех стоял, хоть и не княжий чин имеешь.

— Не верю я Шемяке. Деток Василия Васильевича хочет получить, чтобы потом измываться дальше. На московском столе он укрепиться хочет, а сыновья государя для него только помехой будут.

— Так-то оно так, — несмело согласился Никита, — только ведь он епископа послал. Его слово что-то должно стоить.

— А вы что думаете, братья?

Младшие братья Василий Беда и Глеб Бобёр, такие же скуластые, с косматыми сросшимися бровями, как у самого хозяина дома, передёрнули плечами.

— Оба вы правы: и ждать нельзя, и отдавать надо. Епископ ростовский послан. Если не отдадим отроков, тогда вроде Церкви не доверяем. Выходит, правда где-то посерёдке. А вот где эта серёдка?

— Вот что я думаю, братья, — снова заговорил Никита. — Если мы сейчас епископа не послушаем, будет лишний повод у Шемяки, чтобы гнездо наше разорить. Дружина у нас здесь небольшая, сопротивления серьёзного не дадим. Тогда уже точно деток в полон захватит. Ионе мы скажем, пусть возьмёт в соборной церкви на свою епитрахиль. Если согласен, тогда и отдадим.

Едва заутреню отслужили, братья Ряполовские с Прошкой пришли в келью к епископу. Отец Иона выглядел необычно: на голове митра высокая, а на груди на тяжёлой цепи золотой крест висит. Епископ ходил всегда в простой рясе, отличаясь от остальных священнослужителей игуменским жезлом и большим крестом. Сейчас он казался особенно праздничным, даже ростом выше стал.

— Надумали мы, владыка, — отвечал за всех старший из братьев. — Твоими устами сам Бог велит отпустить детишек к Дмитрию. Но только позволь сказать тебе... Отпустим, если на свою епитрахиль отроков возьмёшь.

— Именно этого я и ждал от вас, — отвечал просто владыка. — Пелену Пречистой велел приготовить. Вот с неё и возьму на свою епитрахиль[46] отроков Василия Васильевича. А теперь, братья, на свет пойдёмте.

Рассвело уже.

Майский воздух был ещё прохладен, и бояре, стоявшие у церкви, поёживались. От ветра ли? Ведь детей великого князя Василия Тёмного в руки бесу отдавать приходится. А как тут не отдать, если сам епископ за ними прибыл!

Набились бояре в церковь, а когда епископ запел высоким голосом, восхваляя Богородицу, подхватили разноголосо.

Молебен больше напоминал заупокойное пение, слишком высоко взяли бояре, и голоса их то и дело срывались, словно от плача. Когда служба закончилась, епископ накрыл сыновей Василия епитрахилью, и они, как цыплята, прячущиеся от опасности под крылышком, прижались к святому отцу.

— Ты это... самое... отец Иона... Да что говорить! Бери малюток, — за всех высказался Никита.

Повозка тронулась, увозя сыновей великого князя, только после этого бояре неохотно разошлись.

В Переяславль Иона приехал как раз на Иова Горошинка.

Вдоль дорог лежали распаханные поля, и крестьяне, не скупясь, сеяли горох. Заприметив епископа, снимали шапки, смотрели вслед, а потом, словно досадуя на вынужденную остановку, понукали лошадей и шли дальше по борозде. Дута чернели от сажи, видно, на Ирину Рассадницу пожгли прошлогоднюю траву, а молодые зелёные побеги ещё не успели пробить не успевшую прогреться землю.

— Останови у ворот, — наказал вознице Иона. — Негоже сразу во град въезжать.

Возница в просторной белой рубахе, которая раздувалась у него на спине точно большой шар, натянул поводья, и кони встали.

Епископ отстранился от услужливых рук, отыскал глазами крест Успенского собора и перекрестился.

— Перед Богом я теперь в ответе. Не дай случиться греху. Господи, помилуй чад великого князя Василия Васильевича. Не искуси, сатана, Дмитрия Юрьевича, чтобы кровь невинных епитрахиль не испачкала.

Помогло чуток, отлегло от души. Иона уселся рядом с отроками, потрепал старшего за русый чуб и сказал детине:

— Трогай, Тимофей, а я в княжеские палаты пойду. Дмитрий Шемяка на богомолье в Переяславль приехал, дожидается нас.

Дмитрий Юрьевич мальчиков встретил ласково. Младшего, Юрия, взял на руки, долго носил по палатам.

— Глаза-то у тебя такие же, как у отца твоего Василия Васильевича, — и тут же осёкся, вспомнив, что глаз у Василия больше нет. — А ты не робей, Ванюша, — тискал он старшего княжича за плечи. — Ты за дядю держись и к городу присматривайся. Может быть, в кормление его тебе дам! Или ты всю землю Московскую хочешь? Ха-ха-ха! Сколько тебе сейчас?

— Семь годков.

— Семь, говоришь... Большой уже. В пятнадцать лет твой батька у моего отца стол московский в Золотой Орде отнимал, а великим московским князем он в десять лет стал. — Дмитрий Юрьевич всматривался в Ваню, который был похож на отца, вот только губы матушкины — сочные и по-девичьи робкие, такие губы бабы охотно целовать станут. Дмитрий посмотрел на отрока пристально, словно хотел угадать его будущее. «А не получится ли так, как когда-то вышло с Юрием Дмитриевичем? Не захочет ли он воспоследовать примеру своего двоюродного деда, чтобы отстоять московский стол? И прав у него на то более — Иван из московских князей, прямой потомок Даниловичей, а вот твои предки всё время Угличем да Галичем заправляли! Может, бросить чад в темницу и задавить там тайком, а ещё лучше зелья какого-нибудь в питьё подсыпать. Начнёт чахнуть Ванюша, покашляет, а потом и Богу душу отдаст. Можно ещё рубаху ядом пропитать, наденет княжеский отрок подарок, а он-то его как саваном и укроет. Прости меня, Господи, за грешные мысли. Не от злобы всё идёт, для земли Русской стараюсь. Только ведь власть не терпит двух хозяев, как не может быть у жены двух мужей. Второй-то всегда вор! Поганец!»

Короткие, заросшие жёстким чёрным волосом пальцы Дмитрия разглаживали чуб отрока, но вот ладонь ухватила непокорную прядь.

— Больно, дядя! — пожаловался Иван.

— Запомни, детка, так и мне больно было, когда отец твой против меня лихо держал и за старшего брата не почитал! Только не угличский я князь, а московский! И всегда им буду! Когда десять тебе исполнится, клятву мне на верность держать будешь, как отец твой поступил. Отходчив я, Ванюша, и доверчив чрезмерно, сколько бед через своего брата претерпел, а уже и не помню, будто этого и не было! Всё быльём поросло! Лукавством он силён. Я ему и удел дам. Пускай берёт город, какой захочет, ничего мне для брата не жалко. А сейчас сил в Угличе ему надо набираться. Я ведь у тебя, Ванюша, крёстным был, вот этими руками в купель окунал. Как же мне о крестнике своём не печься? Крестик-то мой не потерял? Вижу, не потерял, носишь! Этот крест когда-то я сыну своему хотел оставить, но разве ты для меня чужой? Такой же сын! Носи этот крест, пусть он тебя от беды хранит. Каменья разноцветные любишь? На, возьми! Жемчуг для себя берег, хотел кафтан расшить, да разве будешь жалеть для крестника! Из лука стреляешь?

— Стреляю, — отвечал Ваня, вспоминая, как ещё совсем недавно отец помогал ему править стрелы.

— На вот тебе этот лук. Тяжёл? Знаю. Когда научишься тетиву на нём растягивать, тогда и удел свой получишь! Так что расти, Ванюша, расти. Хорошие воины мне нужны. Мои сыны чуток помладше тебя будут, а уже вовсю тетиву тянут. Тебе их догонять придётся. Руки крепкие необходимы не только для того, чтобы баб тискать, а больше, чтобы власть держать. Холопов в дугу гнуть. Стоит только отпустить, как они к тебе на шею — прыг! А уж про бояр я не говорю, каждый почти князем московским себя мнит. Дали им волю по Руси-то бегать да служить разным князьям, которые больше по нраву, оттого и на язык они дерзкие. Всё словами погаными норовят обидеть. А их розгами сперва поучить! Тогда умишко у них прибавилось бы. Да чего уж там!.. Даст Бог, сам до всего дойдёшь, Ванюша.

Вечером Дмитрий в честь племянников устроил пиршество, на которое созвал всех бояр. Ванюша, не привыкший к такому чину, застенчиво жался к отцу Ионе, с ним он успел сдружиться. А святейший, наклонясь, на ухо мальчонке шептал:

— Ты гляди, Ваня, гляди на бояр, присматривайся. Может, не всегда так будет, может, среди слуг находишься.

Дмитрий Юрьевич покрикивал на бояр, слугам велел нести блюда, а когда на стол подали белое вино, распорядился:

— А почему моего главного гостя не потчуете? Почему вина Ванюше не налили? Он хоть и мал, а отведать вина должен.

Крякнул отец Иона, но перечить не стал.

Ваня взял стакан, встал из-за стола и, кланяясь в обе стороны гостям, поблагодарил за ласку великого князя, а затем пригубил вино.

Бояре переглянулись. Кто-то вспомнил Василия Васильевича: ведь так он и начинал, некогда великий московский князь. Сначала сам кланялся, а потом заставил строптивых головы низко к земле пригнуть.

В повороте головы и в жестах юного княжича Дмитрий узнавал своего брата. Глаза великого московского князя остались у старшего сына — смотрели по-прежнему дерзко и прямо. И стало ясно Дмитрию: не догнать его сыновьям Ивана, мал отрок, а держится с большим достоинством, будто и вправду московский князь. Хоть и лук растянуть не способен, однако нашлось смелости посмотреть боярам в лицо. И глядел так, будто холопов своих разглядывал. «Вот она, кровь, что делает! Васька своими погаными очами так же на братьев смотрел, покудова не выкололи их!»

Шуты и шутихи прыгали через голову, вертели хоровод, стараясь развеселить Дмитрия, но он всё более мрачнел. И вино уже не берёт, только взгляд от выпитого делается строже, а лицо наливается густым румянцем.

— Подите прочь! — вдруг громыхнул князь стаканом о стол.

Брызги весело разлетелись в разные стороны, заливая кафтаны бояр.

Шутихи и шуты смолкли на полуслове. Одна из них, маленькая, сгорбленная, сделалась ещё безобразнее от страха. Она втянула голову в плечи, словно боялась получить удар плетью, и, семеня кривыми ножками, потопала к выходу.

Веселье упорхнуло вспугнутой синицей, и бояре тяжело замолчали.

— А ты на нас не ори! — откликнулся со своего места Стёпка Плетень, самый дерзкий из бояр. — Мы тебе не холопы. Мы люди вольные! Кому хотим, тому и служим, а коли не любы стали, так мы себе другого хозяина поищем.

— Подите вон! А если ты, Степашка, надумаешь мне перечить, так всю харю твою о стол разобью!

И раньше случалось, князья бояр за бороды таскали, плетей им доставалось, и княжескими сапогами были топтаны. Жестокостью расплачивались московские князья за верную службу со своими подданными. Но то были московские князья, и ссоры эти походили на семейные перепалки. Сейчас перед боярами сидел Шемяка, который едва успел угличские бармы на московские великокняжеские поменять. А всё туда же! На московских государей и нравом походить желает.

Бояре дружно поднялись, грохнула об пол лавка. Кто-то рукавом охабня зацепил стакан, и он, дребезжа по гладким доскам и расплёскивая пиво, упал на колени князю.

— Иона, — окликнул великий князь епископа, который чинно поднялся из-за стола и пошёл вслед за боярами. — Ты вот что... Возьмёшь детей Василия и свезёшь их завтра в Углич. Представляется мне, там им спокойнее будет.

— Государь, Дмитрий Юрьевич! Да что же это такое! — взмолился владыка. — Обещал же ты мне, как только малюток привезу, сразу Василия из Углича отпустишь и удел ему в кормление дашь! А ты ещё и детей в заточение?!

— Хорошо тебе. Иона, на Москве? Митрополитом всея Руси стал... А может, тебе обратно в Ростов Великий хочется вернуться? Московская митрополия пустовать не станет, охотников мы живо разыщем.

— Я-то свезу, князь! Свезу детей, только ты совсем один остаться можешь. Вольных людей от себя отстранил, меня, митрополита, обидел, — укорял Иона, — а сейчас и слово своё не сдержал. Люди ведь не твари бессловесные, разнесут по Руси обиду. Одумаешься, Дмитрий, да поздно будет!


Забрал отец Иона чад Васильевых, перекрестил перед дорогой и повёз их к отцу в Углич в заточение. На душе было срамно. И есть от чего: надо же было додуматься великому князю — митрополита тюремщиком при отроках сделать. Всю дорогу отец Иона молился, а возница, удалой малый, не подозревая о тоске владыки, тянул скорбную песнь.

— Помолчал бы ты, братец, — попросил Иона. — И без того на душе тоскливо.

Затих возница, только одна плеть и пела свою песнь: «Вжик! Вжик!» И храпели разгорячённые кони. Было время, когда веселил Углич Иону звоном колоколов, ухоженными церквами, и сам он отроком обошёл эти места. Приходил сюда и с братией, собирая для монастыря подати, и никогда не думал, что этот путь станет для него безрадостным.

— Вон и матушка ваша, — очнулся от дум Иона, заметив у княжеских ворот великую княгиню. — Видать, из церкви вышла, обедня прошла.

Кони остановились.

— Матушка! — крикнул, выпрыгивая из возка, Иван.

— Здравствуй, государыня, — вслед за мальчиком ступил на землю Иона. — Как там князь наш... московский?

— Про князя спрашиваешь? А деток его в заточение привёз?! — укорила великая княгиня. — Кому теперь служишь, святой отец? Поганцу этому, что руку на брата посмел поднять? Каину! Иуде!

— Обидные слова говоришь, государыня! Только Господь Бог и есть мне господин.

— А митрополитом ты стал тоже по Божьей воле? Или Шемяка того захотел? Какую же ты сейчас ему услугу оказать можешь? А может, ты решил сам малюток на плаху отвезти, чтобы им так же, как и отцу, глаза повылавливали? Тогда веди, чего же ты ждёшь?! Весь род Даниловичей хочешь вывести?! Откуда же ты такой взялся, владыка?

— Не права ты, государыня, не права! — не нашёлся что и возразить митрополит.

— Пойдёмте, детки, батьку я вам покажу.

Так и остался стоять Иона один посреди княжеского двора. Подошла баба с младенцем и, протягивая дитя митрополиту, попросила благословения.

— Не могу я сейчас, — признался митрополит. — Грешен! Очиститься мне надо, а уж потом.

Не посмел дать своего благословения и, повернувшись спиной к озадаченной бабе, заковылял прочь.

Великая княгиня, взяв за руку сыновей, поднялась в мужнины покои. Князь сидел на высоком кресле, и руки его лежали на подлокотниках, веки были опущены, казалось, он спал, но, услышав шаги, встрепенулся, спросил:

— Это ты, Мария?

— Я, Вася... сыновей тебе привела. — И, подтолкнув старшего Ивана, произнесла: — Смотри, Ванюша, что ироды с твоим батькой сотворили! Зреть Божьих образов не может теперь. Силу у него отняли, а самого его под охрану а Углич отправили! Всё это ирод сделал, дядька твой, Дмитрий Юрьевич! Мало ему своего удела, так он на чужое позарился!

Василий поднялся с кресла и, шаря беспомощно впереди себя руками, стал искать голову сына. Ваня и раньше видел слепцов: они сидели у церквей и на базарах, ненавязчиво выпрашивая случайную милостыню. Иногда их собиралось много, и, выстроившись рядком, слепцы за вожаком-поводырём шли по сёлам, собирая в свои коробы скудные подаяния. Но всё это было в другом мире: в мире холопов и слуг. И он, выросший в великокняжеских палатах под присмотром мамок и владыки, не представлял, что эти беды могут коснуться его отца, их семьи. Сейчас горе перешагнуло порог великокняжеского двора и вступило в терем. Ваня почувствовал, как жёсткие пальцы отца дотронулись до его лица и бережно погладили лоб.

— Стало быть, и тебя, Ванюша, ирод не захотел пожалеть. Боится он нас! В заточении хоронит! — И уже спокойно продолжал: — Ничего, может, так и лучше. Вместе легче беду пережидать. Спасибо, что хоть живота не лишил. А мы ничего ещё, поживём! Я ещё с детишками твоими понянькаюсь, я хоть и слеп, но далеко вижу. Придёт ко мне ещё Дмитрий, прощения просить будет... А вот этого не надо, Ванятка, не реви! Большой уже. Мне десяток годков было, когда я великим московским князем сделался! А где же младшенький? Где Юрий? Ой, какой ты большой стал, князь! — нащупал обрубками пальцев голову младшего сына Василий. — С кем же вы прибыли?

— С отцом Ионой, — отвечал Ваня.

— Где же он сам? Почему в палаты не проходит?

— Грешен, говорит. Пошёл в церковь молиться.

— Видать, грязи в дороге достаточно поналипло, если в светлицу хочет покаянным зайти, — сказал великий князь. — Похоже, он стражем к великокняжеским отрокам приставлен. Не про него эта честь.

Отец Иона молился усердно, бился лбом о каменный пол, не уставал класть поклоны. И в пустой церкви над амвоном то и дело раздавался густой бас старца:

— Спаси и сохрани, помилуй меня! Не предавай анафеме, не прокляни за грех. Ибо то, что я делал, шло от добрых помыслов моих и от сердца покаянного, хотел, чтобы великие князья и отроки нашли мир и покой душевный. Господи, не осуди строго раба своего! Прости меня за то, что поддался искушению сатаны и пожелал величия вместо смирения. Прости, что презрел монашескую рясу и пожелал носить крест митрополичий. Отпусти мне грехи за то, что пожелал иметь свою паству, а себя видел пастырем, нёсшим свет Божий во тьме. Прости, что Василия обманул в его ожиданиях и сам стал стражем для чад его. Господи, сделай так, чтобы не прокляла меня паства, а поверила в искренность моих помыслов. Никогда не служил я Юрию Дмитриевичу, только один у меня господин, это ты, Господи!


Призвание служить Богу отец Иона обнаружил в себе ещё в ранней юности. Едва минуло двенадцать годков, как он сбежал из родительского дома и ушёл в обитель. Юный послушник удивлял братию своим усердием: он мог ночь напролёт молиться, подавляя в себе гордыню, исполнять любой наказ игумена, под жёсткой рясой всегда носил власяницу. Ел один хлеб, только в большие праздники мог отведать немножко сыра, пил родниковую воду. Малец совсем не носил обуви и мог в лютый мороз отправиться в лес за хворостом для братии. В пятнадцать лет Иона стал известен в округе своим подвижничеством, и за многие вёрсты в монастырь приходили крестьяне, чтобы посмотреть на удивительного отрока.

— Так он же совсем мальчишка! — удивлялись богомольцы. — Да... видать, недюжинную силу Господь вложил в это худое тело, если сумел над братией так возвыситься!

В монастыре Иона пробыл четыре года, а потом к нему в келью заявились монахи и вынесли свой приговор:

— Крестьяне к тебе ходят, а нас на дух не выносят, считают, живём мы в пьянстве и блуде! Если возражать пытаемся, все на тебя показывают, дескать, только так должен жить праведник. Возвыситься хочешь, отличиться от нас всех. Тёплую рясу зимой, к примеру, не носишь. Или хочешь сказать, что тебе не холодно совсем? А ведь окромя души плоть ещё есть. Она ведь болеть и страдать, как и душа, умеет. Устали мы за тобой тянуться, сил уже больше нет! Почему бы тебе не жить так же, как и мы? Оставайся тогда!

— Нет, — покачал Иона головой. Жить как все он не умел.

— Вот оно, стало быть, что! — грустно выдохнул монах. — Ярок ты больно, Иона, издалека виден. Ты нас так затмил, что и вблизи не разглядеть. А ведь мы тоже за людей молимся и грешные души их спасаем. Возможно, не столь усердно, но ведь Господь создал всех людей разными! — Иона смиренно слушал, и была в этой покорности та сила, какая бывает у капли, точащей камень. И в молчании Иона был дерзок. — Если не хочешь... ступай куда знаешь!

Иона ушёл, и долго на узкую спину уходящего отрока из окон кельи смотрели монахи.

Иона поселился в лесу, не принял его монастырь, и он решил стать отшельником. Для жилья выбрал огромное дупло. Липа была старой и благоговейно приняла в своё пропахшее сыростью нутро монаха. И Иона тихо засыпал под скрип раскачивающейся кроны.

Так он прожил год, питаясь ягодами, грибами, орехами. А на второй — у Ионы появились соседи. Они вели себя шумно: срубили в чаще просторную избу, разогнали зверя, и скоро отшельник понял, что это были недобрые люди. Свёл же Господь святого с убийцами! Иона прятался, стараясь ничем не выдать своего присутствия, но однажды, когда он лёг спать, услышал у дупла шаги.

— Придушить его надо, — говорил негромко хрипловатый голос. — Если донесёт на нас князю, тогда не жить! Князь большую награду обещал. Где-то здесь монах прячется. Я его сегодня утром видел.

— Может, он такой, как и мы? — произнёс второй.

Голос был моложе, звучал чуток мягче.

— Тогда тем более надо придушить! Два медведя в одной берлоге не живут. Только где он прячется? Не разглядеть в потёмках, может, ушёл куда?

— Ладно, пойдём отсюда, — проговорил второй. — Днём посмотрим, тогда и прибьём! А то где сейчас искать! Спугнуть можем, да и шею в такую темень, не ровен час, свернём.

Иона не спал всю ночь, выпрашивал у Господа чуда, а на следующее утро сам вышел к избушке. Распахнул дверь, предстал перед татями.

— Вы хотели видеть меня, братья? Вот он я... Я не собираюсь убегать от вас, вы сами у меня в гостях, живу я в дупле старой липы, так что милости прошу. Что я здесь делаю? — вопрошал спокойно отрок. — Ищу спасения для души своей, оттого и удалился от мирских забот в лес. Отсюда лучше молитвы доходят до Господа. Здесь душа моя обретает покой, а сам я становлюсь чище. — Взгляд у отрока прямой, открытый, но это не походило на дерзость, от него веяло силой.

— Садись, святой отец, — поднялся один из разбойников, приглашая Иону на скамью, в дом.

— Живите себе с миром, — откланялся Иона и вышел за порог.

Вроде бы и немного пробыл отшельник, ничего особенного не сказал и ростом не так чтоб велик, а вот сумел и этих людей покорить.

Иона уже давно ушёл, а разбойники продолжали молчать, и, когда впечатление от увиденного стало помалу исчезать, один из разбойников произнёс:

— Да... Силён монах! Малец ещё, а духом велик. Жаль, не туда пошёл, разбойник из него хороший бы вышел. Такие, как он, ни чёрта, ни Бога не страшатся. Знавал я одного такого атамана!

Стал соседствовать Иона с татями. И редкий день, когда к нему не заходил кто-нибудь из душегубцев послушать плавную и спокойную речь.

Через несколько месяцев, уже к самой зиме, разбойники пришли к Ионе все разом. Поснимали шапки, отвесили глубокие поклоны, и старший заговорил:

— Прости нас, святой отец, только не можем мы так жить, как раньше бывало. Видно, пришло наше время душу спасать, не спится ночами, всё кровушка снится, а её столько пролито было, что не приведи Господи! Вспоминать страшно, не то что рассказывать... И все невинные, а сколько среди них жён и чад, и не упомнишь. Но разве мы разбогатели на том? Всё прахом пошло! Ни детишек, ни жён у нас. Душа одна исковерканная и осталась, да вот ещё тело попорченное. Редкий кто из нас не пострадал. Кому кисть за воровство отрубили, кому руку. А разве после того ты уже работник?! Опять все в лес возвращаемся. Меня вот клеймили, — тать откинул русую чёлку со лба, и Иона увидел написанное: «ВОР». — А я вот к чему... Прости нас, Христа ради, святой отец. Видим мы, что ты хоть и мал летами, но рассуждать умеешь куда трезвее нашего, да так, что мы ягнятами себя чувствуем перед пастырем. Мы тут подумали... возьми нас к себе.

— Куда же я вас возьму, обители ведь нет, — возражал Иона.

— Так её построить можно. Вон сколько деревьев вокруг! Подле твоей липы и построим, а ты для нас с братией игуменом будешь.

— А хотите ли и сможете ли терпеть с братией голод, нужду, жажду? Сможете ли вы не щадить плоти за ради души? — вопрошал Иона.

— Хотим и можем, — отвечали разбойники.

— Тогда жизнь ваша будет большим трудом и многотерпением, — отвечал отшельник. — Готовьте себя для подвига духовного.

Недели не прошло, как на месте старой липы вырос крохотный монастырь.

Так шестнадцатилетний отрок сделался игуменом...

Отец Иона поднялся. Воспоминания навеяли грусть. К Дмитрию надо идти, к Шемяке. Так и сказать ему:

— Разве вольного сокола можно удержать в клети?


К обедне в Углич пришёл монах. Чёрный капюшон закрывал половину лица. Монах, казалось, был погружен в свои мысли, совсем не смотрел по сторонам и неторопливо шёл к Успенскому собору, где должна состояться служба. На чернеца никто не обращал внимания, он был один среди многих, кто в этот час подошёл к храму. Горожане крестились и заходили в церковь. На миг все оживились, когда в сопровождении двух стражей к храму подвели Василия.

— Даже слепого боятся, — выдохнул кто-то в толпе. — Шемяка совсем осатанел.

Василий остановился, перекрестился на колокольный звон и пошёл дальше, крепко держа за руку поводыря.

Монах слегка приподнял клобук и внимательно наблюдал, как Василий неуверенно переставлял ноги, направляясь к церкви. Один раз князь споткнулся, и, не окажись рядом поводыря, который подхватил слепца под руку, расшиб бы печальник лоб о камни.

— Прошка, да неужто ты? — выдохнул кто-то над самым ухом чернеца.

Монах вздрогнул и надвинул клобук на самый нос. Это был боярин Хвороста, некогда служивший у Дмитрия Красного.

— Как же ты попал сюда? — удивился боярин. — Не ровен час, и узнать могут! Вот тогда и ослепят, как хозяина твоего Василия Васильевича, а то и вовсе жизни лишат.

— Если ты орать не будешь, тогда всё и обойдётся, — хмуро заметил Прошка.

— Да ты не бойся меня, только клобук свой на самые уши натяни. Дмитрий-то тебя по всем дорогам ищет, а ты в отчине его. Вот подивился бы он, если бы узнал!

— Я слышал, ты Шемяке клятву на верность дал.

— Да как тут не дашь, — вздохнул боярин. — Дал я её для того, чтобы рядышком с Василием быть. Если б отказался, Шемяка меня живота лишил, чем бы я тогда был Василию полезен? А сейчас хоть подле него нахожусь.

— Может, и верно. Ты вот что, боярин, отведи как-нибудь сторожей от Василия. Мне послание велено передать ему.

— Они ведь, ироды, от Василия ни на шаг не отходят. Всюду его стерегут. Да уж ладно, придумаю что-нибудь.

Боярин подошёл к нищенке, которая вертелась здесь же рядом, и что-то шепнул ей на ухо, сунув в руку монету. Нищенка согласно кивнула головой и отошла в сторону. Боярин Хвороста вернулся к монаху и проговорил:

— Как только стража отойдёт от Василия, ты ему сразу говори, что хотел, и времени не теряй. Другого случая не будет.

Нищенка шла прямо на Василия, потом ухватила его за рукав и запричитала:

— Дай золотой, дай золотой, не поскупись для больной, дай золотой!

— Да отойди, мать! Неужели не видишь, что князь слепой! — заговорил поводырь.

Нищенка не отставала, ещё крепче ухватила князя за рукав и твердила своё:

— Дай золотой, дай денежку! Пожертвуй сироте! Вижу, человек ты богатый...

Боярин Хвороста бросил на землю монету.

— Пошла прочь! Неужели не видишь, что это князь великий перед тобой, Василий Васильевич! Эй стража, что стоите?! Гоните прочь нищенку, дайте князю в церковь пройти, помолиться.

Стража подхватила нищенку под руки и поволокла в сторону, а баба упирается и сыплет без умолку бранными словами:

— За что?! За что сироту обижаете?! Нет у меня ни батюшки, ни матушки, все в татаровом плену сгинули, а тут меня, сиротинушку, княжьи люди порешить хотят! Пожалейте несчастную, заступитесь за бедную!

— Эй, дядьки, что же вы юродивую обижаете?! Басурмане того не делают!

Стража не слышит, тащит юродивую от князя, а девка крепко держит его за полы и орёт во всю глотку:

— Князь, Божий человек, ты такой же юродивый, как и я, подай монетку, помоги сироте!

Василий пробовал освободиться от крепких пальцев нищенки, но она всё сильнее тянула его за полы. Наконец стражи отцепили юродивую, и князь, теряя равновесие, качнулся, и не будь рядом чернеца, который подхватил князя на руки, упал бы Василий оземь.

— Спасибо тебе, мил человек, спасибо, как тебя звать?

— Государь, это я — Прошка Пришелец, слуга твой, — зашептал горячо Прохор Иванович.

— Прохор? — насторожился Василий Васильевич.

— Прохор, государь, Прохор, только ты криком меня не выдавай, тайно я здесь, государь.

— Какой же я теперь государь, Прохор Иванович? — Василий опёрся о крепкое плечо слуги. — Ровня мы теперь. Да и ты для меня что брат. С ближними я так не жил, как с тобой, только ты один и мог меня понять.

— Я к тебе вот с чем пришёл, Василий Васильевич, — шептал монах в ухо князю, — не долго тебе ещё в темнице маяться. Народ против Дмитрия силищу собирает, ты только прими личину агнца. Кайся побольше и ни в чём Дмитрию не перечь, а то он, ирод, и живота лишить может. Будем мы в Угличе с воинством на Петров день. Вот тогда и освободим. Много нас: князья Ряполовские с дружиною, Иван Васильевич Оболенский, Степан Ощера, Юшка Драниц, да разве обо всех скажешь! А сейчас мне идти надо, Василий Васильевич, не ровен час, признает кто. Вон стража твоя возвращается.

— Ступай, Прохор, ступай, — шептал князь в спину удалявшемуся монаху.


— Стало быть, Ряполовские разбили мой отряд и ушли в Литву? — переспросил Шемяка.

— Так оно и было, государь, — отвечал боярин Иван Ушатый. — Князья Василия хотели освободить, к Угличу шли, да на отряд натолкнулись. А Семён Филимонов с дружиной к Москве подступает, с ним Русалка, Руно и многие дети боярские. А ещё Новгород против тебя подбивают, оттуда отряды идут, и скоро они всей ратью под Москвой будут. Что делать будем, князь? — басил боярин.

Дмитрий поднялся со стула, подошёл к горящей свече, взял её в руки и долго наблюдал за ровным желтоватым пламенем. В последние недели князь осунулся, лицо его стало худым, и серые тени залегли под глазами. И боярин вдруг подивился тому, как похожи двоюродные братья: у Василия те же острые скулы и тот же упрямый подбородок. И Василий когда-то смотрел так же дерзко и прямо. Характером-то они под стать друг другу: никто уступить не хочет... Дмитрий зажёг ещё свечи, и полумрак растаял, тени под глазами Дмитрия пропали, лицо разгладилось.

— За владыками послать надо, — решил двадцатишестилетний князь. — А там... решим, как быть далее. И ещё, пусть Иван Можайский с боярами прибудет. А то всё на хворь ссылается.


Владыки прибыли все разом к Ильину дню. Ехали через сжатые поля, где жницы, как невесту, украшали лентами первый сноп. Видать, в этот год у Ильи борода будет густой и длинной, урожай уродился на славу, и бабы, присев на сжатые снопы, ели хлеб: как же проехать и не отведать каравая из нового зерна, и девки в этот день приставучие и хмельные в ожидании предстоящих свадеб.

Шемяка на Ильин день отправился травить зверя. Так он поступал всегда в надежде заполучить удачу в следующем году. В прошлое лето он убил медведя, и это принесло ему удачу — который месяц он княжит в Москве, а Василий Васильевич — старше его на пять годков — называет Дмитрия старшим братом.

Сейчас Дмитрий Юрьевич не просто хотел загнать зверя, он желал добычи, достойной московского князя. Несколько раз пробегали мимо олени, князь велел придерживать собак и ждать случая, когда появится настоящий зверь. И ожидание не обмануло его — вдруг из леса навстречу всадникам вышел тур. Зверь был огромный, чёрной масти, только на самом животе шерсть рыжая и лохматая сосульками стелилась по траве. Бык легко нёс своё длинное красивое тело. Он не боялся великого князя — разве может он чего-то опасаться, если ему принадлежит целый лес! Тур гордо повернул голову, показывая кривые и величавые рога, и нагнулся к сочной траве. Дмитрию подумалось, что этого зверя не взять сразу, его нужно победить хитростью, как был побеждён Василий. Незаметно бы подкрасться к зверю и копьём распороть гортань, тогда он упадёт на колени, как это уже сделал Василий Васильевич. А тур не замечал опасности, склонившись к душистому клеверу.

— Я пойду один, — сказал Дмитрий. — Я сам хочу повалить его. Вы зайдите со стороны леса и гоните его на меня... и пусть произойдёт так, как угодно Господу.

Боярин Иван Ушатый согласно кивнул и, сделав знак отрокам, повёл их в лес, чтобы вспугнуть зверя звуками охотничьих рожков. Густая трава укрыла быка, и из-за неё виднелась только чёрная спина. Иногда зубр поднимал голову, смотрел в сторону Дмитрия, оставшегося в одиночестве, видно, князь не внушал зверю никаких опасений, и его голова тонула в многотравье.

Из леса раздался протяжный звук трубы. Зверь поднял голову и долго прислушивался к незнакомым звукам. Это была опасность, и тур неторопливо, словно не хотел уронить своей царственности, пошёл прочь с поля. Звук приблизился и теперь раздавался с той стороны поля, где намеревался укрыться тур. Бык остановился, поводил из стороны в сторону огромными рогами, а потом лёгкой трусцой поспешил в обратную сторону. Пение трубы становилось особенно громким — тур уже слышал, как к нему пробирались загонщики князя: ломались ветки, трещали сучья и мелко звенел бубен.

Оставался единственный путь — через поле! Туда, где стоял человек.

Князь спрыгнул с коня и приготовился к встрече, он смело шёл вперёд, и это бесстрашие насторожило зверя. Тур ускорил шаг, пытаясь избежать столкновения, но человек приближался: звучание труб становилось всё настойчивее и продолжало гнать его к человеку. И тур побежал прямо на князя. Он гордо поднял свою огромную голову, готовый к бою с этим маленьким существом. Дмитрий различил в густой тёмной шерсти крошечное белое пятно у основания шеи. Шемяка остановился, сжав в руках рогатину, терпеливо дожидался зверя, и, когда до тура оставалось несколько саженей, Дмитрий размахнулся и с силой, с диким криком метнул рогатину прямо в белое пятно. Калёный острый наконечник распорол толстую кожу, с хрустом, сокрушая позвонки, застрял в теле зверя. Зубр мотнул головой, пытаясь избавиться от рогатины, замер на мгновение, а потом завалился на бок.

Подъехал боярин Ушатый и, изумлённо разглядывая поверженного тура, пробасил:

— Хорошо бросаешь, князь. С первого раза одолел, а зверь-то огромный! Мы уже с самопалами стояли, вдруг на тебя кинется. Помнишь, как в прошлом месяце из дворни твоей Игнатку-загонщика на рога поднял? Этот самый и будет, я его по белому пятну на шее признал.

— Гонец из Кремля прибыл? — спросил как ни в чём не бывало князь.

— Прибыл, государь, — ответил Ушатый. — Старцы уже все собрались и тебя ждут.

— Хорошо. — И, отыскав глазами коня, который, потряхивая длинной гривой, пощипывал траву, свистнул. Конь, услышав хозяина, радостно заржал и рысью поскакал на зов.

Дмитрий Юрьевич собрал старцев в своих палатах. Рядом с собой посадил митрополита Иону. Прочим хватило места на лавках.

— Вот зачем я вас позвал, святые старцы. — Шемяка поднялся, не смея говорить сидя в присутствии старцев. — Знаете ли вы, сколько обид причинил мне Василий, младший брат? Но я зло на него не держу и отправил в Углич в свою вотчину. Слишком отходчив я и добр. — Он посмотрел на Иону. Старцы молчали. — Вот я позвал вас посоветоваться... отпустить Василия или придержать? Как вы решите здесь, так и будет. Не хочу, чтобы крепло его зло супротив меня, и не желаю воевать. Не хочу, чтобы он зарился на Москву, на мою отчину, которая принадлежит мне по праву, как старшему брату! Что вы скажете на это, святые отцы?

Поднялся Иона. Видом чернец, месяц назад он отказался от сакоса[47], и, если бы не митрополичий крест, не сказать, что владыка.

— Я тебе и раньше говорил, князь, что ты не по правде живёшь. Меня осрамил. Ведь обещал же ты князя выпустить, а сам деток его в Углич запрятал! Отпусти, отпусти их, князь! Ты же честное слово давал!

Поднялся игумен Симонова монастыря отец Савва. Князь знал его, помнил, как тот дёргал его в отрочестве за уши, уличая в проказах.

— Негоже, князь! Епитрахиль испачкал и нас всех во грех великий вогнал! Отпусти Василия. И мы с тобой пойдём, как один грех со своей души снимать.

Князь молчал, примолкли и старцы, и тут Дмитрий увидел на своём кафтане бурые пятна. «Откуда? — испугался князь. — А что, если старцы подумают, что это кровь Василия?!»

И Дмитрий, прикрывая рукавом на груди бурые пятна, сказал:

— А если Васька возомнит, как и прежде, себя старшим братом, что мне тогда ему ответить?

— Василий-то слепой! Какое зло тебе может причинить слепец, князь? Да ещё малые дети? Побойся Бога, князь Дмитрий, если не веришь, то возьми с него крестное целование, что не посмеет воевать супротив тебя. Да и мы его от греха отведём.

Дмитрий Юрьевич скрестил руки на груди, но ему всё равно казалось, что владыка видит пролитую кровь. Интересно, о чём они сейчас думают? И Дмитрий вспомнил, как по лицу Василия текла тягучая сукровица, а потом брызнула кровь, и братов голос, который заполнил собой весь двор:

«Дмитрий, будь ты проклят!»

Может, кровь на кафтане — это проклятие, которое послал ему Господь?

— Хорошо, старцы, я подумаю. Дайте мне время до Корнелия святого.

Однако князь размышлял недолго, и уже на Семёнов день он отправил гонцов в монастыри и к святым пустынникам с вестью, что готов отпустить Василия и даже дать ему вотчину в кормление.

На Рождество Богородицы в Москве собрались иерархи, покинув свои пустыни, в стольную явились старцы.

Москва давно не помнила такого торжества — владыки, заполнившие Успенский собор, были в золотых одеждах, звучало песнопение, торжественно гудели колокола. Народу перед собором собралось больше обычного — нищие протискивались вперёд, ожидая выхода князя и щедрого его подаяния, юродивые сидели на паперти, надеясь на снисхождение и внимание владык. И когда в дверях церкви показался князь, толпа возликовала. Дмитрий взял из короба горсть монет и высыпал их на головы собравшихся, потом швырнул в толпу ещё горсть и ещё.

— Еду я к брату своему Василию, — произнёс он, стоя на ступенях собора. — Прощения просить у него буду. И вы меня простите, люди московские, если что не так было. Не по злому умыслу поступал, а во благо.

Людское море, как волна, схлынуло, и князь ступил на землю. Следом за государем шёл митрополит Иона, архиереи, а уже затем длинной вереницей потянулись пустынники, священники. Не помнила Москва такого великолепия. Отвыкла от праздников. Ошалев от роскоши и золота, московиты нестройно тянули:

— Аллилуйя-а!

Исход из собора напоминал крестный ход, только у князя не было креста и в покаянии он тискал в руках шапку. Не прошла для Дмитрия ссора с братом бесследно, в густой чуб вкралась седая прядь. На щеках кривыми шрамами застыли морщины. Чёрные люди не смели смотреть на непокрытую голову князя и опускали глаза всё ниже, подставляя под его скорбный взор ссутуленные спины. Князь прошёл через ворота, посмотрел на купола, на звонницу Благовещенского собора, на звонаря в чёрной рясе, что бесновался под самой крышей, отзванивая прощальную, и, махнув рукой, пожелал:

— С Богом!


В Угличе Дмитрия Юрьевича уже ждали. Ребятишки весёлой толпой высыпали за ворота, юродивые и нищие сходились в город со всей округи в надежде занять лучшие места перед собором и в воротах. А навстречу князю в парадных доспехах выехал воевода с дружиной.

Василий в этот день в церковь не ходил, хотел сохранить силы для беседы с братом. С утра его нарядили в белую нарядную сорочку, сам он пожелал надеть красный охабень и стал ждать. Что же ещё такого надумал Дмитрий? Может, с Углича убрать хочет? Запрет где-нибудь в темнице да там и заморит тайно.

Мария бестолково суетилась по терему, и великий князь всё время слышал её назойливый шёпот:

— Спаси нас, Господи! Спаси...

Василий прикрикнул на жену, но тут же одёрнул себя: «Чего уж там! Намучилась она со слепцом, а ещё боязнь за детей, того и гляди, как цыплят, задушат! Только на милость Божию и приходится уповать».

Великий князь слышал, как звонят колокола, радостно и бестолково возвещая о том, что к Угличу подходит московский государь. За окном слышались восторженные крики.

Горько сделалось князю. «Вот так тебя совсем недавно встречали, когда был великим московским князем. Коротка людская память, года не прошло, а уже всеми забыт!»

Василий думал, как ему встретить брата: сидя за столом — слепому простится — или подняться и отвесить поклон?

Всё слышнее становились крики — Василий догадался, что Дмитрий шёл по городу.

— Детей приведи, — нашёл князь руку княгини, — пускай с дядей своим поздороваются.

— Хорошо, государь, — отвечала жена, высвобождая холодные пальцы из жаркой ладони Василия.

—Все здесь? — спросил князь.

— Привела, Василий. Ты подойди, Ванюша, к отцу, а Юрия я на руках подержу.

— Под иконой встанем, может быть, заступница Божья Матерь поможет нам. Авось помилует нас Дмитрий. Смирился ведь я! Так упал, что и не подняться.

Василий вспомнил про недавний приход Прошки Пришельца. Может быть, кто и дознался и Дмитрию Юрьевичу донёс. Вот он и явился в Углич с иерархами учинить Василию Васильевичу суд, что посмел против воли старшего брата пойти.

В горницу вбежал дворовый слуга и, дрожа от возбуждения и страха, предупредил:

— Дмитрий Юрьевич со старцами в палаты входит!.. Сейчас сюда пожалует!

Василий Васильевич степенно поднялся, крепко ухватил за плечо Ивана и терпеливо стал дожидаться Юрия. Вот если бы сразу всех порешил, а то ведь мучить начнёт. Ну и досталась же судьбинушка!

Услышал, как скрипела лестница под тяжестью идущих, и этот скрип с каждой минутой становился всё отчётливее.

Распахнулась дверь, Василий почувствовал это по лёгкому ветерку, и Мария испуганным голосом вскрикнула:

— Свечи загасило, примета плохая!

Затем князь услышал голос Дмитрия:

— Здравствуй... брат Василий. Чего молчишь? Или гостю не рад? Да и не один я к тебе пришёл, а с владыками. Что же ты нас в горницу не зовёшь и в дверях держишь?

— Это я у тебя в гостях, Дмитрий, — осевшим вдруг голосом произнёс Василий. — Проходите... что же вы у порога томитесь?

— Дай я на тебя посмотрю, брат. — Василий почувствовал, как крепкие ладони Дмитрия ухватили его за плечи, на щеках уловил его тёплое дыхание.

— Наказывать меня приехал, брат? — спросил Василий Васильевич.

— Нет, Василий, прощения я у тебя пришёл просить. Каюсь я о содеянном. Сон мне снился — и я в образе Каина, хочешь, я на колени перед тобой встану, только сделай милость, прости меня, Василий Васильевич!

— Ну что ты! Что ты, Дмитрий Юрьевич, — растрогался великий князь. — Ни к чему это.

Иерархи стояли за спиной, молчаливо внимая разговору князей, уйти бы им сейчас, но опасались, что могут нарушить беседу братьев.

— Как же я посмел лишить тебя счастья видеть образ Божий! — каялся Дмитрий. — Хотел я возвеличиться над братьями своими, стать старшим среди равных, а потому и на московский стол позарился. Казался он мне слаще любого пития и дороже золота! Простишь ли, брат, грех мой окаянный?

Василий обрубками пальцев шарил по лицу брата и вдруг почувствовал, что оно мокрое. Плачет, видать.

— Знаю, почему на тебе охабень красный, — продолжал Дмитрий. — Он кровью залит, что из очей твоих текла. Отпусти же мне этот грех, Василий Васильевич!

— Не надо, брат, не надо, — смилостивился великий князь. — Ещё и не так мне надо было пострадать за мои грехи перед тобой и всем народом. Разве это не я привёл татар на нашу землю? Разве это не я хотел погубить христиан? Всё вот этими руками содеяно! Большего наказания я достоин, брат мой! Смерти ты меня предать должен был. А ты милосердие своё показал. Это ты прости меня, Дмитрий Юрьевич.

Из пустых глазниц Василия текли слёзы и капали на рыжеватую бороду.

— Что ты! Что ты, брат! — обнял Шемяка Василия, дивясь его смирению. Вот ведь как его поломало! Расчувствовались и старцы, будто прячась от солнца, подносили рукава к глазам. — Вологду я тебе даю в отчину.

— Спасибо, Дмитрий Юрьевич, не оставил ты меня своей заботой.

Чуть нахмурился Дмитрий Шемяка — Василию ли благодарить за Вологду, когда он правил землёй Московской. Но пустые глазницы Василия были устремлены в никуда. Не увидел Дмитрий на лице брата лукавства.

— А как Иван подрастёт, так я ему городок в кормление пожалую, — пообещал Дмитрий Юрьевич. — Только слово ты мне дай, Василий, что не будешь более искать великого московского княжения!

— Даю, брат, даю! Ещё и крест поцелую!

— Грамотку бы написать об том, здесь и иерархи стоят, слова твоего ждут.

Не отболели ещё глаза Василия, и вместе со слезами на красный охабень закапал гной.

Василий вытер гной и позвал:

— Дьяк!

И этот голос, не сломленный даже страшными мучениями, напомнил Дмитрию, что перед ним прежний Василий. Подошёл дьяк, оробевший от присутствия множества иерархов и двух великих князей:

— Здесь я, господарь!

Хоть и не видел более Василий, а согнулся дьяк перед князем Василием так низко, что растрепался чуб, едва не касаясь пола.

— Пусть иерархи свидетелями будут... Обещаю пред Господом нашим Иисусом Христом, пред святителями и всем честным народом, что буду чтить всегда Дмитрия Юрьевича как своего старшего брата, как великого московского князя... Клянусь, никогда не буду добиваться великого московского княжения. Всё... старший брат мой. Дьяк, где ты? Икону подай и крест... целовать буду.

Дьяк сходил за иконой и бережно отдал её в руки Василия. Икона была старая, по всему видать, византийской работы, мелкая паутинка трещинок покрывала лик Спасителя, который тоже почернел. Вот и догадайся от чего: от времени или от грехов людских. А может быть, и от того и от другого. Василий поднял икону и дотронулся до неё сухими губами и почувствовал прохладу, исходившую от образа, она, казалось, тотчас разошлась по всему телу. Вместе с прохладой в Василия вселился покой.

— Обещаю тебе, Дмитрий Юрьевич, почитать как старшего брата и на московский престол не зариться.

— Хватит вам грызться, как псам бездомным, — услышал Василий голос Ионы. — Пусть же это будет началом большого мира. Что же вы стоите? Братину братьям несите! — на радостях вскричал Иона.

Священники охотно расступились, когда в горницу вошёл боярин, в руках он нёс медную братину, до самого верха наполненную белым вином и, стараясь не расплескать, протянул Дмитрию Юрьевичу.

— Брату поначалу, — сказал Шемяка.

Василий взял братину и стал пить, глотал жадно, слегка причмокивая губами. Пил так, словно хотел залить всё то зло, которое, подобно цепким сорнякам, разрослось между братьями. И, утолив жажду, отстранил от себя братину. Дмитрий бережно принял её из братовых рук. Он пил осторожно, словно опасаясь уронить даже самую малую каплю вина. Пил небольшими глотками, переводил дыхание и снова припадал к братине, а когда вино иссякло — посудина полетела на пол, весело позванивая, потом закатилась в угол и умолкла. Может, потому эта чаша и называется братиной, что переходит в застолье от одного брата к другому, связывая их судьбы воедино. И этот глоток вина — доверие между братьями, а если оно и будет испоганено ядом, то помирать братьям вместе. Этот глоток, что целование чудодейственной иконы.

Трезвон. Радостный, светлый.

— Давай, брат, обнимемся.

Шемяка, широко раскинув руки, двинулся к Василию, обнял за плечи и почувствовал, как исхудало его тело. И Василий, уже не в силах сдержать рыдания, заплакал на груди брата... и своего палача.


Вечерело. В воздухе стояла лёгкая прохлада, и он был особенно чист. Дыхание осени чувствовалось всюду: в пожелтевшей траве, в деревьях, чьи кроны в эту пору занялись багрянцем. Стояли последние тёплые денёчки. Природа насторожилась, чувствуя перемену, и даже маленький ветерок не тревожил благодатную тишь. Недели не пройдёт, как осенний ветер, злой и колючий, сорвёт одеяние с деревьев, оставив их бесстыдно голыми. Ветер взберётся на вершины крон, где насильником начнёт выкручивать ветви-пальцы, ломать хрупкие сучья, подобно палачу, который в темнице ломает кости несчастной жертвы, надеясь вырвать из её уст признание. Деревья заскрипят, и этот стон наполнит весь лес.

Шемяка был один. Пир, устроенный им в честь примирения с братом, теперь был в тягость. Выпил две чаши вина, голова закружилась, и, сославшись на усталость, великий князь пошёл в свои покои. Через темноватые окна он видел, как веселился во дворе народ. Чёрные люди поскидали шапки и, подперев ладонями бока, пустились в пляс. Мужик-берендей, потрясая бубном, потешал собравшуюся толпу, гримасничал, дразнил бояр. Люди ухмылялись в бороды и обиду не держали, праздник был общий, и потому потешаться можно безнаказанно.

Зажгли факелы. Жёлтый свет отодвинул темноту далеко за княжий двор, оставив перед палатами разодетую и разгорячённую выпитым вином толпу. Яркие блики весёлыми зайчиками прыгали на лицах собравшихся. Мужик-берендей скоморошничал: весело приставая к девкам, за рукава тянул их в круг, а те, стыдливо отмахиваясь руками, спешили спрятаться подальше, в толпу.

— Государь, — тихо окликнул Дмитрия чей-то голос.

Он вздрогнул и повернулся к двери. У порога стоял боярин Руно. Шемяка нахмурился, не хотелось сейчас вступать в разговоры, но спросил приветливо:

— Что хотел, Степан?

Боярин Степан Руно был из московских бояр, ещё дед его служил Дмитрию Донскому. Сам же он одним из первых принял сторону его внука, Дмитрия Юрьевича. Во многом этот поступок и определил выбор остальных боярских фамилий, которые тоже приняли сторону Шемяки.

— Пришёл я проститься с тобой, — тихо начал Степан. — Василий Васильевич сейчас вотчину получил, хотелось бы мне при нём служить. Дед мой служил его деду, я бы хотел послужить его старшему внуку.

Сдержался Дмитрий, напомнить хотел, что никто его не неволил, когда он переходил к нему на службу, подавив в себе раздражение, князь отвечал:

— Ты человек вольный, боярин! Кому хочешь, тому и служишь. Что я тебе могу сказать?.. Прощай!

Дмитрий отвернулся к окну и продолжал наблюдать за тем, как веселил народ берендей. Он уже скинул с себя рубаху и павой шёл по кругу, застенчиво, будто девица на выданье, прикрывал лицо. Народ падал со смеху, взирая на чудачества мужика, а он уже приосанился и степенной поступью стал походить на боярина, и дворовые люди, смеху ради, ломали перед шутом шапки. Неожиданно веселье оборвалось, и Дмитрий увидел, что бояре под руки выводили на двор Василия. Хоть и не мог он увидеть оказанных ему почестей, но головы слуг склонились до самой земли, и Шемяка понял, кто во дворе настоящий хозяин.

Степан Руно продолжал стоять. Не так он хотел проститься. По-людски бы! Обнял бы его князь напоследок, пожелал доброго пути, сказал слово ласковое, а теперь гляди в его спину. Руно неловко переминался с ноги на ногу, половицы протяжно заскрипели под ним, а Дмитрий, повернув злое лицо к боярину, прошептал:

— Пошёл прочь, ублюдок сраный, пока во дворе розгами тебя не отодрали!

— Спасибо за милость, князь, — не то съязвил, не то обрадовался боярин и, отворив дверь, ушёл в темноту.

И недели не прошло, как приехал Василий в Вологду, а весть о его прибытии уже разошлась по всем окраинам. Московские бояре били челом Василию Васильевичу и просили службы. Вологодский князь принимал всех, и скоро его двор стал напоминать боярскую московскую думу. Со стольного города в Вологду съезжались знатные вольные люди, чьи предки ещё служили Калите. Казалось, они только и ждали, когда Шемяка выделит Василию Васильевичу вотчину, чтобы съехать из Москвы и служить опальному великому князю. Василий принимал их ласково, не напоминая о предательстве.

Вологда строилась: бояре рубили терема, и лес отодвинулся далеко от городских стен. То там, то здесь раздавались звуки топоров и пил, и мастеровые правили степы, лихо оседлав брёвна, подгоняя их одно к другому. Походило на то, что Василий обосновался здесь надолго, и часто его можно было увидеть в сопровождении челяди, размеренно вышагивающего на утреннюю или вечернюю службу. Впереди всегда шёл старший сын, он был поводырём, и крепкая беспалая отцовская ладонь сжимала плечо Ивана. Великая княгиня Мария была на сносях, шла тяжело, поддерживаемая боярышнями и мамками под руки. Иногда она останавливалась, чтобы передохнуть, и бабы закрывали её платками, спасая чрево от дурного глаза.

Тихо было в Вологде. Прохладно. Только иногда эту тишь вдруг нарушал колокольный звон. Это значило, что в Вологду к Василию на службу ехал ещё один знатный боярин. Так князь вологодский отмечал победу над московским князем Дмитрием Юрьевичем, прозванным в народе Шемякой.

Василий Васильевич часто уходил на соколиный двор. Он мог подолгу сидеть здесь, слушая ровное клекотание гордых птиц. Конечно, он не выезжал теперь на соколиную охоту, как это бывало раньше, не мог порадовать себя метким выстрелом — глазницы князя были пусты. Но руки его оставались по-прежнему крепкими и помнили тепло убитой дичи. Василий просил принести ему сокола и, запустив обрубки пальцев в мягкий пух, ласкал птицу, как если бы это была желанная женщина.

Но однажды, придя на соколиный двор, Василий распорядился:

— Отпустить птиц на волю.

— Всех?! — в ужасе переспросил старший сокольничий, уставившись на ссутулившуюся фигуру князя, застывшую в дверном проёме.

— Всех! — коротко отвечал Василий. — Теперь я знаю, что такое неволя. В татарском плену повольнее себя чувствовал, нежели в братовой отчине.

Сокольничие вынесли соколов во двор, поснимали с голов колпаки и замахали руками. Птицы ошалели от обилия света. Хищно вращали маленькими головками, а потом нехотя взмывали в воздух, явно не спешили расставаться с неволей. Василий слышал тяжёлое хлопанье крыльев, которое постепенно стихало, растворяясь в воздухе. Соколы летали над полем, как и прежде, в надежде отыскать спрятавшуюся добычу. Но дворы были пусты. Птицы лениво помахивали крыльями, совершая над кремлём круг за кругом, а потом, уверовав в окончательное освобождение, улетели в лес.

— Все ли соколы улетели? — спросил Василий.

— Нет, государь, один всё ещё кружит.

— Это Монах? — спросил князь.

— Он самый, государь, словно и не хочет с тобой расставаться.

Этого сокола прозвали Монахом за тёмные перья у самой головы, которые делали его похожим на чернеца. Монахом птица было прозвана ещё и потому, что, подобно чернецам, держалась в стороне от самок. Откроет Монах клюв, поднимет угрожающе крылья, самочка и отодвинется. Сокольничих он тоже не жаловал: кого в руку клюнет, кому лицо когтями раздерёт. Только князя Василия он выделял среди прочих, позволял ему теребить ухоженные перья и осторожно, опасаясь изодрать ладонь, принимал мясо из его рук.

— Снижается, кажись, — зорко вглядывался в небо сокольничий.

Сокол шевельнул крылом, завалился набок и полетел вниз. Василий Васильевич услышал над собой хлопанье крыльев, почувствовал, как ветер остудил ему лицо, и в следующую секунду Монах сел князю на плечо.

— Ишь ты как вцепился, — заворчал князь, — словно потерять боится. — Он подставил руку, и сокол охотно перебрался на кожаную рукавицу. — Что ж, видно, и для птицы свобода неволей может быть. Эй, сокольничий, отведи меня в терем, а для Монаха клетку подготовь. Я его у себя оставлю.

Василий Васильевич затосковал в Вологде: неделя прошла, а он уже места себе не находит. И не то чтобы его не приняли горожане, наоборот, великого князя замечают издалека и, зная про его слепоту, кричат:

— Здравствуй, государь Василий Васильевич!

Просто великому князю захотелось помолиться в тишине, спрятавшись от посторонних глаз.

Он решил ехать в Кирилло-Белозерский монастырь, где игуменом был отец Трифон. Помолиться да ещё милостыню раздать.

Отец Трифон снискал себе славу настоятеля строгого. Порядки в Кирилло-Белозерском монастыре отличались особой суровостью. Там что ни монах, то схимник. Обитель жила богато, принимая подношения от бояр и князей, расширяя свои земли, которые по просторам не многим уступали вотчинам иных князей. На монастырских землях работали десятки тысяч крестьян, пополняя зерном подвалы монастыря, на пастбищах паслись табуны лошадей, овец и коров, которым не было счета. В стольный город крестьяне монастыря свозили масло, сметану, молоко.

И, зная про богатство Белозерского монастыря, Василий всякий раз удивлялся аскетизму монахов, которым на день хватало краюхи хлеба и ковша воды.

На вопрос Василия, а не чрезмерно ли скромно братия живёт, отец Трифон искренне удивлялся:

— А разве счастье в питье и еде? Тело тлен, а душа вечна! Вот о чистоте души мы и печёмся, да ещё о грешных молимся. Спастись им помогаем.

В округе не помнили случая, чтобы монахи отказали в милости просящему. Никто не уходил с монастырского двора, не отобедав и не испив кислого квасу. А в голодный год, когда ураган как налетевший татарин побил покосы, разметал по полю сжатую рожь, на монастырском дворе кормились одновременно до нескольких тысяч крестьян. И когда братия зароптала, увидев, что доедают последнее, и просила игумена прогнать нахлебников со двора, отец Трифон осерчал, урезал себе дневную долю хлеба и чем мог делился с нищими.

Вот к нему-то и направился Василий Васильевич.

Уже на подходе к монастырю услышал князь колокольный звон Кирилло-Белозерской обители. Василий встрепенулся и спросил у бояр:

— Кого же так величают?

—Тебя, государь.

Отвык от чести великий князь. Замолчал.

Дорога проходила через село, и толпы крестьян встречали князя.

— Батюшка наш едет! Батюшка! — раздавалось справа и слева.

Василий велел попридержать лошадей, вышел навстречу крестьянам и, не пряча обезображенного лица, заговорил:

— Да какой же я для вас батюшка? Двор мой — вологодский удел! Батюшка для вас Дмитрий Юрьевич!

— Ты был для нас государем московским, ты им и остаёшься, — услышал Василий в ответ.

Повернулся вологодский князь, словно хотел увидеть говорившего. Да где там. Мрак один! И потихоньку, поддерживаемый боярами под руки, снова сел в возок.

В воротах монастыря Василия встречал игумен Трифон.

— Здравствуй, государь московский, — прижал к груди Василия Васильевича старик.

Князь Василий обнял игумена.

— И ты о том же, отец Трифон? Ведь есть у нас московский государь Дмитрий Юрьевич.

— Ты для меня всегда был московским государем, им и останешься. Когда ты ещё мальцом был и в Золотую Орду ехал великое княжение просить, я знал, что Господь на твоей стороне окажется. Молился я за тебя, Василий, и братии своей молиться наказывал. Вот и дошли наши усердия до ушей Господа. Мы и сейчас молиться будем, вот московский стол к тебе и вернётся.

— Не за тем я сюда прибыл, святой отец... Братию накормить должен и милостыню раздать, — сказал Василий Васильевич и сам поверил в это.

— Ладно, государь, не будем об этом говорить прямо с порога. Сначала в баньку сходишь, накормим тебя, пиво отведаешь, а потом о делах поговорим.

Весть о том, что в Кирилло-Белозерский монастырь прибыл Василий Васильевич, сразу перекатилась через монастырские стены и быстрой волной разбежалась во все стороны. К монастырю приходили люди и подолгу стояли в надежде увидеть князя. На Руси путь к святости лежит через страдания, и слепой князь стал ближе и понятнее не только чернецам, приютившим его в своих стенах, но и крестьянам.

В Белозерский монастырь прибывали бояре. Они покидали Дмитрия Юрьевича и князя можайского Ивана Андреевича и со всем скарбом и с чадами спешили в услужение к Василию. Монастырь грозил превратиться в город, тесно в нём становилось от людского скопления.

Отец Трифон, оставаясь наедине с Василием, говорил:

— Смотри, князь, как народ тебя почитает, со всей Руси к тебе тянутся. Вчерась от Ивана Можайского ещё трое бояр пришло. Я уж им запретил в монастыре жить, и так там народу полно. Так знаешь, что они ответили?

— Что же, святой отец?

— Что им и не надобно. Будут, дескать, свои хоромы возводить, только чтобы подле тебя быть!

Прозорлив был игумен и говорил так, как того хотелось князю. Ведь не только милостыней своей хотел наградить братию, но и дожидался признания самого уважаемого старца.

Трифон меж тем продолжал:

— Я и в другие монастыри чернецов с вестию разослал, чтобы почитали тебя, Василия, как своего господина.

— Только господин ли я, если Дмитрий на столе московском сидит? — воззрился пустыми глазницами князь на говорившего. — Проклятые грамоты меня держат!

Вот и сказано то главное, из-за чего и прибыл Василий в монастырь, а теперь игумену решать, как дальше быть. И уже осторожно, опасаясь неловким обращением обидеть святого отца, спросил:

— Помоги мне, Трифон, снять проклятие этих грамот.

Молчал Трифон. Одно дело — считать Василия своим государем и совсем другое — проклятые грамоты на себя брать. Василий смиренно и терпеливо дожидался ответа, уложив на колени обезображенные ладони.

Хоть и слеп Василий, а дальше зрячих видит.

— Если сниму на себя проклятые грамоты, стало быть, опять война... — размышлял игумен.

— Война... — эхом отозвался Василий. — А разве правда не дороже пролитой крови? И разве не мои предки великими князьями на Москве были! Подобает ли мне, великому московскому князю, в Вологде сидеть, как дальнему родственнику? От неправды смута идёт, отец Трифон, — возражал Василий. — Если бы не возроптал Дмитрий, на Руси мир был бы.

Игумен и Василий сидели один против другого. Трифон за эти дни успел изучить обезображенное лицо князя, успел привыкнуть к пустым глазницам, и ему уже казалось, что ничто не сможет взволновать Василия. Но сейчас лицо князя покрылось румянцем. Он волновался, а руки его беспокойно двигались.

— В народе эти грамоты проклятыми зовутся. И знаешь почему? Кто нарушит их, на того Бог проклятия посылает, — степенно рассуждал старец. — Только если не нарушить их — значит неправду чинить и жить по кривде, а не по правде. Народ наш христолюбивый и тебя может не понять, князь, а если проклятие и падёт, то на мою голову. — Игумен замолчал.

Василий терпеливо дожидался продолжения разговора.

— Мне ли, монаху, бояться Божьей кары? За правду же и пострадать не жаль. — На лице игумена появилась улыбка.

Проклятия грамот с Василия были сняты в литургию. Дождливо было в этот день, и отец Трифон, ступая по слякоти монастырского двора, горбился, взвалив на себя проклятья. Он шлёпал босыми ногами по грязи, не разбирая дороги, шёл в свою келью, ряса его намокла и плотно пристала к телу, мешая идти. Кто-то из чернецов хотел укрыть Трифона плащом, но он, отстранив сердобольную руку, пошёл дальше. И чернецы с жалостью смотрели ему вслед, пока наконец он не скрылся.

Рано поутру в келью к отцу Трифону постучали. Игумен не спал в этот час и открыл сразу. Посыльный, совсем юный отрок, оробев от близкого присутствия самого почитаемого старца на Руси, заговорил:

— Князь Василий Васильевич послал к тебе. Мария рожает! Схватило её!

Опешил святой отец:

— Что за Мария, дурная башка, как следует объясни. Монастырь-то не женский!

— Великая княгиня Мария, жена Василия Васильевича!

Действительно, великая княгиня была на сносях, один раз он видел её, когда она осторожно переходила монастырский двор, опасаясь за своё раздутое чрево.

— За повитухами послали? — спросил Трифон.

— Да где же их сыскать, великий князь приказал к тебе идти, святой отец! — пояснил юноша.

Трифон нахмурился.

— Ладно, иди! — в сердцах буркнул он, ругая себя, беременную княгиню да заодно и самого князя. — Буду сейчас, икону святую принесу.

Скоро Трифон явился в покои князя Василия. Мария, закусив зубами краешек платка, сдерживала рвущийся стон. Василий сидел подле, дожидаясь прихода игумена, и, когда дверь заскрипела, сделал шаг навстречу.

— Ты, Трифон?

— Я, государь, — смутился вдруг игумен.

Есть От чего глаза потупить, сколько прожил, а вот роженицу впервые видел, да не где-нибудь, а в монастыре мужском. Трифон поставил икону Богородицы у изголовья, посадил на место Василия.

— Не знаю, что и делать, отец Трифон. — Игумен уловил дрожь в голосе князя. — Если бы зрячий был, так сам чадо на свои руки и принял. А теперь что же? И на помощь надеяться неоткуда. Где сейчас повитух сыщешь? Княгиня криком изошла, сейчас родить должна.

Игумен посмотрел на роженицу. Глаза у Марии расширены — не то от боли, не то от страха перед предстоящим. Возможно, от того и другого, как-никак в мужском монастыре рожать придётся.

— Только тебе и могу доверить, отец Трифон, руки у тебя святые, — сказал Василий.

«Вот оно что, — про себя усмехнулся Трифон. — Из игумена повитуху надумал сделать».

А Василий терпеливо настаивал:

— Понимаю я тебя, святой отец. Ушёл ты от мира на покой. И устав я знаю твой строгий, на девок и то нельзя смотреть, а здесь дело-то святое... чадо на руки принимать придётся! Но ведь, если откажешь, помрёт княгиня. Как принесли её сюда, так и пролежала, никак разродиться не может! Примешь дитя, святость твоя оттого только приумножится.

— Да чур тебя! — прикрикнул на князя вологодского Трифон. — Разве я о чистоте своей сейчас пекусь? Чадо спасать надо! Ой, Господь, каких только искушений да испытаний ты не посылаешь на мою седую голову.

Монах посмотрел на Марию, которая лежала на кровати, и живот бугром возвышался над нею.

— Она вся исстрадалась, так они её ещё и одеялом накрыли, как покойницу! — Игумен убрал с Марии покрывало. — Бабе-то дышать нужно. Так и уморить недолго.

Мария невольно попыталась прикрыться ладонями, да где уж там! Не дотянуться! И новые схватки заставили её закричать.

Князь замер, рука отыскала горячий лоб Марии, а женщина, ухватившись за обрубки пальцев, просила слёзно:

— Не оставляй меня, Васенька, не уходи. Как же я одна среди старцев-то? В монастыре мужском...

— Никуда я не уйду, Мария, — пообещал Василий. — Здесь останусь.

— Корнилий! — позвал игумен послушника.

— Здесь я, игумен! — В дверном проёме появилась голова будущего монаха.

— Зови монахов. Да куда ты! — вскричал игумен вслед исчезнувшему послушнику. — Не всех ведь сразу! Зови Нестера, и Захарий пусть будет. Да поспешай!

Подошли монахи. Лица бесстрастные. Разве существовало на свете что-то такое, что могло удивить их?

— Княгиня рожает, — объяснил игумен, — помочь ей надо. — Оборотившись к Марии, отец Трифон ласково продолжал: — А ты кричи, дитятко, кричи! Так оно легче будет, и нам тем поможешь.

Словно послушавшись старца, княгиня громко закричала, и совсем скоро игумен Трифон держал на руках ребёнка.

— Кто? — услышав писк, спросил Василий.

— С сыном тебя, государь! С сыном! — радостно отвечал Трифон. — Как назвать думаешь?

Василий размышлял только миг, а потом уверенно проговорил, нахмурив брови:

— Георгием.

Отец Трифон посмотрел на икону, где Георгий Победоносец убивал злого аспида копьём, и согласился:

— Ладное имя.

Монахи переглянулись, и Трифон понял, что каждый из них подумал об одном. Великий князь Дмитрия Шемяку вспомнил, змей он для князя. Младшего сына он видит таким же храбрым и смелым, чтобы мог всякую гадину на копьё поднять.

Мария, счастливая и успокоенная, лежала на кровати и, едва окрепнув от боли, попросила:

— Сына дайте мне подержать. Какой он?

Покои князя отец Трифон покидал, расправив плечи — словно не было на них тяжести, которую он взвалил на себя, сняв с Василия проклятье грамот. Может, это Господь вмешался и освободил его от груза за богоугодное дело. Остановился Трифон, вдохнул вольного воздуха (а хорошо!) и пошёл дальше.


Чернец выбрал место посуше, присел на потемневшую от времени высохшую корягу, которая, подобно диковинному чудовищу, раскинула свои длинные коренья-пальцы и, крепко вцепившись в землю, успокоилась. Хлеб и соль — вот и вся еда. «Водицы бы, — подумал монах. — Идти до неё далеко! Ладно, ничего, в дороге напьюсь».

Монах ел неторопливо, тщательно пережёвывая сухой хлеб, ломал ломоть на маленькие кусочки и отправлял в рот. Благодать. Вот и просидел бы так полжизни, да идти нужно, игумен велел.

В полверсте раскинулось большое село. Монах увидел девок в ярких сарафанах, разодетых словно на Пасху, рядом, собравшись в стайки, стояли парни и молодыми петушками хорохорились перед девушками. Видать, отроки готовились к вечеру. До монаха доносились шутки парней и весёлый смех девок. А едва стемнеет, молодёжь, прячась от пристального родительского глаза, уйдёт далеко за село в поле. Разведут костры, запоют песни.

Монах отломил ещё кусок, подержал его на ладони и бросил в траву: сам поел, пускай и Божья тварь отведает.

Коряга под его телом шелохнулась, будто тяжко стало лешему держать на себе человека. Монах бережно завернул остатки трапезы в узелок и положил на дно котомки.

Сороки уже заприметили брошенный кусок и осторожно, с любопытством наблюдали за монахом, ожидая, когда наконец тот уйдёт своей дорогой. Но вдруг они дружно снялись и разлетелись по сторонам, а скоро из леса показался отряд всадников.

Доспехи на всадниках были крепкими, да и потяжелее, чем у русских; сытые кони покрыты чепраками, вышитыми красными крестами. «Ливонцы, видать, — удивился монах. — Только откуда они здесь? — Но, разглядев поднятые впереди хоругви, успокоился. — Видать, дружина Василия Ярославича. Как великий князь в полон к Шемяке попал, так он сразу в Литву ушёл, а теперь, видать, в родную отчину возвращается. Только ведь просто так Дмитрий Юрьевич его не пропустит. Опять кровушке литься».

Монах поднялся и, пряча под низким клобуком глаза, стал всматриваться в молодые лица. «И ливонцев среди них немало. Подмогу взял Василий Ярославич супротив великого московского князя. Эх, бедняги, лежать вам на чужбине. Навалят на ваши потухшие очи землицы, а тело сожрут черви».

Дружина была большая. Она уже протянулась на добрых три версты, а конца ещё не видать. Копейщики и лучники шли вперемежку, на ходу перебрасываясь шутками. Видно было, что дружинники не торопятся, как не спешат люди, привыкшие к дальней дороге.

В парадных доспехах на сером жеребце впереди ехал воевода. Монах узнал Прошку — боярина Василия Васильевича. И он здесь! Кольчуга на боярине богатая: подол выложен длинными пластинами, а поверх брони зерцала, которые сверкали особенно ярко, заставляя монаха жмуриться.

— Эй, отец, пожелай нам победы и скорого возвращения! — крикнул Прошка, поигрывая саблей.

— Куда вы едете, добрые люди? — полюбопытствовал смиренно монах.

— Василия Васильевича едем из полона выручать.

— Как так?! — подивился монах. — Ведь Василий Васильевич уже месяц как на свободе! Шемяка к нему в Углич ездил, прощения у него просил, а потом Вологду в кормление отдал.

— Откуда ты это знаешь? Кто тебе сказал? — остановил Прошка коня.

— Он сам и сказал, — отвечал монах, — когда в нашем монастыре был на Белозерье. Братию он приезжал накормить.

— Вот как! — всё более дивился Прошка. — Стало быть, его в Угличе нет?

— Как же это вы пошли воевать, не зная кого? — в свою очередь удивился монах.

— Не было нас на Руси, а до Ливонии и благие вести не сразу доходят. Что ты знаешь ещё, старец?

— Всё, кажись. — И, подумав, добавил: — Бояре к нему со всей Руси съезжаются... А ещё жёнка его, великая княгиня Мария, у нас в монастыре рожала, так игумен повитухой был. Вот ведь как оно бывает... Василий тогда совсем растерялся, слепой ведь! А баб не доищешься.

— Как же она родила? Неужто монахи посмели её тела коснуться?

— Куда же денешься? Трифон сначала очистительную молитву прочитал, а потом и бабы посмел коснуться. Так и принял чадо на руки. Он же и крёстным отцом стал. Но только князь в монастыре не задержался, сразу в Тверь уехал, к великому князю Борису Александровичу, помощи просить против Дмитрия Юрьевича.

— Ведь не ладил же он с тверским князем?

— Не ладил, — согласился монах, — только Борис Александрович протянутую руку не отстранил, пожелал свою дочь видеть обручённой со старшим сыном Василия, тогда, говорит, и дружиной тебе помогу.

— А Василий что?

— Василий говорит, бери младшего, Юрия. А тверской князь не хочет: ты, говорит, дочь мою со старшим обручить должен, только тогда и поладим. А без моей помощи Дмитрия не одолеешь.

—А где сейчас Василий?

— В Твери, где же ему ещё быть?

— Спасибо тебе, монах. Гонцов в Тверь слать надо. Ну теперь Шемяке не устоять!

— Это тебе спасибо, — отозвался чернец. — За правое дело стоите.

— Боярин Прохор Иванович, — подскочил к Прошке разудалый рында. — Татары в двух вёрстах показались! Мы на сопку поднялись, а они клиньями по полю идут. Боярин, что делать?

— Татар-то много?

— Тьма! В нашу сторону идут!

— И неймётся им! — буркнул Прохор Иванович, чувствуя, как забурлила кровь перед сражением. — Чёрт бы их побрал. Веди! Где увидел? — И, поддав коню шпорами, поторопил рынду.

Монах ещё стоял на дороге. Ратники всё так же безмятежно следовали вперёд, не подозревая о близившейся беде. Кто-то из них высоким сильным голосом затянул песню, а затем, подхваченная многократно, она полетела над лесом. Оттуда, бренча саблями, показался пеший отряд воинов. Некоторое время чёрную рясу монаха можно было рассмотреть среди красных рубах отроков, потом пропала и она.

Прошка Пришелец приставил ладонь ко лбу, словно дозорный, пытаясь разглядеть татарские знамёна. Далеко. Не видать! Однако татары вели себя странно: не скрывались по лощинам и оврагам, чтобы не быть обнаруженными раньше времени, а шли полем, высоко в небо подняв бунчуки. Думали, видно, что прятаться им не от кого, а Василия Ярославича они не боялись совсем.

Но вот первые всадники, шедшие в голове колонны, замедлили ход, потом остановились вовсе, заприметив на косогоре русский дозор.

— Татары-то, никак, казанские! — удивился Прохор Иванович. — Насмотрелся я на них, в плену сидя. Видишь, на знамёнах дракон?

— Вижу, государь.

— Только они его и малюют. Однако как же они прошли через Нижний Новгород? Там дозор наш сильный стоит.

Татары не спешили уходить, сбились в круг, и до Прошки доносились отдельные слова.

— Ругают кого-то, только не похоже, что нас. Постой! Смотри, вон тот, в шапке лисьей, что с хвостом! — ткнул пальцем Прошка. — Да это, никак, чадо Улу-Мухаммеда? В Казани я с ним сошёлся, на гуслях учил его играть. Стало быть, это ханичи казанские к нам пожаловали! — заволновался вдруг Прошка. — Язви их! Уши им драть надо было бы, а не на гуслях учить играть, тогда и не встретились бы.

— Пустили мы нехристей на нашу землю, а теперь и не спровадить!

Подошла дружина Василия Ярославича, растянулась по всей сопке и застыла, ожидая указа.

— Боярин, — ткнул отрок Прошку в бок. — Никак, татарин к нам спешит?

Действительно, от группы татар отделился один всадник, тот самый, в рыжей шапке, и, размахивая копьём, к которому было привязано белое полотнище, поскакал к русским. Низкая лошадка весело перебирала короткими ногами и уверенно взбиралась на холм.

— Урус! Урус хорошо! — орал татарин, размахивая копьём, и полотнище яростно моталось на ветру.

Татарин был без оружия, и пустой колчан стучал о бедро всадника. Он ехал уверенно, словно заранее знал — не опрокинет на землю метко пущенная стрела. Только молодость так безрассудна, доверчиво полагая, что впереди у неё целая вечность. И дружинники догадались: всадник не из простых, кафтан его перетягивал пояс, вышитый серебряными нитями, золотую брошь украшали рубины. А держался он так, как не сумел бы сделать этого простой воин, — спина прямая, величавый поворот головы, словно ему уже подчиняются те, кто терпеливо дожидался его на холме. И в этой безумной выходке, которая сродни разве ребячьей забаве, чувствовалась сила и уверенность, что его минует даже смерть. Так мог поступать только хозяин, и эта удалая выходка татарина заворожила всю дружину.

А когда татарин подъехал ещё ближе, Прошка Пришелец понял, что не ошибся — это был Касим, младший сын Улу-Мухаммеда. Ханич унаследовал от отца настоящее лицо степняка — такие же острые скулы, вызывающий взгляд. От старших братьев он отличался светлыми волосами, которые неровными прядями выбивались из-под шапки, делая его по-ребячьи бесшабашным.

— Касим, да ведь я тебя и подстрелить мог! — не смог удержаться Прошка в восторге от поступка ханича. — Царь Улу-Мухаммед небось тебе наказывал, чтобы ты берёг себя и башку свою понапрасну не подставлял. Для этого у тебя холопы имеются.

Конь храпел, сбрасывая с удил белую пену. Хозяин похлопал его по шее, и тот постепенно успокоился от хозяйской ласки. Глядя в карие глаза Касима, Прошка с завистью подумал, что не смог бы вот так безрассудно, как этот отрок, пересечь вражье поле и осадить коня перед ощетинившимися пиками.

Если у них всё воинство такое, нелегко тогда с ними будет сладить. А Касим, поглядывая поверх голов, спрашивал у князя Василия Ярославина:

— Кто такие?

Василию Ярославину вспылить бы впору да отхлестать нечестивца нагайкой, а он смешался перед наглостью отпрыска хана, притронулся пальцами к бармам и отвечал покорно:

— Я князь серпуховской... Выехали мы с дружиной государя своего из заточения выручать, Василия Васильевича. Да, говорят, он уже отпущен Шемякой. А где он, пока неведомо. Может быть, в Твери, а может... да кто его знает! А вы кто такие? — овладел собой князь, придавая голосу должную строгость.

— Я ханич Касим. Прослышали мы от своих людей верных, что братья обидели эмира Василия. Глаз его лишили, в темнице держат. Вот отец послал нас за князя вступиться. Много он добра для нас сделал. Мне же на своей земле город в кормление отдал.

— Вот оно как вышло! — обрадовался серпуховской князь. — И мы за тем же собрались. Давай теперь заодно действовать. Вместе князя искать будем. Потеснится теперь Шемяка, если татары на него навалятся!

Касим сорвал с копья белую тряпку и бросил её на землю, а конь, пританцовывая, втоптал её в мягкую землю, и тотчас татарское войско снялось со своего места и двинулось навстречу полкам князя. Но совсем не так, как это бывает во время сечи — не с долгим и протяжным кличем да поднятыми наперевес пиками и бунчуками, а молчаливо, послушные воле своего повелителя. И князь вздрогнул, подумав — поднимет Касим палец, и сметёт эта тёмная орущая орда и его самого, и дружину.

Таких воинов хорошо держать в союзниках.

— Клятву дадим, что воевать друг с другом не станем, — предложил Василий Ярославич, обнаружив, что находится в окружении батыров. — Так и отец твой поступил, взяв с Василия крестное целование, когда он у него в полоне был.

Татарская тьма уже подошла к дружине Василия Ярославича, первые ряды смешались с русскими ратниками. Поднимет Касим второй палец, и рухнут наземь русские отроки, сражённые кривыми саблями татар. Вроде бы и немного их подъехало, да уж больно быстры — пока русский всадник поводьями шевельнёт, татарин вокруг дважды объедет.

Касим молчит, словно ожидает чего-то, а Василий Ярославич кашлянул и спросил:

— Так что скажешь, ханич? Договорились?

— Хорошо, — согласился Касим и притронулся кончиками пальцев к груди. — Беру Аллаха в свидетели, что не нарушу клятву, данную князю. Не буду воевать князя и вместе с русскими полками пойду искать Василия Васильевича.

— Крест целую, что клятву не нарушу, — обещал Василий Ярославич. — Воевать ни тебя, ни дружину твою не стану и буду делать всё заодно с тобой. А теперь поехали, чего время зря терять.

Первые вёрсты русские и татарские полки шли настороженно рядом, не доверяя друг другу — никто не решался выехать вперёд, чтобы не подставить спину. А потом долгая дорога притупила мало-помалу бдительность, полки смешались, и хоругви, не стесняясь близкого соседства с татарскими бунчуками, весело трепетали на ветру.

Серпуховской князь, прикрикнув на рынд, скомандовал:

— Куда выскочили?! Татары рядом!

Рынды, сомкнувшись, заслонили собой князя. Но и в сопровождении охраны Василий Ярославич чувствовал себя неуютно. Он всё время ожидал, что неожиданно острый наконечник копья, кромсая броню, войдёт ему между рёбер, и упадёт он на землю, харкая кровью. Нашёл в себе силы князь — не обернулся. А татар, видно, притомил неторопливый бег русских полков, и, ударив коней нагайками, тьма ханича Касима вырвалась далеко вперёд русских полков.

Ударили холода. И недели не прошло, как мороз заковал Москву-реку в ледовую броню, словно спасая от дурного взгляда, упрятал водицу до самой весны. Зимнему базару тесно показалось в кремлёвских стенах: он выбрался на простор, облюбовав для торгов гладкую поверхность реки. Здесь купцы расставили лавки, а приказчики весело зазывали народ, расхваливая товар. Базар был шумный: здесь можно было купить меха и осетрину, пирожки и блины и другую снедь. Если пожелаешь, и подстригут — наденут горшок на голову и отрежут торчащие из-под краёв волосы. И в город не надо идти: на базаре тебя пивом напоят, и поесть мясного дадут, и потешат бродячие шуты. Вот оттого и ютятся здесь нищие.

Базар обычно начинал шуметь поутру, сразу после заутрени. Рассветёт едва, а народу на реке пропасть, того и гляди, лёд провалится. Покупатель шёл не только из Москвы — приходили из Коломны и Суздаля, бывали из Владимира и Твери! Но московский базар привлекал не только новыми товарами. Торговый люд спешил ещё и обменяться новостями. А тут неожиданная весть подивила всех разом: Василий Васильевич снял с себя клятву и ушёл в Тверь. Но скоро в Москву прилетела другая весть — Василий обручил своего старшего сына с дочерью тверского князя Бориса Александровича и с его полками двинулся на Шемяку. Вот только самого Василия Васильевича не сыскать нигде более, где-то сгинул среди лесов. Кто говорил, что видели его дружину неподалёку от Владимира, будто там он дожидался татарской рати, чтобы вместе с ней двинуться на московского князя. Другие так же уверенно сказывали, что стоит дружина Василия неподалёку от Твери, в селе Преображенском, и ждёт рать из Литвы, а потом воедино они двинутся на Москву.

Кликуши ходили по базару и предсказаниями пугали народ, утверждая, что московский люд грешен перед Василием Васильевичем — не внимал его покаяниям, прогнал из родной вотчины, а за это Христос ниспошлёт им тяжкую беду и в чёрной язве переморит всех виноватых и грешных. Кликуш боялись и, желая предотвратить предсказание, ублажали нищих и юродивых, подкармливая их пирогами с мясом.

Дмитрий Юрьевич, наслушавшись разговоров, собрал большую рать и отправился на поиски двоюродного брата. И Москва осталась без князя.

Кто-то из дворовой челяди пустил слух, что видели небольшой отряд всадников, который остановился в лесу, разбив шатры. Но вели себя тихо, видно, опасались привлечь внимание: костров не жгли, из пищалей не палили. Наверное, неспроста укрылись и ждали часа, чтобы с воинством подойти к Москве.

Чувствовалось, что в стольном городе что-то назревает. Как и бывает в смутное время, на дорогах чаще стали появляться тати, которые грабили купцов, лишали жизни горожан. Казалось, разбойники живут у самых кремлёвских стен, слишком дерзки они стали в последний год. Теперь нельзя было подъехать к Москве в одиночку без страха быть ограбленным или убитым. Миряне собирались в общины и шли от села к селу, а купцы нанимали дружину, чтобы довезти товар до ярмарки в целости.

Княжеская междоусобица нарушила покой людей, досталось всем, и горожане вздыхали:

— Вот если бы не распри, вывел бы князь своих отроков да припугнул татей! Но разве с ними совладаешь, если хозяина в городе нет. Был Шемяка, да Василия ушёл искать, оставив на попечение бояр жену и малолетних сыновей. А вольные люди не поймёшь в какую сторону глядят: Василий победит — будут ему крест целовать, Шемяка останется — так станут его встречать колокольным звоном. До татей ли!

Разбойников ловили: отрубали им головы и поганые руки, которые приколачивали к столбам на площадях и базарах. Но это пугало разве что старух, которые истово крестились, словно видели самого антихриста. А базары уже будоражила новая весть: разбойники пограбили гостя около Александровской слободы, товар весь забрали, а самого купца с приказчиками на дереве повесили.

Наступил мир бы между братьями, вот тогда и порядок бы навели в отчине.

Митрополит Иона, зная про крамолу, велел в церквах отслужить молебен на замирение. Священники отстояли у алтаря полдня, взывали к благоразумию, призывая Христа услышать молитвы и замирить братьев, но следующее утро стало снова печальным — на базаре поговаривали, что два передовых отряда Василия и Дмитрия встретились у Никольской слободы, расположенной как раз посередине между Москвой и Тверью, и резали друг друга, как басурмане.

Приближалось Рождество Христово. Небо сияло от множества звёзд. Ясно. Значит, быть богатому приплоду и урожаю ягод. В канун Рождества ненадолго забыли о княжеских междоусобицах, готовили к празднику пироги с грибами да с луком, доставали из подвалов квашеную капусту, выпекали хлеб. Под самым Кремлем сделали крутую горку на потеху парням и девкам. Выстроили большую крепость на радость ребятишкам, слепили снежных баб.


Кремль окутан темнотой, только башни, подобно утёсам, возвышаются во мраке.

Прошка снял рукавицу, отёр замерзшее лицо ладонью, откашлялся простуженно.

— Ворота закрыты? — спросил он у верзилы лет двадцати.

— Закрыты, государь. Василия да татей боятся, раньше положенного и запирают. Кремль-то без Шемяки, вот и стерегутся.

Хоть и раздирают Москву междоусобицы, а Рождество народ празднует: за кремлёвскими стенами слышны голоса, песни. Над стенами вдруг вспыхнуло яркое пламя, вырвав из темноты Спасскую башню и купол Благовещенского собора. Видать, в Москве жгли костры. Кто-то лихо стучал в барабан, кто-то пьяным голосом орал песни.

Воины Прошки Пришельца стояли в посаде, спрятавшись в тени высокого терема. В посаде тоже веселились: пели и плясали, ходили ряженые по домам, стучали в окна и пугали хозяев, строя противные рожи. Валяли девок в снегу и ошалело бегали с факелами.

— Говоришь, в город не попасть? — переспросил Прохор Иванович.

— Не попасть, боярин. Больших сил дождаться нужно, а уже затем и Кремль брать. Вот если бы нам кто изнутри ворота открыл — другое дело. Шемяка, когда из Москвы уходил, самых верных слуг у ворот поставил.

— А если мы по-другому поступим? Сколько нас здесь? — загорелся вдруг Прошка от шальной затеи. — Дюжина! Иди по избам, собирай шутовские наряды, вот в них в город и заявимся.

— Будет сделано, боярин! — Детина перемахнул через плетень, догадавшись о выдумке Прошки.

Скоро он заявился с огромной охапкой одежды в руках.

— Здесь шутовские наряды, хари бесовские и бабьи сарафаны. На всех хватит!

Прохор Иванович выбрал себе маску с оскаленной пастью. Пригляделся — по всему видать, бес какой-то. Да уж ладно, не время привередничать, и так сгодится. Детина подыскал себе наряд лешего, кому-то достался бабий сарафан, и отрок неумело натянул его через голову. Сарафан цеплялся за кольчугу, из-под подола торчала сабля. Пришлось отцепить оружие. Прошка оглядел своё воинство и едва удержался от смеха.

— Теперь-то уж нам точно ворота откроют. Сабли и кинжалы под наряды попрячьте, да чтобы не видно их было. И не гремите, когда к воротам подходить станем. Нам только стражу побить — и город наш. В Москве много бояр, которые Василию Васильевичу преданы, они нам и помогут.

Переодетые воины Прохора поспешили к городским воротам. Предусмотрительный детина захватил в одном из дворов гусли и весело дёргал за струны, пел высоким голосом о богатыре и красной девице, которые за околицей нежно целуются.

Так прошли они с песнями и плясками через мост до самых ворот Кремля, а там грубый голос вопрошает:

— Кто такие? Чего надо здесь в такой поздний час?

— Скоморохи мы коломенские, — бодро отвечал Прохор Иванович. — В Москву пришли по приглашению великого московского князя Дмитрия Юрьевича Большого. Пир он хотел устроить, вот и нас позвал, велел к самому Рождеству поспеть.

— В Москве нет великого князя, — ответил караульный. — Пускать никого не велено. В посадах заночуйте.

— Мил человек, да к кому мы сейчас пойдём? — взмолился Прохор. — Ведь не знаем мы никого в посадах. А в городе нам есть где переночевать. Пожалел бы ты нас. Тяжкий путь проделали, и всё пешком. Разбойники нас пограбили, коней наших отобрали, самих едва живота не лишили. Ну посмотри на нас, неужели мы на воинов или на татей похожи? Если хочешь, так мы тебе ещё песню споем или сыграем! И в Москве, слышим, праздник идёт, народ-то Рождество встречает.

Оконце в воротах отомкнулось, и вратник разглядел отрока в бабьем платье, другой держал гусли, третий бесовскую маску напялил. По всему видать, и вправду скоморохи.

— Ладно, пущу я вас! Возьму грех на душу, только никому более о том не говорите.

Ворота натужно заскрипели, поддаваясь невидимой силе, широко открылись.

Прошка махнул рукой и, увлекая за собой остальных отроков, ворвался в Кремль. Он ударил мечом стоявшего вратника, а тот, глядя в лицо Прошки, прошептал:

— От беса смерть принял. — И, зажав рану ладонью, тяжело опустился на землю.

Стоявшие рядом отроки поспешили на помощь десятнику.

Прошка Пришелец уже орал:

— Эй, вы! Мы пришли от князя Василия Васильевича, законного хозяина Московской земли! Помогите нам изловить супостатов, и тогда государь вас пожалует. Здесь, под Москвой, стоит дружина Василия Ярославина, если вы убьёте нас сейчас, то часом позже серпуховской князь не пожалеет никого! Один Шемяка остался. И войско у него небольшое, а за Василия Васильевича и татары клятву дали.

Весть о том, что татары за великого князя, подействовала на многих. Слишком памятно было пленение Василия Васильевича, тогда ордынцы и заполонили Московскую землю.

Стража московская остановилась. Вперёд вышел мужик в красном кафтане и без брони. По всему видно, что он здесь старший.

— Я всегда Василию Васильевичу служил и никогда от него не отказывался, просто попутал меня бес на старости лет, вот и присягнул окаянному. Законному князю хочу служить, Василию Васильевичу. А ты кто таков будешь?

— Прохор Иванович, ближний боярин великого князя Василия. Слыхал о таком? — дерзко спросил Прошка.

— Как не слыхать, — оторопел мужик и, оборотись к страже, изрёк: — Отроки, вот наш господин. Слушайтесь его, как сыновья отца, дожидайтесь, пока Василий Васильевич придёт. Что нам делать теперь, Прохор Иванович?

— Изловить бояр Дмитрия Шемяки.

— А далее что делать прикажешь?

— Там видно будет.

Стража побежала выполнять наказ Прошки. Город ещё ничего не знал. Слышались удары бубна, кто-то из парней голосисто распевал песни, а скоморохи без устали танцевали на улицах, будоража бесшабашным весельем город.

Прошка обернулся к детине и сказал:

— Кажись, всё идёт своим чередом. Езжай теперь к Владимиру Ярославичу, пускай в Москву полк шлёт! А вы со мной, — махнул он страже, которая уже поснимала наряды, повыбрасывала страшные маски и готова была выполнить наказ боярина. — Во дворец!

У дворца собрался народ, слышался смех, один из скоморохов, с бубенцами на шее, шутливо заигрывал с девками, вытаскивал их в круг. Молодухи поначалу смущались от общего внимания, прикрывали лица платками, а потом, осмелев, павами плыли в танце.

Прошка поднимался по лестнице прямо в великокняжеские покои, следом, бренча оружием, стараясь не отстать от боярина, торопились остальные.

— Кто таков?! — преградил Прошке дорогу страж в позолоченной кольчуге. — Пускать не велено.

— Вяжи его! — приказал боярин.

Его скрутили, завязали поясами руки и ноги и, словно куль, бросили в угол.

Прошка вошёл в сени. Навстречу ему выбежал юноша, судя по одежде, из дворовой челяди, и, озираясь на окровавленный клинок Прошки, заговорил:

— Истопник я при дворе великой княгини, а больше ни в чём не повинен...

— Где наместник Шемяки?

— Я его в горнице захватил, — обрадовался истопник. — Лежит он, связанный, под лавкой.

— Как захватил-то? — подобрел Прохор Иванович.

— Я как услышал, что воины Василия Васильевича в городе, так сразу сюда поскакал. А Фёдор, Шемякин наместник, уже из конюшни выходил с конём посёдланным, так я его хватил сковородкой по башке и в терем оттащил.

— Сковородкой, говоришь? — переспросил, улыбаясь, Прошка.

— Сковородкой, — радостно подтвердил истопник.

— Как звать тебя? — спрашивал Прошка.

— Георгий.

— Победоносец, стало быть, — пошутил боярин. — Хорошо, при моей особе посыльным будешь. Теперь покажи, где наместник лежит.

Фёдор Галицкий лежал в углу горницы, связанный по рукам и ногам. Он истошно матерился, извивался, как змей, и, когда в палату вошёл Прошка с воинами, он заорал на них:

— Ну что стоишь, глаза вылупил?! Вели наказать того, кто меня бесчестью предал! Что молчишь?! Неужто не признаешь Дмитриева наместника?! Вернётся Дмитрий Юрьевич, наябедничаю на тебя, тогда он с тебя башку снимет! Что молчишь, нечестивец, харя твоя окаянная!

Прохор не удержался от улыбки:

— Позором твоим любуюсь.

— Мать твою! Мало тебе моего бесчестья, так ты ещё и челядь нерадивую пригреваешь! — Он увидел за спиной своего обидчика.

— А ну-ка тащите его вон из горницы, пусть в темнице посидит! — распорядился Прохор.

Веселье в Москве приутихло, девки разбежались по дворам, да и скоморохам стало не до шуток, опасливо озирались они на вооружённых дружинников, которые рыскали по городу, забегали в палаты, до смерти напугав своим грозным видом дворовую челядь, хватали мятежных бояр за шиворот, тащили в темницу.

Скоро весь город знал, что дружина Василия Васильевича вошла в Кремль. Бояре Дмитрия Шемяки спешили спастись бегством и, бросив домочадцев, садились на коней и уезжали из Москвы восвояси. Однако удавалось уйти немногим: бдительная стража хватала их у ворот, стаскивала с коней и, не считаясь с чином, подзатыльниками гнала к княжескому двору, где свой суд чинил Прохор Иванович.

Он обходил нестройные ряды бояр, сбивал с них шапки, а тех, кто особенно протестовал, широко размахнувшись, бил в зубы. А потом, глядя на кулак, сетовал:

— Все костяшки о противные морды ободрал. — И, глянув на Георгия, который, как собачонка, теперь не отставал от него ни на шаг, сказал: — Теперь ты бить будешь, у тебя кулак крепче.

Боярин Прохор Иванович заметил среди вольных людей верзилу саженного роста (до макушки которого и рукой не дотянуться), спросил строго:

—Кто таков?

— Сын боярский... боярина Фёдора Галицкого...

— Вот оно что! — возликовал Прошка Пришелец. — Дай ему, Георгий, по зубам!

Георгий засучил рукава кафтана по самый локоть, примерился и с размаху саданул детину в подбородок. Верзила покачнулся, словно раздумывая, а стоит ли падать, отступил на шаг, а потом, запутавшись в полах кафтана, растянулся во весь свой саженный рост.

— Силён ты! — похвалил Прошка.

Отрок заулыбался, похвала боярина была приятна:

— На кулаках дрался. Мои-то в кровь трудно ободрать.

Бояре помалкивали, опасаясь навлечь на свои головы новую беду. Ладно, пускай потешится. Вернётся князь, посадит этого худородного на кол.

— Почему вы изменили великому московскому князю Василию Васильевичу? Или он вас не жаловал? Или не любил всем сердцем, как отец чад своих? А может, худое жалованье платил и деревеньки в кормление не давал? Молчите? Не было всего этого! Любил вас князь Василий Васильевич! Чем же вы ему за добро отплатили? Тем, что позволили очи его ясные вырвать, а сами на службу к его окаянному брату перешли! — Бояре подавленно молчали, справедливо полагая, что любое сказанное слово может пойти во вред, только шапки в руках стискивали сильнее, а головы клонили всё покорнее. — Выпороть их! — приказал Прошка. — Да так, чтобы визг по всей Москве шёл!

— А потом что с ними делать, боярин?

— Потом? — слегка замешкался Прошка. — Всех до единого в темницу, там на волю Василия Васильевича оставим.

— Да как ты смеешь, холоп, на бояр, самих Рюриковичей, руку поднимать! — изрыгая проклятия, заорал мужичонка, горделиво распрямляя спину.

Прошка только хмыкнул.

— Этому розог не давать, а снять с него шапку, и пусть постоит таким на площади среди народа, — подверг он боярина ещё большему позору.

В это утро служба проходила необычно: пусты были соборы. Москвичи молились дома, зажигали перед иконами лампадки. Смута в городе, не ровен час, и прирезать могут. Только нищие, как обычно, пришли к соборам в ранний час и заняли место на паперти в надежде получить милостыню.

Иногда слышались чьи-то истошные крики, которые вдруг внезапно обрывались. Прохожие крестились: видать, из кого-то душу вынули.

Прошка Пришелец обходил боярские дома и, сурово глядя на челядь, спрашивал о хозяине. Дворовые люди молчали, потупив взор, и, когда в дело вступала плеть, язык мало-помалу развязывался. Били дворовых здесь же, на снегу, без всякого выбора, лупили как баб, так и мужиков, а потом из подвалов вытаскивали на суд бояр и княжеских слуг.

Рассветало.

Всех пленённых бояр воины вели к великокняжеской кузнице, где на руки им надевали тяжёлые цепи, потом пинками гнали в темницы.

Москва оставалась за Василием Васильевичем.

С рассветом зазвонили как-то непривычно, изменилось что-то и в самом городе. Москва молчала. Ратники серпуховского князя, отличавшиеся от прочих красными круглыми щитами, чувствовали себя в Москве хозяевами. Они заходили в боярские терема и без стеснения требовали наливки. Поживиться бы чем, дома пограбить, но Прошка запретил, сказал: Москва не военная добыча, а вотчина Василия Васильевича и за бесчинства будут карать строго. Однако нашлись и те, кто ослушался, их было двое — один старый воин с глубокими шрамами на лице, другой — совсем мальчишка. Оба они забрались в хоромы боярина Енота, поснимали с боярышень перстни, утащили парадный шлем, украшенный драгоценными камнями, и много другого добра.

Прошка Пришелец повелел привести грабителей на Москву-реку, где шёл зимний торг. В разодранной одежде и без шапок поставили воров перед честным народом.

Прохор Иванович, насупив брови, назидательно вопрошал:

— Сказывал я вам, чтобы не грабили?

— Сказывал, государь, — начал старик, — ты уж нас прости...

— Сказывал я вам, что накажу за злодейство?

— Сказывал, государь, бес попутал, мы ведь и не хотели этого, — оправдывался малой, — зашли в дом...

Народ угрюмо молчал, догадываясь, что дело добром не закончится.

— Эй, дружина, — окликнул Прохор стоявших рядом отроков. — В прорубь их головой.

Охнула баба в толпе:

— Молоденький-то какой! Деток нарожать мог бы!

Отрока и старика взяли за плечи, подвели к полынье.

Вода в ней была тёмная, бездонная.

— Крест можно поцеловать? — взмолился отрок.

— Хорошо, — разрешил Прошка.

Отыскался и священник, который вышел из-за спин стоявших людей и, ткнув в самые губы отрока крест, буркнул:

— Отпускаю тебе, раб Божий, грехи твои. Пусть Бог рассудит, виновен ты или нет. — Он скосил глаза на тёмную леденящую бездну.

Стоявший позади дружинник толкнул отрока в спину, и тот, теряя равновесие, упал в полынью, выставив вперёд руки. Зыбкая поверхность легко разомкнулась под его ладонями и приняла в себя грешника, обдав стоящих рядом брызгами.

Очередь была за стариком.

— Сам я! — отстранил он подошедших стражников.

Вздохнул глубоко, словно набирал в себя воздуха поболее для того, чтобы и под чернеющей гладью продолжать жить, и сделал шаг в воду.

Эти две смерти принесли печаль в торговые ряды. Видно, каждый задумался об одном — от жизни до смерти всего лишь шаг. И никто не ответит на вопрос, где этот шаг ожидает тебя самого. Потом уныние помалу рассеялось, и торг зашумел, как и прежде: закричали зазывалы, расхваливающие свой товар, кто-то матерился, пел задиристые частушки.

Ближе к вечеру ударил набат. Тяжкий гул повис в морозном воздухе, забирался в ближние и дальние уголки, переполошил посад. И скоро Ивановская площадь была полна народу.

Не часто звонит колокол Благовещенского собора, собирая московитов на сход. Горожане, озираясь, спрашивали один другого:

— Что это колокол ударил? Говорить чего будут? Может, опять казнь?

— Нет, не казнь. Волю Василия Васильевича объявлять будут. Вместо него наместник остался, боярин ближний, Прохор Иванович.

— Нам-то что? Мы слуги княжеские. Как нам скажут, так мы и согласимся.

Колокол надрывал душу, всё звонил, и тяжко было стоять при колокольном звоне в шапках. Поснимали их мужики с голов и стали дожидаться боярского приговора.

Прошка вышел на помост и в морозном воздухе уловил запах свежетёсаных досок.

— Люд московский! — завопил он на всю площадь, глядя поверх непокрытых голов вдаль. — Нет теперь на Москве супостата Дмитрия Шемяки! Нет иуды, который посмел поднять руку на своего брата! Бежал в леса! Москва вновь стала вотчиной великого князя Василия Васильевича. Не будет теперь в городе бесчинств, как было при Дмитрии, а в посадах перестанут рыскать разбойники и отнимать у вас последнее. На всех татей Василий Васильевич сыщет управу. Как жили при Дмитрии? Голодно! Накормит вас теперь Василий Васильевич и напоит. Обогреет каждого и обласкает. Всех бояр, что жить вам мешали, мы переловили и в темницу упрятали, а вместо них придут другие люди. Те, кто будет заботиться о вас и любить. Только все вы должны дать клятву, что не причините Василию худого. Пусть жёны дадут клятву, что будут почитать его как отца, а мужья будут любить как посланника Божьего. Целуйте крест на том!

Мужики сначала в одиночку: не то от страха перед Прошкой, не то больше по привычке, целовали нательные кресты, крестили лбы. А может, потому, что холодно было стоять на морозе с непокрытыми головами — осеняли себя крестным знамением и напяливали шапки на самые уши. А потом разом площадь взметнула вверх руки, связывая себя клятвой.

— И на эту радость я вам вина ставлю... пять бочек! Гуляй, народ, веселись, пей за здоровье великого князя московского Василия Васильевича!

Стовёдерные бочки выкатили прямо на площадь, и каждый черпал столько, сколько могла вместить утроба.

А к ночи город был пьян.


Дмитрий отправил отряды во все стороны, но Василия так и не сыскал и, дожидаясь вестей, остановился в большом селе Троицком, неподалёку от Твери.

Крепчали рождественские морозы, и деревенские бабы завлекали княжеских воинов весёлыми игрищами. Те тоже не терялись: лапали девок на сеновалах да в сараях, пропадали до самого утра.

Великому князю приглянулась весёлая вдовушка с бедовыми зелёными глазами. Притиснул её как-то князь в углу, и взволнованно заходила под его жадными ладонями грудь. И не будь боярина Ушатого, который растерянно топтался в дверях как неповоротливый медведь, согрешил бы тотчас. Баба проворно выскользнула из его рук, а Шемяка, чертыхнувшись, обругал боярина срамными словами. А следующим вечером вдова пришла к нему сама — сверкнув белым телом в полумраке, она юркнула под одеяло к князю и утопила его в своей нерастраченной нежности.

— Желанный ты мой, — целовала и ласкала она его беззастенчиво и умело, отринув всякую сдержанность.

— Где же ты всему этому научилась? — спрашивал князь, уловив в себе ревнивую тоску.

— Разве этому научишься? — укорила вдова. — Любовь всё это делает. Она, окаянная!

— Мужа-то небось тоже своего так любила?

— Тебя крепче, — призналась вдова, обхватив его за шею полными руками.

И как ни храбрилась вдова, но в голосе женщины Дмитрий услышал грусть.

— Где мужа-то потеряла?

— Третий год пошёл, как вдовая. В твоей дружине воевал супротив Василия.

— Какой он из себя был?

— Высокий был, красивый такой, на подбородке ямочка. Степаном звали. Может, видал?

Как же сказать бабе, что и дружину свою не всю знаешь, а если ещё удельные князья подойдут, где же их всех тогда упомнишь! И разве мало полегло на поле брани высоких да с ямочками на подбородке Степанов. Кто бы мог подумать, что с бабой дружинника любовью тешиться придётся. Хотел поначалу соврать Дмитрий, но сказал правду. Скорее всего, после этого в глазах её уже не зажгутся весёлые бесовские искорки, и сделается она бабой, похожей на многих, — покорной и молчаливой.

— Нет, не знаю. Много их было, всех и не упомнишь. Да и не положено князю о своих холопах убиваться. Дерёмся мы с Васькой похуже всяких басурман. Не обидно было б, если бы татарина резал, а так своего, христианина. И за что Господь Бог дал нам нести этот тяжёлый крест!

Так горячо пригрела Дмитрия вдова, что и вставать тяжко. Отринуть бы этот суетный мир и запереться в тихой горнице с жаркой бабёнкой да проспать братову войну. Но Дмитрий слишком хорошо знал себя: и недели не пройдёт, как наскучит ему баба с жаркими телесами, и ласки её, волнующие его сейчас, потом покажутся пресными. И опять вернётся он к вражде с братом Василием!

И тогда быть сече!

А сейчас она лежала рядом — желанная и жаркая, как зимняя печь. Ох уж и мял он этой ноченькой сдобное, словно пшеничное тесто, тело и в который раз за ночь умирал в сладостной муке.

За окном, подобно шальному зверю, выла пурга; в горнице было тепло и уютно. Дмитрий вдруг почувствовал во рту сухость и, стукнув бабу по пышному заду, скомандовал:

— Квасу мне принеси, пить хочу!

Не без удовольствия наблюдал князь, как баба охотно откликнулась на его просьбу — перекинула через него тяжёлую ногу и, белая, сдобная, подошла к жбану с прохладным квасом. Утопив ковш-уточку на самое дно, вытащила его полным до краёв и поднесла князю. Дмитрий понял, что не насытился её ласками, и разглядывал её с тем любопытством, с каким басурман заглядывается на молоденьких девок, подбирая их для своего гарема. Прасковья, понимая, чем сумела заворожить князя, беззастенчиво стояла перед ним в чём мать родила.

— Пей, родимый, пей, — гладила она князя по светлым волосам, — заморила я тебя. Если я люблю, я ведь не могу по-другому.

И, глядя на эту бабу, которая была уже в чьей-то чужой судьбе, Дмитрий Юрьевич вспомнил прежнюю свою привязанность. Как же её звали?.. Не вспомнить теперь, забыл так, словно она была не в его жизни. Дмитрий видел её последний раз год назад — жалкая нищенка с ребёнком на руках. Кто знает, возможно, это было его дитя?

— Мужики-то у тебя были после? — вдруг поинтересовался Дмитрий.

— Были... — Баба спрятала глаза. — Только я их всех забыла, ты для меня самый первый.

Прасковья лукавила не зря, была она девкой примерной. В срок, едва минуло восемнадцать годков, вышла замуж. Да скоро отобрали суженого княжеские войны, наградив его в дремучем лесу серым холмиком. Девка с завистью смотрела на своих сверстниц, которые, выйдя замуж, сразу брюхатели и, не опасаясь сглаза, гордо несли впереди себя большой живот. Бабья тоска забирала её по ночам, вспоминались нетерпеливые руки мужа, и тоска подкатывала к самому сердцу.

Прасковья вспоминала и Игната — весёлого, задорного парня. Он беспрестанно задирал девок на посиделках: то поцелует, то обнимет которую, народу — смех, а девке — стыд.

Она встретила Игната в лесу, когда собирала ягоды. Он вышел к ней навстречу из-за дерева — большой, сильный, длинная рубаха перехвачена пояском, во рту — былинка. Обнял её молча за плечи и привлёк к себе, начал целовать так, как никто её ещё не целовал. А потом стянул с неё рубаху, и она, дрожащая и покорная, прильнула к нему.

Да вот беда, не везёт ей с мужиками! И этого навсегда успокоила война. Муж её погиб, воюя за Шемяку, а Игнатушка под Васильевыми знамёнами голову сложил.

И, отвечая князю, Прасковья почему-то вспомнила именно Игната: его уверенные сильные руки и ту самую былинку, которую он беспокойно покусывал зубами.

Разве она одна такая? Вон по селу сколько баб вдовых осталось! Если бы не в миру жили, давно пропали бы.

Дмитрий почувствовал, что ревнует. Не привык он ни с кем делиться: будь то баба или власть.

За окном по-прежнему мела пурга и, сатанея, била комьями снега в маленькое слюдяное оконце.

— Князь Дмитрий Юрьевич! — услышал Дмитрий голос боярина Ушатого. Скребётся под дверью, как пёс бездомный.

— Чего надо?

— Беда, Дмитрий Юрьевич, тут гонец с вестью прибыл...

— Что там?

— Лихие люди предали тебя, отступилась от тебя Москва!

— Что?! — вскочил разом князь.

Боярин вошёл в избу, и воздух тяжёлыми морозными клубами ворвался в тепло горницы, нарушив покой и уют. Зыркнул Ушатый на княжеское ложе и потупил глаза, наткнувшись взглядом на бабьи коленки.

— Рассказывай!

— Гонец прибыл от верных твоих людей, что в Москве остались. Прошка Пришелец, блудный сын, порождение пса безродного, на самое Рождество проник в город и речами погаными своими восстановил против тебя горожан и бояр. Верных людей твоих упрятал в темницу, многих жизни лишил.

— Так, — опустился Дмитрий на лавку. — И хорошего сказать тебе нечего?

— Не всё я сказал, государь, — продолжал Ушатый, насупившись. — Обложил нас Васька со всех сторон, как псы ловчие зайца обкладывают. Из Твери идёт на нас Борис Александрович с воинством великим. Изменил он своему слову. Два дня пути до нас.

— Далее говори.

— Василий Ярославич, сговорившись с татарами, тоже на нас идёт.

— Позвать ко мне бояр Липкиных, Ноздрю и Чуденца, пусть своих людей собирают и навстречу Ваське выйдут.

Ушатый не торопился выполнять наказ князя, стоял с опущенной головой. И Дмитрий разглядел, что волосы на макушке у боярина поредели, проступила светлая неровная плешинка.

— Чего стоишь?!

— Бояре Липкины, Ноздря и Чуденец, забрали своих людей и ушли тайно к Василию Васильевичу. А вместе с ними ушли ещё бояре Свибла, Шуба, Щетнев. И другие ропщут, говорят, что хотят Василию Васильевичу служить, великому князю московскому.

— Московский князь — я! — прохрипел Дмитрий. — Ладно, ступай! Воинству скажи, чтобы к походу готовились, завтра на Чухлому идём.

Ушёл боярин Ушатый, остудил избу. Прасковья, натянув одеяло к самому подбородку, наблюдала за Дмитрием. В глазах страх. Вот говорили же бабы, что крут князь характером, а однажды даже во дворе боярыню вдовую мечом посёк.

— Ну, что уставилась? — вдруг добродушно поинтересовался князь. — Замёрзла небось? Сейчас я тебя согрею. Расстанемся мы завтра. Навсегда... Вспоминать-то будешь?..

— Как же тебя такого забыть, государь? Захочу, так не получится, — удивилась баба.

— Ладно, ладно, утри слёзы. Ни к чему это. В утешение я тебе мужика оставлю, из дворовых он. Скажу священнику, чтобы обвенчал вас. Вспоминай меня, Прасковья, добрым словом. Люди, наверное, говорят, что суров я, баб бью. Только ты тому не верь! Ваську я ненавижу, а баб люблю. А теперь прижмись ко мне покрепче.

Софья Витовтовна уже знала: Василий возвращается в Москву, и ждала гонцов, чтобы самой быть поводырём у сына, но вместо посыльного от великого князя в терем пожаловал боярин Иван Ушатый.

Он вошёл в её горницу и, стрельнув глазами на девок, помогающих княгине одеваться, сказал:

— Собирайся, Софья Витовтовна, тебя великий князь дожидается, Дмитрий Юрьевич.

Рассыпались девки по горнице, как яблоки из упавшей корзины. Боярин Ушатый продолжал:

— С ним поедешь, хочет он, чтобы ты ангелом-хранителем ему была в дороге.

Великая княгиня Софья была похожа на своего отца Витовта не только чертами лица: тот же прямой нос, капризные губы и даже морщина на челе, точно такая же глубокая и кривая. И характером княгиня была под стать отцу: не любил покойный правитель слова, сказанного поперёк. В порыве ярости мог обломать трость о спину нерадивого слуги или взашей собственноручно вытолкать спесивого князя. Сама же Софья Витовтовна не раз за волосья таскала девок, и бояре, зная крутой нрав великой княгини, старались не перечить ей понапрасну, тем самым не вызывать на себя гнев госпожи.

Первый год, проведённый на Руси, был для Софьи Витовтовны особенно трудным. Выдали её замуж за Василия Дмитриевича, чтобы скрепить дружбу двух соседей. Это обстоятельство не мешало Витовту пощипывать окраину русских земель. И весь гнев Василий обрушивал на свою жену, видя в ней главный источник всех бед и напастей, которые обрушивались на Московское княжество.

Сам Василий Васильевич был зачат, когда между супругами воцарилось примирение, и зять с тестем на короткое время перестали ссориться. Может, оттого и уродился он не такой, как все — был неровен и горяч, словно настроение матери передалось и ему. Только после смерти Василия Дмитриевича Софья почувствовала себя по-настоящему великой княгиней, она уже не стеснялась своего литовского выговора, не опасалась насмешек бояр — власть была в её руках. И те бояре, которые совсем недавно ходили в её заклятых врагах, теперь искали её расположения. Вот когда в ней в полной мере раскрылся характер железного Витовта — оказывается, она не забыла нанесённых обид и не собиралась прощать никого. Первыми поплатились братья Нестеровы за то, что наушничали Василию Дмитриевичу про связь великой княгини с красавцем сотником Степаном Охабнем. Обоим братьям она велела отрубить головы. Следующими оказались бояре Плещеевы — отец и сын. Великая княгиня повелела тайно задушить их в темнице за злые языки. А недоумка-шутника — боярина Кобылу повелела прилюдно на площади выстегать розгами, в вину ставила то, что посмел посмеяться вслед великой княгине.

Попридержали бояре злые языки, попритихли, а Софья Витовтовна в государстве заняла первое место при малолетнем своём сыне. Даже повзрослев, Василий не однажды обращался за помощью к матери, признавая её ум и мудрость.

И даже когда Василий был низвергнут и беспомощен, а великая княгиня растеряла своё прежнее величие, не нашлось боярина, который посмел бы оскорбить Софью даже взглядом. И вот сейчас боярин Ушатый, пнув ногой дверь, нагло посмел войти в покои княгини.

— Ты, княгиня, на ухо, видать, тугая стала, — повысил Ушатый голос, — так я могу тебе и проорать! Дмитрий Юрьевич с тобой возиться не станет, прикажет по рукам и ногам связать да в телегу бросить. Это я по доброте своей с тобой разговор веду.

Девки, как затравленные зверьки, таращились на Ушатого, который, подобно медведю, в просторной лохматой шубе склонился над княгиней, того и гляди, сожрёт! Видать, поубавилась сила в Софье Витовтовне, ежели угличские бояре посмели ею помыкать. Но нужно было знать великую княгиню, чтобы понять — причина в другом: угличский боярин недостоин той чести, по которой она снизойдёт до его приказаний.

— Пшёл вон, холоп! — отвечала Софья Витовтовна. — Или ты забыл, с кем говоришь? Или ты думаешь, что за чуб тебя не смогу отодрать, как девку беспутную?!

— Некогда мне перед тобой шапку ломать! А если ослушаешься, велю холопам своим дворовым вязать тебя. Эй, холопы! Сюда!

На голос боярина вошло трое дюжих молодцов. Они поскидывали с голов шапки и стояли скромно, потупив взор. Но великая княгиня поняла, что, прикажи сейчас Ушатый сорвать с неё княжеское одеяние и рядить в простое платье, они причинят ей тотчас и это зло.


Стотысячное войско великого князя осадило Углич. Немного опоздал Василий Васильевич — Дмитрий Шемяка опередил его и три часа назад готовился отражать нападение московского князя.

Василий захватал посад, стоял у города второй день, надеясь на благоразумие обороняющихся, но вместо покорности с крепостных стен доносилась ругань и матерная брань.

— Может, с боем возьмём Углич, великий князь? — подступали к князю воеводы, но Василий Васильевич не торопился проливать кровь.

Однако чуда не происходило, горожане продолжали сопротивляться, вызывая у нападающих раздражение боярства и негодование воинства.

Василия вывели из тёплой горницы на морозный воздух. Видно, его заприметили с детинца. Тихо стало. Брань умолкла. А Василий Васильевич, оборотившись к боярам, попросил:

— Поверните меня лицом к Угличу, послушать хочу, что ворог говорит.

— Ты и так к ним ликом стоишь, государь, — отвечал за всех Прошка. — Умолкли они, тебя со стен заприметили, государь.

Студёный ветер холодил кожу, забирался под кафтан, трепал его полы, а бояре, будто мальца малого, держали под руки слепца Василия. Он осторожно сделал один шаг, другой. И трудно было узнать в нём московского государя с лёгкой поступью и быстрыми движениями.

Словно сызнова учится ходить князь.

— Молчат, стало быть, — сказал Василий, и в ответ ему со стен громыхнуло.

Каменное ядро, рассекая воздух, угодило в баньку и, разбив в щепы стену, непрошеным гостем вкатилось вовнутрь.

— Палят, государь, в тебя метили, — сказал Прошка. — Да больно далеко, не попасть им. И никогда угличские стрелками хорошими не были, это не наши московские пищальники.

— Не хотят покориться. Ладно, поглядим, как дальше будет. Борис Александрович пушки обещал привезти. Завтра наряды здесь будут.

Наряды доставили точно в назначенный срок. Кони медленно волочили сани с орудиями, а они лениво, на каждой кочке, перекатывались с одного бока на другой, выглядели устрашающе.

Пушки установили под стенами города и стали ждать распоряжения Василия Васильевича.

Вышел Василий Васильевич. Сняли пушкари шапки и кланялись в ноги, а пустые глазницы были устремлены выше склонённых голов, к самым куполам угличских соборов.

— Сколько пушек, Прохор? — спросил великий князь.

— Две дюжины, князь. В обозе ещё есть, а ежели эти не помогут, тогда все выставим.

— Подведи меня к орудию, — пожелал Василий.

И, взяв князя за руку, Прохор Иванович повёл его к наряду.

— Вот, государь, перед тобой пушка.

Василий выставил вперёд руку, и пальцы его упёрлись в гладкую прохладную медь пушки.

— Крепка, — не скрывая удовольствия, выдохнул князь. — Сколько же пудов ядро весит?

Обрубки пальцев ласково ощупывали орудие. Когда-то так великий князь оглаживал разгорячённого коня, если тот норовил вынести его в самую гущу сечи. Да и Василий никогда не пасовал, везде первый был.

— Да пудов эдак пять, думаю, — прикинул Прошка. — В обозе осадные пушки есть, так там ядро до семи потянет.

— Ладно, пускай пушки пока постоят для устрашения угличан. А ты им письмо в город отправишь. Если к обеду Углич не сдадут, брать будем! — решил Василий и, повернувшись, увлёк за собой бояр.

Перед самой обедней на сторожевой башне затрепетало белое полотнище, отворились городские ворота, и воевода с хлебом-солью в руках вышел встречать великого князя.

Углич пал.

Студёно было в Каргополе. Каждый день дул северный ветер, неустанно приносил с собой снежную вьюгу. Шемяка выглянул в окно и увидал замерзшую Онегу, которая, петляя, уходила в лес. На снегу неровными квадратами стояли чёрные избы, из закопчённых труб тяжёлыми клубами вырывался дым и стелился почти над самой землёй.

У проруби князь углядел баб, пришедших по воду: пристроив коромысла с вёдрами на плечи, они павами удалялись в сторону посадов.

У самого леса разъезжал дозор. Тихо было. То не Москва с колоколом-ревуном на Благовещенском соборе. Здесь даже служба проходит тише. А что говорить о хоре: голоса совсем не те и ладу в песнопении нет. Одно слово — удел!

Шемяка уже знал, что Углич пал. Вчера прискакали гонцы с вестью о том, что и Ярославль встречал Василия как своего господина, бояре были пожалованы, а многие взяты на службу к Василию. Погостил он там три дня и отбыл в Москву.

Вдруг Дмитрий увидал, что из леса выехали сани, следом за ними — дюжина отроков, вооружённых копьями. Сани остановились, к ним быстро подъехал дозор.

Боярин, сидевший в санях, о чём-то недолго говорил, а потом воин махнул рукой, и сани легко заскользили дальше, приминая полозьями выпавший снег.

Дмитрий не разглядел, кто был тот боярин, но понял сразу — это гонец от великого князя. Прицепив боевой меч и накинув парадный плащ, князь решил выйти навстречу.

— Прохор Иванович, стало быть, — столкнулся князь в дверях с боярином. — По какой нужде пожаловал?

Прохор хотел было снять с головы шапку, но опомнился — ладонью стряхнул с ворота талый снег. Чего шапку зазря ломать, есть господа и поважнее, и, приосанившись, объяснил:

— Грамоту тебе от великого князя московского везу, — и протянул аккуратный свиток.

Дмитрий Юрьевич в азбуке был слаб. Оглядел только печать Василия Васильевича и протянул свиток вертевшемуся подле него дьяку.

— Читай, Гаврилка.

Дьяк Гаврила развернул свиток:

— «Брат мой любезный, князь великий Дмитрий Юрьевич. Кланяется тебе до земли до самой великий князь московский Василий Васильевич. Не держу я на тебя зла более, не ворог ты мне и не татарин. Одним иконам мы молимся, един крест целуем. Но разве только это обще у нас? Едины мы по крови, и дед у нас один, подпора славы русской — Дмитрий Донской. Мы же с тобой режемся, как басурмане, и ослабляем нашу землю. Латинянам да татарам всё на радость делаем. Я прошу тебя, князь Дмитрий Юрьевич, встать под мои знамёна и признать меня своим старшим братом. И ещё об одном хочу тебя спросить, князь. Неужели ты настолько слаб, что воюешь с женщинами — держишь в полоне мою мать. Или хочешь ты этим досадить мне? Но я уже давно в своей московской вотчине и сижу на великом княжении. И на том тебе кланяюсь.

Великий князь московский Василий Васильевич».

Гаврила прочитал и аккуратно свернул грамоту, ожидая, каково же слово государя будет.

Кто мог подумать, что Василий и слепым будет опасен. Эх, можно ведь было дело решить куда проще — придушить его в сарае, а то и в питьё зелье какое подсыпать. На том и закончилось бы. Затаился Васька, чтобы потом на московский престол шагнуть. Овечью шкуру на себя натянул. Кто же знал, что под ней волк прячется. И, словно угадывая мысли Дмитрия Юрьевича, Прошка недобро хмыкнул:

— Жалеешь небось, князь, что Василия Васильевича с миром отпустил?

Шемяка посмотрел на боярина из-под насупленных бровей и отвечал:

— Жалею.

И когда Дмитрий отошёл, Прохор, продолжая топтаться у порога, вдруг понял, что был совсем рядом со смертью.

Великая княгиня Софья даже здесь не хотела усмирить свой нрав: прогнала с бранью девок, которых Дмитрий послал ей в услужение. Огрела боярина Ушатого тростью за то, что тот посмел не поклониться ей. И Дмитрий стал подумывать уже, а не он ли находится в плену у своей тётки? Софья не жалела для племянника бранных слов: называла его иродом, татем окаянным и, завидев его во дворе, демонстративно отворачивалась. Одёрнуть бы Дмитрию тётку, да разве её угомонишь? Только пуще прежнего старая завопит. Порченая кровь у этих Гедиминовичей — сам Витовт был такой же сварливый, от желчи и помер. Но как можно простить Софье Витовтовне оскорбление, которое она нанесла племянникам на свадьбе своего сына? Перед боярами и челядью сняла пояс со старшего брата, Василия Юрьевича. Правильно сказал тогда покойный батюшка: «Это ей не языческая Литва, это Русь! И законы здесь другие. Не будет ей от меня прощения!»

Однако присутствие тётки становилось Дмитрию в тягость. Может быть, это и к лучшему, что Василий о ней печётся. Видеть её — уже наказание, а тут при ней и бояр надо держать, а ещё и стражу. Да где народу набрать, когда все по Руси разбрелись: кто в вольный Новгород подался, а кто в услужение к Василию удрал.

Отдать её великому князю — и дело с концом!

Великая княгиня Софья выслушала приговор угличского князя почти равнодушно. Позвала сенную девку и повелела накинуть на плечи шаль (зябко больно!), потом долго тёрла ладони, прогоняя стылую кровь, и только после этого обратилась к Дмитрию:

— Что же ты, князь, так быстро меня отпускаешь? Или наскучила тебе старуха своими бормотаниями? А может, брань тебе моя не по сердцу приходится? Или, может, причина в другом? Боишься ты сына моего, Василия Васильевича Московского! Вот и таскаешь меня повсюду. А сейчас отпустить хочешь, чтобы прощение у него выпросить. А сумеет ли он простить тебя, если я уже в полоне помыкалась? И шапку ты снял, в ноги мне кланяешься, только думаешь, что от этого твой грех меньше будет? Ладно, хватит с тебя, с кем поеду я, князь?

Дмитрий Юрьевич стоял как проситель, шапку снял и княгиню назвал госпожой.

— Боярские дети с тобой поедут, а ещё боярин Сабуров будет. Прости, княгиня, коли что не так, а держал я тебя не в полоне. Была ты у меня гостьей. Эй, слуги, кто там! Запрячь коней резвых для княгини и снарядить её в дальнюю дорогу. Шубу ей волчью дать, — расщедрился напоследок Дмитрий Юрьевич, — пусть она её греет.

Прошёл лишь месяц, как Василий Васильевич вновь сел на московский стол, а будто и не покидал его. Ликовала душа. Одна беда — мгла вокруг! И никогда не знаешь, кто рожу тебе строит, кто кланяется. Голоса-то как будто у всех елейные, а попробуй разгадай, что за ними прячется.

Однако перемену к себе Василий Васильевич замечал. Когда пришёл после полона, сказывали, крестились в сердцах, принимая великого князя за антихриста, а сейчас юродивые руки целуют, словно страдальцу святому. Видит теперь Василий глазами бояр, которые в уши нашёптывают:

— Тьма народу собралась, государь, тебя встречают, и не пройти. Кто-то сказал, что ты в церковь помолиться выйдешь, вот с раннего утра и дожидаются тебя. Взглянуть на святого хотят.

— Нашли святого, — буркнул Василий.

Московский князь сошёл с крыльца, народ расступился, пропуская страдальца к колымаге. С трудом верилось Василию, что это тот самый люд, который не так давно не желал признавать в нём государя своего. А теперь руки целуют.

Стража не могла отодвинуть плотные ряды. Теснила их бердышами, хлестала плетью, но народ напирал вновь и грозил своей тяжёлой массой раздавить немногочисленный караул. Дежурный боярин без конца орал:

— Рас-ступись! Дай государю пройти! Государь на богомолье в Троицу едет!

— Веди меня к колымаге, — попросил великий князь.

Поводырь, осторожно ступая, вёл за собой князя.

...В тот памятный зимний день он тоже ехал к Троице. Только не провожали его московиты, уходил Василий из Москвы вором, опасаясь встретить во взглядах горожан укор. А теперь и сам видения лишился: вместо глаз — прикрытые веками глубокие пустые глазницы...

Путь в несколько шагов показался великому князю долгой дорогой, и он спросил:

— Далеко ли ещё до колымаги?

— Здесь она, государь, два шага осталось. — сказал боярин. — Я руку под твою ноженьку подставлю.

Василий опёрся о бояринову ладонь, она качнулась слегка, как лодка от волны, но знал великий князь, не опрокинет она его и вынесет точно к берегу.

И, когда Василий разместился меж пуховых подушек, боярин скомандовал вознице:

— С Богом поезжай! — И для острастки, больше для тех, кто стоял в толпе и называл себя холопами великого князя: — Да смотри у меня, аккуратнее, это тебе не поленья, князь великий московский!

— Дело я своё знаю, — обиделся возница и почти ласково тронул вожжи, погоняя коней по накатанной санями дороге.

Не увидел Василий Васильевич Троицкого монастыря, а признал его по колокольному перезвону. Колокола надрывались от радости, встречая князя. Голосили и сладко тревожили душу, наводили печаль.

Встречать Василия вышла вся братия — теперь уже не опального, а великого московского князя. Монахи сгрудились у ворот, вопреки строгому уставу, поснимали с себя клобуки и как есть, простоволосые, стали ждать милости государевой.

Василий ехал в Троицу, чтобы встретить матушку, Софью Витовтовну, а не наказывать непокорную братию, посмевшую восстать супротив его воли.

— Грешны мы, великий князь... — начал было игумен.

Василий замахал руками:

— Простил я вас, братия, давно простил. Живите себе с миром да молитесь за меня. Видно, нужно было Господу лишить меня видения, чтобы я окончательно прозрел. Беда моя во искупление грехов послана. Теперь же нет на мне вины, как на младенце, что вышел из утробы матери. Ведите меня к церкви, где я был братом своим в полон взят.

Подвели Василия к Троицкой церкви.

— Вот она, церквушка, государь, где ты от Ивана Можайского хоронился. Пономарь тебя скрывал.

— Где же он? В ноги хочу ему поклониться, — разволновался Василий.

— Не уберегли мы его, — был печальный ответ. — Как узнал Шемяка об этом, так велел жизни его лишить. На монастырском погосте и погребли, — говорил игумен. — Ты осторожней, государь, ступени впереди, не расшибись. А об этот выступ, что перед папертью, боярин Никита споткнулся. Вот кто злодей! Упал и белый лежал, как мертвец, насилу его растрясли, христопродавца! Видно, сам Господь тогда его о камень саданул, тебя, великий князь, выручал.

Постоял Василий Васильевич, помолчал, и горько ему стало. Не за себя он тогда боялся, чады при нём оставались. Ладно, можайский князь про мальцов тогда не спросил. Слеза в тот час отвела беду от детишек.

Как и в день пленения, было холодно, и мороз-задира крепко пощипывал щёки. Василий услышал поскрипывание снега, а следом за этим тревожный храп лошадей. Но вместо бранной речи и угроз раздался приветливый голос Прошки Пришельца:

— Здравствуй, Василий Васильевич, князь великий, это я прибыл, холоп твой верный, Прошка. Матушку твою привёз.

Василий повернулся к любимцу, тронул ладонью растрёпанные волосы, обнял едва и поспешил — матушка на пороге!

— Веди меня, Прохор, матушку хочу обнять!

Софья Витовтовна в сопровождении боярина Сабурова спешила навстречу сыну. Сабуров чуток поотстал, неназойливо опекал госпожу:

— Ты бы, государыня, не шибко шла, лёд кругом. Вон по той дорожке ступай, где монахи песку побросали.

Скрывалась за этой заботой просьба о прощении былого греха.

— Не держала бы ты на нас зла более, государыня. Сказала бы Василию Васильевичу, пусть обратно на службу возьмёт.

Оттаяла княгиня.

— Не держу более зла, боярин, скажу. Сын где мой, Василий?

И раньше, чем успела произнести княгиня, появился Василий. Он шёл неровной, осторожной походкой слепца.

Волосы у Василия выбились из-под шапки и неровными прядями спадали на глаза, но они совсем не мешали ему. Окружающим Василий Васильевич напоминал старика, который спешит на богомолье шаркающей неторопливой походкой, и так тяжелы грехи, что он с трудом поднимает ноги.

Но для великой княгини он был сыном, родным, беспомощным, как в раннем детстве. Обнять его, приласкать, кто это сделает лучше матери?

— Матушка, я здесь!

Голос принадлежал прежнему Василию, умудрённому опытом, смелому и гордому. Видно, нужно было пройти через страдания, чтобы обрести уверенность. Великая княгиня на мгновение забыла, что князь слеп. Но беспомощные, шарящие вокруг руки подсказали Софье: нужно спешить на выручку сыну.

— Сынок, Васенька! — вырвалась великая княгиня из рук бояр. — Дай же я лицо тебе утру, запачкал ты его. Кто за тобой посмотрит, если не матушка.

Только не грязь была на лице у князя, а усталость оставила свои следы на скулах. Князя утомила бессонница, он забывался ненадолго, вдруг неожиданно просыпался среди ночи и снова не спал. Во сне он видел себя зрячим и полным сил, но была действительность, а с ней темнота. Полным ужаса голосом Василий просил постельничего: «Семён, кваску бы мне принёс!»

Утёрла великая княгиня лицо князю и увидела, как он осунулся за последний год. Стариком совсем стал.

— Теперь мы вместе, сынок, всегда будем. Никогда не расстанемся, — шептала ласково Софья.

Бояре отвернулись: неловко было подглядывать за чужим счастьем. Великую княгиню они видели такой впервые (куда подевалась спесивость Гедиминовичей!), что говорить, баба, она и есть баба!

Василий плакал.

Загрузка...